Однодум

Автор: Будищев Алексей Николаевич

Алексей Будищев

Однодум

   На левом берегу реки Стылой, против того места, где раскинута усадьба купца Одинцова, как-то летним вечером слонялся взад и вперед молодой татарин странного вида. Странного, впрочем, в его наружности, пожалуй, ничего не было, татарин был как татарин. И шляпа на нем была войлочная, татарская, и рубаха татарская, с широкими рукавами, и безрукавка казинетовая, татарская, с малиновыми многоугольными пуговицами. И только одно обстоятельство бросало на него подозрение. Дело в том, что когда он, задумав, искупаться, расстегнул отложной ворот своей рубахи, на его смуглой шее сверкнул большой золотой крест на золотой цепочке, и сверкнул так ярко, что этот блеск как будто озадачил и самого татарина. Внезапно в его карих глазах метнулось выражение испуга и тревоги. Он боязливо оглянулся по сторонам, — не заметил ли кто креста на его шее, а затем присел на корточки, снял крест, обмотал его цепочкой и спрятал в потертый кошелек, который он старательно засунул за голенищу порыжелого татарского сапога с мягкой подошвой.

   После этого он несколько успокоился и снова с равнодушным видом стал похаживать вдоль берега. Однако даже ненаблюдательный глаз мог подметить в этом равнодушии притворство. Было очевидно, что татарин желает проникнуть в усадьбу купца Одинцова, на ту сторону реки Стылой, и проникнуть незаметно, потайным образом, воровски. Он мог бы давно перебраться туда, если б не это желание быть незамеченным. Он мог бы перейти реку через плотину, пониже усадьбы, сделав всего одну версту пути, но на плотине были люди, и татарин туда не спешил. С беспечным видом он все похаживал по берегу, поглядывая на усадьбу и монотонно насвистывая какую-то песенку. И песенка эта была совсем не татарская. Впрочем, песенка эта быстро исчезала с его губ и все лицо татарина делалось строгим, серьезным, вдумчивым. Видимо его охватывала мысль неотвязная и мучительная, ради которой ухлопана вся его татарская жизнь. И тогда в карих глазах загоралось почти вдохновение, а его смуглое лицо все освещалось и делалось привлекательным. Но это продолжалось тоже не более мгновения. Татарин встряхивал головой, как бы желая очнуться, и снова напускал на себя равнодушие. Так шли часы, а татарин все ходил и ходил по берегу, точно кого-то поджидая.

   Между тем, в поймах все шло своим чередом. Стоявшее над горизонтом солнце освещало поймы ровным и спокойным блеском, и поймы улыбались довольной улыбкой уравновешенных людей. Однако, солнцу скоро надоела эта приторная улыбка; внезапно оно окунулось в лиловую тучу, туча также внезапно вся вспыхнула оранжевым светом, затем точно налилась кровью и, наконец, засверкала над зелеными поймами широко развернутым малиновым веером. Поймы дрогнули; по земле и небу пробежал трепет восторга. Даже две сизые тучки, стоявшие на противоположной стороне горизонта, хмурые и унылые, внезапно зарумянились, как две счастливые девушки, и стали медленно опускаться книзу. Казалось, они дождались того, чего им было надо, и, счастливые, уходили восвояси. И в ту же минуту лицо татарина тоже все осветилось восторгом. Поспешно он двинулся к берегу; он даже едва не вскрикнул. Из ворот усадьбы, куда был устремлен взор татарина, вышла молодая девушка, и это ее внезапное появление повергло татарина в восторг. Тотчас же за воротами девушка остановилась. Заря, сиявшая на закате малиновым веером, обдала ее всю, с головы до ног, розовой волной, осветила ее несколько полную фигуру, русые кудри подвитых волос и щегольской костюм из ярко-шелковой сарпинки. Девушка даже зажмурилась под этой веселой волной вечернего света, с минуту простояла как бы в колебании, а затем лениво двинулась к речке. На берегу она опустилась под вербы и задумалась; по ее лицу скользнуло выражение скуки. Казалось она или не видела татарина, или же не придавала его особе решительно никакого значения. А, между тем, все лицо татарина как будто дрожало и светилось радостью. Торопливо он скрылся в камышах, откуда через минуту он уже выплыл на лодке. Видимо, ему было необходимо повидать девушку; однако он причалил не к тому месту, где сидела она, а сделал крюк и снова скрылся вместе с лодкой в камышах противоположного берега. Куда-то припрятав лодку и выйдя затем на берег, он пошел к девушке и почтительно остановился в нескольких саженях от нее. Девушка и тут не подняла на него глаз. Он принужден был кашлянуть. Тогда девушка увидела его. Вероятно она приняла его за скупщика шерсти, шкур и вообще такого товара, какой преимущественно скупают татары. И она лениво проговорила:

   — Если ты покупаешь шерсть…

   Девушка внезапно осеклась. Татарин стоял перед ней, широко, как бы для объятий, раскрыв руки, а по его лицу бегало выражение радости, любви, восторга. Девушка вскрикнула, побледнела и, простирая руки, бросилась к татарину. Она обхватила его смуглую шею белой рукой, прижалась к его груди лицом и с внезапными слезами заговорила:

   — Братец… Максимушка… голубь мой! Откуда ты это?

   Она не выдержала и разрыдалась, вся прижимаясь к татарской безрукавке брата.

   Максим Одинцов, обнял сестру.

   — Ну, будет, будет, шепнул он ей успокоительно и погладил ее русые волосы.

   Сестра все плакала, поднимая к нему глаза и разглядывая его лицо. На вид ему было за тридцать, несмотря на его короткие усы и бритый подбородок. На его лбу и на висках, у глаз, уже легли мелкой сеткой морщины. Наконец девушка несколько успокоилась. И тогда брат усадил ее тут же на берегу, под вербой, с тем расчетом, чтобы ее не было видно из усадьбы, а сам опустился у ее ног. Некоторое время они оба не могли говорить от волнения и только глядели друг на друга радостными глазами. Глаза девушки, впрочем, кроме радости, выражали смущение. Вид брата точно и радовал-то ее, и пугал. Брат, наконец, заговорил:

   — Ты спрашиваешь, откуда? Из Иркутской, конечно, — сказал он печально, — по новой дорожке придрал с татарским документом и в татарском облачении, как видишь.

   Он чуть-чуть усмехнулся и добавил:

   — Батюшку мне повидать бы очень нужно. По своему делу. Безотлагательно. Устроишь ты мне это? — спросил он сестру.

   Девушка кивнула было головой, но затем всплеснула руками.

   Ох, трудно будет это устроить! Батюшка и слышать о нем не хочет. Пожалуй, еще прикажет рабочим выгнать его со двора метлами или сам представит его становому.

   Максим Одинцов вздохнул. Его вид точно говорил: «ну, что же, если я не добьюсь от батюшки резона, так мне и смерть за сахар сойдет!»

   Вполголоса они повели беседу. Сестра с мягким выражением серых глаз упрекала брата, ласково прикасаясь белыми руками то к его коленам, то к плечу, то к малиновым пуговицам татарской безрукавки. А он уныло сидел против нее в своем татарском костюме и безропотно слушал. Сестра говорила. Зачем он так неудачно устроил свою жизнь и доставил им столько огорчений? Зачем он три года тому назад совершил этот ужасный поджог? Чтобы получить страховую премию? Правда, его дела в то время были сильно запутаны, но все же лучше было бы перетерпеть временную нужду, чем рисковать своей судьбою. Вот его и упрятали в Иркутскую на поселение. Боже, сколько он вынес срама, позора, горя! Голос девушки дрогнул. Внезапно она замолчала и, закрыв лицо руками, стала раскачивать станом, с видом человека, пытающегося заглушить зубную боль. А брат сидел против нее слегка побледневший и молчал. Только ветер играл широкими рукавами его татарской рубахи.

   — А как же мне было иначе? — наконец сказал он, — как же я город свой увижу? «Город справедливости?»

   Девушка снова всплеснула руками; по ее лицу легкой судорогой пробежал гнев.

   «Город справедливости!» Посмотрел бы он, что сделал этот ужасный город с его женой. Варюшу узнать нельзя. Куда девалось ее веселье? Она ходит какой-то безвольной куклой. Да и она сама, когда увидела там, у ворот тюрьмы, как солдат толкнул его прикладом, — ах, она прокляла этот город.

   И девушка внезапно разрыдалась, припав к коленям брата. Он снова успокоительно зашептал:

   — Ну, будет, ну, будет. И это ты напрасно. Солдат, на то он и солдат, чтобы толкаться.

   Он стал гладить рукой русые волосы сестры, и эта ласка снова успокоила ее. Она заговорила снова о жизни в усадьбе. Их отец все такой же. Крутой, жестокий; думает только о деньгах, одевается по-модному, англичанином и курит дорогие сигары. Каждое воскресенье играет в преферанс с теткой Прасковьей Никитишной и, если выиграет, требует немедленной уплаты, а проиграет — ругается и стучит костылем. И, рассказывая всё это, девушка невольно улыбалась.

   Долго они беседовали так вполголоса, с участием заглядывая в глаза друг друга, то безотчетно радостные, то печальные и серьезные. На берегу уже темнело; вместо малинового веера узенькая желтая полоска светилась над поймами, а они все уныло переговаривались у притихшей речки в синем сумраке летнего вечера. И в тон их беседы печально переговаривались о чем-то приречные вербы.

   Наконец, брат спросил, как же бы ему устроить свидание с отцом? Ведь это для него необходимо. Девушка минуту молчала, как бы обдумывая что-то, а затем сказала, что пусть брат тихонько пройдет в сад и спрячется там в вишневых кустах. А она тем временем переговорит с отцом об этом свидании и результат беседы передаст ему. Но пусть он особенно не надеется. На благоприятный исход рассчитывать трудно. Разве он не знает сурового характера отца?

   И, попрощавшись с братом, девушка поспешно отправилась в усадьбу.

   Когда фигура девушки скрылась в воротах, Максим осторожно, под берегом кручи, проник в сад. Сад был небольшой, но заросший, и сбегал к речке отлогим скатом, Окинув его площадь глазами, Максим сразу узнал кусты вишневника налево от фасада дома. Ребенком он любил играть в этих кустах и собирать прозрачные наросты клея, янтарем блестевшего на сочной кожице густых порослей. И нередко он находил здесь уютное гнездо пугливой горлинки.

   Стараясь быть незамеченным, Максим пробрался туда и выбрал себе удобное место. Даже зоркий глаз калмыка не заметил бы его присутствия здесь, а между тем ему был виден весь фасад дома и левое угловое окно, один вид которого поверг его в трепет. Это было окно из комнаты отца.

   С задумчивым взором он сидел и глядел на это окно, погруженный в воспоминания детства. Легкий шорох среди кустов скоро, однако, вывел его из задумчивости. Его окликнули по имени, и по этому оклику он узнал голос сестры. Он тихо отозвался. Сестра подошла к нему и опустилась рядом.

   — Ну, что, как? — спросил брат.

   Девушка пожала плечами. Отец и слышать не хочет о сыне. «Нет, говорит, у меня сына, был да умер. Я, говорит, с завтрашнего дня попу сорокоуст закажу о новопреставленном рабе Максиме».

   И брат и сестра вздохнули.

   — Только насчет твоего наружного вида справился, — добавила через минуту сестра.

   — Как же ты сказала?

   — В татарском.

   — А он что?

   — Плюнул. Тьфу, говорит, окаянство какое!

   И они оба снова замолчали. Затем сестра сообщила брату свой план. Пусть он переночует вот тут же, в вишневнике. Укрыться она вынесет ему тулуп, и ему не будет холодно. А завтра утром она снова попробует упросить отца принять для переговоров сына. Она станет плакать и целовать отцу руки и, может быть, она сумеет убедить его. Утром отец бывает добрее.

   Брат выслушал сестру и согласился подождать до утра. Это ее успокоило. Ближе придвинувшись к нему, она снова стала говорить шепотом о жизни в усадьбе. Его жена Варюша живет теперь в усадьбе свекра. Детки — Леня и Нюточка — подросли и с будущего года начнут учиться. А Варюша совсем изменилась: ему теперь ее не узнать. Она никогда не смеется, ходит неряхой, вялая, сонная, постоянно сидит с богомолками и странницами. Вот и теперь у нее сидит какая-то богомолка и говорит без умолку, а она глядит в землю и дремлет. Наверное даже не слышит, что ей говорят.

   И сестра заметила тут, что и брат не слушает ее и глядит в пространство ничего не видящим взором. Она спросила.

   — Да ты меня никак не слушаешь, братец?

   Брат заглянул ей в глаза с недоумением и вместо ответа спросил:

   — Знаешь ли ты, что я в один год могу полмиллиона заработать? Только бы мне 20 тысяч сейчас достать.

   Сестра изумилась.

   — Это как же?

   — На подрядах при железной дороге. На мокрых выемках.

   Девушка хотела спросить, что за штука мокрые выемки, но Максим с внезапно засветившимися глазами мечтательно произнес:

   — А будет у меня 500 тысяч…

   — И ты — «город справедливости» воздвигнешь, — добавила за него сестра.

   — Да, — вздохнул Максим.

   — Бросил бы ты эту справедливость, — прошептала девушка.

   Брат помолчал и спросил:

   — У нас завтра пирог будет?

   — Пирог. Или ты о пирогах соскучился?

   — Да. Стало быть, и тесто на кухне есть? А кухарка у нас все Аксюша? А где она спит? На кухне или в сенцах.

   Эти вопросы удивили девушку, но она отвечала на них и только оглядела брата с недоумением. Затем она на минуту оставила его и вскоре принесла из дому громадный овчинный тулуп, сохранявшийся в кладовых дома. Тулуп этот обыкновенно давали кучеру, когда его посылали зимой в дальнюю дорогу. Когда она вручала его брату, Максим, точно оправдываясь, внезапно заговорил, что к жене он не пойдет ночевать, потому что она может проболтаться о его прибытии. Вероятно, она капельку повреждена вот здесь — и он указал себе на лоб. При этом он также внезапно спросил, все ли по-старому отец трясется над конторкой и там ли он сохраняет деньги. Девушку снова неприятно поразили эти вопросы, но она отвечала и на них. Вскоре затем она ушла в дом ужинать. На прощанье брат наотрез отказался от пищи и просил сестру не выходить к нему после ужина. Сейчас же он завалится под тулуп и будет спать до утра. Он ужасно устал.

   Однако, когда сестра ушла, Максим и не думал ложиться. Он все сидел и думал, поглядывая порою на окно отцовской комнаты. Туманный свет колебался в этом окне, и Максим знал, что это свет от лампадки. Он то прятался в темном углу, то припадал к самому стеклу, точно выглядывая кого-то, и Максиму казалось, что он подглядывает вот именно за ним. И ему делалось жутко. Между тем в саду совершенно стемнело. Двор затих. И на дворе, и в дому, очевидно, все уснуло. И тогда Максим встал на ноги и потянулся, оглядывая и двор, и сад, и небо. Везде было тихо. На небе горели звезды. Серые тучи непрерывными рядами медлительно шли на северо-восток, как процессия каких-то фантастических монахов. Под скатом сада неподвижной стальной полоской блестела река. Темные кусты, разбросанные там и сям среди пойм, походили на пасущихся животных. Осторожно ступая, Максим двинулся садом мимо фасада дома. Огня в столовой уже не было. В комнате сестры гардина в окне была спущена; только с боку, там, где она не доходила до подоконника, задержанная цветочным горшком, выбивал свет и блестел на темной траве сада, как лужа воды. И весь дом казался Максиму каким-то странным, таинственным, фантастичным. Он был тих, совершенно тих, но что-то заставляло подозревать, что он только прикидывается таким, что он насторожился и подстерегает кого-то. Максим поспешил скорее обойти его темный фасад. Здесь, за садом, темнел силуэт маленького флигеля, где живет жена Максима. Он заглянул и туда и увидел на крыльце две женских фигуры. Он понял, что это его жена и странница. Притаившись за забором, он стал глядеть и слушать. Странница сидела ступенькой пониже и говорила с жестикуляцией, а вся фигура его жены была неподвижна, как статуя. Он увидел ее скорбную позу, и его сердце задрожало от волнения. Между тем странница на распев говорила:

   — Переехала бы ты, красавица, на житье в Хвалынский город. В Хвалынском городе жизнь вольготная и веселая. Каждый день либо шкандал, либо происшествие, либо кража. В холерный год одних покойников таскали не перетаскали, гляди, не хочу. Разок на улице среди бела дня чернедь всей гурьбой дохтура била…

   Максим не дослушал, брезгливо плюнул и терпеливо уселся под забором, выжидая, когда жена и странница уйдут спать. Ждать ему пришлось недолго. Скоро с крыльца раздался зевок и тот же голос на распев произнес:

   — Да ты никак, красавица, не слушаешь? Ох-охо-хо, так идем, золоченая, спать.

   И обе фигуры приподнялись и исчезли в дверях флигеля. Максим видел, что, удаляясь, его жена двигалась как в полусне, натыкаясь на предметы, и ему пришло в голову, что если бы странница не увела ее спать, она бы просидела на крыльце всю ночь, бледная и безучастная.

   «А ведь ей всего 25 лет», — подумал он с тоскою.

   Он хотел было подняться на ноги и идти делать то, что делать ему нужно, но он пересилил себя и стал ждать. Приступать к делу сейчас ему показалось рискованным. От нечего делать он глядел на двор, широкий и чистый, застроенный хозяйственными постройками и весь повитый таинственным мраком ночи; он думал. Эти пристройки стояли неподвижно и глядели на него тупо; но Максиму все казалось, что они себе на уме, что вот-вот они шевельнуться и издадут звук. И он ждал и раздумывал, что это будет за звук: мучительный? восторженный? злобный?

   Однако он внезапно стал на ноги, осторожно перелез через забор и, по-воровски прячась под тенью забора, отправился к кухне. У самой кухни он прижался к стене и стал слушать. До его слуха долетел неистовый храп и это его ободрило. Аксюша спала в сенцах. Тихохонько он прошел в кухню. Там, осторожно двигаясь среди мрака, шаря руками и с трудом переводя дыханье, бледный и болезненно чуткий, он, наконец, нашел кадку с тестом. Это его обрадовало. Сосредоточенно он захватил руками большой клубок вязкого теста, и всё так же осторожно ступая и прислушиваясь к каждому шороху, он снова пробрался в сад. Кустами он прошел к комнате отца. Свет лампадки мигнул в этом окне, точно заглянул в лицо Максима и снова спрятался в своем углу. С мягкими движеньями Максим стал залеплять тестом верхнее и нижнее звено левой половины двухстворчатого окна. Затем нажимая пальцами на тесто, он выдавил эти стекла, и они упали на подоконник с легким, почти не слышным звоном. Максим просунул руку в образовавшиеся отверстия, поднял нижний шпингалет, опустив верхний и отворил окно. Белые подушки постели метнулись ему в глаза. Сразу его охватило жуткое ощущение. Ему показалось, что с подушек смотрят на него два грозных глаза. Свет лампадки мигнул к окошку, снова заглянул в лицо Максима и опять ушел в свой угол.

   Максим превозмог робость, тихо дохнул всей грудью и осторожно полез в спальню отца.

   Комната глянула на Максима сразу всей своей обстановкой, как старая знакомая. Свет лампадки ушел в угол под образа и зашевелился на полу. И вместе с тем Максим услышал на постели сердитое покашливанье; по этому кашлю он сразу узнал отца.

   — Добро пожаловать, сынок, — между тем насмешливо проговорил отец, — а ведь я так и знал, что ты не уймешься и пожалуешь ко мне в гости.

   Отец коротко рассмеялся.

   — Только где это ты, сынок, научился тестом звенья выдавливать? — продолжал он, — в Сибири, или здесь, когда поджог свой замышлял? Да что же ты молчишь-то? Или и поговорить с отцом гнушаешься?

   Отец замолчал.

   Максим стоял у самого окна бледный, как полотно, не смея поднять на отца глаз. Отец подождал ответа.

   — Впрочем, что же, — заговорил он снова, — удивительного тут ничего нет! Поджог и грабеж в соседях живут! Этого и нужно было ожидать!

   Максим шевельнулся у окна.

   — Я не грабитель, — сказал он и поднял на отца глаза.

   Старик сидел в углу постели, в одном белье, прикрыв одеялом ноги; холодный и насмешливый взгляд блестел из-под густых бровей. Рядом с постелью на желтых высоких ножках стояла конторка и ее вид против воли Максима особенно резко бросился ему в глаза.

   — Я не грабитель, — повторил он. — Мне нужно с вами говорить, и вы меня не пускаете. Я вошел силой. Это не грабеж!

   Он робко скользнул взором по фигуре отца.

   Отец поправил на ногах одеяло.

   — Ну, если так, — сказал он, — садись, поговорим! Да ты не сюда, — резко крикнул он сыну, двинувшемуся было к постели, — подальше, голубок, от конторки-то; садись-ка вон, братец, там!

   И он указал ему дальний угол комнаты.

   Сын послушно направился туда и по дороге проворчал:

   — Что же вы боитесь что ли, что я деньги из конторки возьму?

   — Да ведь и не положишь! — насмешливо ответил отец.

   Сын опустился на стул, снял с головы войлочную татарскую шляпу и положил се рядом с собой на пол. Затем, точно о чем-то вспомнив, он на минуту привстал и, торопливо перекрестившись на образа, снова опустился на стул.

   — Вот так-то лучше, — проговорил отец, — докладывай, в чем дело.

   Сын почтительно кашлянул в руку, провел рукой по коротко остриженным волосам и сказал:

   — Батюшка, мне надо 20 тысяч; не погубите, дайте; явите божескую милость.

   — Ведь ты же получил выдел? — сурово спросил его отец, — какие же еще деньги ты у меня спрашиваешь?

   Сын развел руками.

   — Что получил-то? Пять тысяч? А ведь у вас полмиллиона!

   — А ты считал? — гневно перебил его отец, но тотчас же овладел собой и уже более мягко добавил:

   — А кто тебе велел поджогами заниматься? Может, и нажил бы сколько-нибудь.

   Максим пожал плечами.

   — Одно средство было, батюшка. Ждать мне некогда было. Хотелось страховой куш сорвать.

   Он умолк; отец тоже молчал, как будто что-то соображая.

   — А на что тебе 20 тысяч? — наконец спросил он сына.

   — Дадите, в один год полмиллиона заработаю, — уверенно произнес сын.

   — Это как?

   — На подрядах при железной дороге. На мокрых выемках.

   Отец проговорил:

   — Слышал, слышал.

   И его глаза засветились лукавством и мыслью.

   — Заработаешь ли? — спросил он недоверчиво.

   Максим только пожал плечом.

   — Ну, допустим. Что же ты с полмиллионом делать будешь?

   И отец стал укрывать одеялом ноги, приготовляясь слушать исповедь сына. Его глаза уже не блестели насмешкой и были серьезны. Казалось, он догадывался о том, что он услышит от сына, но ему не хотелось верить этой догадке.

   Максим поправился на стуле. В комнате стало тихо; только свет лампадки шевелился на полу, извиваясь как червяк. Наконец, Максим заговорил, и его голос, с первых же слов, зазвучал искренно и страстно:

   — А будет у меня полмиллиона, — заговорил он, — сооружу я, батюшка, на Иртыше паровую мельницу громадных размеров. И будет эта мельница совсем особая. И самый последний поденщик на этой мельнице, самый несчастный батрак будет в ней пайщиком. А я только управляющим от всех буду. Мы будем арендовать для посевов земли и привлечем к себе все соседнее крестьянство. Каждый, кто хоть вершок земли засеял для мельницы, войдет в нее пайщиком.

   — Прогорите, — буркнул отец.

   — Все в работе, — страстно продолжал сын, — все получают столько, сколько стоит их труд, все сильны, потому что не надорваны непосильной работой, все веселы, потому что живут в довольстве, все жаждут труда, потому что он обогащает их семьи! Можете себе представить, какая закипит у нас работа?

   — Прогорите, — буркнул отец сурово и не поднимая глаз.

   — Колония наша разрастется, — продолжал сын с увлечением на всем лице. — Из одной мельницы выросло пять. Они захватили в свой район целую область. Все крестьянство и купечество вошли к нам пайщиками; мы все делаем машинами. У нас своя железная дорога и пароходы. У нас училища, больницы, читальни и богадельни для стариков. Мы страшно богаты; вычислить наши обороты трудно. Мы ведем торговлю с иноземными царствами и зовем нашу фирму Великим Городом Справедливости…

   — Прогорите, прогорите, — шептал отец страстно, как будто пытаясь заглушить что-то вспыхнувшее помимо его воли в сердце.

   — Незакатное солнце справедливости, — говорил Максим с просветлённым лицом, — загорится над нашим городом, и я… и я, — восклицал он, — когда увижу это светлое солнышко, я прощу себе свой поджог, и ужас, и грязь, и все. Я с малых лет ни в чем, нигде, никогда не видал справедливости. Она пригрезилась мне только раз во сне, светлая и чистая, и виноват ли я, батюшка, что я иду к ней, иду. чтобы увидеть ее небесную красу въявь…

   Внезапно Максим замолчал. Отец сильно ударил себя кулаком по коленке и грозно крикнул:

   — Довольно!

   Затем он измерил глазами сына и насмешливо спросил:

   — А много ли ты жалованья за свое управление получать будешь? Тысяч шесть в год? Что же, для каторжника и это кусок!

   Максим не отвечал ни слова. Отец снова измерил его глазами и снова сердито вскрикнул:

   — Прогорите вы с вашей справедливостью! Слышишь? Прогорите! Никогда этого не бывало и не будет!

   Он минуту помолчал и добавил:

   — На десять коров непременно одна доильщица нужна, потому что эти коровы все равно все свое молоко даром по полям растеряют. Заруби ты это у себя на носу!

   Он снова заглянул в глаза сына и снова сердито крикнул:

   — Нельзя этого!

   — Можно, — прошептал Максим, бледнея и опуская глаза.

   — Нельзя, нельзя, — крикнул старик, — бред это, лихорадка, сумасшествие.

   — Можно, — прошептал сын, склоняя голову.

   Это возражение сильно взбесило отца. Внезапно он поднялся с постели и пошел к сыну, грозно ступая во мраке обутыми в носки ногами. Сын увидел его гигантскую фигуру с лицом, искаженным гневом, и им снова овладела безотчетная робость. Он тихо сполз со стула и опустился на колени, весь как бы съежившись и не смея поднять на отца глаз. Между тем отец приблизился к нему и, склоняясь над ним, с диким жестом, словно готовясь схватить его за шиворот, он зашептал ему в уши:

   — Нельзя, нельзя, нельзя!

   Максим долго стоял на коленях, по-прежнему ежась всем телом. И вдруг он поднялся на ноги во весь рост. Он был много ниже отца, но теперь отцу показалось, что он равен ему.

   — Можно, — проговорил он, сверкнув глазами, и все его лицо озарилось смелостью.

   Отец брезгливо шевельнул усами, повернулся к нему спиной и пошел к своей постели, грузно ступая по полу.

   — Упрямая собака, — говорил он по дороге, — когда же я выбью из тебя эту дурь?

   Он снова уселся на постели, прикрыв одеялом ноги. Его грудь тяжело дышала. Сын тоже почтительно опустился на стул. Его колени все еще вздрагивали, и глаза светились в полумраке. В комнате снова стало тихо. Только свет лампадки по-прежнему шевелился на полу, как червяк.

   — А что если я дам тебе эти пятьсот тысяч для той картиночки? — внезапно спросил отец. — А? Что если дам, коли ты действительно так уж крепко веришь в нее?

   — Верю, батюшка, верю, — прошептал сын, простирая к отцу руки.

   Он увидел на лице отца выражение, которое раньше он не видел на нем никогда, и это наполнило его трепетом.

   Старик сидел неподвижно, устремив взор куда-то вбок, и все его лицо было как бы освещено видением, представившимся его воображению. С минуту он сидел так, точно боясь шевельнуться, чтобы не испугать дивного видения. Сын снова сполз с своего стула и стал на колени. Надежда зашевелилась в его сердце.

   — Батюшка, дай, — сказал он, ломая руки. — Дай хоть двадцать, — шептал он, — и через год я возвращу тебе тридцать, сорок, пятьдесят.

   Не глядя на сына, отец проговорил, все еще как бы созерцая видение:

   — Что если дам, но на условии: коль прогоришь, плюну тебе в лицо всенародно, при всем купечестве и дворянстве, и назову обманщиком, лжецом и пустомелей?

   — Хоть убейте, — прошептал сын с мольбой на всем лице. Он все еще стоял на коленях.

   Но старик внезапно опомнился, точно стряхнул с себя тяжесть. Его взор снова блеснул холодно и насмешливо.

   — Не дам, — сурово сказал он. — Не дам, уходи. Ерунда это; простокваша; сказка о белом бычке! Сам-то ты говорильная мельница гигантских размеров!

   Слова эти как кнутом хлестнули Максима. Внезапно он поднялся на ноги, измерил отца взглядом таким же насмешливым и холодным и пошел к своему стулу с выражением удалой развязности. Казалось, он понял, что сердце старика закрылось, как сундук с деньгами, и уже не отопрется более ни под каким заклинанием. Максим развязно уселся на стул, закинул нога на ногу и насмешливо сказал:

   — Напрасно вы только, батюшка, надо мной глумиться изволите. Я при настоящем своем положении человек не безопасный. Я ведь однодум. — Вы вот меня за мерзавца считаете, — говорил Максим, — а я не мерзавец, а однодум. И нет на свете людей черствея однодумов, потому что у них одна только думушка, и эта думушка дороже для них всей ихней жизни.

   Он помолчал минутку и продолжал:

   — Мечта для однодума — все-с, а на людей они смотрят, как на костяшки у счет: кинем сюда, бросим туда; помножим, разделим, вычтем. И не могут они иначе глядеть, потому что дума-то больно уж крепко их в лапах своих держит; и не дает им она ни сна, ни пищи, ни воздуха, а от этого какое угодно, сердце взбеситься может. — И я — однодум, — говорил Максим, — и вы — однодум, батюшка. Только ваша мечта — деньги для денег, а моя — деньги для мечты.

   Сын говорил плавно и свободно, с жестикуляцией, а старик молчал, внимательно разглядывая его татарские сапоги.

   Максим передохнул и продолжал:

   — Вы вот теперь меня раздразнили и на самом интересном месте точку поставили. А ведь мне играть отбой никак невозможно, и ввиду этого я могу за денежками вашими сам пойти! Поняли?

   И Максим поднялся на ноги.

   — Кто же тебе ключ от конторки даст, интересно знать? — надменно спросил отец, все еще разглядывая сапоги сына. — Я ведь удавлюсь, а не дам. Я ведь тоже однодум, как ты говоришь.

   — Ключа мне вашего не надо, — так же надменно отвечал сын, — у меня для вашей конторки, може, и припасён презент кой-какой. Характерец мне ваш довольно известен, а уходить отсюда без денег мне тоже совсем не рука. Вот я, може, и припас презентик.

   И с этими словами Максим быстро пригнулся к голенищу своего сапога и вынул откуда какую-то металлическую вещь, блеснувшую под светом лампадки.

   — А у меня для твоего презента, — усмехнулся старик, не поднимая глаз, — тоже, может быть, кой-какой сувенирчик имеется.

   И с этими словами старик тоже достал из-под подушки какую-то металлическую вещь.

   — Что же-с, — между тем сказал старик, качнув головою, — пожалте-с!

   Он подождал, какое впечатление произведут его слова, и вызывающе добавил:

   — Пожалте-с: ведь если вам уж больно хочется, вы ведь пойдете; это ведь я по себе знаю! Пожалте-с!

   В первый раз он поднял на сына глаза и насмешливо измерил его с головы до ног. Сын побледнел всем лицом и судорожно улыбнулся. Он хотел что-то сказать и не смог и только снова судорожно улыбнулся. Впрочем, отец понял и без слов, что сын принял его вызов. Отец пожал плечом. Однако Максим о минуту стоял неподвижно, как бы колеблясь в своем намерении, и не глядел на отца. Затем он тихо двинулся с места к конторке. Шагов десять отделяло его от нее, — он это сразу сообразил, — и сразу это расстояние показалось ему бесконечным. И после первого же шага он остановился. Отец сидел все в той же позе. Максим собрал силы и, содрогаясь всем телом, сделал еще два шага. И он опять остановился. Отец, не шевелясь, насмешливо глядел на сына. Максим передохнул всей грудью и, не спуская с отца глаз, сделал еще два шага. И снова остановился. Его лоб был покрыт потом; жилы на шее надулись; он даже как будто слегка покачивался. Со стороны отца послышался шепот:

   — Максим, не искушай…

   Максим двинулся с места и сделал еше несколько шагов, покачиваясь, как бурлак, под непосильной ношей. Конторка была уже рядом. Обливаясь потом, Максим стал медленно вытягивать вперед руку. Воздух комнаты спирался и кружил ему голову, наполняя шумом уши. Ему опять послышалось:

   — Не искушай…

   Он все дальше и дальше протягивал руку.

   И вдруг неожиданное зрелище поразило сына. Все лицо отца как бы вспыхнуло; рука его заходила ходуном. Внезапно он подался всем корпусом вперед, мгновенье точно залюбовался сыном и затем с ненавистью швырнул ему под ноги ключ от конторки.

   После этого, все так же быстро, он повернулся к нему спиной, с головой завернулся в одеяло и лег, уткнувшись лицом в подушки. Максим, не торопясь, поднял ключ и отпер конторку. Долго и медленно он рылся там, сосредоточенный и бледный, со взмокшим лицом, не поднимая глаз, без звука. Наконец, он запер конторку и положил на ее покатую крышку ключ.

   — Двадцать тысяч. Хотите проверить? — сказал он отцу, показывая пачку кредиток.

   Отец не отвечал ни слова. Максим сунул пачку в карман и пошел к окну, вон из комнаты. На полдороге он остановился и снова сказал:

   — Простите, батюшка.

   Отец лежал, отвернувшись к стене, с головой закутанный одеялом и молчал. Долго сын поджидал ответа, виновато переминаясь с ноги на ногу посреди темной комнаты. Но ответа так и не было. Печально он подошел к стулу, поднял свою татарскую шляпу и, торопливо перекрестившись на образа, в последний раз взглянул на отца. Старик не оборачивался. Максим поспешно надел шляпу и исчез в окне.

   Темная ночь окутала Максима, прильнула к его разгоряченному лицу и несколько освежила его. Унылым взором он окинул сад, дом и небо. В саду по-прежнему было тихо и темно. По небу, как монахи в процессии, шли непрерывными рядами серые тучи. Темный фасад дома неприветливо и сурово поглядел на Максима. Ни одно окошко не светилось; даже свет лампадки не показывался более из окна с разбитыми звеньями. Максим вздохнул, махнул шляпой и сказал:

   — Простите.

   Он прощался с домом, садом и тучами. Затем он двинулся в путь. Когда он увидел блестящие воды Стылой и широкие поймы за речкой, в его груди проснулась энергия. Он хотел было сбежать под кручу и столкнулся лицом к лицу с женою. Несмотря на татарский костюм, она сразу узнала его. В ее безучастных глазах загорелось выражение любви и ласки. Она с криком бросилась к нему в ноги и обхватила руками его колени,

   — Максимушка, сокол, Максимушка… — шептала она.

   Максим растерянно улыбался, не зная, что ему делать.

   Между тем она приподнялась с земли, теребила его за рукав и с дикой любовью заглядывала в его глаза. Она шептала страстные речи и звала его туда, домой, к покинутой жене и детям.

   Максим повторял:

   — Нельзя. Некогда.

   Она ласкалась к нему, обнимала его шею и заглядывала ему в глаза с любовью.

   Он все повторял:

   — Некогда. Нельзя.

   Теперь у него не было ни одной минутки свободной. Он двинулся к речке. Жена последовала за ним, бледная и взволнованная, с выражением собачьей привязанности в больших скорбных глазах. На самом берегу она упросила его посидеть с ней хоть минутку. Он согласился, но только на минутку и никак не больше. Сосредоточенный и серьезный, он присел на невысокой круче. Она поместилась пониже и, охватив его ноги у колен, прижалась к его голенищам лицом. Безысходная скорбь и тоска любви дрожала в каждой черточке ее прекрасного лица, и она вся трепетала, как былинка под ветром. Она шептала дикие речи и просила его взять ее отсюда, из мира жестокости и несправедливости. Почему он не унесет ее в свой великий город, где горит незакатное солнышко? Разве она не любит его? Она плакала, и ее светлые слезы сбегали по голенищам его сапог на желтый песок. Наконец, он поднялся на ноги. Она поняла, что сейчас он покинет ее навсегда, и ее лицо застыло в мучительной скорби. Он трижды поцеловал ее, и она стояла под его поцелуями бледная и неподвижная, как статуя, с широко открытыми глазами, в которых мерцало отчаяние. Ее вид резанул его по сердцу. Он поспешно сбежал под кручу и скрылся в камышах.

   Затем его фигура показалась в лодке, посреди реки. Она все стояла и не сводила с него глаз.

   Вот лодка ткнулась носом в низкий берег лугов. Он вылез на берег и махнул жене своей татарской шляпой. Она не шевелилась.

   Темная ночь стояла в поймах, унылая и неподвижная, как эта покинутая женщина. Было тихо; ни один листок не шевелился. Только посвистывали невидимые кулички, и казалось, что это уныло свистят кусты, поникнувшие над тихими водами Стылой. Максим повернул в поймы. Одинокий куст на минуту заслонил его фигуру, но затем она мелькнула снова неясным пятном. Она показалась на бугре, исчезла в лощине, опять показалась, и опять пропала и уж больше не появлялась на мутном фоне ночи.

   Однодум исчез…

  

—————————————————-

   Источник текста: Сборник рассказов «Распря». Санкт-Петербург: тип. Спб. т-ва «Труд», 1901 г.

   Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.