Карандашом с натуры

Автор: Гарин-Михайловский Николай Георгиевич

  

Н. Г. Гарин-Михайловский

  

Карандашом с натуры

  

   Собрание сочинений в пяти томах

   М., ГИХЛ, 1967

   Том 3. Очерки и рассказы (1888—1895)

   OCR Бычков М. Н.

  

   Село Конево — в горах, место глухое, спускаться к нему надо чуть не с отвесной крутизны. А в самом селе грязь невылазная. Яков Платонович, мужик ближней деревни,— умный, с большой широкой бородой,— рассказывает мне, что знает, о коневцах. Вот история их села. Жил-был здесь когда-то раскольник Конев с двумя братьями. Братья жили бедно. Умер старший, остались двое младших. Сначала тоже не шибко жили, а тут стали богатеть не по дням, а по часам. Завели извоз в Иркутск, за полторы тысячи верст, и что ни поездка, то тысячу-другую отложат. Другим — убыток, а им все польза. Дело в том, что Коневы сбывали фальшивые деньги, которые им делал человек, проживавший тайно в избушке у них на пасеке. Пасека помещалась в глухом месте, и люди только мельком иногда видали этого человека. Потом избушка сгорела, человек, делавший деньги, пропал без вести, а Коневы пошли в гору. Братья давно уже умерли, а род их разросся в деревне, и живут хорошо. Лошадей держат по многу; извоз в Иркутск не бросают и продолжают хвалиться выручкой. Тесно в деревне, на улице вечная грязь. И раньше Коневых это место известно было. Тут было коренное гнездо знаменитого разбойника Тюменева. Имел он партию человек в пятнадцать и с ними верхом разъезжал. К кому приедет, спросит: «Слыхал про Тюменева?» Обомлеет человек, а он ему: «Я к тебе в гости. Угощай». Ну, и начнут его уважать вином, пищей, деньгами. Доволен останется — уедет, нет — прикончит всех. Умер он от случая.

   — Гнались за ним лесом,— говорит Яков Платонович,— а он бежит. В него пулями стреляют, а он их назад оборачивает; повернется, бросит и крикнет: «Може, вам пригодится». Палили, палили: тут у одного солдатика все пули вышли, а он и догадайся медную застежку с шеи сорвать. Этой застежкой и убили. Олово-то Тюменев заговорил, а медь не заговорил,— этим себя и погубил.

   Кончил Яков Платонович и сам же говорит:

   — Сказки все это!..

   Не для одного Тюменева Конево было теплым уголком. В свое время здесь был коренной бродяжнический притон. Бродяжки, сак мотыльки на огонь — тянулись к Коневу. Дед Якова Платоновича держал здесь неподалеку пасеку, и приходилась она как раз на бродяжьем тракту. Вот дед и, рассказывал внуку, что, бывало, задолевали его бродяжки: то и дело шасть в избушку. «Где дорога на Конево?» Вот чтоб его не мучили, он на сосне, разделявшей дорогу в Конево от дороги в пасеку, стесал краешек, сделал стрелку и написал: «здесь дорога в Конево». С тех пор как ножом отрезало: то ли они все грамотные, то ли друг по дружке, но уж дедушку больше не тревожили.

   Славились коневцы своей доморощенной водкой без акциза. Как придет распутица, когда никаких дорог не станет (а к ним и подавно), и начнут они свои заводики раскуривать.

   — Пьют, шельмецы, да добрых людей угощают.— прибавлял Яков Платонович.

   — А это что там в сосняке? — спрашиваю я.

   — Кладбище.

   Там похоронены и те, от которых пошло все богатство. С ними зарыта тайна этого богатства и тайна исчезновения безвестного бродяжки, делавшего коневцам. фальшивые деньги. Всё скрыли могилы и безмолвно выглядывают они теперь из-за могучих кедров, лиственниц да елей.

   — А теперь подделывают деньги? — спрашиваю я.

   — Не слыхать. Нынче ведь трудно. Машина одна тысяч двести будет стоить. Вот раньше двадцатипятирублевые были,— ну, те хорошо делались. Тут вот недалеко от нас и мельница эта самая.

   — Знаю. На большой дороге?

   — Вот-вот. Было же, сказывают, дело у них. Они-то сухи вышли, а тут другой мужичок был,— захотелось тоже ему, ну и влопался вместе с мастером. Тут мастера возле Батурина и схватили. А уж так чисто, так чисто работал,— уж надо лучше, да некуда.

   Яков Платонович с сожалением вздохнул.

   — И с лица красивый был. Руки белые, великолепные, не нашим мужицким чета. И глупо так попались. Пошел мужичок для опыту в город, зашел в магазин, сунул бумажку, купил чего-то там. Ну и не подумали даже, дали сдачи, все как следует. Только погодя немного заходит опять. «А не разменяете ли еще мне двадцать пять рублей?» — Пошто не разменять. Взял хозяин и сличил ее с прежней, а номер-то тот же самый; ну и попались. В каторгу обоих. Мастера-то уж нашли у Нефедовых. В тюрьме и он сидел. Много ведь в прежние времена этим делом занимались. Я так смекаю, что все старинное богатство у нас в Сибири от этой торговли деньгами пошло.

   Остановились мы на квартире у Егора Ивановича Конева. Хороший дом. Вход в обширные темные сени. Особым крылечком, широким, в три ступени, входишь в другие сени — светлые. Налево кухня в четыре аршина высотой, с большим окном. Направо — чистые комнаты: столы, деревянные диваны, буфет, плетеные стулья-табуреты. Тут же громадная кровать, много перин и подушек. Обои и картины. А дальше еще комната пустая, с лавками вдоль стены. Тоже обои. Потолок чистого теса. Русская печь красиво обделана лиственницей. Рамы оконные тоже из лиственницы. Пол застлан коврами. Хорошо живут коневцы, глядеть весело. Пью я чай с Яковым Платоновичем.

   — Коневцы староверы? — спрашиваю я Якова Платоновича…

   — Все старой веры,— отвечает Яков Платонович,— попа нет: баба и та может исповедать,— всё со своей посудой… Приедет к нам на праздник пьяный и в карты играет и тары да бары; а как водку пить, сейчас свой стаканчик вынимает из-за пазухи: пожалуйте… Всё заботятся, чтоб не измирщиться.

   — Говорю я им,— объясняет Яков Платонович: «Вы что же это, и пьяны, и в карты играете, и с чужими бабами тары да бары; а выпили из своей посудинки и оправдались? Это бы уж больно просто было, господа. Я так считаю, что этим лукавством никого вы, окромя себя, не обманете,— царство-то небесное не дураки же стерегут». Сердятся… а мы смеемся. У них какое дело вышло. Есть у них баба, теткой же мне доводится,— молодая, красивая; она да муж, больше никого. Люди с достатком; крепко соблюдают там это, чтоб из одной посуды не пить, и прочее такое. Ну, ладно. А у них старичок жил — ихней же веры, тоже твердо жил. Бывало, на пашне ни за что из чужого лагуна не черпнет; пять верст пройдет, а принесет воды в своем. Жил он у них так, для веселья,— будто вот хозяин все по делам, а он в помощь бабе. В помощь — в помощь, и стал мой старичок подбираться к бабенке. Той сначала и невдомек, а уж тут ночью раз все дело раскрылось. Она ему: «Что ты, что ты, дедушка?» А тот запыхался, говорит: «Матушка, говорит, Василиса, я ведь не то чтобы… я ведь о том только и забочусь, как бы мне с чужой бабой не измирщиться…» Она и расскажи подружкам,— моей бабе рассказала, та мне,— и пошло дело! Я раз на празднике и пустил: «Вот, говорю, как у вас всё строго соблюдают: я знавал одну Васильевну,— не говорю прямо, значит, а так, будто не на нее,— так к ней один очень приставал, все просил, чтоб не измирщиться с чужими,— вот как блюдут, дескать, твердо». А она-то, Василиса, как мак стала. Сначала и виду не показала, а там и говорит бабенкам: «И откуда он только сведал про это?»

   — Ну, а муж узнал?

   — Известно, узнал, да что со старика-то возьмешь? Ветхий старикашка: «Лукавый спутал»,— говорит. У них все лукавый, а сам опять прав,

   — Все-таки что ж со стариком?

   — Отпустили — неловко, как-никак… Вот так и заботятся всё, чтоб не измирщиться. Беда насчет этого у них. Я раз водицы испить вздумал. Думаю себе: не курю я, лагуна не измараю,— и выпил. Так что ты думаешь: старуха так на стену и полезла. Бранит. Я ей говорю: «Матушка, я ведь тоже не курю».— «Да мне что с твоего куренья, когда ты с мирскими якшаешься». И стала она парить эту посуду: раз десять кипятком да песком, а потом принесла распятие, положила в посуду, облила водой и стала ею брызгать по стенам — значит, вода святая, уж стол и посуда очистились. Яков Платонович мотнул головой.

   — Вот она ересь у них и есть. В каких книгах писано простой бабе святить воду? — их выдумка. Сами ересь создают, а нас еретиками, никоновыми антихристами величают. Так все это — невежество одно. Вот так вчера я вам про соседку рассказывал, которая будто прядет по ночам, а либо душит, как домовой,— ну так и это: все это языческое тянется от Владимировых времен, а они думают, что спасаются. Да книги их взять: и по книгам их во всем собьешься; потому что дичь больше, несуразность одна. Это чтоб раскинуть умом — нет, а уткнется носом в одну точку, ну и не видит уж кругом себя ничего. «Неужели,— говорю я им,— только от того, что каким перстом крестишь себя — быть нам спасенным или нет? Ну, а кисть оторвет,— каким перстом оторванные пальцы сложить?»

   — Ну, а коневцы народ хороший? — спрашиваю я.

   — Жестокий народ, гордый… Наши вон рабочие ходили-ходили — опять назад пришли, не пускают… Дождь, ведь собаку добрый хозяин на улицу не выгонит, а они знай свое: «Сгинь, пропади, проклятый еретик». Неужели же мы хуже и собаки? Скупой народ… Только вот и есть на селе хороший, вот этот вот,— где мы сейчас, Егор Иванович, да хозяйка его: ну, эти, прямо сказать — другой народ… Ну, у этих другая беда: запивает Егор Иванович. Какой человек был, а теперь никуда не годится!

   — С чего же это он?

   — Господь его знает… Как жили прежде: первый дом. С женой лад да согласие. Жену и сейчас, как ни пьян, а и пальцем не тронет.

   Жену Егора Ивановича я уж видел: высокая, чинная, лицо доброе, но строгое. Видел утром мельком и хозяина на покосе. Он только что тогда приехал было из города, где пропил все деньги, и скрывался в своем летнем помещении — в избушке; какой-то косматый, страшный. Вечером дочь привезла его. Он был трезвый, сейчас же вошел ко мне и сел с ухватками совершенно дикого человека. Короткие ноги, очень короткие мясистые руки, длинное толстое тело; громадная всклокоченная голова с плешью как раз на макушке; весь рыже-бурый; в мохнатой широкой рубахе, широких штанах, босой и неуклюжий — настоящий дикий. Лицо крупное, бородатое, вздутое от пьянства. Глаза бегают — водки ищут. Вся его фигура, вся его утроба тянет его теперь к водке, и весь остальной мир уж не существует для него. Водка — он оживлен и готов действовать. Нет водки — он угрюм, мрачен и сварлив.

   — Ну,— проговорил он,— как же так? Яшка, к примеру, купеческий сын; ну так что же, что он купеческий, его разве нельзя по сусалам?

   — Хозяин? — спрашиваю я в ответ.

   — Ну, хозяин.

   — Ты что же, пьешь, говорят?

   — Есть маненько.

   — Жил хорошо раньше?

   — Плохо ли жил: пятьдесят лошадей держал.

   — Теперь сколько?

   — Пять осталось.

   — И то ведь хорошо. Дом какой — жить можно.

   — Когда нельзя… Дай-ка бы водки… Рабочим все выдали твоим: и пищу и квартиру… Акромя нас, хоть на улице ночуй. Народ у нас…

   Хозяин замотал башкой.

   — Корят меня, а мне что? Пусть им всем пусто будет… Мы, слышь, каины все… Ну давай, что ли, водки!

   Подал я ему стаканчик,— схватил, выпил и ушел, тяжело, по-медвежьи, ступая. Рабочие мои попросили водки. Я вышел в кухню, даю денег и говорю, чтоб и хозяину подали.

   А старуха его строго говорит:

   — Не пьет хозяин.

   А хозяин смотрит на хозяйку свою,— только чешется. Потом осмелился и говорит:

   — Пью же.

   Смеются все.

   Пока я стоял — он молчал, а вышел я — он стал ругаться громко и неприлично. Обе двери плотно затворила заботливая рука хозяйки, чтоб не слышал я домашнего срама. Зачем-то вышел я и мельком опять увидел косматую фигуру хозяина: сидит на скамье, отвалился головой на косяк окна, вытянул ноги и сидит, и сам не знает, куда его качнет, в ухо ли запалить кому попало, схватить ли что-нибудь и марш в кабак…

   Утром проснулся я, вижу в окно: проехал хозяин верхом. Сидит без шапки, лысина сверкает, мохнатая одежда раздувается; дождь льет.

   У хозяйки без него приветливое, веселое лицо, при нем — вытянутое, глаза смотрят прямо пред собой, а губы тесно сжаты колечком: видно, только и ждет от муженька какого-нибудь нового колена.

   Однажды утром понадобилось мне с Яковом Платоновичем съездить в одно место поблизости от Конева. Поднялись мы в гору и поехали кедровым лесом. Такой лес называют здесь тайгой. А кругом тихо-тихо. Лес точно спит. Солнце светит между деревьями: все небо синее, чистое — высоко над нами. Чиркнет где-нибудь в лесу птичка или сучок обломится — и звонко разнесется звук далеко кругом. Высоко-высоко на кедрах шишки, а в них орешки кедровые. Скоро уж и снимать их станут: бери кто хочешь — всем на требу господь создал их.

   Говорим мы с Яковом Платоновичем об нашем хозяине.

   — Только водка и держит его… Совсем как дите какое малое… Ляжет на печь и начнет колотить ногами в потолок. А то сам с собой говорит: «За меня пойдет молоденькая?» И сам другим голосом говорит: «Пойдет!» Опять: «Красивая-красивая». А вчера встретил меня. «Слышишь, ты, говорит, я теперь ваше благородие стал, снимай шапку».— «А тебя кто сделал?» — «У меня чиновники теперь стоят».— «Ну что ж, говорю, водку пьешь теперь?» — «Нет, на свои»,— говорит. «Ну, деньги с них берешь?» — «Нет еще, возьму». Гляжу, подъехал опять к другому, окну, опять чего-то врет. Опять меня встретил: «Стой, говорит, сегодня какой день?» — «Да четверг»,— говорю. «Ну и ладно, бат, и разговаривать нам больше нечего». Да вдруг: «Эх, паря, охота ударить тебя».— «За что?» — «Да вот так».

   Проехали еще, смотрим: трое оборванных темных людей под деревом.

   — Бродяжки,— говорит Яков Платонович,— с каторги откуда-нибудь на родину пробираются. А там опять поймают, а все охота родные места повидать.

   А вот и лес кончился, и пошли сенокосы коневские — У нас в Сибири,— говорит Яков Платонович,— земли много: косишь, не видишь друг дружку, пашешь — не слышишь. Выбирай кто какую хочет гриву.

   Гривой зовется удобное для пашни место. Бросит гриву один — другой сядет; будет тогда не Власова грива, а Гришина. И Власова и Гришина — а все та же вольная, неделеная, далекая сибирская сторона.

   Тут дорога наша повернула, и поехали мы прямо на летнюю избушку Егора Ивановича.

   — Вот это самое его место, куда он, Егор Иванович, убегает, когда что с ним неблагополучно,— говорит мне Яков Платонович.— Он и сейчас тут — с вечера еще убег; вчера хозяйку свою-таки бил… Эх — и женщина хорошая… Стой-ка, надо посмотреть, чего он тут делает.

   Яков Платонович пошел к избушке, а я остался. Смотрю, кричит Яков Платонович. Я к нему — что такое? Добежал, да так и замер на пороге: висит на веревке в углу Егор Иванович, глаза разошлись и смотрят, точно еще не смекнули, что это он задумал… А сам синий, вздулся, напыжился. Посмотрели-посмотрели мы с Яковом Платоновичем: холодный, закоченел уж,— и поехали назад в деревню народ звать.

   Едем, и говорит Яков Платонович:

   — С чего запил? С чего погубил себя? И человек был хороший, и жена первая баба, и богатство, и земли и лесу вдоволь: как бы не жить, кажись, человеку? А на вот тебе!..»

  

ПРИМЕЧАНИЯ

  

   Впервые — в газете «Самарский вестник», 1897, No 55, 9 марта (см. в наст. томе прим. к очеркам «Карандашом с натуры).