В лесу

Автор: Гнедич Петр Петрович

   Петр Гнедич

В лесу

   Лесною тропинкою, на мохнатой лошадке, ехала амазонка. Было ей лет под тридцать; сидела она на седле весьма уверенно и смело. Следом за нею ехал господин одних лет с нею, черноусый, черноглазый, с раздувающимися ноздрями, с разгорячённым ездою лицом. Они ехали самою чащею, пронизанною тонкими иглами золотых лучей вечернего румяного солнца. Он смотрел, как светлая тень от листвы водопадом скользила по её синей амазонке и караковой лошади. Он смотрел, как упруго охватила материя её плечи и как плавно колышется она на развалистом ходе лошадки.

   — Лизавета Борисовна! — крикнул он.

   — А? — отозвалась она.

   — Зачем мы тут едем?

   — Здесь хорошо. Смотрите, какая прелесть…

   — Скучно: я вас не вижу.

   Она засмеялась, и повела хлыстом вокруг.

   — Неужели вам это не нравится?

   — Очень нравится, но только я вас не вижу. Вы в тысячу раз интереснее всяких пейзажей… Что вам за охота…

   Её лошадь перепрыгнула какую-то яму.

   — Ещё новость! — пробормотал он, — перескакивая вслед за нею.

   — Скоро будет прямая дорога, — обнадёжила она.

   — Я езжу с вами только для того, — говорил он, — чтобы быть с вами глаз на глаз. У вас дома целая кунсткамера всяких ушей. Только и поговорить, что на таких прогулках, а вы целые полчаса ездите по каким-то трущобам… Вчера шёл дождь, не ездили, сегодня поехали — а что толку?

   Она слушала как-то одним ухом, слегка поворотив голову.

   — Сейчас мы выедем на прямую дорогу, — повторила она, — вот за этим поворотом.

   За поворотом, правда, оказалась дорога.

   Он продвинул лошадь вперёд и сравнялся с нею. Она на него посмотрела с любопытством.

   — Так как же? — спросил он.

   — Что? — спросила она.

   — То, о чём мы говорили прошлый раз?..

   — Вы удивлялись, отчего я не выхожу замуж?

   — Да.

   — Не хочется.

   Он никак не ожидал такого ответа.

   — Но ведь вы же за покойного вашего мужа вышли?

   — От того-то больше ни за кого и не пойду.

   — И за меня?

   Она помолчала.

   — Нет.

   Он совсем стал маленьким на седле, точно в футляр ушёл.

   — Можно узнать причину? — глухим голосом сказал он.

   — Да и причин тоже никаких нет, — возразила она и прибавила. — Знаете, там опять пойдут камни, тут можно поднять галопом.

   Она ударила своего конька; тот с места поскакал. Его лошадь, точно в дышло запряжённая, пошла равномерно рядом: он даже до поводьев не дотронулся.

   — Чего она вертится! — думал он, смотря с остервенением по бокам.

   — Какой он смешной! — думала она, искоса взглядывая на него, но больше обращая внимания на лошадь.

   — Смотрите, телега! — сказал он, — держите.

   Они опять поехали шагом, огибая с двух сторон кланявшегося мужика с трубкою и бабу, пугливо обнявшую какой-то мешок.

   — Ну-с? — не отставал он.

   — Отчего я не выхожу замуж за вас? — небрежно сказала она. — От того, что я ни за кого не выхожу; от того, что так лучше.

   — Это по евангельскому тексту?

   — Может быть. Да и зачем нам жениться? Мы друзья с вами, видимся каждый день… Пожалуй, если будем видеться чаще, надоедим друг другу. А главное — ну чего ради я лишусь свободы?

   — Как лишитесь? Да разве я вас за решёткою буду держать?

   — Конечно за решёткою! — весело ответила она. — Нет мужа, который бы дал жене свободу; впрочем, и прекрасно, что нет: если нам свободу дать полную… я не знаю что выйдет…

   — Да ничего не выйдет.

   — Поверьте мне, женщина всегда должна над собою чувствовать дамоклов меч. Ей и страшно, что она под ним живёт, и как-то мучительно сладко.

   Он засмеялся.

   — Первый раз встречаю женщину, которая так откровенна…

   — А вы, продолжала она, — вы хуже всех, — вы таких решёток наставите…

   — Господь с вами, что вы!..

   — Да вы подумайте только: — что я теперь для вас? — ничего! А вы Бог знает что себе позволяете. Вы меня ревнуете ко всякому студенту, к каждому мужчине, с кем я говорю. Что же будет, когда вы приобретёте супружеские права?

   — Ах, до чего вы меня не понимаете! — воскликнул он. — Да, я теперь именно потому и ревную, что вы мне не жена. Я знаю, что после ужина мне подадут лошадь, я сяду и поеду к себе, а вы останетесь с двумя тётушками, будете с ними целоваться, потом пойдёте к себе спать…

   — Ну, и что же? — спросила она.

   — Нет, вы слушайте, как я представляю себе это. На одной тётушке жёлтый чепец, на другой — лиловый. Обе сидят важно и кряхтят. Вы подходите к одной; она вас крестит, говорит: «Спи, Лизуточка; спи моя радость». Другая так целует, что даже присасывается к вам, и говорит: «Господь над тобою, Лизуночек». Вы приходите к себе, начинаете раздеваться. Постель у вас холодная, чистая. Вы расстёгиваете лиф…

   — Нельзя ли без подробностей.

   — Нельзя! Вы раздеваетесь; если дело к осени — надеваете кофточку (летом верно вы спите без кофты), причёсываетесь, делаете букольки на ночь, ложитесь в кровать. Простыни такие холодные, и вам приятно. Вы вытягиваетесь, закидываете руки за голову: руки у вас такие белые, сочные, вкусные, мягкие… Зачем вы отворачиваетесь? Я правду говорю… Потом вы начинаете читать Доде, Мопассана или что-нибудь в этом роде. Потом тушите свечку, закрываете глаза и засыпаете. Это возмутительно, это ужасно!

   В доказательство того, что это ужасно, он вытянул хлыстом лошадь, и сейчас же её сдержал.

   — Что же тут ужасного?

   — А то ужасно, что я в это время, как сумасшедший, рыщу по полям, извожу вконец свою лошадь…

   — Вольно же вам!

   — Не могу! Сил нет. Вы такая молодая, красивая, умная, чего пропадаете даром?..

   — Как пропадаю? — изумилась она.

   — Ну, да, — чего вы киснете среди тётушек?

   Она вдруг вспыхнула и отвернулась.

   — Это возмутительно, — продолжал он. — Замуравить себя в такой компании, монастырь завести такой. Уж ложились бы, по обету, на один бок, и не вставали бы тридцать лет, — я такого схимника видел. Или в столпницы записались бы. Это ведь неестественно, это возмутительно!

   У него даже пузыри вскакивали на губах, так он возмущался.

   — А были бы вы моею женою, — да Господь с вами: кокетничайте сколько угодно, с кем угодно. Я знаю, что вы моя, что после ужина, как бы то ни было, вы придёте в свою комнату, а ваша комната и моя — это одно и то же. Теперь, когда вы сердитесь на меня, самое ужасное — что вы не говорите со мною, избегаете меня. А тогда, волей-неволей, вы придёте ко мне, и я всё вам скажу…

   — Ну, вот, — воскликнула она, — это и есть стеснение; теперь, если я не хочу вас видеть — я и не увижу, а тогда — я обязана придти к вам, вот этого я и не хочу. Теперь, если я не подхожу к вам — вы ничего не смеете сказать, а тогда — попробуй я тогда не пойти к вам, а велеть оседлать лошадь, да и ускакать куда-нибудь… Вы меня на дороге поймаете, да ещё как — за косу!

   Оба засмеялись.

   — Видите, — сказал он, — я полагаю, что если бы вы были моею женою, то нам положительно не из-за чего было бы ссориться. Теперь я злюсь на то, что мне не всякий день удаётся вас видеть, что неприлично мне ходить следом за вами из комнаты в комнату, что неловко сидеть у вас целый день в будуаре. А тогда ведь все эти обстоятельства будут удалены. У нас причин-то к ссоре не будет.

   — Ах, Боже мой, поверьте, вы сумеете найти тысячи причин да ещё каких самых глупейших, чтобы придраться. Проживём летом месяца два здесь, в глуши, — надоем я вам ужаснейшим образом, и будете вы ко мне на каждом шагу привязываться. Вас будет злить мой голос, моя походка, вы будете спрашивать, отчего я так глупо улыбаюсь…

   — Я? — с ужасом воскликнул он.

   — Да… Я вас подойду поцеловать, а вы подставите щеку из милости, — на мол тебе подачку, убирайся только.

   Он даже затрясся со злости на седле.

   — Я, чтобы я?.. О, вы меня не знаете. Вот что я вам скажу… Ну, можете ли вы мне надоесть?.. Люди — пренелепое создание: вы знаете, тут что-нибудь из двух…

   — Однако и последовательность у вас мыслей! — засмеялась она.

   — К чёрту последовательность! — крикнул он. — Тут что-нибудь из двух: пьёт человек целый год херес, потом бросает. «Помилуйте, — говорит — он мне ужасно надоел, изо дня в день целый год». Другой пьёт его пять лет. и говорит: «Помилуйте, я к нему привык».

   — Это как называется — гиперболою? — спросила она.

   — Это называется, — ответил он, — аксиомою: если женщина не захочет чего понять, то упрётся, как…

   — Как осёл, — подсказала она.

   — Как ослица, — полуулыбнувшись поправил он, — как ослица… Валаамова, потому что та говорила.

   — Ведь это уж дерзости пошли, — заметила она.

   — Да я ещё не того вам наговорю, — подтвердил он.

   — Merci, я не желаю слушать.

   Она хотела пустить лошадь вперёд, он удержал её под уздцы.

   — Я вёл к тому, — говорил он, плохо понимая, что он говорит, еле связывая слова, — я хотел сказать вам, что я привыкаю к той обстановке, в которой живу, и она мне не надоедает.

   — Радуюсь за вас, — сдерживаясь ответила она; он начинал её злить.

   — Я не знаю, что вы нашли во мне дурного…

   — О, вы идеал! Совершенство во всех отношениях. Вас надо под стеклом держать ради редкости. Только вот что я вам скажу: если вы теперь такой, — вы посмотрите на себя: глаза горят, губы раскрыты, брови сдвинуты — вы меня чуть зарезать не готовы; ну, что бы это было, если бы вы были моим мужем?.. В том-то и беда, друг мой, что у вас у всех убеждение сложилось, что вы властители мира, а мы — существа, созданные для вас… Как наш священник отец Иван говорит: «Хорошо быть женатым: придёшь домой — жена, самовар»… Вы ведь для самовара женитесь, чтобы вам тепло было. Вы и любите-то все из эгоизма, и подарки-то жене дарите за то, чтобы она вас любила…

   — Какой цинизм! — пробормотал он.

   — Цинизм! — передразнила она. — Скажите пожалуйста, а если жена ваша заведомо живёт с вашим приятелем и вас терпеть не может, — вы будете ей через день подарки возить, как бы её ни любили?

   — Да это очень естественно, — протестовал он.

   — Все вы эгоисты, у всех у вас самолюбие выше головы, все вы дрянь препорядочная. Пустите, — я хочу вперёд…

   — Нет, я не пущу, — со злостью ответил он, заслоняя дорогу.

   Она вдруг круто повернула назад, ударила коня по шее, и во весь дух понеслась по дороге.

   — Лизавета Борисовна! — кричал он, во всю прыть догоняя её. — Лизавета Борисовна!

   Она не слушала и скакала вперёд. Он шпорил свою лошадь насколько мог. Вот она всё ближе, ближе, вровень с ним.

   — Лизавета Борисовна!

   Она не слушала.

   Он опередил и круто стал поперёк дороги.

   — Куда вы едете?

   — Домой. Пустите.

   — Не пущу.

   Она попробовала взять в влево, но он загораживал проезд всем телом лошади.

   — Не пущу; кончимте разговор.

   Краска бросилась ей в лицо, губы сжались, глаза вспыхнули.

   — Вы меня сейчас пропустите, — тихо и настойчиво сказала она.

   Он вызывающе смотрел на неё, выпрямившись на седле и даже как будто улыбаясь.

   Она вдруг подняла хлыст, между бровей явилась складка, углы рта опустились. Такою он никогда её не видал.

   — Дайте дорогу!

   Он покачал головою.

   — Нет!

   Она размахнулась, и во всю силу ударила хлыстом. Он только немножко съёжился, когда хлыст впился ему в шею. Зато лошадь разгорячилась от удара. Она поворотила в сторону и поскакала в лес, в самую чащу.

   Он невольно провёл рукою по шее: что-то было больно и вздулось. Он точно не понял, что произошло, постоял с минуту, и тихою рысью поехал вслед за нею. Он не видел её, только приостанавливаясь слышал, что сухие ветви трещат под копытами.

   Вот, наконец, мелькнула она. Тихо едет, и голову понурила. Лошадь идёт с каким-то недоумением: она не привыкла ходить шагом по такой дороге.

   И вот они опять рядом, и оба молчат.

   — У вас подпруга расстегнулась, — сказал он.

   — Да, я чувствую, что сижу на боку, — ответила она.

   — Надо подтянуть, — сказал он.

   — Надо, — ответила она.

   Он привязал свою лошадь и подошёл к ней. Она высвободила ногу из стремени и сняла другую с луки́. Он протянул к ней руки.

   — Как вам не стыдно доводить меня до этого, — сказала она, всё ещё сидя на лошади. — До чего я дошла, мне самой себя стыдно… Гадкий!..

   Он взял её крепко за талию, она всем корпусом подалась вперёд, и вдруг — для удобства, должно быть — охватила его шею руками…

   Так он и снял её с лошади.

  

   OCR, подготовка текста — Евгений Зеленко, апрель 2011 г..