Мемуары

Автор: Головина Варвара Николаевна

В. Н. Головина

Мемуары

1

   Есть в нашей жизни пора, о которой вспоминаешь с грустью, пора, когда все хорошо: здоровье, свежесть впечатлений, присущая нам естественная живость. Ничто в это время не кажется невозможным, и мы наслаждаемся жизнью всеми способами. Предметы проходят перед нашими глазами, мы рассматриваем их с большим или меньшим интересом. Иные из них привлекают наше внимание, но мы чересчур увлечены разнообразием и не задумываемся над ними. Никогда мы не можем сосредоточиться на чем-нибудь одном. Воображение, чувства, наполняющие наше сердце, движения души, смущающие нас и как бы предупреждающие о том, что именно они должны господствовать над нами, — все это волнует, тревожит нас, и разобраться во всем этом непросто… Вот что я испытывала, вступая в свет, в ранней своей юности.

   Мое детство почти все прошло в деревне. Мой отец, князь Голицын, любил жить в старинном имении, пожалованном его предкам. Мы оставляли город в апреле месяце и возвращались туда только в ноябре. Матушка была небогата и не могла дать мне блестящего образования. Я почти не разлучалась с нею. Своей добротой и ласками она добилась моего полного доверия. Не ошибусь, если скажу, что с тех пор, как я начала говорить, я от нее ничего не скрывала. Она позволяла мне свободно бегать повсюду одной, стрелять из лука, спускаться с холма, перебегать через равнину до речки, гулять по опушке леса, куда выходили окна комнат отца, влезать на старый дуб возле самого дома и срывать с него желуди, но зато мне строго запрещалось лгать, клеветать на кого бы то ни было, невнимательно относиться к несчастным, презирать наших соседей, людей бедных, грубоватых, но добрых.

   Едва мне минуло восемь лет, матушка стала нарочно оставлять меня с ними одну, чтобы я приучилась их занимать. Она уходила в соседнюю комнату, шила там в пяльцах и могла оттуда, не мешая нам, слышать весь разговор. Ухода, она говорила мне на ухо:

   — Поверь, мое дорогое дитя, что нельзя проявить более любезности, чем заставляя себя быть любезной, и нельзя выказать более ума, чем в тот момент, когда применяешься к пониманию других, — слова, священные для меня, которые принесли мне большую пользу и научили никогда ни с кем не скучать.

   Я хотела бы иметь литературный талант, чтобы описать наше поместье, одно из красивейших в окрестностях Москвы. Дом имел четыре башенки; во всю длину фасада тянулась галерея, боковые двери которой соединяли ее с флигелями; в одном из них жили мы с матерью, а в другом — отец и приезжавшие к нам гости. Вокруг дома рос громадный красивый лес, окаймлявший равнину и спускавшийся, постепенно редея, к слиянию Истры и Москвы. В месте слияния этих двух рек отражались золотые лучи заходящего солнца; вид был чудесный. Я усаживалась на ступеньки галереи и с восторгом любовалась этим прекрасным пейзажем. Взволнованная, растроганная, я приходила в особое молитвенное настроение, убегала в нашу старинную готическую церковь и становилась на колени в одной из небольших ниш, где когда-то молились царицы. Священник тихим голосом служил вечерню, один певчий отвечал ему… Я стояла с наклоненной головой, и слезы текли по моим щекам. Это может показаться преувеличенным, но является истинной правдой. Я убеждена по собственному опыту, что в нас существуют предрасположения, которые проявляются еще в ранней юности и которые бесхитростное воспитание развивает тем легче, что вся его сила заключается в естественном развитии природных задатков.

   Вскоре я имела несчастье потерять восемнадцатилетнего брата. Он был красив и добр, как ангел. Матушка была удручена этим горем. Старший брат, находившийся в это время с дядей Шуваловым во Франции, приехал ее утешать. Я пришла в восторг от его приезда: я жаждала знаний, умственных занятий, засыпала его вопросами, которые очень его забавляли. Я не имела никакого понятия об искусстве, но питала к нему настоящую страсть.

   Мы отправились в Петербург для свидания с дядей, возвратившимся на родину после пятнадцатилетнего отсутствия. Мне тогда было десять лет, и знакомство со мной было для него тем более интересным, что я представляла собой полную противоположность всем виденным им прежде детям. У меня не было тех изящных манер, которыми обыкновенно обладают молоденькие барышни: я любила прыгать, скакать, болтать что придет в голову. Дядя меня очень полюбил. Нежные чувства, которые он питал к моей матери, усиливали его привязанность ко мне. Он был на редкость добрый человек. В царствование императрицы Елисаветы Петровны дядя пользовался большим влиянием и с той поры покровительствовал искусствам. Екатерина II также отнеслась к нему с особенным уважением, доверила его управлению Московский университет, пожаловала звание обер-камергера и ордена св. Андрея Первозванного и св. Владимира, приказала обставить мебелью его дом и оказала ему честь отужинать у него. Он был прекрасным братом и отечески относился к детям своей сестры. Матушка любила его, кажется, больше жизни. Он привез из-за границы множество самых изящных античных произведений искусства. При виде них у меня глаза разгорелись от восхищения: мне хотелось срисовать все, а дядя любовался моим восторгом и поощрял художественные наклонности.

   Хотя наше пребывание в столице было недолгим, но я успела многое увидеть и многому научиться. То был как раз год рождения великого князя Александра. У всех вельмож происходили по этому случаю пышные празднества, на которых присутствовал и двор. У княгини Репниной был устроен бал-маскарад, на котором затевалась кадриль из сорока пар, одетых в испанские костюмы. Ее составляли наиболее видные и красивые дамы, девицы и молодые люди. Для большего разнообразия фигур прибавили еще четыре пары детей лет одиннадцати-двенадцати. Одна из этих маленьких танцорок заболела за четыре дня до праздника, и княгиня Репнина пришла вместе со своими дочерьми, чтобы упросить матушку позволить мне заменить эту девочку. Матушка уверяла, что я едва умею танцевать, что я маленькая дикарка, но все ее уверения были безуспешны. Пришлось согласиться, и меня повезли на репетицию. Самолюбие заставляло меня быть внимательной. Другие танцорки, уже умевшие танцевать, или, по крайней мере, думавшие, что это так, репетировали довольно небрежно, а я старалась не терять ни одной минуты. Оставалось всего две репетиции, и своим детским умом я старалась предусмотреть все, чтобы не уронить себя при первом выходе в свет. Я решила нарисовать фигуру кадрили на полу у себя дома и танцевать, напевая мотив танца, который запомнила. Это прекрасно удалось, а когда наступил день торжества, я снискала всеобщее одобрение. Императрица была ко мне очень милостива, а великий князь Павел изъявил особое благоволение, которое и продолжалось потом шестнадцать лет, но, как и все на свете, прекратилось, о чем я впоследствии скажу подробнее.

   Императрица велела дяде привезти меня в собрание малого Эрмитажа. Мы отправились туда с дядей и матушкой. Собиравшееся там общество состояло из фельдмаршалов и генерал-адъютантов, которые почти все были старики, статс-дамы графини Брюс, подруги императрицы, из фрейлин, дежурных камергеров и камер-юнкеров. Мы ужинали за механическим столом: тарелки спускались по особому шнурку, прикрепленному к столу, а под тарелками лежала грифельная доска, на которой писали название того кушанья, которое желали получить. Затем дергали за шнурок, и через некоторое время тарелка возвращалась с требуемым блюдом. Я была в восхищении от этой маленькой забавы и не переставала тянуть за шнурок.

   Два раза мы ездили в Москву. После смерти отца матушка перебралась в Петербург и поселилась в доме дяди. Мне тогда было четырнадцать лет. Именно в это время я встретила и обратила внимание на графа Головина. Я увидела его впервые в доме его тетки, фельдмаршальши Голицыной. Репутация почтительного сына и верного подданного и благородство характера, которое он выказывал, произвели на меня сильное впечатление, а его красивая наружность, высокое происхождение и богатство заставляли смотреть на него как на завидного жениха. Он тоже выделял меня среди всех других молодых особ, которых встречал в обществе, и, хотя не решался сказать мне этого, я его понимала. Прежде всего я поспешила сообщить об этом матушке. Та сделала вид, что не придает делу серьезного значения. Ей не хотелось смущать моего первого чувства, тем более что мой чересчур юный возраст и то, что граф Головин должен был вскоре отправиться в путешествие по Европе, создавали возможность испытать его чувства ко мне.

   Во время его отсутствия матушка выказывала мне трогательную нежность. Его сестра, госпожа Нелединская, фельдмаршальша, отнеслась ко мне с участием и дружбой, и я была чрезвычайно этим тронута, ибо мое сердце начинало наполняться серьезным чувством.

   Несколько раз меня сватали, но каждую партию, предложенную матушкой, я тотчас отвергала, ибо образ графа Головина немедленно представлялся моему воображению. В то время молодые люди были гораздо благороднее и придавали большую цену браку. Тогда еще не узаконивали побочных детей: во все царствование Екатерины II был только один такой случай — с Чесменским, сыном графа Орлова. Император же Павел более чем злоупотреблял своей властью в этом отношении и поощрял, таким образом, распущенность нравов, которая совершенно подрывала основные принципы священных семейных уз.

   Я продолжала бывать на малых эрмитажных собраниях. Там часто появлялся великий князь Александр Павлович, которому было всего четыре года, и его трехлетний брат, великий князь Константин. Приводили скрипачей, и начинались танцы. Я по преимуществу была дамой Александра. Однажды, когда наш маленький бал был оживлен более обыкновенного, великий князь, шедший со мной в полонезе, объявил вдруг со всей серьезностью ребенка его возраста, что хочет показать мне в дальних комнатах дворца нечто ужасное. Меня это очень озадачило и смутило. Дойдя до самой последней комнаты, он завел меня в нишу, где стояла статуя Аполлона, которая своим античным резцом могла ласкать взор артиста, но вид которой мог легко смутить девочку, к счастью, слишком наивную, чтобы любоваться выдающимся произведением искусства в ущерб стыдливости. Я позволила себе упомянуть об этом маленьком эпизоде лишь для того, чтобы легче восстановить в памяти все виденное мною при дворе. По справедливости я не признаю в себе никакого особого таланта и не умею писать мемуаров: они были бы недостаточно интересны. Мои записки лучше назвать просто воспоминаниями, дорогими для меня и часто занимающими мои мысли. Полезно иногда сравнить настоящее с прошедшим. Прошлое — своего рода записная книжка, с которой нужно часто сверяться для того, чтобы иметь правильное понятие о настоящем и уверенность в будущем. На своем жизненном пути мне чаще приходилось встречать цветы в их полном блеске и разнообразии, нежели тернии. Я была счастлива, а подлинное счастье устраняет равнодушие и располагает нас принимать живое участие в счастии других, в то время как несчастья покрывают окружающие нас предметы облаком печали и напоминают нам о наших собственных страданиях до тех пор, пока Господь, в своем бесконечном милосердии, не даст нового направления нашим чувствам и тем не уничтожит прежнюю горечь.

   В шестнадцать лет я получила фрейлинский шифр, который имели всего двенадцать девиц, и стала каждый день бывать при дворе. По воскресеньям в Эрмитаже устраивалось большое собрание, на которое допускался весь дипломатический корпус и особы первых двух классов. Государыня входила в зал, где было собрано все общество, и вела беседу с окружающими. Затем все следовали за нею в театр. Ужин после этого никогда не подавался.

   По понедельникам бывали ужин и бал у великого князя Павла Петровича. По вторникам я дежурила вместе с другой фрейлиной; мы почти весь вечер проводили в так называемой Бриллиантовой комнате, именовавшейся так по множеству находившихся в ней драгоценных вещей. Здесь, между прочим, хранились и корона, скипетр и держава. Императрица играла здесь в карты со своими старыми придворными, а две дежурные фрейлины сидели у стола и дежурные кавалеры занимали их разговорами.

   В четверг бывало малое собрание в Эрмитаже, бал, спектакль и ужин. Иностранные министры в этот день не приглашались, но их допускали в воскресенье вечером, так же как и некоторых дам, пользовавшихся благоволением государыни. В пятницу я опять дежурила, а в субботу у наследника устраивался прелестный праздник, который начинался прямо со спектакля. Бал, всегда очень оживленный, продолжался до ужина, подававшегося в той же зале, где играли спектакль. Большой стол ставился посреди залы, а маленькие столы в ложах. Великий князь и его супруга ужинали на ходу, принимая своих гостей в высшей степени любезно. После ужина бал возобновлялся и заканчивался очень поздно. Гости разъезжались при свете факелов, что производило очаровательный и своеобразный эффект на ледяной поверхности красавицы Невы. Это время было самым блестящим в жизни двора и столицы. Во всем была гармония. Великий князь Павел виделся с императрицей-матерью каждый день и утром, и вечером, и был допущен в совет императрицы. В столице жили знатнейшие фамилии. Ежедневно общество в тридцать-сорок человек собиралось у фельдмаршалов Голицына и Разумовского, у первого министра графа Панина, у которого часто бывал великий князь с великой княгиней, у вице-канцлера Остермана. Можно было встретить множество иностранцев, являвшихся лицезреть великую Екатерину. Дипломатический корпус состоял из людей очень любезных, и вообще общество производило самое благоприятное впечатление.

   В 1786 году, на Пасху, в Россию после четырехлетнего отсутствия возвратился граф Головин. Я поехала во дворец, чтобы поздравить государыню со Светлым праздником. Двор и вся городская знать собирались в этот день в дворцовой церкви, переполненной народом. Дворцовая площадь была сплошь покрыта самыми изящными экипажами, а дворец поражал великолепием, — недаром народ в то время представлял его себе раем. После церемонии целования руки государыни мы все отправились в залу, где уже находилась великокняжеская семья, пришедшая, чтобы принести императрице поздравления. Едва я вошла туда, как заметила у окна своего будущего мужа. Боязнь выдать себя лишь увеличила мое смущение. Настоящая и чистая любовь всегда соединяется со скромностью; подлинная нежность — как сладкий сон без волнений, пробуждение от него спокойно. Сожаления и укоры совести не знакомы истинной любви: она соединяется с уважением и дружбой. Счастлива та, которая испытала это чувство; достойная и добрая мать дает ему должное направление. Пустота сердца грозит величайшими опасностями. Чувства — вот истинный источник жизни; это ручей, который течет меж бурными потоками и плодоносными приветливыми равнинами в океан, исчезая в его безбрежном пространстве.

   В июне месяце я стала невестой. Великая княгиня Мария, которая осыпала меня в то время знаками дружбы и благосклонности, написала мне следующую записку:

   «Поздравляю вас, дорогое дитя, со счастливым событием, которое укрепит ваше чувство и, надеюсь, сделает вас благополучной, согласно моим желаниям. Пользуйтесь полным счастьем и будьте такой же хорошей и доброй женой, каким вы были добрым ребенком. Пусть чувство к вашему жениху не помешает вам любить вашего доброго друга

Марию.

   P.S. Целую вашу матушку и искренно поздравляю ее, так же как и вашего дядю. Муж принимает живое участие в вашем счастии».

  

   Девятнадцати лет я вышла замуж, а моему мужу было двадцать девять лет. Свадьба была отпразднована в Зимнем дворце 4 октября. Ее величество лично надевала на меня бриллианты? Когда надзирательница за фрейлинами баронесса Малыш подала их ей на подносе, государыня добавила к обычным украшениям еще и рог изобилия. Этот знак внимания с ее стороны не ускользнул от внимания баронессы, которая меня любила.

   — Ее величество очень добра, — сказала она мне. — Она сама носила это украшение и надевает его только тем невестам, которые ей больше всех нравятся.

   Это замечание заставило меня покраснеть от удовольствия и благодарности. Государыня заметила мое смущение, взяла меня слегка за подбородок и изволила сказать:

   — Ну-ка, посмотрите на меня… Да вы, право же, недурны.

   Когда я встала, ее величество повела меня в свою спальню, поставила перед божницей, взяла икону, велела мне перекреститься и поцеловать образ. Я бросилась на колени, чтобы получить благословение от государыни, но ее величество лишь обняла меня и взволнованно сказала:

   — Будьте счастливы. Я вам желаю этого от всего сердца, как мать и как государыня, на которую вы можете всегда рассчитывать.

   И императрица сдержала свое слово: ее милость ко мне беспрестанно возрастала и продолжалась до самой ее кончины.

   В двадцать лет я перенесла ужасные роды. На восьмом месяце беременности тяжелая корь едва не свела меня в могилу. Это случилось во время путешествия ее величества в Крым: часть докторов находилась в ее свите, остальные жили в Гатчине, во дворце, где проводил часть лета великий князь Павел. Так как дети великого князя еще совсем не болели этой болезнью, то доктора, жившие там, не могли лечить мня. Оставалось обратиться только к полковому хирургу, который и вогнал болезнь внутрь. Мое нездоровье отозвалось и на ребенке. Я смертельно страдала. Очень привязанный ко мне граф Строганов отправился к великой княгине, чтобы возбудить в ней участие к моему положению, и она тотчас прислала доктора и акушера. Страдания были так велики, что мне дали опиуму, чтобы усыпить. Проснувшись через двенадцать часов после этой летаргии, я чувствовала себя слабой. Пришлось прибегнуть к инструментам. Я терпеливо вынесла эту жестокую операцию. Муж стоял возле меня, я видела, что силы его покидают, и боялась, что от первого же моего крика он лишится чувств. Ребенок умер через сутки, но я узнала об этом лишь спустя три недели. Я сама была при смерти, но беспрестанно спрашивала о нем; мне отвечали, что волнение, которое могу испытать при виде его, вредно отзовется на моем здоровье…

   Когда стало легче, великая княгиня прислала ко мне свою подругу госпожу Бенкендорф с очень любезной запиской, которую я привожу здесь:

   «Поздравляю вас, дорогая графиня, с разрешением от бремени. Я молю Бога о скорейшем вашем выздоровлении. Не теряйте надежды, дитя мое, и если Богу будет угодно, вы скоро будете только наслаждаться счастьем материнства и забудете о тех страданиях, которые перенесли. Госпожа Бенкендорф передаст вам, как я вас люблю.

   Ваш добрый друг Мария».

   Во время моей болезни я видела очень лестные и трогательные выражения сочувствия: даже незнакомые люди беспрестанно заходили в подъезд нашего дома, чтобы узнать о моем здоровье. Через улицу от нас жила госпожа Княжнина, которой я никогда не видела и не знала. Однажды вечером у моего окна заиграл шарманщик, так она послала всю дворню и наконец сама побежала, чтобы уговорить его замолчать, и повторяла ему несколько раз, что нельзя играть так близко от молодой больной. Молодость и семейное счастье — вот что было причиной общего ко мне благоволения. Моя свадьба, кажется, вызвала общий интерес; все любуются браком по любви: старики сочувствуют ему по воспоминаниям, а молодые люди — по сравнению.

   Я быстро поправилась, но тяжелое душевное настроение оставалось у меня долгое время: я не могла равнодушно слышать детского крика. Лишь постепенно заботы друзей успокоили меня.

   В это время ее величество возвратилась из своего путешествия в Крым. Мой дядя, который сопровождал государыню, встретился со мной с чрезвычайной нежностью: он был так счастлив видеть меня воскресшей!..

  

II

   Путешествие императрицы в Крым было весьма замечательно, но, как мне кажется, недостаточно прославлено. Ее величество сопровождали, между прочим, следующие лица: английский посол Фитц-Герберт — впоследствии лорд Сент-Элен, французский посол граф де Сепор, германский посол, мой дядя — граф Шувалов, графиня Протасова и графиня Браницкая. Князь Потемкин, выехавший вперед, приготовил для ее встречи многочисленный конвой, но государыня отказалась от него. Император Иосиф, который скоро присоединился к государыне, казалось, был очень удивлен, что принято так мало мер для безопасности императрицы. Государыня ничего не возразила на его замечание, а последующие события показали, что она была права. Недавно присоединенные татары встретили ее с восторгом. Когда экипаж ее величества поднимался на крутую гору, лошади закусили удила и понесли. Государыне угрожала опасность быть выброшенной из экипажа, но местные жители, сбежавшиеся встретить свою повелительницу, бросились к лошадям и сумели остановить их. Несколько человек при этом погибло, другие были ранены, но воздух продолжал оглашаться радостными криками.

   — Теперь я вижу, — сказал император государыне, — что вы не нуждаетесь в охране.

   Иностранные послы были в восторге от этого путешествия. Вспоминаю забавный анекдот, рассказанный мне графом Кобенцелем. Государыня путешествовала в шестиместном экипаже. С ней вместе ехали император, германский посол и мой дядя Шувалов. Другие послы и две дамы садились попеременно. У государыни была прекрасная бархатная шуба: германский посол восторгался ею.

   — Моим гардеробом заведует один из моих лакеев, — сказала ему государыня. — Он слишком глуп для другого занятия.

   Граф Сепор по своей рассеянности услышал только похвалу шубе и поспешил сказать:

   — Каков господин, таков и слуга. Это вызвало общий смех.

   В тот же день за обедом государыня заметила шутя находившемуся постоянно при ней графу Кобенцелю, что ему, должно быть, утомительно ее всегдашнее общество.

   — Соседей не выбирают, — отвечал тот.

   Эта новая рассеянность была принята с такою же веселостью, как и первая.

   После ужина ее величество рассказывала этот анекдот. Лорд Сент-Элен, выходивший на короткое время, вернулся, когда она уже закончила свой рассказ. Присутствовавшие сожалели, что он был лишен удовольствия его слышать. Государыня вызвалась повторить анекдот, но не успела она дойти и до половины рассказа, как лорд Сент-Элен заснул глубоким сном.

   — Только этого и недоставало для завершения ваших любезностей, господа, — сказала государыня. — Я совершенно удовлетворена.

   В 1790 году мой муж был пожалован в полковники. Императрица дала ему полк, и он принужден был отправиться в действующую армию. Разлука была для меня очень тяжела: я едва оправилась после родов и была еще очень слаба.

   Отсутствие мужа продолжалось несколько месяцев, а возвратившись, он должен был вновь покинуть меня. Он надеялся скоро вернуться, но обстоятельства войны изменились. Не имея возможности приехать в Петербург и рассчитывая расположиться с полком на зимние квартиры, он просил приехать к нему и прислал двух унтер-офицеров, чтобы меня сопровождать. Это приказание было мне очень приятно, но радость омрачалась мыслию, что мой отъезд причинит много горя матушке.

   Матушка занялась приготовлениями. Нашла врача, окружила меня всевозможными предосторожностями, прибавила еще третьего спутника — офицера и заставила меня взять с собой компаньонку, жившую у нее в доме, прекрасную женщину, но большую трусиху.

   Матушка проводила меня до Царского Села. Здесь я получила записку от брата, служившего в Гатчине у великого князя. Он писал, что великая княгиня непременно требует, чтобы я заехала проститься с ней. Это было по дороге, но я была в дорожном платье; погода стояла холодная, а предстояло мне путешествие продолжительное и тяжелое. Но так как ее императорское высочество желала непременно видеть меня, я должна была отбросить этикет в сторону. Я приехала, меня повели в комнату госпожи Бенкендорф и через несколько минут позвали к великой княгине. Я вошла в кабинет ее высочества. Та ждала меня, обняла и сказала множество теплых слов по поводу моей супружеской привязанности, затем усадила за свой письменный стол и приказала написать письмо моей матушке, долго еще беседовала, потом послала за великим князем, заставила его поцеловаться со мной и наконец очень нежно распростилась.

   И вот, двадцати двух лет от роду, полная здоровья и отваги, я мчалась в Бессарабию.

   Неподалеку от Витебска, пока перепрягали лошадей, я вышла из экипажа и вошла в какой-то барак. Все стулья в нем были поломаны, и я уселась на стол и приказала распустить несколько плиток бульона, чтобы подкрепиться. Вдруг в комнату входит с шумом какой-то военный и передает мне письмо и толстый пакет. Я пришла в восторг, узнав на письме почерк матушки, и в радости не обратила внимания на того, кто его принес, но, оправившись от охватившего меня волнения, узнала графа Ланжерона, французского эмигранта, который в качестве волонтера отправлялся в действующую армию. В Петербурге я встречалась с ним у графа Кобенцеля и у принцессы Насаусской. Поблагодарив его, я опять села на стол, чтобы продолжить свой завтрак. Он внимательно следил за мной. Я старалась доесть поскорее, чтобы показать ему, что вовсе не намерена делиться с ним, что совсем не желала его видеть и что он может уходить. Он так и сделал. Дверь в соседнюю комнату была приоткрыта, и я слышала, как он потребовал себе, как можно скорее, молока. Какой-то еврей тотчас притащил ему большой кувшин молока и огромный ломоть хлеба, но так как он ел не садясь и все смотрел в мою сторону, то это мне наскучило, и я возвратилась в свой экипаж, который скоро был готов.

   Когда мы приехали в Шклов, я заторопилась продолжать путешествие. Мне было известно, что местный помещик Зорич, человек очень любезный и склонный к пышности, любил оказывать прием всем мало-мальски знатным путешественникам. Едва мы въехали во двор почтовой станции, как я стала требовать лошадей. Неожиданно перед дверцами моего экипажа появился граф Ланжерон, успевший меня обогнать, и с ним граф Цукато, оба в папильотках и пудермантелях. Они рассыпались в извинениях, что явились в таком смешном наряде. Глядя на них, я не могла удержаться от смеха, однако постаралась сократить их визит и отправилась ожидать лошадей в дом, стоявший в глубине двора, где, кроме меня никого не было. Только что я села к окну, как услышала хлопанье кнута, и на двор въехала золоченая двухместная карета в роскошной упряжи. Я содрогнулась, увидев в ней Зорича, которого в детстве встречала при дворе. Он на коленях принялся умолять приехать к нему на обед. Я употребила все свое красноречие, чтобы отказаться от этого приглашения, но он остался непоколебим, и в конце концов пришлось сесть к нему в карету и позволить везти себя к его племянницам, чтобы остаться у них до тех пор, пока он не заедет за мной. Этого требовало приличие: Зорич не был женат и потому не позволил себе быть со мной наедине в продолжение двух часов, остававшихся до обеда. Его племянницы были для меня совершенно новым знакомством: я никогда с ними прежде не встречалась и не знала даже, как их зовут. Они приготовляли себе костюмы к балу, который предполагался на следующий день, и оказали честь спросить моего совета. Чтобы им угодить, я нарисовала им модели шляп, токов, платьев и наколок. Они были в восхищении; я показалась им прелестной.

   В назначенный для обеда час Зорич приехал за мной и предложил поместиться в его элегантном экипаже, усевшись напротив меня. Мой наряд был совершенной противоположностью его: на мне была маленькая черная касторовая шляпа с одним пером и редингот цветов мундира моего мужа: синий с красным воротником; Зорич же был в прическе en ailes de pigeon, в шитом кафтане; в руках он держал шляпу и надушен был, как султан. Я кусала губы, чтобы не рассмеяться. Мы приехали, и он тотчас повел меня в залу, где уже собралось по меньшей мере шестьдесят человек, из которых я узнала только троих: графа Ланжерона, графа Цукато и госпожу Энгельгардт, племянницу князя Потемкина, очень красивую особу. Я завела с ней беседу.

   Обед был долгий и утомительный по обилию блюд. Я с удовольствием мечтала о времени, когда можно будет вырваться, но пришлось провести там целый день и даже ужинать. Наконец я уехала в сопровождении десятка курьеров Зорича, которые должны были провожать меня с наивозможной скоростью до Могилева.

   Там я оказалась очень скоро, утомленная оказанными почестями. Когда мы подъехали к почтовой станции — красивому каменному двухэтажному дому, я вбежала наверх, перескакивая через две ступеньки, пробежала через все комнаты, в последней бросилась на диван и тотчас заснула крепким сном. В семь часов утра меня разбудили, так как приехал наместник с предложением своих услуг и с расспросами о политических делах и о дворе. Я несвязно ему отвечала. Едва прекратился его визит и я успела закончить свой туалет, как доложили об адъютанте могилевского губернатора Пассека, приходившегося нам дальним родственником. Пассек просил меня к себе на обед, в деревню, находившуюся в пяти-шести верстах от города, и предлагал свой экипаж. Я согласилась, и за мной была прислана двухместная золоченая карета с пятью зеркальными стеклами и двумя кучерами, на английский манер. Я проехала через весь город, возбуждая всеобщее внимание. Евреи, узнававшие экипаж губернатора, становились на колени. Я кланялась на обе стороны и забавлялась этой шутовской сценой. Приехав в деревню, я встретила прекрасный прием. Мне показали роскошный сад, прекрасные виды и угостили очень вкусным обедом, после которого я сыграла партию в шахматы с каким-то неизвестным мне господином, а затем простилась с гостеприимным хозяином, чтобы вернуться к своим экипажам и продолжить путь.

   На третий день по выезде из Могилева я получила на одной из станций громадный пакет и подумала было, что он от матушки, но радость сменилась удивлением, когда внутри обнаружилось послание в стихах и при нем почтительная записка от графа Ланжерона. Обманувшись в ожиданиях, я была крайне недовольна и решила во что бы то ни стало отомстить за себя.

   Накануне приезда в Кременчуг, я наскоро закусывала в маленьком городке. Когда запрягали лошадей, появился граф Ланжерон.

   — Никогда еще хорошие стихи не имели худшего приема, чем ваши, — сказала я ему. — Ваш пакет меня жестоко обманул — я приняла его за письмо от моей матери и из-за этой печальной ошибки лишилась способности почувствовать всякую прелесть вашей поэзии.

   Он принял сокрушенный вид и сказал со вздохом, что недавно получил из Парижа известие, что жена его при смерти. Он надеялся прибыть на место двумя днями раньше меня и просил написать ему рекомендательное письмо к моему мужу и княгине Долгорукой.

   Я тотчас села писать, рекомендуя его как поэта, рыцаря, ищущего приключений, но не находящего их, и как сентиментального супруга, оплакивающего предсмертные страдания жены. Затем я сложила оба письма и передала их ему незапечатанными, и он простился со мной. Когда я садилась в экипаж, принесли огромный арбуз и новые стихи от графа Ланжерона; по счастью, они были последние.

   В Кременчуг приехали в холодную и ненастную погоду. Часть моих экипажей нуждалась в починке, и я отправилась в деревянный дворец, построенный по случаю путешествия государыни в Крым, и заказала себе небольшой обед. В то время как я поправляла там свой туалет, мне доложили о приезде градоначальника, родом шведа. Наговорив мне множество изысканных фраз, он предложил приехать к нему обедать, говоря, что был предуведомлен о моем приезде и все приготовил для приема, но заранее извиняется, что жена его не сможет принять меня с подобающими почестями, так как серьезно больна. Пришлось ехать с ним. Мы уселись в двухместную неопрятную карету с дурной упряжью, запряженную скверными лошадьми. Подъехали к одноэтажному деревянному дому. Он предложил мне руку, ввел в маленькую гостиную и пригласил войти в соседнюю комнату, где лежала его больная жена. Каково же было мое удивление, когда я увидела лежащее на диване тело, покрытое чем-то белым. В комнате было совсем темно, все занавеси спущены, и ее лицо сливалось с тенью в комнате. Она тонким и слабым голосом извинилась, что остается лежать. Я уселась рядом, прося не беспокоиться, и поддерживала с ней беседу до самого обеда. Обед был более чем легкий. Нестройный оркестр резал ухо, ему вторил хор с фальшивыми голосами. Хозяин восхищался музыкой и то и дело повторял, что это любимая мелодия князя Потемкина.

   Когда экипажи были готовы, а обед окончен, господин швед проводил меня до лодки, в которой предстояло переехать Днепр. Эта река широка, величественна и довольно опасна для переправы. Моя компаньонка дрожала от страха, а я любовалась разнообразием волн. День был туманный, дул довольно сильный ветер, тучи сталкивались и видоизменялись с замечательной быстротой, вместо серой массы вдруг появлялся просвет, и глаз едва успевал следить за этими движениями. Я была в восторге от этой картины. В природе все неожиданно. Ее богатство безмерно, как бесконечен ее Создатель.

   Вид новороссийских степей был для меня в новинку. Направо — беспредельная равнина: вокруг ни деревца, ни жилища — только казачьи посты и почтовые станции. На выжженной солнцем земле кое-где виднеются прекрасные полевые цветы. Налево — холмистая местность.

   Казачьи посты были просто землянками, соломенные крыши которых выступали из земли подобно сахарным головам. Вокруг торчали воткнутые в землю пики, ярко блестевшие на солнце. Ночью я остановилась у одной из таких землянок, чтобы сменить лошадей. Восхитительно сияла луна, погода была отличная. Я вышла из экипажа и вдруг услышала звуки бандуры, лившиеся словно из-под земли. В этом было что-то волшебное: полная тишина — и эти мелодичные звуки. Я почти рассердилась, когда пришлось ехать дальше. Но все было готово к продолжению пути, и я волей-неволей должна была отправиться. Всепоглощающее ощущение заставляет нас забывать об окружающем. Все внешнее кажется ничтожным. Душа наша стремится вырваться из круга обычной жизни.

   На другой день у меня кончилась провизия и пришлось пообедать у казаков. Подойдя к одной из землянок, я услыхала чьи-то радостные крики:

   — Да здравствует Екатерина Великая! Да здравствует мать наша, которая нас кормит и прославляет! Да здравствует Екатерина!

   Эти слова приковали меня к месту: я не могла их слушать без умиления. Никогда еще я не испытывала более искреннего и сильного восторга. Поистине трогательно это выражение верноподданнических чувств в степи, в двух тысячах верстах от столицы.

   Я спустилась в землянку, где шел веселый свадебный пир. Мне предложили вина, но я попросила дать нам поесть. Тотчас же стали готовить особого рода пирожки: их делали из ржаной муки и воды, тесто гладко раскатывали, в середину клали творог, завертывали края, затем кидали в кипящую воду и через десять минут они были готовы. Я проглотила их штук шесть и нашла превосходными, мои спутники сделали то же самое, и мы отправились в путь.

   Через два часа остановились у другого поста. Хотя я и съела несколько пирожков, но была еще очень голодна. Приотворив дверцу кареты, я увидела у подножия горы, под маленькой палаткой, какого-то господина, который сидел за столом и с большим аппетитом ел. Я послала узнать, кто это, и оказалось, что это полковник Рибопьер, которого я знала и очень любила. Я передала ему, что умираю с голоду и прошу уступить мне часть обеда. Он узнал меня и сейчас же прибежал, неся с собой половину жареного гуся, вино и воду. Он был в восторге оттого, что мог оказать эту маленькую услугу, а мне было приятно оказаться у него в долгу. Позднее я с радостью встретила этого прекрасного человека в армии. Он был несчастен, искал опасности и погиб при осаде Измаила.

   На другой день мы добрались до довольно высокой горы в семидесяти верстах от Бендер. Было жарко, лошади поднимались с трудом по песчаной дороге. Я предложила компаньонке и горничной выйти из экипажа. Они так и сделали. Экипажи свернули с дороги и поехали по мягкой траве. Я осталась одна в карете, дверцы которой были на всякий случай открыты. Через четверть часа на большой дороге послышался звон колокольчика и появилась курьерская тележка. Какой-то человек стоял в ней и оглядывался во все стороны. Я узнала в нем своего мужа. Мы оба выскочили из экипажей; мои спутницы прибежали к нам… Оставив экипажи, муж взял только почтовую тележку, в которой ехали сопровождавшие меня офицер и доктор, и мы покатили в ней вдвоем через холмы и горы по каменистой дороге. В десять часов вечера приехали в столицу Бессарабии — Бендеры — и прошли пешком мост через Днестр.

   Муж повел меня к княгине Долгорукой. Она находилась в небольшой гостиной и сидела спиной к дверям. С ней была госпожа Витт (ныне графиня Потоцкая), а в глубине комнаты стоял карточный стол, окруженный игроками, погруженными в свое занятие. Я потихоньку подошла к креслу княгини и закрыла обеими ладонями ей глаза. Она вскрикнула от неожиданности. Я отскочила назад. Госпожа Витт, видя незнакомое лицо, молчала. Мужчины, не поворачивая голов, воскликнули:

   — Это, наверное, опять летучая мышь! (Накануне в комнату влетела летучая мышь, испугавшая княгиню.)

   И тут я вышла из своей западни. Радостные крики и восклицания огласили маленькую турецкую гостиную. После ужина меня проводили домой.

   Жилище было еще не вполне устроено: не было дивана. Экипажи еще не прибыли, и муж разостлал на полу свой плащ, устроил из мундира мне подушку, поставил на пол свечу и сам поместился возле, чтобы охранять меня. Я прекрасно выспалась, а проснувшись, пошла осматривать свой дом. Он состоял из трех расположенных в ряд комнат, в средней из которых был выход. В той комнате, где я ночевала, были деревянные стены и двери, украшенные полумесяцами; в глубине две большие двери вели в один из трех альковов, куда турки заключают своих жен. Потолки тоже были обшиты досками. Пол земляной, хорошо убитый; окна с деревянными решетками, а вместо стекол — прозрачная бумага, которая могла лишь пропускать свет. Я открыла окно, чтобы выглянуть во двор. Под окном находились засохшие виноградные лозы и большая вишня — уже без плодов, так как их время прошло.

   Мне было грустно: муж получил приказ идти осаждать Килию. Ему поручили командование пехотой, тогда как его полк состоял из легкой кавалерии. Мысль о разлуке меня смущала, тем более что я оставалась одна, а через десять дней приезжал князь Потемкин.

   После отъезда мужа я заперлась у себя и погрузилась в печальные думы. Вокруг все были заняты приездом князя; это мне крайне не нравилось. Наконец он приехал и пригласил прийти к нему вечером.

   — Будьте внимательны к князю, — говорила мне княгиня Долгорукая. — Он здесь пользуется властью государя.

   — Я с ним знакома, княгиня, — отвечала я. — Мы встречались при дворе, он обедал у моего дяди, и я не понимаю, почему должна выделять его из других своих знакомых.

   Этот совет я получила уже по дороге к князю. Он встретил меня со всеми выражениями искренней дружбы.

   — Очень рада нашей встрече, князь, — сказала я ему, — но признаюсь, что честь видеть вас вовсе не была целью моего приезда сюда. Вы отняли у меня мужа, поэтому теперь я ваша пленница.

   Я села. Большая зала была наполнена генералами, между которыми я заметила князя Репнина. Он держался очень робко, и это мне крайне не понравилось и придало смелости. «Я здесь одна, без руководителя, — думала я, — поэтому следует держаться уверенно и твердо». Это мне отлично удалось.

   Вечерние собрания у князя Потемкина устраивались все чаще. Волшебная азиатская роскошь доходила на них до крайней степени. Скоро я стала замечать его страстное ухаживание за княгиней Долгорукой. Она поначалу воздерживалась при мне, но вскоре чувство тщеславия взяло верх и она предалась самому возмутительному кокетству. Все окружавшее мне не нравилось. Атмосфера, которой я дышала, казалась отравленной. В те дни, когда не было бала, общество проводило вечера в диванной. Мебель здесь была покрыта турецкой розовой материей, затканной серебром, на полулежал златотканый ковер. На роскошном столе стояла курильница филигранной работы, распространявшая аравийские ароматы. Разносили чай нескольких сортов. Князь был обычно одет в кафтан, отороченный соболем, со звездами св.Георгия и Андреевской, украшенной бриллиантами. На княгине был костюм, напоминавший одежду султанской фаворитки — недоставало только шаровар. Госпожа Витт злилась, но играла роль простушки, весьма мало к ней идущую. Жившая у княгини молоденькая Пашкова, в замужестве Ланская, старалась держаться в стороне. Я проводила большую часть вечера за шахматами с принцем Карлом Виртембергским или князем Репниным. Княгиня Долгорукая не расставалась с князем Потемкиным. Ужин подавался в роскошной зале. Кушанья разносили рослые кирасиры в черных меховых шапках с султанами и в посеребренных перевязях. Они шли по двое и напоминали театральную стражу. Во время ужина прекрасный роговой оркестр из пятидесяти инструментов, под управлением Сарти, исполнял лучшие пьесы. Все было великолепно и величественно, но не веселило и не занимало меня: невозможно спокойно наслаждаться, когда забыты правила нравственности.

   Не стану касаться ежедневных событий: это было самое неприятное время в моей жизни. Эта неискренняя страсть, основанная на тщеславии, это вынужденное знакомство с презренной госпожой Витт, к которой я питала одно лишь тягостное чувство жалости, вообще все окружающее не отвечало моим душевным наклонностям. Я думала только о том, как бы вырваться оттуда.

   Однажды вечером прозвучали пушечные выстрелы, возвещавшие о взятии Киликии. Сердце мое дрогнуло. Узнав, что мой муж здоров, я была вне себя от радости. На другой день отправилась на молебен, после которого обратилась к князю и просила его вызвать моего мужа.

   — Я тотчас отправлю приказ, — сказал он, — и пришлю вам с него копию, чтобы вы имели о нем представление.

   И действительно, едва я успела вернуться к себе, как получила бумагу, в которой предписывалось как можно скорее отправить графа Головина к его жене, даже в том случае, если бы он сам был против этого. На другой день муж приехал верхом. Оказалось, что он находился всего в ста верстах от нас. Теперь я вздохнула свободно. Мне хотелось немедленно возвратиться в Петербург, но вскоре предстояло празднование дня святой Екатерины, князь готовил роскошное торжество, и я полагала, что с моей стороны было бы нелюбезно отсутствовать на этом празднике, тем более что князь все время осыпал меня знаками внимания.

   В торжественный день нас провезли на линейках мимо двухсоттысячной армии, расставленной вдоль дороги и отдававшей нам честь. Мы подъехали к обширной подземной, роскошно убранной зале. Напротив красивого дивана было устроено нечто вроде галереи, наполненной музыкантами. В подземелье звуки инструментов раздавались глухо, но от этого только выигрывали. Вечер закончился блестящим ужином. Возвращались мы в тех же экипажах, мимо той же боевой армии. Бочки с зажженной смолой служили нам фонарями. Все это было прекрасно и величественно, но я нисколько не сожалела, когда вечер кончился и мы вернулись домой.

   На другой день я послала за генералом Рахмановым, который всегда был ко мне очень расположен, и просила выхлопотать у князя, коего он был любимцем, отпуск для моего мужа. Он отвечал, что князю брег приятнее, если я сама напишу ему, но я настаивала на том, чтобы он просто исполнил мое поручение, а потом я увижу по обстоятельствам, что делать. Он возвратился и передал, что князь умоляет написать хотя бы пару слов, чтобы доставить ему удовольствие засвидетельствовать мне письменно чувства дружбы и уважения. Я написала наскоро маленькую записку, сколь могла любезно, и передала ее генералу Рахманову, который взялся тотчас отнести ее. Вскоре он вернулся с самым обязательным, даже, можно сказать, трогательным ответом, который у меня хранится до сих пор. Я энергично принялась за приготовления к отъезду.

   Наш отъезд огорчал князя Потемкина. Княгиня Долгорукая также была в отчаянии: после моего отъезда она оказывалась единственной дамой в армии и ей уже было неудобно оставаться там.

   Накануне отъезда я отправилась проститься с князем Потемкиным и поблагодарить его за внимание к себе и, наконец, уехала с мужем в полном восторге оттого, что избавилась от обстановки, которая была мне совсем не по душе.

  

III

   Мы приехали в Петербург в январе и отправились прямо к моей матушке, которая очень обрадовалась нашему возвращению. Дядя и свекровь встретили меня очень нежно; дочка была здорова, и я была несказанно этому рада.

   Через несколько дней я отправилась ко двору. И государыня, и великая княгиня встретили меня с большой добротой. За мною по-прежнему сохранилось право входа на эрмитажные собрания. Словом, я снова повела свой обычный образ жизни. Княгиня Долгорукая тоже вернулась в Петербург, а князь Потемкин приехал в марте.

   Крепость Измаил была взята приступом, кампания закончилась, и князь устраивал для двора и народа празднества, одно роскошнее другого. Но ни одно из них не было так оригинально и изящно, как бал, данный им в Таврическом дворце.

   Этот бал происходил в огромной Молдавской зале, окруженной двойной колоннадой. Портики разделяли залу на две части, в одной из которых был устроен зимний сад, великолепно освещенный скрытыми фонариками и с изобилием цветов и деревьев. Зала освещалась главным образом из плафона в ротонде. В центре помещен был вензель императрицы из стразов. Освещенный скрытым фонарем, он сверкал ослепительным блеском… Бал открылся кадрилью, составленной из самых известных лиц, по меньшей мере в пятьдесят пар. Присутствие государыни немало способствовало очарованию этого праздника.

   Пребывание князя Потемкина в столице продолжалось всего два месяца. Он позволил моему мужу оставаться в Петербурге, пока не возобновятся военные действия. Надеялись, что дело кончится миром. Накануне его отъезда я вместе с ним ужинала у его племянницы Потемкиной (ныне княгини Юсуповой). Он простился со мной очень трогательно: повторял много раз, что никогда не забудет меня, и настойчиво просил помнить и хоть немного жалеть о нем, так как он уезжает умирать. У него было самое ясное предчувствие смерти. Действительно, в Яссах он заболел и умер спустя несколько дней, в степи, куда приказал себя перенести.

   Мой муж к тому времени уже больше месяца находился в армии. Для переговоров о мире послали князя Безбородко. Ни один офицер не имел права уезжать из армии, но я все-таки решилась попросить князя дать мужу отпуск, и он был разрешен. Вскоре после этого был заключен мир, но затем началась война с Польшей, и муж должен был отправиться в армию, а я — последовать за ним. Матушка и свекровь были очень огорчены этой новой предстоящей разлукой, да и меня она немало смущала, но вдруг однажды вечером ко мне пришел граф Морков и сообщил, что государыня занялась составлением двора для своего внука, великого князя Александра, и муж назначен гофмаршалом. Эта новость вызвала в нашей семье общую радость, тем более что государыня самым лестным образом отозвалась о моем муже. Это было в апреле месяце. 21-го праздновался день рождения императрицы и назначение должностных лиц при дворе великого князя Александра. Я ждала этого дня с большим нетерпением, и наконец он настал. Ростопчин, друг моего мужа, отправляясь ко двору, зашел к нам, чтобы сказать, что непременно первый уведомит нас об этой новости. У него был горбатый жокей-англичанин. Ростопчин приказал ему ждать верхом возле дворца под окнами, и как только он махнет из окна платком, чтобы тот во всю прыть скакал к нам с запиской:

  

   Quand le petit bossu Seta aperfu,

   Qu’on entende un en general;

   Vive monsieur le marechal!

  

   Вскоре заговорили о предстоящей женитьбе великого князя Александра на принцессе Луизе Баденской. Императрица отправила графиню Шувалову и Стрекалова ко двору маркграфа Баденского просить наследных принца и принцессу, чтобы их дочь, принцесса Луиза, предприняла путешествие в Россию.

   31 октября 1792 года принцесса Луиза приехала в сопровождении своей сестры принцессы Фредерики, будущей шведской королевы. Луизе было тринадцать с половиной лет, ее сестра была годом моложе. Их приезд произвел большое впечатление. Дамы, имевшие доступ во дворец и в Эрмитаж, были им представлены особо. Я не входила в их число, так как только что оправилась от серьезной болезни после потери моей второй дочери, прожившей всего пять месяцев. Увидела я принцесс на две недели позже, чем прочие дамы, и имела честь представляться им в Шепелевском дворце, где они остановились. Этот дворец находился рядом с Эрмитажем. Прелесть и грация принцессы Луизы бросались в глаза. Именно такое впечатление она произвела на всех, кто ее видел. К ней я особенно привязалась. Ее молодость и мягкость внушали мне живое участие и своего рода страх, от которого я никак не могла избавиться. Графиня Шувалова была моей родственницей, и ее безнравственность и склонность к интригам заставляли опасаться за будущее принцессы Луизы. Назначая меня к особе принцессы, императрица, казалось, желала, чтобы рядом с ней находился кто-то, кто был к ней искренне и неофициально привязан.

   Ниже я передам то, что сама принцесса Луиза, ныне императрица Елисавета, сообщила мне о своем приезде в Петербург.

   «Мы приехали с сестрой Фредерикой, — рассказывала она, — между восемью и десятью часами вечера. В Стрельне, последней станции перед Петербургом, нас встретил камергер Салтыков, которого государыня назначила дежурить при нас по приезде. Стрекалов и графиня Шувалова сели к нам в экипаж. Все эти приготовления к самому примечательному в моей жизни моменту, важность которого я уже чувствовала, возбудили во мне большое волнение, и когда, при въезде в городские ворота, мои спутники воскликнули: «Вот мы и в Петербурге!» — то, пользуясь темнотой, я быстро взяла сестру за руку. По мере приближения мы все больше и больше сжимали руки: этим немым языком мы выражали чувства, волновавшие наши души.

   Нас поселили в Шепелевском дворце. Я взбежала по ступенькам большой, прекрасно освещенной лестницы. У Стрекалова и графини Шуваловой ноги были слабы, и потому они остались далеко позади. Салтыков был со мной, но остался в передней, а я пробежала все комнаты, не останавливаясь. Наконец я вошла в спальню, убранную мебелью с малиновой обивкой. Войдя, я ридела двух дам и господина. Быстрее молнии у меня промелькнула мысль: «Я в Петербурге у императрицы, и, конечно, это она меня встречает. Наверное, это она». И я подошла поцеловать руку той, которая более была похожа на портрет государыни, составившийся в моем воображении. По самому распространенному портрету, который я видела несколько лет спустя, я, наверное, не узнала бы ее так скоро. Она была с князем Зубовым — в то время еще просто Платоном Зубовым — и с графиней Браницкой, племянницей князя Потемкина. Императрица сказала, что чрезвычайно рада со мной познакомиться, а я ей передала выражения почтительной преданности от моей матери. Тут явились моя сестра с графиней Шуваловой. После непродолжительного разговора императрица удалилась, а я вся отдалась тому волшебному чувству, которое охватило меня при виде всего окружающего. Ничто не производило на меня такого сильного впечатления, как двор Екатерины, увиденный в первый раз.

   Третий день после приезда был весь посвящен уборке наших голов по придворной моде и примерке русского платья: мы должны были быть представлены великому князю-отцу и великой княгине. Я в первый раз в жизни была в фижмах и с напудренными волосами.

   Вечером, в шесть или семь часов, нас повезли к великому князю Павлу. Он принял нас очень хорошо. Мария Феодоровна осыпала меня ласками, говорила со мной о моей матери, о всей семье, о том, как мне, должно быть, было тяжело расставаться с ними. Этим обращением она совершенно покорила мое сердце, и не моя вина, что привязанность к великой княгине не обратилась потом в любовь дочери к уважаемой матери.

   Нас усадили, великий князь послал за своими сыновьями и дочерьми. Я как сейчас вижу, как они входят. За великим князем Александром я следила настолько внимательно, насколько это позволяли приличия. Он был очень красив, хотя и не так, как мне описывали. Он не подходил ко мне и поглядывал довольно неприязненно.

   После визита к их высочествам мы прошли к императрице, сидевшей уже за партией бостона в Бриллиантовой комнате. Нас пригласили за круглый стол к графине Шуваловой с дежурными фрейлинами и камер-юнкерами. Вскоре вслед за нами пришли молодые великие князья. Александр до конца вечера не сказал мне ни слова, ни разу не подошел, даже избегал меня. Лишь постепенно он сделался по отношению ко мне обходительнее. Маленькие собрания в Эрмитаже в очень тесном кружке, вечера, проводимые вместе у круглого стола в Бриллиантовой комнате, где мы играли в секретари или рассматривали эстампы, — все это понемногу привело к сближению. Однажды вечером, спустя примерно шесть недель после нашего приезда, за круглым столом в Бриллиантовой комнате, где мы рисовали вместе с остальным обществом, он потихоньку от других сунул мне только что написанную им записку с объяснением. Он писал, что по приказанию родителей сообщает мне о том, что меня любит, и спрашивает, могу ли я отвечать на его чувство и может ли он надеяться, что я буду счастлива, выйдя за него замуж. Я, тоже на клочке бумаги, ответила ему утвердительно, прибавив, что исполню желание родителей, приславших меня сюда. С этого момента на нас стали смотреть как на жениха и невесту и мне дали учителя русского языка и закона Божия».

   На другой день после представления принцессы великому князю-отцу императрица дала торжественную аудиенцию для польских депутатов: графов Браницкого, Ржевусского и Потоцкого, вожаков партии, желавшей установления наследственности польской короны. Они просили государыню взять Польшу под свое покровительство. Это была первая публичная церемония, на которой присутствовала принцесса Луиза. Императрица сидела на троне, в зале, называемой Тронной. Здесь и у входа в Кавалергардскую залу толпилась публика. Граф Браницюш произнес речь на польском языке, вице-канцлер отвечал ему по-русски, стоя на ступеньках трона. Когда церемония закончилась, государыня удалилась в свои покои. Принцесса Луиза последовала за ней, но в то время, как она обходила трон, ее нога задела за золотую бахрому бархатного ковра, лежавшего на полу. Принцесса пошатнулась и, наверное бы, упала, если бы Платон Зубов ее не поддержал.

   Это смутило принцессу и привело ее в отчаяние, тем более что она в первый раз появлялась публично. Нашлись люди, которые объяснили это маленькое событие, как дурное предзнаменование. Им не пришло в голову, что можно найти и счастливое объяснение, как это сделал в подобном случае Юлий Цезарь. Высаживаясь на берег Африки, чтобы преследовать остатки республиканской армии, он упал в тот момент, когда вступал на африканскую землю. «Африка, я овладеваю тобой!» — воскликнул он, истолковав таким образом в свою пользу то, что другие могли бы объяснить в дурную сторону.

   Я приближаюсь к самому интересному периоду моей жизни. Новое и великолепное зрелище открывалось перед моими глазами: блестящий и величественный двор, великая государыня, которая меня видимо приближала к той, что внушала мне привязанность, перенесшую все испытания. Чем чаще мне доводилось видеть принцессу Луизу, тем больше я к ней привязывалась. Мое участие не укрылось от нее, и я с радостью это заметила.

   В начале мая двор переехал в Царское Село, а на следующий день после приезда ее величество приказала моему мужу, чтобы и я также приехала в Царское на все лето. Это приказание привело меня в восторг. Я немедленно отправилась, чтобы добраться туда до вечернего собрания, которое устраивала у себя императрица. Переодевшись, я тотчас отправилась во дворец и представилась государыне. Она вышла в шесть часов, обошлась со мной с большой добротой и сказала:

   — Я очень довольна, что вы теперь наша: с сегодняшнего дня будьте madame la grosse marechalle, чтобы иметь более внушительный вид.

   Постараюсь дать некоторое понятие о лицах, которым императрица разрешала жить в Царском Селе и допускала в свой домашний кружок, но, прежде чем набросать их портреты, я желала бы нарисовать образ этой государыни, которая в продолжение тридцати с липшим лет составляла счастье всей России.

   Потомство судит и брег судить Екатерину Вторую со всеми ее страстями, свойственными человечеству. Новая философия, под влияние которой она, к сожалению, попала и которая, в сущности, являлась причиной всех ее недостатков, густой завесой закрывала все ее прекрасные, высокие качества. Но полагаю, что, прежде чем осуждать и затемнять ее славу и невыразимую ее доброту, справедливость требует обратиться к началу ее жизни.

   Императрица Екатерина воспитывалась при дворе своего отца, принца Ангальтского, невежественной и плохо воспитанной гувернанткой, едва научившей ее читать. Родители не внушали ей прочных основ нравственности и не дали надлежащего образования. В Россию ее привезли семнадцати лет. Она была красива, исполнена грации, умна, с душой и талантом, с желанием нравиться и обогатить себя знаниями.

   Ее выдали за принца Голштинского, тогда бывшего уже великим князем, назначенного наследовать его тетке, императрице Елисавете Петровне. Он был некрасив собой, слабохарактерный, маленького роста, щуплый и к тому же развратный и пьяница. Двор Елисаветы представлял картину испорченности, которой сама императрица подавала пример. Умный человек, Миних, был первым, кто разгадал Екатерину. Он предложил ей заняться самообразованием, и это предложение было принято с радостью. На первый раз он дал ей для чтения «Словарь» Бейля, сочинение опасное и соблазнительное, особенно для тех, кто, как она, никогда не имели никакого понятия о Божественной истине, уничтожающей ложь*. За несколько месяцев Екатерина прочитала этот труд трижды. Он воспламенил ее воображение и впоследствии побудил вступить в сношения со всеми современными софистами. Таково было состояние ума этой принцессы, когда она стала супругой императора, все честолюбие которого заключалось в желании стать капралом в армии Фридриха Великого. В управлении государством заметна была слабость. Екатерина страдала. Ее великие и благородные устремления, казалось, преодолевали все препятствия, возникавшие на пути к ее возвышению. Все ее существо было возмущено развращенностью Петра III и тем презрением, которое он выражал своим подданным. Всеобщее возмущение было неминуемо, все желали установления регентства.

   ______________________

   * Все эти подробности я слышала от дяди, графа Шувалова, которому рассказывала сама государыня.

   ______________________

   Поскольку у императрицы был уже десятилетний сын, впоследствии император Павел I, то решено было отправить Петра III в Голштинию. Князю Орлову и его брату, графу Алексею, пользовавшимся в то время милостью императрицы, поручили увезти его. В Кронштадте приготовили несколько кораблей. Петр должен был отправиться с батальоном, который он сам вызвал из Голштинии. Последнюю ночь перед отъездом ему предстояло провести в Ропше, недалеко от Ораниенбаума. Я не стану входить в подробности этого трагического события, о нем слишком много говорили, не понимая его причин, но для восстановления истины приведу здесь достоверное свидетельство, слышанное мною от министра графа Панина. Его свидетельство тем более неопровержимо, что всем известно, что он не был особенно привязан к императрице. Как воспитатель Павла, он надеялся забрать в свои руки бразды правления во время регентства Екатерины, но его ожидания не сбылись. Та энергия, с которой Екатерина захватила власть, обманула его честолюбие, и он всю свою жизнь не мог забыть этого. Однажды вечером, когда мы были у него вместе с его родственниками и друзьями, он рассказывал множество интересных анекдотов и так незаметно дошел до убийства Петра III: «Я находился в кабинете у ее величества, когда князь Орлов явился доложить ей, что все кончено. Она стояла посреди комнаты; слово «кончено» поразило ее. «Он уехал?» — спросила она вначале, но, услыхав печальную новость, упала в обморок. Потрясение было так велико, что какое-то время мы опасались за ее жизнь. Придя в себя, она залилась горькими слезами. «Моя слава погибла! — восклицала она. — Никогда потомство не простит мне этого невольного преступления!» Надежда на милость императрицы заглушила в Орловых всякое чувство, кроме одного безмерного честолюбия. Они думали, что, если уничтожат императора, князь Орлов займет его место и заставит государыню короновать себя.

   Невозможно описать всех забот Екатерины о своем государстве. Она была честолюбива, но зато покрыла Россию славой. Ее материнская заботливость распространялась на всех, до последнего человека. Личные интересы каждого из ее подданных трогали ее сердце. Не было никого величественнее, внушительнее и снисходительнее Екатерины. Едва она показывалась, всякий страх исчезал, уступая место почтительности и полной преданности. Всякий, казалось, говорил: «Я вижу ее и тем счастлив. Она — моя опора, моя мать». Садясь за карты, она бросала взгляд вокруг, чтобы видеть, все ли заняты. Ее внимание к окружающим простиралось до того, что она сама спускала штору, если солнце беспокоило кого-нибудь. Обыкновенно ее партия в бостон состояла из дежурного генерал-адъютанта графа Строганова и старика камергера Черткова, которого она очень любила. Мой дядя, обер-камергер Шралов, тоже иногда участвовал в партии, и Платон Зубов — также. Вечер этот продолжался до девяти или девяти с половиной часов.

   Помню, как однажды Чертков, плохо игравший, рассердился на императрицу, которая пропустила взятку, и бросил карты на стол. Это оскорбило государыню. Она ничего не сказала, но перестала играть. Произошло это в конце вечера: она встала и простилась с нами. Чертков стоял как громом пораженный. На другой день было воскресенье. В этот день давался большой обед для всех, занимавших высшие государственные посты. Великий князь Павел с супругой также приезжали из Павловска, расположенного в четырех верстах от Царского Села. Когда их не было, то обед происходил в колоннаде. Я имела честь присутствовать на этих обедах. После церковной службы и обычного приема, когда императрица удалялась, гофмаршал, князь Барятинский, называл тех, кто должен был обедать с государыней. Чертков, имевший право входа во все малые собрания, стоял в уголке, вне себя от горести. Он как будто не решался поднять глаз на того, кто должен был произнести его приговор. Каково же было его изумление, когда он услышал свою фамилию! Он не шел, а бежал. Мы подходим к колоннаде, ее величество сидит в конце ее. Она встает и берет Черткова под руку, чтобы идти к столу. Он не мог выговорить ни слова.

   — Как вам не стыдно думать, что я буду сердиться на вас? — сказала она ему по-русски. — Разве вы забыли, что милые бранятся — только тешатся?

   Никогда я не видала человека в таком состоянии, в каком находился этот старик: он разрыдался и повторял без конца:

   — Ох, матушка моя, как мне говорить-то с тобой, как отвечать на твою доброту, всё бы хотел умереть за тебя!

   Это обращение на «ты» очень выразительно в русском языке и вовсе не ослабляет почтительности в разговоре.

   Во время вечеров в Царском Селе у стола императрицы стоял круглый стол, за которым сидели принцесса Луиза, уже невеста великого князя, ее сестра и я, а также Шувалова, впоследствии княгиня Дитрихштейн, и племянницы графини Протасовой, которые замыкали кружок, образовавшийся около принцессы. Великие князья то приходили, то уходили. Императрица приказывала принести нам карандашей, бумаги и перьев. Мы рисовали или играли в секретари; ее величество осведомлялась несколько раз о ходе нашей игры и очень забавлялась ею. Шувалова играла партию с Протасовой, дежурными камер-юнкерами, иногда с графиней Браницкой, приезжавшей время от времени в Царское Село.

   Дворец в Царском Селе был выстроен еще императрицей Елисаветой. Он обширен и очень красив, хотя построен в готическом стиле. Екатерина прибавила для себя отдельную пристройку в более изящном вкусе. Она находится в конце нескольких зеркальных и раззолоченных зал, отделяющих ее покои от помещения, где жил великий князь Павел. Дальше расположены хоры церкви, где государыня слушала службу вместе со своей семьей и придворными дамами. Первый зал этого нового здания украшен живописью. За ним следует другой, потолок и стены которого отделаны ляпис-лазурью, а пол паркетный, из красного дерева и перламутра. Затем идет большой кабинет, за ним зал, отделанный китайским лаком. Налево спальня, маленькая, но очень красивая, и кабинет в зеркалах, отделенных друг от друга красивыми деревянными панно. Этот маленький кабинет служит входом в колоннаду, которая видна в перспективе из дверей кабинета. На террасе, от которой начинается колоннада, находится обитый зеленым сафьяном диван и стол. Здесь рано по утрам ее величество занималась.

   Вся эта пристройка, очень просто отделанная, находится возле небольшой стены, выдающейся вперед. Обойдя ее, слева видят прекрасный благоухающий цветник. С этой стороны терраса оканчивается роскошными залами. Справа — гранитная ограда до самого сада. Она украшена бронзовыми статуями, отлитыми в античном вкусе в Императорской Академии художеств. Колоннада представляет собой стеклянную галерею с мраморным полом, вокруг которой идет другая открытая галерея с колоннами, поддерживающими крышу. Отсюда открывается обширный вид во все стороны. Крыша эта возвышается над двумя садами: обыкновенным, старые липы которого осеняют маленькие комнаты террасы, и новым английским садом с прелестным озером посередине. В этом прекрасном жилище было нечто волшебное, и обитала в нем женщина, обладавшая всем, чтобы нравиться и привязывать к себе. У императрицы был особенный дар облагораживать все окружающее, она давала смысл всему, и даже ограниченный человек переставал быть таковым возле нее. В ее обществе всякий был доволен собой, потому что она умела говорить с каждым так, чтобы не привести его в смущение и приноровиться к его пониманию.

  

IV

   Императрица питала самую горячую привязанность к своему внуку, великому князю Александру. Он был красив и добр, но хорошие качества, которые тогда были заметны в нем и могли бы обратиться в добродетели, так и не развились вполне. Его воспитатель граф Салтыков, человек коварный, хитрый и склонный к интригам, постоянно внушал ему поведение, которое разрушало всякую искренность, заставляя постоянно обдумывать каждое свое слово и поступок. Желая примирить императрицу с ее сыном, граф Салтыков вынуждал молодого великого князя, с его добрым и прекрасным сердцем, к вечному притворству. Иногда доброта великого князя давала себя знать, но воспитатель тотчас заботился о том, чтобы уничтожить эти порывы. Он наставлял своего воспитанника удаляться от императрицы и бояться отца; благодаря этому великий князь постоянно боролся со своим сердцем. Великий князь Павел старался развить в сыне вкус к военному делу. Он заставлял Александра и его брата Константина два раза в неделю присутствовать на военных упражнениях в Павловске, приучая их к мелким, незначительным сторонам военного дела, уничтожая более широкое его понимание, так как это не имело бы отношения к прусскому мундиру. Но, несмотря на эти обстоятельства, которые легко могли дурно сказаться даже на человеке самого твердого характера, я должна отдать справедливость моему повелителю: всепрощение осталось так же близко его сердцу, как далека от него тирания. Его нрав — кроткий и обходительный; в разговоре чувствуется мягкость и изящество, в стиле много красноречия, а во всех прекрасных поступках заметна полнейшая скромность.

   Принцесса Луиза, ставшая его супругой, соединяла вместе с невыразимой прелестью и фацией во всей фигуре замечательную для четырнадцатилетней девушки выдержку и сдержанность. Во всех ее поступках заметны были следы усилий уважаемой и любимой матери. Ее тонкий ум с замечательной быстротой схватывал все, что могло служить к его украшению, подобно пчеле, собирающей мед даже с самых ядовитых растений, а разговор дышал всею свежестью молодости. Я наслаждалась, слушая ее, изучая эту душу, столь непохожую на другие. Душа эта, сочетая в себе все добродетели, открыта была и для всяких опасных влияний. Ее доверие ко мне возрастало с каждым днем, вполне оправдываясь теми чувавами, которые я питала к ней, и поэтому добрая ее слава сделалась еще дороже, еще ближе моему сердцу.

   Первое лето, которое мы провели вместе, было только преддверием дружбы, продолжавшейся несколько лет. Она мне представлялась прекрасным молодым растением, стебли которого могли бы дать при хорошем за ним уходе прекрасные отпрыски, но которому угрожали постоянные бури и ураганы. Опасности, угрожавшие ей, удваивали мои о ней заботы. Я часто с сожалением вспоминала о ее матери, единственном существе, способном завершить ее воспитание, начатое так хорошо, и бывшем живым примером добродетели, который мог бы предохранить ее от ошибок и увлечений.

   Необходимо сказать несколько слов о великом князе Константине. Характера он вспыльчивого, но не гордого; душевные его движения — деспотичны, но непоследовательны; он совершает дурные поступки по слабости характера, наказывая только тогда, когда чувствует себя более сильным. Беседа с ним была бы приятна, если бы можно было забыть его сердце, но и у него бывают иногда благородные побуждения: это цикута, служащая в одно и то же время и ядом, и лекарством.

   Графиня Шувалова, друг Вольтера и д’Аламбера, использовала их доктрины для оправдания своих слабостей. Она была тонкая интриганка, готовая пожертвовать всем ради Платона Зубова, бывшего в то время ее идолом. Несмотря на всю изворотливость своего ума, графиня не умела скрыть алчности: она была богата и жаловалась на бедность.

   Граф Строганов был очень любезный человек и добр до слабости. Он страстно любил искусства. Его характер порывист и восторжен. Он поступал дурно по увлечению, но никогда не по собственному желанию. Всегда ровным настроением духа и веселостью он оживлял наше общество. Сделанный императором Павлом президентом Академии художеств, Строганов много способствовал ее усовершенствованию. Он глубоко любил свою родину, но не обладал, однако, добродетелями, способными сделать его ее опорой.

   Мой дядя, обер-камергер Шувалов, был воплощенная доброта. Его прекрасная благородная фигура изобличала в нем высокую и бескорыстную душу. Половину своих доходов он жертвовал в пользу бедных. Его привязанность к императрице доходила до слабости. Несмотря на милости, которыми императрица его осыпала, он был всегда очень скромен.

   Однажды он вошел к госрарыне в то время, когда та играла на бильярде с лицами из своего ближайшего окружения. Государыня, шутя, сделала ему глубокий реверанс; он ответил ей тем же. Она улыбнулась, придворные захохотали. Такая неожиданная и деланная веселость с их стороны покоробила императрицу.

   — Господа, — обратилась она к ним, — ведь мы с обер-камергером уже сорок лет как друзья, и потому мне может быть дозволено шутить с ним.

   Все замолчали.

   После смерти своей повелительницы дядя целый год скорбел о ней.

   Чертков, прекрасный, добрый, истинно русский человек, был личностью благородной и здравомыслящей. Государыню он обожал и умер через несколько месяцев после ее смерти, будучи не в силах перенести этой потери.

   Графиня Протасова, безобразная и черная, как королева островов Таити, постоянно жила во дворце. Родственница князя Орлова, она была пристроена ко двору благодаря его покровительству. Когда она достигла более чем зрелого возраста и не составила себе партии, ее величество подарила ей свой портрет и пожаловала в камер-фрейлины. Протасова принадлежала к интимному кружку государыни не потому, что была другом императрицы или обладала высокими достоинствами, а потому лишь, что была бедна и ворчлива. В ней, однако, было развито чувство благодарности. Императрица, сжалившись над ее бедностью, пожелала поддержать ее своим покровительством. Она разрешила ей вызвать к себе племянниц и заняться их образованием. Иногда она подшучивала над ее воркотней. Однажды, когда Протасова была особенно не в духе, ее величество, заметив это, сказала ей:

   — Я уверена, моя королева, — она так называла ее в шутку, — что вы нынче утром прибили свою горничную и потому как будто в дурном расположении. А вот я, встав в пять часов утра и решив дела в пользу одних и во вред другим, оставила все дурные впечатления и беспокойства в своем кабинете и прихожу сюда, моя прекрасная королева, в самом лучшем настроении.

   Двор великого князя Александра состоял из обер-гофмаршала графа Головина (моего мужа), графа Толстого, камергера Ададурова, князя Хованского и камер-юнкера графа Потоцкого.

   Двор проводил вечера у принцессы Луизы, которая со времени своего миропомазания и помолвки получила титр великой княжны и имя Елисаветы Алексеевны. Племянницы Протасовой бывали там постоянно. Принцесса Фредерика немало способствовала оживлению общества. Она была очень умна и хитра и, несмотря на свой юный возраст, выказывала решительность характера. Увы, ее судьба, хотя и блестящая, подвергла ее немалым испытаниям, и корона, возложенная на ее голову, была покрыта шипами. В конце пребывания двора в Царском Селе она уехала и вернулась к матери. Сцена разлуки двух сестер была очень трогательна. Накануне ее отъезда, идя к великой княжне Елисавете, я встретила под сводами террасы императрицу, выходящую от принцессы Фредерики. Она возвращалась с прощального визита от нее…

   Утром следующего дня, когда все было готово к отъезду и двор великого князя собрался, мы прошли через сад и цветник до лужайки, где стоял экипаж принцессы Фредерики. После раздирающих душу прощаний великая княжна вскочила в карету к сестре в тот момент, когда дверцы уже закрывались, и, поцеловав ее еще раз, поспешно вышла, схватила мою руку и побежала со мной к Руине, находившейся в конце сада. Там она бросилась под дерево и предалась своему горю, положив голову ко мне на колени. Но когда графиня Шувалова вместе с остальным двором подошли к нам, великая княжна тотчас вскочила, подавила слезы и медленно, с совершенно спокойным лицом направилась к дому. Так уже в столь юные годы она умела скрывать свое горе. Эта черта многих заставляла ошибаться в ее характере. Не умея понять, они считали ее холодной и бесчувственной. Когда мне говорили об этом, я всегда отвечала молчанием: бывают в сердце такие святые и дорогие уголки, говорить о которых — все равно что совершать проступок против них, и есть суждения настолько низкие и достойные презрения, что не заслуживают, чтобы им оказывали честь оспаривать их.

   Приготовления к свадьбе великого князя Александра начались тотчас по возвращении двора в город. Все этого ждали с живым интересом. Наконец настало 23 сентября 1793 года. В церкви Зимнего дворца было устроено возвышение, на котором предстояло совершиться брачной церемонии, для того чтобы всем было видно. Как только молодые поднялись на него, всеми овладело чувство умиления: они были хороши, как ангелы. Обер-камергер Шувалов и князь Безбородко держали венцы. Когда окончился обряд венчания, новобрачные сошли, держась за руки. Александр опустился на колени перед императрицей, чтобы благодарить ее, но государыня подняла его, обняла и поцеловала со слезами. Такую же нежность государыня выказала и по отношению к Елисавете. Затем молодые поцеловались с великим князем-отцом и великой княгиней-матерью, которые тоже благодарили госрарыню. Павел Петрович был глубоко тронут, что всех очень удивило. В то время он любил свою невестку, как настоящий отец.

   Граф Ростопчин, долго пользовавшийся милостью Павла, рассказывал мне, что однажды в Гатчине, в разговоре о юной великой княгине, тот с живостью заметил:

   — Нужно отправиться в Рим, чтобы найти вторую Елисавету.

   Потом все изменилось. Кое-какие несчастные обстоятельства возбудили сомнения и придали вид правды самым ужасным клеветам. Такова судьба царственных особ: самые законные и естественные их чувства постоянно искажаются людьми низкими, ловкими, льстивыми и жаждущими только того, чтобы сохранить царскую милость за счет истинно преданных людей.

   Император Павел больше других опасался быть обманутым. Его характер, делавшийся все более недоверчивым, оказался очень удобен для тех, кто желал его гибели. Срруга хотя и любила его, но своими попытками влиять на него лишь больше его раздражала. Она окружила его интригами, которые льстили самолюбию, но уничтожали доброту характера. Она полагала, что, помогая несчастным, исчерпывает все свои обязанности благотворения, однако тщеславие, которое часто вредило ей, отравляло и дела ее благотворительности, главным источником которых должно быть доброе сердце. Она стала завидовать красоте, грации и изяществу Елисаветы, дружбе с ней императрицы и особенно воздаваемым ей почестям. Перемену ее по отношению ко мне я могу приписать лишь особенной моей привязанности к ее невестке. Ее доброта и милость ко мне, продолжавшаяся шестнадцать лет, обратилась в ненависть. Она старалась погубить меня во мнении Елисаветы, реренная, что ничто не могло бы задеть меня больнее.

   В день свадьбы был большой обед, вечером — бал в парадной зале великого князя Александра. Императрица, Павел Петрович и Мария Феодоровна проводили молодых до их покоев. На следующий день был еще один бал в большой галерее у государыни, затем последовало еще несколько празднеств.

   Приезд турецкого посланника в октябре того же года представлял собой очень красивое зрелище. Аудиенция, данная ему императрицей, была очень торжественна. Начиная от дверей приемной залы до трона, на котором восседала Екатерина, стояли в два ряда, образуя густую цепь, высокие гвардейцы, одетые в красные колеты, с большими золотыми звездами, украшенными русским гербом, на груди и другими такими же — на спине. У них были серебряные каски с черными плюмажами и карабины. На государыне была императорская мантия и малая корона. Два церемониймейстера открывали шествие, держа в руках золотые бравы с двуглавым орлом. За ними двое церемониймейстеров вели богато разодетого посланника. Более пятидесяти турок несли подарки на восточных подушках.

   В то время, когда двор переехал из Царского Села в Таврический дворец, в котором всегда проводил часть весны и осени, на мою долю выпала большая радость. Моя свекровь просила у императрицы позволения лично поблагодарить ее за сына. (Она была слишком стара и глуха, чтобы быть принятой в Зимнем дворце во время церемонии, когда мой муж был назначен гофмаршалом двора великого князя Александра.) Ее величество охотно согласилась оказать ей эту милость и приказала мне привезти ее во дворец после обеда. Мы вошли в зал за несколько минут до выхода императрицы. Свекровь была женщиной умной и по всей справедливости пользовалась безупречной репутацией. Во время ссылки и несчастий, которые ее семья терпела в заключении при Елисавете Петровне, она выказывала большое мужество и душевную теплоту. Из-за своей глухоты она уже давно не бывала в обществе, но стоило ей показаться в зале, как раздались приветственные возгласы, ей стали целовать руки и оказывать всяческие знаки уважения. Признаюсь совершенно искренне, что я была всем этим очень польщена и тронута. Императрица встретила ее очень ласково, поцеловала и приказала мне быть ее толмачом, потому что было бы неловко, если б государыня кричала ей в ухо. Я с благодарностью повторяла все сказанные ею милостивые выражения. Потом она повела нас в свои внутренние покои, чтобы показать их моей свекрови, и та воспользовалась отсутствием публики, чтобы броситься к руке ее величества и выразить в самых трогательных словах, как она благодарна за то, что государыня подумала о ее старости и об ее сыне. Императрица была очень растрогана, и я также: ничто не бывает так сладостно для нашего сердца, как чувство благодарности за любовь к нам и за участие в судьбе нашей. Возвратившись в зал, свекровь собралась уезжать, но государыня задержала ее на весь вечер, составила ей партию в бостон с людьми, которые ей были наиболее приятны, и наслаждалась веселостью, которую приветливая и всеми уважаемая старушка распространяла вокруг себя.

   Девятого мая двор переехал в Царское Село. Этот отъезд императрицы, хотя он и совершался каждую весну, всегда производил большой эффект. Она ехала с людьми, составлявшими ее интимный кружок, в шестиместном экипаже, запряженном десятью красивыми конями, предшествуемая шестью курьерами, двенадцатью гусарами, столькими же лейб-казаками и в сопровождении камер-пажей; пажи и конюхи были верхом. Как только экипаж трогался с места, сто пушечных выстрелов из Петропавловской крепости возвещали городу об отъезде государыни. Народ сбегался, все экипажи были в движении, всем хотелось увидеть ее поезд. С ее отъездом все становилось угрюмым и тревожным, все чувствовали неприятную пустоту. Несмотря на то, что на другой день я должна была нагнать ее, я, вместе с другими, разделяла это чувство и была неспокойна, пока сама не поехала.

   Император Павел вывел из употребления и это обыкновение блестящего царского отъезда, и я сожалею об этом. Оно служило для всех некоторым утешением. Воображению нужны подобные величественные картины: они так соответствуют той почтительности, которую каждый в глубине души питает к императору. Я сожалею также о пушечном выстреле, возвещавшем нам восход и заход солнца: это было как бы напоминанием о том конце и о той надежде, которые всегда живут в глубине нашего сознания. Павел отменил и этот обычай.

   Летом 1794 года, когда я второй раз жила в Царском Селе, при дворе появилось несколько новых лиц. Граф Эстергази, агент французских принцев, был принят государыней очень милостиво. За его откровенным тоном скрывались корысть и склонность к интригам. Все считали его открытым и прямодушным человеком, но государыня недолго ошибалась в нем и лишь по своей доброте терпела его. Он заметил это и стал прихлебателем Зубова, который и поддержал его. Его жена была женщина добрая, благодарная к своим прежним повелителям, обхождения прямого, ровного и свободного.

   Граф Штакельберг, наш прежний посол в Варшаве, где он играл важную роль, отлично умел угадывать дух общества. Это был ловкий царедворец, преданный Зубову.

   Граф Федор Головкин, хотя и был ничтожной личностью, но некоторое время играл известную роль. Это был злой и наглый лжец, не лишенный дерзости. Шутя и развлекая, он понемногу достиг высших чинов, но его влияние продолжалось недолго: насмешка и клевета были изгнаны из кружка императрицы, которая не терпела их. Граф Головкин был чтецом и лакеем Зубова, другом сердца и поверенным лицом графини Шуваловой. Зубов выхлопотал ему место посланника в Неаполе, но дурное поведение заставило отозвать его оттуда, он был даже выслан на некоторое время.

   Три сестры, княжны Голицыны, назначенные фрейлинами при великой княгине Елисавете незадолго до ее свадьбы, также последовали за двором в Царское Село.

   Оживление природы всегда придает весне неотразимую прелесть. Это время года обостряет все чувства, воскрешает все воспоминания. Дышишь лишь для того, чтобы вдохнуть благоухание; любишь с утроенной силой все то, что хочешь любить. Но среди разнообразия чувств возникает и некое томление, которое может стать опасным для алчущего сердца.

   Молодая великая княгиня выросла и похорошела. Она обращала на себя общее внимание: ее ангельское лицо, стройная, грациозная фигура, легкая поступь заставляли всякий раз восхищаться ею. Когда она входила к императрице, все взоры устремлялись на нее. Я наслаждалась ее торжеством, но с некоторым опасением: мне хотелось бы, чтобы на нее более были обращены взгляды великого князя, чем кого-либо другого.

   Мы гуляли каждый вечер. Все время стояла чудесная погода. Мы останавливались около ограды или колоннады. Заходящее солнце, тишина в воздухе, благоухание цветов — все это ласкало чувства. О, сладкий яд юности! Что за чудесное время!..

  

V

   Ничего не могло быть интереснее и красивее этой прелестной пары: Александра и Елисаветы. Их можно было сравнить с Амуром и Психеей. Окружающие замечали, что в чувствах они вполне отвечали друг другу. Великий князь оказывал тогда мне честь удостоивать особенного своего доверия. Утром мы всегда гуляли втроем: и муж, и жена одинаково желали меня видеть. Если супруги слегка ссорились между собой, — меня звали быть судьей. Помню, что после одной из их размолвок они приказали мне прийти на следующее утро в семь часов в нижний этаж дворца, в комнаты моего дяди, выходившие в парк. Я отправилась туда в назначенное время. Оба они вышли на террасу. Великий князь влез через окно, велел передать стул, вылез, заставил меня выскочить в окно, — словом, проделал все, чтобы придать обычному делу вид приключения. Они схватили меня за руку, отвели в бывший Эрмитаж в глубину сада, там усадили на стол, и заседание было открыто. Оба говорили одновременно. Приговор состоялся в пользу великой княгини, которая была совершенно права. Великому князю надо было признаться в своей неправоте, что он и сделал. Покончив с серьезным делом, мы очень весело отправились гулять.

   Тем летом мы совершали прелестные прогулки. Императрица желала только одного: видеть своих внуков счастливыми и довольными. Она позволила им гулять везде, где они ни пожелают, даже и после обеда. Как-то раз велели приготовить охоту в Красном Селе. Эта деревня находится на небольшом расстоянии от Дудергофа, трех холмов, из которых два покрыты густым лесом. На них растут прелестные цветы, гербаристы собирают там очень интересные коллекции. На среднем холме лес менее густой. На вершине его построена финская деревня, а лютеранская церковь придает ему живописность. Мы вернулись во дворец в самый жар, пророчивший сильную грозу, и пообедали с большим аппетитом. Едва мы вышли из-за стола, как раздался сильнейший удар грома. Блеснувшая молния ослепила нас. Полил обильный дождь, пошел град. Елисавета Алексеевна бегала за градинами, которые вкатывались в комнату через каминную трубу. Вся эта суета, охотничий азарт, разнообразные волнения нас с нею очень забавляли. Фрейлина княжна Голицына затворилась в спальне: она сильно боялась грозы. Молодая графиня Шувалова ушла вместе с ней, а ее мать ходила то к ним, то к нам. Мы с великой княгиней наслаждались общими чувствами: гроза, гром и молния представлялись нам прекрасным зрелищем, и мы любовались ими, облокотившись на подоконник. Мы обе были в амазонках и черных касторовых шляпах. Шляпа великой княгини была украшена лентой стального цвета, и она потихоньку переколола ее на мою, чтобы обменять их незаметным образом. В тот же день она передала мне записку, которая и теперь хранится у меня в медальоне вместе с ее портретом и прядью волос.

   Что может быть приятнее первого проявления чувства дружбы? Ничто не должно становиться у него на дороге. Доверчивостью, увлеченностью и чистотой дружба походит на вечноцветущий сад. В дружбе любят без страха и угрызений совести, и какое счастье, можно даже сказать, более, чем счастье, владеть верным и чувствительным сердцем!..

   Гроза прошла. За ней последовала самая полная тишина. Воздух был мягок и ароматен. Все способствовало тому, чтобы сделать нашу прогулку приятной. Некоторое время охотились, потом взобрались на первый из холмов. С вершины его открывался прелестный вид. Цветы и земляника росли под самыми нашими ногами. Потом мы поднялись на самый лесистый из холмов. В стороне находился птичник для фазанов, окруженный густыми деревьями, среди которых мы заметили тропинку, ведущую на вершину. Великой княгине захотелось туда взобраться, но тропинка была слишком камениста и крута. Вскоре придумали, как ее туда доставить: возле птичника нашли финскую тележку, запряженную лошадью, и предложили этот экипаж великой княгине. Та приняла его с радостью. Вместе с нею усадили меня, княжну Голицыну и молодую графиню Шралову. Камергеры и камер-юнкеры помогали лошади: одни тянули ее за узду, другие толкали тележку. Великий князь и некоторые придворные ехали верхом. Эта многочисленная свита и финская тележка напоминали волшебную сказку и, казалось, скрывали в себе что-то таинственное. Все в жизни — тайна, даже и финская тележка.

   Прогулка продолжалась долго. Мы вернулись в открытых экипажах. Вечер был восхитительный: свет сменился сумерками, все предметы: холмы, деревья, колокольни — обрисовались черной тенью на дымчатом небе. Говорили мало, но каждый по-своему был очарован.

   В Царском Селе жила графиня Толстая, жена камергера великого князя. Она еще не была принята при дворе, но имела позволение бывать у великой княгини в качестве приближенной к ее двору. Я знала ее с детства, но мало. Она была мне родственницей по мужу, а граф Толстой в это время был моим поклонником. Он привез ее ко мне и сказал:

   — Дарю вам мою жену.

   Она справедливо обиделась его словам, которые и меня поставили в неловкое положение и установили между нами некоторое стеснение, к счастью недолго продолжавшееся. Толстая была красива и симпатична, но несчастные обстоятельства ее жизни усилили ее чрезмерную природную застенчивость. Когда мы оставались одни, она обыкновенно молчала, но наконец лаской и предупредительностью я достигла того, что она ко мне привыкла, стала откровенна и полюбила меня всеми силами своего сердца. Наше сближение перешло в подлинное чувство. Испытания, через которые мы обе прошли, только укрепили нашу дружбу, которая не должна и не может прекратиться.

   Утром мы гуляли с ней вместе в окрестностях Царского Села. Как-то раз графиня пригласила меня отправиться в деревню колонистов, находившуюся в двенадцати верстах от дворца. Мы нашли ее прелестной и описали великому князю и великой княгине все подробности нашей прогулки. Их императорским высочествам также захотелось туда отправиться, и они получили позволение императрицы. Решено было, что для большей свободы они отправятся инкогнито под нашим покровительством. Великая княгиня должна была выдавать себя за мадемуазель Гербиль, свою горничную, а великий князь — за моего племянника. В восемь часов утра великая княгиня уселась со мной и графиней Толстой в коляску, мой муж поместился в собственном английском кабриолете, а великий князь вместе с ним. Приехав в дом госпожи Вильбад, куда мы вошли, великая княгиня погрузилась в воспоминания. Это жилище и одежда обитателей напоминали ей крестьян ее родины. Семейство Вильбад состояло из мужа, жены, сына с его женой и ребенком и молодой девушки. Пригласили двух соседей и стали играть прирейнские вальсы. Музыка и вся обстановка произвели большое впечатление на великую княгиню, но к удовольствию ее примешивалась легкая грусть. Муж мой отвлек ее от этого чувства, сказав:

   — Мадемуазель Гербиль, вы слишком ленивы. Пора готовить завтрак. Пойдемте в кухню. Мы сейчас сготовим яичницу, а вы нарежете петрушки.

   Великая княгиня повиновалась и таким образом получила свой первый кулинарный урок. На ней было белое утреннее платье, маленькая соломенная шляпа прикрывала ее прекрасные белокурые волосы. Принесли охапку роз; мы сделали из них гирлянду и украсили ею ее шляпу. Она была мила, как ангел. Великий князь Александр с трудом сохранял серьезность при виде моего мужа, который надел поварской колпак и имел очень смешной вид.

   Мы отведали превкусной яичницы, а масло и густые сливки довершили завтрак. В углу комнаты находилась люлька со спящим ребенком. Молодая мать изредка ходила баюкать его. Великая княгиня, заметив это, опустилась на колени, покачала дитя, и глаза ее наполнились слезами. Она будто предчувствовала тяжелые испытания, которые готовило ей будущее.

   Веселость и простота придали немало оживления нашей утренней прогулке. Обратный путь был поистине замечателен: лил потоками сильный теплый дождь, мы усадили великого князя в коляску под полость, прикрывавшую наши ноги. В коляске помешалось лишь три человека, и, несмотря на все наши старания, он промок до костей. Однако это не уменьшило нашей веселости, и мы долго еще с удовольствием вспоминали эту прогулку.

   Госпожа Вильбад, приезжая иногда в город по своим делам, привозила мне масло. Я попросила ее привезти его также моему так называемому племяннику.

   — Я не знаю, где он квартирует, — сказала она.

   Я отвечала, что велю ее проводить, и один из моих слуг отвел ее во дворец. Когда она узнала истину, с ней едва не сделалось дурно от удивления и счастья. Великий князь вручил ей сто рублей и одежду для ее мужа. Помнится, что эта небольшая пенсия выдавалась ей потом в продолжение нескольких лет.

   Удовольствиям не было конца. Императрица старалась сделать Царское Село как можно более приятным. Придумали бегать взапуски на лугу перед дворцом. Составилось два лагеря: Александра и Константина, различавшиеся с помощью розового и голубого флагов с серебряными, вышитыми на них инициалами. Как и полагалось, я принадлежала к лагерю Александра. Императрица и лица неигравшие сидели на скамейке против аллеи, окаймлявшей луг. Прежде чем пуститься бежать, великая княгиня Елисавета вешала свою шляпу на флаг. Она едва касалась земли, до того была легка; воздух играл ее волосами. Она опережала всех дам. Ею любовались и не могли достаточно наглядеться на нее.

   Эти игры нравились всем, и в них охотно принимали участие. Императрица, которая была олицетворенная доброта, заметила, что камергеры и камер-юнкеры, дежурившие при ней два раза в неделю, с сожалением расставались со своей службой. Она позволила им оставаться в Царском Селе сколько пожелают, и ни один из них не оставлял его в продолжение всего лета. Князь Платон Зубов принимал участие в играх. Грация и прелесть великой княгини Елисаветы производили на него сильное впечатление. Как-то вечером, во время игры, к нам подошел великий князь Александр, взял меня и великую княгиню за руки и сказал:

   — Зубов влюблен в мою жену.

   Эти слова, произнесенные в ее присутствии, очень огорчили меня. Я сказала, что для такой мысли не может быть никаких оснований, и прибавила, что, если Зубов способен на подобное сумасшествие, следовало бы его презирать и не обращать на то ни малейшего внимания. Но было слишком поздно: эти злосчастные слова уже задели сердце великой княгини. Она была сконфужена, а я чувствовала себя несчастной и пребывала в беспокойстве: ничто не может быть более бесполезно и опасно, чем дать заметить молодой женщине чувство, которое должно непременно ее оскорбить. Чистота и благородство души не позволят ей его заметить, но удивление сменится неловкостью, которую можно истолковать в неблагоприятном для нее смысле.

   После игр я, по обыкновению, ужинала у их императорских высочеств. Открытие великого князя не выходило у меня из головы. На другой день мы должны были обедать у великого князя Константина в Софии, в его дворце. Я приехала к великой княгине, чтобы сопровождать ее. Ее высочество сказала мне:

   — Отойдемте от других: мне нужно вам кое-что сказать.

   Я повиновалась; она подала мне руку. Когда мы были довольно далеко и нас не могли слышать, она сказала мне:

   — Сегодня утром граф Ростопчин был у великого князя и подтвердил ему все замеченное относительно Зубова. Великий князь повторил его разговор с ним с такой горячностью и беспокойством, что со мной едва не сделалось дурно. Я в высшей степени смущена. Не знаю, что мне делать: присутствие Зубова, наверное, будет стеснять меня.

   — Ради Бога, успокойтесь, — сказала я ей. — Все это так сильно действует на вас из-за вашей молодости. Вам не надо испытывать ни стеснения, ни беспокойства. Имейте достаточно силы воли позабыть сказанное, и все пройдет само собой.

   Великая княгиня немного успокоилась, и обед сошел довольно хорошо. Вечером мы пошли к императрице. Я застала Зубова в мечтательности, беспрестанно бросавшим на меня томные взгляды, которые он переносил потом на великую княгиню.

   Вскоре несчастное увлечение Зубова сделалось известно всему Царскому Селу. Тогда поверенные Зубова и его шпионы стали стараться подействовать на меня. Графиня Шувалова была первой, кому Зубов признался в своих чувствах. Граф Головкин, граф Штакельберг, камергер Колычев — впоследствии гофмейстер двора, фрейлины княжны Голицыны и доктор Бек сделались моими надсмотрщиками. Они ежедневно давали отчет в своих наблюдениях графу Салтыкову. Наши прогулки и разговоры с великой княгиней, ее малейшее внимание ко мне, — все подвергалось надзору, обо всем толковали, пересуживали и через Салтыкова передавали Марии Феодоровне. Я была окружена целым легионом врагов, но чистая совесть придавала мне силу, и я так была проникнута своей привязанностью к Елисавете Алексеевне, что вместо того, чтобы беспокоиться, удвоила свои старания и, если можно так выразиться, стала увереннее. Покровительство императрицы, ее доброта ко мне и доверие великого князя устраняли всякое стеснение. Эти обстоятельства только укрепляли расположение Елисаветы ко мне: мы почти не расставались, сердце ее вверяло моему все свои чувства. Я прониклась этим доверием, была им тронута, и ее репутация сделалась целью моего счастия.

   Не знаю ничего привлекательнее, чем эти первые излияния души. Они как чистый источник, пробивающийся сквозь толщу скалы, пока не выйдет на поверхность, чтобы разлить воды свои и освободиться от давящей его тяжести.

   Внимание Зубова ко мне увеличивалось и все более и более восстанавливало меня против него. Он постоянно шептался с графиней Шуваловой, что заставляло меня презирать их обоих. Между другими поверенными Зубова был гитарист итальянец Санти. Я его знала: он приезжал играть ко мне. Должность его заключалась в том, чтобы наблюдать за моими прогулками по саду с великой княгиней и указывать их направление своему влюбленному покровителю, чтобы тот мог нас встретить. Иногда эта игра удавалась. Зубов подходил к нам с низким поклоном, застенчиво и томно поднимал свои черные глаза и тем только смешил меня; поэтому, как только мы отходили от него, я давала волю своей веселости: сравнивала его с волшебным фонарем и старалась в особенности выказать его в смешном виде в глазах Елисаветы.

   Как-то утром, гуляя одна в саду, я встретила графа Штакельберга. Он подошел и заговорил со мной торопливо и дружески, как делал это всегда с теми, кому хотел оказать расположение.

   — Друг мой, дорогая графиня, — сказал он мне, — чем более я вижу эту восхитительную Психею, тем более теряю голову! Она несравненна, но я замечаю у нее недостаток.

   — Скажите, какой, прошу вас.

   — Сердце ее недостаточно чувствительно. Она создает так много несчастных, а не ценит самых нежных чувств, самого почтительного внимания.

   — Внимания кого?

   — Того, кто боготворит ее.

   — Вы с ума сошли, дорогой граф, и вы меня худо знаете. Идите к графине Шуваловой: она вас лучше поймет, и знайте раз и навсегда, что слабость так же далека от сердца Психеи, как ваши слова граничат с низостью.

   Окончив эти слова, я подняла глаза на окна комнат Зубова и увидела его на балконе. Взяв Штакельберга под руку, я подвела его к нему.

   — Этот молодой человек сошел с ума, — сказала я. — Велите скорее пустить ему кровь. В ожидании этого разрешаю вам расспросить у него в подробностях о нашем разговоре.

   Признаюсь, я их покинула с некоторым чрством самодовольства.

  

VI

   Несмотря на наступившее грозное время, придворная жизнь текла весело: казалось, все предавались столь пагубным для юности иллюзиям. Этот величественный двор, этот дворец, сады, благоухающие цветами террасы внушали рыцарские мысли и возбуждали воображение.

   В один из прекраснейших вечеров, возвратившись с прогулки, императрица остановилась на террасе и уселась на широкие ступени. Ее величество усадила меня между собой и великой княгиней, с которой Зубов не спускал глаз. Елисавета Алексеевна была смущена, а это передавалось и мне, так что я с громадным трудом понимала то, что мне говорила ее величество. Вдруг мы услышали чудную музыку. Диц, замечательный музыкант, играл трио на скрипке, ему аккомпанировали альт и виолончель. Все они помещались в окне у Зубова, неподалеку от террасы. Протяжные, полные гармонии звуки раздавались в вечерней тишине. Великая княгиня была растрогана. Дружбе доступен безмолвный разговор сердец: не нужно слов, чтобы понять друг друга. Я поняла великую княгиню, и этого было довольно, чтобы ее замешательство сменилось тихой радостью, внушенной очарованием минуты. Когда императрица удалилась, я проводила великую княгиню домой. Мы уселись на окно в маленькой гостиной, остальное общество осталось в большой гостиной рядом. Наше окно было открыто и выходило в сад, в красивом озере отражалась луна, все было тихо крутом, кроме сердца, жаждущего впечатлений.

   Великий князь любил свою жену, как брат, но она хотела быть любимой так, как бы она его любила, если бы он сумел ее понять. Безответное чувство очень тяжело, особенно во время его первого проявления. Принципы, внушенные великой княгине с детства ее матерью, вели ее к добродетели, к исполнению долга. Она чувствовала и знала, что муж должен быть главным предметом ее привязанности, она стремилась к этому, но, оставаясь непонятой, все более и более нуждалась в дружбе. Я всегда была с нею, поощряя ее к добродетели. Неприятности, интриги, обманы все больше усиливали ее привязанность ко мне. Я боялась сдерживать ее привязанность, так как видела, что ей необходимо сильное чувство. Чтобы сохранить чистоту ее сердца, я старалась вполне понять ее. Сохраняя ей несокрушимую преданность, я знала, что и дружба изменяется с годами: ее первые дни восторженны, как юность, она успокаивается, наученная опытом, а испытания укрепляют ее узы.

   Однажды, после вечера у императрицы, вместо того чтобы последовать за Елисаветой Алексеевной, я отправилась на минуту в покои моего дяди, чтобы переменить кое-что в моем туалете. Мое отсутствие не было продолжительно, и, возвращаясь, я встретила кого-то, кто мне сказал, что Зубов дает серенаду у своего окна, а услужливая Шувалова должна привести великую княгиню на луг, чтобы ее присутствие послужило одобрением чувства Зубова. Я страшно рассердилась и побежала со всех ног. К счастью, я догнала их еще до прихода на условленное место. Шувалова уже предлагала руку великой княгине.

   — Куда вы идете, ваше высочество? — спросила я.

   — На луг, — отвечала она. — Графиня только что сказала мне, что там можно будет услышать великолепную музыку.

   Я сделала ей знак глазами и сказала:

   — Поверьте мне, ваше высочество, лучше будет, если в такую прекрасную погоду мы погуляем.

   Елисавета Алексеевна оставила руку своей почтенной путеводительницы, и мы отправились, — таким шагом, чтобы она не могла нас догнать. Шувалова была страшно рассержена на меня. По дороге я раскрыла перед великой княгиней всю подоплеку этой истории. Она была мною довольна, а графиня Шувалова на другой день жаловалась на меня своим близким. Я смеялась над этим, ибо нахожу, что настолько же хорошо заслужить ненависть тех, кого презираешь, как и уважение тех, кого любишь. Не знаю ни средств к уничтожению интриги, ни ловкости в них, не могу льстить наперекор моей совести, и я не признаю политики высшего света.

   Однажды после обеда Колычев от имени Зубова предложил мне в тот момент, когда императрица появится на вечере, спеть новый романс. Я прочла куплеты и явно ридела во втором из них слишком прозрачный намек*. Поблагодарив Колычева, я попросила его передать Зубову, что не хочу ни занимать собой, ни злоупотреблять добротою императрицы, которая не любит музыки. Он ушел ни с чем, а я не стала рассказывать об этом великой княгине. На другой день, в воскресенье, был маленький бал. Танцуя англез с Колычевым, я увидела в его кармане сверток нот. Он время от времени вынимал его, стараясь, чтобы его заметила великая княгиня, стоявшая возле меня. Не достигнув этого, он собрался было предложить ей эти ноты, но я его предупредила, шепнув великой княгине:

   — Не берите этих нот; вечером вы узнаете, что это такое.

   ______________________

   * Le sort me fait un crime

   De vouloir 1’enflamner

   Et laisse i sa victime

   Le droit fatal daimer.

   ______________________

   Она их не взяла. Танцевали полонез. Я видела, что Зубов, графиня Шувалова и граф Головкин совещаются. Через минуту Головкин подошел меня пригласить на танец; я согласилась. Он стал в первой паре, графиня Шувалова и Зубов за нами. Я сказала графу, что не хочу идти в первой паре.

   — Почему же? — спросил он. — Вы доставите удовольствие господину Зубову.

   — Это ему следует начинать танец, — отвечала я и настаивала на том, чтобы переменить место. Зубов сказал мне:

   — Умоляю начать вас, графиня. Я буду так счастлив следовать за вами. Только вы можете повести меня к счастью.

   — Я не умею вести кого бы то ни было. Я едва и себя-то умею вести. Оставив место, я стала в последнюю пару. Граф Головкин сказал мне:

   — Вы очень ррямы.

   — Признаюсь, что я не так податлива, как вы, — ответила я.

   Забыла упомянуть о старшей дочери графини Шуваловой — жене князя Михаила Голицына, которая получила позволение посещать по воскресеньям Царское Село. Это была женщина с беспокойным умом и полным непоследовательности характером; она завидовала милостям императрицы ко мне. Княгиня Голицына знала, что императрица иногда мастерит камеи, и горела желанием заполучить одну из них для медальона, который носила на шее и заботливо выставляла напоказ, чтобы заметили, что он пуст. Императрица обратила на это внимание и сказала ей:

   — Мне кажется, княгиня, что медальон, который я вижу несколько воскресений, о чем-то просит.

   Голицына покраснела от радости и отвечала, что будет страшно счастлива, если медальон заслужит работу императрицы.

   — Нет, княгиня, лучше я вам дам сибирский камень. Он красивее моих копий.

   Через неделю она отослала графине Шуваловой для ее дочери медальон из сибирского халцедона в окружении бриллиантов. Княгиня явилась к обедне, вся сияющая от подарка ее величества, и показывала его всем и каждому, вне себя от радости. Вечером на маленьком бале она ног под собой не чувствовала от восторга. Императрица наблюдала за мной весь день и обращалась со мной холодно, но это меня не беспокоило. Я танцевала с той же веселостью, что и обычно. Мой ангел — великая княгиня — занимала меня всецело. Зло двора меня не коснулось. Ее величество это заметила. К концу вечера она подозвала меня к себе.

   — Ваша веселость меня очаровывает, — сказала она мне. — Ничто не смущает ее.

   — Что же могло бы смутить ее, ваше величество, — ответила я, — когда я осыпана милостями вашего величества и великой княгини? Чего мне теперь недостает? Я счастлива и вдвойне счастлива тем, что всем этим я обязана вашему величеству.

   Она положила свою руку на мою и промолвила:

   — Ступайте, вы мне нравитесь.

   По возвращении в город, тридцатого августа, в день святого Александра Невского, ее величество послала за моим мужем и вручила ему для меня медальон, гораздо более красивый, чем медальон княгини Голицыной, прибавив, что он должен мне его передать лишь в том случае, если он мною доволен. Трощинский, секретарь императрицы, передавал мне впоследствии, что находился у нее в то время, когда ювелир принес мой медальон. Ее величество показала ему его и сказала:

   — Я его предназначаю для одной женщины, которую очень люблю. Подобный же я подарила княгине Голицыной, но, сравнивая их, легко заметить различие моих привязанностей.

   Как запечатлелись ее милости в моем сердце! Испытывать благодарность к ней — одна из самых насущных потребностей моих. Самая смерть ее не истребила во мне этого чувства, настолько оно укоренилось, и лишь сделала его священным и благоговейным!

   Этот год был отмечен важными событиями: присоединением Курляндии, взятием Варшавы и разделом Польши. Последнее было неминуемым следствием первых двух. Ненависть поляков к русским увеличилась. Сознание зависимости крайне возбуждало их гордость. Я сделалась свидетельницей сцены, которую никогда не забуду и которая мне показала все величие императрицы.

   Явилась польская депутация, которая должна была быть представлена в Царском Селе. Мы ожидали в гостиной императрицы; надменный и неприязненный вид этих господ очень меня забавлял. Императрица появилась, и они все невольно подтянулись. Ее величественный и благосклонный вид побудил их сделать глубокий поклон. Она приблизилась на два шага; ей представили этих господ. Каждый из них встал на одно колено, чтобы поцеловать ей руку; покорность рисовалась в эту минуту на их лицах. Императрица что-то сказала им. Их лица засияли. Через четверть часа она удалилась, тихо кивая, что невольно заставляло головы преклоняться. Поляки совершенно растерялись. Уходя, они восклицали:

   — Нет, это не женщина, это сирена, это волшебница, ей нельзя противиться!

   Когда двор помещался в Таврическом дворце, я там бывала ежедневно и часто обедала у их императорских высочеств в тесном кругу: великий князь, великая княгиня, мой муж и я. В десять часов мы отправлялись к императрице, где собирались у круглого стола, как и в Царском Селе. Бывали концерты, оркестр состоял из лучших придворных музыкантов, а также любителей, среди которых был Зубов. Первыми певицами были мы — великая княгиня и я. Ее голос был нежен и гибок; ее слушали очарованные. Мы вместе пели дуэты, наши голоса сливались… Однажды вечером, после симфонии, Зубов отыскал меня, чтобы еще раз предложить пропеть тот знаменитый романс, от которого я уже однажды отказалась. Я сидела за стулом императрицы. Сидевшая рядом с ней великая княгиня услышала эту просьбу и была так ею смущена, что боялась поднять глаза; ее муж тоже был взволнован. Я встала и пошла за Зубовым к клавесину. Он мне аккомпанировал на скрипке. Я спела ничего не значащий первый куплет и остановилась.

   — Как, уже, графиня? Но это очень кратко.

   Я повторила первый куплет. Он просил петь второй, но я отказалась, говоря, что мы остановили концерт из-за крайне скучной музыки. Я отошла от клавесина и когда проходила мимо императрицы, та меня спросила:

   — Это что еще за иеремиада?

   — Самая настоящая иеремиада, ваше величество. Скучнейшая ария, которую я когда-либо слышала.

   Я уселась на прежнее место. Взгляды великой княгини выражали удовольствие. Видя ее довольной, и я была более чем счастлива. Концерт окончился, я собиралась уезжать. Когда я надевала плащ, за мной зашел великий князь Александр и, увлекши в кабинет жены, стал передо мною на колени и засвидетельствовал самым живым образом то удовольствие, которое ему доставила моя проделка.

   Позволю себе рассказать и о шутке, которую я в то время сыграла. Существует некто Копьев — человек умный, но очень скверный, сущий паразит, увивавшийся около вельмож. Он несколько раз, бывая у моей свекрови, прислуживался к Зубову. Однажды, находясь у нас, он сказал, что видел великую княгиню у ее окна, где она стояла вместе с графиней Шуваловой. Он долго смотрел на них из окна Зубова, жившего напротив. Зубов при этом тоже весь обратился во внимание. Копьев прибавил, что графиня придумала эту уловку, чтобы показать Елисавету Алексеевну своему протеже. Эта история удивила меня и очень не понравилась.

   На другой день великая княгиня написала мне, прося явиться к ней в 11 часов. Она желала репетировать со мной дуэт, который нам предстояло спеть на следующем концерте. Я отправилась. Сарти нам аккомпанировал. Когда он удалился, я спросила великую княгиню, правда ли, что графиня Шувалова подводила ее иногда к окну, чтобы поговорить. Она отвечала, что да, но, заметив, что Зубов на них смотрит, она больше там не останавливалась. Я попросила у нее разрешения сделать кое-что, что мне пришло в голову. Она согласилась. Я попросила ее сесть в глубине комнаты, откуда она сможет видеть зрелище, которое я устрою, а сама отправилась за булавками в ее уборную. Вернувшись, я подошла к окну и увидела Зубова с направленным на нас телескопом. Я ему поклонилась, и он мне ответил низким поклоном. Я минуту смотрела на него, потом повернула голову назад, как бы разговаривая с кем-то, затем взобралась на стул и принялась скалывать занавеси так высоко, как только могла. Осталось лишь отверстие, в которое могла пролезть моя голова, и, выглянув в него, я еще раз поклонилась ему. Он немедленно исчез. Мне только этого и нужно было, и я слезла со стула.

   Великая княгиня смеялась от всего сердца. К обеду я хотела уйти, но она не позволила и удержала меня на весь день. Вечером послали за графиней Толстой, и мы очень весело провели время вшестером: трое мужей и три жены.

   Через несколько недель двор переехал в Зимний дворец. Александр Павлович заболел и был нездоров в течение 52 дней. Каждое утро я получала записку от Елисаветы, приказывавшей мне явиться к ней вечером. Графиня Толстая была также приглашаема, но не всегда приезжала. Лучшие музыканты, и во главе их Диц, исполняли симфонии Гайдна и Моцарта. Великий князь играл на скрипке, а мы слушали эту прекрасную музыку из соседней комнаты, где почти всегда бывали вдвоем с великой княгиней. Наш разговор часто носил следы той гармонии, которая отличает слова, идущие прямо из сердца. Музыка имеет особенную силу над нашими переживаниями. Она возбуждает в душе впечатления былого, все окружающее исчезает для нас, воскресают умершие, возвращаются отсутствующие, чувства и ощущения осаждают нас: наслаждаешься, страдаешь, сожалеешь, переживаешь более сильно, чем обычно. Одно тяжелое для меня время я избегала клавесина. Невольно я возвращалась к тем мелодиям, которые напоминали мне прошедшее. Я справлялась с собой, но не могла уйти от воспоминаний. Если бы это чувство было любовью, оно окончилось бы победой или отвращением, но это было лишь непреодолимое притяжение, которое не ослабевало от страданий, но больше не могло обратиться к сердцу, вызывавшему его.

   Когда болезнь великого князя окончилась, эти вечера прекратились. Великая княгиня столь же сожалела о них, как и я: они нам нравились и навевали тихое настроение. После ужина я уходила с Елисаветой Алексеевной в ее уборную, мы беседовали, иногда читали. Александр оставался в соседней комнате с моим мужем, которого он очень любил. Они тоже беседовали, изредка спорили о тех либеральных идеях, которые старался внушить Александру один из его воспитателей — Лагарп. Приближалась минута расставания. Великий князь удалялся с моим мужем в кабинет для совершения своего ночного туалета. Великая княгиня принималась за свой, я расчесывала ей волосы, заплетала в косу. Первая камер-фрау Геслер ее раздевала. Она переходила в спальню, чтобы лечь в постель, и звала меня туда, чтобы попрощаться. Я становилась на колени на ступени кровати, целовала ее руку и удалялась.

   Однажды вечером, когда я приехала к ней, она открыла двери своего кабинета в то время, как я входила в другие. Только что меня заметила — порхнула ко мне; признаюсь, я приняла ее за прекрасное видение: волосы были распущены, она была в белом платье, называемом греческою туникою, с узкой золотой цепочкой на шее, рукава засучены, так как она только что оставила арфу. Я остановилась и сказала:

   — Боже мой, ваше высочество, как вы хорошо выглядите! — вместо того, чтобы сказать: «Боже мой, как вы хороши!»

   — Что вы находите такого необыкновенного во мне? — спросила она.

   — Я нахожу, что по вашему виду сразу можно сказать, что вы великолепно себя чувствуете…

   В каком глупом положении бываешь, когда приходится говорить не то, что думаешь, тем, от кого не хотел бы ничего скрывать!

   Она увела меня в свою уборную, велела аккомпанировать ей на фортепьяно, взялась опять за арфу и играла «Испанских безумцев»; я брала аккорды. Мы беседовали потом вплоть до ужина. В этот вечер не было других приглашенных.

   Наш разговор никогда не касался личностей. Мысли следовали одна за другой без подготовки и отделки. Переполненное сердце является неиссякаемым источником тем, душа облагораживает их, и ум кладет свой отпечаток на их выражение. Как я жалею тех, кто стремится блистать на чужой счет! Какой фальшивый блеск, какое отсутствие глубины мысли! Сколько мелочности и напрасных забот в изображении лжи, исчезающей так же быстро, как искры, мелькающие в наших глазах!

   В течение зимы 1794/95 года часто бывали маленькие балы и спектакли в Эрмитаже, а также иной раз и в Тронной зале. Новый кавалер появился на них — шевалье де Сакс, побочный сын принца Ксавье, дяди саксонского короля. Императрица приняла его очень хорошо, но пребывание шевалье в столице завершилось печально. Некий англичанин, по имени Макартней, очень дурной человек, подбил его нанести оскорбление по выходе из театра князю Щербатову. Оскорбление было велико и несомненно, и в результате де Сакс был выслан за границу. Князь Щербатов, не имея возможности получить удовлетворения, которого требовала честь, отправился за ним в Германию, вызвал там на дуэль и убил. Во время моего путешествия во Францию я встретилась с сестрой шевалье де Сакс, герцогиней д’Эсклиньяк: мы жили в Страсбурге в одной и той же гостинице, а потом я еще раз видела ее в Дрездене. После смерти шевалье де Сакс она питала сильную ненависть к русским.

   По мере того как я разыскиваю в прошлом воспоминания, составлявшие тогда мое наслаждение, невольные сравнения приходят мне на ум и прерывают нить моих мыслей. Что же такое жизнь, как не постоянное сравнение прошлого с настоящим? Ощущения притупляются с возрастом, чувства успокаиваются, точка зрения проясняется, душа освобождается понемногу от своих оков. В ней, как в прекрасной картине, потемневшей от времени, легкие тени теряют свой блеск, но зато больше силы в общем впечатлении, и она дороже ценится знатоками.

   Возвратимся, однако, ко двору, к человеческим слабостям и… к моей прическе.

   Графиня Салтыкова, невестка графини Шуваловой, страстно хотела быть приглашаемой на концерты в Эрмитаж. Императрица раза два оказывала ей и ее дочерям эту милость. Однажды, когда она присутствовала, мы ждали государыню в гостиной, где сидел оркестр. Графиня Салтыкова, хотя женщина и с достоинствами, отличалась той завистливостью, которую порождает двор и которую невозможно превозмочь. Милости императрицы ко мне не давали ей покоя и заставляли порой говорить мне колкости.

   В тот день графиня Толстая сделала мне красивую прическу, с повязкой, проходившей под подбородком. Графиня Салтыкова подошла ко мне с холодным и неприязненным видом. Она была высока ростом, представительна и с мужскими манерами.

   — Что это у вас на голове? — спросила она. — Эта повязка придает вам болезненный вид.

   — Меня причесала графиня Толстая. Я предоставила ей полную свободу; у нее больше вкуса, чем у меня.

   — Не могу скрыть от вас, — сказала она, — что это очень некрасиво.

   — Что поделать, я уже не могу переменить ее.

   Явилась императрица, заиграла музыка. Великая княгиня спела арию, я тоже, и тут меня подозвала ее величество. (Графиня Салтыкова была рядом с ней.)

   — Что это у вас под подбородком? — спросила меня императрица. — Знаете ли вы, что это очень красиво и очень вам идет?

   — Боже мой, как я счастлива, что вашему величеству нравится! — отвечала я. — Графиня Салтыкова нашла мою прическу такой некрасивой, что я впала в уныние.

   Императрица, взяв за повязку, повернула мое лицо в сторону графини Салтыковой и сказала:

   — Ну посмотрите, графиня, разве она не хороша? Сконфуженная Салтыкова ответила:

   — Да, действительно, это очень идет к лицу.

   Государыня повернула меня к себе и сделала знак глазами. Мне хотелось смеяться, но я сдержалась, видя смущение графини, внушавшее мне почти жалость. Поцеловав руку императрицы, я вернулась на свое место.

   В течение этой же зимы произошел один эпизод, послуживший доказательством доброты императрицы. Она приказала гофмаршалу князю Барятинскому пригласить в Эрмитаж графиню Панину, что ныне за Тутолминым. Войдя, ее величество увидела графиню Фитингоф, которая никогда не была ею принимаема. Будто не обратив на это внимания, она разговаривала с гостями, а потом потихоньку спросила у князя Барятинского, как могло случиться, что графиня Фитингоф находится в Эрмитаже. Гофмаршал извинился и сказал, что лакей, который развозил приглашения, ошибся и, вместо того чтобы свезти графине Паниной, отвез графине Фитингоф.

   — Пошлите сейчас за графиней Паниной, пусть приедет, как она есть. Что же касается до графини Фитингоф, то впишите ее в список приглашаемых на большие балы. Не надо дать ей заметить, что она здесь по ошибке.

   Графиня Панина приехала и была принята как дочь уважаемого императрицей человека. Приведу анекдот, равно делающий честь и государыне, и ее подданному. Императрица предначертала законы и повелела рассмотреть их сенаторам (в то время она еще посещала Сенат). Спустя несколько заседаний она спросила о резрьтатах рассмотрения ее работы. Сенаторы ее одобрили, и лишь один граф Петр Панин хранил молчание. Императрица спросила его мнение.

   — Нужно ли отвечать вашему величеству в качестве верноподданного или же в качестве придворного? — спросил тот.

   — Без сомнения, в качестве первого.

   Тогда граф выразил желание поговорить с императрицей особо. Она покинула с ним свиту, раскрыла тетрадь и разрешила вычеркнуть все то, что он найдет лишним. Граф Панин перечеркнул все. Императрица надорвала бумагу, положила ее на стол, окруженный сенаторами, и сказала:

   — Граф Панин только что самым положительным образом доказал мне свою преданность. — И, обращаясь к Панину, сказала: — Прошу вас поехать ко мне обедать.

   С этих пор императрица не переставала советоваться с ним о своих проектах, и даже, когда он бывал в Москве, спрашивала его о них письменно.

  

VII

   Наступила весна. Каждый раз с новой радостью думала я о предстоящем отъезде в Царское Село. Помимо того, что наступало прекрасное время года и можно было дышать свежим воздухом, мне предстояло счастие видеть великую княгиню почти с утра до вечера. В городе я ее видела часто, но все же это было не то. Она мне также регулярно писала через моего мужа, имевшего честь видеться с их высочествами ежедневно.

   Мы отправились в Царское Село 6 мая 1795 года. Я была беременна и потому не принимала участия в возобновившейся игре в горелки, а оставалась возле ее величества, которая, по своей доброте, почти всегда усаживала меня рядом с собой. Наши беседы касались обычно лишь грации и прелести великой княгини. Я помню, как однажды вечером, когда готовились к играм, императрица сидела между мной и великой княгиней. Рядом лежала маленькая левретка императрицы, которую гладила великая княгиня. Говорившая со мной императрица, повернувшись ко мне, захотела тоже погладить собачку и нечаянно опустила свою руку на руку великой княгини, а та ее поцеловала.

   — Боже мой, — сказала ее величество, — я не думала, что здесь ваша рука.

   — Если это случайность, то я благословляю случай, — ответила великая княгиня.

   Эти слова, произнесенные кстати и с грацией, доставили императрице новый случай поговорить со мной о Елисавете, которую она любила с особенной нежностью. По молодости и скромности Елисавета еще не имела в общении с ее величеством той непринужденности, которую могла бы иметь. Происки и интриги графа Салтыкова усиливали ее стеснительность. Великая княгиня-мать все больше завидовала дружбе между императрицей и молодой великой княгиней, и это несчастное чувство увеличивало также нерасположение, которое она чувствовала ко мне. С этих пор она пыталась погубить меня в глазах Александра и Елисаветы, рисуя им меня как интриганку и женщину опасную. Увы, я слишком мало подходила под это определение. Мои искренние и непринужденные манеры были так противоположны обыкновениям двора, что, если бы расчет хоть одну минуту был у меня в мыслях, я, наверное, действовала бы с большей осторожностью и ловкостью. Деятельное усердие и преданность не позволяли мне видеть ничего, кроме пользы той, кому отдала я свою жизнь. Я не думала об опасностях, которым подвергалась ежедневно. Бог велик и справедлив; время разрушает орудие клеветы и разрывает покров, скрывающий от глаз истину; чистая совесть восторжествует над печалями и даст нам спокойствие, которое позволит все перенести.

   30 мая мы ездили с их императорскими высочествами в Петергоф. Отправились рано утром, а вернулись в Царское Село поздно ночью. Погода была хорошая, и утро мы употребили на прогулку по садам. После обеда мы с великой княгиней прогуливались по террасе Монплезира*. Это красивое и величественное место, в нем есть отпечаток чего-то рыцарского. Прекрасные водопады, высокие деревья, крытые аллеи и море представляют величественное и благородное зрелище. Мы беседовали, и наш разговор прерывался шумом прибоя. Мы стояли, облокотясь на перила, а она говорила со мной с откровенностью, проникавшей мне прямо в сердце. Я слушала ее и отвечала, а чувства переполняли меня. Вдруг, когда мы вошли в маленький дворец, примыкавший к террасе, она открыла мне всецело свою душу. Эта минута была торжеством и предчувствием грядущей силы, доказательством ее доверия ко мне и причиной той клятвы в преданности, которую я принесла в глубине души и которая явилась источником моей беспредельной привязанности к ней.

   ______________________

   * Маленький деревянный дворец Петра I; императрица Екатерина иногда жила в нем в начале своего царствования.

   ______________________

   Оживленные после этого разговора, мы присоединились к остальному обществу и в 10 часов оставили Петергоф. Когда проезжали мимо дачи обер-шталмейстера Нарышкина, видели его со всем семейством, стоявшим у входа в сад. Мы остановились из вежливости, но обер-шталмейстер стал умолять их высочества зайти к нему. У него собралось многочисленное общество. Пять дочерей хозяина суетились, жеманились; это был настоящий балаган. Дом Нарышкина вообще отличался тем, что его ежедневно посещало самое пестрое общество. Хозяин был доволен главным образом многолюдством гостей, хотя бы это и был разный сброд.

   Прогулка 30 мая — одно из самых дорогих моих воспоминаний. В жизни бывают минуты, когда кажется, что решается судьба. Они как зарубки, которые ничто не может стереть. Они вызывают тысячи следствий: и неприятности, и проблески счастья, — все это на множество лет кажется связанным с этими центрами, находящимися в сердце.

   Наш флот отправлялся в Англию. Императрица предложила их имлераторским высочествам съездить в Кронштадт, чтобы на него посмотреть. Те были очень довольны этим разрешением, но великая княгиня поставила условием, чтобы и я ехала с ними. Графиня Шувалова была в тот момент в городе, так как у ее дочери приближались роды.

   Накануне нашей небольшой поездки ко мне с утра явился граф Салтыков и заявил, что я не должна ехать, потому что это не по душе великой княгине-матери. Я догадалась об этой новой интриге еще до того, как мне о ней сказали. Александр мне не упоминал о поездке, зато Елисавета то и дело повторяла о своем желании взять меня с собой и прибавляла милостиво, что не получит ни от чего удовольствия, если меня с ней не будет. После обеда я стояла у окна в комнате дяди, когда увидела приближающегося великого князя Александра.

   — Я вас искал по всему саду, — сказал он. — Я хотел вас видеть.

   — Ваше высочество очень добры. Совсем недавно я уже имела честь видеть вас. Признаюсь, что эта поспешность мне немного подозрительна. Боюсь, не следствие ли она посещения Салтыкова.

   Великий князь покраснел и сказал:

   — Что за выдумки, толстушка (так он меня тогда называл), я просто хотел вас видеть.

   — Сегодня вечером, ваше высочество, не знаю почему, но у меня есть предчувствие, что что-то случится.

   В шесть часов я поднялась к императрице. Она пришла первая, их императорские высочества опоздали. Государыня подошла ко мне и сказала:

   — Надеюсь, что завтра вы будете готовы к поездке?

   — Я еще не получила никаких приказаний, — ответила я.

   — Кто же посмеет разлучить вас с вашим супругом? Кто запретит сопровождать великую княгиню?

   Я опустила голову вместо ответа, ибо видела, что императрица раздражена.

   — Наконец, — прибавила она, — если о вас не заботятся, то я позабочусь сама, чтобы вам было оказано внимание.

   Пришли их высочества. Императрица, нахмурившись, села за свою партию в бостон, а мы разместились вокруг круглого стола. Сперва я рассказала великой княгине обо всем, что произошло. Она была страшно рада, что я буду ей сопутствовать, позвала Александра Павловича и передала ему мои слова. Он стал упрашивать меня ехать с ними. Я принялась отказываться, представляя все опасности, которые ему грозили от Салтыкова. Признаюсь, я была немного зла. После ужина у императрицы я ужинала у их высочеств — те же просьбы и тот же отказ. Когда я вернулась домой и ложилась спать, великий князь прислал за моим мужем, и тот, возвратившись, объявил, что я непременно должна ехать.

   Рано утром на другой день мы двинулись в путь. Вместе с их императорскими высочествами был граф Салтыков, мой муж, я, граф и графиня Толстые, супруги Тутолмины, которым разрешили участвовать в поездке, и дежурные фрейлина и камер-юнкер. Погода была прекрасная. Два дня мы провели в Петергофе, где жили в Монплезире.

   В этот вечер мы с великой княгиней пошли на берег моря, которое было спокойным и обещало назавтра хорошую погоду. Заходившее солнце чудесно сияло, и его золотые лучи освещали высокие старые деревья, длинные тени которых подчеркивали случайные проблески света. Эта минута в природе поистине эффектна. Художник найдет в ней те краски, которых тщетно ищет воображение. Подобное же впечатление производит на нас прекрасная душа, чистая и благородная, которая поражает, привязывает к себе и разрушает всякое сомнение. Спокойная поверхность моря, это зеркало природы, отражает небо, подобно тому как прекрасное лицо носит отпечаток души.

   На широкой аллее парка, поднимающейся террасой до Большого дворца, устроено несколько фонтанов, струи которых поднимаются очень высоко и падают затем в мельчайших брызгах. Парк оканчивается каналом, ведущим к морю. В этом канале находились тендеры и шлюпки, которые должны были на другой день отвезти нас в Кронштадт. На одном из судов перевозчики, усевшись в кружок вокруг котла, ели деревянными ложками похлебку. Великая княгиня остановилась на минуту, чтобы посмотреть на них, и спросила, что они едят.

   — Похлебку, матушка*, — отвечали они разом.

   _______________________

   * Наиболее почетное обращение в народе.

   _______________________

   Она спустилась в шлюпку и попросила ложку, чтобы попробовать. Восторг перевозчиков, вызванный этим знаком милости, был необычаен, их крики повторялись эхом. Великая княгиня медленно вышла на берег с тем спокойствием и с тем ангельским видом, которые делали ее прекрасное лицо еще прекраснее, взяла меня молча под руку и вернулась на дорогу парка. Я ничего на говорила. Крики лодочников отзывались в глубине моей души. Красота природы, очарование грации, красоты и доброты составляли как бы аккорд, взятый на хорошем органе. Эти звуки проникают в душу и заставляют забывать слова: слишком сильно чувствуешь, чтобы их искать.

   На другой день мы сели на суда, чтобы идти в Кронштадт. Держалась прекрасная, спокойная погода. Мы пошли прямо к флоту, стоявшему на рейде и расцвеченному флагами. На снастях, увешанных гирляндами, стояли матросы. Это было чудное зрелище. Среди криков «ура!» мы поднялись на судно адмирала Ханыкова, командовавшего флотом. Их императорским высочествам был подан морской завтрак. Каюты были прекрасны. Мы гуляли по палубе. Безбрежное море расстилалось перед нами, и флот являлся доказательством человеческого гения.

   Мы обедали в Кронштадте у адмирала Пушкина. Множество скверно приготовленных блюд не способно было возбудить аппетит, но молодость, здоровье и движение делают вкусными кушанья. Вкусная еда — это слабость старости, последнее наслаждение, скучное и печальное. Юность не думает о желудке, ее пристрастия более деликатны.

   После обеда мы совершили живописное путешествие по Кронштадту, а к вечеру вернулись на ера для возвращения в Петергоф. Мерное движение корабля успокаивает и убаюкивает почти всех, кто не страдает морской болезнью. Великая княгиня склонилась головой на мое плечо и заснула. Великий князь стоял у руля. Все дамы немного ослабели. Фрейлина княжна Голицына — ныне графиня Сен-При — старалась преодолеть сон, делая смешные гримасы, открывая то один глаз, то другой. Граф Салтыков украдкой поглядывал с принужденной улыбкой на великую княгиню. Я была счастлива той ношей, которую несла, и не променяла бы свое положение ни на чье другое. Рано поужинали, чтобы полнее использовать утро следующего дня.

   Едва проснувшись, великая княгиня пришла ко мне и застала нас с графиней Толстой совсем неодетыми. Эти минуты свободы доставляют большое удовольствие высоким особам: они рады на время позабыть о своем положении. Судьба великой княгини вела ее на трон, но в шестнадцать лет об этом простительно не вспоминать. Она была тогда далека от мысли, что через несколько лет окажется на сцене, приковывающей к себе все взгляды, где надо будет скрывать свои порывы под величием и достоинством, чтобы не переступить черты, которая отделяет ее от подданных.

   Великая княгиня велела нам идти к ней завтракать. Госпожа Геслер сделала нам отличные тартинки; великий князь пришел их попробовать. Некоторое время мы читали, потом гуляли втроем — великая княгиня, графиня Толстая и я. Поздно вечером мы покинули Петергоф, восхищенные нашим маленьким путешествием.

   Приобретение Польши после последнего раздела возбудило алчность и корыстолюбие придворных: уста раскрылись для просьб, карманы для получек. Зубов «скромно» пожелал получить староство, которое императрица полагала пожаловать принцу Конде. Резрьтатом этой дерзости был отказ, рассердивший его, хотя и ненадолго. Это самое староство потом просил у императора Павла граф Шуазёль-Гуфье. Он бы его непременно получил, если бы князь Безбородко не показал государю всю важность этого имения. Шуазёль-Гуфье получил менее важные земли и успокоился, сохраняя присущий ему благодушный вид. Я никогда не встречала человека, столь обладавшего способностью плакать, как Шуазёль. Помню, как во время его представления в Царском Селе при каждом обращенном к нему слове императрицы он моргал и глаза его наполнялись слезами. Сидя за столом напротив государыни, он не спускал с нее глаз. Его умиленный, покорный и почтительный вид не мог, однако, скрыть истинную сущность мелкой души. Несмотря на весь свой ум, Шуазёль не умел никого обмануть. Его «Живописное путешествие по Греции» — всего лишь плод тщеславия, способный сделать в глазах читателя ничтожными даже памятники античного искусства.

   Однажды вечером во время прогулки ее величество повела нас к озеру и села на скамейку, приказав мне поместиться рядом. Их императорским высочествам она поручила покормить хлебом лебедей. Весь двор присоединился к этому приятному занятию, а императрица в это время мне рассказывала о своей американской кошке — также, очень к ней привязанной, которую все окружающие боялись.

   — Представьте себе, какую вчера совершили несправедливость, — сказала она (я была накануне больна и не являлась при дворе), — когда сидели в колоннаде, бедная кошка вскочила на плечо великой княгини Елисаветы и хотела к ней приласкаться; та оттолкнула ее веером. Это движение вызвало у окружающих неосмотрительное рвение, и бедное животное было с позором изгнано. С тех пор я ее не видела.

   Едва ее величество сказала эти слова, кошка появилась возле нас на спинке скамьи. К несчастью, на мне была надета шляпа, похожая на ту, что великая княгиня носила накануне. Кошка приняла меня за нее. Обнюхав мое лицо и заметив неудовольствие, она вонзила копи в мою верхнюю губу и укусила меня за щеку. Императрица вскрикнула, называя меня по-русски самыми нежными именами. Ее ужас увеличился при виде крови, текущей из моей губы. Я умоляла ее не беспокоиться, схватила одной рукой морду моего врага, а другою взяла его за хвост и быстро передала камер-пажу, призванному императрицей мне на помощь. Она была очень довольна моим бесстрашием, наговорила множество добрых слов, вытерла мне кровь своим платком и повторяла, что любит меня именно за отсутствие истерики и жеманства. Бедную кошку посадили в железную клетку и отправили в город, в Эрмитаж. Больше я ее не видела.

   В то же лето случилась довольно примечательная история. Про разрешению, данному императрицей камер-юнкерам оставаться в Царском Селе сколько им вздумается, они совсем забросили свою службу в Павловске при великом князе Павле. В результате Ростопчин принужден был бессменно оставаться в Павловске. Выведенный из терпения этой своего рода ссылкой, он решился написать что-то вроде циркуляра, очень колкого и довольно вызывающего. Причина нерадения каждого из камер-юнкеров выставлялась в самом смешном виде. Это разгневало всех этих господ, и они пожелали драться с Ростопчиным. Тот принял их вызов и просил моего мужа быть его секундантом. Князь Михаил Голицын и граф Шувалов должны были явиться первыми на назначенное место. Они столь философски отнеслись к поединку, что муж, воспользовавшись их миролюбивым настроением, покончил дело полюбовно. Одновременно он пытался успокоить и князя Барятинского, брата графини Толстой.

   История дошла до ушей императрицы, и та, в назидание остальным, выслала Ростопчина с женой в его имение. (Он женился за несколько месяцев перед этим на второй племяннице Протасовой.) Эта высылка причинила много огорчений великому князю Александру и Елисавете, очень любившим жену Ростопчина. Мы все были до смерти огорчены и расстроены. Императрица проводила вечера в колоннаде. Она заметила наши вытянутые лица и сказала графу Строганову, стоявшему возле нее:

   — У них у всех такой вид, точно они узнали, что Ростопчин умер.

   Князя Барятинского она отослала в Варшаву к Суворову. В Польше еще продолжалась война, и Барятинский вернулся лишь по окончании этой кампании, когда наступил мир. Ростопчин был возвращен через несколько месяцев. Его ссылка доставила ему милость великого князя Павла, который с тех пор смотрел на него как на человека, пострадавшего из-за него.

   Лето было особенно прекрасно в этот год, но момент переезда из Царского Села все приближался. Я замечала его приближение с сожалением. Уже наступило 10 августа; ночи, хотя и немного темные, были тихи и спокойны. Как-то раз после вечера у императрицы великая княгиня предложила мне погулять. Я согласилась, при условии, что мы с мужем будем их ждать в большой крытой аллее и что, переодевшись, они с великим князем подойдут к нам. Через четверть часа они пришли. На ней был синий казимировый редингот и черная касторовая шляпа. Мы обе уселись на скамейку, а Александр пошел с моим мужем в конец аллеи. Тишина окружала нас, подчеркивая таинственную беспредельность мрака. Даже в безветренную погоду в воздухе ощущается какое-то колебание, которое как бы делает природу внимающей нашим горестям и удовольствиям. Мы хранили молчание: оно было знаком взаимного доверия, основанного на дружеских чувствах и полного прелести. Великая княгиня нарушила молчание, чтобы выразить с живостью те чувства, которые ее переполняли. Казалось, ей недоставало слов… Внезапно поднявшийся ветер нагар ветви деревьев к нашим головам.

   — Благодарю тебя, Господи! Природа согласна со мной! — воскликнула она.

   Я взяла ее под руку и повела навстречу возвращавшимся мужчинам, но Александр Павлович велел нам подождать их в ротонде, возле розового цветника, пока они с моим мужем сходят к Руине*, чтобы посмотреть, нет ли там воров. Елисавета была очень довольна, что могла снова остаться со мной наедине. Мы вошли в эту открытую со всех сторон ротонду: ее купол поддерживался колоннами, кругом шла скамейка, на которую мы и сели. Прижавшись ко мне, великая княгиня продолжала говорить. Моя душа с жадностью воспринимала слова, исходящие из ее чистого и молодого сердца, которому доступны были такие прекрасные и глубокие впечатления. Я никогда не замечала в великой княгине ни мелочных мыслей, ни заурядных чувств, столь присущих обыденной жизни, всем известных и которые можно предугадать заранее. Если бы тот, кто должен был ее понять, постиг до конца ее душу и сердце, сколько добродетелей и грации открылось бы ему!.. Но с благороднейшей душой и чувствительным сердцем, с самым живым и возвышенным воображением, она осталась непонятой, непризнанной и отталкиваемой и была обречена на самые ужасные жертвы. Никто не испытал стольких бедствий, сколько она. И все же ее душа, более сильная, чем ее страсти, разорвала темные покровы, скрывающие истину. Она изливала тот чистый свет, который сияет даже во мраке, как тот факел, которого ни бури, ни грозы не в силах затушить…

   _______________________

   * Павильон с башней в конце сада.

   _______________________

   Но вернемся в ротонду. На часах пробило одиннадцать. Ночь была темна; становилось поздно. Великий князь не возвращался за нами, и, несмотря на прелесть речи моего божества и желание оставаться с ней, я стала опасаться, что нас может застигнуть какой-нибудь пьяница или нескромный человек… Наконец великий князь пришел, мы отправились домой, поужинали и расстались позже обыкновенного.

   На другой день рано утром я вышла погулять в английский сад. Императрица подарила мне камеру-обскуру, и я приказала моему арапу принести ее и поставить напротив колоннады на другой стороне озера, чтобы можно было срисовать этот прекрасный вид. Озеро было широко, и я находилась на очень выгодном для перспективы расстоянии. Камера-обскура была очень удобна и велика, в нее можно было войти до пояса и хорошо упереться руками. Я стала работать.

   В это время по другой стороне озера шла графиня Браницкая. Она заметила мой прибор, но не могла понять, что это такое, и остановилась. Рассматривая этот четырехугольный предмет и зеленую занавесь, падающую до земли, она спросила своего лакея, что, по его мнению, это может быть такое. Глупый, но самоуверенный, тот отвечал:

   — Это госпожа Эстергази лечится электричеством.

   Графиня обошла озеро, обнаружила меня и пересказала глупую выдумку своего лакея. Мы обе очень смеялись. Потом она рассказала об этом императрице, которую это тоже весьма позабавило.

   Однажды вечером великий князь просил разрешения императрицы остаться дома. Позвали Дица и трех других лучших музыкантов и стали исполнять квартеты. Когда маленький концерт кончился, великая княгиня позвала меня во внутренние покои.

   — Давно уже, — сказала она мне, — я вам хотела показать свой дневник. Я собираюсь послать его своей матери при первой же верной оказии, но сперва хочу показать его вам и услышать ваше мнение. Побудьте здесь (мы были в ее спальне), я вам его принесу, а вы судите со своей обычной искренностью.

   Она вернулась, мы уселись возле камина, я прочла тетрадь и бросила ее в огонь. Первое живое движение великой княгини сменилось удивлением.

   — Что вы делаете? — спросила она нетерпеливо.

   — То, что должна, ваше высочество. В этой рукописи — грациозный слог и непринужденное доверие дочери к матери, но принцесса — ваша матушка — прочтет ее в 800 лье от вас и будет сильно встревожена, а как сможете вы ее успокоить? Вы поселите в ее душе смятение и боль. Одно дело говорить и совсем другое — писать. Одного слова в письме достаточно, чтобы смутить любящее вас сердце.

   Великая княгиня уступила мне с трогательной грацией и сказанные ею слова тронули мое сердце.

   Эта тетрадка была отражением души, откровенно изливающейся на груди любимой матери и из самых благородных побуждений и неуверенности в себе пререличивающей опасности. На ее стиле заметно отразился характер образования Елисаветы: история всегда была ее любимым чтением. Изучение души человеческой помогает нам познать и судить и самих себя. Твердые принципы и благородство характера располагали ее к снисходительному отношению к другим и большой строгости к себе самой.

   Одной из причин, побудивших меня к уничтожению этой рукописи, было желание, чтобы великая княгиня ее не перечитывала: ей нужна была поддержка против трогательного недоверия к своим силам, которое способно было довести ее до уныния.

  

VIII

   Императрица никогда не объявляла о своем отъезде из Царского Села и уезжала всегда неожиданно. Это вызывало разные недоразумения, очень тешившие императрицу. Однажды разнеслась весть, что ее величество уезжает куда-то в карете. Тотчас забеспокоились все, кто имел честь возвращаться в ее карете из Царского в город. Граф Штакельберг был особенно заинтересован этим известием, и первым его делом было приказать своему камердинеру уложить вещи. Ее величество уселась в шестиместную карету пригласила к себе меня, Протасову, Зубова, генерал-адъютанта Пассека и графа Штакельберга. Кучеру было велено ехать, и он повез нас сначала, как обычно, на прогулку, а затем повернул на дорогу в город. Граф Штакельберг сделал было знак Пассеку, что, мол, он верно догадался об отъезде, но в эту самую минуту кучер оставил большую дорогу и вернулся в лес. Лесные аллеи и повороты совершенно сбили с толку графа Штакельберга, он не знал, что и подумать. Мое присутствие должно было его разубедить, потому что я никогда не возвращалась в город с ее величеством. Мы спокойно вернулись во дворец, и граф не застал уже там своего камердинера, уехавшего со всеми вещами в город. Пришлось за ним посылать, что сильно смутило графа и очень позабавило императрицу и все общество.

   Государыня удалилась, так как было уже поздно, а я сопровождала их высочества в их апартаменты, где оставалась до одиннадцати часов. Около полуночи, только что я собиралась лечь, как мне принесли записку от великой княгини, просившей меня от своего имени и от имени великого князя как можно скорее явиться к ним, так как им нужно мне кое-что сообщить. Я приказала своему арапу сопровождать меня с фонарем: ночь была теплая и темная. Мы прошли через большой двор и дворцовые коридоры. Глубокое молчание царило повсюду, только часовые кричали: «Кто идет?» Я походила на странствующее привидение. Проходя по террасе перед маленькой лестницей ее величества, я видела там пикет. Офицер посмотрел на меня с удивлением. Подойдя к маленькому входу, как было мне приказано, я встретила там камердинера великой княгини, проведшего меня в ее кабинет. Минуту спустя вошли они с великим князем, она — в платье и ночном чепчике, он — в сюртуке и туфлях, — и стали спрашивать моих советов о разных неважных вещах, причем великий князь настаивал, что я одна могу разрешить их спор. Когда согласие между ними было восстановлено и я их оставила, был уже час ночи. Все это они вполне могли бы отложить и до утра и избавили бы меня тем самым от намеков и догадок моих надсмотрщиков, атак с этих пор — больше, чем когда-либо, — я стала считаться интриганкой и себе на уме.

   Через несколько дней, утром, императрица покинула Царское Село. Мы были на лугу за решеткой и видели, как она проезжала. Их императорские высочества оставались в Царском еще сутки; я сопровождала их в город. Отъезд императрицы огорчил даже всех угольщиков и водоносов. Все жители Царского Села плакали и бежали за ее каретой.

   Через несколько дней после возвращения в город Елисавета захворала лихорадкой, и мой муж тоже очень серьезно заболел, что увеличило мое беспокойство. Александр навещал его почти каждое утро. В четыре часа я ему давала завтрак, а затем отправлялась в Таврический дворец, где оставалась до ночи с великой княгиней. Однажды вечером я застала ее более утомленной, чем обычно, но она превозмогала себя, боясь, что я уйду, если она заснет. Я умоляла ее лечь на кушетку и подремать и обещала, что не уйду. Она согласилась, но с условием, что я сяду рядом с ней и она могла бы проснуться, если бы я захотела встать. Я с удовольствием смотрела, как она спит; ее сон был спокоен, и я радовалась ее покою и отдыху. Жалею о тех, кто не испытал этих мгновений искренней и чистой нежности, этого деликатного чувства, которым наслаждаешься молча и для которого, как кажется, мало сердце. Деятельные заботы и попечение лишь усиливают это чувство. Осмеливаюсь сказать, что всегда испытывала материнскую привязанность к великой княгине. Постоянная ее дружба и милости ко мне увеличивали эту привязанность. Я не испытывала ни сомнений, ни недоверия, не встречала препятствий; постоянные встречи придавали простой и естественный ход нашей дружбе. Я невольно возвращаюсь к этому предмету, когда пробую писать свои воспоминания. Для меня самыми трогательными и глубокими из них являются те, которые относятся к великой княгине. Это самое замечательное время моей жизни, и оно имело влияние на все мое последующее существование.

   Вскоре сцена должна была измениться, появились новые действующие лица, а непредвиденные обстоятельства и печальные события повергли меня в горе. Я осталась наедине со своим сердцем и такой хотела бы остаться и в этом рассказе.

   Когда великая княгиня и мой муж поправились, я вернулась к своему обычному образу жизни. Говорили о прибытии герцогини Кобургской с ее дочерьми и о браке великого князя Константина. Было дано несколько балов в Таврическом дворце.

   Двор переехал в Зимний дворец. Несмотря на то, что мне еще далеко было от разрешения от бремени, я себя чувствовала нехорошо, и доктора приказали мне не выходить из дому: это было необходимой предосторожностью. Графиня Толстая была также беременна и должна была родить раньше меня. У нее родился сын, и, несмотря на свое нездоровье, я ухаживала за ней некоторое время. Поправившись, она переехала на три недели ко мне, чтобы присутствовать при моих родах, которые были очень счастливы и совершились 22 ноября. Я родила дочь, которую имела счастье вырастить.

   Не могу обойти молчанием свою дружбу с прелестной женщиной — графиней Шенбург, дочерью Сиверса. За год до этого она приехала со своей матерью из Дрездена. Графиня Толстая познакомилась с ними во время своего путешествия. Я видела графиню Шенбург, когда ей было еще 14 лет, во время ее короткого пребывания в Петербурге. Ее мать хорошо знала мою и привезла ко мне свою дочь. С первой же минуты нашего знакомства графиня Шенбург, о чем она сама часто потом рассказывала, почувствовала ко мне сильное влечение. По своему уму, душе и чистоте сердца это было редкое существо. Она прекрасно знала языки и музыку, артистически рисовала, была чувствительна, пламенна и обладала прямодушием честного человека. Она делила свое время между мной и графиней Толстой, умеряя дружбу, которую питала ко мне, чтобы не огорчить графиню Толстую. Можно сказать о ней, что главным качеством ее сердца была тонкая деликатность. Она ухаживала за мной во время моих родов. В то время я была счастлива, как только можно. Муж и обе подруги не оставляли меня, великая княгиня выказывала искреннее участие и часто писала мне. Моя маленькая дочка прекрасно себя чувствовала, и это спокойствие и уверенность в счастии укрепляли мои силы.

   Через месяц после моих родов графиня Толстая, находясь у меня, сказала:

   — Вот уже два дня, как великая княгиня к вам не посылала. Я отправлюсь к ней на минутку, ее извещу о вас, а вас — о ней.

   Она уехала. Через четверть часа мне принесли от великой княгини записку, полную самой нежной привязанности. Я отвечала ей со всей силой своего чувства. Едва я отправила к ней ответ, как вернулась Толстая, в крайнем неудовольствии.

   — Это невероятно, — сказала она, — но если бы я о вас не заговорила, великая княгиня даже и не спросила бы, как вы себя чувствуете!

   Я улыбнулась и показала записку, бывшую для меня дороже всякого сокровища. Толстая не могла опомниться от изумления. Горячо чувствующее сердце целиком отражается в сердце того, кого оно любит. Великой княгине не нужно было говорить обо мне: ей достаточно было думать обо мне, чтобы знать, что и я о ней думаю.

   Так как я явилась ко двору только в январе, то не была свидетельницей ни прибытия в октябре Кобургских принцесс, ни их отъезда через пять недель, ни миропомазания и обручения принцессы Юлии с великим князем Константином, но лицо, заслуживающее доверия и видевшее все это, мне рассказало все подробности, которые я и помещаю здесь.

   Герцогиня Кобургская прибыла в Петербург с тремя дочерьми: принцессами Софией, Антуанеттой, вышедшей впоследствии замуж за принца Александра Виртембергского и большую часть своей жизни проведшей в России, и Юлией. Они появились впервые на концерте в Эрмитаже. Императрица и двор собрались там заранее, любопытство было так велико, что придворные столпились у дверей, в которые должны были войти иностранные принцессы. Наконец те прибыли, и замешательство, которое испытала бедная герцогиня, очутившись при самом большом и блестящем из европейских дворов, сделало еще менее благородным ее и без того малоизящный вид. Три ее дочери были также сильно смущены, но все же более или менее владели собой. Достаточно часто одной нежной молодости, чтобы внушить к себе интерес. Смущение скоро прошло, в особенности у младшей, которая уже через два дня после первого появления на балу в Эрмитаже подошла к великой княгине Елисавете, взяла ее за кончик уха и шепнула по-немецки ласково: «Душенька». Эта наивность удивила и обрадовала великую княгиню. Вообще приезд и пребывание этих принцесс доставили ей приятные минуты. Она слишком недавно покинула свою родину и свою семью, чтобы не скучать еще по ним, и, хотя новоприбывшие нисколько не напоминали ей родных, тем не менее она могла говорить с ними о массе мелочей, о которых можно беседовать только с соотечественниками, а также слышать выражения, напоминавшие ей детство.

   Во время пребывания принцесс Кобургских было много праздников и балов, и между прочим, большой маскарад при дворе, памятный великой княгине Елисавете тем, что императрица впервые выказала ей свое неудовольствие. Известнал мадам Лебрен недавно только приехала в Петербург; ее платья и картины произвели переворот в модах; утвердился вкус к античному. Графиня Шувалова, способная на детское увлечение всем новым и заграничным, предложила Елисавете Алексеевне заказать себе платье для маскарада у Лебрен. Великая княгиня необдуманно охотно согласилась, не думая, понравится или не понравится это императрице, и рассчитывая, что графиня Шувалова не предложит ей того, что не одобрит ее величество. Платье, задуманное и сшитое по рисунку Лебрен, было готово. Великая княгиня отправилась на бал очень довольная, думая только о впечатлении, которое произведет ее наряд. Лица, не принадлежавшие к большому двору, являлись на подобные балы в какое угодно время; поэтому великий князь Александр с супругой долгое время уже там находились, когда в одной из зал повстречались в первый раз с императрицей. Елисавета подошла к ней поцеловать руку, но императрица молча ее оглядела и не дала руки. Это поразило и огорчило великую княгиню. Она скоро догадалась о причине этой суровости и очень сожалела о том легкомыслии, с которым решилась заплатить дань модному увлечению. На другой день императрица сказала графу Салтыкову, что была очень недовольна туалетом великой княгини, и потом два-три дня относилась к ней холодно.

   Императрица чувствовала отвращение ко всему преувеличенному и претенциозному и высказывала это при всяком удобном случае. Понятно, что ей было неприятно заметить признаки этих двух недостатков в своей внучке, которую она любила и которая, по ее желанию, должна была служить примером для всех во всех отношениях.

   Герцогиня Кобургская не сумела приобрести расположения императрицы. Ее величество редко приглашала ее в свой интимный круг. Через три недели великого князя Константина принудили сделать выбор. Мне кажется, что он предпочитал вообще уклониться от выбора, ибо совершенно не желал жениться, но в конце концов остановился на принцессе Юлии. Бедная молодая принцесса вовсе не казалась польщенной предстоящей ей участью. Едва сделавшись невестой великого князя Константина, она подверглась его грубостям и в то же время нежностям, которые одинаково были оскорбительны. Спустя 8-10 дней после помолвки Константина герцогиня Кобургская уехала с двумя старшими дочерьми, так что ее пребывание в целом длилось не более четырех-пяти недель.

   Принцесса Юлия была отдана под опеку госпоже Ливен, главной воспитательнице великих княжон, и стала брать вместе с ними уроки; с ней обходились строго, к чему она до сих пор не привыкла. Она утешалась в этом временном стеснении в обществе Александра и Елисаветы. Последняя проводила с ней все свободное время, и между этими двумя молодыми принцессами образовалась вполне естественная дружба.

   Константин являлся завтракать к своей невесте зимою в 6 часов утра. Он приносил с собой барабан, трубы и заставлял ее играть на клавесине военные марши, аккомпанируя на этих инструментах. Это было единственным выражением любви к ней. Иногда он выворачивал ей руки, кусал ее, но это была только прелюдия к тому, что ожидало ее после замужества.

   В январе я вернулась ко двору и была представлена принцессе Юлии. Ее свадьба с Константином Павловичем состоялась в феврале 1796 года. Ее стали называть великой княгиней Анной Феодоровной. Она переехала в Мраморный дворец, расположенный вблизи Зимнего дворца, на набережной Невы. Императрица отдала этот дворец Константину. Ожидали, что для него отделают Шепелевский дворец, примыкавший к Зимнему, но поведение Константина, когда он почувствовал себя хозяином в собственном доме, показало, что он еще нуждается в суровом присмотре. Между прочим, через некоторое время после своей женитьбы он забавлялся в манеже Мраморного дворца тем, что стрелял из пушки, заряженной живыми крысами. Поэтому императрица, вернувшись в Зимний дворец, поместила его в покоях со стороны Эрмитажа.

   Великая княгиня Анна была довольно красива, но неграциозна, плохо воспитанна и крайне романтична, что было опасно при полном отсутствии принципов в образовании. Несмотря на доброе сердце и природный ум, она постоянно подвергалась опасностям, ибо не обладала ни одной из тех добродетелей, которые побеждают слабости. Жестокое обращение Константина способствовало ее заблуждениям. Она стала подругой великой княгини Елисаветы, и та была способна возвысить ее душу, но обстоятельства, все более и более тяжелые, ежедневные события едва давали великой княгине Анне возможность прийти в себя.

   Я должна была раньше сказать о приезде двух братьев князей Чарторыйских. К несчастью, они играли слишком большую роль, чтобы не упомянуть о них в моих записках. Они часто бывали у нас. Старший был замкнут и молчалив, он выделялся своим серьезным лицом и выразительными глазами. Это был человек, способный возбудить страсть. Младший, живой, подвижный, напоминал француза. Великий князь Александр поначалу очень привязался к ним. Через несколько месяцев после приезда они были назначены камер-юнкерами. Императрица отличала их из-за их отца, заметного человека в его отечестве. Поляк до мозга костей, он не мог к нам хорошо относиться. Ее величество хотела покорить его, милостиво обходясь с его детьми.

   Двор переехал в Царское Село. Великие княгини сближались все больше и больше. Их дружба еще никак не влияла на отношения Елисаветы ко мне. Напротив, она даже желала, чтобы ее невестка подружилась со мной, но это было невозможно. Характер Константина не позволял мне сблизиться с его женой, а полнейшая противоположность, которую я находила между ней и моим ангелом, великой княгиней Елисаветой, не могла меня поощрить к этому.

   Александр все теснее сближался с князьями Чарторыйскими и с другом старшего из них, молодым графом Строгановым. Он не расставался с ними. Общество окружавших его молодых людей привело его к связям, достойным осуждения. Князь Адам Чарторыйский, особенно поощренный дружбой великого князя и приближенный к великой княгине Елисавете, не мог смотреть на нее, не испытывая чувства, которое начала нравственности, благодарность и уважение должны были бы погасить в самом зародыше.

  

IX

   12 июля великий князь Александр Павлович со своим двором переехал в Александровский дворец, выстроенный императрицей специально для него. Дворец был очень красив и расположен перед большим регулярным садом, примыкавшим к английскому парку. Под окнами великой княгини находился цветник, окруженный железной решеткой, с калиткой, через которую она входила в свои комнаты. За несколько дней до переезда императрица подозвала меня (это было на одном из маленьких воскресных балов) и сказала:

   — Будьте добры передать вашему мужу, чтобы он разместил мебель в Александровском дворце: тот совершенно готов. Я желала бы видеть великого князя уже устроенным со всем его двором в новом помещении. Выберите для себя комнаты, которые найдете наиболее приятными и наиболее близкими к великой княгине Елисавете. Надеюсь, что она мною довольна: я делаю все возможное, чтобы ей понравиться. Я ей отдала самого красивого молодого человека во всей моей империи. — Ее величество остановилась на минуту и затем прибавила: — Вы видите их постоянно, скажите мне, действительно ли они любят друг друга и довольны ли они друг другом?

   Я ответила истинную правду, что они казались счастливыми. Тогда они еще были счастливы, сколько могли. Императрица положила свою прекрасную руку на мою и сказала с волнением, растрогавшим меня:

   — Я знаю, графиня, что вы не созданы для разрушения семейного счастья. Я все вижу, я знаю больше, чем думают, поэтому мое благоволение к вам неизменно.

   — Ваше величество, — ответила я, — то, что вы мне сейчас сказали, дороже для меня всех драгоценностей мира, и я клянусь всю свою жизнь употребить на то, чтобы заслужить это мнение.

   Я поцеловала ее руку, и она встала, говоря:

   — Я оставляю вас. Мы слишком хорошо понимаем друг друга, чтобы устраивать из этого зрелище.

   Князь Алексей Куракин, стоявший напротив нас во время этого разговора, подошел пригласить меня на полонез.

   — Ясно, кузина, что к вам милостиво относятся, — сказал он.

   Я ничего не ответила: я была так растрогана, что с трудом понимала, что он мне говорит. Мужу я передала приказ ее величества, и он сейчас же распорядился все устроить. Через три дня мы уже жили на новом месте.

   Позволю себе поместить здесь одно размышление. Клеветникам удалось убедить нескольких презренных людей, способных поверить злу, будто императрица Екатерина поощряла страсть Зубова к великой княгине Елисавете, потому что, дескать, у ее внука не было детей, а она желала их появления во что бы то ни стало. Разговор, приведенный мною и происходивший 9 июня 1796 года, мне кажется достаточным, чтобы опровергнуть эту ужасную ложь. Скажу больше: императрица сама говорила с Зубовым в конце 1795 года насчет недостойного чувства к великой княгине и заставила его всецело изменить свое поведение. Когда мы вернулись в Царское Село, не было и помину ни о прогулках, ни о томных взглядах, ни о вздохах. Графиня Шувалова осталась на некоторое время не у дел, и мы ее называли тогда «Директором в замешательстве» — по названию одной комической оперы Чимарозы.

   Александр и Елисавета были очень довольны своим дворцом. Мои комнаты были над покоями великой княгини и, находясь посередине здания, выдавались полукругом. Она могла разговаривать со мной, стоя у последнего окна перед углом. Однажды после обеда мы забавлялись этим: она сидела у своего окна, а я у своего, и мы беседовали. Тем временем великий князь с моим мужем играли на скрипках у нас в гостиной. Тогда между всеми нами еще царствовала гармония. Через несколько недель картина переменилась: Александр сделался неразлучен со своими новыми друзьями.

   Анна Феодоровна каждое утро приходила за Елисаветой, чтобы идти гулять в сад, и я гуляла с графиней Толстой, комнаты которой были рядом с моими. Она получила в этом году разрешение бывать на вечерах у императрицы.

   Александр Павлович становился с каждым днем все холоднее ко мне. Князья Чарторыйские меня почти не посещали. Чувства князя Адама занимали всех, а его брат Константин влюбился в великую княгиню Анну, которой он тоже нравился. Это смешение кокетства, романов и заблуждений поставило великую княгиню Елизавету в ужасное и затруднительное положение. Она замечала перемену в своем муже, и ей приходилось каждый вечер встречать в своем доме человека, явно влюбленного в нее, что великий князь, казалось, поощрял, доставляя ему возможность видеть свою жену.

   Императрица объявила их императорским высочествам, что после обеда посетит их в новом жилище. Прекрасный десерт был приготовлен в колоннаде, представляющей нечто вроде открытой гостиной, со стороны сада ограниченной двумя рядами колонн. С этого места открывался обширный и красивый вид. Затем вошли во внутренние покои. Императрица села между великой княгиней и мной и сказала:

   — Я прошу разрешения, ваше высочество, показать этим господам ваши комнаты.

   Так как это было в воскресенье, то было много придворных, между прочими — вице-канцлер граф Остерман и граф Морков. Великая княгиня кивнула головой, а мне сделала знак, так что я поняла, что она чем-то смущена. Наклонившись за спиной императрицы, она проговорила:

   — Книга на туалетном столе.

   Я сразу поняла, что надо было спрятать том «Новой Элоизы», который графиня Шувалова одолжила обеим великим княгиням. Накануне этого дня великая княгиня призвала меня к себе утром, и у нас был интересный разговор в ее кабинете. Затем она повела меня в свою уборную, и там я нашла эту книгу и осмелилась сделать несколько замечаний по ее поводу, выслушанных великой княгиней, по обыкновению, милостиво. Я легко угадала ее желание и, не задумываясь, попросила у ее величества разрешения лично показать этим господам покои ее высочества. Императрица сочла это удобным. Я устремилась туда с быстротой молнии, опередила общество и спрятала книгу.

   В этот вечер Елисавета Алексеевна доставила мне большое удовольствие, сообщив за десертом отрывок из письма ее матери-принцессы, которая передавала мне самые любезные слова.

   Каждый день, казалось, порождал новые опасности. Я очень страдала, наблюдая все, чему подвергалась великая княгиня. Помещаясь над нею, я видела, когда она входила и выходила, видела и великого князя, постоянно приводившего с собой к ужину князя Чарторыйского. Один Бог читал в моей душе. Однажды, больше обыкновенного обеспокоенная тем, что происходило у меня на глазах, я вернулась после обеда у императрицы, переоделась и уселась у окна, находившегося под окном великой княгини. Высунувшись наружу, сколько могла, я заметила кусочек белого платья великой княгини. Оно было освещено луной, лучи которой проникали в наши комнаты. Я видела уже, как вернулся великий князь со своим другом, и предположила, что великая княгиня одна в своем кабинете.

   Набросив косынку на плечи, я спустилась в сад и подошла к решетке цветника. Она была одна, погруженная в грустные размышления.

   — Вы одни, ваше высочество? — спросила я ее.

   — Лучше быть одной, — отвечала она, — чем ужинать наедине с князем Чарторыйским. Великий князь заснул на диване, а я убежала к себе и вот предаюсь своим невеселым мыслям.

   Мне мучительно было не иметь возможности постоянно находиться возле нее, не оставлять ее и входить в ее комнату. Мы проговорили более четверти часа, потом я вернулась к своему окошку.

   Я начинала по-настоящему мешать великому князю. Он знал мои чувства и то, насколько они не похожи на его собственные. Князю Чарторыйскому доставляло удовольствие видеть, как великий князь препятствовал моим сношениям с великой княгиней. Он прекрасно знал, что я не способна ему служить, и потому очень старался поссорить меня с великим князем.

   Мой муж осмелился сделать Александру представление о его поведении и о том вреде, который он причинял репутации своей жены. Это только еще более восстановило того против меня, и я решила молчать и страдать молча.

   Однажды утром мы сидели за клавесином с графиней Толстой. Дверь тихо отворилась, и в комнату вошла, или, вернее сказать, влетела великая княгиня. Она ухватила меня за руку, повела в мою спальню, заперла дверь на ключ и рала в мои объятия, заливаясь слезами. Не могу передать, что со мной сделалось. Она как раз собиралась что-то сказать мне, как постучали в дверь, крича, что приехала из деревни матушка меня навестить. Великая княгиня была очень огорчена этой помехой и сказала мне несколько слов, которые я никогда не забуду. Затем она отерла слезы, вышла в гостиную и очень приветливо отнеслась к моей матери, налила ей чаю и вообще сделала вид, что пришла нарочно, чтобы угостить ее завтраком. Таков был уже тогда ангельский характер этой государыни, несмотря на ее молодость. Деликатность утаивала ее собственные чувства, если они могли опечалить других. Доброта всегда брала верх.

   В Царское Село приехала полька, княгиня Радзивилл. Она была представлена императрице, принявшей ее очень хорошо, но не давшей ничего из того, что та просила. Между тем ее запросы были «невелики»: она хотела стать опекуншей одного молодого князя Радзивилла, на что не имела никакого права, — конечно, чтобы завладеть его состоянием, — и желала получить портрет, то есть быть назначенной статс-дамой. Несмотря на свои пятьдесят лет, она сохранила еще свежесть и любовь к искусствам, о которых высказывала оригинальные взгляды. В обществе она была очень занимательна и имела добродушный вид, так что все были с ней в хороших отношениях. Она пресмыкалась и низкопоклонствовала при дворе, но оригинальность делала ее манеры и речи менее неприятными, чем они были на самом деле. Не буду говорить о ее нравственности, слишком хорошо известной. Она пренебрегала всеми приличиями, как по желанию, так и по влечению, и говорила, что ее муж, как страус, воспитывает чужих детей. Императрицу иногда развлекали ее остроты и восторженность, но низость ее часто утомляла. Помню, как однажды на собрании в колоннаде Радзивилл зашла так далеко в своей низости, что ее величество покоробило и она даже преподала ей косвенный урок, обращаясь к своей английской левретке, подаренной герцогиней Насаусской, к маленькой красивой собачке, которая очень ластилась, но ревновала других собак. Ее кличка была Пани, что по-польски значит госпожа.

   — Послушай, Пани, — сказала ей императрица. — Ты ведь знаешь, что я тебя всегда отталкивала, когда ты заискиваешь: я не люблю низости.

   Княгиня Радзивилл привезла с собой одну из дочерей, прелестную девушку, совсем на нее не походившую; это был воплощенный разум и кротость. Императрица дала ей фрейлинский шифр, а ее двоих братьев назначила камер-юнкерами. Молодая Радзивилл была очень слабого здоровья и умерла в Петербурге после короткой болезни, через несколько дней после смерти ее величества. В бреду она беспрестанно говорила, что ее зовет императрица. Я пошла к ее матери, думая найти ее в отчаянии, но та не показывала никакого сожаления. Сострадание, которое я могла ей выказать, было напрасно. Мне оставалось только пожалеть, что я не увижу более Христины, заслуживавшей лучшей матери.

   25 июня меня разбудили в пять часов утра пушечные выстрелы, объявлявшие о разрешении от бремени великой княгини Марии Феодоровны сыном, названным Николаем. Она разрешилась в Царском Селе; императрица ухаживала за нею всю ночь и была преисполнена радости от рождения еще одного внука. Через неделю назначили крестины, и Александр стал восприемником своего брата.

   Через некоторое время случилось происшествие, очень огорчившее ее величество. На одном из воскресных балов воспитательница молодых княжон Ливен попросила разрешения поговорить с императрицей. Та усадила ее возле себя, и Ливен сообщила ей о жестокости, проявленной великим князем Константином по отношению к одному гусару. Он с ним ужасно обошелся. Это было для императрицы совершенной новостью. Она сейчас же призвала своего доверенного камердинера и приказала ему собрать все возможные сведения об этом происшествии. Тот вернулся с подтверждением доклада Ливен. Ее величество так огорчилась, что чуть не заболела. Потом я узнала, что, когда она вернулась в свою комнату, с ней сделалось что-то вроде удара. Она написала великому князю Павлу о случившемся, прося наказать сына, что тот и исполнил со всей строгостью, хотя и не так, как бы следовало. Затем императрица велела посадить Константина под арест.

   В следующее воскресенье, не чувствуя еще себя вполне хорошо, императрица приказала великому князю Александру дать бал у себя. Этот бал мне показался грустным до невозможности. Нездоровье императрицы в глубине души беспокоило меня, рождая тяжелые предчувствия, которые, к несчастью, слишком скоро оправдались. Приглашена была и великая княгиня Анна, но Константин ни за что не хотел пустить ее из дому. Она не пробыла на балу и получаса, как он прислал за нею, и она уехала, едва сдерживая слезы.

   Новые проекты и новые надежды занимали общество. Говорили о браке великой княжны Александры со шведским королем. Однажды вечером императрица подошла ко мне и сказала:

   — Вы знаете, что я занята устройством судьбы моей внучки Александры и хочу ее выдать за графа Шереметева?

   — Я слышала об этом, ваше величество, — отвечала я, — но говорят, что его родные не согласны.

   Этот ответ ее очень позабавил.

   Хотя казалось, что величество совершенно поправилась, она все же жаловалась на боль в ногах. Однажды в воскресенье, между церковной службой и обедом, она взяла меня за руку и подвела к окну, выходившему в сад.

   — Я хочу, — сказала она, — выстроить здесь арку, соединенную с залами колоннады, и воздвигнуть на ней часовню. Это избавило бы меня от того длинного путешествия, которое приходится совершать теперь, чтобы выслушать обедню. Когда я подхожу к амвону, у меня уже нет сил держаться на ногах… Если я скоро умру, уверена, вас это очень опечалит.

   Эти слова императрицы произвели на меня непередаваемое впечатление; слезы оросили мое лицо. Ее величество продолжала:

   — Я знаю, что вы меня любите. Я вас тоже люблю, успокойтесь.

   Она быстро отошла; она была растрогана. Я стояла, прижавшись лицом к стеклу и заглушала рыдания.

   Мне казалось, что дни летели, как на крыльях. Покидая Царское Село, я грустила больше, чем всегда. В глубине души мне чудился голос, говоривший: ты проводила здесь лето в последний раз. За несколько дней до отъезда великая княгиня Елисавета попросила у меня прощальную записку. Никогда не могла понять мотива этой просьбы, но это еще более опечалило меня. Все, казалось, готовится к грустному концу. Я повиновалась, и она дала мне в обмен тоже записку, которую я храню до сих пор.

  

X

   По возвращении в город стали говорить о скором приезде шведского короля и готовиться к праздникам и удовольствиям, которые скоро сменились похоронами и слезами.

   Король приехал через некоторое время после возвращения двора в город. Он был под именем графа Гага и жил у своего посла, барона Стединга. Его первое свидание с императрицей оказалось очень примечательным; она его нашла именно таким, каким и желала найти. Мы были представлены королю в Эрмитаже. Выход их величеств был эффектен: они держались за руки, и величественная осанка императрицы не затмила благородного вида молодого короля. Черный шведский костюм и волосы, спускавшиеся до плеч, придавали ему рыцарский вид. Это зрелище на всех произвело сильное впечатление.

   Трудно себе представить что-либо менее величественное, чем наружность дяди короля — герцога Зюдерманландского. Он небольшого роста, с косыми смеющимися глазами, губы у него сердечком, живот торчит, ноги как спички, движения быстры и суетливы. Я ему очень понравилась, и он настойчиво ухаживал за мной при всех наших встречах. Императрицу это очень забавляло. Однажды вечером в Эрмитаже, когда он ухаживал за мной более обыкновенного, ее величество подозвала меня и сказала, смеясь:

   — Знаете пословицу: верь наполовину тому, что тебе говорят; но вашему ухажеру верьте только на четверть.

   Двор находился в Таврическом дворце. Чтобы разнообразить вечера, дали небольшой бал, на который пригласили особ, бывавших в Эрмитаже. Мы собрались в гостиной. Императрица вошла и села рядом со мной. Мы беседовали некоторое время. Ждали короля, чтобы открыть бал.

   — Мне кажется, лучше начать танцы, — сказала императрица, — когда явится король, он будет менее смущен, увидя всех танцующими, чем если все будут ждать его прихода. Пусть играют полонез.

   — Вы приказываете мне передать это? — спросила я.

   — Нет, — отвечала она, — я сейчас позову камер-пажа.

   Она махнула рукой, но этот знак заметил не камер-паж, а вице-канцлер граф Остерман и принял на свой счет. Старец подбежал к императрице так быстро, как только мог с помощью своей длинной клюки. Государыня поднялась, отвела его к окну и очень серьезно говорила с ним около пяти минут. Затем она вернулась ко мне и спросила, довольна ли я ею.

   — Мне хотелось бы, — ответила я, — чтобы все петербургские дамы поучились у вашего величества, как нужно принимать гостей.

   — Но как же я могла поступить иначе? — возразила она. — Я огорчила бы этого старичка, сказав, что он ошибся. Вместо этого я поговорила с ним о том о сем, убедила, что я его действительно звала, и он доволен, и вы довольны, а я так в особенности.

   Король явился, и императрица была приветлива и любезна с ним, но соблюдала меру и необходимое достоинство. Их величества взаимно изучали друг друга и пытались проникнуть намерения друг друга. Прошло несколько дней, и король заговорил о своем желании союза. Императрица ответила в том смысле, что нужно сперва обеспечить переговоры о главных пунктах, а потом уже давать обещание. Переговоры и прения следовали одни за другими. Министры и договаривающиеся стороны пребывали в хлопотах и возбуждали любопытство двора и города.

   Был парадный бал в большой галерее Зимнего дворца. Король еще не знал о склонности к нему великой княжны Александры и очень тревожился. Через день на большом празднике в Таврическом дворце я как раз сидела возле императрицы, а король напротив нас, когда княгиня Радзивилл принесла императрице медальон с портретом короля, сделанным из воска замечательным художником Тончи. Он сделал его по памяти после того, как всего один раз видел короля на балу в галерее.

   — Очень похож, — сказала императрица, — но я нахожу, что граф выглядит на нем очень грустным.

   Король с живостью ответил:

   — Еще вчера я был очень несчастлив.

   Благоприятный ответ великой княжны был ему сообщен только утром того дня.

   Когда двор переехал в Зимний дворец, то было приказано давать балы всей придворной и городской знати. Первый бал состоялся у генерал-прокурора графа Самойлова. Погода все еще была хорошая, поэтому несколько русских и шведских вельмож ожидали приезда императрицы, стоя на балконе. В ту минуту, когда показалась ее карета, заметили, как пролетела комета и погасла над крепостью. Это явление подало повод ко многим суеверным предположениям. Императрица вошла в зал, когда там уже находился король и шел бал. После первых танцев она удалилась с королем в кабинет, куда призвала некоторых своих приближенных. Сели играть в бостон, и в это время их величества впервые переговорили по поводу брака. Императрица вручила королю бумагу и просила прочесть ее дома. Я оставалась в большой зале, и ее величество призвала меня и велела занимать тех, кто не играл. Вскоре она с королем вернулась в бальную залу. Был предложен превосходный ужин, но императрица не села за стол и уехала очень рано.

   Граф Строганов тоже дал бал, который императрица почтила своим присутствием. Переговоры о свадьбе шли на лад, и ее величество была весела и более любезна, чем обыкновенно. Она велела мне сесть за ужином напротив влюбленных, а потом рассказать ей об их беседе и манере себя держать.

   Король был совсем поглощен великой княжной, они говорили без умолку. После ужина императрица подозвала меня и спросила о моих наблюдениях. Я ей сказала, что заботы княгини Ливен оказались напрасными, что великая княжна совершенно испорчена, так что больно смотреть, что король не ел и не пил и что они пожирали друг друга глазами. Все эти шутки очень развеселили императрицу. У нее в руках был веер, чего я раньше никогда не видела, и она его держала так странно, что я не сдержала изумления. Она это заметила.

   — Мне кажется, что вы надо мною смеетесь, — сказала она мне.

   — Признаюсь, ваше величество, что мне никогда не приходилось видеть, чтобы веер держали так неловко.

   — У меня немного вид «Нинет при дворе», не так ж, но, правда, Нинет очень пожилой?

   — Эта рука не создана для пустяков, — отвечала я, — она держит веер, как скипетр.

   Были еще праздники у австрийского посла, графа Кобенцеля, и на даче у вице-канцлера графа Остермана.

   Хочу поместить здесь копии с некоторых бумаг, написанных собственною рукою императрицы и шведского короля. Они были сообщены мне вскоре после смерти Екатерины Второй.

   «24 августа шведский король, сидя со мной на скамейке в Таврическом дворце, попросил руки Александры. Я ответила, что он не может просить, а я слушать его, так как ведутся переговоры о его браке с принцессой Мекленбургской. Он меня уверил, что они уже прерваны. Я сказала, что подумаю об этом. Он просил меня разузнать, не чувствует ли моя внучка к нему отвращения, это я ему обещала и сказала, что дам ответ через три дня. Действительно, через три дня, поговорив с отцом, матерью и девицей, я сказала на балу у Строгановых графу Гага, что соглашусь на этот брак при условии, во-первых, чтобы мекленбургские связи были окончательно разорваны, и, во-вторых, чтобы Александра осталась в той вере, в которой родилась и воспитывалась. О первом условии он сказал, что оно не подлежит сомнению, а о втором старался убедить меня всеми силами, что оно невозможно. Мы расстались, оставаясь каждый при своем мнении.

   Первый приступ упрямства длился десять дней, и все шведские вельможи были иного мнения, чем король. Не знаю, как им удалось его переубедить. На бале у посла он подошел ко мне и сказал, что удалил все сомнения, возникшие у него по поводу вопроса о религии. Вот когда, кажется, все устроилось! Ранее в ожидании я написала письмо No 1, и так как оно было у меня в кармане, то я ему его отдала, говоря: «Прошу вас прочесть со вниманием эту записку. Она утвердит вас в тех хороших намерениях, которые вы высказываете.» На другой день во время фейерверка он меня поблагодарил за записку, сказав, что был недоволен только тем, что я не понимаю его сердца. На балу в Таврическом дворце король шведский сам предложил матери невесты обменяться кольцами и обещаниями. Та мне это передала, я переговорила с регентом», и мы решили совершить это в четверг при закрытых дверях, по обряду греческой церкви.

   Между тем договор важивался министрами; главную роль в нем играл пункт о свободном исповедании православной религии. Он должен был быть подписан с остальною частью договора в этот четверг. Когда документ прочли уполномоченным министрам, оказалось, что этого пункта нет. Наши спросили шведских, что это означает. Те ответили, что король забрал его, чтобы переговорить о нем со мной. Мне доложили об этом неожиданном обстоятельстве. Было пять часов вечера, а в 6 должно было происходить обручение. Я тотчас же послала к королю узнать, что он мне хочет сказать по этому поводу, так как до обручения я его не увижу, а после будет слишком поздно отступать. Он мне устно ответил, что переговорит со мной. Совершенно не удовлетворенная этим ответом и чтобы сократить переговоры, я продиктовала графу Моркову письмо No 2, с тем что, если король подпишет проект удостоверения, я совершу сегодня вечером обручение. Было семь часов, когда отправили этот проект, а в девять часов граф Морков привез мне No 3, написанный и подписанный рукой короля, где вместо точных и ясных определений, которые я предложила, стояли пустые и темные. Тогда я велела сказать, что захворала. Остальное время, что они еще здесь были, проходило в постоянных пересылках. Регент подписал и утвердил договор, каким он должен был быть. Король должен был утвердить его через два месяца после своего совершеннолетия. Он отослал его для совещания в свою консисторию».

   No 1 — копия записки ее императорского величества, переданная из рук в руки шведскому королю:

   «Не согласитесь ли вы со мной, брат мой, что не только в интересах вашего королевства, но и в ваших личных интересах нужно условиться о браке, которого вы желаете?

   Если ваше величество согласно и уверено в этом, то почему вопрос о вере ставит препятствия вашим желаниям?

   Позвольте сказать вам, что даже епископы не найдут, что возразить на ваши желания, и выкажут готовность устранить всякое сомнение по этому поводу.

   Дядя вашего величества, министры и все те, которым ввиду их долголетней службы, преданности и верности к вашей особе вы можете больше всего доверять, все согласны в том, что этот пункт не содержит ничего противоречащего ни вашей совести, ни спокойствию вашего правления.

   Ваш народ, далекий от того, чтобы порицать ваш выбор, с восторгом одобрит его и будет по-прежнему благословлять и обожать вас, потому что вам он будет обязан верным залогом своего благосостояния и личного и общественного спокойствия.

   Этот же выбор, смею сказать, докажет здравость вашего решения и суждения и будет способствовать увеличению молитв вашего народа за вас.

   Отдавая вам руку моей внучки, я глубоко убеждена, что даю самое драгоценное, что могла бы отдать и чем могла бы лучше всего убедить в искренности и глубине моего расположения и дружбы к вам. Но, ради Бога, не смущайте и вашего, и ее счастья, примешивая к сему предметы, совершенно посторонние, о которых благоразумнее всего и вам самим и другим хранить глубокое молчание; иначе вы подадите повод к бесконечным огорчениям, интригам и сплетням.

   По материнской нежности, с которой, как вы знаете, я отношусь к моей внучке, вы можете судить о моей заботливости о ее счастии. Я не могу не чувствовать, что таковым же будет и мое отношение к вам, лишь только вы будете соединены с нею узами брака. Могла ли я когда-нибудь согласиться на него, если бы видела малейший повод к опасности или к затруднению для вашего величества или если бы не видела, напротив, всего того, что способно упрочить счастье и ваше, и моей внучки?

   К стольким свидетельствам, которые должны повлиять на решение вашего величества, я прибавлю еще одно, более всего заслуживающее вашего внимания: проект этого брака был составлен и поддерживаем блаженной памяти покойным королем — вашим отцом. Я не привожу свидетелей ни вашего, ни из моего народа, хотя их множество по этому доказанному делу, назову лишь французских принцев и дворян из их свиты, чье свидетельство тем менее подозрительно, что они совершенно беспристрастны в этом деле. Находясь в Спа с покойным королем, они часто слышали, как он говорил об этом проекте как об одном из наиболее беспокоивших его, исполнение которого могло лучше всего скрепить доброе согласие и хорошие отношения между двумя домами и двумя государствами.

   А если этот проект составлен покойным королем, вашим отцом, то как же мог этот столь образованный государь, преисполненный нежностью к своему сыну, измыслить то, что рано или поздно могло бы повредить вашему величеству во мнении вашего народа и ослабить привязанность к вам ваших подданных? А что этот проект был следствием долгого и глубокого размышления, слишком хорошо доказывают все его поступки. Едва укрепив власть в своих руках, он велел внести

   в сейм закон об общей терпимости всех религий, чтобы таким образом рассеять мрак, порожденный веками фанатизма и невежества, возобновить которые в настоящее время было бы и безрассудно, и постыдно. На сейме в Гетфле он еще более высказал свои намерения, решив с своими наиболее верными подданными, что в браке его сына и наследника соображение о величии того дома, с которым он соединялся, должно было брать верх над всем прочим и что разница в религиях не могла служить никаким препятствием. Я приведу здесь анекдот об этом именно сейме в Гетфле, который дошел до моего сведения и который все могут подтвердить вашему величеству: когда был поднят вопрос об установлении налога на подданных во время его свадьбы, в акт, составленный по этому поводу, вписали так: во время свадьбы королевского принца с лютеранской принцессой. Епископы, выслушав проект этого акта, вычеркнули по своему собственному побуждению слова: с лютеранской принцессой.

   Соблаговолите довериться опыту тридцатилетнего царствования, во время которого мне удавалась большая часть моих предприятий. По этому опыту и самой искренней дружбе осмеливаюсь дать вам верный и прямой совет с единственной целью доставить возможность пользоваться счастьем в будущем.

   Вот мое последнее слово: не подобает русской великой княжне переменить веру.

   Дочь императора Петра I вышла замуж за герцога Карла-Фридриха Голштинского, сына старшей сестры короля Карла XII, и для этого не переменила религии. Права ее сына на наследование шведского королевства были тем не менее признаны сеймом, который послал торжественное посольство в Россию, чтобы предложить ему корону. Но императрица Елисавета уже объявила этого сына своей сестры русским великим князем и своим предполагаемым наследником. Условились по предварительным статьям Абоского договора, что ваш дед будет выбран наследником шведского престола, что и было исполнено. Таким образом, две русские государыни возвели на престол линию, из которой произошли вы, и открыли вашим блестящим способностям дорогу к царствованию, которое никогда не будет более благополучным и прекрасным, как того бы хотелось мне.

   Позвольте мне прибавить откровенно, что необходимо нужно, чтобы ваше величество стало выше всяких преград и сомнений, пусть всякого рода доказательства будут собраны, чтобы рассеять их, так как они могут только повредить и вашему счастью, и счастью вашего королевства.

   Скажу больше: моя личная дружба к вам, неизменная с самого вашего рождения, докажет, что время не терпит и что если вы не решитесь окончательно в эти дорогие для меня минуты, то этот план может совершенно исчезнуть из-за множества препятствий, которые снова представятся, лишь только вы уедете. Если, с другой стороны, несмотря на серьезные и неоспоримые доводы, представленные мною и теми, которые наиболее заслуживают вашего доверия, религия все же должна служить непобедимым препятствием к союзу, казалось, желаемому всеми еще неделю тому назад, то вы можете быть уверены, что с этой минуты не будет больше и речи об этом браке, который мог стать столь дорогим для меня ввиду моей нежности к вам и моей внучке.

   Приглашаю ваше величество внимательно отнестись ко всему мною изложенному, моля Бога, управляющего сердцами королей, просветить ваш разум и внушить вам решение, сообразное с благом вашего народа и с вашим личным счастьем».

   «No 2. Проект. Я торжественно обещаю предоставить ее императорскому высочеству государыне великой княжне Александре Павловне, моей будущей супруге и шведской королеве, свободу совести и исповедания религии, в которой она родилась и воспитывалась, и прошу ваше величество смотреть на это обещание как на самый обязательный акт, который я мог подписать».

   «No 3. Дав уже мое честное слово ее императорскому величеству в том, что великая княжна Александра никогда не будет стеснена в вопросах совести, касающихся религии, и так как мне казалось, что ее величество этим довольна, то уверен, что императрица нисколько не сомневается в том, что я достаточно знаю священные законы, которые предписывают мне это обязательство, что всякая другая записка становится всецело излишней». Подписано: Густав Адольф. 11 — 22 сентября 1796 года».

   Граф Морков мне сказал, что императрица была так огорчена поведением короля, что после получения его второго ответа у нее сделался такой вид, словно ее постиг удар паралича.

   На другой день был праздник. Приказано было дать народный бал в белой галерее. Присутствовал шведский король, грустный и очень смущенный. Императрица была величественна и говорила с ним со всею возможною непринужденностью и благородством. Великий князь Павел был разгневан и бросал на короля грозные взгляды. Тот уехал через несколько дней. Великий князь Александр дал бал, на котором все были в трауре по случаю смерти королевы португальской. На этот праздник императрица приехала вся в черном, что я видела в первый раз, так как она, за исключением лишь особых случаев, носила всегда полутраур. Ее величество села возле меня. Я ее нашла бледною и осунувшейся, и мое сердце забилось от крайнего беспокойства.

   — Не находите ли вы, — спросила она меня, — что этот бал похож не на праздник, а скорее на немецкие похороны? На меня такое впечатление производят черные платья и белые перчатки.

   В бальной зале два ряда окон выходят на набережную. Мы стояли у окна, когда взошла луна. Императрица обратила на нее внимание и сказала:

   — Луна сегодня очень красива, стоит посмотреть ее в телескоп Гершеля. Я обещала шведскому королю показать его, когда он вернется.

   По этому поводу ее величество напомнила мне ответ Крибина — крестьянина, ученого-самоучки, принятого в Академию благодаря своему выдающемуся уму и замечательным изобретенным им машинам.

   Когда английский король прислал императрице телескоп Гершеля, она велела одному немецкому профессору из Академии и Крибину привезти его в Царское Село. Телескоп поместили в гостиной и стали рассматривать Луну. Я как раз стояла за креслом императрицы, когда та спросила профессора, не сделал ли он какие-нибудь новые открытия с помощью этого телескопа.

   — Без сомнения, Луна обитаема. Видна страна, прорезанная долинами и целые леса построек.

   Императрица выслушала его с невозмутимой серьезностью, и, когда он отошел, подозвала Крибина и спросила у него:

   — А ты, Крибин, открыл ли что-нибудь?

   — Я не так учен, как господин профессор, государыня; я ничего не видел. Императрица с удовольствием вспоминала об этом ответе.

   Объявили, что подан ужин. Императрица, никогда не ужинавшая, прогривалась по комнатам и затем уселась за нашими стульями. Я сидела рядом с графиней Толстой. Она кончила есть и, не поворачивая головы, отдала свою тарелку, и была очень удивлена, увидав, что ее приняла прекрасная рука с великолепным бриллиантом на пальце. Графиня узнала императрицу и вскрикнула.

   — Разве вы меня боитесь? — сказала ей та.

   — Я смущена, что отдала вам тарелку, — ответила графиня.

   — Я хотела помочь вам, — отвечала императрица и стала шутить с нами по поводу пудры, сыпавшейся с наших шиньонов на плечи. Она нам рассказала, как граф Матюшкин, личность весьма нелепая, по возвращении из Парижа приказал пудрить себе спину, уверяя, что эта мода принята во Франции всеми наиболее элегантными людьми. — Я вас покидаю, мои красавицы, — прибавила императрица. — Я очень устала.

   Она ушла после того, как положила мне на плечо свою руку, которую я поцеловала в последний раз с непреодолимым чувством беспокойства и грусти. Я следила за ней глазами до самой двери, и даже когда перестала видеть ее, мое сердце билось, точно хотело оторваться. Вернршись домой, я не могла спать.

   На другое утро я пошла к матушке в то время, когда она вставала, и разразилась слезами, говоря о замеченном мною нездоровье императрицы. Матушка пыталась меня разуверить, но напрасно: я была как приговоренная к смерти и как бы находилась в ожидании казни. Бывают в жизни предчувствия, не подвластные рассудку. Все советуют нам выбросить их из головы, не думать, но мы все-таки тревожимся и не в силах победить беспокойство. Единственное прибежище в печалях и скорбях, ниспосылаемых нам Господом в виде испытания, — это покорность. Стремление к ней занимает душу и смягчает ее скорбь. Но предчувствие, тревога — результат нашей слабости. Они преследуют нас, как тени, пугают и постоянно стоят перед нами.

   Через несколько дней, когда я завтракала у матушки, в десять часов утра вошел придворный лакей, служивший моему дяде, и попросил разрешения разбудить его.

   — Вот уже почти час, как императрицу постиг удар! — сказал он нам.

   Я страшно вскрикнула и побежала к мужу, который находился внизу в своей комнате. Я с трудом спустилась по лестнице. Дрожь во всем теле едва позволяла мне ходить. Войдя к мужу, я должна была сделать над собою усилие, чтобы произнести эти страшные слова: императрица умирает. Муж был страшно поражен. Он сейчас же потребовал одеваться, чтобы ехать во дворец. Я не могла ни плакать, ни говорить, тем менее думать. Торсуков, племянник первой камер-фрау императрицы, вошел и сказал нам по-русски:

   — Все кончено: и она, и наше счастье!

   Приехали супруги Толстые; графиня осталась со мной, а граф уехал во дворец с моим мужем. До трех часов дня мы провели самое страшное время в моей жизни. Каждые два часа муж присылал мне записочки; была минута, когда надежда озаряла все сердца, как луч света темноту, но она была очень непродолжительна и сделала еще более твердой реренность в несчастии. Императрица прожила 36 часов, пораженная ударом; ее тело продолжало жить, но голова была мертва: произошло кровоизлияние на мозг. Она скончалась шестого ноября.

  

XI

   Хочу поместить здесь подробности последних дней императрицы Екатерины Второй и событий, происшедших во дворце в первое минуты после ее смерти. Я их привожу со слов той особы, которую уже цитировала.

   Печаль, которую императрица испытывала из-за неудачи ее планов, связанных со шведским королем, заметно повлияла на нее. Она изменила образ жизни, появлялась только по воскресеньям в церкви и за обедом и очень редко принимала в Бриллиантовой комнате или в Эрмитаже. Почти все вечера она проводила в спальне, куда допускались лишь немногие лица, удостоенные ее особенной дружбы. Великий князь Александр и его супруга, обыкновенно проводившие все вечера с императрицей, видались с ней теперь, кроме воскресенья, не более раза-двух в неделю. Им велено бывало либо сидеть дома, либо идти в городской театр слушать новую итальянскую оперу*.

   _______________________

   * Тогда только что приехала превосходная певица Марджиолетти и для нее поставили серьезную оперу «Дидока», в несколько недель выдержавшую большое число представлений.

   _______________________

   В воскресенье, второго ноября 1796 года, императрица Екатерина в последний раз появилась на публике. Казалось, что она и вышла для того только, чтобы проститься со своими подданными. Потом все поражались, вспоминая впечатление, которое она на всех произвела.

   Хотя публика обыкновенно собиралась по воскресеньям в Кавалергардской зале, а двор — в дежурной комнате, императрица редко проходила по Кавалергардской зале. Чаще всего она прямо шла из дежурной комнаты через столовую в дворцовую церковь. Туда она приглашала также великого князя Павла или Александра, если Павел в тот день не приезжал, и слушала службу с хоров, одно окно которых выходило в алтарь. Второго ноября императрица пошла в церковь через Кавалергардскую залу. Она была в трауре по королеве португальской и выглядела лучше, чем все последнее время. После службы императрица довольно долго оставалась в Тронной зале. Госпожа Лебрен только что окончила портрет во весь рост великой княгини Елисаветы и в этот день представила его императрице. Ее величество велела поместить его в Тронной зале, долго рассматривала, изучала во всех подробностях и высказывала свое мнение о нем в беседе с лицами, приглашенными в тот день к ее столу.

   Затем состоялся большой обед, как и всегда по воскресеньям. Среди приглашенных находились великие князья Александр и Константин с их супругами. Это был не только последний день, когда все они обедали у ее величества, но и последний раз, когда она их видела. По распоряжению государыни, вечером они к ней не являлись.

   В понедельник, третьего, и во вторник, четвертого числа, Александр и Елисавета были в опере. В среду, пятого числа, в 11 часов утра, когда великий князь ушел гулять с одним из князей Чарторыйских, к великой княгине Елисавете с величайшей поспешностью вошел посланный от графа Салтыкова. Салтыков просил сообщить, не знает ли она, где находится великий князь. Великая княгиня не знала.

   Немного погодя Александр явился к ней, крайне взволнованный полученным от Салтыкова известием (тот посылал его отыскивать во всех уголках Петербурга). Александр уже знал, что императрица почувствовала себя дурно и что граф Николай Зубов послан в Гатчину. И Александр, и Елисавета были подавлены этой новостью; оба они провели день в невыносимой тоске.

   В пять часов вечера Александр, с трудом сдерживавший до тех пор сердечный порыв, получил наконец позволение графа Салтыкова пройти в комнату императрицы. Без всякой видимой причины ему сперва было отказано в этом утешении. Зная характер Салтыкова, о мотивах этого запрещения нетрудно догадаться. При жизни государыни ходил весьма распространенный слух о том, что ее величество лишит своего сына права престолонаследия и провозгласит своим наследником Александра. Я никогда не была уверена в том, чтобы императрица действительно имела эту мысль, но достаточно было одних слухов, чтобы Салтыков решил запретить великому князю Александру вход к бабушке до приезда отца. Поскольку великий князь-отец должен был вскоре приехать, Александр и Елисавета в шестом часу вечера отправились к императрице. Во внешних покоях встречались только дежурные и прислуга с грустными лицами.

   Уборная императрицы, находившаяся перед спальней, была заполнена людьми, предававшимися сдержанному отчаянию. Войдя в слабо освещенную спальню, великий князь и великая княгиня видали ее величество, лежавшую на полу на матрасе, огороженном ширмами. В ногах ее стояли камер-фрейлина Протасова и одна из первых камер-фрау Алексеева. Их рыдания вторили страшному хрипению государыни, и это были единственные звуки, нарушавшие глубокое безмолвие. Александр и его супруга оставались там недолго. Они были глубоко потрясены. Потом они прошли через покои императрицы, и Александр, по внушению своего доброго сердца, отправился к князю Зубову, жившему рядом, а великая княгиня пошла к своей невестке, поскольку та же галерея вела к великому князю Константину. Им нельзя было долго оставаться вместе: следовало готовиться к встрече великого князя-отца.

   Павел приехал к семи часам и, не заходя к себе, отправился с срругой своей в покои императрицы. Он виделся лишь со своими сыновьями, а невестки его получили приказание оставаться у себя. Комната императрицы тотчас же наполнилась лицами, преданными великому князю-отцу. То были, по большей части, люди, взятые из ничтожества, которым ни таланты, ни рождение не давали права претендовать на высокие посты и на милости, о которых они уже мечтали. Толпа в приемных реличивалась все больше и больше. Гатчинцы (так называли лиц, о которых я только что говорила) бегали, расталкивая придворных, и те спрашивали себя с удивлением, что это за остготы, одни только имеющие право входа во внутренние покои, в то время как прежде их не видывали даже в приемных?

   Великий князь Павел устроился в кабинете рядом со спальней своей матери, поэтому все, кому он отдавал приказания, направляясь в кабинет и обратно, проходили мимо еще дышавшей императрицы, так, словно бы ее уже не существовало.

   Это крайнее неуважение к особе государыни, это кощунство, недопустимое и к последнему из людей, шокировало всех и представляло в неблагоприятном свете разрешавшего это великого князя Павла.

   Таким образом прошла ночь. Был момент, когда появилась надежда, что врачебные средства окажут свое действие, но вскоре эта надежда была потеряна.

   Великая княгиня Елисавета провела ночь одетой, с минуты на минуту ожидая, что за ней пришлют. Графиня Шувалова приходила и уходила. Каждую минуту доставляли сведения о состоянии императрицы. Александр не возвращался домой со времени приезда отца. Около трех часов утра вместе с Константином они вошли к Елисавете. Они уже переоделись в форму батальонов великого князя-отца. Эта форма служила в царствование Павла образцом, по которому переобмундировали всю армию. Иногда ничтожные обстоятельства действуют сильнее, чем что-либо серьезное. При виде этих мундиров, которых не носили нигде, кроме Павловска и Гатчины, и которые великая княгиня до сих пор видела на муже только когда он надевал их тайком, ибо императрица не желала, чтобы внуки ее учились прусскому капральству, — при виде этих мундиров, над которыми великая княгиня тысячу раз насмехалась, исчезли последние иллюзии, и она разрыдалась. Это были первые слезы, которые она смогла, наконец, пролить. Ей казалось, что из тихого, радостного, надежного приюта ее внезапно перенесли в темницу.

   Великие князья появились ненадолго. К утру дамы получили приказание надеть русское платье: это означало, что кончина государыни приближается. Однако еще весь день прошел в ожидании. Императрица пребывала в жестокой и продолжительной агонии и ни на минуту не приходила в сознание.

   Шестого числа, в 11 часов вечера, за великой княгиней Елисаветой и ее невесткой, бывшей у нее, пришли. Императрицы Екатерины более не существовало. Великие княгини прошли сквозь толпу, почти не замечая окружающих. Александр Павлович встретил их и сказал, чтобы, целуя руку нового государя, они встали на колени. У входа в спальню они ридели императора и императрицу Марию. Поприветствовав их, нужно было пройти через спальню мимо останков Екатерины, не останавливаясь, и войти в смежный кабинет. Здесь, в слезах, уже сидели молодые великие княжны. В это время императрица Мария, деятельно и с полным присутствием духа, занялась одеванием почившей императрицы и уборкой ее комнаты. Усопшую положили на постель и одели в домашнее платье. Императорское семейство присутствовало на панихиде, которая была отслужена в самой спальне, и, поцеловав руку почившей, перешли в дворцовую церковь, где император стал принимать присягу в верности. Печальная церемония окончилась только к двум часам ночи.

   Редко случается, чтобы за переменой царствования не последовало больших или меньших перемен в участи частных лиц, но перемены, которых ожидали при восшествии императора Павла, внушали всем страх. Все хорошо знали его характер.

   Хотя у Павла имелись все данные, чтобы быть великим государем и одним из самых обаятельных людей в империи, он достигал только того, что возбуждал страх и заставлял всех сторониться себя. Если в молодости путешествия, светские удовольствия и масса приятных мелочей еще помогали ему забывать ту незавидную роль, которую ему приходилось играть из-за своего ничтожного политического значения, то с годами он стал чувствовать ее сильнее. Он обладал пылкой душой, деятельным умом, но его характер, от природы впечатлительный и вспыльчивый, из-за бездеятельности мало-помалу ожесточился, сделался подозрительным, суровым и мелочным. Почти совершенно уединившись, Павел проводил при дворе своей матери только три зимних месяца, а остальное время жил в Павловске или в Гатчине, в своих загородных дворцах. Из морских батальонов, которые были под главным его начальством как генерал-адмирала, он создал себе пехоту и обучил ее по прусскому образцу. Во всех местах, находившихся в его ведении, Павел ввел не только среди военных, но и среди придворных самую суровую дисциплину: опоздание на одну минуту наказывалось арестом, а большая или меньшая тщательность в прическе мужчин часто служила поводом к их изгнанию или к фавору. Представляться ему нужно было не иначе как в костюме времен Петра III. Те, к кому благоволила императрица, не пользовались расположением великого князя. Из-за этого Павла избегали, насколько то допускал его сан. В те времена, впрочем, боялись лишь его вспышек и выговоров, когда же он взошел на престол, то все, у кого не было особенной причины рассчитывать на его милость, ожидали для себя лишь самого худшего. Он часто чувствовал отвращение к человеку без всякого видимого повода, но выказывал это лишь при случае, так что подобную немилость часто приписывали одному только капризу.

   Хотя он и выражал по отношению к своей матери, иногда неосновательно, чувство отчуждения, но, увидев ее распростертой без движения, не смог удержаться от слез. Однако его несчастный характер обнаружился уже через несколько минут. Первые должности при дворе, как по мановению волшебного жезла, оказались замещенными новыми лицами. Все, что в течение 34 лет делало столь славным царствование Екатерины II, рухнуло безвозвратно. Князь Барятинский, гофмаршал двора, был сослан как один из содействовавших смерти Петра III. Граф Алексей Орлов дрожал, как преступник, но опала его ограничилась лишь высылкой спустя некоторое время. В числе ссылок, всякого рода перемен и новых назначений, состоявшихся в то время, случались и смешные эпизоды. Секретарем императрицы Екатерины был некто Турчанинов, которому она поручила наблюдать над зданиями, находившимися в ее личном владении. Этот невысокий человек был так гибок и низкопоююнен, что казался чуть не вдвое ниже. Когда императрица Екатерина гуляла по саду Царского Села и отдавала ему приказания, Турчанинов, желая выразить ей почтение, до того сгибался, что ее величество, которая сама была небольшого роста, вынуждена была наклоняться для разговора с ним. Поговаривали, будто Турчанинов набивал себе карманы. Не знаю, правда ли это, но император Павел при своем вступлении на престол выказал к нему неожиданное нерасположение, хотя раньше у них не было никаких столкновений. Турчанинову велено было оставить Петербург и никогда не являться государю на глаза, и тот исполнил это приказание настолько точно, что никто с тех пор не знал, ни когда и как он выбыл из города, ни куда девался. Никто не видел его ни на одной из застав и никто не слыхал о нем с тех пор.

   Вступив на престол, император совершил несколько дел справедливости и благотворительности, желая, по-видимому, только счастья своей империи. Он пообещал, что набор рекрутов будет отложен на несколько лет, старался уничтожить злоупотребления, допущенные в последние годы царствования Екатерины.

   Он выказывал чувства возвышенные и благородные, но сам повредил себе, пытаясь бросить тень на добрую память императрицы, своей матери. Первым делом он приказал совершить заупокойную службу в Невской лавре у гробницы своего отца императора Петра III. Павел присутствовал на ней со всей своей семьей и двором и пожелал, чтобы гроб в его присутствии был открыт. Нашли только кости, которым он и приказал воздать поклонение. Затем он повелел устроить Петру III великолепные похороны и среди всевозможных церемоний, религиозных и военных, велел перенести во дворец гроб, а сам пешком следовал за ним и заставил участвовать в этой процессии графа Алексея Орлова. Все это произошло через три недели после кончины императрицы.

   За две недели до этого поступка, взволновавшего всех, я была назначена на дежурство к телу моей государыни, которое должны были перенести в Тронную залу.

   Я вошла в залу, находившуюся рядом с дежурной комнатой. Невозможно выразить все разнообразие моих ощущений и то горе, которое поразило мою душу. Глазами я искала лица, выражение которых могло бы успокоить мое сердце. Императрица Мария Феодоровна расхаживала взад и вперед, отдавала приказания и распоряжалась церемонией. Ее довольный вид мучил меня.

   В смерти есть нечто торжественное. Это конечная истина, которая призвана угасить все страсти. Ее неумолимая коса подрезает наше существование; если это не случилось вчера, то может случиться сегодня или завтра, и иногда это завтра оказывается таким недалеким и неожиданным!

   Войдя в Тронную залу, я села у стены, напротив трона. В трех шагах от меня находился камин, о который оперся камер-лакей Екатерины II; его горе и отчаяние заставили и меня расплакаться. Слезы облегчили меня.

   Рядом с Тронной находилась Кавалергардская зала. Здесь все было обтянуто черным: потолок, стены, пол. Блестящий огонь в камине один лишь освещал эту комнату скорби. Кавалергарды, в их красных колетах и серебряных касках, разместились группами, опираясь на свои карабины, или отдыхали на стульях. Тяжелое молчание царило повсюду, его нарушали лишь рыдания и вздохи. Некоторое время я стояла у дверей. Подобное зрелище гармонировало с моим душевным настроением. Дисгармония ужасна во время скорби: она лишь мешает и растравляет ее. Ее горечь утоляется лишь при виде горя, подобного переживаемому.

   Я вернулась в свое кресло. Через минуту обе половины двери раскрылись и появились придворные в глубочайшем трауре и прошли через зал в спальню, где лежало тело императрицы. Я была извлечена из уныния, в которое повергло меня зрелище смерти, приближавшимся похоронным пением. В дверях показалось духовенство, певчие и императорская семья, сопровождавшие тело. Его несли на великолепных носилках, прикрытых императорской мантией, концы которой поддерживали первые чины двора. Едва видала я свою царицу, как сильная дрожь овладела мной, выступили на глазах слезы и рыдания мои перешли в невольные крики. Императорская фамилия стала впереди, и в эту минуту, несмотря на ее торжественность, Аракчеев, приближенное лицо, взятое императором из ничтожества и сделавшееся выразителем его мелочной строгости, сильно толкнул меня, приказывая замолчать. Горе мое было слишком велико, чтобы какое-либо постороннее чувство могло отвлечь меня, и этот поступок, по меньшей мере невежливый, не произвел на меня никакого впечатления. Господь в своем милосердии ниспослал мне минуту кротости, глаза мои встретились с глазами великой княгини Елисаветы: в их выражении нашла я утешение своей душе. Ее высочество тихо подошла ко мне, за спиной протянула мне руку и пожала мою. Началась служба. Молитва укрепила во мне твердость духа, смягчив сердце. По окончании церемонии вся императорская фамилия подходила поочередно к усопшей, делала земной поклон и целовала ее руку. Затем все удалились. Священник стал против трона для чтения Евангелия. Шесть кавалергардов были поставлены вокруг. Я вернулась домой, проведя двадцать четыре часа на дежурстве и утомленная телом и духом.

   Несколько дней достаточно было, чтобы дать почувствовать всю глубину совершившейся перемены. Справедливая свобода каждого была скована террором.

   Более строгий этикет и лицемерные знаки уважения не дозволяли даже вздохнуть свободно: при встрече с императором на улице, что случалось ежедневно, надо было не только останавливаться, но и выходить из кареты в какую бы то ни было погоду. На все, не исключая даже и шляп, наложен был род регламентации. Из четырех гвардейских полков, не имевших со времени Петра другого полковника, кроме своего государя, два пехотных полка были поручены великим князьям Александру и Константину, которые стали именоваться их полковниками. Конно-гвардейцы считались полком великого князя Николая, находившегося еще в колыбели. Император сохранил за собой один только Преображенский полк, которого он был шефом. С этой минуты великие князья стали исполнять обязанности капралов. Надо было реорганизовать полки по образцу гатчинских батальонов, которые вошли в их состав, и тур этот был нешуточный. По обыкновению, молодые люди аристократических семейств начинали свою карьеру в гвардии, потому что служба эта была номинальной. Они даже редко носили военный мундир, а между тем, предаваясь развлечениям петербургской жизни, продвигались в чинах. С восшествием на престол Павла служба эта сделалась действительной и даже очень строгой: дело оканчивалось ссылкой или крепостью, если не умели носить эспантона или не были по форме одеты и причесаны. Можно себе представить, как много надо было приложить труда, чтобы переформировать по-новому целый полк! С этой утомительной обязанностью великий князь Александр еще соединял должность военного губернатора Петербурга, так что в первое время у него едва оставалось несколько часов для отдыха, и то лишь по ночам, ибо днем, помимо прочего, приходилось уделять время и на представительство.

   Император послал фельдмаршалу Суворову приказ обмундировать армию по-новому. Суворов повиновался, но доложил тем не менее, что букли не пушки, а коса не тесак.

   В этом смешении строгостей, мелочей и придирок у императора обнаружились и высокие и рыцарские понятия. В Павле было как бы два существа. Голова его представляла собой лабиринт, в котором запутывался рассудок. Душа его была прекрасна и исполнена добродетелей, и, когда они брали верх, дела его оказывались достойны почтения и восхищения. Надо отдать ему должное: Павел был единственный государь, искренно желавший восстановить престолы, потрясенные революцией; он один также полагал, что законность должна быть основанием порядка.

   Неделю спустя после упомянутого дежурства у гроба в Тронной, я была снова назначена на дежурство в большой бальной зале. Посреди ее воздвигнут был катафалк, а над ним сень в виде ротонды с приподнятым куполом. Императрица лежала в открытом гробу с золотой короной на голове. Императорская мантия покрывала ее до шеи. Вокруг горело шесть больших паникадил; у гроба священник читал Евангелия. За колоннами, на ступенях, стояли кавалергарды, печально опершись на свои карабины. Зрелище было грустное, священное и внушительное, но гроб с останками Петра III, поставленный рядом, возмущал душу. Это оскорбление, которое даже и могила не могла устранить, это святотатство сына по отношению к матери, делало горе непереносимым. К счастью для меня, я дежурила с графиней Толстой, сердца наши были настроены в унисон, и мы пили до дна из одной и той же чаши горести. Другие дамы, бывшие на дежурстве с нами, сменялись через каждые два часа, а мы просили позволения не отлучаться от тела, и это без затруднения было нам разрешено. Впечатление, производимое этим зрелищем, смысл которого проявлялся во всей своей очевидности, еще больше усиливалось из-за темноты. Крышка от гроба императрицы лежала на столе параллельно катафалку. Мы с графиней Толстой были в самом глубоком трауре. Наши креповые вуали ниспадали до земли. Мы облокотились на крышку этого последнего жилища. Я невольно прижималась к ней: мне самой хотелось умереть. Божественные слова Евангелия проникали мне в душу. Все вокруг меня казалось ничтожным. В душе моей был Бог, а перед глазами — смерть. Долгое время я оставалась почти в беспамятстве и стояла, закрыв глаза руками. Подняв голову, я увидела, что графиню Толстую ярко освещает луна через верхние окна. Этот свет, тихий и спокойный, составлял дивный контраст со светом, исходившим из-под надгробной сени. Вся остальная часть роскошной галереи была погружена во мрак.

   В восемь или девять часов вечера к гробу медленными шагами приблизилось императорское семейство, поклонилось в землю перед усопшей и удалилось в том же порядке и в самом глубоком молчании. Час или два спустя пришли горничные покойной императрицы. Они целовали ее руку и едва могли от нее оторваться. Их крики, рыдания и обмороки прерывали по временам торжественное спокойствие, царившее в зале. Все приближенные к императрице боготворили ее. Трогательные молитвы признательности возносились за нее к небесам.

   Я опечалилась, когда стало рассветать. С горечью видела я приближение конца моего дежурства. С трудом отрываемся мы от останков тех, кто был нам дорог.

   Тело императрицы и гроб Петра III были перенесены в крепость. После заупокойной службы они были погребены в усыпальнице своих предков.

   Тотчас по окончании погребального обряда все придворные чины получили приказание явиться ко двору. Все собрались в траурной Кавалергардской зале. Трусы и трусихи решили, что следует целовать руку императора, склоняясь до земли, что показалось мне весьма странным. Когда вошли император с императрицей, начались такие приседания, что император не успевал поднимать этих паяцев. Я была этим возмущена и, когда пришла моя очередь, поклонилась, как обычно. Как только я сделала вид, что беру руку его величества, тот ее поспешно отдернул. При этом быстром движении он громко чмокнул меня в щеку, сильно уколов своим небритым в тот день подбородком, и рассмеялся. Слишком огорченная, я не обратила внимания на смешную сторону этой сцены. Пожилые дамы стаж браниться, зачем я не подражала их низкопоклонству.

   — Никто не уважал Екатерины II глубже меня, — сказала я им. — Если даже перед ней я не раболепствовала, то не смогу и не стану делать этого перед ее сыном.

   Не знаю, почувствовали ли они всю справедливость моих слов, но только вскоре преклонения прекратились.

   После восшествия Павла на престол мой муж просил у него позволения отправиться путешествовать, но его величество отказал ему в этом самым любезным образом, передав, что желал бы сохранить при сыне таких честных людей, как он. Муж был назначен гофмейстером при дворе великого князя Александра, а графа Толстого произвели в гофмаршалы. В день куртага я отправилась благодарить императора. Придворные и городские чины уже были собраны в Георгиевской зале. По прибытии своем их императорские величества, проходя по одной из зал, застали там всех желавших принести им свою благодарность. Старая графиня Матюшкина, обер-гофмейстрина и статс-дама, должна была представлять и называть по фамилии дам. По ошибке она назвала меня госпожой Козицкой. Я остановилась и сказала ей:

   — Вы ошибаетесь, графиня, я графиня Головина.

   Это случилось как раз перед императором, и строгий вид его пропал. Когда мы присоединились потом к обществу, императрица подошла ко мне и сказала:

   — Хотя вас неправильно назвали, я вас тотчас узнала.

   — Я всегда буду счастлива, когда вашему величеству угодно будет узнавать меня, — отвечала я.

   Императрица повернулась ко мне спиной и ушла. Стоявшая рядом со мной Гурьева сказала:

   — Боже мой, дорогая, как это вы решаетесь так говорить?

   — Потому что я не так боюсь, как вы.

   На этом же самом куртаге я услышала примечательный ответ императора. Перед этим княгиня Долгорукая просила о помиловании своего отца, князя Барятинского, но его величество отказал ей. Она попросила Нелидову принять в ней участие, и та обещала ей свою протекцию. Я стояла позади них, когда княгиня возобновила свои просьбы, чтобы Нелидова похлопотала за нее перед государем. Вскоре его величество подошел к Нелидовой, и та заговорила с ним о княгине Долгорукой, как о дочери, страдающей от несчастья своего отца. — Я тоже имел отца, сударыня, — отвечал ей император.

  

XII

   Я более не видалась с великой княгиней Елисаветой. Мои устремления, моя сильная привязанность к ней — все осталось неизменным, но великий князь Александр воспользовался нерасположением императрицы-матери ко мне, чтобы отнять у меня всякую возможность видеть его жену и поддерживать с ней отношения. Впрочем, это было бы сложно даже и при большом желании: сверх бесчисленных занятий, которыми был осажден великий князь, все привычки их с Елисаветой Алексеевной за эту первую зиму совершенно изменились. Не было установленного распорядка дня, время проходило в настороженном ожидании. Еще до рассвета Александр Павлович был в приемной императора, а часто случалось, что до этого он уже проводил не меньше часа в казармах своего полка. Развод и учение занимали все утро. Александр даже обедал наедине с женой, лишь изредка с одним или двумя посторонними лицами. После обеда следовали вновь или посещения казарм, или осмотр караулов, или исполнение приказаний государя. В семь часов вечера нужно было снова отправляться в приемную его величества и ждать там, хотя император иногда появлялся лишь к девяти часам, к самому ужину. После ужина Александр отправлялся к императору с рапортом, а Елисавета, в ожидании его возвращения, присутствовала при ночном туалете императрицы, которая удерживала ее у себя, пока великий князь, освободившись, не приходил к матери пожелать ей спокойной ночи и отвести жену к себе. Измученный дневными занятиями, он был рад возможности наконец-то прилечь, и нередко случалось, что великая княгиня оставалась одна, печально сравнивать тихую свободу и радостную простоту прошлого царствования со стеснительными порядками настоящего.

   Кроме императорского семейства, общество, ежедневно наполнявшее дворец, состояло из нескольких придворных и лиц, приближенных к императору еще в бытность его великим князем, а именно: Плещеева, Кушелева, Донаурова. Император вызвал также из Москвы Измайлова, последнего остававшегося в живых из приближенных Петра III. Павел произвел его в генерал-адъютанты и пожаловал большие отличия. Из дам бывали: Протасова, сохранившая свое положение при дворе, Нелидова, госпожа Бенкендорф, вновь приглашенная в Петербург со времени примирения, происшедшего между императрицей и Нелидовой, а также гофмейстрины великих княгинь и дежурные фрейлины. При дворе ежедневно бывали также два иностранца: граф Дитрихштейн, присланный венским двором для поздравления его величества с восшествием на престол, и Клингспор, явившийся с тем же поручением от шведского двора. Ужины часто прерывались известиями о пожарах в городе: в начале своего царствования император Павел, в каком бы часу дня или ночи это ни случалось, никогда не пропускал возможности поприсутствовать на них. Его сыновья и все носившие мундир должны были следовать за ним, а дамы с остальным обществом заканчивали ужин.

   Император строго придерживался этикета: глубокий траур не допускал ни балов, ни спектаклей — никаких удовольствий, кроме малых собраний, официальных приемов, тихих игр и ужинов. Двор часто ездил в Смольный монастырь, сделавшийся притягательным местом благодаря обстоятельствам, о которых я расскажу ниже. Это учреждение было основано императрицей Елисаветой Петровной, и говорят, будто она имела намерение окончить свои дни в этом монастыре. Императрица Екатерина образовала из него Воспитательное общество для благородных девиц и много им занималась, особенно в первые годы своего царствования. Впоследствии она менее обращала на него внимания. Павел, по восшествии своем на престол, поручил управление им своей супруге. Там-то в первые же дни этого царствования и состоялось примечательное примирение двух достопамятных лиц.

   Императрица Мария, будучи еще великой княгиней, имела в своей свите фрейлину Нелидову. Нелидова была небольшого роста, некрасива, с темным цветом лица, с маленькими узкими глазками, широким ртом и с длинной талией на коротких ножках. Все это, вместе взятое, не представляло очень привлекательной внешности, но у нее было много ума и талантов, между прочим сценический. Великий князь Павел, долго смеявшийся над ней, влюбился в нее, увидев ее в роли Зины в «Сумасшествии от любви». Это было в то время, когда он еще любил свет и часто устраивал у себя любительские спектакли.

   Надо, однако, изложить обстоятельства зарождения этой истории. Это было в 1783 или 1784 году. Великий князь Павел особенно благосклонно относился к камергеру князю Голицыну, человеку очень ловкому, который сдружился с Нелидовой и старался убедить великого князя, что пора ему свергнуть иго своей супруги, прибавляя, что он с грустью видит, как им управляет великая княгиня Мария и ее друг госпожа Бенкендорф. При этом Голицын умышленно преувеличивал их маленькие интриги. Великий князь скоро поддался обману, и Нелидова сделалась предметом его особенного внимания. Чувство это вскоре превратилось в настоящую страсть. Мария Феодоровна сильно тем огорчалась. Она нисколько не скрывала своей ревности и отчаянно противилась супругу во всем, что касалось Нелидовой, которая к тому же была с ней не слишком почтительна. Великая княгиня даже решилась жаловаться императрице, и та уговаривала сына, но безуспешно, так что наконец пригрозила ему удалить Нелидову. Князь Голицын воспользовался этой угрозой, чтобы восстановить великого князя против его матери. Павел уехал в свой гатчинский дворец и кончил тем, что остался там на всю зиму, приезжая в город лишь на самые важные события. Своим неприязненным для Нелидовой образом действий великая княгиня не только ничего не выиграла, но, напротив, добилась того, что все преданные ей люди были удалены от двора. Была удалена также и госпожа Бенкендорф, ибо великий князь справедливо полагал, что великая княгиня следовала советам своих друзей, а будучи изолирована, скорее подчинится его воле. Он не ошибся в этом, и Мария Феодоровна, лишенная поддержки, скоро покорилась всем, даже самым унизительным для нее обстоятельствам. Несколько лет спустя между великим князем и Нелидовой случилась размолвка, причиной которой была ревность. Павел слегка заинтересовался, по-видимому, другой фрейлиной своей супруги. В отместку Нелидова оставила двор и поселилась в Смольном, в котором получила воспитание.

   В таком положении было дело при восшествии императора на престол. В первый же свой визит в Смольный император помирился с Нелидовой и стал вести себя так хорошо, что сама императрица вынуждена стала смотреть на соперницу как на лучшего своего друга и сообразно с этим к ней относиться. С этого момента между Марией Феодоровной и Нелидовой установилось самое полное взаимопонимание. Этим союзом с новой подругой императрица укрепила свое влияние, и обе они стали вмешиваться во все дела, во все назначения и в особенности поддерживали друг друга. Этот союз был для всех удивителен, пока не стало ясно, что он основывается на личном интересе: без Нелидовой императрица не могла рассчитывать на какое-либо влияние на своего супруга, что и было потом доказано. Точно так же и Нелидова без императрицы, в стремлении своем соблюдать приличия, не могла бы играть при дворе той роли, которую желала, и нуждалась в расположении Марии Феодоровны, бывшем как бы щитом для ее репутации.

   Посещения Смольного двором сделались весьма часты. Императрица была чрезвычайно рада видеть двор в учреждении, которым она управляла, а Нелидовой было приятно доказать публике, что именно ее присутствие привлекало сюда императора и что он охотно приезжал именно потому, что Нелидова в особенности любила это место. Вследствие всего этого три заинтересованных лица находили свои вечерние встречи, которые проводили чаще всего в бесконечных беседах друг с другом, прелестными, а остальной двор, присутствовавший там лишь потому, что император ездил в Смольный не иначе как в сопровождении большой свиты, отчаянно скучал. Иногда юные воспитанницы давали концерты или танцевали, но чаще время проходило в полнейшем безделье.

   Можно представить себе, как тяжело отозвались на великой княгине Елисавете эти новые условия жизни. К тому же она нередко подвергалась таким стеснениям и грубостям, каких до того времени и во сне не видала. Приведу лишь два примера. Известно, что одним из самых важных проступков в глазах императора было опоздание. Однажды вечером, когда была назначена поездка в Смольный, обе великие княгини, одетые и совершенно готовые сесть немедленно в карету, дожидались в комнатах Елисаветы Алексеевны, когда за ними пришлют. Получив приглашение от императора, они поспешили прийти. Государь вошел, пристально на них глянул и громко и гневно сказал императрице, указывая на них:

   — Вот опять недопустимые вещи. Это все привычки прошлого царствования, но они никуда не годятся. Снимите, сударыни, ваши шубы и впредь надевайте их не иначе как в передней.

   Все это было объявлено сухим и оскорбительным тоном, свойственным императору, когда он бывал не в духе.

   Второй пример в том же роде случился в Москве в самый день коронации. Все были при полном параде: в первый раз появились придворные платья, заменившие национальный костюм, принятый при Екатерине II. Великая княгиня Елисавета рядом с бриллиантовой брошью, бывшей у нее на груди, приколола несколько чудесных свежих роз. Когда перед началом церемонии она вошла к императрице, та смерила ее взглядом с головы до ног и, не сказав ни слова, грубо сорвала букет с ее платья и швырнула его на землю.

   — Это не годится при парадных туалетах, — сказала она.

   «Это не годится» было ее обычной фразой, когда ей что-нибудь не нравилось. Елисавета стояла как громом пораженная. Ее не столько расстроила печальная судьба букета, сколько шокировали совершенно неприличные манеры императрицы, да еще в минуту, предшествующую таинствам причастия и миропомазания. Контраст между спокойствием, достоинством и величием прежнего царствования и мелочностью и грубостью, которые теперь были перед глазами, просто поражал.

   Чувство долга сродни религиозному. Это узда, которая руководит нашим поведением, сдерживает вспыльчивоаь, горячность и устанавливает в наших желаниях и поступках порядок; но принуждение, вызванное властолюбием и высокомерием, пагубно для чувства. Благородная душа Елисаветы, ее ясный ум возмущались подобными поступками, и ее существование превратилось в долгий и тяжелый сон, который она не в силах была признать за действительность. Она ежеминутно чувствовала нравственную боль и обиду, а потому и гордость ее увеличивалась. Она все более и более удалялась от установленного порядка, который ей претил. Исполняя все обязанности своего сана, она создавала себе внутреннее убежище в себе самой, предоставив воображению более власти, нежели рассудку. Она удалялась в этот мир, и отдыхала в нем от тягот и неприятностей, которые испытывала в реальности. Это повлекло за собою позднее печальные последствия.

   Возвратимся к приготовлениям к коронации и к некоторым предшествовавшим ей событиям. Когда императрица, со времени примирения с Нелидовой, приобрела опять некоторую власть над своим супругом, оба князя Куракины получили назначения: старший вице-канцлера, а младший генерал-прокурора. Князь Безбородко остался первым членом Коллегии иностранных дел. Несмотря на всю неприязнь императора к Панину, он назначил его одним из первых членов Коллегии иностранных дел. По особенной протекции императрицы был приближен Нелединский, двоюродный брат князя Куракина, и таким образом Мария Феодоровна достигла того, что окружила императора одними своими приверженцами. По личному выбору государя возле его особы был один только граф Ростопчин, которого он пожаловал генерал-адъютантом и которому вверил управление военной частью.

   Февраль 1797 года был ознаменован приездом польского короля. Одним из первых действий императора Павла по восшествии на престол стало возвращение свободы всем заключенным полякам, находившимся в Петербурге после последнего раздела Польши. Несчастный Понятовский, когда-то король Польши, находившийся в Гродно на положении пленника, был вызван императором в Петербург и отлично принят. Его пригласили следовать со двором в Москву и присутствовать на коронации.

   Двор выехал первого марта, остановился на двенадцать дней в Павловске, а оттуда свита их величеств стала отправляться партиями, через сутки одна после другой. После пятидневного путешествия являлись последовательно одни за другими в Петровский замок, расположенный у Московских ворот. Этот замок был выстроен императрицей Екатериной для краткосрочных остановок, ибо обычай предписывал государям каждый раз торжественный въезд в Москву. Здание было отстроено в то время, когда императрица Екатерина предпочитала готическую архитектуру всякой другой, но в общем производит впечатление бесформенной массы. У него мрачный вид, и он дурно расположен: с одной стороны запущенный парк, с другой — большая дорога, пересекающая открытое голое пространство. Хотя город находится всего только в четверти часа езды, но из дворца его совсем не было видно. За исключением их величеств, все были скверно размещены и более или менее в дурном расположении духа. Несмотря на это, следовало ежедневно являться ко двору, а московская публика приезжала в Петровский дворец, чтобы представиться императору.

   В Петровском императрица получила известие о смерти госпожи Бенкендорф, своего лучшего друга. Она оплакивала ее целые сутки и явилась в обществе лишь на следующий день.

   Император часто ездил в Москву — якобы инкогнито, хотя весь двор его сопровождал. Целью этих поездок было посещение госпиталей и других подобных заведений. Как-то поздно вечером возвращались по почти непроезжей вследствие оттепели дороге. Карета, в которой находились император с императрицей, оба великих князя и великая княгиня Елисавета, каждую минуту грозила падением. Императора это забавляло. Он спросил у великого князя Александра, боится ли великая княгиня? Александр, думая похвалить жену, ответил, что нет, она не трусиха и не боится ничего.

   — Вот именно этого я и не люблю, — сухо заметил император.

   Великий князь поправился, прибавив:

   — Она боится только того, чего следует, — но ошибка была уже сделана: император впал в дурное расположение духа.

   Несмотря на все величие души Павла, его характер имел странность: государь всегда готов был видеть врага в человеке, которого не надеялся запугать. При этом нельзя сказать, чтобы в иные минуты его величество не доказывал, что умеет ценить независимость и возвышенность чувств. Видимо, следует приписать эту мелочность той недоверчивости, которую сумели ему внушить.

   Несколько месяцев спустя в Петербурге устроилась свадьба, которая была отпразднована при дворе довольно торжественно. Граф Дитрихштейн, чрезвычайный посол венского двора, о котором я писала выше, был в большой милости у Павла и последовал за двором в Москву. Не живя в Петровском, он ежедневно приезжал обедать к императору, а в ожидании обязательного ужина у его величества проводил послеобеденное время у графини Шуваловой, младшая дочь которой сильно влюбилась в него. Дитрихштейн вовсе не отвечал на ее чувство, но в дело вмешался граф Шуазель и так искусно повел дело, что шесть недель спустя граф покидал Москву уже в качестве будущего зятя Шуваловых. Положение дипломата и особенная благосклонность к графу Дитрихштейну императора придали этой женитьбе некоторый блеск, отразившийся и на графине Шуваловой, к которой Павел, впрочем, не слишком благоволил.

   27 марта, в Вербную субботу, состоялся торжественный въезд императорской четы в Москву. Поезд был громадный, войска тянулись от Петровского дворца до дворца Безбородко. Все гвардейские полки прибыли из Петербурга, согласно существующему в подобном случае обыкновению. Император с сыновьями были верхом, императрица, великая княгиня Елисавета и одна из великих княжон — в большой карете. Ее приготовили для всех великих княгинь и государыни, но участвовали в церемонии только перечисленные лица, остальные были больны*.

   ______________________

   * Великая княгиня Анна уехала еще из Петербурга нездоровой, но, так как государь не любил, когда болеют, старалась пересилить себя, пока у ней не сделалось воспаление легких. Ее перевезли из Петровского дворца в Москву, где пришлось пустить кровь. На другой день после въезда государь пришел к ней и сказал: «Теперь я вижу, что это всерьез, и мне досадно, что вы так разболелись. Признаюсь, что до сих пор я считал все это привычками прежнего царствования, с которыми я борюсь и которые стараюсь искоренить». Неизвестно, что он хотел сказать этими «привычками прежнего царствования», о которых постоянно упоминал.

   ______________________

   Кортеж задержался в Кремле, где императорская фамилия обошла соборы и поклонилась мощам. Оттуда двинулись дальше и в девять часов вечера прибыли ко дворцу Безбородко, отправившись из Петровского еще около полудня.

   Дворец принадлежал князю Безбородко, первому министру, который только что отделал его для себя с необыкновенной роскошью и изяществом. Князь предложил его императору на время коронации, так как кроме Кремлевского дворца другого помещения в Москве не было, и даже императрица Екатерина, в последний раз как была в Москве, имела пребывание в частных домах: императорский дворец давно сгорел. Вскоре после коронации государь выкупил у Безбородко дворец*. Он стоял на окраине города, в одной из самых красивых его частей. При нем был небольшой сад, отделенный прудом от дворцового сада, прекрасного места общественного гулянья. Дворец не был стиснут постройками, и из него открывался обширный вид, что делало пребывание в нем более приятным, чем в Петровском. Великий князь Александр, его супруга и великие княжны поселились в нем, а великий князь Константин вместе со своим двором остановился напротив, в здании, называемом «Старым сенатом». Двор провел во дворце Безбородко лишь несколько дней, а в среду на Страстной неделе переехал с большой пышностью в Кремль готовиться к коронации.

   ______________________

   * Он почти целиком был разрушен во время пожара Москвы, когда город был занят врагом.

   ______________________

   Надо обладать талантом историка, чтобы выразить в кратких словах все благоговение, внушаемое Кремлем, и пером поэта — чтобы передать впечатление, производимое этим древним и прекрасным местом, описать его соборы и возвышающийся над всею Москвою дворец, которому его готический стиль с террасами, сводами и оградой придает нечто фантастическое. Сам по себе дворец не достаточно велик, чтобы вместить всю императорскую фамилию, поэтому Александр с супругой поселились в Архиерейском доме, а Константин — в Арсенале. Елисавета говорила мне, что никогда не забудет впечатления, произведенного на нее видом Кремля вечером в день приезда. По выходе своем от императрицы, она отправилась к великой княгине Анне и оставила ее только в сумерки. Она была печальна: пребывание в Москве не имело до сих пор для нее ничего привлекательного, а неприятного было достаточно. Все окружавшее не только не восхищало ее воображения, но подавляло и щемило ей сердце. Однако в тот вечер, выходя от своей невестки и садясь в карету, она бросила взгляд на древнюю красоту Кремля, освещенного ярким лунным светом, восхитительно отраженным всеми золочеными куполами соборов и церквей, и испытала мгновение невольного восхищения, воспоминание о котором никогда не изгладилось из ее памяти.

   Два дня спустя была сцена такая же красивая, но еще более эффектная. Император со всей своей свитой присутствовал за вечерней в Страстную пятницу в древней маленькой дворцовой церкви, построенной на одной из самых возвышенных террас, и следовал за крестным ходом и плащаницей по верху большей части кремлевских стен. Вечер был великолепный и тихий, а солнце клонилось к закату, освещая чудную панораму города; звуки колоколов сливались с печальным, торжественным пением процессии. Все были в восхищении, но подобные впечатления бывают еще более глубоки, когда они гармонируют с настроением души.

  

XIII

   Коронационная церемония совершилась пятого апреля, в день Светлого Христова Воскресенья, в Успенском соборе. Посередине храма, напротив алтаря, устроили помост, на котором возвышался императорский трон, а в стороне — на небольшом от него расстоянии — был трон императрицы. Справа и слева устроили места для императорской семьи, а вокруг ступени для публики. Павел сам возложил на себя корону, потом короновал императрицу, сняв с себя венец и дотронувшись им до головы своей супруги, на которую тотчас же надели малую корону. После обедни, причастия, миропомазания и молебна император велел прочесть вслух с того возвышения, на котором находился его трон, составленное по его повелению учреждение об императорской фамилии. Этим актом государь установил порядок престолонаследия, из которого исключил лиц женского пола, допуская их к наследованию лишь по пресечении мужской линии. Он предусмотрел в акте случай несовершеннолетия наследника престола, определил положение вдовствующих императриц и великих княгинь, со всеми преимуществами, приличествующими их сану, но и с некоторыми ограничениями. По прочтении акт был положен на престоле в алтаре собора.

   Их величества обедали, сидя на тронах, в большой дворцовой зале, на первом этаже, с готическими сводами и столбами. При входе был помост, откуда смотрели на обед члены императорской фамилии, а по трем остальным сторонам располагались небольшие окна, которые, как и пол, были затянуты красным сукном.

   Это придавало зале совершенно оригинальный вид, но сделало крайне неудобными те балы, которые в ней впоследствии давали. Рядом с возвышением была малая комната, куда подали обед императорской семье, а также польскому королю, который на всех церемониях коронации присутствовал в королевской мантии. После обеда, в ожидании вечерни, их величества отправились к своим молоденьким невесткам, у которых тоже были помещения во дворце, но так неудобно обставленные, что великая княгиня Елисавета, одетая в парадное платье, вынуждена была все послеобеденное время провести сидя на сундуке.

   Во время коронации состоялись значительные пожалования и производства. По этому поводу император сказал великому князю Александру, что ему нравится расположение того к князьям Чарторыйским и хочется сделать им что-нибудь приятное. Великий князь, зная, как его отец расположен ко всему военному, предположил, что выкажет князей в наилучшем свете и защитит их от возможной немилости, если выразит от их имени пожелание поступить на военную службу. И действительно, государь очень хорошо принял эту просьбу и зачислил обоих князей адъютантами: старшего — к великому князю Александру, а меньшого — к Константину, и одновременно очень благосклонно разрешил им отпуск в Галицию для свидания с родными. Отпуск считался тогда знаком необычайного благоволения, в особенности в это время года, потому что обычно он дозволялся только осенью. Большинству при дворе это назначение, соединившее князя Адама Чарторыйского по службе с Александром Павловичем, не понравилось, что и повело ко многим дальнейшим событиям.

   Целым состоянием был награжден князь Безбородко. При императоре был камердинер и цирюльник Кутайсов, турок по происхождению, привезенный в Россию еще ребенком и крещенный в православие. Государь сам был его крестным отцом. Во время коронации Кутайсов получил высокий чин. Это быстрое возвышение обратило на себя всеобщее внимание, особенно когда в конце того же года ему дали Аннинскую ленту.

   В понедельник и во вторник на Святой неделе двор присутствовал на службах в различных соборах Кремля, а начиная со среды и на протяжении более двух недель их величества каждое утро, сидя на тронах в большой зале, принимали поздравления. Император находил, что представлявшихся было слишком мало. Мария Феодоровна беспрестанно вспоминала, как ей рассказывала императрица Екатерина о своей коронации, что тогда толпа, целовавшая руку государыни, была так велика, что рука даже опухла, и была недовольна, что на сей раз рука не распухает. Обер-церемониймейстер Валуев, желая сделать приятное их величествам, заставлял одних и тех же людей являться по нескольку раз, под разными наименованиями и в разных должностях. Случалось, что один и тот же человек являлся в тот же самый день то как сенатор, то как депутат от дворянства, то как член того или иного учреждения. Императорское семейство и двор постоянно присутствовали при этих поздравлениях. Государь и государыня восседали на своих тронах. Императорская фамилия со своей свитой находилась от них по правую руку, а различные депутации, равно как и московские дамы, которых тоже заставляли являться по нескольку раз, торжественно подходили к трону, кланялись, поднимались по ступеням, целовали руки их величеств и удалялись.

   Поворот от самого кроткого царствования к царству террора произвел неожиданное действие, объяснимое только тем, что крайности сходятся: когда не дрожали, то шумно веселились. Никогда еще так много не смеялись, никогда так не замечали смешного, но нередко приходилось видеть, как саркастический смех мгновенно сменялся выражением ужаса. Надо признать, что и никогда торжественная церемония не подавала более поводов к смеху, ибо для человека с тонким умом невозможно не заметить смешного, где бы оно ни проявлялось. По своему характеру император преувеличивал значение церемоний*. Он точно удовлетворял долго сдерживаемую страсть и впадал в мелочность. Можно сказать, что иногда Павел был похож на тщеславного простолюдина, которому разрешили сыграть роль государя и, он спешит насладиться удовольствием, пока его у него не отняли. И это, и недостаток чувства собственного достоинства у императрицы, по-детски радующейся своей новой роли, — все это не ускользало от внимания публики, которая была так напугана новым императором, что не упускала ни одной возможности вознаградить себя шуткой, зачастую довольно меткой. Особенно в этих шутках упражнялись во время поздравлений, о которых я уже упомянула, и, правду сказать, только они помогали переносить скуку и усталость. Придворные кавалеры из свиты великих князей, особенно мой муж и князь Голицын, делали тонкие и забавные замечания насчет публики и всего происходящего, благо их величества сидели далеко, и таким образом немного оживляли эти скучные утренние собрания.

   _______________________

   * Не могу при этом не заметить, что чрезмерная любовь императора Павла к этикету в царствование его сына имела неприятные последствия. Александр, как и все, был смущен крайностями отца и от его внимания не ускользнули ни жалобы, ни шутки на этот счет. При своем вступлении на престол он кинулся в другую крайность, уничтожил, насколько возможно, все мелочи этикета и создал этим много недовольных.

   _______________________

   Состоялось также несколько парадных балов, ставших источником беспокойства для императрицы и Нелидовой. Среди множества московских дам, приезжавших ко двору, было несколько хорошеньких, и между прочими княжны Щербатовы и сестры Лопухины. Последние особенно обратили на себя внимание императора, и он несколько раз заговаривал о них. Утверждают даже, что императрица и Нелидова так этим встревожились, что ускорили отъезд императора из Москвы.

   Павел жил то в Кремле, то во дворце Безбородко, а так как каждый переезд из одного места в другое давал повод к торжественной процессии, их старались устраивать сколь возможно чаще. Двор выезжал также в окрестности Москвы: в монастыри Троицкий и Воскресенский, именуемый также Новым Иерусалимом*, в село Коломенское — место рождения Петра Великого, в Царицыно, где прелестно расположен царский дворец, и в село Архангельское, которым владел тогда князь Николай Голицын. Император совершал все эти поездки в больших шестиместных, а иногда даже восьмиместных каретах. Дорогой его секретари стоя читали ему доклады о текущих делах, военные рапорты и разного рода всеподданнейшие прошения. Великая княгиня Елисавета, находившаяся в карете императора, рассказывала мне, что часто при этих докладах удивлялась раздражительности Павла, когда ему что-то случайно не нравилось, и той холодной жестокости, с какою он высмеивал несчастных, обращавшихся к нему за помощью. Возможно, что по молодости и неопытности Елисавета и ошибалась насчет действительных мыслей императора, но подобные шутки возмущали ее.

   ______________________

   * Монастырь расположен в прелестной местности, а еще более интересен оттого, что его церковь построена по образцу Иерусалимского храма и в нем представлены все те места, где происходили страсти Христовы

   ______________________

   Итальянская опера и Дворянское собрание, которым их величества сделали честь своим присутствием, обед у польского короля, парадная прогулка в дворцовом саду и участие в публичном гулянье первого мая — и празднества коронации завершились.

   Ни в одном из праздников, которые давались в это время в Петербурге, я не участвовала. Вместе с графиней Толстой мы оставались в вечном сердечном трауре и не считали себя обязанными ездить на публичные увеселения. Но все же я вынуждена была посетить костюмированный бал, на который все явились не столько по доброй воле, сколько по приказанию полиции. Те, кто отказывался ехать, должны были быть внесены в особый список, и о них доведено было бы до сведения императора. Поэтому и мы с графиней Толстой отправились на этот печальный праздник.

   Бал открылся полонезом, который я привыкла слышать в более счастливые времена. Музыка эта произвела на меня ужасное впечатление: рыдания душили меня. Шумное веселье и празднества особенно тяжелы в горе, вымученная рыбка яснее выражает страдание. Свет был мне противен, смерть была в моем сердце, глаза мои искали ее, как успокоения. Мы вернулись, изнемогая от усталости, точно после тяжелого и опасного путешествия.

   Во время коронации князь Репнин получил письмо от графа Михаила Румянцева, который служил тогда в чине генерал-лейтенанта под командой фельдмаршала Суворова. Граф Михаил был самый ограниченный, но очень спесивый человек, и сверх того сплетник, не лучше старой бабы. Фельдмаршал обходился с ним по его достоинствам; граф обиделся и решил отомстить. В послании Репнину он дал понять, что фельдмаршал возбуждает умы и готовит бунт. Князь Репнин чувствовал, что известие лживо, но не смог отказать себе в удовольствии подслужиться и навредить фельдмаршалу, заслугам которого завидовал, поэтому он сообщил о письме Румянцева графу Ростопчину. Тот предостерег Репнина, насколько опасно возбуждать вспыльчивого императора, но его доводы не произвели никакого впечатления. Репнин сам доложил о письме его величеству, и Суворов был сослан.

   Несчастный характер императора Павла заставил его сделать так много несправедливостей, что лишь с трудом можно представить себе, что он обладал прекрасной душой. Я, однако, позволю себе прервать на минуту свой рассказ, чтобы привести малоизвестный, но верный анекдот, доказывающий величие и врожденную доброту, коренившуюся в глубине души этого государя.

   Сын графа Петра Панина, Никита Петрович, о котором я говорила выше, ни в чем не похож на своего отца: он не имеет ни силы характера, ни благородства в поступках, а его ум способен лишь возбуждать смуты и интриги. Когда император Павел был еще великим князем, он выказывал к Панину участие как к племяннику своего воспитателя. Воспользовавшись этим добрым расположением, граф Панин удвоил старание и угодливость и заслужил, наконец, доверие Павла. Заметив дурные отношения между императрицей и ее сыном, он решил окончательно их расссорить, чтобы использовать потом их размолвку в своих честолюбивых и даже преступных замыслах. Однажды он ужинал в городе, а когда вернулся в Гатчину, то испросил у великого князя аудиенцию для важного сообщения. Павел назначил ему час и принял его в своем кабинете. Панин вошел со смущенным видом, ловко прикрывая свое коварство маской правдивости, и сказал великому князю с притворной нерешительностью, что пришел сообщить ему известие, самое ужасное для его сердца. Дело шло о заговоре, будто бы составленном против него императрицей-матерью; думали даже посягнуть на его жизнь. Великий князь спросил, известны ли ему заговорщики, и, получив утвердительный ответ, велел записать их имена. Панин составил длинный список, целиком выдуманный.

   — Подпишитесь, — сказал ему великий князь.

   Панин подписался. Тогда Павел выхватил у него бумагу и сказал:

   — Убирайтесь отсюда, предатель, и никогда не попадайтесь мне на глаза!

   Потом он сообщил об этой низкой клевете своей матери, и та в свою очередь была также возмущена. Список, составленный Паниным, хранился у великого князя в особом ящике, который тот держал в своей спальне.

   Но возвратимся к тому, что последовало после коронации. Третьего мая император оставил Москву и отправился со своими сыновьями объезжать губернии, только что приобретенные по разделу Польши, собираясь потом вернуться прямо в Петербург. Тогда же из Москвы уехала и императрица Мария со своими невестками и дочерью, великой княжной Александрой. Ее величество объявила всем троим, что они ни днем, ни ночью не будут расставаться с нею, и действительно, как в дороге, так и по приезде в Павловск все трое они спали в ее комнате, а у великих княгинь Елисаветы и Анны не было во дворце даже и другого помещения, кроме покоев императрицы.

   Елисавета Алексеевна, здоровье которой устояло и в испытаниях предшествующей зимы, и во время утомительной коронации, к этому времени настолько ослабела, что впала в изнурительную и мучительную болезнь, и с нетерпением ожидала возвращения императора, чтобы, по крайней мере, избавиться от той зависимости, в которой она тогда находилась. Наконец тот приехал. В последних числах мая Мария Феодоровна отправилась со свитой в Гатчину навстречу государю, и через несколько дней двор вернулся в Павловск. В то время всеми средствами старались заставить забыть о предшествующем царствовании, и одним из средств, употребленных для этой цели, была перемена местопребывания двора. Императрица Мария испытывает к Царскому Селу ту неприязнь, которую можно питать разве что к какому-нибудь человеку, и прямо-таки ревнует к нему Павловск — свое создание. Как следствие этого, прекрасный Царскосельский дворец, где могла бы отлично разместиться вся свита, был покинут и разорен, а все самые лучшие его вещи перевезены в Павловск — место, несомненно, красивое, но ничуть не подходящее для двора, который, однако, принужден был там разместиться, ибо Павловск сделался резиденцией государя, любящего пышность и представительность. На скорую руку там было возведено еще несколько построек, но все они составили самый выразительный контраст с сооружениями прошлого царствования. В Царском Селе Екатерина II велела воздвигнуть для своего внука великолепный дворец, а в Павловске императрица Мария поместила сына чуть ли не в хижину, пока, по ее приказанию, ему строили деревянный дом. Это помещение великого князя было весьма тесным, но Елисавета Алексеевна и тем была довольна и даже чувствовала себя счастливой по сравнению с теми тремя неделями, которые ей пришлось провести во дворце.

   Однажды вечером — это было второго августа, — когда государь в окружении придворных и своего обычного общества прогуливался по Павловскому парку, вдруг забил барабан. Все обратили на это внимание, так как для вечерней зари было еще слишком рано. Изумленный государь остановился. Барабаны били уже повсюду.

   — Да это тревога! — вскричал Павел и в сопровождении великих князей и военных поспешил во дворец.

   Императрица с остальной частью общества последовала за ними. Подойдя ко дворцу, увидели, что одна из ведущих к нему дорог заполнена гвардейцами, а со всех сторон поспешно собираются и кавалерия, и пехота. Спрашивали, куда нужно идти, толкались, а на дороге, и без того слишком узкой для всех скопившихся войск, с ужасными криками прокладывали себе путь конные полки, пожарные обозы и военные повозки. Императрица, опираясь на руку одного из придворных, пробиралась сквозь эту толпу, расспрашивая всех об императоре, которого потеряла из виду. Наконец сумятица сделалась так велика, что некоторые из дам, и в их числе великие княгини, вынуждены были перелезть через забор, чтобы не быть раздавленными в давке. Немного погодя войскам был дан приказ разойтись.

   Император был очень взволнован и раздражен этим случаем. Весь вечер по многочисленным аллеям ко дворцу продолжали прибывать войска. Подобное скопление войск, происшедшее безо всякой особой причины, особенно войск столь беспокойных, как гвардейцы, неминуемо должно было возбудить подозрительность и недоверчивость Павла. После долгих розысков выяснили, что тревога произведена была трубой, на которой играли в конногвардейских казармах. В соседних полках решили, что это сигнал тревоги, повторили его, и постепенно он распространился от одних к другим. В войсках решили, что это действительно была учебная тревога, но двор и общество, которые с самого начала царствования предчувствовали, чем оно кончится, объясняли события этого дня, а также и то, что случилось днем позже, совершенно иначе. Ничто так не поощряет измену, как постоянный страх перед ней. Павел не умел скрывать, до какой степени этот страх отравляет его душу: он проявлялся во всех его действиях, и очень многие из его жестокостей были лишь следствием этого постоянно испытываемого им чувства, а сами, в свою очередь, возбуждая умы, привели наконец к тому, что совершенно оправдали его подозрительность.

   Через день, почти в то же самое время, когда гуляли в другой части парка, примыкавшей к большой дороге и отделенной от нее лишь оградой, вдруг снова послышался звук трубы и несколько кавалеристов проскакали во весь опор по соседней дорожке. Император в гневе погнался за ними с поднятой палкой, великие князья и адъютанты бросились за ним. Все были ошеломлены, императрица в особенности потеряла голову и кричала, обращаясь к камергерам:

   — Бегите, господа, спасайте вашего государя!

   Оглянувшись, она увидела рядом с собой графа Феликса Потоцкого, доброго малого, но довольно неуклюжего толстяка, до смерти боявшегося императора, схватила его за руку и стала толкать вперед. Бедный граф Феликс, не понимавший, чего от него хотят, и более испуганный криками императрицы, нежели опасностью, грозившей государю, являл собою самое смешное зрелище.

   На сей раз войскам помешали собраться, истинной же причины этой второй тревоги так и не узнали: никто не мог или не хотел объяснить ее. Говорили, что, поскольку гвардейцы были уверены, что тревога, происшедшая накануне, была произведена по приказанию императора, они ежеминутно ждали ее повторения и легкий шум показался им ожидаемым сигналом. Другие утверждали, что сигнал был дан каким-то злым шутником, намеревавшимся произвести смятение, подобное предыдущему. В конце концов кого-то наказали, а тревоги на этом прекратились.

   Нездоровье великой княгини Елисаветы все усиливалось, и ей позволили не являться ко двору, а провести несколько недель в уединении, посвятив это время лечению, предписанному докторами. Пока она болела, великий князь Александр едва не погиб и спасся лишь чудом. Как-то утром, верхом, он присутствовал с императором на ученьях. Он находился поодаль от его величества и стоял на самом краю обрыва. Движение войск и блестевшее на солнце оружие напугали лошадь: та встала на дыбы, задние ноги ее соскользнули, и она покатилась под гору вместе с великим князем. Поначалу к упавшему боялись подходить: полагали, что он погиб, но он только расшибся. Его спасла молодость. Будь он старше, наверняка переломал бы кости, а так только сильно ушиб ключицу.

  

XIV

   Лето 1797 года я проводила с графиней Толстой в имении ее матери, княгини Барятинской, в пяти верстах от Петергофа. Туда в июле ко дню ангела государыни переехал двор, и мой муж и граф Толстой делили свое время между двором и нами.

   Имение, где мы жили, было очень удачно расположено: с холма открывался прелестный вид на залив, к дому вела красивая аллея, было много места для прогулок, лесов, садов, масса цветов и фруктов. Из окна моего кабинета направо виднелся город, а налево — безбрежное море. Жили мы дружно, счастливо, в кругу наших детей, занимались с ними по целым дням и радовались их успехам. Наши старшие дочери были одних лет и явно старались быть вместе, мы, матери, с удовольствием следили за их возникающей дружбой. Вторая дочь графини Толстой была замечательно умной девочкой, тремя-четырьмя годами моложе своей сестры, а моей младшей дочери и сыну графини было около двух лет. Как отрадно было глядеть на наших детей, когда они, ангелочки, рвали цветы и, грациозно приподняв платьица, бежали к нам, чтобы показать их и поделиться своими впечатлениями. Как любила я сидеть вечерами на балконе и следить за закатом солнца! Передо мной вставали картины прошедшего, а особенно часто останавливалась я на воспоминаниях о великой княгине Елисавете, священных для меня. Я мысленно сравнивала тихий прекрасный вечер со спокойным состоянием духа, которое дает нам возможность подмечать все то неуловимое, что ускользает от внимания в те минуты, когда мы взволнованы или обеспокоены. Я вспоминала прошлое возвышение, малейшие подробности того времени, когда находилась радом с великой княгиней, и при воспоминании о ней, той, которая осыпала меня своими милостями и которой я обязана счастьем познавать и любить все наиболее для меня дорогое, по щекам у меня неудержимо текли горькие слезы.

   Чувство преданности к любимому государю — это нечто совсем особенное, не похожее ни на что другое. Понять его можно, лишь испытав. Можно ли сравнить это чувство с гордостью? Нет, это глубокая, беспредельная преданность. Гордость и тщеславие — чувства низкие, корыстные, тогда как преданность своему государю — высока и самоотверженна. Мало кто может понять и оценить это чистое, идеальное чувство: его смешивают с личным искательством, основанным на самолюбии и жадности. Высокий сан государя, как считается, не допускает большой близости между ним и подданным. Позволю, однако, себе заметить, что при этом рассуждении упускают из виду сердце и душу, а они способны уничтожить расстояние между подданным и правителем, не уничтожая должного почтения к особе последнего. Истинно верноподданническое чувство побуждает человека к правдивому и открытому выражению своих мнений. Трудно переносить в своих государях слабость, скорее можно предпочесть в них строгость. Необходимо, чтобы имелась возможность опереться на то, что должно быть гарантией нашей безопасности и силы.

   Теперь пора упомянуть о приезде в Россию принцессы де Тарант, урожденной графини де Тремуйль. Она прибыла в то время, когда двор находился еще в Петергофе. Эта принцесса была дочерью герцога Шатильона, пэра Франции, последнего в роде. Она была статс-дамой несчастной французской королевы и едва не сделалась жертвой своей непоколебимой ей верности.

   Павел и Мария Феодоровна познакомились с нею во время своего путешествия в Париж, где часто встречались у ее бабушки, герцогини де Лавальер. Твердость, с которой принцесса переносила свои несчастья, возбудила к ней участие и уважение их императорских величеств. Во избежание смерти, принцесса, по совету своего деверя, эмигрировала в Лондон тотчас по выходе из тюрьмы. Король и королева тогда уже были заключены в Тампль, и, не имея возможности разделить их участь, принцесса де Тарант согласилась временно оставить свою родину, а вскоре вышел декрет, которым эмигрантам запрещалось возвращение во Францию. Принцесса была в отчаянии, очень нуждалась, а ужасная участь короля и королевы переполнила чашу ее страданий. Через пять лет после ее отъезда в Лондон император Павел и его супруга по своем вступлении на престол прислали ей чрезвычайно радушное и деликатное приглашение переехать в Россию, предлагая поместье, в котором она могла бы спокойно жить со своим семейством. Поначалу принцесса де Тарант думала отвергнуть это выгодное предложение. Ей вполне хватало той пенсии в две тысячи рублей, которую в продолжение трех лет высылала ей королева неаполитанская, а траур, который она носила, вполне гармонировал с испытываемой ею вечной скорбью, но мысль о сестре, которой могло оказаться полезным радушное приглашение русского императора, мысль о семье побудила принцессу к путешествию в Россию. У нее не было иного ручательства, кроме письма императрицы Марии Феодоровны. Сама она ни о чем не просила, но та, хорошо зная и ее, и ее семью, тайно помогала им еще до своего вступления на престол.

   Итак, скромно жившая в Лондоне, в стороне от большого света, принцесса де Тарант решилась на эту жертву и после семнадцатидневного плавания прибыла в Кронштадт за несколько дней до петергофского праздника. Ее приезд заинтересовал меня. Мой дядя хорошо знал ее бабушку и мать и часто рассказывал мне о них. Я дожидалась ее приезда с сердечным участием, а не с тем праздным любопытством, которое обычно возбуждается всякой новой личностью.

   Некоторые из посещавших нас придворных сообщили в подробностях, как ее принимали при дворе. Это наделало много шуму. Она приехала в воскресенье, в час пополудни, и после обеда была введена в кабинет к их величествам. Те встретили ее с особенной благосклонностью. Императрица надела на нее малый крест установленного на новых началах ордена св. Екатерины, коего сама она была главой. В понедельник и во вторник их величества продолжали оказывать вновь прибывшей свое внимание, осыпать ее заботами и ценными подарками, предлагаемыми в деликатной форме. После этого принцесса де Тарант сделалась центром общего внимания. В среду, в день ангела императрицы, придворные дамы еще до заутрени собрались в зале у галереи, ведущей в дворцовую церковь. Высочайшего выхода ждали с тем большим нетерпением, что в нем должна была принять участие и принцесса де Тарант, и все были поражены ее печальным видом и полной достоинства осанкой. Я сама была глубоко тронута, глядя на нее. После заутрени принцессу возвели в звание статс-дамы и вручили ей портрет.

   На другой день двор возвратился в город, в Таврический дворец. За ужином император посадил принцессу возле себя, был к ней очень внимателен и с видимым участием и интересом говорил с нею о Франции. Беседа государя с принцессой возбудила беспокойство и подозрения у князя Александра Куракина, ограниченного человека и низкого интригана. Он вообразил, что император может серьезно привязаться к мадам де Тарант и удалить от себя Нелидову, и поспешил сообщить этой последней о своих опасениях. При одной мысли об этом Нелидова заволновалась и в свою очередь поспешила к императрице, чью ревность легко было возбудить. Вместе они, императрица и Нелидова, принялись восстанавливать государя против принцессы.

   Ничего не подозревая, та отправилась на другой день в Таврический дворец, чтобы принять участие в посещении двором Смольного института. Когда вышли их величества, императрица заговорила с графиней Шуваловой, стоявшей рядом с принцессой де Тарант, а затем, смерив принцессу взглядом с головы до ног, повернулась к ней спиной в тот самый момент, когда та начала ее приветствовать; государь же даже не взглянул на нее. Эта внезапная перемена поразила и сконфузила принцессу. Вскоре по приезде в Смольный монастырь к ней подошел сочувствующий ей Плещеев и предупредил, что она подверглась немилости и не получит приглашения в Павловск, куда двор должен был вернуться в тот же день. Из уважения к воле императора, Плещеев просил ее избежать встречи с государем на обратном пути. Так и закончился четырехдневный фавор принцессы де Тарант! Результатом всех обещаний оказалась пенсия в три тысячи рублей от императора и в тысячу двести от императрицы, выдававшаяся все время пребывания принцессы в России.

   Через несколько дней после петергофского праздника император морем отправился в Ревель. Хотя императрица уже три месяца была в тягости, она пожелала непременно участвовать в путешествии. Государыню сопровождали Нелидова и Протасова. Великие князья и довольно многочисленная свита следовали за их величествами.

   Император отплыл на фрегате «Эммануил», приспособленном для большого числа пассажиров и отделанном с таким изяществом, какого трудно было ожидать от корабля. Этот фрегат входил в состав эскадры, и остальные участники поездки расположились на ее судах. Штиль задержал всех на рейде напротив Ораниенбаума*, где на время отсутствия их величеств должны были жить великие княгини Елисавета и Анна. Все эти четыре или пять дней они обедали на фрегате и возвращались к себе только вечером. Остальная часть двора получила предписание дожидаться возвращения императора в Петергофе.

   _______________________

   * Император только что перед этим подарки это имение великому князю Александру, а Стрельну — Константину.

   _______________________

   Пока стояли на рейде, государь многих принимал, в числе прочих виртембергского посланника Пюклера, который смешил всех своим ломаным французским языком. Как-то раз фрейлина Анны Феодоровны Ренне после обеда прилегла на диванчике в палатке на рубке и дожидалась отъезда великих княгинь. Вошел Пюклер. Ренне тотчас привстала, а он, заметив это, сказал:

   — О, как жаль! Поза была такая прелестная!

   Едва снялись с якоря, как на следующий же день разразилась такая сильная буря, что многие из судов эскадры оказались без мачт и пришлось вновь бросать якорь. Целые сутки перенося качку, их величества почувствовали нерасположение к морской прогулке и поспешили поскорее вернуться в Петергоф, где двор оставался потом с неделю

   Приведу здесь анекдот того времени, подтверждающий оригинальность императора Павла. Княжна Шаховская, впоследствии княгиня Голицына, фрейлина Елисаветы Алексеевны, в продолжение всего сезона была дежурной и сопровождала двор во всех его путешествиях. Она была красавица, император отличал ее, и на одном из петергофских парадов он повелел внести в приказ благодарность великому князю Александру за то, что у него при дворе такая хорошенькая фрейлина. Говорили, что Нелидову эта шутка совершенно вывела из себя и с той поры она возненавидела княжну Шаховскую.

   Проведя два дня в городе, в Таврическом дворце, двор вернулся в Павловск, а оттуда в середине августа переехал в Гатчину.

   В конце пребывания в Павловске Елисавета Алексеевна получила письмо от своей матери, в котором говорилось, что та едет в Саксонию повидаться со своей сестрой, герцогиней Саксен-Веймарской. Кроме того, на чистой стороне листа симпатическими чернилами были написаны следующие слова: «Представьте себе мое удивление: г.Таубе, который в данную минуту здесь, от имени шведского короля просит у меня руки одной из ваших младших сестер. Я так этим поражена, что не знаю, что и отвечать».

   Едва двор разместился в Гатчине и великие княгини вернулись в свои покои, как императрица велела просить к себе Елисавету Алексеевну. Мария Феодоровна сидела за столом, держа в руках газету, а поодаль стояла Нелидова. Стоило Елисавете войти, как императрица с горячностью воскликнула:

   — Что это значит? Шведский король женится на вашей сестре?

   — В первый раз слышу, — отвечала великая княгиня.

   — Это напечатано в газетах.

   — Я их не читала.

   — Не может быть. Вы знали. Ваша мать назначила свидание шведскому королю в Саксонии и везет туда с собой ваших сестер.

   — Мне писали, что моя мать собирается поехать в Саксонию для свидания с тетушкой. Другой цели я у нее не знаю.

   — Неправда. Не может быть! Вы ведете себя недостойно по отношению ко мне. Вы не откровенны. По вашей милости я лишь из газет узнаю об обиде, которую наносят моей бедной Александрине. И главное, это происходит как раз в то время, когда нам подавали надежду, что свадьба состоится. Это ужасно! Это положительно низко!

   — Но я, право, не виновата.

   — Вы знали и не предупредили меня. Вы не оказали мне тем ни доверия, ни должного уважения.

   — Нет, я не знала. Впрочем, ведь мои письма читают на почте. Потрудитесь справиться о том, что мне пишет моя мать.

   Елисавета произнесла эти последние слова в сильном волнении и даже раздражении от этой неприятной сцены. Ей пришлось выслушать еще целый поток несдержанной речи, прежде чем она удалилась. С этой минуты императрица с ней не разговаривала и не только явно относилась к ней с пренебрежением, но и делала на ее счет разные намеки, которые, несмотря на все желание государыни, выходили скорее жалкими, чем колкими.

   Как-то вечером великая княгиня отправилась гулять вместе с их величествами и подошла к государыне, чтобы поцеловать ее руку. Императрица хотя и протянула ее, но сухо, не от души. Великая княгиня поцеловала ее искренне, но государыня, вместо того чтобы обнять в ответ свою невестку, резко заметила ей:

   — Вы загордились и не хотите более целовать мою руку, потому что сестра ваша — королева.

   Елисавета вместо ответа лишь пожала плечами. Это так раздражило императрицу, что та повторила то же самое и великой княгине Анне.

   Император ничем не выражал своего неудовольствия Елисавете Алексеевне и ни в чем не изменил своего обращения с нею, лишь однажды он заметил ей, как бы в шутку:

   — Ваша сестра идет по стопам моей дочери.

   — Очень, очень сожалею, — отвечала великая княгиня.

   — Впрочем, нам это безразлично: мы всегда найдем, за кого выдать Александрину, — сказал государь.

   Немилость, в которую впала принцесса де Тарант, не удивила, а скорее огорчила меня. Выразить ей это я не могла: принцесса принадлежала совсем к другому кругу. Она сблизилась с супругой князя Алексея Куракина, а особенно с княгиней Долгорукой, которые незаметным образом делали все возможное, чтобы она меня не посещала. После моего возвращения в город, принцесса нанесла, однако, визит моей матери и мне. Я отдала ей его, но без особой поспешности. Через несколько дней мой дядя дал в ее честь ужин, на котором я была хозяйкой.

   Наши отношения с принцессой были несколько натянуты: ее уверили, что я большая педантка, держу себя неестественно и с большими претензиями. Принцесса говорила мне впоследствии, что она боялась меня как женщины сухой и ученой. Я знала обо всех этих мелких интригах и о том, что целью их было отдалить нас, но говорила графине Толстой:

   — В скором времени принцесса де Тарант сделается моей ежедневной гостьей: я чувствую это сердцем, а оно редко меня обманывает.

   После одного или двух ее визитов ко мне я пригласила ее к обеду, но накануне назначенного дня, вечером, моя младшая дочь и дочь графини Толстой заболели оспой, и я написала вежливый отказ принцессе де Тарант, высказывая ей свое искреннее сожаление, что не могу ее принять.

   Моя девочка была в сильной опасности, а маленькая графиня Толстая, хотя и не так серьезно заболела, умерла в конвульсиях. Я присутствовала при ее кончине. Несчастная мать была в самом жалком положении. Я отвела убитых горем родителей к себе. Граф прожил недели две на половине моего мужа, а графиня — у меня, и я ухаживала и заботилась о ней не менее месяца.

   Через шесть недель принцесса написала мне, прося уведомить, может ли она навестить меня. Я отвечала утвердительно. Когда она пришла, мы сидели вместе с графиней. Принцесса была поражена ее горестным выражением лица и невольно подалась назад, но я встала к ней навстречу и пригласила сесть между нами. Принцесса не решалась ни повернуть головы в сторону графини, ни заговорить с нею, но, когда внезапно с той сделался сильный нервный припадок, обняла ее и отвела, обессиленную, в глубь моего кабинета, где принялась успокаивать и ухаживать за ней с величайшей заботливостью. Когда графиня поуспокоилась, принцесса подошла ко мне и сказала:

   — Теперь вы обеспокоены и чувствуете себя несчастной, позвольте же мне уйти и возвратиться к вам завтра.

   И действительно, она каждый день потом навещала меня. Мы легко сдружились: нас сблизило горе. Она оплакивала любимую государыню — кому, как не мне, было понять ее!..

   Двор оставался в Гатчине до начала ноября. В первые дни его пребывания там были маневры гвардейских полков, повторявшиеся ежегодно в одно и то же время, за исключением 1799 года, когда состоялся поход в Италию. В конце сезона, по вечерам, бывали спектакли; по большей части давалась итальянская опера, не потому чтобы государь не любил французских комедий, но во время траура по императрице, подходившего уже к концу, французская труппа покинула Петербург, и состав ее еще не был возобновлен.

   Двор выехал из Гатчины четвертого, а в Царское Село прибыл пятого ноября, в годовщину того дня, когда с императрицей Екатериной II сделался апоплексический удар. Лицам, которые еще искренне сожалели о почившей, отрадно было помолиться за нее в том самом месте, где все напоминало о ней; к тому же и время года придавало этому прекрасному месту грустный оттенок, вполне подходивший к случаю. Это был последний день траура. Возвратившись в город, повели совсем другой образ жизни, чем в прошлом году.

   Были отделаны заново все покои, как частные, так и официальные, предназначенные для представления их величествам. Театр Эрмитажа, куда Екатерина II приглашала только избранных, сделался одинаково открытым для всех, кто имел на то право по чину, а также и для гвардейских офицеров, так что блестящая свита сопровождала императора туда, откуда Екатерина всегда ее удаляла.

   За четыре недели до своего разрешения от бремени императрица получила известие о кончине своего отца, владетельного герцога Виртембергского. Эти последние четыре недели ее величество провела в уединении, но император и остальные члены семьи по-прежнему показывались в обществе.

   В начале 1798 года умер польский король. Для него это не было несчастием, так как его жизнь была далеко не привлекательна. Не претендуя уже на трон, предоставленный ему когда-то Екатериной II, он все же был королем и имел время привыкнуть к почету, который оказывали его сану. Роль, которую приходилось ему играть в Петербурге, могла быть только тяжела для человека с его умом и самолюбием. Короля содержали на счет двора, жил он в императорских дворцах: зимой в Мраморном, а летом в Каменноостровском. Вынужденный часто бывать при дворе, он, наравне с другими, страдал от неровностей характера императора Павла, но в том возрасте, в котором находился король, и при его положении ему, конечно, было еще труднее их выносить. Он жил открыто, и его смерть была потерей для петербургского общества. Скончался он от удара, совершенно так же, как и Екатерина II, и был погребен в Петербурге, в католической церкви, со всеми почестями, приличествующими его сану.

   28 января у императрицы родился сын. По обету, данному императором, его назвали Михаилом. При наклонности государя к мистицизму, не составляло труда направить его воображение в нужную сторону, и несколько приближенных легко это проделали. Пустили слух, будто с первого дня царствования государя часовому Летнего дворца является архангел Михаил; повторяли даже слова, сказанные им, значение которых было, впрочем, довольно темно. Как бы там ни было, но в скором времени велено было сломать старый Летний дворец*, и император, по возвращении своем из Москвы, заложил первый камень в основание Михайловского замка, на том самом месте, где стоял Летний дворец**. В продолжение всего своего царствования Павел с особенным старанием занимался возведением этого здания, даже расстроил свои финансы вследствие той поспешности и стремления к роскоши, которые проявил при этой постройке, но едва только дворец был завершен и его величество думал насладиться в нем жизнию, как этот же дворец сделался его могилой и вскоре затем был заброшен его наследником. При первом же известии о чудесном видении часовому, Павел дал обет, что, в случае, если у него будет еще сын, назовет его Михаилом.

   ______________________

   * Старый деревянный дворец, служивший временным пристающем Екатерине II, когда она летом приезжала в Петербург для участия в какой-нибудь церемонии.

   ** Раскапывая место для фундамента этого дворца, нашли камень, на котором было вырезано имя несчастного Ивана.

   ______________________

   В скором времени после рождения Михаила Павловича в Петербург приехал герцог Энгиенский» к своему деду, принцу Конде, который находился здесь уже два месяца. Герцог Энгиенский представился их величествам на придворном балу в Эрмитаже точно так же, как сделал это и принц Конде при своем прибытии.

   Летом 1797 года, после мира при Кампо-Формио, заключенного между Австрией и Францией, корпус принца Конде оказался не у дел. Император Павел предложил принцу службу и поместья в своем государстве, что было принято с горячей признательностью. Князь Горчаков отправился за корпусом Конде, находившимся на Дунае, и привел его в конце того же года в Волынь. Герцог Энгиенский находился при корпусе и приехал в Петербург лишь после того, как его людей разместили в Дубно.

   Навстречу принцу Конде к границе был послан граф Шувалов с шубами, которые он должен был поднести от имени императора. Принцу отвели Таврический дворец, поскольку дом Чернышева, купленный специально для него и на котором уже красовалась надпись: «Отель Конде», не был еще окончательно отделан; принцу доложили при этом, что для него приготовлен ужин, к которому можно пригласить кого ему угодно. На другой день к принцу приехали с визитом оба великих князя и все вельможи. Павел вручил ему орден Андрея Первозванного и большой крест Мальтийского ордена. После этого никто никогда не смог понять, что стало причиной того охлаждения, которое государь вскоре стал ему показывать.

   Принц Конде и герцог Энгиенский оставили Петербург в конце февраля или начале марта 1798 года и отправились в Дубно. В продолжение этого года маркиз де Монтессон осмотрел несколько губерний, в которых предполагалось учредить рад колоний для эмигрантов, но дело это не состоялось. В 1799 году корпус принца Конде принимал, и не без славы, участие в блестящем походе фельдмаршала Суворова, но после этой кампании намерения петербургского кабинета изменились, и принц, уведомленный, что Россия готовится сблизиться с Бонапартом, начал вести переговоры с Англией, предлагая свой корпус этой державе, которая действительно и приняла его; император Павел, узнав об этих переговорах и не желая, чтобы принц его опередил, поспешил издать приказ о роспуске его корпуса, который был тогда в Нижней Австрии. В Англии его вскоре тоже расформировали, и это славное войско, в былое время такое сплоченное, быстро распалось, и многие из его солдат и офицеров возвратились во Францию.

   Роды императрицы были тяжелы, но не опасны. Так как тогда она лишилась своего постоянного акушера, то пригласила акушера из Берлина. Этот господин, подкупленный, вероятно, тем, кто желал подорвать кредит императрицы и Нелидовой, а именно Кутайсовым, объявил государю, что не отвечает за жизнь императрицы в случае еще одних родов. Это сделалось в течение года источником всевозможных интриг.

   Едва оправившись, императрица получила известие о смерти ее матери, как раз в то время, когда ожидала ее приезда в Россию. Ее величество совсем была поражена этим несчастьем, и государь удвоил тогда внимание и нежность к своей супруге.

  

XV

   В середине апреля 1798 года двор переселился в Павловск, а в начале мая император и великие князья Александр и Константин поехали в Москву, куда стягивались войска для маневров. Великие князья должны были потом отправиться вместе с императором еще далее, до Казани. Государь провел в Москве пять-шесть дней. Стечение публики на маневрах было громадное, тем более что погода стояла хорошая. Все спешили отпраздновать пребывание его величества балами и другими увеселениями. Привлекшая внимание императора еще в прошлом году на коронации Лопухина вновь обратила на себя его взоры своей вполне расцветшей красотой. Кутайсов всячески поддерживал то впечатление, которое она производила на государя, а тот покинул Москву без ума от любви и с твердым намерением привлечь свой предмет в Петербург.

   Я хочу вспомнить здесь о случае, важном для принцессы де Тарант и происшедшем как раз в это время. Мой муж расположил великого князя Александра и великую княгиню Елисавету в пользу принцессы, так как желал помочь ей в ее затруднительном положении. Оба они были настолько добры, что пришли ей на помощь и передали принцессе двенадцать тысяч рублей, требуя только, чтобы она никому не рассказывала об этом благодеянии, которое буквально осчастливило ее, дав возможность быть полезной сестре и всему семейству. Ее слезы признательности привели меня в восторг. Спустя несколько дней на придворном обеде в Таврическом дворце ей случайно пришлось сидеть напротив великой княгини Елисаветы, которая с большим участием посматривала на нее: нам нравится видеть тех, кому мы доставляем счастье. Плещеев, сидевший рядом с принцессой, заметил эту благосклонность великой княгини и сказал об этом принцессе. Лишь с трудом она могла скрыть признательность, наполнявшую ее душу. Мне она привезла от великой княгини цветок.

   Лето 1798 года проводила я в деревне по Петергофской дороге с графиней Толстой и принцессой де Тарант. Чем больше я узнавала последнюю, тем более к ней привязывалась. Эта прекрасная и пылкая душа способна была ценить дружбу. Я подмечала ее ежедневно увеличивающееся расположение ко мне. Ее характер гордый и твердый, в нем чувствуется нравственная опора, которая действует успокаивающе.

   По соседству с нами жил лорд Уитворт, английский посланник. Рассказ о нем должен войти в число самых тяжелых моих воспоминаний. Давно уже питал он к графине Толстой притворную страсть, то есть желал ее погубить, но скрывал свои намерения под личиной, самой привлекательной для честной женщины. Никогда не говорил он ни одного слова, способного возмутить ее достоинство, обращался с ней всегда с полным ражением и вниманием. Эта игра продолжалась несколько лет. Наконец она заметила внушаемое ею чувство, но сомневалась в этом, а дружба, занимавшая тогда первое место в ее сердце, помогла ей избегать опасности. Однако соседство с лордом Уитвортом мне не нравилось, я никогда не могла выносить нежных чувств мужчины к замужней женщине; я нахожу их даже преступными, в особенности у человека в возрасте под пятьдесят. Хотя поведение лорда Уитворта в это время еще не было предосудительно, но легко можно было заметить, что он становится все менее и менее сдержанным. Я остерегалась обращать на это внимание графини Толстой: было бы жестоко смутить ее спокойствие, но последствия вполне оправдали мое беспокойство.

   Император вернулся к концу июня. Императрица с Нелидовой выехали к нему навстречу до Тихвина, и обе бати поражены тем, как он к ним переменился. Их величества вместе вернулись в Павловск, где императрица приготовила празднество по случаю возвращения государя. На этом празднике в первый раз появилась мадам Шевалье, актриса, которая играла впоследствии такую важную роль в Петербурге. В той части сада, которая называется Сильвией, где несколько аллей сходятся, образуя огороженную площадку, у входа в каждую аллею играли различные сцены. В одной шла сцена из комедии, в другой — из балета, в третьей — из оперы и т.д. Обойдя кругом все аллеи, приходили к последней, в конце которой стояла хижина. Вокруг нее в свое время вырос Павловск, и потому она сохраняется в полной неприкосновенности. При входе в эту последнюю аллею граф Виельгорский, одетый отшельником, вышел навстречу императору и, сказав ему несколько приветствий, пригласил войти в Эрмитаж. Император последовал за ним. Позади домика он увидел оркестр, аккомпанировавший хору из «Луциллии»: «Где может быть нам лучше, чем у домашнего очага?» Исполнительницами были все великие княгини и княжны. При других условиях это было бы, без сомнения, кстати, но не в тот момент, ибо никогда еще государь не возвращался домой с чувствами, так мало приличествующими отцу семейства. Ужин в личном садике императрицы, сопровождаемый музыкой, завершил это празднество. Погода была дивная, и праздник должен был казаться прелестным тем, кому это возвращение обещало только счастливые минуты, но тот, ради кого он давался, хотя и присутствовал на нем, но чувствовал явную неловкость, и императрица ждала неминуемой бури.

   Июнь подходил к концу, и император выказывал нетерпеливое желание уехать в Петергоф. Большее или меньшее удовольствие, испытываемое государем от его пребывания в Павловске, всегда служило для придворных мерилом, по которому узнавали степень благосклонности императора к супруге. По несчастью, императрица заболела трехдневной лихорадкой почти в ту самую минуту, когда двор должен был отправиться в Петергоф. Эта помеха очень рассердила императора, и в досаде он решил, что государыня лишь притворяется больной, желая пойти ему наперекор. Он не потрудился скрыть от нее дурное расположение духа, и это послужило для императрицы источником многих неприятностей.

   К этому времени в Петербург приехали два принца Виртембергские, братья государыни, состоявшие в австрийской службе. Австрия, объявив войну Франции, предлагала императрице через ее братьев уговорить императора Павла присоединиться к ней. Императрица, в восторге, что может сыграть важную роль, поспешно взялась за дело и расположила в его пользу князя Безбородко, который из вежливости поддерживал ее домогательства. Однако государь отвечал им, что, прежде чем вмешиваться в дела своих соседей, он желает упрочить счастье своей империи. Этот мудрый ответ не удовлетворил их. Безбородко воспользовался любовью императора к разным церемониям и предложил ему сделаться протектором

   Мальтийского ордена, а потом провозгласить себя его гроссмейстером. Император с энтузиазмом принял эту мысль, и это поставило его в необходимость отстаивать интересы Австрии. Последствием этого союза была блестящая кампания следующего года, когда фельдмаршал Суворов завоевал Италию, а также сватовство со стороны австрийского двора к великой княжне Александре для эрцгерцога Иосифа, венгерского палатина.

   Как только императрица поправилась, двор поехал в Петергоф, и там произошли большие перемены: удалены были те, кого поддерживала государыня и кто в свою очередь платил ей тем же. Нелидова оставила двор и удалилась в Смольный. Друг ее, которому она покровительствовала, военный губернатор Петербурга Бугсгевден, лишился места и вскоре был сослан в свое имение в Ливонии. Нелидова, будучи очень дружна с его женой, последовала за ними в ссылку. Граф Николай Румянцев, в то время церемониймейстер двора, впоследствии канцлер, на которого император смотрел как на приверженца государыни, ожидал с минуту на минуту высылки, но по заступничеству великого князя Александра указ о нем был отменен, хотя только временно: несколько месяцев спустя его привели в исполнение. Это был тот самый граф Румянцев, который в то время, когда был посланником России во Франкфурте, был уполномочен императрицей Екатериной вести переговоры о супружестве великого князя Александра с принцессой Луизой Баденской.

   В тот самый день, когда император подверг его опале, великий князь Александр подошел к жене в ту минуту, когда она спускалась с лестницы для вечерней прогулки, и поспешно сказал:

   — Поблагодари моего отца, когда поравняешься с ним: из уважения к тебе он отменил ссылку графа Румянцева; теперь более не могу тебе сказать.

   Великая княгиня, не вмешивавшаяся ни в какие интриги и узнававшая о них только при гласно совершившихся фактах, была очень удивлена, однако выполнила поручение своего супруга. Император благосклонно выслушал ее признательность и сказал ей много любезного по этому поводу. У Монплезира вышли из экипажа, и, пока прогуливались по террасе, императрица отвела в сторону Елисавету Алексеевну и спросила ее:

   — Где граф Румянцев? Говорят, он сослан, так ли?

   Великая княгиня простодушно передала ей все, что знала. В ту же минуту к ним подошел Александр. Он собирался избавить мать от огорчительного для нее известия, что император недоволен графом Румянцевым. Узнав, в чем дело, он сделал великой княгине выговор, зачем она рассказала о том императрице. Ее величество живо возразила ему:

   — Теперь, когда все меня оставляют, неужели и ты недоволен тем, что только твоя жена откровенна со мной?

   Упрек был несправедлив, но сам отзыв глубоко тронул великую княгиню, желавшую тем более утешить императрицу, что из-за всех этих неприятностей обращение государыни с великой княгиней утратило все прежнее высокомерие.

   В том же году двор прожил в Петергофе до начала августа. Я отправилась туда на праздник с моими двумя подругами и с племянницей датского посланника барона Блома. Елисавета Алексеевна позволила прийти к ней утром в английский парк, куда она прибыла с великой княгиней Анной, а я с моими спутниками. Великая княгиня поговорила со мной в стороне от других, что напомнило мне прежние счастливые времена, но это было в последний раз. Двор прожил еще две недели в Павловске, а оттуда переехал в Гатчину. Несмотря на предпочтение государем этого загородного места, где он всегда затягивал свое пребывание до поздней осени, на сей раз он оставил его спустя шесть недель ввиду приближающегося приезда Анны Лопухиной. Экзальтированное состояние его духа внушило ему, вероятно, мысль придать своему возвращению в город более торжественности, чем обыкновенно. Государь оставил Гатчину во главе гвардейских и других полков, всегда собиравшихся там осенью для маневров. Этот переход сделан был ими и двором в продолжение двух дней. Ночь провели в Красном Селе. Полки расположились лагерем, а двор занял старинный деревянный дворец. Погода была прекрасная, и избранная на сей раз дорога, пролегая по более красивой местности, чем обыкновенная из Гатчины в Петербург, придавала всему шествию праздничный вид.

   Великая княгиня Елисавета очень страдала в первое время своей беременности, тем более что дурная дорога внушала ей опасения, которые приходилось скрывать, потому что она считала объявление своего состояния преждевременным. Она даже боялась одно время какого-нибудь осложнения в своем положении, но все сошло благополучно, и вечером, в день приезда в Петербург, в Эрмитаже состоялся спектакль.

   Недели две спустя по возвращении в город, приехало семейство Лопухиных. Отец тотчас же был назначен генерал-прокурором на место князя Алексея Куракина, жена его была возведена в статс-дамы, а дочь Анна — во фрейлины. Ничему более не удивлялись, в противном случае возведение Лопухиной в звание статс-дамы вызвало бы справедливое недовольство*. Роду она была незнатного, ее манеры доказывали полное отсутствие воспитания; к тому же известно было, что прошлое ее далеко не безукоризненно. Она была мачехой Анны, которая вместе со своими двумя младшими сестрами еще в детстве лишилась своей родной матери. Из этих двух сестер одна была замужем за Демидовым. Такая же хорошенькая, как Анна, она появилась при дворе со всем семейством и даже друзьями и притворилась, будто страстно влюблена в великого князя Александра. Великий князь старательно избегал ее, тогда как она искала с ним встречи.

   ______________________

   * Уваров, простой офицер Кирасирского полка, любовник Лопухиной-старшей, был назначен адъютантом государя и некоторое время спустя стал командиром Кавалергардского полка, являвшегося личным конвоем государя.

   ______________________

   Павел придавал выражению своей склонности рыцарский характер, что могло отчасти облагородить ее, если бы к ней не примешивались разные причуды. Государь только что стал во главе Мальтийского ордена. Раздав орденские знаки членам своего семейства, он сохранил за собой достоинство гроссмейстера, учредил в ордене новые должности и командорства и, сообразно с этим, увеличил число официальных торжеств при дворе. Анна Лопухина получила мальтийский крест. Она была единственная женщина, которой даровано было это отличие, за исключением членов императорского семейства и графини Скавронской, вышедшей замуж за графа Литгу, бывшего посланником гроссмейстера при русском дворе в продолжение нескольких лет и являвшегося главным виновником перехода Мальтийского ордена под покровительство императора.

   Имя Анны, которому приписывали мистический смысл божественной благодати, стало девизом государя. Он поставил его на знаменах своего первого гвардейского полка. Красный цвет, любимый Лопухиной, стал любимым цветом императора Павла, а значит, и двор стал отдавать ему предпочтение. И офицеры, и все придворные, за исключением прислуги, носили этот цвет. Император подарил Лопухиной прекрасный дом на Дворцовой набережной. Он ежедневно ездил к ней в карете, запряженной парой лошадей, с Мальтийским гербом, в сопровождении лакея в красной ливрее. Государь полагал, что в этом экипаже он едет инкогнито, но на самом деле его, конечно, узнавали, точно так же, как и тогда, когда он ехал в обычной своей карете. Можно представить себе, какое впечатление производила на петербургскую публику вся эта комедия! Народ был поражен, что его государь более высоко ценит честь быть гроссмейстером Мальтийского ордена, чем русским самодержцем. Этот орден, присоединенный к государственным регалиям, возбуждал общие насмешки, как и почти театральные сцены выполнения всех обрядов ордена. Нравственный беспорядок водворился при дворе взамен той строгости нравов, которую до сих пор сам император старался повсюду установить. Государь подавал теперь пример забвения своих обязанностей, поощряя к этому и своих сыновей. Несмотря на эту распущенность, строгость ко всему, относившемуся к службе, была доведена до крайней степени, и нетрудно было предвидеть могущие произойти от того последствия.

   В ноябре месяце великая княгиня Елисавета объявила о своем положении. Император, по-видимому, был тем очень доволен, так же как и все. Замужество двух старших великих княжон, Александры и Елены, раживалось. Ожидали приезда в Петербург эрцгерцога Иосифа, палатина Венгерского, который был женихом первой, и наследного принца Мекленбург-Шверинского, искавшего руки второй. Оба принца приехали, наконец, и их пребывание подало повод к многочисленным балам и празднествам при дворе и в обществе. Балы и без того давались часто, чтобы удовлетворить страсть к танцам, присущую Лопухиной. Она любила вальс, и этот танец, в сущности невинный, хотя прежде запрещенный при дворе, благодаря ей был снова введен в употребление. Обычный придворный костюм мешал Лопухиной танцевать; она находила его недостаточно элегантным, вследствие чего вышло повеление, отменившее его. Этому повелению вся молодежь, не исключая и великих княгинь, подчинилась с большой радостью и замечательным старанием, но императрицу оно огорчило, так как до тех пор она относилась к туалету очень строго и даже преследовала уклонения от правил. Поскольку это причиняло немало огорчения молодым особам, некоторые из них теперь торжествовали, ибо ее величество вынуждена была, наравне со всеми, подчиняться нововведению. Однако многие ее и жалели, потому что причина этой перемены могла серьезно огорчить ее величество.

   Эрцгерцог не мог пробыть в Петербурге долго, потому обручение состоялось в январе 1799 года, вслед за чем он вскоре уехал.

   В это время готовилась война против революционной Франции. Император послал на помощь Австрии 12 тысяч войска под командой генерала Розенберга, но скупость и мелочность австрийцев скоро вывели его из терпения, так что он отдал приказ вернуть полки к границе. Тогда венским кабинетом был послан к императору принц Фердинанд Виртембергский с просьбой отменить приказ, и через какое-то время все устроилось согласно желанию австрийского двора. Русский отряд был подкреплен еще 24 тысячами человек, а 30 тысяч посланы были в Швейцарию, под командой генерала Корсакова. Двенадцать линейных кораблей и двадцать четыре фрегата ушли в Голландию. Император вызвал из ссылки фельдмаршала Суворова и назначил его главнокомандующим. Суворов отправился в поход против Франции во главе 60 тысяч человек, предназначавшихся прежде Екатериной II для той же цели.

   Прежде чем присоединиться к армии, Суворов приехал в Петербург, где был принят императором согласно своим заслугам с большими почестями и вынуждаем был присутствовать на частых празднествах, устраиваемых в то время. Ничто не представляло более сильного контраста, как присутствие этого сурового солдата, одно имя которого внушало доверие в армии и уважение в Европе, среди безумств и слабостей, отличавших двор. Странно было видеть средь бального шума Суворова, убеленного сединами, с его худощавым лицом, которое явно носило еще следы только что испытанной тяжелой ссылки, а также императора, любезно разговаривающего то с ним, то с молодой девушкой, вовсе ничем особенно не выдающейся, личико которой едва даже было бы замечено, если бы оно не обратило на себя внимание императора.

   Лопухина имела красивую голову, но была невысокого роста, дурно сложена и без грации в манерах; красивые глаза, черные брови и волосы того же цвета, прекрасные зубы и приятный рот были ее единственными прелестями; небольшой вздернутый нос не придавал изящества ее физиономии. Выражение лица было мягкое и доброе, и действительно, Лопухина была добра и не способна ни желать, ни делать кому-нибудь зло, но в то же время она была недальнего ума и не получила должного воспитания. Ее влияние проявлялось только в раздаче милостей; у нее не было данных, чтобы распространять его на дела, хотя любовь государя и низость людей давали ей такую возможность. Часто она испрашивала прощения невиновным, с которыми император поступал слишком строго в минуты гнева; тогда она плакала или дулась и таким образом достигала желаемого. Императрица, чтобы угодить своему супругу, относилась к ней всегда очень хорошо. Великие княжны, дочери императора, заискивали в ней, даже чересчур, и всячески выказывали ей свое внимание. Одни только великие княгини Елисавета и Анна были с ней любезны, но не переступали границ должного, и то только после приказания императора, который обратил внимание на то, что на первом балу они не разговаривали с Лопухиной; вообще они более избегали, чем искали ее общества. Примеры низости людской, которые великая княгиня Елисавета видела вокруг себя, лишь увеличивали ее гордость, и одна мысль, что подумают, будто она заискивает в фаворитке, возмущала ее до того, что она готова была поступить наперекор. Можно было иногда справедливо обвинить ее в нелюбезности. Анна Феодоровна, имевшая в то время безграничное доверие к невестке, держала себя с Лопухиной так же и по той же причине.

   К дурному обращению, которое великая княгиня Анна должна была выносить от своего мужа с первого дня замужества, примешивались еще его неверность и своеволие. Не страшась более гнева своего отца, Константин заводил связи, недостойные его сана, и задавал в своих покоях ужины актерам и актрисам. Доктора объявили, что великая княгиня Анна не может вполне выздороветь, если не поедет на воды в Богемию. Решено было, что она предпримет это путешествие в марте. К тому времени Константин уехал в Вену, откуда отправился к русской армии в Италию. Справедливость требует сказать, что когда он узнал о состоянии здоровья своей жены, то очень сожалел о том и всеми силами старался загладить свое поведение, но Анна Феодоровна, справедливо раздраженная поступками своего супруга и знавшая, как мало можно полагаться на его характер, решила развестись с ним, считая, что предпринимаемое ею путешествие будет удобно для приведения этого плана в исполнение. Она мечтала свидеться со своим семейством и думала легко получить на то его согласие. Устроиться таким образом с великим князем, думалось ей, будет тем легче, что он уедет из России, и в конце концов она объявит их величествам, что никакие силы человеческие на заставят ее вернуться назад. Этот план, задуманный семнадцатилетней головкой и основанный единственно только на сильном желании успеха, был сообщен великой княгине Елисавете, которая, хотя и предвидела более затруднений, чем предполагала ее подруга, но все же старалась убедить себя в возможности успеха, потому что та, кого она любила с нежностью сестры, считала, будто счастье ее зависит только от успеха этого плана. Великому князю Александру, питавшему те же чувства к своей невестке, тяжело было видеть ее жертвой поведения брата. Он вошел в ее положение, советовал, помогал, ободрял, и это дело, такое серьезное само по себе, было решено без всяких колебаний, с легкомыслием двух молодых женщин семнадцати и девятнадцати лет и молодого человека двадцати лет.

   Анна Феодоровна уехала пятнадцатого марта в сопровождении своей статс-дамы Ренне, Тутолмина и двух фрейлин: Ренне и графини Екатерины Воронцовой, чрезвычайно ветреной и безрассудной молодой особы.

   Разлука обеих великих княгинь была очень трогательна. Ввиду задуманного ими плана, эта разлука должна была быть долговременной, а может быть, вечной, но те, кто присутствовал при их расставании и знал, что великой княгине Анне назначено вернуться осенью, приписывали горе обеих великих княгинь беспокойству, внушаемому положением великой княгини Елисаветы, ожидавшей своих первых родов.

   Между тем беременность Елисаветы шла прежним, то есть обычным, путем. Я получала сведения о великой княгине от мужа, который имел честь часто ее видеть. Как-то весной я встретила ее в Летнем саду, где мы гуляли с графиней Толстой и принцессой де Тарант. Великую княгиню сопровождала княжна Волконская, одна из ее фрейлин. Я осмелилась заговорить с великой княгиней об ужасном предчувствии, наполнившем мое сердце, и попросила ее вернуть письма, полученные ею от меня. Великая княгиня сказала, что уже сожгла их, и приказала мне возвратить также и ее бумаги. Я отказалась исполнить ее требование, прибавив, что все они будут ей непременно возвращены после моей смерти.

   Ростопчиным был отдан на почте строжайший приказ не отправлять невскрытыми ни одного из писем великих княгинь, которые они станут писать друг другу. Незадолго до отъезда великой княгини Анны один чиновник, которого она знала только по фамилии, нашел средство дать им знать об этом, прибавив, что он умоляет их не употреблять ни симпатических чернил и никаких других средств, принятых во избежание почтового контроля: все эти средства были известны и против них принимались меры.

   Обе великие княгини, тронутые поступком чиновника и признательные за это предупреждение, тем более что они надеялись вести откровенную переписку условленным порядком, ограничились самой незначительной корреспонденцией.

   Великая княгиня Елисавета огорчена была разлукой, которая не должна была, по-видимому, продолжаться более семи месяцев, но которую она в душе считала, быть может, вечной; но если бы она обладала даром предвидения, то с гораздо большим основанием могла бы сокрушаться о горестях, ожидавших ее саму.

  

XVI

   В апреле умер князь Безбородко, и вслед за тем граф Ростопчин получил портфель министра иностранных дел. Уже управляя почтою, граф занимал важные должности и пользовался полным доверием императора. По воле судьбы, именно в это время все лица, которым великий князь Александр выказывал дружбу и доверие, были один за другим удалены от него. Я приписываю этот факт судьбе, ибо граф Ростопчин доказал впоследствии, что не он был виновником этого, но в то время все приближенные Александра старались его уверить, что граф не только не защищал его, но даже старался ему навредить. Нельзя поэтому удивляться, что великий князь был убежден, что его обвинение Ростопчина справедливо, поскольку тот виновник его огорчения, вызванного удалением его друзей. Первым подвергся этой участи князь Александр Голицын. Он был внезапно выслан из Петербурга с приказанием отправляться в Москву и с запрещением губернатору этого города дозволять ему выезд оттуда. Было также предписано держать князя Голицына под строжайшим надзором и следить за всем тем, что имеет к нему отношение.

   В царствование императрицы Екатерины князь Александр Голицын был пажом. Она всегда к нему благоволила, потому что у него был салонный ум и он выказывал ей безграничную преданность, можно сказать, боготворил ее. Вскоре по выходе его из пажей императрица Екатерина сделала его камер-юнкером при дворе великого князя Александра. Ум Голицына и качества приятного собеседника приобрели ему в скором времени особенную благосклонность и даже доверие великого князя. Так как Голицын был небольшого роста, то его обыкновенно называли «Крошка Голицын». Характера очень веселого, склада ума сатирического, но вовсе не склонного к интригам, он, как и все общество того времени, не вмешивался в дела. Желая объяснить ту строгость, с какою император поступил с князем Голицыным, распространили слух, будто это он содействовал интриге между великим князем и мадам Шевалье. Эта актриса, фаворитка Кутайсова, действительно чрезвычайно ухаживала за великим князем, так что он, прельщенный ее красотой и грацией, склонялся ко взаимности. Предполагали, будто князю поручено было вести эту интригу и что Кутайсов, из ревности, будучи не в состоянии отомстить самому Александру, отплатил за все его комиссионеру. Как бы то ни было, но великий князь был очень огорчен строгостью, проявленной по отношению к Голицыну, и его удалением.

   В первых числах мая двор переехал в Павловск, и обручение великой княжны Елены было там торжественно отпраздновано, а 18 мая у великой княгини Елисаветы родилась дочь. Император, по-видимому, был очень доволен рождением внучки, о чем ему было доложено в ту самую минуту, когда курьер из армии как раз привез неприятельские знамена и известие о победе, одержанной Суворовым в Италии. Государю приятно было сопоставить оба эти случая, и он, шутя, объявил себя покровителем новорожденной, появление на свет которой никого не радует, потому что она не мальчик.

   Рождение маленькой великой княжны очень обрадовало меня. Я поехала в Павловск на крестины. Утром того же дня император позволил великому князю Александру просить у него какой угодно милости для чинов его двора. Великий князь испросил орден св. Александра Невского для графа Толстого, орден св. Анны для Ададурова, своего камергера, и орден св. Екатерины I класса для графини Шуваловой. Как скоро указы о том были подписаны и дошли до сведения графа Ростопчина, он поехал сказать императору, что несправедливо было бы с его стороны не дать ордена св. Александра и моему мужу, который был гофмейстером при дворе его сына и служил ему всегда верой и правдой. Император уступил представлениям Ростопчина и приказал напомнить ему про орден после церемонии крестин. Мы ничего про то не знали. Я провела ночь в Царском Селе и прибыла в Павловск как раз к выходу двора в церковь. Церемония очень растрогала меня, особенно в ту минуту, когда император сам поднес дитя к причастию. Он сделал это с нежностью, не ускользнувшей от общего внимания. Когда я вернулась домой, муж подошел ко мне и сказал:

   — Толстому дадут сейчас по желанию великой княгини орден свАлександра. Если у тебя спросят, должен ли и я его получить, — отвечай, что не знаешь.

   Император, войдя в свой кабинет, позвал Кутайсова и сказал ему:

   — Ростопчин говорил мне сегодня утром о чем-то, что я должен сделать, а я забыл о чем. А, помню! Позовите ко мне Головина и принесите орден св. Александра.

   Как только мой муж вошел в кабинет, император пошел ему навстречу.

   — Я едва было не сделал большой несправедливости, — сказал он ему. — Спешу загладить рассеянность моего сына: никто более вас не заслуживает его участия и благосклонности.

   Его величество приказал Кутайсову поскорее сообщить великому князю, что он только что вручил орден свАлександра лицу, наиболее достойному получить его. В эту минуту в кабинет вошла императрица Мария. Император сделал знак моему мужу, чтобы тот не благодарил ее. Она была удивлена аудиенцией, которой удостоился мой муж, а более всего орденской лентой, которую увидала на нем. Нас уверяли, будто она тому противилась. По выходе ее из кабинета император сказал мужу:

   — Я вам сделал знак не благодарить ее. Уверяю вас, что не за что.

   Затем муж явился к великому князю, который принял его с замешательством, и высказал, как тяжело ему было не иметь возможности приписать получение этого ордена участию его высочества. Великий князь достаточно знал его, говорил он, и мог быть уверен, что для него ценен не орден, а мнение. Затем, увлекшись живостью своего характера, Головин позволил себе высказать Александру суровые истины, чего подданный не должен допускать, разговаривая со своим государем, из какого бы чистого источника ни проистекало его намерение. В конце-концов он попросил у великого князя позволения оставить его двор. Великий князь хоть и противился этому намерению, но слабо.

   Прямо от великого князя муж пошел благодарить великую княгиню Елисавету. Она вовсе не догадывалась о происшедшем и поручила ему передать мне, чтобы я навестила ее. Я застала ее лежащей на кушетке. Княжна Четвертинская сидела возле нее. Визит мой был краток: я стеснялась присутствия княжны. Простившись с великой княгиней, я прошла в комнаты графини Толстой. Вскоре туда пришел мой муж и рассказал все то, что я только что пересказала. Я очень этим огорчилась. Муж признался, что ему труднее всего было скрыть происходившее в его сердце во время аудиенции у великой княгини, вниманием которой он более всего дорожил. Он прибавил, что одной из главных причин, побудивших его оставить двор, было то, что готовилось против нее в окружении великого князя, ибо сам он не сомневался в невозможности помочь горю.

   Сначала Головин просил уволить его в отставку, но император позволил ему оставить двор, но не службу. Его величество положительно требовал, чтобы тот принял какое-либо место. Муж, не желая ослушаться, решился просить себе место президента почтового департамента, главным директором которого был граф Ростопчин. Император согласился и заставил его, кроме того, принять место сенатора.

   Не могу выразить, насколько эта перемена в положении была для меня тягостна. Она подала повод ко множеству предположений, одно другого обиднее. Наши враги с гнусным злорадством имели теперь возможность вести свои интриги, прикрывая клевету подобием истины. Удаление моего мужа от двора великого князя было первым предметом их недоброжелательных толков. Вот как они представили его великой княгине. Все эти подробности я узнала много времени спустя: якобы на другой день после крестин своей дочери великий князь Александр сообщил своей супруге, что император предоставил на его усмотрение дать орден Александра Невского или моему мужу, гофмейстеру его двора, или графу Толстому — гофмаршалу. Так как Толстой всегда находился при нем, деятельно и неутомимо исполняя самые тяжелые обязанности своей должности, то он считал вполне справедливым представить к ордену графа Толстого, а не Головина, который удалился от него; но граф Головин обиделся этим предпочтением и тотчас же испросил себе увольнение, променяв свое положение при дворе великого князя на почтовую службу в ьедении графа Ростопчина. Великий князь в свою очередь, казалось, был оскорблен поведением Головина, и в особенности этим последним обстоятельством. Переходя поспешно в департамент, зависящий от Ростопчина, тогда занимавшего пост первого министра и, по-видимому, бывшего всемогущим, Головин как бы пренебрегал вниманием великого князя и действовал по заранее подготовленному плану. Так смотрел на дело великий князь. Он повторял с большим сожалением:

   — Мог ли я когда-нибудь думать, что Головин, которого я считал истинно мне преданным, оставит меня под предлогом обиды из-за ордена! Его соблазняет фавор. Он прав, полагая, что ему будет лучше состоять под начальством Ростопчина: таким образом он укрывается от всех случайностей, но я не ожидал от него такого поступка!

   Великий князь, судивший только по приведенным мною фактам, с той же точки зрения представил это дело и великой княгине. Все, кому их высочества говорили о нем, судили так же, и великая княгиня горячо разделяла неудовольствие великого князя против моего мужа. Она не обвиняла меня, будучи уверена, что и я страдаю от всего происшедшего, она жалела меня и верила еще в мою неизменную преданность, однако старались и меня очернить в ее глазах; а печально сложившиеся обстоятельства ввели ее в заблуждение на мой счет.

   Возвратимся теперь к более отдаленному прошлому, подготовившему события, о которых теперь брег идти речь.

   В начале предшествовавшей зимы великий князь Александр заставил князя Адама Чарторыйского оставить военную службу. Бывший адъютант великого князя стал гофмейстером двора великой княжны Елены Павловны. У князя Чарторыйского не было ни расположения, ни влечения к мелочам службы, а между тем в глазах императора именно они и вменялись каждому в заслугу. Его величество поговаривал, не дать ли князю команды над батальоном или даже полком, но Александр, содрогаясь от мысли, что государь может открыть неспособность Чарторыйского к капральской службе, предупредил немилость, которой бы тот, наверное, подвергся в этом случае, и предоставил ему место, о котором я говорила. Это перемена, в сущности, ничего не изменила. Великий князь сохранял ту же привычку к князю и то же фамильярное с ним обращение. Новая должность требовала присутствия Чарторыйского при дворе, за которым он следовал всюду, и кроме того император предоставил ему должность по Мальтийскому ордену. Несмотря на это, и великий князь, и сам князь Чарторыйский были втайне убеждены, что этот последний скоро впадет в немилость у императора. Неспособный по своему характеру ко всем придворным интригам, к низости и заискиванию, свойственным обычным придворным (по крайней мере, таково было мнение, которое он сумел в то время внушить о себе их императорским высочествам), он действительно дорожил только великим князем, не имел и не думал искать никакой другой опоры. Однако ее одной недостаточно было в то бурное и переменчивое время. Великий князь заранее предвидел катастрофу, которая должна была удалить от него друга, и уже несколько месяцев, как предложил князю оставить у него бумаги, которые тому опасно было бы держать при себе.

   Немедленно по выздоровлении великой княгини Елисаветы двор отправился в Павловск. Я проводила лето напротив Каменного острова, в деревне, принадлежавшей моей свекрови. (Эта уважаемая женщина уже с год как умерла.) Графиня Толстая жила со мной. Мы несколько раз ездили в Петергоф на благодарственные молебны по случаю побед нашей армии.

   Суворов покрыл себя бессмертными лаврами. Имя его возбуждало благоговение и уважение. Император пожаловал его генералиссимусом и пожелал, чтобы его поминали на ектений за обедней наравне с императорской фамилией.

   В Петергофе произошло между тем довольно примечательное событие. Император был однажды у Лопухиной и получил при ней известие из армии о новой победе. В донесении Суворов прибавлял, что в скором времени отправит в Петербург полковника князя Гагарина с неприятельскими знаменами и с подробностями об этой победе. Известие произвело на Лопухину сильное впечатление, которое она напрасно пыталась скрыть от императора. Не будучи в состоянии устоять против его просьб и, наконец, против его повеления, она бросилась перед ним на колени и призналась, что знала князя Гагарина в Москве, что он был влюблен в нее и что из всех ухаживателей он один заинтересовал ее. Она прибавила, что не могла оставаться равнодушной к известию о предстояшем свидании с ним и полагается на великодушие императора. Государь с большим волнением выслушал ее признание и, повинуясь внезапному порыву, принял решение устроить замужество Лопухиной с князем Гагариным, который приехал спустя несколько дней. Он был прекрасно принят императором, определен в 1-й гвардейский полк, и в скором времени объявлена была предстоящая свадьба его и назначение генерал-адъютантом его величества.

   Возвращаюсь к тому, что происходило вокруг меня. Не могу обойти молчанием некоторых событий, подготовивших мои горести. Я была чрезвычайно поражена кончиной графини Шенбург, последовавшей примерно в то время. Принцесса де Тарант была моим ангелом-хранителем и с глубоким участием разделяла мое горе. Графиня Толстая часто меня оставляла и уезжала в Петергоф. Ее муж сбросил маску, втерся в милость у императорской четы и стал разыгрывать роль ревнивого мужа. Лорд Уитворт все более открыто ухаживал за его женой. Толстой готов был даже на клевету, приписывая мне такую роль, которую я не только исполнить, но и понять не могла. С невыразимой горестью видела я, что графиня Толстая от меня удаляется. Я указывала ей на опасность, которой она, по-видимому, подвергалась, но мой голос не доходил более до ее сердца. Она сошлась с мадемуазель де Блом, которая сопровождала ее в поездках и прогулках. Это была славная девушка, но слабохарактерная и покладистая, в то время как некоторые неосторожные действия графини следовало сдерживать.

   Приближался петергофский праздник, и я думала, что следует поехать на него из приличия, хотя бы я к тому и вовсе не была расположена. Прежде чем решиться на это, я написала великой княгине, спрашивая, не будет ли ей неприятно мое присутствие и могу ли я еще рассчитывать на ее расположение ко мне. Я писала ей, что все происходящее делает меня совершенно несчастной, что я не виновата во всех этих переменах и умоляла ее ответить мне совершенно искренне. Графиня Толстая взялась передать мое письмо. Великая княгиня отвечала мне ласково и успокоительно, и я поехала на бал. С беспокойством ловила я взгляд великой княгини, но вид ее, холодный и равнодушный, очень огорчил меня и едва не довел до слез. Принцесса де Тарант была почти так же огорчена и не оставляла меня: она лучше других знала мои чувства.

   На другое утро я отправилась гулять в Монплезир, где надеялась встретить Елисавету, и действительно, она была там. Я умоляла объяснить причину ее холодности ко мне, сказала, что если бы могла это предвидеть, то ни за что на свете не приехала бы на этот праздник, что лишь ее строки, дышавшие добротой, как и она сама, заставили меня принять это решение. Великая княгиня сделала все возможное, чтобы избежать объяснения, и я ясно видела, что ее ангельская душа страдает от огорчения, которое она мне причиняет. Пришлось замолчать.

   Мы расстались, и я дала себе слово молча страдать и никогда не жаловаться. Сердечное горе расстроило мое здоровье. Я чувствовала, что жизнь моя зависела от той, которая теперь меня отталкивала. Опасные заблуждения, наполнявшие сердце графини Толстой, усиливали мое горе. Более чем когда-либо я оценила дружбу принцессы де Тарант: она стала моим утешением, силой и опорой. Жалею тех, кто не знаком с этим чувством, посланным Провидением: оно, как чистый источник, смягчает черствость души.

   Несмотря на печаль, в которую я была погружена, бывали минуты, когда невозможно было не разделить любезности и веселости нашего хорошего знакомого шевалье д’Огар. При дочери графини Толстой была англичанка, до страсти любившая речные купанья. Мы устроили плавучую купальню, и она в нее часто ходила. Мой муж велел запустить туда пескарей, наловленных в пруду, чтобы очистить их в проточной воде. Мисс Эмри, ничего не подозревая, спокойно вошла в купальню и оказалась вся облеплена рыбой. Ее чрезмерное изумление подало повод к разного рода шуткам. Шевалье д’Огар, живший тогда у нас, написал пародию на «Проклятие Камиллы» и заставил ее в этих стихах говорить против моего мужа. Помещаю эту невинную шутку:

  

   Golovine sur objet de mon juste dedam,

   Toi qui detruis ma joie en sallisant ton bun,

   Golovine que je bus, parce que 1’on t’tdore,

   Toi que je veux blimer, puce que 1’on t’honore

   Puissent tous les voisins, ensemble conjures,

   Saper de Nikolsky* les murs mal assures1

   Et si ce n’est assez de toute ton Ingne,

   Que 1’ouest au midi comme au nord se ralhe,

   Que cent homme, venues de champs de

   Sabakme Entrainent Stroganov, Zagnaysky, Nanshkine,

   Que ton chateau sur toi renverse ses mimlles

   Qui tes pois, tes melons deviennent des mitnulles

   Puisses-tu president, senateur des enfers,

   Jerotis sur un tas de fagots toujours verts’

   Puissent tes vieux moulins te broyer sous leur meuies.

   Ton (minеr t’etouffer et te ptumer la queule1

   Que tes raisseaux puants, desseches a ma voix,

   Deviennent des etangs de bitume et d’empois1

   Puisse — je de mes yeux, dans un champs toujours mugre

   Voir croitre des chardons et pleuvoir du vmaigre,

   A mon dernier repas voir ton dernier saumon

   Le manger et mourn d’une indigestion»

   ________________________

   * Никольское — название нашего имения напротив Каменного острова.

   ________________________

   В начале августа двор вернулся в Павловск, и вскоре я сделалась жертвой самой гнусной интриги. Князь Чарторыйский, оставаясь близким другом Александра Павловича, дал повод к клевете, при помощи которой старались испортить репутацию великой княгини Елисаветы. Ее свекровь, постоянно завидуя своей невестке, не упускала случая ей навредить. Граф Толстой, играя роль самого усердного и верного слуги около их императорских высочеств, в то же время был первым поверенным императрицы, ее шпионом и низким прислужником. До этого времени государь обходился с Елисаветой очень хорошо. После ее родов он часто и подробно расспрашивал о маленькой великой княжне и высказывал желание иметь внука.

   В Павловске императрица приказала Елисавете прислать ей ребенка, хотя девочке было всего три месяца, а от дома великого князя до дворца было довольно далеко. Пришлось повиноваться, и потом, когда девочку привезли обратно, великая княгиня узнала от дам, сопровождавших ребенка, что Мария Феодоровна носила его к государю. Нисколько не подозревая грозы, собравшейся над ее головой, Елисавета была благодарна государыне, считая это просто желанием приучить госраря к внучке. Она жестоко ошибалась и скоро убедилась в этом, но виновникам ее несчастья удалось скрыть от нее часть истины и обратить ее возмущение против тех, кто менее всего этого заслуживал.

   Граф Ростопчин и Кушелев находились рядом с кабинетом государя, когда мимо них прошла императрица с маленькой великой княжной на руках. Она сказала им:

   — Не правда ли, какой прелестный ребенок? — и прошла в кабинет государя. Через четверть часа она оттуда вышла довольно скорым шагом, а затем Кутайсов, от имени государя, позвал Ростопчина в кабинет, говоря ему по-русски:

   — Господи, и зачем только эта несчастная женщина ходит расстраивать его своими сплетнями!

   Ростопчин вошел к государю и застал его в состоянии полного бешенства.

   — Идите, сударь, и немедленно напишите приказ о ссылке Чарторыйского в Сибирский полк. Жена сейчас раскрыла мне глаза на мнимого ребенка моего сына. Толстой знает об этом, так же как и она.

   Ростопчин отказался повиноваться и возразил его величеству, что переданное ему было ужасной клеветой и что ссылка князя Чарторыйского опозорит великую княгиню, столь же невинную, как и добродетельную, но ему не удалось поколебать решения императора. Тогда Ростопчин, видя, что невозможно его разуверить, ограничился заявлением, что никогда не согласится написать подобный несправедливый приказ, и ушел из кабинета. Государь прислал ему записку, где излагал обстоятельства, оправдывавшие отданное им приказание. Ростопчин вновь отказался повиноваться, и гнев государя наконец успокоился. Графу удалось получить согласие его величества на то, что Чарторыйский будет удален без шума и его назначат посланником к королю Сардинии.

   На другой же день утром великий князь Александр узнал от князя Чарторыйского, что тот получил приказание уехать из Павловска и поскорее отправиться в Италию в качестве посланника от России к королю Сардинии, которого революционная смута и война вынудили покинуть свое государство и блуждать по разным областям Италии, где еще было спокойно.

   Великий князь был поражен. Это назначение слишком походило на ссылку, чтобы можно было ошибиться, и ни он, ни князь Чарторыйский в этом нисколько не сомневались. Великий князь поспешил к жене и сообщил ей о своем горе. Оба терялись в догадках, что могло бы так внезапно вызвать это событие. После обеда их императорские высочества простились с князем.

   Скоро до них дошли слухи, что некоторые лица пытались объяснить это удаление причиной, оскорбительной для великой княгини. Елисавета была глубоко возмущена этим, и, когда она вечером входила к государю, на ее лице еще были заметны следы этого чувства.

   Войдя в комнату, где обыкновенно дожидались его великие княгини, Павел, не говоря ни слова, схватил Елисавету за руку, повернул лицом к свету и уставился на нее самым оскорбительным образом. Начиная с этого дня он не разговаривал с ней в течение трех месяцев.

   В тот же вечер граф Толстой, который, казалось, искренне интересовался этим событием, убедился из намеков государя, что его мнение относительно чистоты поведения великой княгини поколебалось, и сообщил об этом великокняжеской чете, предлагая им раскрыть всю эту интригу. Вот как передавал он им потом то, что будто бы он узнал от Кутайсова: в тот момент, когда императрица принесла маленькую великую княжну к императору, в кабинете находились он сам, Кутайсов и граф Ростопчин. Императрица обратила внимание императора на то странное обстоятельство, что великая княжна была темноволосой, в то время как и Александр, и Елисавета оба были блондинами. Когда она вышла, император остался вдвоем с графом Ростопчиным, а последний, покидая кабинет его величества, распорядился, чтобы приготовили приказ о назначении и отъезде князя Чарторыйского.

   Таким образом, из этого рассказа следовало, что возбудил подозрение государя против великой княгини не кто иной, как граф Ростопчин. Но что могло его к этому побудить? Ведь между ними никогда не было вражды, и князь Чарторыйский до сего времени не мог пожаловаться на него. Не иначе он поступил так по наущению графа Головина, который давно уже питал неприязнь к Чарторыйскому, а также мог отомстить великому князю. Вспомнили все, что мы сделали, чтобы помешать дружбе великого князя с Чарторыйским. Никогда я не скрывала своих чувств относительно этого человека, при всяком случае доказывая, что предпочитаю свои убеждения милости двора, но предположили, что нами руководили другие мотивы, и решили, что мы с мужем принесли репутацию великой княгини в жертву чувству личной вражды и наслаждению местию.

   Искренно принимая к сердцу горести великой княгини, я и подумать не могла, что меня обвиняли во всех этих неприятностях. Ее высочество считала между тем несомненным, что именно я была причиной испытываемых ею горестей. В ранней молодости крайние мнения кажутся наиболее правдоподобными. Легко верится тогда самым увлекательным добродетелям, но, когда бывают случайно вынуждены увидеть дурную сторону человеческого сердца, скорее поверят самому гнусному преступлению, чем признаются, что стали жертвой тонкой интриги. Первая ошибка в жизни великой княгини относилась к предметам, имевшим важные последствия и слишком близким к ее сердцу; оттого эта ошибка и причинила ей сильное горе. Она полагала, что ей самым ужасным образом изменила та, которую она нежно любила и привязанность которой считала неизменною. Вскоре, однако, негодование придало ей достаточно силы и решимости не показывать тем, кто ее огорчал, кто бы они ни были, что они в том успели. Такое поведение возвратило ей ее достоинство, как в свете, так и дома. Она старалась, однако, отогнать от себя мысль о нас с мужем, которых считала с этих пор за своих заклятых врагов.

   За несколько дней до отъезда двора из Гатчины императрица изъявила желание устроить для своего супруга праздник по случаю приближавшихся свадеб великих княжон Александры и Елены, навсегда покидавших Павловск. Императрица передала Елисавете, чтобы та приняла участие в прощальной кантате, которую молодые великие княжны должны были пропеть императору. Великая княгиня, оскорбленная подобным предложением в тех обстоятельствах, в которых она находилась, потребовала по этому поводу объяснений у императрицы и, сохраняя почтительность, заявила, что не может обращаться к императору с нежными и любезными фразами в то время, как он глубоко огорчил великого князя и обращается с нею с оскорбительным пренебрежением. Императрица притворилась удивленной и уверяла, будто ничего и не слыхала подобного. Однако она ничего не возразила, когда великая княгиня наотрез отказалась взять на себя какую-либо роль в приготовляемом празднестве.

   В то время как двор ожидал в Гатчине приезда эрцгерцога и палатина и двух свадеб — великих княжон Александры и Елены, Елисавета получила от Анны Феодоровны лаконичное известие о ее скором возвращении.

   Накануне свадьбы Елены Павловны в начале октября император сам привел великую княгиню Анну в ее покои, смежные с комнатами Елисаветы Алексеевны. Обе молодые женщины живо обрадовались встрече, и государь, забыв? по-видимому, о своем недовольстве Елисаветой, сказал ей довольным тоном:

   — А вот и она! Вернулась все-таки к нам, и прекрасно выглядит.

   Но уже со следующего дня государь вновь перестал говорить с Елисаветой и продолжал молчать еще в продолжение шести недель.

   Как только великие княгини остались одни, Елисавета выразила своей невестке удивление по случаю ее внезапного и неожиданного приезда и спросила, что сталось с ее планами, составленными перед отъездом. Она узнала от Анны, что император был, видимо, уведомлен о ее намерении, потому что ранее, чем она успела подготовить все для его исполнения, Ростопчин стал присылать Тутолмину, сопровождавшему великую княгиню, предостерегающие письма, в которых предвидел возможность, что великая княгиня будет просить у императора позволения продлить свое пребывание в Германии. Предостережения повторялись, и наконец пришло письмо, предписывающее безотлагательное возвращение великой княгини к предполагавшимся свадьбам. Испуганная угрозами Ростопчина и страшась навлечь гнев императора на сопровождавших ее особ, Анна решилась повиноваться.

   Свадьба великой княгини Елены с наследным принцем Мекленбург-Шверинским была отпразднована 6 октября, а великой княгини Александры с эрцгерцогом-палатином — 8 или 10 дней спустя. Государю было угодно, чтобы последующие праздники состоялись со всем приличествующим им блеском и великолепием, но гатчинский дворец был для этого неудобен, слишком мал и не мог достойным образом вместить в своих стенах все петербургское общество, так что те особы, которые по положению и по рангу должны были непременно присутствовать на церемониях, едва смогли разместиться в Гатчине. Отдельная постройка, куда приходилось идти смотреть домашние спектакли, крайне тесные квартиры первых чинов двора и лиц, принадлежащих к высшему петербургскому обществу, грязь и осеннее небо, покрытое тучами, — все это делало торжества крайне печальными для участников, обреченных тесниться в гатчинском дворце, и смешными — для зрителей, поставленных в гораздо лучшее положение. Я не прочь причислить к числу жертв этих праздников и наследника престола с его супругой: из покорности воле императора, желавшего, чтобы великий князь устроил бал, им пришлось выселить маленькую великую княжну, для которой не было другого убежища, кроме комнаты ее матери.

   Праздники длились до ноября, беспрестанно возобновляясь вследствие благоприятных известий из армии. Суворову был пожалован титул князя Италийского, а великий князь Константин, бывший зрителем побед Суворова, получил титул цесаревича, до того времени исключительно принадлежавший наследнику престола. Император объявил, что проведет всю зиму в Гатчине. Все чувствовали нелепость этого решения, так как дворец был неудобен для размещения большого двора в продолжение суровой зимы, но государь не привык слушать возражений, все молчали, и его величество полагал, что все затруднения им устранены.

   Великая княгиня Александра, сделавшись эрцгерцогиней, в конце ноября уехала со своим супругом. Император расставался с ней с чрезвычайным волнением, и прощание было очень трогательным. Он беспрестанно повторял, что не увидит ее более, что ее приносят в жертву. Мысль эту приписывали тому, что, будучи справедливо недоволен политикой Австрии по отношению к России, государь полагал, что вручает дочь своим врагам. Впоследствии часто вспоминали это прощание и приписывали его предчувствию.

  

XVII

   Всю зиму 1799/1800 года я прожила очень уединенно. Мой маленький кружок состоял из барона Блома, датского министра, любезного и почтенного старца, его племянницы, племянника, двух моих подруг, командора Меззонёфа, достойного шевалье д’Огара, князя Барятинского — брата графини Толстой, и графа Ростопчина, который приходил к нам ежедневно и сообщал обо всех текущих событиях.

   Лишь посещения лорда Уитворта нарушали однообразие, которое я всегда искала и предпочитала.

   В это время графиня Шувалова, которой поручено было когда-то привезти из Германии великую княгиню Елисавету и которая с того времени всегда занимала при ней должность гофмейстрины, была устранена, и ее заменила графиня Пален. Эта перемена, которую нельзя было приписать никакой видимой причине, казалось, происходила от решимости удалять от великокняжеской четы всех тех, к кому они могли привязаться. Александр и его супруга никогда не выказывали ни доверия, ни дружбы графине Шуваловой, но она была заменена совершенно посторонней особой, которой, как полагали, поручено было наблюдать за ними и докладывать обо всем происходящем и которая поэтому внушала недоверие тем более, что была женой петербургского военного губернатора, пользовавшегося, по-видимому, большим доверием императора. У графини Пален был холодный, строгий и не очень приветливый вид. Несмотря на свои новые обязанности, она скоро получила поручение сопровождать эрцгерцога в Вену, и, таким образом, великая княгиня избавлена была на некоторое время от неприятности видеть возле себя несимпатичную ей особу.

   Начало зимы было сурою, и в декабре в Гатчине и Петербурге появился грипп — болезнь катарального и эпидемического характера, вызывавшая обыкновенно опасные осложнения. Почти весь двор переболел ею, даже и император схватил ее и только тогда заметил, что в царских покоях не было ни одной комнаты, где бы он мог быть защищен от холода. Вынужденный оставаться в постели, государь приказал поставить ее в крошечной комнатке без окон, единственной, сохранявшей тепло от топки печей. Это усиливало дурное расположение духа государя, тем более что виновником неприятного положения был он сам. Тотчас же отдано было повеление, чтобы весь двор отправлялся в Петербург, и сам император, как только поправился, оставил Гатчину со всем своим августейшим семейством.

   Около того же времени наследный принц Мекленбург-Шверинский выехал из России со своей супругой, а великий князь Константин возвратился из армии. Быстрое и победоносное шествие наших войск, по-видимому, достигало своей цели и приуготовляло спасение Европы, но венский кабинет своими действиями свел на нет пользу от этого славного похода. Австрийская армия под предводительством эрцгерцога Карла не стала присоединяться к генералиссимусу князю Суворову, как было предусмотрено планом военных действий. Император не мог перенести этого уклонения от принятых обязательств и велел нашей армии возвратиться к русской границе. Князь Суворов на обратном походе заболел и, благодаря несчастному характеру императора, подвергся его немилости. Суворов был привезен в Петербург и, согласно приказанию, поместился в самой отдаленной части города, а не в приготовленных для него покоях во дворце. Гнев императора усилил болезнь Суворова и свел его в могилу. Он умер весной 1800 года и был погребен в Невской лавре со всеми воинскими почестями. Погребальное шествие прошло мимо моего дома. Никогда зрелище не было для меня более трогательно. На лицах военных запечатлено было выражение самой глубокой горести. По тротуарам толпились люди всех слоев общества, многие становились на колени. Император в продолжение некоторого времени следовал за процессией. По окончании обычных молитв нужно было нести гроб в церковь, куда вела очень узкая лестница.

   Придумывали, как устранить это неудобство. Гренадеры, служившие под командой Суворова, подняли гроб, поставили его себе на головы и при возгласе: «Суворов везде пройдет!» снесли его до назначенного места.

   В январе того же 1800 года мой муж представил смету почтовых расходов*. Император был им очень доволен и пожаловал чином действительного тайного советника, соответствовавшим чину генерал-аншефа. Новый чин мужа открывал мне двери Эрмитажа, и я стала бывать почти на каждом спектакле, для того чтобы хоть издали видеть великую княгиню Елисавету. Правда, при виде ее я чувствовала себя еще более несчастной, но такова слабость человеческая: сердце теряет бодрость, когда ему следует вырвать оживляющее его чувство, каким бы отравляющим оно ни казалось. Лишь самолюбие и тщеславие, властные страсти, могут убить наши оскорбленные чувства, но я их никогда не знала. Мне хотелось прибегнуть к здравому смыслу, но и он был заодно с моим сердцем. Итак, надо было страдать и покоряться.

   ______________________

   * При вступлении его в должность там было 700 тыс. рублей долгу. В течение двух лет он уплатил и погасил эти долги и представил государю 300 тыс. рублей экономии.

   ______________________

   Великий князь Константин недолго оставался в Петербурге. Император прогневался на Конногвардейский полк, сослал его в Царское Село и, чтобы увеличить наказание, поручил обучать его великому князю Константину. Его высочество переселился туда со своей супругой, великой княгиней Анной.

   Образ жизни Константина, в котором и великая княгиня должна была принимать участие, совершенно не согласовывался с достоинством, присущим его сану. Желая доставить удовольствие мужу, обращение которого с ней во всем остальном изменилось к лучшему, великая княгиня должна была ездить в манеж присутствовать на учениях. Константин во всякое время приводил на половину жены офицеров вверенного ему полка. Танцевали под звуки рояля, и в обществе их высочеств царила фамильярная непринужденность, предосудительная даже и на более низких ступенях общества. В марте Анна Феодоровна опасно заболела и была перевезена в Петербург для более удобного за ней ухода в продолжение медленного выздоровления.

   Между тем зимний сезон при дворе прошел без особых событий и даже без удовольствий. Там еще, по-видимому, не отдохнули от свадебных празднеств. Император, который особенно старался подчеркнуть, что расположение его к Лопухиной не переходило границ чистого, возвышенного чувства, продолжал за нею ухаживать, несмотря на то, что она была объявлена невестой князя Гагарина, пользовавшегося царской милостью. Императрица, конечно, без конца волновалась, но по поводу таких мелочей и до такой степени безуспешно, что из этого не выходило ничего достойного упоминания. Великий князь Александр, исполняя с пунктуальной точностью возложенные на него тяжелые служебные обязанности, старался угодить отцу, но в то же время с каждым днем делался все более любим в обществе. В качестве командира полка и петербургского генерал-губернатора он часто мог спасать несчастных или, по крайней мере, облегчать их участь. Его доброта и снисходительность составляли слишком сильный контраст с характером императора, так что Александр расположил в свою пользу все сердца, и чем более тяготились царствованием Павла, тем более увеличивалась надежда на будущее, и все тайно желали, чтобы оно поскорее настало.

   Видя из приведенных выше примеров (в особенности на молодом графе Строганове, к которому Александр благоволил более, чем к другим придворным, а император осыпал неприятностями и унижениями), что благосклонность его к тем или другим лицам ничего не значит в глазах государя, великий князь принимал у себя только по служебной надобности. Он не допускал к себе даже лиц собственного двора, боясь скомпрометировать их, и это поведение, настоящую причину которого все понимали, лишь увеличивало внушаемое им доверие. Один граф Толстой, хотя и находился постоянно при дворе великого князя и выказывал ему привязанность, удержался и при дворе, и в фаворе у императора. Великая княгиня Елисавета жила только для своего ребенка: огорчения, ею перенесенные, заставляли считать особым преимуществом то уединение, в котором она жила. Она видалась только с лицами, оставленными при Александре, и с несколькими фрейлинами.

   Графиня Толстая все более предавалась своему увлечению. Я перестала гулять с нею по утрам, не желая присутствовать при ее встречах с Уитвортом, и говорила ей, что не могу одобрять ее слабость. Она плакала, ничего не возражала, и на мои упреки отвечала только рыданиями.

   В ее доме жила француженка, бывшая бонной ее умершей дочери, — настоящая мегера, к которой граф Толстой, однако, питал особенное уважение и расположение. Эта отвратительная женщина устраивала графине постоянные сцены, на которые та часто жаловалась мужу. Он никогда не обращал внимания на слова жены, и, наконец, выйдя из терпения, она объявила однажды за завтраком, что решилась оставить дом, если из него не прогонят Терезу. Граф вспылил до того, что схватил нож, лежавший на столе, и погнался за ней. Их десятилетняя дочь, присутствовавшая при этой тяжелой сцене, бросилась на колени и схватила отца за ноги. Перепуганная графиня стала звонить в колокольчик и сделала лакея свидетелем этой драмы.

   Когда она прибежала ко мне, я находилась в своей туалетной; ее бледное и растерянное лицо чрезвычайно меня напугало. Она рассказала мне о своем намерении ехать в Берлин к матери и прибавила, что никакая сила более не сможет ее заставить жить под одной кровлей с мужем. Я успокаивала ее, насколько могла, умоляла не слишком торопиться, ибо всякое решение, принятое ею сгоряча, как бы невинно оно ни было, неминуемо отразится на ней самой, и уговаривала ее потерпеть, тем более что ей самой было ясно все, что происходило в ее сердце.

   Она осталась у меня. Граф приехал к обеду, мрачный и смущенный, но я притворилась, будто ничего не замечаю и вела себя с ним как обычно.

   Вскоре я заболела. Графиня Толстая, принцесса де Тарант и мадемуазель де Блом ухаживали за мной. Как-то Толстая предложила нам почитать новый роман. Мы согласились. При чтении первой же чувствительной сцены она разрыдалась и бежала в соседнюю комнату. Мадемуазель де Блом последовала за ней. Видя, что они долго не возвращаются, я пошла к ним узнать, в чем дело, и застала мадемуазель де Блом умолявшей графиню признаться мне во всем. Графиня взяла меня за руку и сказала:

   — Я приду завтра утром.

   Действительно, на другой день в десять часов утра она вошла в мою комнату и заперла за собой дверь. Затем она бросилась передо мной на колени, проливая горючие слезы, и призналась в сильной страсти к лорду Уитворту, с которой не могла более бороться. Поведение мужа, по-видимому, оправдывало ее в собственных глазах.

   — Вы, вероятно, меня осудите, — говорила она, — я заслуживаю ваших упреков, ибо не была откровенна и не обращала внимания на ваши советы.

   Я искренно обняла ее и умоляла вырвать из своего сердца источник будущих бесконечных горестей и страданий, прибавляя, что, как бы ни было возмутительно поведение ее мужа, оно не должно влиять на ее чувство собственного достоинства.

   Она успокоилась; довольная рыбка осветила ее прекрасное лицо. Никогда не забуду этой минуты ее победы над собственным сердцем. Я с трудом могла сдержать чистую и искреннюю радость. С ее разрешения я написала Уитворту, сообщив, что она только что призналась мне в своих чувствах к нему, что я считаю его за бесчестного человека и не могу более ни уважать, ни принимать у себя. Он отвечал мне так пошло, что сама графиня не могла удержаться от смеха.

   Вскоре после этого мой муж оставил двор, и Толстой перестал бывать у нас, а чтобы скрыть низость своих побуждений, принялся везде рассказывать, что я поощряю страсть его жены и хотела бы их разлучить.

   Графиня Толстая получила от своей матери позволение приехать к ней и стала просить меня повлиять на Ростопчина, чтобы испросить ей согласие императора на поездку. Не желая вмешиваться в подобное дело, я отказалась от этого поручения. Тогда она обратилась к своему брату и к племяннику барона Блома. Этот последний был хорошо знаком с фавориткой Кутайсова, актрисой Шевалье, о которой я уже говорила. Князь Барятинский выпросил у опекуна своей матери бриллиантовое кольцо стоимостью в 6 тысяч рублей и преподнес его Шевалье, чтобы заинтересовать ее в пользу графини Толстой. К моему искреннему сожалению, все устроилось согласно желанию графини, а полученное ею разрешение на отъезд доставило графу Толстому новые основания к жалобам на меня. Я могла лишь отмалчиваться: слишком унизительно оправдываться, когда не в чем упрекнуть себя. Я не могла заговорить, не выдав при этом чувств графини, и одна эта мысль должна была принудить меня к молчанию.

   Приближалось время ее отъезда, когда лорд Уитворт был неожиданно отозван своим двором из Петербурга. Это известие очень огорчило меня. Я умоляла графиню отменить путешествие, так как теперь могли подумать, будто они сговорились между собой, или, по крайней мере, отложить поездку на несколько месяцев, но ничто не могло поколебать ее решимости: она, по-видимому, дорожила ею больше, чем жизнью, и уехала в апреле.

   Принцесса де Тарант гостила у меня. Она выписала из Англии графа де Крюссоля, младшего сына своей сестры. Император приблизил его к себе в качестве адъютанта и обращался с ним кротко и обходительно, что трудно было ожидать от этого государя. Граф Крюссоль, находясь в Гатчине с его величеством, заболел нарывом в груди. Бедная тетка его вызвала племянника в город для более удобного за ним ухода и уступила ему свое помещение.

   Великая княгиня Елисавета принимала иногда у себя поздно вечером графиню Шувалову, скорее из уважения к ней, чем для собственного удовольствия. В скором времени она имела случай оценить и новую свою гофмейстрину, графиню Пален, за ее характер, вызывающий уважение, а также заметить в ней привязанность к себе, на которую не могла не ответить. Исполнив возложенное на нее поручение отвезти в Австрию новую эрцгерцогиню — великую княгиню Александру Павловну, графиня Пален поспешила возвратиться в Петербург и опять вступила при великой княгине Елисавете в исполнение должности, обязанности которой едва имела время себе усвоить.

   К весне великому князю Михаилу, младшему сыну императора, привили оспу. В подобных случаях было принято удалять из дворца царских детей, не имевших еще прививки, и великой княгине было объявлено, что она должна на время расстаться с дочерью, которую на шесть недель перевезут на жительство в Мраморный дворец. Великой княгине казалось невозможным подчиниться этому решению. Отнять у нее дитя значило отнять все ее счастье. В присутствии графини Пален она высказала свое горе, и та, будучи сама матерью и к тому же нежной матерью многочисленного семейства, приняла в ней, по-видимому, живейшее участие.

   — Почему бы вам, — говорила она великой княгине, — не переселиться самой с вашей дочкой? Я объявила бы на вашем месте, что никто не смеет разлучить меня с нею и испросила у императора позволение тоже переехать в Мраморный дворец.

   Великая княгиня, зная непреклонность императрицы относительно этикета и никогда не рассчитывая на снисхождение к своим желаниям, не решалась обращаться с просьбой, неслыханной в летописях двора. Однако, ободренная графиней Пален и ощущая ее поддержку, все же рискнула. Сперва ее просьбу действительно сочли за сумасбродство. Императрица долго не соглашалась, но в конце концов уступила доводам и настоятельным просьбам графини Пален, говорившей с нею с большей смелостью, чем могла это сделать великая княгиня, и обещала переговорить о том с императором, «который, вероятно, — сказала она, — откажет мне в моем безрассудстве». Однако император охотно согласился на эту просьбу. Графиня Пален торжествовала и радовалась счастью великой княгини, которая с этой минуты привязалась к ней и сохранила неизгладимое воспоминание об оказанной ей услуге.

   В продолжение шестинедельного пребывания великой княгини в Мраморном дворце кружок ее приближенных ограничивался графиней Пален, фрейлиной княжной Шаховской и графом Толстым, который бывал и при дворе, и у великой княгини и казался ей безгранично преданным. Он жаловался Елисавете Алексеевне, сколько горя причинила ему его жена и приписывал его только мне, так как я, якобы из ненависти и мщения, хотела удалить от него графиню и устроила ее отъезд в Берлин. Он так трогательно и правдоподобно описывал свои домашние горести, что великая княгиня, и без того уже сильно против меня предубежденная, стала смотреть на меня не иначе как на самую вероломную и лукавую женщину и оплакивала дружбу и доверие, которые так долго оказывала мне. Великий князь Александр и великая княгиня Анна были единственные лица при дворе, которых Елисавета видела в Мраморном дворце и действительно хотела видеть. В это время возникла ее дружба с княжной Шаховской. Эта юная девушка только что расстроила свою предстоявшую свадьбу, так как не ожидала найти счастья в браке, на который дала слишком поспешное согласие, и была рада удалиться на некоторое время от двора, чтобы избежать неприятных для себя пересудов, неизбежных в подобном случае. Она испросила у великой княгини позволение последовать за ней. Княжна была хорошая музыкантша, а великая княгиня любила музыку и сама занималась ею. У них было много свободного времени, и ей пришла в голову мысль употребить с пользой талант княжны Шаховской. Они с ней пели почти ежедневно, и таким образом завязалась дружба, продолжавшаяся до самой преждевременной смерти княжны Шаховской, вышедшей впоследствии замуж за князя Голицына. Каждый раз, как мне приходилось встречать великую княгиню, я приобретала новое доказательство ее охлаждения ко мне. Случилось как-то весной, что я гуляла в дворцовом саду с моей маленькой четырехлетней дочкой и с графом Алексеем Разумовским. Мы увидели великую княгиню и любовались ее походкой, а граф сказал мне:

   — Боже мой, до чего она трогательна.

   Он подошел к ней, и великая княгиня некоторое время с ним говорила. Я стояла от них на почтительном расстоянии, а моя девочка, привыкшая слышать имя Елисаветы, с детским доверием подбежала к ее высочеству. Та тихо отстранила ребенка и поспешила к своей карете. Помню, это движение великой княгини тяжело огорчило меня: глаза мои наполнились слезами, которые я уже не раз глотала ради нее.

   Лето это, так же как и предшествовавшее, я провела на своей даче на Каменном острове. Мои соседки общались с нами, сообразуясь с барометром двора, за исключением одной лишь Свечиной, дружба которой ко мне была всегда неизменна.

   Двор был, по обыкновению, в Павловске, затем в Петергофе. Характер императора становился все более и более вспыльчивым, а его поведение — все более деспотическим и причудливым. Как-то раз, весной, еще до отъезда на дачу, после обеда его величества, начинавшегося в 1 час пополудни, он гулял по Эрмитажу, остановился на одном из балконов, выходивших на набережную, и услыхал удар колокола, только не церковного. Государь велел справиться, в чем дело. Ему доложили, что это звонили к обеду у графини Строгановой, жившей возле Эрмитажа. Его величество очень прогневался, что графиня обедала в три часа, и немедленно послал к ней полицейского чиновника с повелением обедать впредь в час дня. Когда доложили о полицейском, у графини были гости. При сообщении о его приходе все переменились в лице, но, когда полицейский, с большим замешательством и сдерживая смех, исполнил свое поручение, лишь удивление и испуг хозяйки помешали всему обществу предаться порыву веселости по поводу этого своеобразного приказа. Анекдот вскоре разнесся по городу. Подобные случаи подавали недоброжелателям повод обвинить императора в умственном расстройстве, а тираническое вмешательство в частные домашние дела восстанавливало всех против него.

   Велев отобрать у книгопродавцев произведения Вольтера и Руссо, император Павел запретил ввоз в Россию всех книг без исключения. Точность, с которою исполнялось это приказание, дала повод к неприятной сцене, происшедшей в Павловске. Великие князья, княгини и двор ожидали вечером их величеств в собственном садике императрицы, откуда обычно отправлялись на прогулку верхом, бывшую тогда при дворе в большой моде. Все собрались под окнами первого этажа, где находились покои их величеств. Было слышно, как император прошел со своей половины к императрице, и вскоре их голоса возвысились. Императрица что-то говорила, со слезами в голосе; в тоне ее слышался упрек. Император сухо отвечал ей. Интонации различались ясно, но слов разобрать было нельзя. Сцена затянулась. Присутствовавшие в садике были погружены в глубокое молчание. Все как-то сконфуженно смотрели друг на друга, не зная, что будет дальше. Император скоро появился, явно не в духе, и объявил великим княгиням и остальной свите:

   — Пойдемте, господа, лошади готовы.

   Следовало дожидаться императрицу, и та вышла минуту спустя, с заплаканными глазами и печальным видом, и последовала за императором. На другой день сделалась известна и причина этой сцены. Императрица выписала себе книги. Таможня, не получив предписания об исключении ее величества из общего правила, их задержала, хотя они были адресованы на ее имя. Императрица об этом узнала и обиделась. Для жалобы она выбрала как раз то время, когда к ней вошел император, и заявила ему, что с ней поступают неуважительно и что государь, по-видимому, одобряет такой образ действий. Хотя жалобы императрицы надоели императору и всегда выводили его из себя, он все же отдал приказ исправить эту ошибку. Справедливо удивляются, что император Павел, с его вспыльчивым и гневным характером, так долго переносил мелочность императрицы и ее частое забвение такта и меры.

   После пребывания в Петергофе двор провел конец июля и начало августа вместо Павловска в Царском Селе. Здесь великая княгиня Елисавета лишилась дочери. Император был огорчен этой смертью и испуган впечатлением, произведенным на Елисавету сильным горем. Она почти не плакала, что очень беспокоило государя, который выказал при этом случае теплое участие к своей невестке.

   Кончина маленькой великой княжны произвела на меня ужасное впечатление: сердце мое было истерзано и испытываемым горем, и необходимостью скрывать свои чувства. Графиня Строганова застала меня однажды всю в слезах и, зная, что великая княгиня Елисавета совершенно удалила меня от себя и вычеркнула из своего сердца, не могла прийти в себя от изумления.

   Тело малютки было набальзамировано и перевезено в Невский монастырь. Я предложила принцессе де Тарант поехать поклониться усопшей. Приехав в монастырь, мы вошли в придел, где стоял гроб, сплошь обтянутый черным. Паникадила горели вокруг праха маленького ангела. Я подошла поцеловать ее ручку, но едва дотронулась до нее губами, как рыдания начали душить меня. Глубокая привязанность к великой княгине дала себя чувствовать с такой силой, что я себя не помнила. Она забыла меня, бросила, отнеслась несправедливо, — все эти горькие истины разрывали мне сердце, но новое чувство успокоило его. Я сказала себе: «Она больше не любит тебя, но в эту минуту сердце ее заодно с твоим; и то и другое движимы одним и тем же чувством». Мысли мои прояснились, и тяжкое смятение чувств сменилось горестной отрадой.

   Граф Толстой, руководивший погребальной церемонией, подошел, чтобы покропить спиртом тело малютки. Он поглядел на меня с торжествующей улыбкой, вероятно наслаждаясь мыслию, что погубил меня во мнении их высочеств. Сознаюсь, что его вид и выражение лица влили новую отраву в мое сердце.

  

XVIII

   В октябре шведский король совершил свое второе путешествие в Петербург. Он приезжал заключить договор с императором против Англии. С присоединением к этому договору Дании, образовался тройственный союз. Государь не вспоминал о происшедшем во время предыдущего визита короля. Монархи вели переговоры, и политические дела начинали налаживаться, как вдруг это доброе согласие расстроилось по капризу Павла. Во время пребывания короля каждый вечер были спектакли в Эрмитаже. Как-то раз давали «Прекрасную Арсен», и угольщики, появляющиеся в третьем акте, были в красных колпаках. Король, мнение которого о французской революции и ее участниках не отличалось от мнения императора, решил пошутить и сказал Павлу:

   — Поглядите-ка, да у вас тут якобинцы!

   Император, бывший, вероятно, в тот день не в духе, сухо ответил королю, что якобинцев при его дворе нет и что он не потерпит их в своей империи.

   С этой минуты государь так дурно и невежливо обращался с королем, что его величество счел за лучшее сократить пребывание в Петербурге. Император дал волю своему дурному расположению до того, что послал приказ вернуться в Петербург придворной кухне, которая, по обычаю, сопровождала короля до шведской границы. Когда королю об этом сообщили, он отнесся к этому с юмором и развлекался, торопя свой поезд, чтобы опередить на несколько станций этот приказ и не дать ему себя догнать.

   — Скорее, скорее, — говорил король своей свите на станциях, где останавливались переменять лошадей, — может быть, мы сегодня еще успеем пообедать!

   В 1801 году Масленица была очень оживленной. Император приказал Александру Павловичу давать у себя балы, а в Эрмитажном театре бывали маскарады, для входа в которые было совсем немного билетов, вследствие чего там собиралось общество более избранное, чем обыкновенно в подобного рода увеселениях. На этих балах великий князь Александр начал обращать внимание на красавицу Нарышкину. У них уже завязывалась интрига, и он рассчитывал на успех, когда князь Зубов, выказывавший ему большую привязанность, как-то раз пошутил над великим князем относительно его ухаживаний. Выслушав откровенное признание в подаваемой ему надежде, Зубов сообщил в свою очередь Александру, что и сам мог быть доволен обращением Нарышкиной. Взаимное признание привело к заключению соглашения между Александром и Зубовым, которые обещали давать друг другу полный отчет в ходе своих дел и подтвердили честным словом, что имеющий менее успеха уступит тому, кто представит доказательства большего расположения. Соперники соблюдали условия договора с самой добросовестной точностью, пока, наконец, несколько времени спустя князь Зубов не показал великому князю записочки, которые получил от Нарышкиной во время полонеза. Великий князь, которому приходилось передавать пока одни только слова, без сожаления удалился, и даже выразился с презрением относительно этой женщины и обо всех, способных на подобного рода поступки.

   Построение Михайловского замка быстро подходило к концу. Легко себе представить, в каком положении он был в это время, если вспомнить, что первый камень здания был положен в ноябре 1797 году, а переселиться в него император предполагал со всем двором уже в феврале 1801-го. Павел будто предчувствовал, что недолго будет в нем жить, и спешил воспользоваться немногими остающимися днями. 1 февраля император, императрица и самые приближенные к ним особы совершили переселение в новый дворец. Александр и Константин, комнаты которых еще не были готовы, разместились вместе в приемной, а их жены должны были пока оставаться в Зимнем дворце*. Каждый в замке боялся вредного сырого воздуха, либо за себя, либо за своих, но все далеки были от мысли, что этот дворец станет гробницею лишь одного, и именно того, кто единственный был от него в восторге. Государь был так доволен, что смог преодолеть все препятствия для удовлетворения своей фантазии, что поспешил воспользоваться последними днями Масленицы и задал бал в новом помещении. В остальные же дни давались спектакли.

   _______________________

   * Как только отделка была закончена, великие княгини и дети императора тоже переехали в Михайловский замок, и в момент смерти Павла I вся его семья щадилась там.

   _______________________

   Постройка и меблировка Михайловского замка много содействовала расстройству финансов, которое обнаружилось при восшествии на престол императора Александра. Дворец был обставлен с исключительной роскошью, но Павел наслаждался пребыванием в нем всего шесть недель, а последовавшая затем его кончина сделала это место столь неприятным для его наследника, что все украшения дворца были сняты, а часть их даже разрушена.

   В продолжение последнего года царствования Павла I старались уничтожить фавор Ростопчина и даже навлечь на него опалу. Он почти не ходил уже с докладом в кабинет его величества, поручая это первому члену своей коллегии Энгелю. Граф Пален и обер-гофмаршал Нарышкин употребили все свое влияние, чтобы поссорить Ростопчина с Кутайсовым.

   Вице-адмирал Рибас участвовал в заговоре графа Панина. Он получил позволение путешествовать, а когда возвратился, то адмирал Кушелев заболел, и Рибасу пришлось ходить с докладами к императору. Заговорщики решили, что он воспользуется одним из этих докладов для совершения преступления, но в тот самый день Рибас заболел и несколько времени спустя умер. В бреду он говорил только о своих ужасных намерениях и об испытываемых им угрызениях совести.

   Фавор Кутайсова возрастал. Он был возведен в достоинство обер-шталмейстера, получил графский титул и орден св. Андрея Первозванного.

   С искусством предателя Пален коварно подготавливал гибель несчастного императора. Отчаиваясь достигнуть радения Ростопчина, который был непреодолимым препятствием для совершения задуманного преступления, Пален решился напоследок попробовать восстановить против Ростопчина самого государя. Он испросил у его величества позволения переговорить с ним наедине и, получив разрешение, сказал:

   — Государь, хотя я могу навлечь на себя ваш гнев, решаюсь говорить с вами о человеке, который вместо того, чтобы заслуживать ваше доверие и милости, старается удалить от вашей священной особы всех истинно верноподданных. Граф Панин самым несправедливым образом очернен в глазах вашего величества. Граф Ростопчин самый жестокий враг его.

   — Вы все сказали, милостивый государь? — спросил император.

   — Все, ваше величество.

   — Уходите вон! Вы будете арестованы по моему приказанию. Действительно, в ту же минуту был отдан приказ о домашнем аресте графа Палена. Император послал за Ростопчиным, сообщил ему о случившемся и приказал арестовать графа Палена и отвезти его в крепость. Ростопчин умолял и убеждал его величество изменить приказ, но единственное, чего он смог достичь, это согласия, что Пален брег только сослан в свои поместья.

   Однако несколько дней спустя Пален опять возвратился ко двору. Его освобождения добился, из ненависти к Ростопчину, Кутайсов. Затем Пален с помощью Кутайсова вновь деятельно взялся за доведение дела до конца. Он снова испросил позволения говорить с императором, повинился перед ним относительно Ростопчина, притворился, будто разделяет мнение о подозрительности Панина, который принимает у себя иностранных министров для тайных переговоров. Пален особенно осудил виконта де Карамана, агента Людовика XVIII: в результате Караман был выслан из Петербурга, а Людовик XVIII — из Митавы. Пален торжествовал. Для удовлетворения его злобы необходимо было возбудить все умы против государя: это облегчило бы достижение его цели.

   Граф Ростопчин сам навлек на себя свою ссылку. В Петербурге находился некий пьемонтец, которого имели основание заподозрить в дурных намерениях против императора. На него донесли Ростопчину, и тот старался выслать его за границу, но супруги Шевалье предупредили графа, воспользовавшись покровительством Кутайсова. Обвиненный имел неосторожность сказать, что семейство Шевалье пользовалось его полной доверенностию. Боясь быть скомпрометированными, эти низкие интриганы донесли на него как на настоящего преступника и достигли того, что его подвергли наказанию кнутом, наложили на него клейма и, скованного, сослали в Сибирь. В дороге он умер. Этот ужасный случай возмутил Ростопчина. Он вошел к Кутайсову, упрекал его в недостойной слабости и забвении благодеяний своего госраря и обвинил его, что в угоду своей фаворитке тот помрачает славу императора. Кутайсов пришел в ярость, и с этой минуты с еще большей мстительностью помогал графу Палену в его стараниях добиться высылки Ростопчина. Наконец цель эта была ими достигнута. Давая на то свое согласие, император страдал, теряя человека, которого действительно любил. Он написал Ростопчину записку, в которой давал возможность оправдаться. Ростопчин отвечал, как и следовало невиновному верноподданному, но его ответ не был вручен императору, более того, ему донесли, будто Ростопчин так сердит, что и отвечать не хочет. Ростопчин этого не знал и, судя по тому, что написал ему государь, полагал, что имеет право проститься с его величеством. Он велел просить обер-гофмейстера Нарышкина записать его в список представляющихся, но тот, достойный соучастник графа Палена, не сделал этого. Приехав ко двору, Ростопчин не смог увидеть его величество и решил, что такова была его воля.

   В течение нескольких месяцев Пален преследовал и мучил великого князя Александра, чтобы добиться согласия на низложение его отца. В конце концов он стал угрожать ему революцией и резней, уверяя, что только лишение Павла I престола может спасти государство и самого Александра. Он добился от великого князя разрешения навести справки, каким образом подобные отречения производились в других странах. У графа Панина начались собрания посланников, а графу Толстому поручено было опросить их. Пален, удалив Ростопчина, единственного человека, стоявшего на дороге его преступных замыслов, начал приводить их в осуществление. Заговор быстро развивался. Заговорщики собирались у князя Зубова, но, несмотря на всю таинственность, которой они облекали это дело, императору стало известно, что против него злоумышляют. Он призвал Палена и спросил, почему ему не доложили об этом. Тот дерзко поклялся, что не было ничего серьезного, что несколько молодых безумцев позволили себе вольные речи, но их образумили, подвергнув аресту у генерал-прокурора. Он прибавил, что государь может положиться на его верность, что он предупредит его о малейшей опасности и разрушит зло в самом зародыше.

   Три дня спустя Пален решил нанести решительный удар. Он явился к императору и, спросив позволения говорить с ним, вошел в кабинет с видом, полным глубокого отчаяния. Упав на колени, он сказал:

   — Приношу повинную голову, ваше величество. Вы были правы: я только что раскрыл заговор, направленный против вас и приказал арестовать виновных*. Они находятся у генерал-прокурора. Но как открыть вам величайшее несчастье? Вынесет ли удар ваше чувствительное сердце отца? Оба ваших сына стоят во главе этого преступного заговора. У меня в руках все доказательства.

   _______________________

   * Он действительно арестовал всех офицеров, которые должны были принять участие в деле в ночь 11 марта, чтобы быть уверенным, что они не будут высланы.

   _______________________

   Император был поражен. Его сердце разрывалось; он поверил всему. Несчастный характер не давал ему подумать. Он впал в отчаяние и бешенство. Пален старался успокоить его, уверял, что очень легко разрушит заговор, что принял все необходимые к этому меры и устранить виновных можно легко, подписав бумагу, которую он принес с собой его величеству.

   Несчастный император согласился на все. Смерть была уже в его сердце. Он любил своих детей. Обвинение их было для него более тяжело, чем все муки, которые ему готовили заговорщики. Злодей Пален торжествовал. Он пришел к Александру Павловичу и показал ему бумагу, подписанную императором, в которой содержался приказ об аресте великих князей Александра и Константина и заключении их в крепость. Александр задрожал, смутился и опустил голову. Было решено, что акт отречения будет предложен.

   Вечером перед этой ужасной ночью великий князь ужинал у своего отца. Они рядом сидели за столом. Можно себе представить их невозможное положение. Император думал, что сын покушается на его жизнь, великий князь считал себя приговоренным отцом к заключению. Мне передавали, что во время этого зловещего ужина Александр чихнул. Император повернулся к нему и с печальным и строгим видом сказал:

   — Желаю, ваше высочество, чтобы ваши желания исполнились.

   Через два часа его уже не было в живых.

   Прежде чем говорить о подробностях этого ужасного события, приведу некоторые обстоятельства, касающиеся нас. Генерал Бенигсен, наш хороший знакомый, служивший с моим мужем во время турецкой войны, часто приезжал к нам. Мы интересовались его рассказами о персидском походе в царствование Екатерины II, о ее планах относительно завоевания Константинополя и о многом другом, свидетельствовавшем о мудрости и величии этой государыни. 6 марта Бенигсен приехал к моему мужу утром, чтобы поговорить с ним о важном, по его словам, деле, но застал его в постели и настолько больным, что не счел возможным дать ему выслушать себя и лишь выразил свое сожаление, горячо и даже с некоторым нетерпением. Не будь этой помехи, можно считать более чем достоверным, что генерал Бенигсен открыл бы весь заговор моему мужу, а тот, выслушав его, поступил бы как честный человек и верный подданный, и это имело бы бесчисленные последствия.

   Вечером 11 марта Бенигсен вернулся к нам сказать, что уезжает в ту же ночь, что дела его окончены и он спешит оставить город. Николай Зубов также считался уехавшим. Мы ни о чем не догадывались.

   Рано утром на другой день я услышала в своей спальне мужские шаги. Зная, что муж внизу на своей половине, а рядом в комнате спит принцесса де Тарант, я привстала и отдернула занавески постели. Это был муж. Я спросила, что случилось.

   — Сначала я пойду поговорю с мадам де Тарант, — сказал он.

   Посмотрев на часы, я увидела, что было только шесть. Мною овладело беспокойство: я решила, что отдан приказ о ссылке принцессы де Тарант, особенно когда услыхала ее испуганное вскрикивание; но муж вернулся и сказал мне, что император умер накануне в 11 часов вечера апоплексическим ударом. Признаюсь, что эта апоплексия сразу показалась мне странной и не подходящей к телосложению государя.

   Я поспешно встала. Принцесса одевалась, чтобы ехать ко двору для присяги. Муж, хотя еще слабый, тоже туда отправился. В то время, когда принцесса надевала придворный костюм, ко мне приехали моя невестка Нелединская и кузина Колычева. Мы терялись в предположениях о внезапной кончине государя, когда в комнату вошел граф де Крюссоль, племянник принцессы де Тарант и адъютант императора Павла. Его лицо, бледное и печальное, нас не особенно удивило: император всегда очень хорошо обращался с ним, и совершенно естественно, что граф скорбел о его кончине. Принцесса стала расспрашивать о подробностях. Де Крюссоль смутился, и глаза его наполнились слезами. Тогда принцесса сказала ему:

   — Говорите же! Здесь никого нет постороннего. Он упавшим голосом произнес:

   — Императора убили сегодня ночью.

   Эти слова произвели на нас ужасное впечатление. Мы разрыдались. Все наше небольшое общество представляло из себя воплощение раздирающей душу скорби.

   Муж возвратился из дворца в отчаянии от всего услышанного.

   Утром 11 марта, когда Кутайсов во дворе Михайловского замка ожидал императора, чтобы сопровождать его верхом, какой-то крестьянин, или человек, переодетый в крестьянское платье, подошел к нему и умолял принять от него важную бумагу, о которой просил в тот же день доложить императору. Кутайсов держал правой рукой за узду лошадь его величества; бумагу он взял левой рукой и положил в левый карман. После прогулки он переменил мундир, чтобы идти к императору, и, совершенно забыв про бумагу крестьянина, вынул все, по обыкновению, только из правого кармана. Он вспомнил об этой бумаге лишь на следующий день, но было уже поздно. Павла более не существовало, а в письме меж тем был разоблачен весь заговор.

   В ночь с 11 на 12 марта привели один или два батальона Преображенского полка, разместив их во дворе и вокруг дворца. Во главе гвардейцев был Талызин. Солдатам сказали, что жизнь императора в опасности и они идут спасать его. Пален остался с ними, а Бенигсен, Зубовы, Казаринов, Скарятин, Уваров, князь Волконский и три гвардейских офицера поднялись в покои императора, который спал в тот момент, когда они входили. Один из гусаров несчастного императора их остановил. Уваров и Волконский стали его бить; Уваров ударил саблей по голове и заставил дать дорогу. Гусар закричал:

   — Спасайтесь, государь!

   Убийцы вошли. Император, разбуженный криком гусара, вскочил с кровати и спрятался за экран. Они было испугались, думая, что он сбежал, но вскоре нашли его, и Бенигсен заговорил первый, объяснив, что они пришли прочесть ему акт об отрешении его от престола. Император, увидев князя Зубова*, сказал:

   ______________________

   * Государь сравнительно незадолго перед этим осыпал их милостями, и в особенности накануне.

   ______________________

   — И вы тоже здесь, князь?

   Николай Зубов, пьяный и нахальный, сказал:

   — Чего тут церемониться? Давайте к делу.

   Он бросился на императора. Тот хотел бежать в дверь, ведущую в покои императрицы, но, к несчастью, она оказалась заперта, и он не смог уйти*. Николай Зубов толкнул его. Император упал, ударившись виском об угол стола, и лишился чувств. Убийцы овладели им. Скарятин снял с себя шарф и задушил его. Потом его положили на постель. Бенигсен и кто-то еще остались стеречь его, а другие пошли предупредить Палена, что все кончено.

   ______________________

   * У императора была привычка заставлять каждый вечер мебелью дверь, выходившую в покои императрицы, из боязни, что она к нему неожиданно войдет.

   ______________________

   Пален послал известить великого князя Александра, что он объявлен императором и должен показаться войскам. Приказали солдатам кричать «ура» их новому государю. Они спросили, где их отец? Им опять приказали кричать «ура»; они повиновались, с отчаянием, что их обманули.

   Императрица Мария проснулась и узнала про эту ужасную катастрофу. Она побежала в покои своего супруга, но Бенигсен не пустил ее.

   — Как вы смеете меня останавливать? — кричала она. — Вы забыли, что я коронована и что это я должна царствовать?

   — Ваш сын, ваше величество, объявлен императором, и я действую по его приказу. Пройдите в соседнее помещение; я извещу вас, когда будет нужно.

   Императрица была заперта Бенигсеном вместе с баронессой Ливен в соседней комнате и находилась там более часа. В это время гримировали лицо несчастного императора, чтобы скрыть нанесенные ему увечья.

   Александра разбудили между двенадцатью и часом ночи. Елисавета Алексеевна, которая и легла всего за полчаса перед этим, поднялась вскоре после него. Она накинула на себя капот, подошла к окну и подняла штору. Ее комнаты находились в нижнем этаже и выходили окнами на площадку, отделенную от сада каналом, которым был окружен дворец. На этой площадке, при слабом свете луны, закрытой облаками, она различила ряды солдат, выстроенных вокруг дворца. Вскоре стали слышны многократно повторяемые крики «ура», наполнившие ее душу непонятным для нее ужасом.

   Елисавета не представляла себе ясно, что происходило, и, пав на колени, обратилась к Богу с молитвою, чтобы то, что случилось, что бы это ни было, оказалось направлено к счастью России.

   Александр возвратился в сильном отчаянии и передал своей супруге известие об ужасной кончине императора, но не был в состоянии рассказать подробности.

   — Я не чувствую ни себя, ни что я делаю, — говорил он. — Не могу собраться с мыслями. Мне надо уйти из этого места. Пойди к матери и пригласи ее как можно скорее приехать в Зимний дворец.

   Когда Александр вышел, императрица Елисавета, охваченная невыразимым ужасом, рухнула на колени перед стулом. Думаю, что она долго оставалась в таком положении, без всякой определенной мысли, и, как она говорила мне, эта минута принадлежала к числу самых ужасных в ее жизни.

   Она была выведена из забытья своей камер-фрау, которая, вероятно, испугалась, увидев государыню в таком состоянии, и спросила, не нужно ли ей чего-нибудь. Елисавета поспешно оделась и в сопровождении этой камер-фрау отправилась к Марии Феодоровне, но у входа в ее комнаты встретила пикет, и офицер объявил, что не может пропустить ее. После долгих переговоров он наконец смягчился, но, войдя к императрице-матери, Елисавета Алексеевна уже не застала ее. Ей сказали, что ее величество только что спустилась вниз. Елисавета сошла по другой лестнице и застала Марию в передней покоев нового императора, окруженную офицерами во главе с Бенигсеном. Императрица-мать была в ужасном возбуждении и желала видеть императора. Ей отвечали:

   — Император Александр в Зимнем дворце и хочет, чтобы вы туда приехали.

   — Я не знаю никакого императора Александра! — кричала она. — Я желаю видетьмоего императора!

   Она уселась перед дверью, выходившей на лестницу, и объявила, что не сойдет с этого места, пока ей не покажут императора Павла. Кажется, она думала, что он жив. Елисавета, великая княгиня Анна, княгиня Ливен, Бенигсен и все окружавшие ее умоляли ее удалиться отсюда, по крайней мере, возвратиться во внутренние покои. Передняя беспрестанно наполнялась всяким людом, среди которого не следовало устраивать сцен, но ее удавалось отстранить от этой роковой двери всего на несколько минут.

   Поминутно прибывали посланные, как настоящие, так и ложные, от императора Александра, приглашавшие Марию Феодоровну отправиться в Зимний дворец, но она отвечала, что не уедет из Михайловского замка, пока не увидит императора Павла.

   В ту ночь был ужасный беспорядок. Когда императрица Елисавета поддерживала свою свекровь, обнимая ее за талию, она почувствовала, что кто-то берет за руку ее саму, и, обернувшись, увидела незнакомого ей, слегка пьяного офицера, который крепко поцеловал ее и сказал по-русски:

   — Вы — наша мать и государыня.

   Под утро императрица Мария пожелала видеть своих детей, и в скором времени ее проводили к ним. В сопровождении Елисаветы и поддерживаемая ею ее величество возвратилась в свои апартаменты, где высказала желание поговорить с графиней Пален. Во время этого разговора она заперла императрицу Елисавету в небольшой кабинет, смежный со спальней покойного императора, в которой только что совершилось преступление. Мертвое молчание, царившее в этой комнате, погрузило новую государыню в размышления, которые никогда не дозволят ей забыть эту минуту. Ее величество говорила мне потом, что ей казалось, что самый воздух этого дворца насыщен преступлением, и она с неизъяснимым нетерпением ожидала возможности оставить свое убежище, но ей удалось это сделать не ранее как проводив императрицу-мать к телу ее супруга и поддержав ее в эту тяжелую минуту. Мария Феодоровна отправилась туда в сопровождении всех своих детей и, войдя в комнату, где государь лежал еще на своей походной кровати, одетый в обыкновенный мундир и со шляпой на голове, пронзительно закричала.

   Наконец, между шестью и семью часами утра, императрица Елисавета в сопровождении своей камер-фрау Геслер оставила это место ужаса и отправилась в Зимний дворец. Прибыв в свои покои, ее величество увидала императора Александра, лежавшего на диване, бледного, расстроенного, подавленного горестью. Граф Пален находился в комнате и, вместо того чтобы уйти, как предписывало ему уважение, только удалился в амбразуру окна. Александр сказал:

   — Я не могу исполнять обязанности, которые на меня возлагают. У меня нет сил. Пусть царствует кто хочет. Пусть те, кто исполнил это преступление, сами за все и отвечают.

   Елисавета, хотя и была глубоко тронута тем состоянием, в котором видела своего супруга, предостерегала его от тех ужасных последствий, которые могут произойти от подобного решения, представляя тот беспорядок, в который он повергает свою империю. Она умоляла его быть энергичным, посвятить себя всецело счастию своего народа и смотреть на свою власть как на искупление. Ей хотелось говорить с ним несравненно более, но назойливое присутствие графа Палена сдерживало ее откровенность. Между тем, в отсутствие их величеств, в парадных залах собирали публику и приводили ее к присяге.

   Императрица-мать прибыла в Зимний дворец несколькими часами позже своих детей. Свидание с ней Александра было раздирающим душу. По-видимому, государь гораздо более отчаивался, чем его мать. Невозможно было смотреть на него без содрогания.

   Восемь или десять дней спустя по смерти императора Павла, получили известие о кончине эрцгерцогини, великой княгини Александры Павловны, умершей первыми родами.

   Столько несчастий должны были бы сразить императрицу-мать или, по крайней мере, заставить ее позабыть на время обо всем, не относящемся к ее горю. Вместо этого, еще император Павел не был погребен, а она уже распоряжалась обо всем необходимом в подобных случаях, о чем из сострадания к ней сын ее избегал пока с ней разговаривать. Мария Феодоровна объявила, что не желает отдельного штата, и получила согласие своего сына на то, что придворные чины будут одинаково служить и ей, и ему.

   Несколько дней спустя по своем восшествии на престол император произвел во фрейлины княжну Варвару Волконскую, ставшую первой фрейлиной в царствование Александра. По обычаю, она получила шифр его супруги, и одновременно этот же шифр получили все фрейлины, числившиеся при императрице Елисавете. Как только императрица-мать узнала об этом обстоятельстве, простом и обычном в подобных случаях, она потребовала от государя, чтобы с этого времени статс-дамы и фрейлины получали шифры с вензелями обеих императриц, то есть по два шифра одновременно. Это было вещью неслыханной, но в тот момент императрица-мать могла всего добиться от своего сына, и она дала себе слово не упускать случая.

   Едва закончились первые шесть недель траура, как она снова стала присутствовать на придворных приемах. Она велела нарисовать свой портрет в глубоком трауре и раздавала его всем, кому только могла. В мае она поехала на жительство в Павловск, принадлежавший ей лично, так же, впрочем, как и Гатчина, которую император Павел оставил ей по духовному завещанию. В Павловске она вела образ жизни гораздо более рассеянный и блестящий, чем при Павле. У нее бывали большие приемы, устраивались прогулки верхом, в которых сама она всегда участвовала, обедали, завтракали, ужинали в различных уголках сада. Она сажала деревья, строила, вмешивалась в государственные дела, насколько ей это было возможно, словом, казалась довольной и пользующейся всеми наслаждениями жизни.

   Следовало упомянуть обо всех этих подробностях, чтобы дать понять, какое положение заняла вдовствующая императрица немедленно по кончине своего супруга. Теперь вернемся опять к телу этого несчастного государя.

   Оно выставлено было, согласно церемониалу, в Михайловском замке. Через две недели в крепости состоялось погребение. Павла I похоронили возле его предков. Весь двор следовал пешком за погребальным шествием, так же как и царская фамилия, за исключением двух императриц. Императрица Елисавета была больна. Регалии несли на подушках. На графа Румянцева, впоследствии канцлера, а в то время гофмейстера, возложена была обязанность нести скипетр. Он уронил его и заметил это, только пройдя двадцать шагов. Это приключение подало повод ко множеству суеверных толкований.

  

XIX

   Восторг, который внушал всем император Александр, был неописуем. Все сосланные друзья его возвратились в Петербург, одни — по собственному желанию, другие вызваны были самим. Число жителей столицы увеличивалось, тогда как в конце царствования императора Павла I Петербург стал почти пустынным: многие были сосланы, другие, боясь высылки, сами добровольно уехали. После самого строгого царствования наступила анархия, появились опять всевозможные костюмы, кареты летали сломя голову. Я сама видела, как офицер гусарского полка скакал на лошади галопом по тротуару набережной и кричал:

   — Теперь можно делать все что захочешь!

   Наступившая вдруг перемена была поразительна, но она основывалась только на чрезмерном доверии, внушаемом добротой нового государя. Со всех отдаленных мест империи спешили взглянуть на молодого государя, любимого внука Екатерины II, память о которой была еще жива во всех сердцах. Одного этого родства достаточно было, чтобы привлечь к нему любовь всех подданных, но и кроме того все в нем содействовало к возбуждению восторга и самых радужных надежд в обществе. Хвалили его добродетели, извиняли все, что не нравилось. Никогда начало царствования не было более блестяще.

   Война с Англией, грозившая России в конце царствования Павла I, закончилась в ту самую минуту, как император Александр вступил на престол. Однако известие о перемене царствования недостаточно быстро распространялось и не помешало большому морскому сражению при входе в Зунд между датским флотом и английским, под командой Нельсона. Датчане, как верные союзники, храбро защищали вход в Балтийское море. Адмирал Чичагов послан был в Копенгаген для переговоров о прекращении военных действий, сделавшемся теперь столь возможным.

   Беклешов был назначен генерал-прокурором вместо Обольянинова, получившего отставку. Пален был отослан в свое имение, офицер Скарятин также. Князь Зубов, преступный из низости, хотел играть роль, но, ни в чем не имея успеха, уехал в свои богатые поместья. Оба брата его были оставлены при дворе. Кутайсов покинул двор и уехал в Москву. Его низкое поведение в последнее время царствования Павла заслужило ему всеобщее презрение. Армия оставалась поначалу в том же положении: одни только мундиры были изменены и уничтожены букли икосы.

   В том же году весной наследная принцесса Баденская, мать императрицы Елисаветы, приехала в Петербург со своими двумя дочерьми: Амалией и Марией. Эта последняя была впоследствии замужем за герцогом Брауншвейгским и умерла несколько лет спустя. Двор жил на Каменном острове, а я на своей даче напротив дворца. Все ездили представляться принцессе Баденской, но я не имела этой чести. Я думала, что мои поступки, даже наименее подозрительные, могут показаться таковыми, и сочла за лучшее хранить молчание и жить в полном уединении. Все это время, когда сношения между мной и императрицей были порваны, я пребывала в полном неведении относительно того, что до нее касалось. Светекой молве я и не придавала никакой веры и покорялась необходимости выжидать более счастливой минуты, когда можно брег узнать о том, что интересовало меня более моего собственного счастия.

   С этого времени я буду говорить только о событиях, которых была свидетельницей, пока не наступит минута, когда, приблизившись вновь к императрице, я почерпнула в ее доверии воспоминание о многих счастливых мгновениях и забвение многих горестей. Тогда расскажу все, что ей угодно было мне сообщить о прошедшем за этот длинный период времени.

   Дом графини Строгановой стал тогда своим для графа Толстого, который чрезвычайно сдружился с князем Чарторыйским и Новосильцевым. Их называли триумвиратом. Император был особенно расположен к семейству Строгановых и часто у них бывал. Граф Толстой говорил обо мне в самых обидных и ядовитых выражениях: это я отняла у него жену, это я стараюсь очернить репутацию императрицы Елисаветы. Все слушали его: одни по легковерию, другие из низости. Признаюсь, я часто теряла терпение, но принцесса де Тарант ободряла меня и смягчала мои горести, принимая в них участие. Граф Толстой был наверху блаженства, получив от императрицы Елисаветы обещание, что она напишет его жене и предложит ей вернуться к нему. Графиня повиновалась приказанию ее величества и сообщила в письме мне о предстоящем своем приезде, прибавив, что оно последует из-за приглашения императрицы, свой ответ которой она мне пересказала.

   Графиня приехала еще до отъезда принцессы Баденской, которая в августе оставила Петербург. Я написала ей, приглашая приехать ко мне, но не ранее как побывав при дворе, с тем чтобы, в случае, если ей пришлось бы сказать обо мне какое-нибудь слово, не решили, что это я повлияла на нее. Она поступила по моему желанию. С крыльца своего дома я видела дворец и окна императрицы. Зная, что графиня Толстая там, я пристально всматривалась в них, движимая разнообразными чувствами, которых не сумею выразить. Наконец приехала графиня. Счастье встречи было отраачено всем сказанным ею об императрице. Когда она испросила позволения ее оставить, чтобы ехать ко мне, ее величество была, по-видимому, удивлена подобным намерением.

   — Как, — сказала она, — вы поедете к госпоже Головиной?

   — Да, ваше величество, она осталась по-прежнему мне другом. Никогда не забуду, что она сделала и претерпела из-за меня, и признаюсь, что удивляюсь перемене вашего величества относительно ее.

   — Как, — возразила императрица, — разве вы забыли историю с Ростопчиным? Эта история была для меня загадкой, которая объяснилась лишь много лет спустя. Совершенно естественно не знать того, чего никогда не думал делать. Графиня Толстая употребила все усилия, какие только были в ее власти, чтобы ее муж вернулся к нам, но не успела в том: он говорил, что императрица Елисавета строго ему это запретила.

   Как-то вечером, между восемью и девятью часами, я сидела в своей большой гостиной, наружная дверь которой была открыта. Между колоннами балкона виднелась тихая, спокойная река. Вокруг меня была полная тишина, но сердце мое страдало, и я находила мрачный оттенок в этом спокойствии, которое слишком противоречило моим чувствам. Мой муж и принцесса де Тарант гуляли, дети приготовлялись ко сну; я была в полном одиночестве. Вдруг я услыхала топот лошадей, вышла на подъезд и увидела императрицу — верхом, в сопровождении нескольких конюших. Заметив меня, она пустила лошадь галопом и отвернулась. Сердце у меня сжалось. Я облокотилась на колонну и следила глазами за ее величеством, пока она не скрылась из виду. Я пыталась объяснить себе то, что во мне происходило: «Тебя презирают, тебя обвиняют, тебя, может быть, ненавидят, — говорила я себе, — а ты все любишь, как будто и ты любима». Я пристально посмотрела на небо, прося Бога сжалиться надо мной. Слезы облегчили мою сердечную тяжесть.

   Двор отправился на коронацию в Москву. Графиня Толстая последовала за ним. Согласно с желанием своей матери, принцесса де Тарант получила разрешение съездить навестить ее в Париже. Мой муж в то же время, по его желанию, получил полную отставку. Расставшись с принцессой, я сильнее почувствовала всю глубину моих горестей. Она оставила меня пятого сентября, взяв торжественное обещание с моего мужа, что он привезет меня во Францию. Он охотно обещал. Здоровье его требовало особенного ухода: ему необходимы были воды; я также была нездорова: ежедневные и беспрестанно повторяющиеся огорчения и нервные припадки моей бедной матери, сильно беспокоившие меня, окончательно расстроили мое здоровье. Путешествие было мне необходимо, но мысль оставить матушку казалась мне слишком тяжела и не позволяла думать об отъезде. Муж, к которому матушка питала самые теплые чувства, а он их вполне заслуживал, своими заботами и преданностью уничтожил все препятствия, убедив ее поехать с нами. Она согласилась, и решено было, что в начале лета 1802 года мы выедем из России. Эта уверенность ободрила меня: мне необходимо было оставить место моих страданий.

   Я переехала в город. Отсутствие принцессы де Тарант было для меня очень ощутимо. Двор возвратился из Москвы, а с ним и графиня Толстая. Как-то вечером она приехала ко мне неожиданно, точно с неба упала, и я была столь же удивлена, как и счастлива увидеть ее. Поведение ее мужа уничтожило наши прежние отношения: она уже не посещала меня ежедневно. Граф Толстой изъявил желание, чтобы она принимала, давала балы; он предложил ей пригласить меня, но графиня хорошо меня знала и отвечала, что я не приму их приглашения. На некоторое время она вся отдалась свету, однако долго так не могло продолжаться: ее чудная душа нуждалась в других занятиях, более достойных ее. Как-то вечером она приехала ко мне и сказала, что, желая говорить со мной откровенно, она хотела бы быть уверенной, что нас не будут прерывать. Мы уговорились, что на другой день после обеда моя дверь будет закрыта для всех, кроме нее. Графиня приехала. Мы пошли в мой кабинет, и там она вполне призналась мне в своей сердечной привязанности, в своих прежних горестях и ошибках. Затем она прибавила:

   — Вы видели, что ваша нежная забота обо мне, ваша искренняя дружба не смогла порвать чары страсти, но Господь сжалился надо мной в ту самую минуту, когда я была на вершине слепого увлечения: виновник его сам уничтожил это чувство. Известие о его женитьбе открыло мне глаза на пропасть, в которую я была готова броситься. Я была в отчаянии, но прибегла к Милосердному. Он очистил мое сердце, и я ничего более не испытывала, как только чувство любви и признательности, которому была обязана Богу. Простите меня, что я вас обманула. Я сказала вам при расставании, что уже излечилась, тогда как думала только подальше бежать от вас и следовать за тем, кого не имела права любить. Пусть это признание возвратит мне ваше доверие, пусть дружба наша брег иметь основанием только религию, тогда она будет чиста и вечна и Господь сам ее благословит.

   Понятно, что я была глубоко тронута. Торжество добродетели дает возможность испытать тихое и спокойное счастье. Экзальтация и воображение способны создавать только химеры. Первая — образ непогрешимой истины, второе — мятежный сон, который смущает наш покой. Победа над собой — самая лучшая из всех побед: она удаляет от нас ложь, которой мы стараемся придать вид действительного счастия, наполняя прошедшее опасными воспоминаниями, которые нас опьяняют и, по-видимому, заглушают разум. Мы должны были бы видеть в них укоры самим себе, а не упиваться ими. Мы далеко не излечены, если воспоминание о наших ошибках не составляет для нас мучения. Мысли подобны растениям, посаженным в разные времена года: постоянная забота о них способствует их развитию, а тщательный уход освободит их от дурных трав.

   Рассчитывая покинуть Россию на семь лет, муж попросил императора купить его дачу напротив Каменного острова. Его величество очень любезно согласился на эту просьбу. К моему большому сожалению, дача была продана. Имей я право голоса в этом деле, мы сохранили бы ее, но муж был так несчастен, так возмущен всем происшедшим, что в ту минуту готов был распродать все свои имения.

   Я аккуратно получала известия от принцессы де Тарант: она писала мне ежедневно, пока переменяли ее лошадей, и никогда не переставала заботиться обо мне.

   С тех пор как графиня Толстая во всем мне призналась, я чувствовала себя с ней свободнее, а она возвратила мне свою прежнюю привязанность. Я была также счастлива при мысли об ожидаемом свидании со своим лучшим другом.

   Наконец наступил май. Мы должны были оставить Россию в начале июня. За две недели до нашего отъезда состоялся бал у министра Португалии Ниса; двор должен был присутствовать на нем. Муж сказал графине Толстой, которая находилась в числе приглашенных, что ей предоставляется удобный случай попросить ему у императора разрешения проститься с его величеством в частной аудиенции. Графиня поспешила исполнить эту просьбу. Танцуя полонез с императором, она сказала ему:

   — Государь, я должна просить вас об одной милости. Граф Головин желал бы иметь частную аудиенцию, чтобы отблагодарить и проститься с вами. Угодно ли будет вашему величеству разрешить ему это?

   — Он может прийти, — приветливо отвечал император. — Он может прийти в мой кабинет завтра, в 12 часов дня.

   Графиня с радостью сообщила нам этот ответ. В назначенный час муж отправился к императору, и между ними произошло объяснение, столь же трогательное, сколь и замечательное. Он испросил у его величества прошения в том, что так быстро покинул двор, просил также никогда не судить о нем по словам, но по делам его, в особенности же обратил внимание на мотивы, заставлявшие его действовать в различных случаях. Император также обвинял себя. Наконец все устроилось между ними как нельзя лучше. Выходя из кабинета императора, муж встретил Толстого, который ничего не знал о происшедшем и потому чрезвычайно удивился. Он спросил императора, каким это образом у него был граф Головин? Император, боясь причинить неприятности его жене, отвечал, что встретил моего мужа на прогулке и пригласил к себе. Вечером того же дня его величество рассказал про этот случай графине Толстой, но та отвечала, что напрасно его величеству было угодно поберечь ее: она ничего не скрывает от своего мужа.

   Я поручила графине также сообщить о моем желании иметь прощальную аудиенцию у императрицы. Государыня пожелала, чтобы я была представлена ей на общем приеме, но графиня заметила ей, что справедливость требовала дать мне частную аудиенцию. Ее величество согласилась на это лишь с условием, чтобы и графиня Толстая приехала со мной.

   В семь часов вечера я вошла в кабинет императрицы. Я была взволнована до глубины души: ничего не может быть ужаснее, как чувствовать себя напрасно обвиненною. Все сели. Рядом с императрицей сидела ее сестра, принцесса Амалия, которую их мать оставила в Петербурге. Разговор был натянутый и незначительный. Эта невыразимо тяжелая для меня сцена продолжалась около получаса. Наконец я сказала графине Толстой, что довольно злоупотреблять добротою императрицы и что мне пора удалиться. Ее величество произнесла несколько слов относительно моих планов путешествия, затем я простилась с нею и уехала еще более несчастною, чем прежде. Если б она могла читать в моей душе, то пожалела бы несколько о своей несправедливости.

   Однако оставим эти трудные времена, о которых я должна вспоминать только с признательностью: они научили меня познавать всю глубину привязанности к императрице и все, что может перенести преданное сердце. Иначе и не могло быть: я слишком хорошо знала императрицу, чтобы перестать любить ее, и предпочла бы страдать вдвое больше, чем лишиться внушенного ею мне чувства: сердце мое находило в том истинную отраду. Она заблуждалась: все обстоятельства, по-видимому, слагались к обвинению меня в самых ужасных проступках, враги мои окружали ее величество, а мое добровольное и вместе с тем вынужденное молчание оставляло открытое поле для действий моих недоброжелателей.

   Надо было ехать в Павловск откланиваться вдовствующей императрице. По принятому обычаю, я осталась там обедать. Во время раута императрица Елисавета подошла ко мне и холодно сказала:

   — Вы, кажется, здоровы сегодня? Ее вид очень оскорбил меня.

   — Действительно, — отвечала я, — мне гораздо лучше с тех пор, как я уверена, что скоро отсюда уеду.

   Таково было наше прощание.

   Накануне нашего отъезда графиня Строганова приехала проститься со мной, По окончании визита я проводила ее. Мы остановились у окна. Улица была загромождена экипажами. Одни из них подъезжали к театру напротив моего дома, и в то же время погребальная процессия двигалась между четырьмя рядами карет, которые спешили и старались перегнать одна другую. Это была поразительная картина жизни: жажда наслаждений и неизбежный конец. В то время, как мы стояли и смотрели, до нас доносилось издали церковное пение в домовой церкви моей матери: то был напутственный молебен, которым испрашивалось благословение ее предстоящему путешествию. Эта пестрая смесь впечатлений, заставлявшая призадуматься, расположила графиню сообщить мне свои размышления и заверить в своей преданности и сожалениях.

   — Буду говорить с вами, — сказала я ей, — с прямотой умирающего: разлука очень похожа на смерть. Как знать, увидимся ли? Вы позволяли в своем доме говорить обо мне моим врагам обидные вещи и не можете это отрицать. Я же никогда ничего о вас не говорила. Вы позволили оскорблять меня, никогда не защищая, хотя сами были вполне убеждены, что я не заслуживала оскорблений. Я не обижалась на вас и не мстила вам за это. Визиты к вам его величества давали повод ко многим толкам, но я всегда защищала вас и заставляла молчать всех, кто передавал их мне…

  

XX

   Мы оставили Петербург 8 июня 1802 года, после обедни. Все наши люди были в слезах, и я делала все возможное, чтобы скрыть их от моей матери. Графиня Толстая провожала нас до Рошпи, загородного императорского дворца, где мы провели целые сутки. На другой день рано утром отправились мы в путь, нежно расцеловавшись с графиней. Я сидела в дормезе с матерью, с младшей шестилетней дочерью и сестрой ее воспитательницы, Генриеттой, которую матушка моя очень любила. В другой карете ехал мой муж со старшей дочерью, гувернанткой и врачом. В третьем экипаже находились наши две горничные и два лакея.

   Не буду говорить об Эстляндии и ее диких жителях, которые говорят на непонятном языке и почти не имеют образа человеческого. Мы провели 36 часов в Нарве, чтобы дать матушке отдохнуть. Я только о ней и думала и дрожала при мысли, что ее нервные припадки могут дорогой вернуться. Мы ехали иногда ночью, останавливаясь только в больших городах. Помню, что, проезжая вечером маленькое местечко в Лифляндии, я услышала погребальный звон. В глаза бросилась прежде всего готическая церковь, высокая, в форме башни, и выделявшаяся на туманном небе. Ветер сгонял тучи, природа словно предвещала смерть. Несколько далее двигалась мрачная процессия, медленно направляясь к кладбищу, последнему убежищу умершего. Я старалась скрыть это печальное зрелище от матушки и успокоилась только тогда, когда мы выехали на большую дорогу.

   Затем мы пробыли два дня в Риге. Погода была превосходная, и я осмотрела город с госпожой Рольвилье, дочерью мадам Убрино, старинной нашей знакомой. Матушка с удовольствием встретилась с ней, и госпожа Рольвилье оставалась с нею в мое отсутствие. Я была за обедней, которую служили о здоровье моей матери, потом полюбовалась прелестным видом с моста и, увидав по дороге, когда мы возвращались в гостиницу, открытую католическую церковь, спросила у моей приятельницы, можно ли в нее войти.

   — В любое время, — сказала она мне, — ее никогда не запирают.

   Я была просто поражена простотою и бедностью этой церкви. Священник стоял на коленях, погруженный в набожные размышления. Невольно и я стала на колени, возведя взоры на большой крест, поставленный на алтаре. Тишина и спокойствие, которые окружали меня, наполнили душу неземным чувством. Я поднялась с сожалением: пора было уходить; священник тоже встал. Я спросила у него, можно ли приобрести образки? Он мне их принес; я предложила ему за них денег, но он не принял. Тогда я опустила деньги в церковную кружку и возвратилась домой с чувством душевного спокойствия, давно мною не испытанным. Никогда не забуду я этой церкви.

   В Кенигсберге мы остановились в гостинице «Золотой орел». Я встретила слугу в трауре и узнала, что Ниса, министр Португалии, уехавший из Петербурга за несколько дней до нас, заболел по дороге оспой и только что умер в этой гостинице. Возвращались с его похорон. Мы ночевали около занимаемых им комнат; по счастью, никто из нас не боялся ни привидений, ни оспы. Я спала с моей младшей дочкой в кабинете возле комнаты матушки. На одной из стен этого узкого кабинета висел портрет Фридриха II, на другой — его отца; оба изображения были стоя во весь рост. Девочка моя не могла уснуть и то и дело повторяла:

   — Мама, я не могу спать: у обоих королей глаза такие большие и так пристально смотрят на меня!

   Трещотка, которая заменяет в Кенигсберге бой часов, окончательно лишила меня сна, но матушка моя спала, а для моего спокойствия этого было достаточно.

   На другой день после обеда мы уехали и проезжали по великолепным лесам Пруссии. Ночь была чудная, луна восхитительно освещала нас, и потому мне менее, чем обычно, надоедала медлительность прусских почтальонов и неповоротливость их лошадей. Прислонившись головой к дверце, я дышала чистым воздухом и всматривалась в длинные тени деревьев и мягкий свет луны, растекавшийся по дубовым пням. Ямщики шли пешком, так как дорога была тяжелая, песчаная. Изредка трубили в рог, и протяжное эхо повторяло вдали его звуки. Все вокруг меня погружено было в сон, только я не спала с моим сердцем. Как бы мы ни были несчастны в отечестве, невозможно равнодушно оставить его. Можно от него оторваться, но оно вас не покинет, и счастие всегда не полно, если им наслаждаешься вдали от милых могил и столь дорогой сердцу родины.

   Дня за два до приезда в Берлин старшая дочь моя заболела. Приехав в город, мы уложили ее в постель. Сильная горячка проявлялась в смертельной тоске: по всем признакам болезнь была серьезная. Пригласили доктора Гуфеланда, который высказал опасения, но вскоре наши общие заботы облегчили ее состояние, и она, по-видимому, оправилась. Оставаться в гостинице, где постоянный шум от табльдота, приезжающих и отъезжающих и от серенад, продолжавшихся далеко за полночь, не давал никакого покоя, было невозможно. Мы стали искать квартиру. Нашли ее в частном доме, на Липовой аллее. Девочку мою несли на носилках, а поскольку ей было лучше, то этот переезд очень забавлял ее, но дня через два-три она заболела еще сильнее. Появилась нервная лихорадка самого острого характера. Беспокойство мое делалось чрезмерным. Муж был в отчаянии, а я скрывала, насколько возможно, от моей матушки опасность, которую сама видела ясно. Умея определять пульс, я отдавала Гуфеланду отчет во всех его колебаниях. Во время ночей, проводимых у постели дочери, душа моя страдала более моего бедного тела: нравственная боль делает незначительной боль физическую; но что особенно утомляло меня, это прерывающееся дыхание больной: я дышала так же, как она, и не могла от того удержаться. Я просила доктора откровенно сказать, насколько велика опасность. Он согласился, что положение очень трудное и что он не видит другого средства, кроме ванны. Если она перенесет ее без конвульсий, тогда можно иметь надежду, но при малейшем нервном подергивании все брег кончено. Я скрыла эту печальную и ужасную истину от матери и мужа и согласилась с Гуфеландом, что нужно безотлагательно приготовить ванну.

   — Теперь еду к королеве, — сказал он мне, — по выходе от нее немедленно возвращусь к вам.

   Я предложила матушке пойти прогуляться с младшей внучкой и Генриеттой, затем села за бюро у постели больной, пока гувернантка и обе горничные готовили ванну, и, опустив лицо на руки, не имела достаточно бодрости, чтобы повернуться в сторону дочери. Мой взор упал на книгу «День христианина», которую аббат Шанкло, учивший истории моих детей, подарил мне на память при моем отъезде. Открыв книгу, я попала на следующий текст: «Боже мой, хочу, чего Ты хочешь, потому что Ты этого хочешь, хочу именно так и сколько Ты хочешь!» Эти слова были для меня божественным светом и требованием покорности. Я несколько раз повторила эту молитву со все усиливающейся набожностью и в конце концов с такою силою, что невольно рада на колени. Холодный пот выступил у меня на лбу. Когда принесли ванну, я поднялась и бросилась в другую комнату, задыхаясь от слез. Я заперла дверь, вся дрожа, приложила глаз к замочной скважине, видела, как девочку раздевают и несут. Ее распущенные волосы, открытый ротик еще больше подчеркивали ее страшную худобу. Все во мне оцепенело. Ее посадили в ванну, и вдруг слышу, как она говорит:

   — Боже мой, как хорошо! А можно, я подольше останусь в водичке?

   Слова эти произвели на меня невыразимое действие: я была вне себя, побежала навстречу приехавшему Гуфеланду. Выслушав меня, он вскрикнул от радости:

   — Это чудо!

   В то тяжелое для меня время я каждый вечер садилась на окно подышать мягким и чистым ночным воздухом. В темноте до меня доносились шаги гуляющих и звуки органчика, аккомпанировавшие верному и приятному голосу. Я испытала странное смешение чувств. Сердечное горе так властно, что все, не соприкасающееся с ним, делает его еще более сухим и раздирающим.

   Наконец дочь моя была на пути к полному выздоровлению. Радость сменила самую ужасную тоску. Я поехала на чашку чаю к баронессе Криднер, жене нашего поверенного в делах, кроткой и прекрасной женщине, выказавшей мне трогательное участие. В другой раз я встретила у нее гостей: баронессу Лефорт, пожилую даму, любезную и добрую, мать госпожи Сарту, камер-фрау княгини Луизы Радзивилл, графиню де Неаль с ее старшей дочерью — одна из них состояла при супруге принца Фердинанда, а другая при княгине Луизе. Обе они были со мною очень предупредительны и спросили позволения навестить меня. Госпожа Круземарк, подруга княгини Барятинской, матери графини Толстой, также приехала и много говорила со мной о семействе моей подруги, о ее истории с мужем и письме императрицы с приглашением возвратиться в Россию. Она попробовала было заставить меня разговориться, стараясь подметить, действительно ли я участвовала в разъединении супругов Толстых и в полной ли я немилости у императрицы, но я не удовлетворила ее любопытству, долго слушала ее и своим молчаливым вниманием доказала, что не сею свое доверие по всем городам, лежащим мне на пути.

   Графиня де Неаль приехала пригласить меня погулять в Бельвю, за городом, где был замок, в котором жила супруга Фердинанда Прусского с дочерью и двором. Я приняла это приглашение и отправилась к ней. Мы прошлись по довольно красивому саду, где замечательны были только цветы, за которыми ухаживала сама принцесса. Когда я проходила перед замком, то увидела принцессу на балконе. Она спустилась вниз, очень любезно пошла мне навстречу и убедила войти к ней. Там я познакомилась с княгиней Луизой, прелестной женщиной, светской и умной, видела также брата ее, принца Людвига. Их мать, принцесса, сводила меня в его апартаменты, и он сыграл нам на клавесине с необыкновенным талантом. Спустя некоторое время я простилась с ее светлостью. Не говорю о самом принце Фердинанде, чтобы не сообщать подробности о его глупых и смешных поступках. Младший их сын недурен лицом, но надут и вульгарен.

   На другой день княгиня Луиза сама заехала ко мне осведомиться о здоровье моей дочери и пригласила к себе на завтрашний вечер. Я застала ее одну за пяльцами в малом кабинете. Мы вели долгую и приятную беседу. Разговор, в основании которого не лежит ни доверие, ни другой какой-либо особенный интерес, для того чтобы быть приятным, должен быть естественен и не лишен некоторой свободы. Княгиня Луиза создана будто нарочно для таких именно бесед. Существует множество милых пустяков, о которых можно говорить в приятном обществе; это общество, со своей стороны, придает то изящество и чувство меры, которые сообщают беседе особенную прелесть. Во время моего пребывания там я заметила, что княгиню, по-видимому, беспокоил какой-то изредка доходивший до нас шум. После я узнала, что ее мать, принцесса, была очень требовательна и ревновала, если дочери оказывали кому-нибудь особенное внимание, поэтому княгиня Луиза опасалась, что она придет прервать наш разговор. Дети княгини прелестны, в особенности одна девочка, Луизон, которой она впоследствии лишилась.

   Выздоровление моей дочери шло медленно. Мы оставались в Берлине около двух месяцев. Я часто в то время видала княгиню Луизу, а к ее матери ходила только проститься. Я не желала быть представленной к ее двору, чтобы не заботиться о парадном туалете.

   Так как сезон вод уже кончился, мы решились ехать прямо в Париж. Три дня провели в Лейпциге во время ярмарки. У нас была прекрасная квартира, где матушке было очень удобно. К дочери возвращались силы. Мы часто прогуливались и посещали магазины с мужем и дочерью.

   На одно утро я оставила себе прогулку, имевшую для меня особенный интерес. Встав рано, я взяла записную книжку и пошла с Генриеттой и нашим лакеем отыскивать дом, в котором умерла госпожа Шенбург. Накануне смерти она велела снести себя на террасу, увитую цветами, и просила свою мать нарвать их ей. Я увидала эту террасу и цветы; они были не те самые, но, может быть, росли на том же стебле. Я не могла оторвать от них глаз: мне казалось, что мыслью о ней проникнуто все мое существо. Смерть может похитить у нас любимое, но впечатления сердечные угаснут только вместе с нами. С трудом я оторвалась от этой террасы и отправилась срисовывать вид с моста, перекинутого через ров, которым окружен город. Стена с зубцами была прекрасно освещена. Опершись на парапет, я начала было рисовать, как вдруг незнакомый голос сказал мне:

   — Мадам, вы говорите по-французски?

   Обернувшись, я увидела человека, повторившего тот же вопрос.

   Я отвечала: «да».

   — Позвольте предупредить вас, мадам, — сказал он, — что солдат и часовой, которых вы видите там, принимают вас за французскую шпионку и стараются узнать, какой план вы снимаете.

   Я горячо поблагодарила этого иностранца, уверяя, что ничего не боюсь, и спокойно продолжала свое занятие, приняв лишь ту предосторожность, что подошла ближе к часовому, чтобы успокоить его и доказать, что мне нечего скрывать. Действительно, по моему спокойному виду он понял, что я ничего не делаю предосудительного, и меня более не беспокоили.

   Погода была прекрасная, когда мы проезжали по Верхней Саксонии. Страна эта прелестна. После целой ночи езды наши кучера остановились около хорошенького домика, находящегося вблизи большого леса. Мы вошли в этот дом, состоящий из трех-четырех комнат. Он принадлежал одному крестьянину. Гостиная была украшена несколькими портретами, так смешно подобранными, что можно было положительно удивиться: каждое лицо было только с одним глазом. Господин смотрел в лорнет, дама держала попугая, голова которого прикрывала ей глаз, другая держала розу, ветка которой имела то же назначение, четвертая точно так же держала лимон. Это было, вероятно, семейство кривых. Обивка стульев изображала женитьбу молодого Товияш. Наружные стены дома совсем скрывались за персиковыми деревьями и лозами винограда. Я отправилась гулять в лес с мужем и дочкой. Желая проделать часть пути пешком, мы приказали прислать нам экипажи, как только их заложат. Едва мы сделали шагов сто, как увидали громадный дуб с замечательно толстым стволом, вокруг которого была поставлена скамейка, предназначенная, вероятно, для отдохновения путников. Древесная кора над этой скамейкой была покрыта надписями на всех европейских языках. Собрано было множество имен, различных мыслей. Со сколь разными побуждениями выцарапывали их люди, которые никогда не видались и, вероятно, никогда не увидятся!.. Я была в восхищении от этого леса. Из-за гор увидала я восход солнца, блестящие лучи которого играли всеми оттенками опала. Красоты природы имеют над нами громадную масть. Чтобы вполне оценить их значение, следует быть лишенным их на некоторое время. Любуясь чудесами творения, трудно позабыть Создателя, а все, что ведет к Нему, служит первым для нас благом.

   Тюрингия — красивая страна, хорошо обработанная. Проехав ее, мы отправились во Франкфурт, куда попали лишь вечером. Ярмарка только что началась. Нам объявили, что дадут лошадей не ранее, как дня через три, ввиду наплыва публики, наполнившей город в это время.

   Старый граф Нессельроде тотчас приехал нас навестить, многое нам рассказывал, а затем предложил свои услуги и готовность свезти нас на ярмарку. Все мы на другой день туда отправились. Магазины были устроены в нижних этажах домов, расположенных четырехугольником. Вход в них через калитки. Магазины красивы, в них масса парижских товаров. Я купила там книги и папку оригинальных рисунков в магазине Артария.

   Не буду говорить подробно ни о Дармштадте, ни о красивом по своему местоположению Гейдельберге, ни о других городах, которые были осмотрены внимательно лишь на обратном пути, между прочим, о Раштадте. Оставляя этот последний город, я с живым интересом взглянула на аллею, ведущую в Карлсруэ, обычную резиденцию вдовствующей принцессы Баденской. Я избегала ее из деликатности, опасаясь, как бы мое представление ей не подало повода к разного рода догадкам. Я не хотела также, чтобы императрица Елисавета вообразила себе, будто я желаю объясниться с ее матерью.

   В Страсбург мы приехали также вечером. Въезжая во двор гостиницы, где мы должны были остановиться, я увидала даму, поспешившую открыть нам дверцу кареты. Какою было мое удивление, когда я узнала в ней госпожу Кушелеву, очень милую особу, нежно мною любимую! Я была в восторге ее видеть и бросилась в ее объятия. Мы всегда испытываем радостное чувство при свидании с соотечественниками за границей. Четыре дня мы провели вместе, комнаты наши отделялись одна от другой только запертой дверью, которую мы открыли с обоюдного согласия. С ней был ее сын, в то время прекрасный молодой человек, который служил мне в качестве чичероне: он показал мне город, собор, памятник Морицу Саксонскому и рыцаря с его дамой, плавающих в гробах, наполненных спиртом. К несчастью, молодой Кушелев очень изменился впоследствии: он ускорил смерть своей матери, доставляя ей бесчисленные огорчения.

   По другую сторону наших апартаментов квартировала герцогиня д’Эсклиньяк, побочная дочь принца Ксавье и сестра шевалье де Сакса, убитого на дуэли князем Щербатовым. До меня доходили ее споры с горничной, напоминавшие диалоги из комедии; та отвечала ей, как и следовало субретке:

   — Барышня, вы ошибаетесь.

   — Герцогиня ошибается и т.д.

   Я рассталась с госпожой Кушелевой в надежде скоро опять свидеться с ней в Париже. В продолжение часа мы взбирались на красивую гору Саверн, представлявшую все разнообразие природы. Роскошный вид расстилался с ее вершины. Как только я въехала во Францию, желание увидеть принцессу де Тарант усилилось. Мы ехали по Франции гораздо скорее, чем в Германии: французская почта прекрасна, ямщики услужливы и аккуратны. Я нашла прекрасные гостиницы, превкусные обеды, отличное вино, проворных, веселых и добродушных слуг. Только в Нанси и в Мо заметила я революционный дух.

   Отправившись гулять в одном из этих городов, пока меняли лошадей, я встретила двоих-троих молодых людей, которые принялись кричать:

   — О-го-го! Теперь уже не носят шлейфов, потому что нет больше пажей, чтобы их поддерживать!

   — Ошибаетесь, господа, — отвечала я, — я не француженка, а русская, а мы не проливали крови наших государей!

   Они замолчали и поспешили удалиться.

  

XXI

   В девять часов вечера мы приехали к парижской заставе. Пока смотрели наши паспорта, я слышала прекрасную музыку: на лугу танцевали кадриль. Я спросила у матушки позволения сесть в карету мужа, а на свое место посадила старшую дочку. Различные чувства волновали меня: сердце мое радостно билось и от предстоящего свидания с принцессой де Тарант, и от въезда в этот огромный город. Когда мы проехали ворота Сен-Мартен, тысяча мыслей затеснилась в моей голове. Я вспоминала все, что рассказывал мне дядя, который так долго прожил в этом городе. Мысль о революции, шум, крики, езда телег, бубенчики лошадей, походная музыка, эта масса народа, которая не ходит, а бегает и стремительно бросается в разные стороны, крики разносчиков — все, порознь неважное, но соединенное здесь вместе, произвело на меня самое оригинальное впечатление. Действительно, здесь можно встретить и все земное величие, и всю земную тщету. Мы проехали Королевский мест и оказались в Сен-Жерменском предместье, самом аристократическом квартале Парижа, так как здесь сосредоточены жилища всех старинных дворянских фамилий. Выехав на улицу Бак, мы не знали, куда следовать дальше, и какая-то добрая женщина показала нам дорогу до дома Касини на Вавилонской улице. Мы постучали в большие ворота, они отворились, и мы увидели красивый четырехугольный двор, увитый виноградом. В одной из комнат горел свет. Дворецкий и два лакея вышли нам навстречу с факелами. Муж ввел в дом матушку и детей, а я осталась во дворе дожидаться принцессу де Тарант, которая находилась в двух шагах от нас, у мадам де Люксембург, куда ей пошли доложить. Было третье октября, ночь стояла темная и теплая. Дверь отворилась, принцесса де Тарант вбежала, и мы бросились в объятия друг другу.

   — Что вы здесь делаете? — сказала она мне.

   — Жду, чтоб вы мне сами показали все доказательства вашей дружбы: они мне будут вдвое дороже.

   Ужин был сервирован чисто и элегантно. Матушку поместили в бельэтаже, и она, по-видимому, была довольна. Комнаты мои, мужа и детей, все очень мило обставленные, находились в антресолях. Мы считали себя счастливыми, что так многим оказались обязанными нашему доброму другу. Она одна находила все недостаточно красивым.

   На другой день я увидела наш маленький садик. Затем принцесса поспешила познакомить меня со своими родственниками. Герцогиня д’Юзес, ее сестра, была в Париже со своим мужем, которого я уже встречала в Петербурге, когда он сопровождал туда принцессу при ее приезде из Лондона. Герцогиня Шатильон, ее мать, жила в замке Бидвиль, в восьми милях от Парижа. На третий день она приехала навестить нас со своей внучкой, дочерью мадам д’Юзес. Я приехала к ней на встречу в Версаль. Она приняла меня дружески и подарила букет цветов.

   Через два дня граф Караман, старинный друг моего дяди, также приехал к нам и привез с собой трех своих дочерей: виконтессу де Сурш, виконтессу де Водрёйль, графиню Ваши и внучку последней, мадемуазель де ла Фор. Мы познакомились без всяких церемоний, и через час между нами установились такие простые отношения, как будто мы провели вместе всю жизнь. Мадам де Сурш первая дала мне это заметить.

   — Это совершенно естественно, — отвечала я. — Мне недоставало только полюбить вас всех лично.

   Затем принцесса де Тарант повезла меня в особняк Шаро, где жили в то время только графиня Сен-Альдегонд и графиня де Беарн. Маркиза де Турсель, их мать, и герцогиня де Шаро, сестра, были в деревне. Мадам де Сен-Альдегонд приняла меня с непринужденностью и простотой, которые не допускают стеснения даже при первом знакомстве, но мадам де Беарн в продолжение всего моего визита сохраняла сдержанность и, казалось, присматривалась ко мне. Я мало встречала лиц, более интересных и так полно выражающих все добродетели. Мадам де Шатильон и принцесса де Тарант водили меня также к мадам Клермон, к принцессе де Тенгрис, к графине де Люксембург, которая квартировала в том же доме, что и графиня де Монморанси-Танкарвиль, ее сестра. Мы посетили также графиню де Жевр, последнюю из рода Дюгесклен, и герцогиню де Бетюнь, тетку по отцу принцессы де Тарант, у которой жила ее внучка, Эжени де Монморанси. Герцогиня де Бетюнь принимала меня в своей спальне, обитой красным. Она сидела в большом кресле, возле нее была шифоньерка, а на коленях, на четырехугольном куске серой тафты, маленькая собачка. Я познакомилась также с графиней Ипполит де Шуазёль и с графиней де Серанс, ее сестрой. Круг моего знакомства расширялся ежедневно: друга принцессы де Тарант везде принимали с участием. Мадам де Турсель вернулась из деревни с остальными членами своего семейства. Герцогиня де Шаро тотчас же приехала ко мне и самым любезным образом пригласила навестить ее в пятницу, приемный день ее матери. Это интересное и почтенное семейство было все в сборе. Я приехала с принцессой де Тарант и видела множество дам прежних времен, между прочими, герцогиню Дюра, принцессу Шиме — ее друга в продолжение сорока лет, и принцессу де Леон, невестку мадам Танкарвиль.

   В это время Бонапарт был консулом, и его двор находился в Тюльери. Общество, которое я встречала, представляло поразительный контраст с тем, которое находилось на другой стороне мостов. То была квинтэссенция родовитого дворянства, неизменная в принципах и сделавшаяся жертвой революции. Душа и сердце находили отраду в этой редкой общности людей. Ум мог только наслаждаться всем ему представлявшимся: тон, грация, а в особенности принципы, привлекали, восхищали и заставляли наслаждаться обществом, в котором твердая последовательность убеждений соединялась с самой естественной любезностью.

   В скором времени со мной стали общаться в отеле Шаро и в отеле Караман, как с сестрой; друзья того и другого семейства баловали меня вниманием. Самолюбие мое могло бы быть польщенным, если бы я имела время думать об этом, но моя душа была слишком глубоко тронута, чтобы я стала заниматься собой.

   Граф Морков, наш посланник в Париже, приехал спросить, какого 16-го числа я желаю быть представленной первому консулу?

   — Вы удивляете меня, — сказала я ему. — Неужели вы думаете, что я поеду ко двору этого простонародного короля?

   — Но если вы не представитесь, это будет слишком заметно: все ваши соотечественницы это сделали. Англичанки, польки, немки — никто этого не избежал.

   — Если бы даже и китаянки были там, я бы все-таки не поехала.

   — Вы повредите мадам де Тарант. Подумают, будто это она вам посоветовала, и у вас будет так много неприятностей, что придется покинуть Париж.

   — Я оставлю его с удовольствием, если это будет нужно для доказательства моих принципов; что же касается мадам де Тарант, то с ней ничего не может случиться. Разве только предложат выехать из Франции, так она это сделает без особенного горя.

   Граф Морков, видя, что ничего не выигрывает, замолчал, беспокоясь, как бы ему не последовало какого-нибудь запроса или замечаний из-за меня.

   Экипаж мой был готов: это была хорошенькая двухместная карета, запряженная лошадьми с коротко обрезанными хвостами, по-английски. Ливрея моя была цветов голубого, красного и черного, богато украшенная галунами, шляпы — перевязанные, по французской моде, с плюмажем цветов моего герба. Оказалось случайно, что эта ливрея походила на будничную ливрею французского короля; она произвела сильнейшее впечатление на верноподданных. Кареты тогда были редки, ливреи не носили: боялись, что они вызовут негодование на улицах, но я решилась не обращать на это внимания: уселась в карету и в сопровождении двух выездных лакеев отправилась делать визиты моим соотечественникам. По дороге на улицу Баси я видела радостное внимание к себе со стороны простого народа: женщины влезали на всевозможные предметы вдоль домов, крестились и восклицали: «А, возвращаются добрые времена!» Проехав Королевский мост и площадь

   — Бонапарту представлялись 16-го числа каждого месяца.

   Людовика XV, я остановилась на углу Елисейских полей, у ворот госпожи Дивовой. Она увидала меня в окно и была поражена и удивлена, что я осмелилась проехать в приличном экипаже по улицам Парижа.

   — Боже мой, неужели вас не обидели? — сказала она мне.

   — Напротив, были очень довольны меня видеть.

   — Душа моя, — сказала она мужу, — завтра же закажите нашу ливрею. Граф Морков тоже последовал моему примеру.

   Много лиц приезжали с визитом к моей матери, к которой отнеслись чрезвычайно любезно и с большим уважением. Наше жилище ей очень нравилось: стоило только открыть дверь, чтобы быть в саду; терраса была обсажена розами; матушка велела прибавить небольшую беседку из каприфолей. Здоровье ее удивительно поправилось, и нервные припадки совершенно прекратились уже с самого начала нашего путешествия.

   Почти каждое утро я отправлялась с принцессой де Тарант к моим новым друзьям, в особенности в отель Шаро, где во второй раз завтракала. Полина де Беарн изменила, наконец, свое ледяное отношение ко мне: можно сказать, что сердце ее сжималось сначала для того только, чтобы потом более устремиться к моему. Мне она нравилась более всех своих сестер, хотя и они были прелестны и очень любезны, но трогательный вид Полины, ее кротость, чувство такта, все случившееся с ней за время революции увеличивали ее прелесть. У нее было трое детей; дочери очаровательны. Старшая из них умерла после моего отъезда из Парижа, а младшая была моя любимица. Дети мадам де Сен-Альдегонд были старше по возрасту и сделались подругами моих.

   Я объехала магазины, богатство и разнообразие которых трудно себе представить: стоит только захотеть и открыть свой кошелек, чтобы купить абсолютно все, что можно только пожелать.

   Мадам де Шатильон предложила мне однажды поехать к Саку, у которого всегда бывали английские товары. Одновременно с нами в его магазин вошла дама высокого роста и представительной наружности. Осведомившись, кто она, я узнала, что это была мадам Медави. Услыхав это имя, я изменилась в лице и почувствовала себя взволнованной: мне вспомнилось, что императрица Елисавета часто рассказывала мне о мадам Медави, которая посещала ее мать, принцессу, вместе с другими эмигрантами. С особенной, свойственной ей одной грацией императрица несколько раз, шутя, представляла, как приседала мадам Медави. Совершенно естественно, что ее вид произвел на меня впечатление и напомнил прошлое. Магазин, товары — все исчезло из моих глаз: я видела перед собой только великую княгиню Елисавету. Как немного нужно иногда, чтобы пробудить тяжелые воспоминания!

   Я прекрасно проводила вечера со своими новыми знакомыми, видела их ежедневно, и это сделалось для меня потребностью. Воскресенье же я посвящала самой себе. Утром отправлялась в церковь св.Срьпиция, одну из лучших парижских церквей. Многочисленное духовенство служило там мессу, которую пели прекрасные голоса под аккомпанемент органа. Гармония фуг и аккордов предназначена, по-видимому, для прославления Бога. Я не могла достаточно наслушаться и налюбоваться набожностью окружавших меня. Как-то раз, будучи там, по обыкновению, я увидала двух дам под вуалями, стоявших на коленях. Талии их были прелестны, а лиц не было видно. Они были погружены в молитву. Обе подошли к причастию и снова заняли свои места, но я их не узнавала. Так как месса закончилась, я остановилась у паперти, возле знакомой старушки, торговавшей старыми книгами, и седого старца, продававшего распятия из слоновой кости. Почти каждый раз я что-нибудь приобретала из их товара, когда к ним подходила. Окончив покупки, я направилась уже к своей карете, как вдруг почувствовала, что кто-то меня останавливает сзади. Это были две дамы, виденные мною в церкви, и я наконец узнала в них мадам Водрёйль и мадам де Ваши, ее сестру. Я отвезла их в своей карете и поехала завтракать к мадам де Люксембург, у которой собиралось ее собственное семейство, а также семейство де Турсель. Там меня представили герцогине Дюра и принцессе Шиме. Та и другая были статс-дамами королевы Марии-Антуанетты. Душа мадам Дюра соединяет все, что сила и благородство характера, черпая свои основания в религии, могут представить самого поучительного и почтенного. Вид у нее совершенно аристократический: она высокого роста и очень представительна. Мадам де Шиме кротка и покорна, как ангел: она худенькая, слабенькая. Контраст этих двух характеров лишь укрепляет их дружбу, они как две ивы, выросшие из одного и того же корня, верхушки которых возвышаются и сплетаются между собой. Они особенно хорошо относились ко мне.

   Мадам де Дюра шутила насчет худобы своего друга:

   — Когда я ее целую, — говорила она мне, — она всегда боится, чтоб я ее не сломала.

   Мадам де Дюра — дочь маршала де Муши, который погиб на эшафоте вместе со своей женой и выказал замечательную твердость. В тот момент, когда ему надо было идти на казнь, он заметил слезы своих друзей.

   — Не огорчайтесь, — сказал он им. — Семнадцати лет я пошел на войну за моего короля, а семидесяти восьми — иду на эшафот за Бога.

   Когда его арестовали, жена пришла и просила подвергнуть ее заключению вместе с ним. Ей возражали, что о ней нет приказа.

   — Я жена маршала де Муши, — сказала она и, постоянно повторяя эти слова, достигла наконец того, что ее арестовали и осудили.

   Мы ездили в Большую оперу с моими знакомыми, и я была поражена элегантным разнообразием публики, богатством спектакля и составом оркестра. В Комеди Франсез мы были в ложе мадам де Шаро и мадам де Люксембург. Эта ложа была с решеткой и находилась прямо напротив ложи Бонапарта. Он, не отрываясь, лорнировал меня во время антрактов. Я сделала ему ту же честь, и если бы глаза мои были кинжалами, мир давно бы уже избавился от этого чудовища. В его ложе, в опере, было устроено зеркало на рессорах, которое поворачивается, и видно все, что происходит в партере. Приехав в оперу, можно было тотчас узнать, должен ли появиться там Бонапарт: у двери ставили взвод солдат, а маленькие окна из ложи в коридор бывали занавешены. Наполеон страшился всего, кроме преступления.

   После оперы я ездила ужинать в отель Шаро с семейством Турсель и принцессой де Тарант. При стойком характере невозможно быть любезнее и привлекательнее Августины де Турсель. У нее природный ум, который ничего не заимствует и, подобно ручью, увлекающему цветы, представляет одно лишь приятное.

   Два лакея вносили круглый стол, ставили вокруг четыре серванта* и уходили. Небольшой прелестный ужин, сервированный нами самими, поддерживал веселость нашего общества. За ним царила самая непринужденная болтовня: не было этих нескромных посетителей, которые пристально смотрят на вас, будто завидуют каждому куску, который вы кладете себе в рот. Когда чувствуешь себя непринужденно, то является любезность; доверие придает ей невыразимую прелесть. Слова при встрече не сталкиваются: это красивый аккорд с приятными вариациями.

   _______________________

   * Род маленьких буфетов, наполненных приборами и тарелками.

   _______________________

   Я ездила также иногда ужинать с мадам де Тарант в отель Караман и очень весело проводила там вечера. У мадам де Сурш самый оригинальный ум. Утонченный разговор мадам де Водрёйль соединяет мягкость и изящество. Мадам де Ваши думает только о небе. Когда она попросила своего отца нарисовать ей рай в том виде, каким он представлял его себе, тот нарисовал веселую деревню, населенную пастушками с их посохами и пастухами, игравшими на свирели, овцами, ручейками, бутонами роз и посреди всего этого мадам де Баши, в платье со шлейфом, в куафюре с перьями, игравшую на гитаре, сидя в облаках. Не зная основных правил рисования, господин де Караман имел дар выражать все что хотел. Он оставил оригинальную живописную коллекцию всех счастливых и несчастных минут своей жизни. Я мало видела пожилых людей, более веселых и почтенных на вид. Он сохранил все свои способности до 84 лет. Женитьба младшего сына свела его в могилу: он не мог утешиться, что тот взял за себя мадам Тальен, известную своей красотой и очень дурной репутацией.

   Госпожа Кушелева, приехав в Париж, наняла апартамент в отеле Караман, любезного хозяина которого она знала со времени своего первого путешествия во Францию. Она предложила мне нанести визит мадам де Монтессон, которая принимала два раза в неделю. Мы отправились к ней в среду и прошли по анфиладе комнат, богато и элегантно меблированных. Мадам де Монтессон сидела в овальной гостиной, отделанной с замечательным вкусом и наполненной обществом. Играли в раверси. Перед ней, покрытая бриллиантами, сидела княгиня Долгорукая, а рядом госпожа Замойская, сестра князя Чарторыйского, молоденькая и хорошенькая женщина. Эти две дамы только что возвратились с обеда из Сен-Югу. Они вскоре ушли. Мадам де Монтессон хотела встать, чтобы проводить их, но я остановила ее, сказав:

   — Позвольте мне, мадам, оказать эту вежливость моим соотечественницам и не допустить, чтобы вы для них беспокоились.

   Мадам ге Монтессон закричала:

   — Княгиня, госпожа Головина не хочет, чтобы я вас провожала. Имейте дело с ней!

   Княгиня очень сконфузилась, а я кусала себе губы, чтобы не рассмеяться. Со времени моего путешествия в Бессарабию, княгиня со мной не разговаривала и не кланялась.

   В минуту нашего отъезда мадам Клермон оттолкнула свой игорный стол и побежала за мной.

   — Не правда ли, графиня, вы не забудете мою пятницу: я особенно ценю честь принять вас у себя… Но, Боже мой, ведь это день бала, назначенного княгиней Долгорукой; вы, вероятно, будете на нем?

   — Жертвую его вам без сожаления, — отвечала я. — И не благодарите меня, прошу вас.

   Мадам Клермон продолжала свои нескончаемые выражения благодарности, а я — свои протесты. Эта комическая сцена очень забавляла Кушелеву.

  

XXII

   Мадам де Монтессон была тайно, без согласия короля, обвенчана с герцогом Орлеанским, отцом Филиппа Эгалите. Она была богата, так как получила от герцога большое наследство. Бонапарт просил ее открыть свой дом и приглашать и старое, и новое дворянство; но она долго не могла достигнуть этого единения. Она умерла после моего отъезда.

   Однажды утром я была у мадам де Сурш, от нее узнала, что она только что посетила мадам Монтагю. Та была занята приготовлениями к панихиде, которую должны были отслужить на кладбище Пикпюс, где погребены многие из ее родственников*. Я спросила мадам Сурш, не будет ли неделикатно, если я попрошусь, чтобы и меня допустили на эту панихиду? Она согласилась справиться, и на другой же день я получила от мадам Монтагю трогательное и любезное приглашение.

   ______________________

   * На кладбище Пикпюс похоронено 1200 жертв, преданных трону. Когда время террора кончилось, принцесса де Сальм, которая потеряла брата, хотела выкупить территорию кладбища и провела сбор между теми, кто был заинтересован, как и она, в том, чтобы сохранить бренные останки своих родных. Поруганная церковь была вновь освящена, и в следующие годы там возносились торжественные молитвы за погребенных. Каждый жертвовал для поддержания этого благочестивого учреждения.

   ______________________

   Я отправилась с молодой мадам Турсель и де Жевр; первая хотела помолиться за отца, вторая за мужа. Мы проехали весь Париж и остановились у калитки ограды кладбища. Лицо мадам де Турсель выражало горе. При входе в церковь меня охватило таким чувством, с которым, казалось, не в состоянии была совладать: мои обычные мысли, казалось, исчезли, и я ничего не видела, кроме смерти и утешения в религии. Я с любовью осматривала все лица. Панихида началась, все опустились на колени. Передо мной стояла герцогиня де Дюра: она потеряла мать, отца, невестку и племянницу. Печальное пение прерывалось по временам рыданиями. Посредине церкви стоял катафалк. В конце церемонии мадам Монтагю пошла с кружкой для сбора. Она была бледна и трогательна, слезы орошали ее лицо, не изменяя его ангельского выражения; ее живые черные глаза, казалось, поблекли. Один из ее кузенов держал ее под руку. Когда она приблизилась ко мне, я поднялась с колен и в смущении, с дрожью, опустила деньги в кружку. Как могущественно созерцание добродетели и как я жалею тех, кто не умеет сочувствовать горю других! Это единственное счастье добродетели: можно ли радоваться или оставаться равнодушным, видя горе других?

   На следующий день мадам де Монтагю приехала ко мне, чтобы поблагодарить; это обстоятельство сблизило нас. Я попросила мадам Сурш свести меня к ней, и мы отправились в предместье Сен-Оноре, на площадь Бово. Мадам де Монтагю просила передать, что занимается делами, и, не смея заставлять меня подниматься, сейчас спустится к моей карете. Она сказала, что находится в большом затруднении, поскольку не хватает 3 тысяч франков, чтобы внести взнос за территорию кладбища Пикпюс, и она не видит никакой возможности достать эту сумму и что люди, заинтересованные в этом деле, перепробовали уже все, что от них зависело. Я ей сказала:

   — Завтра одна особа из нашего посольства едет в Петербург. Не хотите ли, я напишу с нею одной из моих подруг, чтобы она похлопотала об этой сумме перед императрицей Елисаветой, доброта которой чрезвычайна? Вы помолитесь за нее, и сердце ее будет наполнено радостью.

   Мадам Монтагю бросилась мне на шею и заплакала.

   — Как только я вас увидела, — сказала она, — я почувствовала, что вы станете нашим ангелом-утешителем.

   Я попросила ее саму написать Толстой и приложить к своему письму о Пикпюсе другое — от господина Салли-Толлендаля. Все было исполнено в точности. Срок платежа кончался в октябре, а это было в мае, так что времени было еще достаточно. Толстая взялась за это дело с усердием, и от императрицы сумма была получена в срок. Кладбище было выкуплено, и сердце мадам Монтагю было преисполнено радостью. За государыню ввели специальные молитвы. Это время было одним из самых приятных в моей жизни: я благословляла Господа, что находилась тогда в Париже. Если бы не помощь, которую я имела счастье доставить им, то земля осталась бы у правительства, церковь была бы заброшена, а кладбище разорено. Теперь оно орошается слезами благочестивой любви, и самые трогательные и теплые молитвы возносятся там к престолу Всевышнего. Молитвы эти одинаково возносятся и за жертвы, и за гонителей. Какое торжество религии, какое спокойствие водворяется в душе, когда стоишь у подножия креста и исчезает всякое злобное чувство!

   С этого времени мадам Монтагю посещала меня дважды в неделю и проводила вечера у нас с мадам де Тарант. В такие дни двери моего дома бывали закрыты для всех.

   Вот случай, который она мне рассказала по поводу кладбища Пикпюс. Между погребенными там был один человек, Парис, служивший у герцога де Кастри. После него остались в нужде жена и дочь. С того времени, как вера и воспоминания освятили эту долину слез, мадемуазель Парис приходила аккуратно два раза в неделю на кладбище Пикпюс, несмотря на то, что это обагренное кровью место, которое она орошала своими слезами, находилось в двух милях от ее дома. Трогательный и несчастный вид девушки поразил сторожа, и тот сказал о ней мадам де Монтагю, которая стала разыскивать ее и после многих бесполезных попыток нашла вместе с матерью где-то в мансарде. Они штопали старые кружева и тем доставляли себе средства к существованию. Мадемуазель Парис ограничивала себя в самом необходимом, для того чтобы быть в состоянии опустить пятьдесят франков в церковную кружку Пикпюса. После встречи с ней мадам Монтагю еще более заинтересовалась ею.

   Я обедала всегда дома в покоях матушки, куда обыкновенно собирались гости, наши знакомые, господа Монморанси, де Турсель — тот, который женился на Августине, де Беарн — муж Полины, Оливье де Верак, де Куфлан и де Кра. Шевалье де Монморанси, младший из трех братьев, имел особый талант к музыке.

   Родители мадам де Тарант, герцогиня де Дюра и графиня де Жевр, принцесса де Шиме и де Тенгрис также обедали у нас. Эта последняя приходилась свекровью мадам де Люксембург.

   Я уходила из дома на несколько часов утром и поздно вечером; остальное время посвящала матери и своим занятиям. В мое отсутствие с ней оставался доктор, которого мы специально держали для нее. Дети проводили у нее время отдыха, а госпожа де Мерей, ее компаньонка, никогда ее не покидала. Я ни от чего не получала удовольствия, пока не бывала уверена, что ей хорошо. Однажды ко мне приехала Дивова, чтобы пригласить на обед вместе с госпожой Кушелевой. Она уверяла, что мы будем там почти одни и никого из представителей новой Франции не будет. Мы не устояли против приглашения и отправились.

   Первым сюрпризом стало то, что мы встретили там герцогиню де Санта-Кроче, родом римлянку, шестидесятилетнюю кокетку в рыжем парике и с античной прической. Она меня поразила своим забавным видом. Дивова потащила меня познакомить с нею и представила как племянницу господина Шувалова, которого та знавала, будучи в Риме.

   При ее словах эта страшная фигура бросилась ко мне на шею и восклицала радостно и пылко:

   — О, как я была счастлива с ним!

   Во всю свою жизнь я не видела ничего подобного. Я вырвалась из ее рук и спряталась за Кушелеву, которая не знала, что и делать.Мы обе ужасно смеялись, но нам суждено было еще больше удивиться, когда в зал вошла госпожа Висконти, гласная возлюбленная генерала Бертье и замечательная красавица, несмотря на свои шестьдесят лет, лицо которой нисколько не поблекло и не имело морщин. Герцогиня де Санта-Крус встретила ее с распростертыми объятиями, а та в свою очередь бросилась к ней с изъявлениями самой нежной любви. Мы с моей подругой уселись в угол, чтобы наслаждаться зрелищем: они поместились в противоположном углу, шептались и жестикулировали. Госпожа Висконти выглядела то растроганной, то веселой. Дело шло к развязке, которая соответствовала бы этой сентиментальной подготовке. Вошел Бертье, и госпожа Висконти напустила на себя вызывающий сострадание вид жертвы: хозяйка дома и герцогиня что-то с жаром зашептали ей та и другая на ухо. Бертье медленно приблизился к ним; его возлюбленная смотрела на него томным взором. Мы сидели в первой ложе, откуда могли видеть все это отвратительное зрелище. Дело шло о примирении, на которое явно легко можно было надеяться.

   Мы с нетерпением дожидались обеда, в надежде, что за ним наступит некоторый перерыв в этих любовных проделках, но оказались обречены видеть сцену до конца. За обедом мы сидели рядом, Кушелева и я; наши мужья напротив нас. Влюбленная парочка, Бертье и госпожа Висконти, сели рядом и пожирали друг друга глазами. Мы приходили в смущение от этого молчаливого красноречия: они жали друг другу руки с такой силой, что дама время от времени не могла удержаться, чтобы не сделать гримасы. Герцогиня и Дивова были страшно рады, что им удалось устроить это трогательное примирение. После обеда на маленький столик подали кофе. Я не хотела его пить и незаметно проскользнула к двери. Кушелева последовала за мной и мы вместе сели в карету.

   — Поехали к вам или ко мне, — сказала она. — Я просто задыхаюсь. Где мы были?

   — В зачумленном месте, — отвечала я. — Нужно будет спрыснуться духами, как приедем.

   Мы дали друг другу слово никогда больше не принимать приглашений на подобные утонченные обеды.

   Нигде не видела таких бедняков, как в Париже: ничто не может быть сравнено с их нищетой. Однажды мадам Ваши предложила мне отправиться после обеда посетить одну больную женщину, живущую неподалеку от меня, в мансарде. Я с радостью согласилась. Мы поднялись очень высоко и, когда в конце длинного коридора открылась дверь, увидели бедную мадемуазель Легран, когда-то знаменитую белошвейку, а теперь иссохшую старуху, со страшно распухшей ногой и рукой. Она сидела перед огромным нетопленым камином, смотря на пустой горшок, и взывала к Богу. Мы остановились, чтобы послушать. Она нас не видела и продолжала:

   — Господи, долго ли еще Ты будешь лишать меня помощи? Это невозможно: моя нищета и покорность Тебе известны. Ты не дашь мне погибнуть и спасешь от голода и жажды, которые меня убивают.

   Я приблизилась к ней и положила несколько луидоров ей на колени.

   — Вот, — сказала я, — награда за твое доверие и покорность.

   Она молча посмотрела на меня, ее угасшие глаза наполнились слезами, она сжала мою руку, насколько хватало ее слабых сил. Зрелище несчастия — пробуждение для души: она научается узнавать действительное горе, горе лишений. Испытывая теперь кратковременную печаль или какое-нибудь недомогание, я думаю о мадемуазель Легран и о многих других, кому крышей служит небо, а жилищем какие-нибудь развалины. Я никогда не забуду этих женщин в лохмотьях, держащих на руках полумертвых детей, их пристальные взгляды, которые, кажется, боятся потерять последний луч надежды. Я часто останавливалась на улице, чтобы оказать им какую-нибудь помощь. У меня было два мотива: облегчить их страдания и попросить помолиться за Елисавету, ибо я считала необходимым присоединить эту последнюю мысль ко всему, что я испытывала самого чистого и возвышенного. Это единственная месть, которую может позволить себе преданное сердце.

   Однажды я отправилась за мадам де Тарант, которая была у мадам де Бомон, и дожидалась ее в карете у подъезда. Какая-то женщина, носившая на себе отпечаток самой страшной нищеты, подошла ко мне и сказала умирающим голосом:

   — Во имя Господа и Пресвятой Богородицы, милая дама, подайте милостыню, — и показала мне свои искалеченные руки.

   Я вынула из кошелька шесть франков и протянула ей. Она вскрикнула и упала в обморок. Мои люди дали ей воды и привели в чувство. Я спросила, что могло так поразить ее.

   — Уже несколько лет, — сказала она, — я не видала таких денег. Мы с матерью два дня не ели; скорее побегу к ней.

   Однажды после обеда меня известили о приезде господина де Сепора, о котором я упоминала выше. Я приняла его холодно, но он нисколько не смутился и принялся говорить о своем пребывании в Петербурге, вспоминая о нем как о самом счастливом времени в своей жизни.

   — Много ужасных происшествий произошло с тех пор, как я вас не видел, — сказал он, — но и вам ведь тоже довелось жить во времена ужасов.

   — О чем вы говорите? — спросила я.

   — О царствовании Павла.

   — Ваше сравнение не имеет никакого основания. Совершенно непонятно, как вы можете сравнивать государя справедливого, благородного и великодушного с Робеспьером, преступным деспотом и главой разбойников.

   — Но, сравнивая его правление со славным и счастливым царствованием Екатерины II, вы переживали тяжелое время.

   — Не имею нужды оправдывать чувства признательности и восхищения к покойной императрице, — сказала я. — Но я должна отдавать справедливость достоинствам ее сына, а не сравнивать его со злодеями, которым подчинялись французы. Тем не менее я счастлива слышать, что вы воздаете должную хвалу памяти императрицы: вы были бы более чем неблагодарны, если б забыли те благодеяния, которые она вам сделала.

   Сепор изменился в лице. Когда он был послан в Вену директорией, он написал письмо, направленное против императрицы. Ему следовало предположить, что мне известно об этом сочинении, хотя бы понаслышке. Таким образом, мои последние слова оборвали его визит, и потом он долгое время не пытался вновь навестить меня. Он также боялся встречаться и с мадам де Тарант: так преступление боится угрызений совести. Однажды утром я провожала принцессу к знакомой англичанке: она попросила меня подождать ее в карете. Мимо проходил Сепор, узнал мня и, начав со мной разговаривать, спросил, кого я жду.

   — Принцессу де Тарант.

   — Ваш покорнейший слуга, графиня, — сказал он и исчез.

   Мадам де Тарант познакомила меня с герцогиней де Люинь, дом которой был очень уважаем, благодаря собиравшемуся там обществу, хотя муж ее и занимал место сенатора и по своей службе был связан с новым правительством. Их прекрасный салон наполнялся лишь представителями старой знати, без малейшей примеси нового дворянства. Лишь Талейран являлся туда и принимался играть в рулетку с банкирами. Я занималась тем, что разглядывала его, а он меня. Его хитрый и подозрительный взгляд, как у выведывающего мошенника, красные и дрожащие руки производили отталкивающее впечатление. Это был человек с внешностью преступника.

   Помню, как отлично ответила ему мадам Режекур. Мне рассказывала об этом мадам де Рус в отеле Караман. Мадам Режекур состояла при особе принцессы Елизаветы. Важное дело заставило ее обратиться к Талейрану и попросить у него аудиенции. Тот назначил день и час. Она немного опоздала.

   — Я недоволен тем, что вы опоздали и не смогу долго оставаться с вами, — сказал он ей. — Но где же вы были?

   — У мессы.

   — У мессы, сегодня? (Это был будний день.)

   — Да, монсиньор, — ответила ему мадам де Режекур с почтительным видом, делая реверанс.

   Не надо забывать, что Талейран был епископом. Он понял всю тонкость этого ответа и поспешил покончить с делом, боясь еще проглотить несколько подобных пилюль.

   Мадам де Режекур была в высшей степени находчива. Принцесса Елизавета подарила ей кольцо из своих волос с тремя начальными буквами своего имени Н.Р.Е.

   — Вы знаете, что это значит? — спросила она ее.

   — Да, ваше высочество: «Счастлива ею» (Heureuse par elle).

   Принцесса Елизавета обладала уже в ранней молодости характером, предвещавшим все добродетели. С трогательной красотой в ней сочеталась масса энергии. Король, ее брат, делал ей каждый год подарки в виде разного рода драгоценностей. Она уполномочила мадам Полиньяк попросить за нее у его величества, чтобы ей заменяли подарки деньгами; сама она не решалась просить такой милости, находя вопрос слишком щекотливым. Король согласился, и принцесса собрала довольно значительную сумму, которую употребила на то, чтобы упрочить состояние мадам де Режекур.

   В другом случае принцесса Елизавета, всегда робкая, когда дело касалось лично ее, сама отправилась к королю просить позволения продолжать видеться с мадам Омаль, которая находилась при принцессе, но впала в немилость и была удалена от двора. Принцесса говорила, что ничего не знает о ее вине и что, несмотря на уважение, которое она должна питать к приказаниям его величества, не находит справедливым отказывать с своей доброте и доверии женщине, со стороны которой не видела ничего, кроме доказательств преданности. Король счел ее доводы справедливыми и разрешил поступать так, как она находит нужным. Принцессе Елизавете было тогда только 15 лет. Чистое тело этого ангела было погребено в саду де Монсо, который во время моего пребывания в Париже принадлежал Камбасересу.

  

XXIII

   Однажды вечером в отеле де Шаро я встретила графа Кобенцеля, австрийского посланника. Он приглашал дам, в том числе и меня, к себе на большой бал и предупредил, что мы там встретим общество, состоящее из старого и нового дворянства. Сначала мы приняли приглашение, но, когда он уехал, кто-то обратил внимание на то, что день бала придется как раз на канун 20 января, дня смерти Людовика XVI. Это заметили и другие обитатели предместья Сен-Жермен, и посланник получил массу записок с извинениями, в которых объяснялась причина отказа. Граф Кобенцель был так тронут этим единодушным выражением одного и того же чувства, что отложил бал на четыре дня, несмотря на то, что уже пригласил на него всех представителей нового дворянства. Этот его поступок побудил всех нас быть у него.

   Я отправилась туда со своими подругами. При выходе из кареты нас встречало все австрийское посольство. Каждый из кавалеров предложил даме руку, и целой процессией мы отправились в салон посланника. Там наши кавалеры с глубокими поклонами нас оставили, и нами завладел сам посланник и провел в танцевальный зад. Там посередине было сделано четырехугольное возвышение, вокруг которого оставался свободный проход. Пространство в центре было достаточно велико для танцев, а музыка помещалась амфитеатром напротив одной из стен зада. Негр Жюльен, знаменитый скрипач, управлял оркестром, ему вторили барабан и флейта. Какой-то господин, стоя поодаль, выбивал палочкой такт и дирижировал танцами.

   Мы уселись на возвышении, и бал начался. Мадам Моро, красивая, стройная и грациозная, была царицей бала; ее муж, одетый в штатское, пожирал ее глазами. Танцы доведены в Париже до почти смешной виртуозности, и я с интересом наблюдала за этим зрелищем, тем более что была окружена своими друзьями. Разговаривая с Августиной де Турсель, я почувствовала вдруг, что касаюсь локтем чего-то очень мягкого. Повернувшись, я увидела женщину пожилых лет, причесанную и одетую по последней моде, в черном бархатном платье и со множеством великолепных бриллиантов. Она толкала меня животом и кричала:

   — А вот жена президента! А жена сенатора вон там, в углу! Какая она красавица! Я у ней вчера была. Какая она благородная особа! Глядите, как она на меня смотрит! — и она посылала всем поклоны, складывая губки сердечком и закатывая глаза.

   Я спросила у одного господина, который знал всех этих дам по имени, что это за странная особа?

   — Это мадам Николь, — ответил он. — Два года тому назад она содержала гостиницу, а теперь ее муж президентом. А вот эта дама, которая довольно мило танцует, — мадам Мишель. Ее муж во время террора был известным убийцей, а теперь сенатор по протекции Камбасереса.

   Между многими необыкновенными фигурами особенно выделялась госпожа Люкезини, жена прусского министра. Она была высокого роста шатенка, с грубыми чертами лица, крепко и неуклюже сложена. Ее брови были подчернены, на лице от старости проступали синие жилы, щеки были багровые, а лицо наштукатурено, как у статуи. Несмотря на свой вид, госпожа Люкезини танцевала без памяти. По мере того как она разгорячалась, краски на ее лице смешивались, так что под конец она имела вид испачканной палитры. Она постоянно восхищалась семьей Бонапарта и, глядя на эту семью, выжимала из своих глаз слезы. Благодаря этому черная краска с ее ресниц скоро сошла, а взгляд принял испуганный вид. Обширные же ее брови, еще размазавшись от жары, придавали прямо зловещее выражение ее лицу. У меня было достаточно времени, чтобы налюбоваться ею вдоволь. После ужина она пошла танцевать с Ланским — одним из моих соотечественников, который забавлялся тем, что ужасно тряс ее. Она дышала, как лошадь после тяжелого бега и сдерживала дыхание лишь из непонятного уважения к мадам Мюрат, сестре первого консула. Ее чрезмерная вежливость позволяла ей садиться только на край стула, а неуклюжая скованность во всем облике придавала вид фигуры карнавала или театрального персонажа. Ее странная физиономия еще больше бросалась в глаза рядом со свежей и энергичной мадам Мюрат.

   Чтобы возвестить об ужине, дворецкие в ливреях, обшитых галуном, прошли по всем залам, неся каждый в руках длинную палку, на конце которой находился транспарант с номерами столов. Мы были приглашены к столу No 1, который предназначался для старого французского дворянства. Зал был просторный, наш стол, поставленный посередине, окружали другие столы, и мы, казалось, царили над всеми остальными. Генералы, сенаторы и прочие власти прогуливались вокруг нас. Я оставалась на балу до семи часов утра и не могла налюбоваться этим удивительным контрастом между старым и новым дворянством. С каким старанием эти новые дамы подражали аристократкам прежнего времени, несмотря на то, что те, казалось, и не замечали их существования.

   Вскоре после бала я сильно захворала. Болезнь, которая назревала в продолжение нескольких лет, вдруг разразилась, благодаря перемене климата. Семейства Турсель и Караман меня не покидали. Они разделились, и одни ухаживали за мною утром, а другие вечером. Старшая мадам Турсель заставила послать за доктором Порталем. Прощупав мой правый бок, он нашел завалы в печени и засорение желез. У меня сильно болела голова, был неправильный пульс и стесненное дыхание. Он прописал искусственные воды Виши и приставил ко мне очень любезного и знающего свое дело доктора Галлея.

   В продолжение нескольких дней мне было очень плохо. Первая моя мысль была о Боге, вторая — об императрице Елисавете. Я написала ей письмо и спрятала, предполагая передать мадам де Тарант, чтобы та вручила его после моей смерти императрице, но лекарства произвели свое действие, через месяц я почувствовала облегчение и скоро вернулась в колею обыденной жизни.

   Из религиозных церемоний, которые довелось видеть в Париже, меня поразило поклонение кресту в пятницу на Страстной неделе. Мадам де Тарант сводила меня в несколько церквей. Молитва совершается в полночь, в подземных капеллах. Один только крест освещен; священник служит тихим голосом. Все присутствующие, которых я видела, казалось, были погружены в самые глубокие размышления. Эта религиозная тишина действует проникновенною Таинственный крест — единственный предмет поклонения, страх для одних и утешение для других, стоит как знамя спасения и надежды, которые облагораживают горе среди унижений, которые разрушают идолов сердца и рассеивают мрак; он есть сокровищница истины, которая нас заставляет чувствовать пустоту жизни.

   Люблю все, что возвышает и пробуждает душу, а в Париже есть все, что удовлетворяет вкус и дает пищу мысли. Достаточно пробежать по его улицам, чтобы получить полное наставление в нравственности. Церкви превращены в театры, старые особняки в модные магазины; уважаемых потомков самых знаменитых фамилий вы видите идущими пешком по грязи. Сочетание самых странных противоположностей поражает вас без конца. Неожиданность за неожиданностью, и мысль отказывается следовать за всем тем, что она встречает.

   Мадам де Матиньон, дочь барона де Бретейота, бывшего посланником в России в начале царствования Екатерины II, шла однажды пешком. Это была ее прихоть, так как у нее была своя карета. На углу рицы Бак и Планы стояли торговец овощами и продавец табаку. Когда мадам Матиньон проходила мимо них, полил сильный дождь. Случилось так, что в это самое время мимо проезжал в карете герцог де Прален. Он увидал мадам Мзтиньон и, остановив карету, предложил ей сесть рядом с ним, но у него не хватило вежливости снять шляпу, когда он говорил с ней. Торговец овощами возмутился этим и закричал своему соседу:

   — Посмотри-ка, товарищ, вот этот небось из нового дворянства! Ишь как важничает! Посмотри, можно подумать, что у него шапка гвоздями прибита к голове! Это не то, что наши старые дворяне, вежливые и галантные с дамами.

   Эта сцена показывает, насколько народ был возмущен новыми обычаями. Герцог Прален очень плохо вел себя во время революции и усвоил себе вульгарность манер.

   Однажды я встретила старшую мадам де Турсель, идущую пешком в ужасную погоду. Она тихо шла с зонтиком в руках. Мне стало неловко за свой комфорт и за то, что, проезжая мимо, я могу случайно забрызгать ее грязью. Я остановила экипаж и пригласила ее сесть в карету.

   — Принимаю ваше любезное приглашение, — сказала она, — только для того, чтобы доставить себе удовольствие побыть с вами. Вы думаете, что мне трудно идти по грязи? Уверяю вас, что нет: я могла бы вполне избавиться от этого, но сознаюсь, что испытываю своего рода удовольствие в лишениях, когда думаю, что мой бедный государь живет милостыней себе равных.

   Я довезла ее до дома. Мне была близка эта семья, которую я видела ежедневно с большим удовольствием, о

   Я много занималась живописью. Легкость в приобретении всего, что касалось искусства, возбуждала и поощряла вкус. Робер обедал у меня по четвергам и оставлял почти всегда по эскизу, начатому в два часа, а в четыре уже повешенному на стену моего салона. Тем, что умею, я обязана Роберу: не может быть ничего поучительнее, чем видеть, как работает великий артист. Он мне рассказывал о своем приключении в катакомбах, так хорошо описанном аббатом Делилем в его поэме. Как интересно слушать рассказ из уст самого героя! У каждого свой особый способ воспринимать впечатления и судить о них, сообразно со своим характером и наклонностями.

   Что может быть прекраснее весны в Париже! Воздух напоен ароматами, кусты покрыты цветами. Мой дом стоял в окружении четырех садов: иностранного посольства, сада де Верак, де Монако и мадам де Шатильон. Первые три окружали мой сад и были отделены от него только каменной стеной, а чтобы попасть в четвертый, нужно было перейти двор и узкую Вавилонскую улицу. Я была окружена сиренью, лилиями, жимолостью, я любовалась цветниками из роз и лилий. За этим прекрасным садом я видела дом, где жила мадам де Тарант со своей матерью. Я любила присутствовать при одевании мадам де Шатильон, кабинет которой был обставлен хорошей мебелью во вкусе старой Франции и наполнен миниатюрами, картинками и всевозможными сренирами. Я рассматривала все эти восхитительные вещицы, в то время как Леонора, ее камеристка, причесывала ее. Все было чисто и элегантно, во всем чувствовалась гармония, даже в каких-нибудь маленьких шкафчиках виделся отпечаток вкуса и характера той, кому они принадлежали.

   Вечера во Франции почти всегда теплее дня. Я часто оставалась очень поздно в садике моей матушки, при лунном свете или в полной темноте, и прислушивалась к самым разнообразным звукам этого необъятного мира. Ничто так не располагает к мечтаниям, как отдаленный шум, который то увеличивается, то ослабевает, и ухо невольно прислушивается к нему.

   Однажды в темноте я заметила двух женщин, которые отворили калитку из сада де Верак в мой сад и направились в мою сторону. Я протирала глаза, пытаясь узнать их, но мои труды были напрасны. Лишь несколько минут спустя я услышала голос мадам де ла Кот и бросилась к ней навстречу.

   — Вот мадам де Дама, я ее веду к вам, — говорила она. — Она давно уже желает быть вам представленной.

   Мы по обычаю приветствовали друг друга, и я провела их к скамье, на которой только что сидела. Мадам де Дама самым любезным образом сказала, что давно меня знает, благодаря тому участию, которое я принимала в ее сыне. Ее голос и манера говорить были очень приятны. Я ощущала, что она приятная дама, но не знала, как она выглядит, и это казалось мне весьма пикантным, так что я не торопилась вести новую знакомую в дом. Лишь когда им пора было отправляться домой, при входе в мой салон, освещенный лампами, мы взглянули, наконец, друг на друга с поспешностью, которая заставила нас обеих засмеяться. Мадам де Дама мне показалась очень красивой, а мадам де ла Кот была настолько же безобразна, насколько умна и несчастна. Она страдала необыкновенной болезнью: впадала иногда в летаргию, которая продолжалась десять и более дней. Ее укладывали в постель, и она лежала без движения, без пищи и питья, так что можно было принять за мертвую, если бы не бился пульс. Ее брат, Оливье де Верак, мне рассказывал, что однажды ее летаргия продолжалась долее обыкновенного. Он бросился на колени и вскричал:

   — Господи, неужели это состояние еще продлится?

   Вдруг она, не открывая глаз, сделала ему знак, чтобы он приблизился к ней, и движением руки показала, будто пишет. Он дал ей бумагу и карандаш. Она, не двигаясь и не открывая глаз, взяла карандаш и написала: «Будьте спокойны, это не продолжится долго. Пришлите мне завтра (она написала имя этой особы) и чтобы никто другой не приходил». Ее желание исполнили, но мадам де Конфлар, очень преданная ей, пожелала спрятаться в ее комнате во время таинственного разговора. На следующий день, когда пришел брат, она опять показала, что хочет написать, и спросила, почему мадам Конфлар была накануне в ее комнате, несмотря на запрещение. На третий день она встала, не помня ничего о том, что произошло.

   Принцесса де Талъмон, невестка мадам де Тарант, видела ее во время припадков и говорила мне, что ее ясновидение не может быть ничем объяснено и что ни один доктор не мог его понять. Может быть, причиной этого были те неслыханные несчастия, которые ей довелось пережить. Ее муж был ярый революционер, он отнял у нее единственного сына и воспитал как дикаря, стараясь уничтожить в нем все религиозные принципы и всякое чувство к матери. Потом он женился на одной даме, от которой имел шестерых детей. Мадам де ла Кот осталась бы совсем без средств к существованию, если бы не ее брат Оливье, который окружил сестру самыми нежными заботами.

   Площадка моего сада возвышалась над садом иностранного посольства, и с нее мне была видна процессия таинства причастия. В разных частях сада были устроены алтари. Многочисленное духовенство, богато одетое, следовало за Св. Дарами, которые нес под балдахином священник. Диаконы шли впереди с длинными кадилами. Дети, одетые в белое, с голубыми кушаками, несли корзины с цветами и рассыпали их по дороге. Время от времени процессия останавливалась, чтобы поклониться Св. Дарам, и тогда раздавались звуки духового инструмента, которые сопровождались пением. Все присутствующие опускались на колени, а прекрасная погода придавала еще более красоты этому торжественному зрелищу. Молитвы на воздухе, казалось, носили характер еще более религиозный и величественный. Благочестие не может найти себе достаточно полной формы для своего выражения.

  

XXIV

   Однажды утром мы ходили с принцессой де Тарант к мадам де Шиме. Та просила принцессу прийти к ней еще раз на другой день, желая сообщить нечто важное. Поздно вечером следующего дня мадам де Тарант пришла ко мне. Я заметила, что она бледна и в смятении, и испугалась. Когда мы остались одни, я спросила:

   — Скажите, что с вами? Вы меня беспокоите. Мадам де Тарант мне ответила:

   — Мадам де Шиме при вас вчера назначила мне свидание. Я была у нее. Она сказала, что знает некую мадам X., благодаря состраданию и милости которой были проницаемы двери темниц, в которых страдали жертвы, приговоренные Робеспьером к эшафоту. Когда этот тигр, не зная предела своим злодействам, извлек королеву из Тампля, чтобы заточить ее в новую тюрьму, эта тюрьма стала предметом попечения мадам X. Она нашла в себе силу, ловкость и смелость проникнуть в эту страшную темницу, заключавшую королеву Франции; она пренебрегла всеми опасностями, которые могли быть неизбежным следствием такого дела. Она так трогательна; для нее та не была королевой, а просто страдающим существом, которое хотелось защитить. «Нужно, — продолжала принцесса де Шиме, — чтобы вы видели мадам X. Она знает о вашем существовании, но боится знакомиться и потому лишает себя возможности вас видеть; но так как вы сможете повидать в Митаве дочь государыни, то не возьмете ли на себя труд передать ей некоторые поручения от королевы? Я сказала, что приведу к ней одну особу, мою подругу. Она согласилась на это. Хотите ли вы пойти со мной?» — спросила она. Рассказ мадам де Шиме меня очень увлек, мне страшно захотелось видеть и слышать существо, которое представляет из себя верх гуманности и живет, чтобы облегчать горе и страдание других. Мы поднялись на третий этаж по узкой лестнице и достигли убежища добродетели. Я увидела там старую, маленькую и полную женщину, с трудом двигавшуюся за тем, что было необходимо лично ей; для блага же других она была деятельна и проворна. Мадам де Шиме представила ей меня: «Вот, я привела вам моего друга». Она приняла меня учтиво, но поговорить о том, чем было так полно мое сердце, поначалу отказалась: «Вы знаете, — сказала она, — я не могу говорить о королеве… — и ее глаза наполнились слезами. — Вы этого хотите, принцесса, но, когда я говорю о королеве, я делаюсь больна, не могу ни есть, ни спать. Один человек, к которому я питаю большое доверие, окончательно мне это запретил»*. Однако, по настоянию принцессы де Шиме, — продолжала свой рассказ мадам де Тарант, — мадам X. сообщила мне о некоторых ужасных подробностях того печального положения, в котором она нашла королеву, о ее неслыханных страданиях и еще более удивительном терпении. Королева была лишена всякой помощи и находилась в самом беспомощном состоянии. Ее одежда была из грубого холста, белья не было, чулки все в дырьях. Она спала на жесткой постели, ее пища была до того несъедобна и тверда, что в нее трудно было воткнуть вилку. В тюрьме было сыро. Двое людей, так называемая стража, находились при королеве неотлучно день и ночь, отделенные только занавеской. Некоторые из них, менее жестокие, чем другие, выказывали ей некоторое сочувствие и, казалось, жалели, что обязаны своим присутствием еще более увеличивать ее страдания… Мадам X. проникла в эту ужасную тюрьму. Королева долго ее отталкивала, не допуская мысли, что в самом ужасном месте можно встретить сострадание чувствительного сердца, и принимала ее за этих ужасных созданий, которые выдают себя за друзей заключенных только для того, чтобы потом предать их. Все это не обескураживало мадам X.: она настойчиво старалась войти в положение королевы и достигла того, что внушила к себе доверие и стала приносить ей утешение. Она сделалась поддержкою той, которая, будучи на троне, сама совершила столько благодеяний, получив в ответ лишь черную неблагодарность. В продолжение нескольких недель королева была предметом попечения мадам X. В деньгах у нее не было недостатка, они помогали ей проникать в тюрьму, и Бог вознаградил тех, кто имел счастье доставлять их ей. Мадам X. удалось несколько раз провести к королеве священника, переодетого в мундир национальной гвардии. Та со слезами исповедовалась, в четырех шагах от нее. Там совершалась даже месса с подобающей торжественностью. Мадам X. говорила мне еще: «Королева часто упоминала об одной особе, которая пользовалась ее особенным расположением и судьба которой ее очень беспокоила. Она говорила, что очень ее любила и была любима ею и что та должна быть очень несчастлива». Мадам X. не могла сначала вспомнить ее имени, которое королева называла несколько раз; оно начиналось со слога Та, и дальше не помнила. Но я догадывалась, я была тронута до глубины души, мое сердце предчувствовало, что это трогательное воспоминание, сохранившееся даже среди самых ужасных несчастий, относилось ко мне. Не долго думая, я бросилась обнимать мадам X., и мои слезы смешались с ее рыданиями. Благодаря этому неожиданному порыву, мадам X. поняла, что королева говорила обо мне. «Наверное, королева говорила о вас, — вскрикнула она. — Я угадала, вы мадам де Та…» Я ей сказала свое имя, которое она потом вспомнила, выражая при этом сожаление, что не смогла тотчас исполнить желание мадам Монтагю, которая несколько раз хотела привести меня к ней.

   ______________________

   * Этот человек был священник, которому удалось избежать розыска и преследований. Он жил во время террора в Париже. Если бы он сам не был в тот момент при смерти болен, то напутствовал бы сам королеву в ее тюрьме. Но зато, по его словам, он имел счастье оказать эту услугу мадам Елизавете в те 24 часа, что она провела в тюрьме: он помог ей принести в жертву ее жизнь, посвященную на всем ее коротком протяжении Богу. Этого священника звали господин Шарль.

   _______________________

   Мадам де Тарант рассказывала мне все это с той чувствительностью, которую она всегда испытывала при воспоминании о королеве, так нежно любимой ею и к которой она сохранила глубокую привязанность.

   Позднее она еще несколько раз виделась с мадам X. и заставала ее одну. Принцесса задавала ей разные вопросы с целью узнать степень доверия к ней королевы и проверить правдивость тех необычайных отношений, которые она, по ее словам, имела к этой страдалице. Мадам X. перечислила ей всех придворных особ, которых королева удостоивала своими особыми милостями; ей были известны также многие обстоятельства. «Королева в темнице дала обет пожертвовать 25 луидоров, — говорила мадам X., — но ни она не могла исполнить этого обета, ни я. Бог посылает вам утешение, пусть этот долг исполнит герцогиня Ангулемская, ее дочь, вашими руками». Мадам X. рассказывала также, что, поскольку королева не имела своей чашки, она принесла ей ту, которой пользовался король до своей последней минуты, и королева просила передать ее своей дочери, если когда-нибудь это будет возможно. Мадам де Тарант взяла на себя исполнить и это поручение, когда будет проезжать через Митаву, и позднее герцогиня Ангулемская подтвердила ее получение особой распиской.

   Мадам X. подарила мадам де Тарант рисунок, который она сделала по просьбе королевы: он изображал анютины глазки: посередине находилась мертвая голова, на четырех лепестках были изображены портреты короля, дофина, Мадам Елизаветы и дочери короля, герцогини Ангулемской; стебель вырастал из сердца. Внизу слова: «Решее de la mort». Мадам X. готова была отдать все, что у нее было, мадам де Тарант, чьи чувства так соответствовали ее душевному настроению.

   Однажды мадам де Тарант водила и меня с собой к мадам X., и я собственными глазами видела этот редкий пример благочестия и милосердия. Мы ходили туда пешком во время сильного ливня, и я была рада, что сама страдала, отправляясь в эту школу терпения, покорности и самозабвения. Благодаря посредству мадам де Монтагю, мадам X. приняла меня с участием. Я предложила ей несколько луидоров для ее бедных; она просила передать их господину Шарлю. Я оставалась с этим достойным отцом, чтобы дать возможность мадам X. поговорить свободно с принцессой де Тарант. Лицо господина Шарля вполне соответствовало тому, что о нем рассказывали. Я была тронута до глубины души тем, что он сказал мне, и сохранила об этом воспоминание, которое часто восстает в моей памяти.

   Потом многие возражали принцессе де Тарант относительно вероятности некоторых фактов, рассказанных мадам X. Так, например, говорили о невозможности мессы в темнице. Но как же не верить словам добродетельного человека, который не ищет одобрения толпы, который презирает богатство и почести и думает только о благе ближних и о религии и который скрывает свои благодеяния с полным смирением? Священник подтвердил все рассказанные мадам X. обстоятельства, и сделал это в то время, как направлялся в алтарь. Разве может произнести в такой момент подобную клятву лицо, способное только облегчать и утешать в несчастии? Известно наверное, что королева причастилась Св.Таин и что стража ее последовала ее примеру.

   Перед отъездом мадам де Тарант простояла в своей молельне мессу, которая была отслужена господином Шарлем, и простилась с мадам X., сохранив самое утешительное воспоминание о тех пяти или шести визитах, которые нанесла в это священное место.

   Мадам X. была знакома с Робеспьером и говорила с ним очень свободно; он знал, о чем она постоянно хлопочет, но нисколько ей не мешал. Мне рассказывали об одной трогательной смерти, которая случилась как раз накануне моего приезда в Париж. Она слишком замечательна, чтобы не найти себе места в моих воспоминаниях. Герцогиня Дудовиль, настолько же прекрасная, как и добродетельная, имела сына и дочь, которых боготворила. Дочь она выдала замуж за господина Растиньяка. Эта молодая дама была счастлива и с увлечением предалась всем развлечениям и честным удовольствиям, которые мог доставить ей свет. С детства она была сильно привязана к мадам Эстурмель, которая неожиданно скончалась вследствие ужасной случайности. Она была беременна вторым ребенком и однажды утром, лежа в постели, подозвала своего старшего, двухлетнего сына, чтобы тот поиграл возле нее. Мальчик потянулся к звонку, который находился над кроватью, рал на живот матери и надавил на него. Несчастная молодая женщина вскрикнула, впала в беспамятство и вскоре умерла. Это несчастие произвело сильное впечатление на ребенка, который был его невинной причиной, и он вскоре тоже последовал за матерью в могилу. Мадам Растиньяк была страшно потрясена потерей подруги; она отправилась к скульптору и попросила, чтобы тот снял маску с лица умершей. Уходя, она пристально посмотрела на художника и сказала ему: «Скоро вы приедете снимать маску и с меня».

   Через какое-то время ее здоровье стало портиться. Болезнь быстро развивалась. Отец, мать и все родные были в крайнем беспокойстве. По мере того как физические силы ослабевали, ее любовь к матери становилась все более страстной; она просила не оставлять ее ни на минуту, а когда ее не видела, говорила: «Пусть позовут моего ангела. Она нужна мне, я учусь у нее покорности». Созвали консилиум лучших врачей. Мадам Дудовиль не покидала дочери, а муж ее должен был узнать от докторов, на что можно надеяться. Мадам Дровиль ждала его возвращения с чрезвычайным нетерпением и, не дождавшись, сама отправилась в часовню, находившуюся в смежной комнате, молить Всевышнего о помощи. Первое, что она увидела там, был господин Дудовиль, сидевший у порога алтаря с лицом, закрытым руками. Эта поза и молчание открыли ей жестокую правду. Она села возле него, и оба погрузились в тяжелую думу; затем молча вышли из часовни. На другой день мадам де Растиньяк потребовала духовника, аббата де Леви, почтенного священника, которого я хорошо знала. Она долго исповедовалась. Аббат

   Леви ушел от нее со слезами на глазах, обещая возвратиться после мессы, которую хотел отслужить за нее. Вернувшись, он сказал ей: «Господь повелел мне открыть вам, что Он вас ждет». Молодая женщина сложила руки и отвечала: «Я думаю, что готова; причастите меня». Он причастил ее Св.Таин, и так как она была слишком слаба, чтобы принять вполне приготовленные дары, священник причастил и остальных — отца и мать. Это трогательное единение совершилось с высоким благочестием.

   Мадам де Растиньяк снова попросила к себе аббата и продиктовала ему свои последние записки и завещание. Тот волновался так сильно, что едва мог записать ее слова.

   Когда он вновь был призван к мадам де Растиньяк, у нее уже началась тихая агония. Мать стояла на коленях перед постелью умирающей и, устремив глаза на дочь, неотрывно следила за ее последними минутами. Смерть приняла свою жертву; священник вложил крест в руки умершей. Мадам де Дудовиль застыла на своем месте почти бездыханная. Видя, что слезы у нее не могут прорваться наружу, и желая смягчить ее страдания, аббат Леви взял крест из рук покойницы, вложил в руки матери и сказал ей: «Именем Бога, уходите отсюда. Горю здесь не должно быть места. Он повелевает вам это сделать». Она встала и вышла, с покорностью, которая с тех пор не покидала ее.

   Аббат Леви сделал описание болезни и смерти мадам Растиньяк, в котором ясно рисуется образ ее самой и ее матери. Мадам Монтагю испросила для меня разрешение прочитать эту трогательную рукопись, из которой я помещаю здесь выдержки: «Провидение приготовило ей венец, дабы освободить от житейской борьбы»; «У нее было желание нравиться, то желание, которое всех очаровывает, если не является следствием порока и тщеславия»; «Она всегда имела такой вид, будто разгадывала или вспоминала что-нибудь, а не изучала. Казалось, будто она не замечает сама того добра, которое сделала, может быть, потому, что понимала, что не сможет ни поступить иначе, ни остаться равнодушной»; «Как описать то доверие, которое делало ее мать хранительницей всех ее мыслей и чувств? Мало того, что она всегда открывала ей сердце, — казалось, будто она отдала его ей навсегда с той самой минуты, как стада сознавать себя»; «Ее счастье не было ни следствием равнодушия, ни следствием веры, — то было счастье покорности», «Видишь покорность в необходимости принести жертву, чувствуешь силу подчиниться и наслаждаешься заранее сладостью победы». Последние слова мадам Растиньяк были следующие. «Господи, в руки твои предаю мою душу и мою жизнь, отдаю Тебе без сожаления все свои радости. Да брег воля Твоя. Ты мой Бог и мой Отец. Соединяю свои страдания и свою смерть со страданиями и смертью Иисуса Христа, в Которого Одного я верую»; «Само Небо приветствует это героическое мужество, которое предает с любовью все свои земные связи Богу и тем самым разрушает их, и это нежное благочестие, которое склоняется у подножия Креста».

  

XXV

   В это время Бонапарт вступил в войну с Англией. Чтобы успокоить народ, недовольный войной, он старался дать ему развлечения и забавлял его зрелищем приготовлений к высадке. Он велел строить понтонные суда и сам посещал одну верфь за другой, чтобы лично руководить работами. Зеваки бегали за ним, но никто не был обманут, и стены домов покрывались королевскими кокардами.

   Мегэ, якобинец, преданный Бонапарту, живя уже несколько лет в Лондоне, нашел средство проникнуть в собрание верных подданных Людовика XVIII. Он уверил их, что недовольство французов достигло крайних пределов и скоро наступит момент для торжества правого дела, а сам уведомлял первого консула о всех замыслах эмигрантов. Тот со своей стороны старался добиться осуществления своих коварных планов, о последствиях которых мы узнаем дальше.

   Чтобы придать вид законности своим честолюбивым планам, Бонапарт предложил Людовику XVIII отказаться от короны своих предков. Всем известен ответ короля Франции на это дерзкое предложение. Бонапарт был взбешен и запретил под страхом смерти распространение ответного письма.

   Опасались, чтобы народ не прибегнул к насилию; даже боялись за иностранцев. Я никогда не разделяла этих опасений, и мою правоту подтвердили некоторые лица из низшего класса, которые уверяли меня, что в случае чего поспешили бы в дома, занимаемые русскими вельможами, чтобы спасти их, и что они слишком многим обязаны русским, чтобы не спасти их от угрожающей им опасности. Англичане же были задерживаемы, подвергались насилиям и были препровождены в Вердюн. Эти события произошли весной 1803 года.

   Лето этого года мы провели в местечке Пасси, в 15 милях от Парижа. Местонахождение здесь очаровательно. Сад состоит из террас, которые спускаются до самой Сены; террасы соединяются каменной лестницей с железной решеткой, обвитой виноградом. Тенистая терраса при входе служила нам гостиной, на остальных росли фруктовые деревья. Моя матушка занимала бельэтаж, мои же комнаты были наверху, и оттуда налево виднелся, как на ладони, Париж, а направо Гренельская долина. Дальше возвышались замки и загородные дворцы, между прочим, Мэндон, который принадлежал теткам Людовика XVI.

   Матушка часто далеко за полночь засиживалась на террасе, любуясь фейерверками, запускавшимися в Шантильи, на Елисейских полях, в Трасками, Тиволи и других местах. Наша дача находилась на нижней улице, а верхняя вела прямо в Булонский лес. Я часто отправлялась туда с моими друзьями, Караманами. Мы гуляли, ели мороженое на открытом воздухе, заходили в павильоны и смотрели на танцы. Там было много народа, много красивых костюмов, много изящных дам. Праздник без церемоний и соблюдения этикета придает больше свободы удовольствиям, публика не подчинена никаким стеснениям: уходят, приходят когда хотят, никому не обязаны оказывать особого внимания.

   Одна из прогулок с мадам де Тарант так меня развлекла, что я забыть ее не могу. Мы возвращались около одиннадцати часов из Парижа и проезжали Елисейские поля. Я увидала направо ярко иллюминованный сад; мадам де Тарант сказала, что это праздник, который устраивается два раза в неделю в Шантильи, и что плата за вход там 30 су. Она предложила отправиться туда, и я охотно согласилась. Мы заплатили, сколько положено, при входе, получили билеты и вошли. Местечко Шантильи принадлежало принцу Конде. Я увидела прелестный сад, красиво иллюминованный бенгальскими огнями, и оживленный бал во дворце. В разных частях сада происходили игры. За 30 су нам еще подали по маленькой чашке с мороженым. Мы были просто одеты, но никто не обращал на это внимания, и мы могли свободно наслаждаться всеми удовольствиями этого вечера и возвратились в Пасси в восторге от него.

   В Пасси у нас было три довольно замечательных соседа: мадам Жанлис, которую я никогда не желала ни видеть, ни встречать и которую люблю больше читать, чем слушать; аббат Жирар, автор трех почтенных работ: «Les lesons de 1’histoire», «La Theorie du bonheur» и «Le Comte de Valmont», и мадам д’Арблей, урожденная мисс Верней, известная своими прекрасными романами. Иногда случаются странные сближения, которые оставляют за собой воспоминание о самых незначительных вещах. Прогуливаясь однажды вечером, я увидела прелестную собачку, которая подошла ко мне приласкаться и всячески давала понять, что хочет войти в дом, перед которым мы находились. Я отворила ей дверь и спросила, кому принадлежит эта собачка. Мне ответили: мадам д’Арблей, урожденной Верней. Вот уж никогда не думала, читая ее сочинения, что когда-нибудь буду ласкать и впускать в дом ее собаку.

   Гуляя однажды поздно вечером с Генриеттой по верхней улице, я увидела у дверей одного дома старуху-мещанку в чепце и рядом с нею ее мужа в бумажном колпаке, которых окружала группа молодых девушек и парней. Старуха что-то оживленно рассказывала, размахивая руками, а молодежь слушала с большим вниманием. Я замедлила шаг. Она это заметила и сказала:

   — Хотите послушать, моя добрая дама?

   — С охотой, — отвечала я.

   Одна из молодых девушек предложила мне скамейку, но я осталась стоять. Добродушная женщина продолжала свой рассказ, в котором привидения и бряцающие цепи занимали главное место. Молодые девушки прижимались друг к другу в ужасе. В это самое время я услышала в большом доме, как раз напротив, концерт Моцарта, исполняемый на скрипке с отменным вкусом. Я стояла как вкопанная и уже не видела перед собой деревенской картинки. Сердце наполнилось воспоминаниями, я углубилась сама в себя, и мысли убежали далеко от окружающей меня обстановки. Неожиданное и невольное размышление пришло мне на ум: «Я нахожусь на одной из улиц Пасси, — говорила я себе. — Теперь 10 часов вечера, все, что сейчас вокруг меня, я, наверное, никогда больше не увижу, но музыка, которую я слышу, возвращает меня к прошлому, заставляет видеть то, чего больше нет. Так что же такое сердце? Как велико могущество его!»

   Я вернулась домой в молчании, слишком занятая мыслями, чтобы быть в состоянии говорить.

   Мадам де Тарант делила время между своей матерью и мною. Мы пользовались ее пребыванием в Пасси, чтобы совершать пешие прогулки. Гулять приятно или с другом, или совсем одной. Неприятно равнодушие к себе, отравляющее всякую радость; лишь в дружеском обществе мы можем вполне чувствовать и наслаждаться.

   Однажды вечером мы ходили в Отейль. Погода была прекрасная, способная заставить не замечать времени. Мы шли все время вперед, пока сумерки не напомнили, что пора возвращаться домой. Чтобы сократить дорогу, решили пересечь поля, примыкающие к Бульи, но заблудились, и ночь застала нас бродящими по лесу, который считался небезопасным. Безусловное доверие к мадам де Тарант действовало на меня успокоительно. Часто забываешь опасность возле лица, которому привык доверяться. Уверенность сердца рассеивает беспокойство. Между тем мрак усилился, и мы уже с трудом шли по скошенным нивам. Стерня колола нам ноги. Положение становилось неприятным. Наконец я заметила в темноте силуэт женщины, идущей невдалеке от нас. Мы прибавили шагу и догнали ее: это была старуха, которая тащила на спине вязанку хвороста, замедлявшую ее движение.

   — Милая старушка, проводи нас в Пасси, — сказала я ей.

   — С удовольствием, сударыня, идите за мной. Мы минуем сначала стену, окаймляющую верхнюю улицу.

   Действительно, мы скоро были недалеко от дома. Я хотела поблагодарить нашу провожатую и заплатить ей за услугу, но лишь с большим трудом смогла заставить ее взять монету в шесть франков. Французский народ услужлив и бескорыстен — я имела множество возможностей убедиться в этом.

   Мадам де Тарант предложила мне подробно осмотреть Версаль. Прежде я видела его лишь мимоходом, когда ходила встречать мадам де Шатильон. В этом чудесном месте все носит отпечаток былого величия. Кажется, будто перед вами воскресает благородный и прекрасный век, воспоминание о котором заставляет навечно полюбить Францию. Жестокая буря революции пронеслась над Версальским замком, барельефы из лилий были сорваны с его стен, но осталось многое, что утешает верные сердца. Я посетила Большой Трианон, обежала залы Людовика XIV. Сидя на ступеньках колоннады, соединяющей два флигеля, я время от времени поглядывала на мраморный паркет, по которому когда-то шествовал великий король в окружении избранного общества, король, в котором природа собрала столько достоинств, казалось, лишь для того, чтобы возбудить в потомстве сожаление и давать ему доказательство своего ничтожества. Я не в состоянии была дать себе отчет во всех полученных впечатлениях. Всегда вдвойне бываешь подавлен при виде мест, которые уже подвергались многократному описанию.

   Муж с госпожой де Тарант отправились на два дня в замок де Ранси к герцогине де Шаро. Мы дожидались их с матерью и детьми. Позднее я туда тоже съездила, взяв с собою мадам де Тарант и графиню Люксембург, чтобы устроить приятный сюрприз герцогине, бывшей с ними в тесной дружбе. Мы съездили за графиней в Париж, а оттуда, около полуночи, въехали на дорогу в Реме, чтобы на другое утро достичь цели нашего путешествия. Мы проезжали Виллие-Котре, известное владение герцога Орлеанского. Лес, окружающий замок, безмерен и отличается особой красотой; его пересекает почтовая дорога. Кое-где виднеются охотничьи домики, к ним примыкают кленовые аллеи. Я вспомнила в этом лесу множество историй, которые мне рассказывали, и удивлялась, любуясь его чудесной растительностью.

   В Ранси мы приехали около полудня. Замок, украшенный четырьмя башенками, расположен на возвышении. Мы вошли в красивый мощеный двор. Мадам Шаро, Мадам де Беарн, супруги де Турсель и все дети выбежали к нам навстречу, и их радость еще увеличилась при виде мадам Люксембург. В их гостиной мы нашли еще старшую мадам Турсель, которая встретила нас с распростертыми объятиями. Эта гостиная — просторная квадратная комната, имеющая в каждой стене широкое окно. Между двух окон стоит письменный стол, в стороне — клавесин, на камине сложены журналы и брошюры, вокруг удобная мебель. Посередине комнаты — большой рабочий стол и тут же другой — для всякой мелочи. Один угол отдан в распоряжение детей.

   Все домашние вставали в 8 часов и после утреннего туалета посещали друг друга. Я шла поздороваться с Полиной, которая жила подле меня и с которою особенно приятно было проводить время. Все собирались к завтраку, который проходил очень весело, потом отправлялись на сбор винограда. Это приятнейшее занятие: у каждого были свои ножницы и корзина; мы с удовольствием срезали красивые гроздья, слушая песни сборщиков. Дети были в восторге. Переодевшись у себя, мы возвращались в гостиную, и каждый занимался чем хотел. Приятная непринужденность царствовала между нами. Спокойный, приятный разговор прерывал иногда наши занятия. Ничего не было заранее подготовлено, все шло само собой, проистекая из желания быть приятным и удовольствия быть в обществе. Обед был отличный; после него мы снова шли гулять и расставались лишь поздним вечером. Мадам де Турсель-мать, искренне привязанная к принцессе де Тарант и по сердечным чувствам, и по убеждению, часто разговаривала с нею наедине. Мадам де Турсель была очень рассеянна. Как-то принцесса сидела на скамеечке у ее ног. Вдруг она говорит:

   — Посветите мне, пожалуйста. Мне нужно сходить в мою комнату.

   Мадам де Тарант поспешила исполнить ее просьбу. Когда она возвратилась, мадам де Шаро и мадам де Беарн чуть не на колени бросились перед нею, говоря:

   — Вы испортите прислугу, а наша мать злоупотребляет вашей добротой.

   Мадам де Турсель вернулась в комнату во время этой сцены и была чрезвычайно удивлена, узнав о своей рассеянности.

   Августина де Турсель очень удачно умела сочетать приятное с полезным. Однажды я пришла к ней завтракать. Ее маленькая полуторагодовалая Леони сидела у матери на коленях, старшая девочка, лет четырех или пяти, расположившись рядом с ней, учила катехизис; время от времени мадам де Турсель объясняла ей, а в промежутках еще учила роль маркизы, которую должна была играть в замке Оствилль.

   — Вы меня поражаете, — сказала я ей. — Как вы одновременно можете заниматься столь разными делами?

   — Дорогая, — ответила она, — было бы желание. Я думаю об одном и замечаю другое.

   Пребывание в Ранси дало мне настоящее понятие о жизни в замках, и я нашла ее приятнее, чем все, что когда-либо видела или читала. Уехав от друзей через три дня, я вернулась к матери и детям. Снова пришлось проезжать через лес Виллие-Котре, но в этот раз он выглядел совсем иначе. Горели большие костры, зажженные рабочими, фигуры которых вырисовывались на их фоне черными силуэтами. Деревья, освещенные огнем и луной, казались мрачными и величественными. Я вспомнила призыв герцога Орлеанского в этом лесу и ту власть, которую он стремился приобрести над умами и доказательство которой продемонстрировал при дворе. Я предалась воображению и представляла себе фантастические картины, не замечая ничего вокруг; видела только богатства природы и сожалела об этом несчастном принце, который не сумел воспользоваться ими.

   В конце октября я вернулась в Париж и с удовольствием встретила вновь своих друзей. В это время как раз возвратился граф Морков. Бонапарт пригласил его к себе на обед и забросал вопросами об одном французском эмигранте, который был ему подозрителен и которому Россия дала убежище. Эта обидчивость прикрывала, по сути, желание завязать с нами ссору. Война была необходима для его планов. Граф Морков отвечал на эту попытку поссориться с благородным достоинством. Он отправил отчет о своем поведении нашему государю, который вместо ответа прислал ему орден св. Андрея. Недовольный первым консулом, Александр старался сблизиться со старым дворянством. Он одобрил мое поведение в Париже. Я с сожалением думала о том, что придется покинуть Францию раньше, чем рассчитывала: было тяжело отказаться от здешней счастливой жизни, совершенно соответствующей моим взглядам. Мои радости были искренними и непреходящими. Спокойствие, которое я нашла здесь, было еще дороже после поразивших мое сердце страданий. Я часто получала известия от графини Толстой, иногда писавшей об императрице Елисавете. Когда человек живет вдали от отечества, любовь к нему становится живее. Я всегда жаждала знать, что делается у нас дома. Обязанности генерал-прокурора, который заведовал многими отраслями гражданского управления, распределили по разным департаментам, подобно тому как это было во Франции; во главе каждого департамента был поставлен министр. Графа Александра Воронцова назначили канцлером, князя Адама Чарторыйского — первым членом иностранной коллегии. Эти нововведения огорчали истинно русских людей: необходимо оставлять нетронутым характер управления, если он вошел в традицию. В мое отсутствие у графини Толстой родился сын, и здоровье ее пошатнулось.

   Вторая зима, проведенная нами в Париже, была еще приятнее первой. Я совсем освоилась. Мои мнения и поведение приобрели мне доверие тех, кого я больше всех уважала. Могу совершенно искренне сказать, что расстраивалась в Париже только из-за двух бурь, которые сорвали несколько крыш и причинили много других несчастий, а других поводов для огорчений у меня тогда не было. На следующий день после одного из этих ураганов ко мне пришли мадам де Люксембург и три сестры Караман со своим старшим братом. Кто-то из них сказал, что эти ураганы знаменуют гнев Божий и являются предвестниками конца света. Мадам де Люксембург воскликнула с живостью:

   — Надеюсь, что нет: я и вещи еще не уложила!

   Караман ответила на это:

   — А наши вещи не трудно уложить: наша семья легка на подъем.

   Это признание всех рассмешило; ураганы были забыты, и вечер прошел очень весело.

   Я ездила в церковь св. Роха, чтобы послушать проповедь аббата де Броня. Он говорил об истине; мне казалось, что я слышала в нем энергическое красноречие Боссюэ. Ораторское искусство аббата де Бронь доведено до высокой степени совершенства. Он умеет внушать ужас и вместе с тем трогать до глубины души. Его голос прекрасен — чистый и звучный, интонация верная, а лицо дышит благородством. Все слушали его с напряженным вниманием, и церковь была полна народу. Несколько щеголей, дерзновенно вошедших в церковь, сидели во время проповеди неподвижно на своих местах и по окончании ее ушли со смущенными лицами. Выходя из церкви, я увидела троих из них, которые стояли, взявшись за руки.

   — Нужно сознаться, — заметил один, — урок суровый, но прекрасный. Нужно прийти послушать еще раз.

   Я также слышала два произнесенных аббатом похвальных слова св. Августину, отличавшиеся величественной красотой, и еще более тронувшее меня слово св. Винценту Полю, наставнику сестер милосердия. Чтобы послушать его, мы с семьей Турсель отправились в аббатство. С возвышения, где мы сидели, оратор был хорошо виден. Сестры сидели напротив кафедры, их скромный и самоуглубленный вид соответствовал настроению минуты. Их однообразная одежда — черное платье, косынки и капюшоны из белого полотна выделяли их среди собравшихся, головы были склонены, и слезы благодарности и умиления сверкали в их глазах. Вся аудитория была глубоко тронута. Нельзя противиться очевидности: эти почтенные особы, с самоотречением посвятившие себя человечеству, являли собой пример того воздействия, которое производит на людей красноречивая и правдивая речь. Это зрелище способно было рассеять сомнение недоверчивых. Как прекрасно это учреждение! Революция могла лишь на время рассеять его членов: ко времени моего отъезда из Парижа в нем снова собралось до 10 тысяч сестер милосердия. Лишь вере чудеса обязаны своим существованием. Достаточно верить в истину, чтобы чувствовать себя вознесенным над собой.

   Второй сын мадам Караман устроил на свои деньги школу для бедных детей. Он предложил мне посетить ее. Заведение находилось в четырех комнатах. В одной мальчики обучались чтению, письму и катехизису, а пожилая сестра милосердия руководила их занятиями. В другой были девочки, занимавшиеся тем же. Их обучала молодая, восемнадцатилетняя сестра, прекрасная, как ангел. Ее лицо и молодость поразили нас с мадам де Тарант.

   — Как это вы, такая молодая, могли посвятить себя этому делу с таким мужеством? — спросила я ее. — Может быть, какое-то несчастье или неожиданные обстоятельства принудили вас к такой жертве?

   — Простите меня, — отвечала она, — это моя добрая воля. Я принадлежу к богатой семье в Лангедоке. Я всегда стремилась отдать себя на пользу человечеству. Нас четыре сестры, мать не нуждается в моих заботах, она согласилась на мою просьбу, и я этому беспредельно рада.

   Она говорила это с трогательным видом, и ее чудные глаза сделались еще выразительнее, когда она заметила, с каким интересом мы ее слушали. Ее прекрасные волосы были скрыты белой косынкой, белизна которой не портила впечатления от чудного цвета ее лица, щеки разгорались по мере того, как она говорила, и казалось, душевная красота удваивала красоту ее лица. Время уничтожает свежесть первой молодости, но отпечаток душевной чистоты на лице делает его приятнее, чем сама красота.

   С наступлением весны мои прогулки возобновились. Однажды я поехала с семьей Турсель в Сен-Жермен. Мадам де Беарн взяла на себя приготовление обеда, который был подан на прекрасной лужайке. Между тем мы проезжали знаменитый лес и видели замок и террасу, которая возвышается над Парижем. Я вспомнила о Людовике XIII, столь слабом и вместе прекрасном короле, о его знаменитом министре. Идя по лесу, я с удивлением прочитала на нескольких деревьях слова: «Да здравствует король!» Эти доказательства преданности, вырезанные крупными буквами, нас живо заинтересовали. Бури пощадили эти простые памятники, более достойные внимания, чем монументы, воздвигаемые пустым тщеславием. Слова были вырезаны очень высоко, и для того, чтобы это сделать, кто-то всерьез рисковал. Когда человека охватывает глубокое сердечное чувство, являются сверхъестественные силы: он забывает всякую опасность. Потребность высказаться подобна необходимости дышать.

   Мы оставались в Сен-Жермене до вечера и возвратились прелестной дорогой в Сен-Клу. Я люблю лес больше, чем все сады и парки на свете. В его дикости есть печать природы, отсутствует работа человеческих рук. Лесная тишина — лучшее убежище для мысли: свободнее мечтать под густой тенью и на тропинках, пробитых лишь необходимостью и напоминающих тернистый жизненный путь.

   В нескольких верстах от Парижа мы зашли выпить сидру и возвратились в столицу через Елисейские поля. Всегда приближаюсь к этому огромному городу с особенным волнением. Достаточно покинуть его на некоторое время, чтобы вновь, как в первый раз, поразиться его шуму и движению.

   Графиня Протасова приехала в Париж в надежде поразить парижан тем, какой важной особой она была у себя в отечестве. Я нанесла ей визит и была отлично принята. Ее благоволение ко мне удвоилось, когда она узнала мой образ жизни и общество, в котором я вращаюсь. Придя к нам, она встретила нескольких моих знакомых дам, между прочим, Августину де Турсель, которая поразила ее своей внешностью и любезностью. На другой день я ездила с мадам де Шаро за покупками в некоторые магазины. Выйдя от Верспюи, торговца материями на улице Ришелье, мы увидели на некотором расстоянии графиню Протасову, сидящую в экипаже. Мадам де Шаро попросила меня подъехать ближе, желая взглянуть на нее, пока я буду с ней говорить. Я так и сделала. Протасова заметила, что возле меня кто-то сидит и спросила по-русски, кто это. Я высунулась из кареты и сказала тихо:

   — Герцогиня де Шаро.

   — Представьте ее мне, — сказала графиня.

   Я повернулась к своей соседке и сказала как можно более серьезно:

   — Герцогиня, позвольте вам представить графиню Протасову, камер-фрейлину их величеств.

   Протасова рассыпалась в любезностях. Мадам де Шаро отвечала самым обязательным образом и задала ей несколько вопросов о пребывании в Париже, от которого Протасова пришла в восторг. Затем последовал целый поток любезностей, который продолжался бы долго, если б я не остановила его, попросив позволения уехать.

   — Надо признаться, — сказала мне потом мадам Шаро, — что это очень интересно: быть представленной придворной даме посреди улицы.

   Мадам де Беарн предложила мне посетить гору Кальвер. Мы отправились туда с ее мужем и мадам де Шаро. Это место было особенно почитаемо до революции. Благочестивые люди совершали паломничество в монастырь, который находился на вершине горы. Дорога к нему напоминает крестный путь Иисуса Христа, проходит кое-где мимо больших крестов и различных гробниц. Все было уничтожено каннибалами. Монахи подвергались преследованиям, и не успевшие спастись были замучены. Однако пятеро из них, переодетые крестьянами, сумели, благодаря мужеству и почти сверхъестественной настойчивости, вновь вернуться в свое уединение. Когда время террора миновало, один из предводителей кровопийцев купил это место, и эти пятеро отшельников получили от него разрешение разводить огород на склоне горы, за что обещали платить по 600 франков ежегодно. Только жадность заставила его снисходительно относиться к благочестивым монахам, которые благодаря своему терпению и стараниям оказались в состоянии выплачивать эту сумму. Таким образом, они остались верны своему призванию и сохранили надежду умереть в месте, которое поклялись никогда не покидать. Двор монастыря окружен красивым лесом, прорезанным тропинками, ведущими в часовню. Отец Гиацинт провел меня по внутреннему переходу; мы прошли длинный коридор, стены которого были сплошь покрыты фресками, изображающими страдания Спасителя. Слабый свет падал через окно, находившееся в конце коридора. Монотонные звуки шагов монаха отдавались в сводах, нарушая тишину этого места. Я увидела направо квадратный внутренний двор, все стены которого были покрыты надписями.

   — Это могила наших братьев, — сказал мне отец Гиацинт. — Камень в середине покрывает останки святого отца — основателя нашего монастыря.

   Он рассказал мне затем с глубоким умилением жизнь этого первого настоятеля и подарил его гравированный портрет. Я видела церковь, отличающуюся простой архитектурой, но содержимую весьма чисто. Монахи разделили свое время между молитвой и работой в огороде.

   Погода стояла жаркая, туманная и безветренная. Я с любопытством рассматривала разнообразные виды, расстилавшиеся подо мной. Монастырская тишина и спокойствие обитателей заставили меня задуматься о земном ничтожестве и о пустых земных заботах и волнениях. Горы действуют на человека возвышающим образом, история древности доказывает нам это: здесь люди предавались созерцанию, здесь они искали поэтических вдохновений, святые предавались здесь молитвенным упражнениям. На горах же совершилось чудо искупления. Человеку необходимо иногда воспарять над землей. Этот подъем чужд гордыни, которая волнует мир, он облагораживая душу, так часто рвущуюся на простор.

   Между тем собрались тучи, грянул гром, хлынул теплый ливень. Невзирая на это, мы медленно спустились с горы. Воздух был так чист и пропитан ароматом молодых деревьев, что не хотелось прекращать прогулки. Я несколько раз оборачивалась на гору, которая, казалось, становилась все выше по мере того, как я спускалась с нее. Самый сильный дождь мы переждали в хижине, а затем отправились к нашим экипажам, ожидавшим у подножия горы.

   Робер сообщил мне о кладбище Мадлен, на котором было погребено сначала тело короля Людовика XVI, а девять месяцев спустя — тело королевы. Один добрый гражданин, который жил в доме, примыкавшем к кладбищу, видел, как их тела опускали в землю и засыпали известью. Когда время террора закончилось, он купил это место и запер вход, впуская на кладбище только людей, чьи убеждения были ему хорошо известны. Дабы довершить свое злодеяние, кровопийцы положили головы мучеников у них в ногах. В противоположном дворе, куда выбрасывали навоз, было похоронено тело герцога Орлеанского.

   Робер был знаком с владельцем этого места и предложил мне спросить у него разрешения посетить его. Владелец разрешил, и мы отправились: мадам де Тарант, мадам де Беарн и я. Мы вошли в маленький двор. К нам вышла дочь этого верного слуги Людовика XVI, ее отца не было дома. Она повела нас к ограде и отперла калитку ключом, который принесла с собой. Почти все пространство было занято фруктовым садом и огородом, лишь в углу, очень чисто содержимом, виднелась полоска дерна, имевшая форму гроба и обсаженная плакучими ивами, кипарисами, лилиями и розами. Здесь и покоились останки короля и королевы. Мадам де Тарант и мадам де Беарн прижались одна к другой, их бледные лица выражали больше, чем страдание. Я опустилась на колени перед этим священным местом и сорвала несколько цветков, росших на нем. Я рвала их медленно, мой взгляд словно пронизывал землю, колени мои в нее врастали. Есть неизъяснимые чувства, внушаемые обстоятельствами. Я видела перед собой королеву, прекрасную и добродетельную — оклеветанную, подвергнутую преследованию, измученную. Моя мысль пробегала всю ее жизнь: воображение видело ее и представляло ее душе; душа волновалась и проникалась глубоким чувством. Утешением мне служило только то, что страдальцы вполне заслужили мученический венец. Я положила в платок анютины глазки и иммортельки. Мои спутницы все стояли, как прикованные к земле, но было уже время уходить. Я купила три небольших медальона, в которые вложила сорванные на могиле цветы, и дала один медальон мадам де Тарант, другой — мадам де Беарн, а третий, с простой травой, оставила себе.

  

XXVI

   Бонапарт готовил новое убийство. Он предложил совету захватить герцога Энгиенского, изображая его как заговорщика. Совет не соглашался, Бонапарт настаивал и, выйдя из совета, тотчас отправил презренного Коленкура в Роттенгейм, в великое герцогство Баденское на правом берегу Рейна, где находился герцог Энгиенский. Повелением первого консула приказано было привезти его немедленно в Париж. Несмотря на это насилие, герцог не подозревал, что его везут на смерть. Его продержали в Париже лишь несколько часов, а затем отправили в Венсенский замок, принадлежавший ранее его отцу. Быстрота этого путешествия утомила его, он бросился на кровать в приготовленной для него комнате и заснул безмятежным сном чистой совести. В полночь его разбудили.

   — Что вам угодно? — спросил он.

   — Вы должны идти на допрос, — ответили ему.

   — Зачем? — спросил он, но не получил ответа и спокойно последовал за своими конвоирами.

   Когда он явился перед своими судьями или, вернее, перед палачами, его спросили только об имени и приговорили к смертной казни. Он попросил священника, ему отказали.

   — Достаточно искренней молитвы, чтобы получить прощение от Бога, — сказал он, опустился на колени и стад молиться. Затем встал со словами: — Теперь кончайте скорее.

   Его повели ко рву замка. Ночь была темная, ему привязали к груди фонарь, чтобы не потерять из виду, и хотели завязать глаза.

   — Бурбон сумеет умереть, — сказал он.

   — Становитесь на колени, — приказали ему.

   — Я становлюсь на колени только перед Богом.

   Раздалось девять выстрелов, герцог рад в ров, его засыпали землей.

   Я узнала о его приезде в Париж в тот же вечер. Зная, что первый консул арестовывает всех верных слуг короля, которых вероломный Мегэ привлеки в Париж, мы испытывали вполне обоснованные опасения. Пишегрю был арестован одним из первых. Он жил в Париже уже три месяца, его арестовали. Он был задушен в тюрьме, и его смерть старались объяснить самоубийством. На другой день после приезда в Париж герцога Энгиенского и его убийства ко мне пришла мадам де Тарант: бледная, едва держась на ногах. Она сказала мне с выражением отчаяния:

   — Герцог Энгиенский умерщвлен сегодня ночью, Дюра только что сообщил мне об этом.

   Я была поражена и глубоко потрясена этой новостью. Зверский этот поступок взволновал и общество, и народ. Даже изверг Тюрио сказал, что это была потребность выпить стакан человеческий крови*. Стены домов покрылись афишами, полиция их срывала, но на другой день они появлялись снова. Имена Коленкура, Савари произносились с ужасом: один привез жертву в Париж, другой председательствовал при казни. Полиция искала повсюду братьев Полиньяков и добродетельного Жоржа Кадудаля. Все добрые люди трепетали за них и желали их спасения. Именно в это время пришло известие, что Бонапарт провозгласил себя императором. Было сделано воззвание к нации, чтобы утвердить этот новый акт честолюбия, но собранные подписи не могли заполнить даже и одной страницы. Между тем из города никого не выпускали без билета. Мадам де Шаро, которой понадобился билет, чтобы отправиться в свой замок, принуждена была сама пойти за ним в префектуру. Там она видела, как народ приводили с улицы насильно ставить подписи. Среди других там находился старый угольщик, который спросил:

   ______________________

   * Фуше сказал: «Это хуже, чем преступление, это ошибка». Слова ужасные, но характерные.

   ______________________

   — Вы хотите, чтобы я подписал? А если я не подпишу, мне можно будет по-прежнему продавать уголь?

   Ему ответили утвердительно.

   — Ну так я не подпишу.

   Мадам де Шаро употребила все усилия, чтобы не засмеяться.

   Идалия Полиньяк, жена старшего из братьев, которая не подозревала, что ее муж находится в Париже, собиралась прийти ко мне заниматься музыкой, с условием, чтобы двери были заперты для всех и чтобы с нами никого не было, кроме Ривьера, который станет аккомпанировать нам, и мадам де Тарант, которая будет нас слушать. Ривьер пришел в назначенное время. Пробило девять часов, десять, а Идалия все не приходила. Теряясь в догадках, мы прождали ее целый вечер. На другой день я с удивлением и горем узнала, что Идалия Полиньяк и мадам Вод-рейль-Караман арестованы. Побежав к мадам де Сурш, я нашла ее двери запертыми. Мои опасения после этого еще более реличились. Я отправилась за справками о новых двух жертвах и, возвратясь домой, нашла записку от мадам де Сурш, в которой та писала, что не приняла меня из предосторожности и что я в числе заподозренных: на допросе, которому подверглась ее сестра, было произнесено мое имя; ей сказали, что известна ее связь со мной и что, вероятно, она ждет из России пенсии. Мадам де Водрёйль ответила, что действительно дружна со мной, что я для нее сделала все, на что способна великодушная дружба, ибо я всегда готова помочь страждущим, что она всю свою жизнь будет чувствовать ко мне признательность и благодарность, но никогда не думала просить у России пенсии. «Мы скоро узнаем, что это за иностранная подруга, — сказали ей. — Посмотрим, как нас примут.» Вследствие этой угрозы мадам де Сурш не приняла меня, боясь повредить, но это еще больше усилило мое желание ее увидеть. Я немедленно отправилась к ней и едва не выломала дверь; мое появление удивило и тронуло ее.

   — Не бойтесь ничего, — сказала я ей. — Я спокойно жду этих господ. Пусть только явятся, и я прикажу их выбросить в окошко.

   Они действительно пришли на другой день, но вся наша обстановка показалась им слишком внушительной, чтобы они решились оскорбить меня, и им пришлось удалиться.

   Идалия де Полиньяк находилась в плачевном состоянии и сильно беспокоилась за мужа и деверя. Мадам де Бранка, ее кузина, просила, чтобы их держали под арестом вместе. После усиленных просьб и настояний, поддержанных врачом, утверждавшим, что положение мадам Полиньяк опасно, Идалию разрешили перевести к мадам де Бранка, правда, лишь на условии, что она брег считаться арестованной и что никто не брег видеть ее. Мадам де Бранка сообщила мне все эти подробности через горничную своей кузины, на верность и рассудительность которой она вполне полагалась. Я решила повидаться с ними на другой же день.

   Пройдя через свой сад и сад мадам де Верак и через нижний этаж ее дома, я вышла на улицу Веррен. В первый раз в жизни я очутилась одна вечером на улице. Шла вдоль стены, чтобы не быть раздавленной. Проходя мимо ворот дома мадам де Ж.Г., я увидела женщину, сидящую под воротами с корзиной увядших цветов. Она просила меня купить у ней.

   — Они завяли, моя милая, — сказала я ей.

   Она наклонилась ко мне и сказала на ухо с грустью и беспокойством;

   — Срарыня, я нищенка, переодетая цветочницей. С тех пор, как он — император, всех нищих хватают на улицах и отправляют в Сельпетриер, где обращаются с ними, как с собаками. Он хочет доказать, что нищих не существует, тогда как они везде.

   Я дала ей 6 франков и поспешила уйти.

   Придя на улицу Бан, которую нужно было пройти, чтобы выйти на улицу Ла-Планш, я была остановлена пересекавшей дорогу грязной канавой, наполненной до краев. Не рискуя совершить опасный прыжок, я стояла в недоумении, ошеломленная шумом экипажей и криками различных торговцев, которые проходили мимо. Вдруг ко мне подошли два приличных на вид незнакомца и самым почтительным образом предложили вывести меня из затруднения. Я воспользовалась их любезностью. Поблагодарив их, я отправилась на улицу Ла-Планш, где находился дом мадам де Бранка. Пришлось довольно долго стучать молотком, осматриваясь по сторонам, чтобы выяснить, не наблюдают ли за мной. Я боялась повредить Идалии, но мне хотелось дать положительное доказательство дружбы к ней. Сознание доброго дела придает смелость и непреклонность воле. Наконец привратник отворил мне дверь, я проскользнула в большой двор и подбежала к двери флигеля, где находилась бедная Идалия. Я нашла ее в страшном возбуждении, тронувшем меня до глубины души. Она приняла меня с распростертыми объятиями, мы много говорили о несчастьях и горестях, которые угрожали ее кузине. Я оставила ее в сумерках. Вновь подойдя к канаве, ввиду быстро наступающей ночи, я собралась с духом, сделала сверхъестественный прыжок и возвратилась домой с сердцем, полным страдания и тревоги.

   Жорж Кадудаль был арестован в то время, когда проезжал по улице в кабриолете. Он жил в Париже уже шесть месяцев. Братья Полиньяк, маркиз де Ривьер, Корте, Виктор — паж Людовика XVI и многие другие были заключены в Тампль, где производилось их дело.

   Моро был заподозрен и присоединен к ним. Негодование общества достигло высшей степени. Злодей же трепетал сам и не спал двух ночей кряду на одном месте. Большую часть дня он проводил на бельведере замка в Сен-Клу с подзорной трубой, направленной на Парижскую дорогу, постоянно боясь приезда курьера с известием о возмущении. Мадам де Ларошфуко, которую я встречала у Августины де Турсель, рассказывала, что ей часто случалось находиться втроем с первым консулом и его женой. Бонапарт по большей части молчал и ковырял мебель перочинным ножом, который всегда носил при себе. Его истинное настроение можно было узнать только по движениям рук. Какое счастливое состояние души! В сердце — ад, а за широким лбом — демон гордыни!

   Мадам Дюгазон, давнишняя знаменитая актриса комической оперы, уходила со сцены. Ей назначили последний бенефис; актеры Комеди Франсез выбрали для спектакля пьесу «Сарторий». В одной из сцен в этой пьесе Помпеи сжигает, не читая, список заговорщиков. Они хотели воспользоваться этим обстоятельством, чтобы дать извергу урок. Бонапарт явился в театр. Когда дошли до упомянутой сцены, он побледнел, рот его покривился. Я сказала трем сестрам Турсель, которые были со мной:

   — Он задохнется от бешенства.

   Но он встал, резким движением отодвинул стул и удалился из театра. Его отъезд произвел шум в партере. Бонапарт возвратился домой в ярости.

   Он занялся возвышением своих родственников и раздавал им различные титулы. Его сестры и невестки стали вдруг принцессами крови. Глашатаи выкрикивали об этом на улицах. Торговки, услыхав об этом, тоже стали давать себе титулы, вроде, например, «принцесса спаржи», «принцесса шпината» и т д. Их отвели в полицию. Они отвечали тем, кто их арестовал:

   — Что бы вы ни делали, мы все-таки останемся принцессами.

   Когда «принцессы крови» появились в первый раз в театре, в публике стало раздаваться:

   — Вот принцессы крови!

   В партере выделилось несколько голосов:

   — …крови герцога Энгиенского.

   Появились стихи о конце существования республики:

  

   I’indivisible citoyeime

   Qui ne devait jamais peril

   N’a pu supporter sans mourir operation eesarienne.

   Grands parents de la Republique

   Grands raisonneurs en politique,

   Dont je partage la douleur

   Venez assister en famille

   Au grand convoi de votre fille

   Morte en couches d’un Empereur.

  

   Я была чрезвычайно рада узнать, что русский двор носит траур по герцогу Энгиенскому; в Париже это произвело сильное впечатление в кругу благонамеренных людей. Морков приготовлялся к отъезду, я также с огорчением видела необходимость покинуть страну, где снова нашла счастье и благоденствие.

   Мадам де Шатильон, мать принцессы де Тарант, просила навестить ее как-нибудь утром. Когда я пришла, она после некоторого колебания сказала мне:

   — Я хочу просить, чтобы вы взяли с собой в Россию мою дочь.

   Эти слова произвели невыразимое действие: у меня не хватало духу предаться радости при виде скорбной нежности матери. Я стояла молча, ответив лишь наклонением головы в знак согласия, но, заметив, что она внимательно смотрит на меня, как бы ожидая ответа, сказала ей:

   — Я поеду не раньше, чем через шесть недель, — и поспешила сменить тему.

   Я находилась в большом затруднении, не зная, как можно достать паспорта для мадам де Тарант, поскольку она не хотела вычеркивать своего имени из списков эмигрантов, и я боялась, что на нее обратят внимание, тем более что из Парижа начинали высылать женщин. Все, к кому я ни обращалась, не могли мне дать совета. В те дни, как я находилась в этом затруднении, мне доложили о приходе лакея Шуазёля-Гуфье, и тот передал мне письмо и громадный портфель, запертый на ключ. Шуазёль в своем письме просил, умолял, заклинал меня простить его смелость, которая, как он писал, была следствием глубокого уважения и доверия, которое я ему внушала. Благодаря своим сношениям с Моро, он подвергался риску быть арестованным и просил взять на хранение его бумаги. Письмо заканчивалось потоком восхищения по поводу моего поведения в Париже. Я сделала вид, будто верю всему этому, но между тем ясно видела, что он лишь побуждает меня засвидетельствовать в России чистоту его убеждений. Трудно не подозревать этого: его дружба с Талейраном, и то, чем он пользовался благодаря ей, говорили против него: большая часть его имений была ему возвращена, как и все древности, собранные во время путешествий. Его двор был наполнен капителями и обломками колонн замечательной красоты. Все это говорит о том, что он принял милости от Бонапарта.

   Герцогиня де Жевр просила позволить ей привезти ко мне мадам Шуазёль-Гуфье, почтенную и приятную женщину, стоявшую по своим душевным качествам неизмеримо выше своего мужа. Я приняла ее с радостью и с живым интересом, и два дня спустя нанесла ответный визит. Сам Шуазёль во время моего визита смотрел на меня с беспокойством. Он не видал меня с тех пор, как послал свой портфель, и, очевидно, боялся, чтобы я не проговорилась об этом его жене: ему было бы неловко признаться ей в своем двуличии. Я ни словом не обмолвилась об этом, хотя очень хотелось пошутить над ним. Я говорила о своем отъезде, о затруднении получить паспорт для мадам де Тарант. Мы условились с ним о часе, когда он пришлет лицо, заведующее этим делом. Я просила мадам де Тальмон, невестку мадам де Тарант, прийти помочь мне, так как я не имею никакого понятия о правилах и формальностях в этом государстве. Она сидела у меня, когда доложили о приходе этого таинственного человека. Одна его фигура возбуждала изумление. Представьте себе мужчину, уже немолодого, длинного, сухого, с худым безобразным лицом оливкового цвета, с черными, как уголь, пронизывающими глазами, длинным острым носом, бледными тонкими губами. Фигурой он походил на скелет. На нем был светло-серый костюм с полосатым жилетом, светло-серые панталоны и такие же чулки, на башмаках небольшие пряжки. Волосы зачесаны по старой моде, с буклями за ушами и прусской косой. Никогда я не встречала более мрачной фигуры. Несколько минут я стояла молча: этот странный человек не внушал никакого доверия. Наконец спросила его, может ли он достать паспорт для одной особы, записанной в число эмигрантов, составленный по всем правилам, чтобы иметь возможность выехать на воды в Германию. Он ответил гробовым голосом:

   — Почему же нет?

   — Но что нужно сделать для этого?

   — Я приду сказать вам об этом завтра вечером. Тогда же вы сообщите мне имя этой особы, хотя я его и так знаю.

   — Кто же это?

   — Мадам де Тарант.

   Я дала ему луидор за его драгоценный визит. Он поклонился со столь фальшивой рыбкой, что я невольно поморщилась, глядя на него. На другой день он принес необходимые бумаги и сказал, что мадам де Тарант должна отправиться с ним, чтобы взять в качестве свидетелей нескольких рабочих его квартала. Пришлось подчиниться этой формальности, а я дала ему два луидора за его второй визит. Два дня спустя он принес паспорт, прося мадам де Тарант последовать за ним в префектуру. Хотя все было исполнено по закону, мы не могли отделаться от некоторого опасения. Мадам де Беарн предложила мне пойти с ней подождать мадам де Тарант на набережной у префектуры, и мы прождали около часу в неизъяснимом страхе. Наконец, к нашей радости, она явилась с паспортом, данным ей всем по правилам и снабженным всеми подписями начальствующих лиц, между прочим, и Талейрана.

   Братья Полиньяк были арестованы. Идалия получила некоторые послабления и разрешение посещать мужа в тюрьме, куда ее сопровождала ее кузина, мадам де Бранка. Двор Тампля всегда был полон публики, выражавшей сочувствие несчастным жертвам, которые вскоре были переведены в Консьержери; у ворот этой тюрьмы собиралось еще больше народу. Идалия и мадам де Бранка рассказывали мне, что всякий раз, когда они приходили, толпа бросалась к ним навстречу, спрашивая, нет ли какой-нибудь надежды и выказывая самое живое участие.

   Незадолго до казни всех арестованных собрали в одной комнате; днем стража находилась с ними, стоя у дверей. Однажды вечером, когда мадам де Полиньяк, ее кузина и мадам Моро пришли на свидание в тюрьму, Жюль де Полиньяк, младший из братьев, который расхаживал по комнате, вдруг проговорил, показывая на сторожей:

   — Эти господа прескверно обращались с нами в Тампле, но с тех пор, как лучше нас узнали, сделались мягче, и я готов биться об заклад, что, пробудь мы здесь еще два-три месяца, я бы командовал ими.

   При этих словах сторожа сняли шапки. Жюлю было в то время двадцать два года; трудно было найти фигуру более изящную, чем у него.

   Начался процесс. Заседания продолжались с семи часов утра до четырех или половины пятого пополудни. Ответы обвиняемых были восхитительны. Они изъявляли преданность своему законному государю с тем благородным бесстрашием, которое заставляет трепетать преступление и обезоруживает гонителей, так что судьи теряли головы. Зал был полон солдатами, призванными для поддержания порядка. Зрители были тронуты до глубины души отвагой и преданностью жертв и возмущались коварством и вероломством судей, которые, несмотря на все свое искусство, терпели неудачу. Сочувствие стражи к подсудимым было так сильно, что в короткое время их сменяли три или четыре раза. Жорж Кадудаль в особенности возбуждал такое восхищение, что невозможно было скрыть его. Мой муж, который присутствовал на всех заседаниях, часто возвращался домой весь в слезах. Он рассказывал, что дважды, когда допрашивали Жоржа, его спокойный вид и простые, но возвышенные речи так действовали на него, что он не мог оторвать от него глаз. Жорж заметил растроганное лицо моего мужа и сделал ему легкий поклон. Муж гордился этим отличием и не мог равнодушно говорить об этом.

   Все присутствующие содрогнулись, когда в последнем заседании судьи вынесли смертный приговор Жоржу, Корте, Сен-Виктору, Пико, слуге Жоржа, маркизу де Ривьеру, Арману де Полиньяку и двадцати другим лицам. Нельзя не сочувствовать мучениям, которым подвергли Пико: ему прикладывали раскаленное железо к пяткам, раздробили большие пальцы на руках, все это для того, чтобы заставить выдать своего господина, ко тот не выдал его. Золото, которое ему предлагали, было отвергнуто им с презрением. Он разделил заточение с Жоржем, получил такой же приговор и на суде в присутствии публики рассказывал об истязаниях, которым его подвергали. Жюль де Полиньяк был приговорен к двухлетнему тюремному заключению. Когда он услышал приговор, произнесенный над братом, то пожелал умереть за него или, по крайней мере, вмеае с ним. Арман не захотел принять этой братской самоотверженности, между ними завязался спор, столь трогательный, что аудитория заливалась слезами. Они стояли, обнимая друг друга; Жюль стремился умереть, но непоколебимые судьи не изменили своего приговора.

   Бедная Идалия была уничтожена. Мой муж возвратился с этого заседания в полном отчаянии. Он вошел в гостиную с выражением такого страдания, что мы все были поражены; сквозь рыдания он рассказывал нам о зрелище, которого был свидетелем. У меня сидела в это время мадам де Сент-Альдегонд, женщина с открытым характером; она бросилась на шею моему мужу, восклицая: «Какой вы достойный человек!»

   Мадам де Полиньяк решилась обратиться за помощью к мадам Бонапарт и просить ее дать возможность просить за мужа у первого консула. Рано утром ее повезли в Сен-Клу. Войдя к мадам Бонапарт, она упала в обморок. Та дала ей все доказательства доброго сердца. Она повела ее в зал, через который должен был пройти ее муж, и советовала броситься на колени и называть его теми титулами, которые он себе присвоил. Идалия согласилась на все, лишь бы спасти два дорогих ее сердцу существа. Когда первый конср появился, она бросилась перед ним на колени и воскликнула с выражением самой глубокой скорби:

   — Сир, я прошу правосудия для моего мужа! Он посмотрел на нее с удивлением.

   — Как вы можете просить за него? — отвечал он. — Ведь он из числа тех, кто был послан убить меня.

   При этих словах она быстро встала.

   — Вы не знаете наших принцев! — воскликнула она. — Они не могут руководить преступлением!

   Такой смелый ответ смутил Бонапарта.

   — А что послужит порукой мне за вашего мужа? — спросил он.

   — Семь лет супружества и семь лет счастья!

   — Возвращаю вам вашего мужа, сударыня.

   Приговор был отменен, оба брата Полиньяк были осуждены к четырехлетнему тюремному заключению в крепости Гам. Девять лет прошло с тех пор, и вместо обещанной свободы они находятся в еще более ужасной тюрьме, чем первая*. Маркиз де Ривьер был спасен от смерти благодаря мольбам своей сестры. Он провел четыре года вместе с Полиньяками, затем его перевели в менее строгую тюрьму в Страсбурге. В настоящее время он отпущен под честное слово, живет в этом же городе и пользуется большой свободой. Мадам де Полиньяк оживилась надеждой. Она поспешила к мужу и к зятю, и послала свою горничную ко мне с известием, что они спасены. Мы в это время выходили из-за стола: все были при этом известии вне себя от радости. Я побежала к Идалии, чтобы поздравить ее.

   ______________________

   * Они были освобождены только в 1814 году после падения Бонапарта и реставрации Бурбонов.

   ______________________

   Маленькая комната была уже полна народом. Я бросилась к ней на шею. Мадам де Бранка нежно поцеловала меня и затем бросила в объятия своей старой свекрови, которой я никогда не видела, и в объятия своего мужа, а потом все они бросились целовать какого-то почтенного человека в очках и толкали меня к нему: «Это адвокат, который так хорошо защищал наше дело!» Я была так ошеломлена всеми этими излияниями, что закружилась голова, и наконец я начала смеяться, как ребенок.

   Я с огорчением видела, что день моего отъезда приближается. Трудно было расставаться с людьми, с которыми нас связывала нежная дружба. Оставшимся временем я пользовалась, чтобы совершать прогулки по окрестностям Парижа, которые, благодаря своему разнообразию, всегда открывали мне что-нибудь новое. Я ездила в Преде-Жерве с мадам де Тарант, мадам де Беарн и принцессой де Тальмон. Это небольшое поле, все покрытое сплошь кустами сирени, что восхитительно для обоняния. Нежный запах сирени напоминает свежесть молодости. Затем мы отправились в лес Раменвиллье, принадлежавший мадам де Монтессон, и отдыхали возле группы крестьян. Какая-то упрямая старуха бранила молодую девушку, грустный и смущенный вид которой забавлял мальчугана-шалуна, стоявшего подле них. Ребенок, стоя на коленях на столе, ел из корзины какие-то плоды. Все это представляло собой сельскую картинку, которую я зарисовала в памятной книжке. Несколько штрихов, взятых с натуры, имеют больше цены и производят больше впечатления, чем даже очень тщательно обработанный рисунок. Совершенно верно говорят, что нет ничего прекраснее правды: одна правда способна привлекать сердца. Святая Тереза говорит, что воображение — это безумец в семье наших чувств. Это так, если дать ему свободу бродить без удержу, но, когда им руководит правда, оно становится полезным товарищем, который без устали всегда нас переносит в прошедшее и будущее. Оно помогает мысли, украшает ее, придает красоту картине. Бог дал нам все средства, чтобы действовать морально и физически; от нас зависит приводить в порядок это сокровище и заводить машину наших действий, размещая целесообразно и точно ее части.

   Участие, которое я приняла в Идалии Полиньяк, тронуло ее до глубины души, и она всячески старалась дать мне доказательства своей нежной дружбы. День нашего отъезда приближался, мои добрые друзья старались не расставаться со мной. Морков уже уехал. До моего отъезда оставалось две или три недели. Когда я однажды гуляла с Полиной де Беарн, та сказала мне:

   — Мой друг, с тех пор, как я знаю, что вы уезжаете, мое сердце страдает больше, чем я могу вам это выразить, и от вечной разлуки с вами, и от внутреннего волнения, которого не в силах победить. Мне кажется, что вы приезжали, чтобы вернуть нам хоть немного счастья, а после вашего отъезда несчастие будет снова тяготеть над нами.

   Увы, ее предчувствие более чем оправдалось: она перенесла потом тяжелые несчастия. Сообщать их подробности слишком долго, достаточно сказать, что их хватило бы на целую жизнь. Милость, добродетель и несчастие — вот ее девиз.

   Жертвы были возведены на эшафот на Гревской площади. Жорж, Корте, Сен-Виктор, Пико взошли на эшафот с криком: «Да здравствует король!» Приверженцы Бонапарта окружали эшафот, чтобы помешать народу слышать и действовать.

   Моро, боясь смерти, написал, как говорили, Бонапарту письмо, с покаянием. Эта слабость будет вечным пятном на его совести. Они пришли к соглашению, результатом которого стала ссылка Моро в Америку. Для безопасности Бонапарта было необходимо, чтобы в Париже не существовало ни одного человека, который был бы способен заменить его. Братья Полиньяки были в крепости, так же как и упомянутый мною маркиз де Ривьер.

   Я покинула Париж 28 июня, на другой день после казни, в четыре часа пополудни. Друзья пришли проститься с нами. Мое сердце было переполнено страданием разлуки с теми, кто меня любил, и болью, испытываемой мадам де Тарант, которая расставалась с матерью.

   Здоровье моей матушки сразу сделалось хуже: уже на следующий день после выезда из Парижа с ней случился нервный припадок. Мое беспокойство достигло крайних пределов. Страшно было видеть ее в этом состоянии в простой гостинице, без всякой возможности помочь. Наконец Бог сжалился надо мной. Ей стало лучше, и мы перенесли ее в карету. Движение и воздух совершенно привели ее в себя. Приехав в Мец, мы остались там ночевать, чтобы дать ей отдых.

   На другой день мы с мадам де Тарант и детьми пошли осматривать город, вошли в красивую церковь: я села на ступеньки под колоннадой, чтобы нарисовать перспективу. Едва я начала работать, как какая-то женщина в лохмотьях подошла к одному из алтарей, находившихся в нижней части церкви, и стала горячо молиться, проливая потоки слез. Мы смотрели на нее с нежным участием и уважением к ее страданиям. Когда она кончила, мои дети подбежали к ней, чтобы подать милостыню. Она вскрикнула, упала на колени и принялась горячо приносить благодарение Богу. Доверие и вера этой женщины, ее благодарность за Божие милосердие доказывают нам истину, которую мы всегда должны помнить: верьте, просите и дастся вам.

  

XXVII

   Проезжая Эльзас, я снова увидела чудесную цепь Савернских гор. В Гейдельберге остановились взглянуть на готический замок. Мы с мужем и мадам де Тарант поднялись по извилистой тропинке, которая вела к нему, и с большим интересом осмотрели широкий двор, окруженный арками, со стенами, покрытыми гербовыми щитами. Эти украшения — остаток рыцарских времен.

   В Раштадте мы ходили на кладбище, где покоятся убитые французские комиссары*. Недалеко оттуда проходит дорога, ведущая в Карлсруэ. Я немного прошлась по ней. Моя мысль, казалось, была неразрывно связана с чувствами, наполнявшими сердце. В жизни бывают моменты, когда человек не хотел бы иметь ни воспоминаний, ни привязанностей, ему хотелось бы стать немым, как могила, чтобы обратиться затем в ничто.

   _____________________

   * В 1798 году, после разрыва Раштадтского конгресса (Робержо, Жак Дегри и Бонье). Это преступление было совершено убийцами, одетыми в мундиры австрийских гусар, но никто не сомневался в том, что на самом деле это были комиссары французской директории.

   _____________________

   Во Франкфурте пробыли два дня и встретили госпожу Тутолмину, которой я очень обрадовалась. Я ходила осматривать город, с которым была уже немного знакома. Меня поразила печальная музыка, которую исполняли студенты перед одним из домов. Им аккомпанировал похоронный звон колоколов приходской церкви. Я спросила, что это значит, и узнала, что таков странный немецкий обычай сопровождать подобным образом агонию умирающего.

   В главном соборе в Марбурге находится мавзолей, сооруженный в честь принцессы венгерской Елизаветы, бывшей замужем за ландграфом Людвигом Тюрингским. Церковь наполнена барельефами, посвященными различным событиям из жизни этой принцессы. Мавзолей замечателен тонкой работой и богатством украшающих его драгоценных камней. В особенности замечателен по своей величине желтый бриллиант, очень дорогой. Ночью он светится, как свеча. Тело принцессы погребено в этой церкви, но никто не знает, в каком именно месте. Это осталось тайной по воле ее супруга, который доверил ее монахам, а те унесли с собой в могилу*. Этот памятник был воздвигнут в 1235 г.

   _______________________

   * Св.Елизавета пережила несколькими годами своего супруга, умершего в Палестине в 1227-м или 1228 г. Она умерла 17 января 1231г. и была канонизирована папой Григорием К. Тело ее перевезено в 1235 году из Перуджи. Неизвестно место ее погребения, потому что останки были перемещены несколько раз и по различным причинам. Думают, что монумент относится к позднейшему времени, чем год ее канонизации.

   _______________________

   В Касселе я осматривала музей. Там находятся довольно редкие камеи, плохие статуи и несколько превосходных картин фламандской школы: Рембрандта, Богемса и в особенности одна картина Павла Потера*, обратившая на себя мое внимание. Затем, в особой зале ми увидели восковые фигуры курфюрстов, в натуральную величину и в парадных одеяниях. Нам показали также часовню самой тонкой архитектурной работы, построенную ландграфом Карлом.

   _______________________

   * Тот самый, картина которого находится в галерее Эрмитажа с тех пор, как император Александр купил коллекцию Мальмезона.

   _______________________

   В Готе покойный герцог похоронен, по его воле, в саду, без гроба, в одной рубашке. Его могила изнутри выстлана дерном и окружена плетнем, чтобы земля не касалась его тела. Гроб же поставлен в церкви, находящейся неподалеку от могилы. Странные свойства его души, своеобычная фантазия, тщеславие, пренебрегающее истиной, которой он не признавал, характеризуют его как неумелого фигляра. То, что он хотел скрыть, оказалось перед глазами публики, к досаде герцога, который все же умер и был съеден червями. Вечность существует и для него. Его небрежный костюм не помешал и ему войти в жизнь вечную.

   Веймарский сад чудесен. Герцогиня Мария* отсутствовала, когда я проезжала через этот город.

   ______________________

   * Она еще не была там в то время, потому что как раз тогда, в июле 1804 года, лишь происходило ее бракосочетание в Петербурге.

   ______________________

   Кафедральный собор в Наумбурге, который из католического переделан в лютеранский, одна из лучших церквей, какие только существуют.

   В Лейпциге я с удовольствием возобновила свои прогулки и с трогательным интересом увидела вновь террасу с цветами, о которой писала раньше.

   В Майсене поднимались на башню, с которой открывается вид на Дрезден. Я приехала в этот город с сердцем, стесненным воспоминаниями о графине Щенбург. Мне предстояло, впервые после ее смерти, увидеться с ее матерью, княгиней Путятиной. Волнения и слишком основательное беспокойство о здоровье матушки сделали меня больной. К несчастью, я попала в руки врача, который стал пичкать меня лекарствами. Я осмотрела все места, которые мне столько раз описывала графиня Шенбург с своих письмах, — одна и с княгиней Путятиной, участие которой ко мне, казалось, смешивалось с ее печалью о дочери. Однажды она меня просила прийти к ней после обеда и повела в свою спальню, где находился портрет графини Шенбург в рост, довольно похожий. Вид этого портрета меня очень взволновал. Княгиня попросила немного подождать, сказав, что сейчас принесет кое-что. Я осталась перед портретом и, смотря на него, испытывала грустное и сладкое чувство. Вдруг вошла княгиня и накрыла мне лицо платьем, которое носила ее дочь в день нашей разлуки. Ворот еще сохранял запах ее волос, надушенных туберозой. Этой запах и сохранившаяся форма ее тела произвели на меня страшное впечатление. Мне казалось, что я вижу графиню Шенбург, слышу ее раздирающие душу рыдания, когда она прощалась со мною навеки. Я почувствовала, что падаю в судорогах, и оставалась безмолвной, нечувствительной ко всему, что меня окружало и что происходило во мне. Пробуждение было ужасно; я грезила только о могиле, скрывшей вечную дружбу.

   Страдания и огорчения мои были слишком велики, чтобы думать о представлении ко двору курфюрста.

   Я пошла посмотреть хваленую картинную галерею и нашла там несколько шедевров, попорченных по недостатку присмотра. «Успение Пресвятой Девы» Рафаэля выше всяких похвал. «Ночь» Корреджио мне не понравилась: неприятно подействовала спутанность рук и ног ангелов. Пререличенные похвалы всегда бывают в ущерб достоинству. Они действуют лишь до того момента, когда произведение предстает нашим взорам. Тогда, благодаря прирожденному нам чувству сравнения и критики очарование идеала разрушается. Ложные репутации и ложные впечатления рассеиваются, как облака, в которых пытаешься различить всякого рода фигуры.

   Врач мне прописал побольше моциона, муж предложил путешествие по Саксонской Швейцарии, и мы отправились. Начали с Либеваля — очаровательного места, где мы пили сливки на мельнице, прекрасной по своему веселому и живописному расположению. Когда мы покинули это место, глазам предстала самая дикая и суровая природа: громадные скалы, долины, заключенные между высокими, покрытыми лесом горами, переплетение древесных ветвей, опасные каменистые тропинки, проложенные необходимостью, источники, ниспадающие с шумом до дна долины, создавали суровый пейзаж, который я с удовольствием обозревала. Погода была очаровательна и спокойна. Мы ходили семь часов, предшествуемые проводником, вскарабкались на две крутые горы — Малый и Большой Виттенберг, цепляясь за ветви и корни, чтобы не упасть. Я была измучена, одышка меня обессилила. Принцесса де Тарант дотащила меня до вершины одной из гор, где находилось что-то вроде беседки. Остановились в ней для отдыха и чтобы полюбоваться видом мест, расположенных по течению Эльбы. Потом мы спустились с горы через густой дикий лес по тропинке, покрытой камнями и терновником. Нас настигла ночь. Природа безмолвствовала, между вершинами старых деревьев слабо светили серебряные лучи луны. Стук топора дровосека разносился эхом. Я испытывала чрезвычайное наслаждение, которое доставляют только красоты природы. Это единственное действительное наслаждение, которое никогда не исчерпывается, оно доступно всякому возрасту и во всякое время. Опираясь на руку мадам де Тарант, я впитывала все полученные впечатления, пока мы не Дошли до конца леса и не заметили у наших ног крыши какой-то деревни, расположенной на берегу Эльбы. Этот новый пейзаж был освещен тем более поразительным светом, что он выходил из темного леса. Мы, казалось, висели в воздухе, хотя уже прошли три четверти спуска. В самом низу находилось судно, довезшее нас до Пирны, где мы провели ночь перед возвращением в Дрезден. Пирнская долина живописна. Там сохранились развалины замка, бывшего наблюдательным пунктом. Он возвышался над горами и долинами, усеянными деревьями.

   Наши поездки иногда заглушали беспокойство, гнездившееся в глубине моего сердца. Меня леденила бледность лица матушки, и если порой я слабо надеялась довезти ее до родины, то потом страдала еще более. Постоянные тревоги совсем истощили мое здоровье, я по-прежнему выходила, но мысль о матери преследовала меня всюду. Я с удовольствием встретилась вновь с княгиней Луизой, которая несколько раз навестила нас и обедала со своим братом, принцем Людвигом, погибшем несколько лет спустя в войне с французами. Он был почти всегда жертвой обстоятельств, и если сделал несколько промахов, то лишь потому, что не был на своем месте. Этот принц имел великую душу, но, стесненный во всех своих движениях, кончил тем, что стал заблуждаться и воображение его увлекло. Горячность и потребность отличиться привели его к смерти.

   Я приближаюсь к печальному времени, к страшной минуте, когда потеряла мать.

   Мне нездоровилось более обыкновенного. Довольно сильная лихорадка держала меня в комнатах. Матушка проводила день со мной. Она была необыкновенно бледна и порой заговаривалась. Я не могла отвести от нее глаз и страшно беспокоилась. Она ушла обедать и вернулась вечером. В половине одиннадцатого встала, чтобы попрощаться со мной, обняла с обычной нежностью, благословила и удалилась. В 11 часов я отправила к ней свою горничную, которая обыкновенно помогала ей раздеваться и услуги которой ей нравились, и ожидала с нетерпением ее возвращения. Дети спали, мадам де Тарант молилась у себя в комнате; я уже лежала. Вдруг прибежала расстроенная горничная и взволнованно сказала:

   — Ваша мать просит скорее прийти к ней.

   Я задрожала от ее слов, потому что вдруг поняла, что матушка умирает. Вскочила с постели, набросила ватный капот и побежала к ней. Какое зрелище представилось моим глазам! Бедная матушка со всеми ужасными признаками паралича сидела поперек своей кровати, босая, простоволосая, с закатившимися глазами. Она умирала, но протянула мне руки. Я их схватила. Ее голова упала мне на грудь, и она меня благословила самым нежным, трогательным и торжественным образом. Господь позволил, чтобы она сделала это, несмотря на апоплексический удар. Не берусь выразить, что происходило во мне. Я чувствовала, что слабею, меня вырвали из рук матери; мы чуть не упали, обнимая друг друга. Муж увел меня; в своей комнате я рала на колени перед распятием и долго молилась вслух. Мадам де Тарант говорила мне потом, как ее тронули слова, естественно исходившие из моей души. Муж тоже был этим растроган, даже встал на колени рядом со мной. О, смерть, сколько переживаний ты нам доставляешь и со сколькими истинами нас знакомишь! Ты конец и начало, ты разрушаешь, чтобы вернуть жизнь. Каждая капля моей крови была схвачена ее ледяным холодом.

   Матушка дышала еще около получаса после того, как я ее оставила. Она потеряла дар речи, но еще имела силу взять руку моего мужа, чтобы поднести ее к губам. Он принял ее последнее дыхание. Это право принадлежало ему, как верному другу, как нежному сыну, как опоре ее старости.

   Матушка часто высказывала желание быть погребенной в одном из своих имений в Калужской губернии, где она родилась. Это же желание было ею выражено в бумаге, адресованной моему мужу и найденной после ее кончины. Муж просил у императора разрешения исполнить последнюю волю умершей, и его величество милостиво позволил, приказав, чтобы во всех церквах, мимо которых повезут тело, читались установленные молитвы. Приготовления к погребению отняли много времени, на которое гроб поместили в назначенной для этого комнате возле католической часовни на кладбище для иностранцев. Позаботились о том, чтобы я не знала, когда дорогие останки будут увезены от меня. Муж в этом случае, как и во многих других, был моим ангелом-хранителем. Он принял на себя все расходы, которые должны были бы лечь на моего брата, который наследовал состояние матери и находился довольно близко от нас, во Франкфурте-на-Майне, но мужу доставляло удовольствие заботиться о моей матери после ее смерти так же, как и при ее жизни.

   Мадам де Тарант не оставляла меня ни днем, ни ночью, ее нежное попечение было торжеством дружбы. Печаль лишила меня сна, каждый раз в одиннадцать часов вечера я чувствовала мучительную дрожь, и это состояние продолжалось около двух месяцев. Мадам де Тарант усаживалась возле моей постели и уходила лишь около четырех часов утра, когда я, измученная, начинала дремать. Она вставала очень рано, чтобы помолиться возле моей матери. Столь искренние и нежные попечения смягчали мое сердечное горе.

   Никогда не забуду, как в это самое время, однажды утром, я сидела на диване, погруженная в печальные размышления, а муж вошел и сел против меня. Некоторое время мы хранили молчание, потом его глаза наполнились слезами, и он бросился ко мне, рыдая и говоря, что мы оба осиротели и должны утешать друг друга…

   Зима прошла печально. Справедливая и законная печаль никогда не исчезает, религиозная вера смягчает ее остроту, не уничтожая ее. Нужно умереть, чтобы она исчезла. По воле Господа время лишь увеличивает наши силы в перенесении печали, сама же она не оставляет нас больше никогда.

   В апреле 1805 года мадам де Тарант отправилась на несколько недель в Вену. Мы условились выехать ей навстречу до Праги. Тем временем мы совершили восхождение на прекрасную гору, называемую Гейрсберг, откуда я спустилась пешком и в портшезе, несомом двумя крестьянами. Эти носильщики живут на вершине горы и привычны к подобным путешествиям, требующим много сил. Время от времени они останавливались для отдыха. Я пользовалась этими промежутками, чтобы собрать вьющихся растений, растущих на скалах в тени прекраснейших деревьев. Я размышляла о силе времени, с помощью которой нежные цветы пускали свои корни в самых твердых утесах, а дождь оставлял в них борозды, и делала массу сближений между миром физическим и моральным. Формы и краски привлекали мои взоры и возбуждали желание взяться за кисть, но кто способен изобразить природу! Самое удачное изображение ее красот лишь яркий сон, очарование которого исчезает, едва откроешь глаза.

   Мы провели два дня в Теплице. Вечером я пошла гулять с детьми и, подходя к одной даче, услышала прекрасную музыку, звуки которой разносились по долине. Я остановилась послушать. Играли неизвестный мне вальс, возбудивший воспоминания в моем сердце. Таково действие музыки: она всегда находится в связи с чувствами, которые, подобно хорошо натянутой и верной струне, отвечают легчайшему прикосновению. Все в природе звучит, и нужно только уметь коснуться, чтобы в этом убедиться, но ничто не сравнится с человеческим голосом. Он вводит слова прямо в сердце, и, если какой-нибудь голос напоминает другой, который любишь, все исчезает перед глазами. Переносишься на крыльях мысли к предмету, заставившему все исчезнуть и оставившему тебя наедине с твоим сердцем и счастием чувствовать.

   На другой день нашего прибытия в Прагу мадам де Тарант присоединилась к нам. Прага — живописный город, носящий печать готики. Я люблю старинные города, они внушают к себе уважение. Наше пребывание пришлось на самое интересное время для этого города. Праздновали день св. Иоанна Непомука, покровителя города, родившегося здесь и здесь же окончившего мученически свои дни. Этот праздник продолжается неделю. Многочисленная толпа стекается с окрестностей, торжественное богослужение совершается в соборе, где находится массивная серебряная гробница, заключающая мощи святого. Мы выслушали обедню; с кафедры читали проповедь на народном языке, очень похожем на русский. Я понимала ее всю и испытывала невыразимое удовольствие. Мы обошли весь город. На прекрасном мосту через Влтаву находится открытая часовня, посвященная

   Иоанну Непомуку, перед которой толпился народ, беспрестанно преклоняя колени. Прохожие с почтением снимали шляпы. Вообще, чехи набожны и добры.

   Мы оставались в Праге два дня, во время которых осмотрели несколько монастырей. Я в первый раз входила в католический монастырь. Те, что я видела в Париже, были разрушены, это было жалкое подобие монастырей. Мадам де Тарант показывала мне один, принадлежащий монахиням кармелиткам. Они помещались в здании старинного мужского монастыря этого же ордена. 2-3 сентября 1792 года там было убито множество священников. Коридоры были окрашены кровью. После окончания террора мадам де Жонкур, старая пансионерка одного из кармелитских монастырей, купила здание и созвала сестер, которые с радостью поспешили к ней. Однако они не были утверждены правительством и не имели права носить монашеское одеяние. Своей формой они сделали платье цвета одеяния кармелиток с белыми чепцами и косынками. Посещая в Вепре эту общину, я была очень нездорова, и они попросили уважаемого старца — своего настоятеля — помолиться за меня.

   Возвращаюсь к Праге. Секретарь архиепископа этого города вызвался быть нашим проводником. Проходя вместе с ним по улицам, мы встретили его знакомого — старого монаха-кармелита, который, быв прежде лютеранином и саксонским офицером, сделался католическим монахом. Он был настоятелем кармелитского монастыря, и наш проводник просил его провести нас в церковь этого монастыря и показать через решетчатое окно одну из сестер, умершую 130 лет назад. Тот согласился. Когда мы пришли в церковь, он подошел к окошку и сказал шепотом несколько слов. Тотчас же отдернулся зеленый занавес с другой стороны, и мы увидели в маленькой четырехугольной комнате мертвую монахиню, сидящую в кресле. Ее лицо не носило никаких следов разложения, кроме нескольких пятен, глаза были неплотно закрыты, нос и рот прекрасно сохранились, руки худы, но не походят на руки мертвеца. Сестры-кармелитки, сменяя друг друга, ухаживают за ней. Та, что отдернула занавес, еще держала его. Я видела ее в профиль: ее покрывал черный вуаль, спускавшийся до колен. Она взяла руки мертвой и без усилий подняла их: они сохранили свою гибкость. Затем монахиня вернулась на свое место, а я сказала дочери, стоявшей возле меня:

   — Та, что держит занавес, так же мертва, как и сидящая. Едва я произнесла эти слова, как услышала шорох платья за стеной. Сестра, обреченная на молчание, исчезла, как тень. Этот орден — один из самых суровых: сестры говорят один раз в день и не должны слышать чужого голоса.

   Оставив Прагу, мы отправились, чтобы сесть на корабль и вернуться в Дрезден. Это путешествие по Эльбе — одно из самых приятных в моей жизни. У нас было три барки: одна для карет, вторая для кухни, а третья для нас самих, с удобными каютами. Берега Эльбы восхитительны: это чудные картины, за которыми легко следить. Мы жили в одной каюте с мадам де Тарант и вместе наслаждались красотами, прелестной погодой и непривычной обстановкой. В час обеда барка с кухней подходила к нашей.

   Я испытывала тяжелые чувства, снова видя Дрезден, оставивший во мне такое страшное воспоминание, и тем не менее испытала некоторое сожаление месяц спустя, когда надо было совсем покинуть этот город. Я возвращалась на родину без всякого удовольствия, так как со мной не было матери. Мое сердце было проникнуто печалью. Доехав до Митавы по той же самой дороге, которую уже раз проезжали, мы остановились в этом городе, в довольно плохой гостинице, так как лучшей не было. Там мы встретили хирурга герцогини Ангулемской, который ожидал мадам де Тарант, чтобы передать ей от ее королевского высочества приказание тотчас же явиться к ней. Он прибавил, что герцогиня отправилась гулять в коляске, скоро вернется и мы ее увидим, когда она проедет.

   Мадам де Тарант села со мною на крыльце, ожидая ее. Мы увидели, как герцогиня искала глазами во всех окнах и как откинула назад свой черный вуаль, увидев нас (она носила траур по графине д’Артуа). Поклон, который она послала мадам де Тарант, был какой-то особенный, а ее лицо заметно подобрело. Колени принцессы де Тарант, казалось, подкосились. Она оперлась на мою руку, чтобы войти в комнату, и бросилась на свою кровать, заглушая рыдания.

   Вскоре герцогиня послала за ней, и вот что рассказала она мне по возвращении.

   Прибыв в замок, она была проведена в кабинет. Дверь отворилась. Герцогиня стояла посреди комнаты и протягивала ей обе руки. Мадам де Тарант упала на колени, прежде чем ее высочество могла помешать ей в этом: обе рыдали, не имея сил говорить, да и какие слова способны выразить то, что чувствуешь в подобные минуты! Душа собирает все воспоминания и соединяет прошедшее с настоящим. Между ними произошло объяснение, очень растрогавшее принцессу де Тарант. Оно касалось письма, написанного принцессой в бытность герцогини Ангулемской в Вене и холодного ответа на него. Герцогиня сказала ей, что была вынуждена ответить в таком тоне, ибо в тот момент не могла быть госпожой своих поступков, и что если мадам де Тарант страдала, получив его, то и сама она страдала не меньше.

   Король и королева приняли мадам де Тарант с самой горячей сердечностью. Их величества желали, чтобы и мы с мужем явились к ним обедать на другой день. Вечером у нас с визитом были лица, приближенные к королю и принцессам: герцог д’Аваре, почтенный старец, брат мадам де Турсель, и аббат Эджвортс, одного имени которого достаточно, чтобы внушить глубокое уважение. Никогда ничье другое лицо не выражало столько доброты души. Он высокого роста, благородной осанки, апостольская любовь к людям и достоинство запечатлены во всем его облике. Я смотрела и слушала его с умилением. Когда все ушли, мы остались одни с мадам де Тарант и беседовали обо всем том, что она только что испытала. Никогда не чувствуется лучше цена дружбы, как в те минуты, когда сердце, полное живых впечатлений, встречает другое, разделяющее их вполне. Умиляешься и отдыхаешь.

   На другой день мы представлялись королю. Герцог д’Аваре ввел меня. Его величество поспешно подошел и милостиво сказал, как был тронут моим дружественным отношением к мадам де Тарант. Затем король представил нас королеве и герцогине Ангулемской. Беседовали до обеда. Король первый пошел к столу, сопровождаемый всей своей семьей. Он сел между королевой и герцогиней, которая с большим достоинством и учтивостью усадила меня возле себя. Мы говорили с ней о Франции и о лицах, ее интересовавших. После обеда король завладел мною; мы много шутили. Он замечательно любезен и поистине по-королевски остроумен. На королеве был странный и безвкусный наряд; лицо у нее некрасивое, но она привлекательна своим умом.

   На другой день я отправилась принести поздравления герцогине по случаю дня рождения монсиньора и взяла с собой детей. Герцог Ангулемский принял нас, прося подождать герцогиню, занятую своим туалетом, и любезно беседовал с нами. Мадам де Тарант сказала ему с волнением:

   — Как я вам благодарна, монсиньор, за то, что вы осчастливили герцогиню!

   — Скажите мне лучше, принцесса, — ответил он, — что я сделал, чтобы заслужить такое сокровище?

   Затем явилась ее высочество. Она была очень весела и любезна.

   Два дня спустя мы отправились с семьей в Петербург, а мадам де Тарант оставалась еще месяц в Митаве.

  

XXVIII

   По прибытии в Петербург я с грустью вернулась в наш дом, ставший таким пустым со смертью матушки. Мои комнаты были испорчены. На время нашего отсутствия их наняли для принца Людвига Виртембергского. Моя спальня носила следы неряшливости принца. Император Александр за несколько дней до нашего приезда приехал посмотреть на повреждения и был ими поражен, даже хотел взять расходы по ремонту на свой счет. Он был очень удивлен, когда мой управляющий не захотел взять более двух тысяч рублей. Обои во всех гостиных были испещрены мыльными пятнами. Казалось, что принцу было угодно умываться во всех комнатах.

   Настало время мне представиться ко двору, который находился тогда в Таврическом дворце. Я была растрогана, меня осаждало множество чувств и воспоминаний, но, насколько могла, я взяла себя в руки. Графиня Протасова отправилась со мной в гостиную императрицы Елисаветы. Через четверть часа явилась государыня. Я была еще в трауре по матери; костюм гармонировал с моим настроением. Императрица подошла ко мне смущенная и, обняв меня, сказала:

   — Вы были очень счастливы во Франции?

   — Да, ваше величество, я нашла там утешение для своего опечаленного сердца.

   — Сочувствую несчастью, постигшему вас в Дрездене.

   Я молча поклонилась. Этим наш разговор закончился. Граф Толстой, прислонившись к дверям, слушал нас и, возможно, делал замечания. Я не видала императора, ибо дамы ему никогда не представляются.

   Сделав несколько визитов друзьям и людям, относящимся ко мне равнодушно, я была очень хорошо принята первыми, а вторые видели во мне только особу, на которую косо смотрят при дворе, но поведение которой во Франции вызывает уважение. Я нашла много изменений в обществе и администрации: департамент генерал-прокурора, существовавший с давних времен, был разделен на несколько министерств. Это подражание управлению Бонапарта огорчало старых служащих, потому что с неизбежностью вело к новым злоупотреблениям и казнокрадству. В царствование Екатерины II генерал-прокурор имел помощниками четырех секретарей. В настоящее время каждый министр имеет их большее количество, и вся эта публика, получающая скромное жалованье, спекулирует на своих должностях.

   Возвращаясь в Петербург, мы видели русские войска, уходившие воевать против Бонапарта. Гордый и воинственный вид и прекрасная выправка солдат внушали доверие и надежду. Но время отличиться, как это было впоследствии, еще не наступило. Известны события этого и следующего года: битвы при Аустерлице, при Прейсиш-Эйлау и Фридланде, Тильзитский мир после свидания на реке Неман. Я об этом поговорю дальше, а теперь вернусь к нашей жизни.

   Мадам де Тарант приехала через месяц, и мое счастье было невыразимо, а все мое семейство разделило его со мной. Мы вернулись к нашей спокойной и однообразной жизни. Дни проходили тихо, суетность этого мира не в состоянии была нас ни трогать, ни смущать.

   В мае 1806 года мы все отправились в мужнино поместье в Нижегородскую губернию. На две недели остановились в Москве, где я с истинным удовольствием повидалась со своей невесткой, княгиней Голицыной. К тому же Москва была моей родиной, и не интересоваться ею я не могла.

   Покинув Москву, мы поехали погостить на несколько дней к графу Ростопчину, в его имение, столь знаменитое впоследствии. Я с нетерпением ждала, когда мы приедем в калужское имение, где прошло мое детство и покоились останки моей обожаемой матушки. Подходя к нашему старому саду, я увидела сквозь деревья церковь и рядом с ней памятник из белого камня, расположенный напротив алтаря и окруженный вишневыми кустами. Вместе с детьми мы побежали к нему, бросились на колени, и то, что я испытала тогда, не может быть выражено словами. Я чувствовала Бога в душе, мое сердце полностью принадлежало матери… Я часто вспоминаю теперь эту минуту. Дочерняя любовь включает в себя и воспоминания…

   Затем мы проехали Владимирскую губернию — прекрасный и очень плодородный край. Отсюда до Нижнего Новгорода прекрасная дорога. Вместе с мадам де Тарант, жаждавшей все увидеть, мы осматривали этот город, и я думала о причудливой судьбе, отправившей путешествовать по волжским берегам французскую придворную даму. Наконец мы добрались до имения мужа. Подъезжали по дороге среди колосившейся ржи. Все дышало изобилием, и качавшиеся золотые колосья весело блестели. Крестьяне выказывали при нашем приближении трогательную радость: они были богаты и счастливы. Мадам де Тарант радовалась вместе с нами счастью крепостных.

   В течение нескольких месяцев мы вели спокойную и тихую жизнь. Мадам де Тарант постигала сельскохозяйственную науку, обходя вместе с моим мужем его владения, а потом описывала это в письмах к своей матери. Мы ездили на знаменитую Макарьевскую ярмарку, проводившуюся ежегодно в семи верстах от одного из наших имений, и ночевали в одной деревне, расположенной на высоком волжском берегу, живописном и поросшем лесом. Жили в красивой избе одного из наших крестьян, и по вечерам я смотрела, как по реке проходили барки, среди которых некоторые, принадлежащие сибирякам, были необыкновенной длины. Эти барки бросали якорь у наших окон, и тут я была свидетельницей совершенно нового для себя зрелища: на барках плыли христиане и магометане, их разделял белый занавес. На одном конце барки был знак креста, на другом — полумесяца. Когда начиналась вечерняя молитва, христиане молились молча, осеняя себя крестным знамением, а магометане громко кричали «Алла!» и кривлялись.

   На другой день мы сели на принадлежащее нам судно. Гребли двенадцать наших крестьян; красные рубашки придавали им праздничный вид. Ярмарка происходила на правом берегу Волги, на песчаной равнине. Можно было подумать, что находишься в морском порту: вдоль всей реки разместились украшенные флагами постройки. С тех пор ярмарка очень изменилась, а тогда все лавки располагались в огромных палатках, разделенных на несколько частей и украшенных зеленью. Одна из палаток, большего размера, вся была убрана зеркалами. Здесь торговали модными товарами, забракованными в больших городах. Провинциальные дамы проводили здесь целые дни, примеряя на виду у всех платья и шляпки. Там и сям по ярмарке толпились купцы в национальных костюмах, представляющих различные области. Своими красивыми лицами эти люди походили на древних греков, и каждый из них мог бы послужить прекрасной моделью для художника. Было также очень много азиатов, и их богатые товары, разложенные в изобилии: шали, самоцветы, жемчуг, — придавали вид великолепия всему этому странному сборищу. Разноцветные палатки располагались параллельными рядами, и казалось, будто идешь между ними, как по длинному коридору.

   На другой день после нашего приезда в Макарьев, к нам присоединилась госпожа Свечина, умная и добрая женщина, которую мы считаем своим другом. Она приехала с мужем и сестрой и поселилась с нами в одном доме. Вместе мы пробыли на ярмарке десять дней, а потом вернулись в свое имение, где Свечина погостила три очень приятные для нас недели. Затем вместе с принцессой де Тарант они совершили небольшую поездку в Казань и были совершенно очарованы этим путешествием. На протяжении сорока верст их окружали одни дубовые леса.

   На пути в Петербург мы еще раз остановились в Москве и к октябрю завершили путешествие. В нашем доме все еще шел ремонт, и хотя он делался довольно быстро, но завершился лишь после нашего возвращения. Первое время поместились все на первом этаже, и мы с мадам де Тарант жили в одной комнате.

   Тут я подхожу к очень примечательному времени. Императрица Елисавета была на последнем месяце беременности. Я молила Бога о ее счастливом разрешении и не смела позволить себе никаких других желаний, хотя все общество вокруг с нетерпением ожидало появления на свет наследника престола. 2 ноября мы еще крепко спали, когда вдруг раздались пушечные выстрелы и разбудили нас. Мы испустили радостный крик, а мадам де Тарант прибежала заключить нас в свои объятия и смешать свои слезы с моими. Несмотря на волнение, мы подсчитывали пушечные выстрелы, думая, что императрица родила сына. Это оказалось не так, но я все равно была счастлива, ибо теперь у нее был ребенок… В первый раз я пожалела, что муж больше не при дворе и не может пойти туда узнать о ее здоровье. Остаток ночи мы провели с мадам де Тарант, обсуждая это счастливое событие.

   Для императрицы ее дочь стала предметом обожания и постоянных забот. Уединенная жизнь сделалась для нее счастьем: едва пробудившись, она отправлялась к своему ребенку и не покидала его почти весь день. Когда ей приходилось проводить вечера вне дома, то по возвращении обязательно она шла, чтобы поцеловать малютку. Но это счастье длилось всего восемнадцать месяцев. У маленькой великой княжны тяжело прорезались зубки. Лейб-медик императрицы Франк не умел это лечить и давал ей укрепляющие средства, которые только увеличили воспаление. В апреле 1808 года с девочкой сделались конвульсии. Созваны были все врачи, но ничто уже не могло спасти ее. Несчастная мать не отходила от постели своего ребенка, вздрагивая при всяком его движении и исполняясь надежды, когда наступал покой. В этой же комнате собралась вся императорская семья. Стоя на коленях возле кроватки, императрица увидела, что девочка затихла. Глубокое молчание царило в комнате. Императрица взяла девочку на руки, наклонилась к ней и ощутила холод смерти.

   Она просила императора оставить ее одну у тела дочери и тот, зная ее мужество, немедленно согласился с желанием убитой горем жены. Мне рассказывали, что она долго оставалась в уединении, а потом пошла к принцессе Амалии. Та разделяла все заботы, а теперь разделила горе сестры. Пережитые волнения так подействовали на принцессу, что она занемогла и врачи потребовали немедленного кровопускания. Чтобы не покидать сестру, она согласилась на все.

   В то же самое печальное утро 30 апреля получили известие о кончине другой, младшей, сестры императрицы Елисаветы, принцессы Брауншвейгской. Император благоразумно решил, что лучше сразу же сказать об этом жене, ибо это новое несчастье, как бы ни было оно сильно, будет менее ощутимым для раздираемой печалью матери. Принцесса Амалия говорила мне, что сначала она собиралась провести ночь возле императрицы, но, заметив, что та стесняется ее и сдерживает рыдания, сочла нужным удалиться. Ужасно сдерживать излияния печали, если отчаяние и ропот не сопровождают их.

   Четыре дня императрица оставляла при себе тело своего ребенка, а затем оно было перенесено в Невскую лавру и положено на катафалк. По обычаю, всем было разрешено приходить в церковь, чтобы проститься с маленькой великой княжной и поцеловать ее руку. Командор Меззонёф, бывший в то время церемониймейстером, рассказывал мне, что у него на глазах до девяти-десяти тысяч человек приходили ежедневно поклониться телу, что все были опечалены и многие в слезах земно кланялись этому, как они говорили, маленькому ангелу. Погребальная процессия проходила мимо моих окон. Гроб везли в карете, где находились также статс-дама Ливен и обер-гофмейстер Торсуков. Народ плакал и всячески выражал свою горесть. Не могу передать, что со мной делалось и насколько это несчастье разрывало мне душу! Мне так не хватало утешения (принцесса де Тарант была в это время в Митаве).

   Битва при Аустерлице лишь приостановила для России военные действия. В январе 1806 года Австрия пошла на заключение постыдного для нее Пресбургского мира. Россия готова была поддержать свои требования вооруженной силой. К ней присоединилась Пруссия, но в октябре несчастное сражение при Иене и Ауэр-штедте уничтожило прусскую монархию и отбросило остатки ее армии к русской границе. Император Александр благородно помогал своему союзнику, но успех не сопутствовал его намерениям. После битвы при Фридланде в июне месяце 1807 года Россия оказалась перед опасностью вторжения Наполеона, и притом в такую минуту, когда не была готова вести войну внутри страны. Александр счел своей обязанностью избегнуть опасности и согласился на свидание с Бонапартом на Немане, а потом подписал Тильзитский мир. Это время замечательно и со стороны политической — для историков, которые станут изучать его, — и со стороны новых отношений и положений, к которым привело это событие при дворе и в Петербурге.

   С каждым днем Бонапарт расширял незаконными средствами свою власть и, казалось, совсем упразднил власть законных государей. По его требованию все государи съехались в Эрфурт. Всемогущий в то время в России канцлер граф Румянцев придерживался той идеи, что союз с Бонапартом необходим для поддержания трона и мира. Он влиял на императора, который, благодаря целому ряду быстро следовавших друг за другом неожиданных событии, сделался неуверенным и впал в уныние. Было решено, что его величество тоже отправится в Эрфурт. Эта поездка всех огорчила. Обе императрицы делали все возможное, чтобы заставить императора изменить свое решение, но даже Нарышкина, пользовавшаяся тоща громадным влиянием, не смогла ничего добиться. Государь отправился в Эрфурт. В тот момент все умы были смущены, но император сумел найти среди обид и трудностей новый путь, которому и последовал, и будущее показало, что Небо вознаградило его настойчивость и даровало ему славу, о которой потомство будет говорить с удивлением. Подробности всех этих замечательных событий я предоставляю рассказывать историкам.

   Пока император отсутствовал, императрица Елисавета жила в Эрмитаже *, а поскольку императрица-мать уехала в это время в Гатчину, то она оставалась в этом обширном дворце одна. Новое место жительства ей нравилось: ее окружали тут прекрасные произведения искусства и отменная библиотека. Хотя она и знала хорошо историю России, но тут заново принялась за ее изучение, используя для этого коллекцию монет и медалей. Она часто прогуливалась по маленькому саду, находящемуся в центре Эрмитажа. По недосмотру из него забыли убрать два античных детских надгробия, которые, казалось, стояли там как напоминание о ее двух малютках.

   ______________________

   * Комнаты императора и императрицы были обставлены совершенно заново Поскольку из-за плохой погоды нельзя было жить на даче, Елисавета Алексеевна в отсутствие императора жила в Эрмитаже.

   ______________________

   В день св. Елисаветы, бывший одновременно днем тезоименитства и самой императрицы, и только что умершей ее дочери, она отправилась, по своему обыкновению, в Невский монастырь. Графиня Толстая пожелала узнать, как она себя чувствует после этой поездки. Она застала императрицу прогуливающейся медленными шагами по садику, в одиночестве, погруженной в тягостные размышления. Проходя мимо одного из надгробий, императрица заметила растущий сбоку от него пучок анютиных глазок, наклонилась, сорвала его, положила на памятник и продолжала молча ходить. Этот поступок был выразительнее всяких слов.

   Во все это время лично для меня замечательного ничего не случилось. Моя однообразная и спокойная жизнь могла быть встревожена только тем участием, которое я принимала в горестях ближних, и в особенности в несчастьях той, к которой так привязано было мое сердце.

   Упомяну здесь о своем знакомстве с графиней Мервельт, женой австрийского посла. Мадам де Тарант познакомила нас, и, когда сама она уехала в Митаву, графиня Мервельт заботилась обо мне, словно сестра. Эта превосходная и милая женщина очень привязалась к императрице Елисавете и вместе со мною искренне оплакивала смерть ее ребенка.

   Моя старшая дочь, которой в то время было почти девятнадцать лет, начала выезжать в свет и была принята с той благосклонностью, какой только может ожидать кроткая и разумная молодая девушка. От увлечений, свойственных молодости, ее предохраняла та нежная и сердечная привязанность, которую она питала ко мне. Внешне она не была особенно привлекательна, не отличалась ни красотой, ни грацией и не могла внушить никакого опасного чувства, а строгие начала нравственности предохраняли ее от всего того, что могло бы ей повредить. Я была в ней вполне уверена, и мне не приходилось постоянно повторять ей те истины, в которых почти всегда нуждается молодежь.

   Княгиня Голицына, моя невестка, о которой я уже упоминала, имея много детей и небольшое состояние, пожелала, чтобы ее старшая дочь получила шифр, надеясь, что та получит и приданое в 12 тысяч рублей, положенное при этом отличии. По моей просьбе графиня Толстая просила императрицу исходатайствовать у императора милость для моей племянницы. Некоторое время спустя графиня Толстая сказала мне по секрету, что император отказал в этой милости, которой у него просили для матери, чьи пять сыновей служили в армии. Его величество основал свой отказ на том, что и другие матери, у которых есть подобные же права, могут попросить о том же самом, и сказал, что предпочитает дать этот шифр моей дочери, чтобы доказать моему мужу свое неизменное расположение. Я была очень признательна императору за внимание к нам, но не хотела, чтобы моя дочь стала носить шифр, ставший в то время вполне заурядной вещью. Секрет же графини Толстой я сохранила тем полнее, что тут же забыла о нем.

   Муж отправился в поездку, которую совершал почти ежегодно, для осмотра своих имений, и отсутствовал несколько месяцев. В первый день нового 1810 года я отправилась, по своему обыкновению, поздравить Перекусихину, камер-фрау императрицы Екатерины II, особу, замечательную и по своему уму, и по той привязанности, которую она сохранила к государыне, другом которой была целые тридцать лет. Ее племянник Торсуков, о котором я уже говорила, во время моего визита как раз вернулся из дворца. Входя, он сказал мне:

   — Я заходил к вам, чтобы поздравить с милостью, пожалованной императором — шифром.

   — Моя племянница получила шифр! — воскликнула я радостно.

   — Какая племянница? — удивился Торсуков. — Речь идет о вашей дочери. Думая только о моей невестке и забыв обо всех окружающих, я невольно вскричала:

   — Боже мой, какая досада!

   Присутствовавший при этом министр и военный губернатор Балашов, находившийся тогда в большой милости, посмотрел на меня с изумлением. Испуганный моей откровенностью, Торсуков попытался заставить меня оценить императорскую милость. Я это почувствовала и рассыпалась в благодарностях, а затем поспешила повидаться с принцессой де Тарант, дожидавшейся меня у госпожи де Тамара. Объявляя им об этом событии, я чуть не плакала. Дома о нем уже знали, и слуги были вне себя от радости. Швейцар перечислил мне множество людей, которые уже успели заехать ко мне с поздравлениями. С тех пор как муж оставил двор, это был первый знак памяти о нас императора, и для многих, помнивших о прошлом, он стал источником беспокойства. Дочь была столь же огорчена этим великим событием, как и я сама, но делать было нечего, и пришлось отправиться с благодарностью к императрицам. Дня через три, проезжая с мадам де Тарант и детьми в карете по набережной, мы повстречали императора, гулявшего пешком. Карета остановилась, и император изволил подойти к нам. Я воспользовалась этим случаем, чтобы поблагодарить его за милость.

   — Я хотел показать графу Головину, что моя дружба к нему осталась неизменной, — сказал император. — Я хотел также, чтобы ваша дочь одна получила шифр в тот день, чтобы показать, что не смешиваю вас со всеми остальными.

   Граф Ростопчин приехал из Москвы и поселился в нашем доме. Вскоре вернулся муж. Милость, оказанная нашей дочери, очень его обрадовала, в особенности когда он узнал, что по этому поводу сказал император. Ростопчин, впервые посетивший Петербург после смерти императора Павла, очень хотел объясниться с князем Чарторыйским по поводу происшедшего между ними недоразумения. Я уже писала, что князя пытались убедить, что именно Ростопчин старался об его удалении. По просьбе графа мы с мужем пригласили на обед князя Чарторыйского и его друга Новосильцева.

   Посещение князем моего дома не могло мне быть безразлично. При взгляде на него я вспомнила о множестве событий, а на его озабоченной физиономии явственно проступило смущение, которое не удавалось скрыть. Граф Ростопчин показал ему записочку императора Павла, из которой явствовало, что императрица-мать и граф Толстой одни работали над тем, чтобы повредить Чарторыйскому. Мне эта записка была известна, так как я интересовалась, каким образом Ростопчин сможет доказать князю, что тот заблуждается на его счет, но я и предположить не могла, что эта записка окажет большую услугу мне самой.

   Через некоторое время император отправился в Тверь повидаться со своей сестрой, герцогиней Ольденбургской. Граф Толстой сопровождал его величество. Графиня Толстая в это время захворала желчной лихорадкой. Со времени нашего разрыва с ее мужем я не посещала их дом и виделась с ней только у себя, но теперь она написала мне письмо, заклиная прийти, так как страдает и нуждается в помощи. Дружба изгладила из моей памяти все другие воспоминания, и я, не колеблясь ни минуты, отправилась к ней. Мадам де Тарант была восхищена этим нашим примирением и тоже ходила со мной к графине, как и мои дочери. После того письма я посещала ее каждый день. Однажды утром, когда я сидела возле ее кровати, приехала императрица Елисавета. С видом участия она приблизилась к постели; потом велела мне сесть, и мы беседовали некоторое время о болезни графини и ее враче. Вскоре пришла Катя, старшая дочь графини, и сказала ее величеству, что в соседней комнате находится моя младшая дочь и умирает от желания ее увидеть. Императрица встала с благосклонным видом и шутливо сказала, что пойдет поухаживать за умирающей. Лиза была совершенно смущена, а Елисавета Алексеевна подошла к ней и приветливо сказала:

   — Я вас знаю очень давно, еще когда вы были грудным ребенком. Вы родились 22 ноября. Как видите, я этого не забыла.

   Вскоре после этих слов императрица собралась и уехала, и снова появилась лишь через несколько дней. Я как раз выходила из комнаты графини Толстой, чтобы отправиться домой, когда доложили о приезде ее величества. Я встретила ее в гостиной. Подойдя ко мне, государыня сказала, что заметила в передней мужскую шляпу и сюртук и подумала было, что они принадлежат мне и что я прихожу сюда в переодетом виде.

   — В этом никогда не нуждаюсь, ваше величество, — сказала я, — а тем более в этом доме.

   — Вы уже уходите?

   — Я должна вернуться домой, ваше величество, пора обедать.

   Почувствовав себя лучше, графиня Толстая встала с постели. Ее муж возвратился и, встречая меня в своем доме, всячески выражал свое восхищение. Я делала вид, что верю этому, но продолжала посещать их дом, так как ходила к жене, а не к мужу. Через некоторое время, когда графиня совершенно поправилась, я снова увидела у нее императрицу. Ее величество приехала к ней с герцогиней Виртембергской. Дети и мадам де Тарант перешли в туалетную, а я осталась подле императрицы, которая была со мной весьма любезна. Оживленная беседа продолжалась до трех часов, потом я встала, чтобы уйти, и отправилась искать мадам де Тарант в ее убежище. Она забыла в той комнате, где находилась императрица, свою шляпу, и мы послали за ней Катю. Императрица, увидев это, сама взяла шляпу и принесла ее принцессе де Тарант, показывая тем самым, что ей доставляет удовольствие лишний раз меня увидеть. На всех этих незначительных подробностях я останавливаюсь лишь потому, что вскоре они подготовили крайне важную для меня развязку.

   Когда графиня Толстая совсем поправилась, я перестала видеться с императрицей, и несколько месяцев не случалось ничего замечательного. Однажды утром графиня Толстая прислала мне записку, приглашая прийти к ней к шести часам. Она приняла меня в своем маленьком кабинете, ярко освещенном, надушенном и имевшем праздничный вид. Затем послышался стук колес подъезжающей кареты. Графиня сказала мне. «Это императрица». Не знаю почему, я почувствовала себя смущенной. Появившаяся императрица тоже была немного взволнованна, она с живостью подошла ко мне, осведомилась о здоровье моего мужа, затем усадила нас. Ее милостивые взгляды воскрешали тысячи воспоминаний. Беседа была приятна, но через полчаса я поднялась и ушла. Графиня передавала мне, что после моего ухода императрица долго еще сидела, погруженная в воспоминания и сказала ей:

   — Боже мой! Что значит первое чувство!

   На Рождество графиня Толстая устраивала завтрак для детей из иезуитского пансиона, в котором находились два ее сына, и императрица, так же как и герцогиня Виртембергская, пожелала на нем присутствовать. В шесть часов, когда мы отправились к графине Толстой, как раз приехали ее величество с герцогиней. Поговорив с хозяйкой дома, с мадам де Тарант и с графиней Витгенштейн, императрица уселась и подозвала меня к себе. Я села в небольшом отдалении, но ее величество приказала сесть ближе, рядом с нею. Я повиновалась. Тогда она с волнением сказала.

   — Как я счастлива, видя вас рядом.

   От этой перемены в обращении ко мне императрицы я была буквально вне себя и недоумевала, что могло к ней привести, тем более что и оставшийся вечер лишь увеличил мое приятное удивление. Лишь через некоторое время я узнала, что императрица прочла ту записочку императора Павла, о которой я говорила выше. Граф Ростопчин уже уехал в Москву, но князь Чарторыйский рассказал о записке графине Строгановой, та императрице, а ее величество высказала желание взглянуть на эту записку. Об этом написали графу, и тот, не колеблясь, отдал ее. Императрица, в возмущении от прочитанного, бросила записку в огонь: из нее она наконец узнала, кто был истинным виновником ее страданий и как несправедливо она обвиняла меня. С этой минуты она попыталась приблизить меня к себе, и было вполне естественно, что я, не зная причин, была удивлена этими ее попытками. Мне и в голову не могло прийти, в чем меня обвиняли, ведь я столько раз доказала свою ненарушимую верность и привязанность.

   У моей дочери разболелись глаза, появилась опухоль на веках. Предстояло подвергнуть ее довольно тяжелой операции. Желая выразить ей свое участие, императрица прислала ей через графиню Толстую розу.

   Когда дочь поправилась, мы поехали к графине. Там была и императрица, и сочувственно говорила со мной о том, что должна была вынести моя девочка. Я преподнесла ее величеству в подарок перстень с лунным камнем, который, как говорят, приносит счастье. Та надела его на палец, а через минуту сказала графине:

   — Вы кое-что переменили в своих комнатах. Пойду их посмотреть. Оставайтесь здесь, на диване, — и она взглядом дала мне понять, что я должна ее сопровождать.

   В маленьком будуаре графини Толстой я наконец-то осталась с ней наедине. Как давно этого не было! Мы говорили отрывисто, и обе были очень растроганы. Она беспокоилась о здоровье графини Толстой, а я сказала, что самое страшное для меня — это то, что из-за ее болезни я не смогу иметь известий о ее величестве. Императрица смутилась и сказала:

   — Не могу выразить вам, до чего я тронута вашим постоянным участием и верностью, которую вы ко мне сохранили, и как я вам благодарна.

   Она еще продолжала говорить с благосклонностью и чувствительностью, а я уже целовала ее руки и омывала их своими слезами.

   После этого объяснения мы часто виделись у ее сестры, принцессы Амалии, и у графини Толстой. Она приказывала нам с мадам де Тарант приходить к принцессе то утром, то вечером. Некоторое время беседовали все вместе, а затем мы с императрицей уходили в другую комнату, чтобы на свободе та могла высказать мне свое доверие. Это было все, что она могла для меня сделать. Я не имела права на частые посещения ее величества и наслаждалась тем, что имела. Невозможно передать наши беседы, но новые мысли, прелесть выражений и кроткий ум императрицы делали их очень приятными.

   Летом мы видались раза два в неделю на даче у графини Толстой, куда она милостиво являлась по вечерам, а по возвращении в город мы снова ходили к принцессе Амалии. Однажды вечером императрица сказала мне:

   — Непременно прошу вас исполнить мою сегодняшнюю просьбу: напишите мемуары. Никто не способен на это больше вас, а я доставлю вам материалы и вообще буду помогать.

   Я сослалась на кое-какие затруднения, но они были устранены, и пришлось согласиться. На другой день я взялась за перо, хотя и не чувствовала себя способной к этой работе. Через несколько дней я показала императрице первые страницы, и та казалась довольной и приказала мне продолжать.

  

XXIX

   На другой год (в 1812 году) муж снова вступил в службу, и его назначили обер-шенком. Император, назначая его, был благосклонен настолько, насколько можно было только мечтать, и отозвался о нем самым лестным образом. Императрица потом передала мне его слова с очень растрогавшим меня участием. Несколько дней спустя я встретила императора на прогулке. Он дружески заговорил со мной о муже, об удовольствии, которое доставило ему это назначение, и особенно по воспоминанию о прежнем времени. Правда, мне эта перемена ничего не принесла, ибо у меня так и не появилось возможности для более тесного общения с императрицей. Мадам де Тарант очень этим огорчалась, а я была скорее даже рада, потому что могла доказать императрице все бескорыстие и отсутствие эгоизма в моей привязанности.

   Император уехал в армию. Французы быстро приближались, и их первые успехи причинили основательные опасения. При этом столь важном случае императрица выказала замечательное мужество и твердость, и ее благородный пример воодушевил всех упавших духом. Начали, подобно ей, ждать славы, которая последует за этой минутой смятения.

   Не стану входить теперь в подробности этой недавней и столь известной войны, а продолжу говорить о том, что касалось нас ближе. Первое путешествие императора не было продолжительным, но в декабре месяце этого же года он снова уехал, чтобы принять участие в успехах своих войск. Императрица проводила лето 1813 года в Царском Селе, наши встречи проходили до тех пор прежним порядком, но ее резиденция была слишком далеко, чтобы мне было возможно ее посещать. Она сделала мне честь, прислав несколько писем.

   Муж получил от императора частное поручение обеспечить раздачу вспомоществования в Москве, которая так в этом нуждалась. Откланиваясь императрице, он имел с ней разговор, в котором, благодаря своему рвению, зашел, возможно, слишком далеко и позволил себе сказать больше того, что полагалось. Они расстались довольно холодно. Она написала мне письмо, полное сожалений по этому поводу и хотела было со мной об этом поговорить, но благодаря своей милостивой снисходительности вскоре забыла о том, что должно было ее оскорбить.

   В декабре месяце императрица получила письмо от своего супруга, который звал ее приехать к себе и кстати повидаться с матерью, маркграфиней Баденской.

   Накануне своего отъезда ее величество очень хотела попрощаться с нами у графини Толстой. Мы беседовали с ней в течение часа, и я осмелилась говорить с обычною откровенностью. Потом мы проводили ее до кареты, а на другой день ходили в Казанский собор, куда она приезжала отслужить напутственный молебен. Стечение народа было необычайное; живой интерес, который она внушала, отражался на всех лицах. Народ толпился вокруг нее, и, когда она села в карету, некоторые по обычаю поднесли ей хлеб-соль. Она уехала 19 декабря. Стоял сильный мороз.

   Отсутствие императора и императрицы придавало городу печальный вид. В то время как мы страдали от нашего одиночества и некоторые беспокойные личности стали роптать, Александр, поддерживаемый Богом, подготовлял спасение Европы. Один среди союзников он имел лишь чистые намерения и сохранил их до конца, осуществляя с достойной его твердостью.

   Муж заболел желтухой и должен был начать продолжительное и тяжелое лечение. Мы проводили все время в его комнате, и лишь счастливые известия, получаемые беспрестанно, вносили разнообразие в грустную монотонность этого существования. Верное сердце мадам де Тарант билось надеждой: известно было, что Людовик XVIII покинул Англию и прибыл во Францию, что благородный и победоносный император Александр приближался к стенам Парижа, а узурпатор бежал в Фонтенбло со своими приверженцами.

   Теперь приближаюсь к описанию поразительной минуты, которая повлияла на всю мою дальнейшую жизнь. Дело Бурбонов было мне дорого, столько же ввиду моих принципов, как и ввиду дружбы, связывающей меня с мадам де Тарант. Наши слившиеся души могли испытывать только одинаковые чувства. Столь желанная минута приближалась, крик «Да здравствует король!» скоро должен был раздасться. Этот крик так глубоко начертан был в сердце моего несравненного друга. Известно было, что император Александр находится на расстоянии всего лишь одного перехода от Парижа. Месть, чувство, к сожалению, слишком общее людям, наполняла все сердца. Развалины Москвы развязали страсти: находили вполне естественным сжечь Париж, овладеть его сокровищами и подготовить к возвращению короля только кучу пепла. Те, кто так думал, забывали о милосердии Божием и о великодушие Александра. Я часто страдала, слыша подобные суждения; я страдала вдвойне, когда на эту тему неделикатно рассуждали в присутствии мадам де Тарант, которая, измученная надеждой и страхом, едва дышала.

   Однажды утром она предложила моей младшей дочери поездку в наше имение, верстах в восьми от города. Это место — отчасти ее создание. В марте месяце она начинала выращивать на окне растения, чтобы высадить их затем на островок, который я ей выделила в полное владение.

   Во время ее отсутствия пришло сообщение, что победоносные русские войска находятся у Монмартра, что Париж сдался и что в него вступили как друзья, а Людовик XVIII провозглашен королем. Эта новость произвела невыразимую радость. У нас было много друзей, и каждый, после первого радостного изумления, думал только о том счастии, которое предстоит испытать мадам де Тарант. Мое сердце билось так сильно, что я задыхалась. Муж послал старшую дочь в комнату нашего друга, чтобы ожидать ее и осторожно приготовить к восприятию этой счастливой новости. В ту минуту, когда карета принцессы остановилась у подъезда, она увидела на крыльце нашего управляющего, окруженного толпой слуг, которые ожидали ее с нетерпением, чтобы принести свои поздравления. Лиза говорила мне потом, что мадам де Тарант, заметив это выражение радости, вскрикнула, схватилась за голову, страшно побледнела и сказала сдавленным голосом:

   — Какое-нибудь радостное известие!

   Она замолчала, не имея сил больше говорить. Лиза привела ее в гостиную, я бросилась к ней на шею, муж также, все бывшие в комнате окружили ее с волнением. Она дрожала и была обессилена. Мы ее усадили: ей было очень трудно прийти в себя. С этого дня она оставалась постоянно бледной, а ее благородное лицо носило отпечаток меланхолической радости. Я не могла ее оставить ни на минуту: тяжелые предчувствия наполняли мое сердце. Я была в страшном смятении. Мы любили друг друга больше, чем когда-либо прежде, и чувствовали потребность жить одна для другой. Верное сердце мадам де Тарант, перенесшее с благородством и мужеством страшные несчастья, не смогло вынести радости. Все ее физические силы были подорваны этим слишком новым для нее ощущением.

   Через короткое время мы получили известие от наших французских друзей. Король и королева желали, чтобы мадам де Тарант приехала к ним. Более привязанная к своему долгу, чем к жизни, принцесса предположила уехать осенью, желая видеть до своего отъезда императора Александра, чтобы поблагодарить его за гостеприимство, оказанное ей в его стране. Однажды утром, в моей уборной, где мы, по обыкновению, завтракали, она сказала после долгой задумчивости:

   — Я не создана для счастья. Бог только что исполнил мое заветное желание: король занял трон своих предков. Я должна уехать, должна покинуть знакомое для неизвестного, покинуть вас и этот гостеприимный дом, в котором вы дали мне возможность наслаждаться столь спокойным и чистым существованием. Для меня это смертельно. На родине меня ждет много мучений. Не все так бескорыстны, как я, в чувствах к моим государям. Предстоит противостоять ужасным заблуждениям, чтобы исполнять тяжелые обязанности.

   Я смотрела на нее молча: каждое слово, как меч, вонзалось в мое сердце, мои глаза, полные слез, боялись встретить ее взгляд.

   В это время она получила благосклонное письмо, по поводу перемен, происшедших во Франции, от императрицы Елисаветы. Я тоже получила письмо после ее прибытия в Брухзаль.

   Мы, я и дети, заранее горевали о разлуке с принцессой де Тарант. Эта мысль отравляла нашу жизнь, и мы старались поддержать друг друга. Императрица-мать, которая все время принимала искреннее участие в делах короля, написала мадам де Тарант полную участия записку, приглашая ее прийти к ней утром. На другой день принцесса отправилась. Императрица приняла ее с уважением и оставила обедать. Появление мадам де Тарант при дворе произвело сенсацию. Она не бывала там со времени нашего союза с узурпатором, предпочитая отказаться от всех милостей и даже потерять пенсию, которую ей назначили наши государи, чем отступить, хоть на мгновение, от своих принципов. Она удалилась, не сказав ни слова, но ее молчание было красноречиво. Увидев ее снова при дворе, все, казалось, вполне осознали, что обстоятельства изменились. В свете ее приняли с почетом и предупредительностью, достойными ее, и она вернулась домой растроганная и благодарная. Через несколько дней она вновь ездила ко двору, а на третий раз мы туда отправились вместе. Я до глубины души наслаждалась теми почестями, которые ей оказывали, но ее бледность не переставала меня беспокоить. За обедом она не спускала с меня глаз и отсылала мне то, что ей казалось лучшим.

   Неожиданно у нее разболелись глаза, так что пришлось некоторое время не выходить. 7 мая, в день Вознесения, она была в церкви и почувствовала себя так плохо, что, вернувшись домой, легла. Меня поразил ее болезненный вид, но она уверяла, что это пустяки и все пройдет. По обыкновению, поднявшись к нам к обеду, она села за стол, но не могла ничего есть. Я делала вид, что не замечаю этого, так как видела, что ей не хочется, чтобы я знала: она брала некоторые кушанья и тотчас потихоньку возвращала тарелку. После ужина она пришла, по обыкновению, в мою уборную, я причесала ее перед сном. Когда я уходила ложиться в постель, она обняла меня, у нее был очень больной вид. После она сказала моей старшей дочери, что в тот самый день во время обедни она впервые испытала сильнейшую боль, прибавив, что и место, и день кажутся ей предупреждением. Еще несколько дней потом она оставалась на ногах. 17-го, в день Пятидесятницы, ей сделалось хуже, но вместо того, чтобы лечь, она собиралась отправиться на придворный обед, куда была приглашена, а потом повести Лизу на гулянье в сад. Время от времени она кашляла и чувствовала себя слабой, но с такой силой боролась с болезнью, что, несмотря на наше беспокойство, ей удавалось временами нас разуверить в ней.

   Бледность и слабость заметно усиливались, мое сердце сжималось, я боялась смотреть в будущее и терпела жестокие мучения. Как только она входила в гостиную, тотчас усаживалась в глубокое кресло, не имея возможности двигаться. 27 мая, в то время, как она сидела среди нас, холодный пот проступил на ее лбу и она уронила голову на руки, не имея сил держать ее прямо Кроме нас в комнате находилась очень ей преданная мадам де Тамара и мадам де Билиг, прекрасная женщина, состоявшая при герцогине Виртембергской. Я умоляла мадам де Тарант пойти и лечь в постель, и ей пришлось согласиться. Послали за доктором, который на другой же день признал положение серьезным. Мы ее не оставляли ни на минуту. Она так сильно страдала от боли в боку, что решились поставить мушку, а потом, когда обнаружились новые симптомы болезни, поместили еще одну между плечами. Я с трепетом переменяла ей повязки и страдала от всех ее болей, но никогда ни я, ни она не позволяли прикоснуться к ней чьей бы то ни было руке, кроме моей. Я же ее и мыла, и натирала ей бок ртутной мазью. Несмотря на все усилия, болезнь развивалась с каждым днем, и страдания уже превосходили все, что только можно себе вообразить. Удивительное же терпение мадам де Тарант, казалось, лишь возрастало. Когда я ей говорила.

   — Боже мой, как вы должны страдать! — она отвечала.

   — Когда о тебе так заботятся, не имеешь права жаловаться.

   Рукопись моей дочери, написанная после смерти мадам де Тарант, которую я рассчитываю приложить к моим запискам, заключает в себе подробности ее христианской и замечательной кончины. Буду говорить здесь только о том, что я сама испытала при этом страшном несчастии, которое доказало мне, что в нас есть неизвестная сила, которую наши ежедневные слабости мешают познать. Постоянная боязнь потерять тех, кого мы любим, не позволяет нам быть уверенными в нашем оружии. Убеждаешь себя, что способен на лучшие поступки, однако сказать себе: ты переживешь то, что любишь, не входит в расчеты ни ума, ни сердца.

   Бог, поражая смертью то, что мы любим, показывает нам энергию нашей души и наполняет ее собою

   Когда мадам де Тарант призвала своего духовника, все бывшие в комнате упали на колени, чтобы молиться вместе с ней. Несмотря на ее страдания, видно было, что она тронута этим единением. Чувство к друзьям было живо в ней до самой последней минуты, а душа была всецело предана Богу. Когда ее перенесли наверх, я потребовала, чтобы все шли к себе, а сама осталась возле мадам де Тарант до двух или трех часов ночи, сидя на табурете в ногах кровати. Меня окружало безмолвие, нарушаемое медленным и тяжелым дыханием моей подруги. Ночник, поставленный за ширмами, освещал это святилище веры и страдания. Я неотрывно смотрела на мадам де Тарант и была уверена, что назавтра ее уже не будет, но ни мои слезы, ни едва сдерживаемые рыдания не осмелились разразиться. Ее святая решимость, ее несравненное благочестие унижали меня в собственных глазах. Я была несчастна, но не осмеливалась просить ни на минуту облегчения моему горю Ее душа влекла мою к цели, к которой сама приближалась

   Муж, очень страдавший от собственной болезни, находился в гостиной, где ежедневно собирались наши общие друзья, чтобы вместе с нами погоревать. Я покидала ненадолго моего несравненного друга, чтобы пойти ободрить мужа. Герцогиня Виртембергская в этих тяжелых обстоятельствах была моим ангелом-утешителем. Она ушла от нас за час до кончины мадам де Тарант. Никогда не забуду ни ее слез, ни того, что она мне сказала. Она приезжала по утрам, и я принимала ее в своей мастерской, расположенной невдалеке от комнаты больной. При каждом стоне мадам де Тарант я бросалась к ней.

   В последнее утро ее жизни, 22 июня, когда герцогиня еще была у нас, я услышала пронзительный крик мадам де Тарант и прибежала к ней. Она схватила мою руку и стиснула ее с неожиданной силой. Ее собственные руки уже покрывал смертный пот. Ее конвульсии отнимали у меня последние силы, я боролась сама с собой, как жертва кораблекрушения среди волн. Я едва сдерживала рыдания и пыталась отнять руку, которую она сжимала, но предпочитала умереть, чем обеспокоить ее Бог повелевал мне самоотречение, но казалось, что я на него больше не способна. Эта смерть, это зрелище истины лишало меня сил. Только постоянные молитвы за меня моей подруги поддерживали меня ей я обязана тем, что смогла все перенести и пережить ее.

   В час обеда я согласилась покинуть ее, чтобы успокоить мужа, который требовал моего присутствия, но перед тем, как оставить комнату, я еще раз подошла к ней. Пощупала пульс — он почти не бился. Она тронула меня за руку

   — Скажите мне, как вы сами себя чувствуете». Скажите, что вы не страдаете

   — Я хорошо себя чувствую, — сказала я. — Если бы Господь дал, чтобы и вы себя чувствовали так же, как я.

   — Силы меня еще не покинули, — промолвила она, — но это не долго продлится.

   Доктор Крейтон уверил, не знаю зачем, моего мужа, что она еще будет жить и надо дать ей куриного бульону. Когда чувствуешь себя несчастным, хватаешься за малейшую надежду. Муж не входил в комнату больной и не знал, в каком она состоянии. Я села за стол с отчаянием в сердце.

   Горничная вызвала мою дочь. Я порывалась идти за ней, но муж просил остаться, повторяя то, что сказал ему Крейтон. Я было решила покориться, но внутренне мучилась и в конце концов, не умея справиться с тяжелыми предчувствиями, вскочила из-за стола и побежала — ее больше не существовало.

   Отец Розавэн затворил двери ее комнаты, прося туда не входить. Меня отвели в комнату дочерей. Рыдания душили меня. Принесли три распятия: одно всегда находилось при ней, второе служило во время причастия, а третье подарил ей герцог Ангулемский. Она положила их рядом с собой накануне смерти, и моя дочь приложила их к ее губам в ту минуту, когда она испускала дух. Вид этих трех распятий остановил мои слезы. Я пожирала их глазами, не замечая окружающего. Бог поглотил меня всецело, а дружественная душа молилась за меня. Осмеливаюсь сказать, что испытывала почти святую радость.

   Каждый из нас, казалось, обессилел. Нас сближало чувство печали. Постоянные заботы о любимом существе и попытки облегчить его страдания занимают все время, но когда предмет стольких забот исчезает из глаз, мы остаемся уничтоженными. Вспоминаю, что дней за пять до ее смерти я одна сидела возле ее постели. Вошел Крейтон. Он приехал из Павловска и сказал мадам де Тарант, пощупав ее прьс, что императрица-мать поручила выразить ей участие и просила послать ей сказать, если ей захочется каких-нибудь фруктов.

   — Поблагодарите ее императорское величество, — сказала она, — я ни в чем не нуждаюсь. — Потом, как будто с силой поднимая свои ослабевшие руки, прибавила: — Но кроме того, скажите императрице, что она никогда не имела таких друзей, как я.

   Каждое ее слово остается навсегда запечатленным в моей душе.

   Герцогиня де Шатильон, ее мать, умершая за два года до этого, высказала желание, чтобы ее любимая дочь была когда-нибудь погребена рядом с нею в часовне Виддевильского замка, в восьми лье от Парижа. Могила герцогини де Лавальер, бабки мадам де Тарант, находилась там же. Моим первым побуждением было перевезти тело моей уважаемой подруги в этот склеп. С почти материнским чувством я заботилась о присоединении священных останков к останкам ее семейства. Надо было произвести вскрытие тела и набальзамировать его; в рукописи моей дочери можно найти перечень главных болезней, которыми она давно страдала и которые подготовили ее смерть. Когда эта страшная операция была закончена, поставили возле гроба алтарь, чтобы отслужить мессу. На первых двух службах я не присутствовала, так как боялась их действия на меня, но вскоре увидели, что моя твердость заслуживает эту награду. Я встала у изголовья гроба. То, что тогда происходило в моей душе, неизъяснимо. Вечером мы вернулись в эту комнату с моими дочерьми и мадам де Билиг. Я устремила глаза на ту, которой больше не существовало, удивленная тем, что сама еще живу.

   Через неделю тело было перенесено в церковный склеп; это было в полночь, весь дом следовал за гробом. После того как отец Розавэн прочел установленные молитвы, наши слуги подняли гроб. Я шла пешком с мужем, дочерьми и друзьями. Все плакали, переход показался мне очень коротким. Я бы жизнь отдала за то, чтоб проводить ее до последнего убежища. Через день в церкви была торжественно совершена церемония отпевания, а через неделю тело перевезли в Кронштадт, чтобы погрузить на судно. Мы провели лето на Каменном острове, не имея мужества жить на той даче, где были так счастливы вместе.

   Хочу прибавить еще несколько слов. На следующий день после того, как случилось это ужасное несчасье, утром, в ту минуту, когда я собиралась встать с дивана, где провела ночь я, желая собраться с мыслями, говорила сама себе: «Господи, я молилась за нее, пока она была жива, во время ее страданий, как мне теперь молиться?» Моя младшая дочь просматривала в это время молитвенник мадам де Тарант и вдруг сказала, как бы отвечая на мои мысли:

   — Мама, взгляните, здесь есть для вас чудная молитва на этот случай.

   Меня поразило это странное совпадение и утвердило в глубоком убеждении, что душа моего друга пребывала с нами.

  

XXX

   Дом, в котором я жила на Каменном острове, находился у дороги, по которой беспрестанно проходили гуляющие. У меня были такие маленькие и низкие комнаты, что, сама не желая того, я ни на минуту не отрывалась от этого калейдоскопа. Подобное развлечение так диссонировало с моим настроением, что не переставало вызывать страдание.

   Вид из окон и с балкона был прекрасен, по вечерам я слышала доносившуюся издали роговую музыку. Хотя она не имела никакого отношения к моим воспоминаниям, но навевала грусть. Тихая гармония имеет могущество вызывать в нас какое-то неопределенное чувство, напоминая обо всем, что нас касается и что мы любим.

   Приходилось принимать много докучных визитов. Муж требовал, чтобы я представила ко двору младшую дочь. Император вернулся на некоторое время в Петербург, а вслед за тем должен был состояться петергофский праздник — надо было повезти Лизу туда. Это было как раз через месяц после смерти мадам де Тарант. Я покорилась, как и во многих других случаях, и отправилась ко двору с растерзанным сердцем. Императрица-мать была отменно милостива ко мне, выказала много сочувствия во время моего несчастья и каждый день посылала узнавать о моем здоровье. Толпа, которой я была окружена, была почти невидима для моих взоров: в глубокой скорби остается лишь внутреннее зрение. Император высказал в обычных выражениях сожаление о моей утрате. Все те, с кем я снова встречалась, торопились выразить участие стандартными фразами, так мало пригодными для утешения. То, что я потеряла, невозвратимо. Будет большим счастьем, если я встречу что-нибудь, хоть отчасти способное удовлетворить моим сердечным влечениям.

   Герцогиня Виртембергская также жила на Каменном острове, и я ее часто видела, что являлось моим единственным утешением тем летом. Каждое утро в течение часа я гуляла в лесу, погруженная в печальные мысли. Казалось, что земля ускользает из-под ног, и я ходила, рыдая.

   В это время я получила письмо от ее величества императрицы:

   «Брухзаль, 14/26 июля 1814 года.

   Зачем я не могу придать своим словам всю силу моих чувств, бедный друг! Вы найдете здесь самое глубокое участие, которое только можно принять в вашем горе. Лишь сегодня меня известили о невознаградимой потере, которую вы понесли, которую понесли все, кто умеет распознавать и ценить заслуги. Сама я не должна ли сожалеть о ней ввиду тех чувств, которые она ко мне питала? Прилагаю к этому перстень, который выбрала для нее и ждала случая, чтобы переслать. Вы будете его носить, обещайте мне это. Сколько вы должны были перестрадать, какую пустоту должны испытывать теперь! Как тяжело, что я далеко от вас в эту минуту. Если б я позволила себе размышлять о том, что есть воля Божия, то роптала бы на то, что Бог посылает самую мучительную печаль тем, кто мне дорог, именно в то время, когда я далеко от них и не могу окружить их заботами. Бог давно счел ее достойной быть приближенной к Нему. Она счастлива, она исполнила свою тяжелую задачу. Теперь, быть может, она со всеми теми, кого здесь оплакивала, но вы, вы мой бедный друг, как вы достойны сожаления! Берегите свое здоровье. Мне не нужно это говорить: вы никогда не забудете тех обязанностей, которые привязывают к этой жизни. Один Бог знает, когда и как я снова вас увижу: три недели тому назад я предполагала быть через месяц в Петербурге, но император, прибыв сюда, решил иначе. Он счел за лучшее, чтобы я ожидала его здесь, а через шесть недель съехалась с ним в Вене на время конгресса. Его желание заставило меня решиться на это, хотя и не без труда. Испытываю несказанное беспокойство и нетерпеливое желание вернуться в Россию. Чувствую, что смогу быть спокойна только там. Это новое испытание для меня. Бог создает иногда из положения, по виду самого приятного, тяжелейшее из испытаний. Ах, я больше, чем когда-либо, уверена, что счастье и отдых существуют только в какой-то другой жизни! Говорю вам только о себе, но не прошу в том извинения, я слишком уверена в вашей дружбе и потому знаю, что даже в горе вы принимаете участие во всем том, что меня касается. Нет другого друга, подобного вам, и сладостно бывает отдохнуть, останавливаясь в мыслях на подобном сердце. Знаю, как страдают ваш муж и Полина. Пусть Бог хранит эти дорогие существа, и вы еще будете счастливы в этой жизни. Скажите им всем, что я чувствую к ним и к вам. Напишите мне. Надеюсь, не будет нескромностью попросить вас об этом. Разделите со мной ваше горе, и мое сердце сумеет это оценить. Говорите больше о той, которую только что потеряли, сообщите все подробности ее последних минут. Мне настоятельно нужно их знать. Прощайте, бедный, бедный друг. Да поддержит вас Бог».

   Это письмо исполнило меня благодарностью и чувством покорности. Одна лишь глубокая привязанность к императрице могла в это время облегчить тяжесть моего сердца.

   Моя жизнь изменилась. Верного, надежного моего друга не существовало больше. Хотелось всецело открыть свое сердце, но не было больше этой дружбы, которая не переставала меня поддерживать. Сердечные привязанности, которые остаются, требуют с моей стороны полного самопожертвования. Я безропотно этому покоряюсь: когда Бог отнимает дорогой предмет нашей привязанности, тем самым Он теснее привязывает нас к Себе. Некоторые рассудительные люди мне говорят, что, имея таких дочерей, как мои, можно утешиться. Но дочерей, которых я люблю и обожаю, я имела и при жизни моего друга. Вокруг меня было как бы ожерелье из драгоценных камней, и вот — лучший камень потерян и не может быть заменен, ожерелье рассыпалось. Надо пережить то, что пережила я, чтобы судить, нельзя прикладывать свою точку зрения к чувствам других. Каждый по-своему принимает удары судьбы.

   Вернувшись в свой городской дом, я испытала массу ощущений, которые трудно будет выразить. Комната, в которой скончалась мадам де Тарант, мне дороже всех сокровищ. Я спала в комнате рядом, и мне часто казалось, что я слышу ее стоны. Меня посещали друзья; герцогиня продолжала выказывать участие и привязала меня тем к себе на всю жизнь.

   Почти в это же самое время приехала в Петербург Аглая Давыдова, урожденная де Грамши. Мадам де Тарант чувствовала к этой молодой женщине истинную привязанность. Ее несчастия, молодость, опасности, окружавшие ее, требовали прочной опоры. Принцесса взяла это на себя. Благодарность и привязанность к ней Аглаи возбудили и мое участие. Доверие, которое она мне выказывала, заставило меня попытаться быть ей полезной. Осмеливаюсь думать, что имела счастье предохранить ее от некоторых опасностей. Но пустота, которую я испытывала и испытываю до сих пор, останется со мной навсегда.

   Политические события 1815 года, столь великие и решительные, интересовали меня только наполовину. Все потеряло цену в моих глазах, раз я не имела возможности ни с кем поделиться впечатлениями. Я была счастлива только тогда, когда одна перед Богом призывала душу мадам де Тарант, прося молиться за меня. Венский конгресс, который должен был продолжаться шесть недель, продлился девять месяцев. Протяженность политических переговоров приводила в уныние умы, и слава императора, столь блистательная, во многих глазах стала тускнеть. Зрелище света, когда он возбужден великими событиями, может быть сравнимо с ходом театральной пьесы: когда сцены не связаны таким образом, чтобы привести к простой и естественной развязке, пьеса кажется неудачной. Стремление пытливых умов проникнуть в будущее приводит их к заблуждениям, а в политике таинственное затишье приводит только к возбуждению подозрений. Императрица оставалась в Вене все время праздненств, затем вернулась к своей матери. Возвращение Бонапарта во Францию вызвало уныние: видели, как снова появилась эта воинственная шайка, которую события на время придавили; но император Александр, предназначенный Провидением покровительствовать законному делу, восторжествовал, с помощью Англии, над этой попыткой и добился вторичного утверждения французского короля на его троне. Людовик XVIII не был больше принят с энтузиазмом, его королевский венец более, чем когда-либо, сделался терновым венцом. Союзники уже предлагали разделить его государство, но император Александр оставался покровителем правого дела.

   Приближалась минута возвращения в Петербург императора и императрицы. Двор заблистал*, а свадьбы двух сестер императора повели за собой большое число праздников. После того письма, которое я получила от императрицы Елисаветы и привела выше, мне было позволительно питать некоторую надежду. Я видела ее в свете, во дворце; ее смущение и холодный вид императора меня очень разочаровали, доказав, что предстоят новые испытания. Я им покорилась с тем большим мужеством, что и раньше испытывала подобное несчастие. Глубокая печаль способна разрушить иллюзии. Мои неослабные чувства к императрице восторжествовали надо всем. Сердце страдало, но я не испытывала никакого ущерба самолюбию.

   ______________________

   * Принц Оранский прибыл в Петербург немного позже их величеств.

   ______________________

   Часто приходили письма от парижских друзей: их любовь ко мне реличилась со смертью мадам де Тарант. Баронесса де Бомон, ее старый друг, бедная и добродетельная, жила в то время на пенсию, которую ей посылала мадам де Тарант, между тем как та думала, что получает ее по милости императрицы. Деликатность, пытавшаяся скрыть свои благодеяния, тем более предпочитала скрыться за это имя, что без щедрости императрицы мадам де Тарант не была бы в состоянии помочь своей подруге: она секретно получала от императрицы пенсию в пять тысяч рублей. Когда мадам де Тарант умерла, я стала хлопотать для баронессы о продолжении назначенной ей пенсии и решилась поговорить об этом с императрицею. Не имея возможности видеть ее с глазу на глаз, я осмелилась на балу у императрицы-матери обратиться к ней, полагая, что не следует заботиться о себе, когда дело идет об оказании услуги другому, в особенности же не следует давать обескуражить себя препятствиями, над которыми должны взять верх рвение и настойчивость. Я рассчитывала также на желание императрицы делать добро и на память, которую она сохранила о мадам де Тарант. Моя попытка удалась. Она приказала прислать ей с моим мужем записку по этому поводу. Я повиновалась безотлагательно и на другой же день получила деньги и записку, составленную в следующих выражениях:

   «Посылаю графу Головину годовую пенсию, которую с удовольствием буду продолжать давать мадам де Бомон. Я недовольна тем, что не имею возможности с вами говорить. Мне нужно задать вам множество вопросов, но в настоящее время это невозможно, следует ждать. Сколько перемен влечет за собой время! Могу ли я пока спросить вас о вашей мемуарной работе? Со времени несчастья, постигшего вас, вы, верно, ею не занимались? Уверена все же, что вы ее не забыли, и очень желала бы снова ридеть ее, если это возможно. В моем уединении полезны все виды умственных занятий, и это будет для меня отдыхом. В день, когда вы сможете, не затрудняя себя, собрать бумаги, пошлите их мне, если это возможно, а если нет — скажите мне, и я легко откажусь от своего желания».

   Вот мой ответ на записку ее величества:

   «Благодеяние, только что оказанное вашим императорским величеством баронессе де Бомон, преисполнило меня благодарности. Все, что имеет отношение к памяти мадам де Тарант, особенно властно над моей душой. Вы услаждаете горечь страдающего существа, возвращаете жизнь той, которая потеряла надежду жить; благодеяние это мне так же дорого, как и ей, в особенности потому, что мы будем столь счастливы быть обязанными этим вашему величеству. Что же касается до наших мемуаров, то мне пока невозможно отослать эти каракули вашему величеству, ибо крайне необходимо их переписать. У меня нет больше глаз для такой работы, зрение потеряно на три четверти после страшного несчастья. Я пишу только в очках, но утром и вечером и они не помогают. Если вы достаточно доверяете моей дочери, за которую я отвечаю, как за самое себя, то я поручу ей заботу о них. Мадам де Тарант переписала нашу работу вплоть до смерти императора Павла. На этом месте ваше величество изволили остановиться. Я продолжала с этого времени описание только тех событий, которые касались меня лично, прибавив, что так как я была разлучена с вашим величеством, то моя история не может сопровождать вашу, и что я восстановлю все подробности до того момента, когда, возвратившись из своего путешествия и снова приближенная к вам, могла узнать истинную правду. Я подробно описала путешествие и остановилась на смерти моей матери во время пребывания в Дрездене. Дальше я не продолжала. Болезнь и страдания моей уважаемой подруги поглощали меня всецело. Смею уверить ваше величество, что эта потеря, эта смерть и эта печаль так же живы, как и в первую минуту. Я вновь примусь за работу, если ваше величество желает ею заниматься, и вы сами увидите, на каком месте моих мемуаров они станут нуждаться в ваших дополнениях. Я доставлю через моего мужа, если прикажете, те отрывки, которые вы мне доверили. Поверьте, ваше величество, что я всегда с уважением покоряюсь условиям, исходящим от вас. Моя судьба — быть неизвестной, моя совесть слишком чиста, чтобы я пыталась оправдываться. Благоволите поверить, что, несмотря ни на что, моя почтительная преданность и верность останутся неизменными. Я счастлива и воссылаю благодарение Богу за то, что привязана к вам из-за вас самой, а не так, как любят в этом печальном свете. Соблаговолите милостиво принять мое глубочайшее почтение».

   После того как я написала эту записку, я увидела императрицу на одном большом балу, и она сказала, чтобы я оставила записки такими, как они есть. Однако я их продолжала для самой себя.

   Немного времени спустя после прибытия их величеств, из Петербурга выслали иезуитов. Этот энергичный правительственный акт был вызван боязнью совращения в католическую веру. Иезуитов подозревали в попытках обратить в католичество большое число лиц, в особенности светских женщин, и император был вынужден действовать таким образом. Это событие повлекло за собой много тяжелых последствий для ряда семейств, и этому обстоятельству, я думаю, следует приписать видимое охлаждение, которое стал выказывать мне император. То относительное внимание, которое он изволил оказывать мне и моим детям, могу отнести лишь к его благосклонности к моему мужу.

   Весной 1816 года Катя Любомирская объявила мне о прибытии графини Ржевусской, двоюродной сестры ее мужа. Я уже давно знала ее понаслышке и питала уважение. Заря ее жизни прошла в тюрьме. Она родилась во Франции и оставалась там со своей матерью, которая была одной из жертв революционных варварств и погибла после нескольких месяцев тюремного заключения. Ее семилетняя дочь Розалия осталась одна во власти тюремного сторожа. Он плохо обращался с ней и почти отказывал ей в сухом хлебе — единственной ее пище. Князь Любомирский, отец девочки, состоял на французской службе, но в то время не служил и не знал о судьбе своей дочери, когда же узнал, то потребовал ее выдачи. Человек, на которого было возложено это поручение, прибыл за три дня до того момента, когда Розалию намечено было отвезти в воспитательный дом. Там бы она безвозвратно погибла. Необыкновенное начало, кажется, послужило школой всем ее добродетелям, ее уму и душе. Мы познакомились. Катя привезла ее ко мне 15 мая, через два дня после приезда в Петербург. Моя дружба с мадам де Тарант ее живо интересовала, рассказ о ее смерти растрогал необычайным сродством их душ и отношениями, существующими между их душами и принципами. Это сходство и меня поразило, оно вырвало мое сердце из могилы. Чувствую, что это знакомство брег иметь влияние на мою жизнь, и, говоря о себе, я должна теперь говорить и о ней.

   Император не взял с собой в путешествие графа Толстого, здоровье которого ухудшилось и который не имел больше сил переносить чрезвычайную быстроту поездок его величества. Собственно, этим путешествиям, а также и волнениям, сопряженным с его должностью, и следует приписать его болезнь. Она была тягостна и продолжительна, с очень краткими промежутками отдыха и улучшения. Он был огорчен, видя себя в разлуке с императором и наблюдая, как вместе с влиянием уменьшалось число его случайных друзей. Вновь сойдясь с нами, он увидал, однако, что еще имеет их. Ничего нет более сладостного для сердца, чем забыть зло, которое ему причинили. Эта истина применима к графу Толстому, который, будучи искренно привязан к императору, не соблюдал чувства меры в обожании, которое ему выказывал, и обесчестил благородную роль верноподданного низкими услугами, что означало нанести ущерб и государю, и самому себе. Возвращение императора не облегчило его состояния, оно было слишком плохим, чтобы поправиться. Его величество навестил его и всеми средствами старался утешить, созвали всех докторов, но тем только увеличили его опасения и страдания.

   Я проводила лето снова на своей даче на Петергофской дороге и раз в неделю аккуратно отправлялась к графу Толстому на Каменный остров. Выехав с дочерьми спозаранку, мы останавливались у мадам Ржевусской и дальше ехали вместе с ней. Я всегда старалась избегать встреч с их величествами, которые почти ежедневно являлись к графу Толстому, считая особенно неудобным встречать императрицу, что выглядело бы так, словно я навязываю ей свое общество. Катя жила с родителями. В августе месяце она имела несчастие потерять свою дочь, прелестную крошку. Это тяжелое обстоятельство заставляло меня задерживаться у нее.

   Однажды вечером мы сидели на балконе: графиня Ржевусская, княгиня Барятинская — невестка графа Толстого, мои дочери и я, когда объявили о приезде императрицы. Мы остались на своих местах. Ее величество прямо прошла в комнату графа и нашла там Катю. Когда ее визит закончился, она велела позвать меня в гостиную, примыкавшую к балкону. Несчастие Кати живо ее трогало, она много говорило о нем: кому, как не ей, было понять материнскую печаль! Она сказала, что, приехав, сразу заметила меня через окно, но не хотела показаться на балконе с красными, опухшими от слез глазами. Взяв меня за руки, она заговорила о вечерах, проведенных нами в этом доме, о страшной потере, понесенной мною, и о печали, испытываемой ею из-за того, что она ничего не сделала для меня. Этот проблеск дружбы принес мне больше зла, чем добра: мое шаткое и неуверенное положение относительно императрицы слишком резко контрастировало с неизменностью моей преданности ей.

   Я потеряла ее из виду на некоторое время. Пребывание на даче возбуждало во мне раздирающие душу воспоминания; каждый шаг наталкивал на следы мадам де Тарант. Ее остров, посаженные ею кусты, которые пережили ее, придавали моим мыслям грустный и мрачный оттенок.

   Графиня Ржевусская несколько раз приезжала к нам на несколько дней. Ее прелестное общество доставило мне немало хороших минут. Мы с ней несколько раз ездили в Павловск, где императрица-мать принимала меня всегда милостиво.

   На костюмированном балу в Петергофе император танцевал со мной полонез и много говорил о моем муже, который тогда был в отъезде. Его возвращения или встречи с ним в Москве, куда его величество должен был немедленно отправиться, император, кажется, желал. Должна прибавить здесь, что, когда муж откланивался императору, у него был с его величеством разговор, и государь заставил его дать честное слово исполнить ту просьбу, которую он выскажет. Просьба заключалась в том, чтобы после возвращения муж вступил в действительную службу.

   — Я вам клянусь, — прибавил Александр, — что никогда не менялся по отношению к вам. Говорю это перед Богом и перед людьми; доверие, которое я имею к вам, равняется столь заслуживаемому вами уважению. Поверьте, что я умею оценить то, что вас интересует.

   Действительно, через несколько месяцев по возвращении мужа император напомнил его обещание, очень милостиво разговаривал с ним и назначил членом государственного совета, дав возможность стать действительно полезным. Император совершил путешествие по России и Польше и вернулся к началу октября.

   Так как граф Толстой страдал все больше, врачи решили, что он должен отправиться за границу. Он уехал с дочерью и сыном в конце августа. Они совершили трудное путешествие, которое оказалось, однако, бесполезным, так как предпринято было слишком поздно. Проезжая мимо, они завтракали у нас, и я с ним простилась как с умирающим, на которого он уже походил. Действительно, в декабре он окончил свои дни в Дрездене.

   Зима не принесла ничего особенно замечательного. В январе 1817 года я осмелилась напомнить императрице о пенсии баронессы де Бомон. Просила графиню Строганову, которая имеет честь близко стоять к императрице, взять на себя это дело, но, видя, что через несколько недель не последовало никакого ответа, я решилась сама заговорить об этом и сделала это на одном балу. Несколько дней спустя пришли деньги и несколько любезных слов.

   Ее высочество герцогиня Виртембергская в течение полугора лет жила в Витебске. Я имела честь состоять в переписке с нею и очень ждала ее возвращения, столько же ради императрицы, сколько и ради себя. Она приехала к новому году, и я встретилась с нею с искренней радостью: ее милости привязали меня к ней на всю жизнь. Имела честь видеть ее несколько раз у нее дома и через ее посредство вести некоторые сношения с императрицей. Я осмелилась просить ее величество одолжить мне на время бронзовое изображение Христа, которое она соблаговолила принять от меня несколько лет тому назад в подарок. Она снизошла к моей просьбе; посылка сопровождалась очень любезной запиской. Я велела сделать слепок с изображения Христа и вернула его ее величеству.

   Через несколько дней после того ее высочество герцогиня Виртембергская призвала меня к себе, и четверть часа спустя, к моему глубокому удивлению, я увидела входившую императрицу. Она сказала, что, узнав, что я у герцогини, захотела лично передать письмо от графини Толстой. Мы уселись. Я принесла герцогине изложение некоторых своих мыслей и воспоминаний. Императрица захотела их прочитать, а это повело за собой беседу о прошлом. Она изволила сказать, что сохранила мою записку, в которой я ей советовала быть снисходительной к другим и строгой к самой себе, и прибавила, что часто пыталась приложить этот совет к делу. После часового разговора императрица простилась, пожав мне руку; ее руки я поцеловала от всего сердца.

   Вскоре за тем мы встретились во второй раз. Ее величество была огорчена преждевременной смертью одной молодой нашей знакомой. Наш разговор был чувствителен и серьезен: я находила в нем некоторые проблески прошедшего. Это прошедшее становится столь могущественным, когда я снова имею перед глазами то, что более всего украшало его. Воспоминание, пробужденное неодушевленными предметами, принимается искать того, что могло бы сделать его более осязательным, страдает от его отсутствия и заставляет нас быть невнимательными ко всему окружающему. Зато снова найдя его, обретает такую силу чувства, которая заставляет вновь пережить все, даже воздух, которым дышали.

   Однажды утром я отправилась к герцогине. Через минуту после моего прихода дверь гостиной тихо отворилась и появилась императрица.

   — Мое сердце угадало, что вы здесь, — сказала она, входя, — и я поспешила прийти.

   Она села, спросила о моем здоровье, упомянула о необходимости поехать на воды. Мы смеялись над новой медицинской теорией, уверявшей, что сердце находится с правой стороны. Потом речь зашла о воспоминаниях, которые я пишу, и тон разговора изменился. Императрица соблаговолила сказать мне, что поздравляет себя с тем, что предложила мне предпринять эту работу. Мы беседовали о ее содержании, и, подумав с минуту, она милостиво прибавила:

   — Господи, когда же я смогу вас свободно видеть? Надеюсь, скоро.

   Я промолчала, почтительное молчание было единственным ответом, который я могла дать. Сделав несколько указаний, касавшихся наших «Записок», ее величество ушла, раньше, чем она, казалось, сама этого желала. Герцогиня была довольна участием, которое выказала мне императрица. Я осмелилась попросить у ее величества альбом с рисунками, которые сделала для нее четыре года назад, и, возвращая его, добавила туда кое-что новое.

   На Пасху император пожаловал шифр моей младшей дочери.

   Я рассказала о множестве небольших событий, которые, вероятно, не всем интересны, но нельзя забывать, что я пишу не мемуары, а воспоминания, из которых те, что касаются императрицы, имеют для меня громадную цену.

   Нельзя равнодушно проходить по тем тропинкам, на которых бывал на заре жизни. Есть такие тропинки и в сердце: это честные и чистые чувства, и предел их — наша могила.

  

———————————————————————

   Головина Варвара Николаевна (1766-1819) — фрейлина при дворах императриц Екатерины II, Марии Федоровны и Елизаветы Алексеевны.

   Оригинал на французском языке. Впервые в русском переводе опубликован: Исторический вестник, 1899, N 1-12; отдельное издание: Головина В.Н. Записки. Под ред. и с примеч. Е.С. Шумигорского. СПб., 1900. Второй перевод: Головина В.Н. Мемуары графини Головиной, урожденной княжны Голицыной. С предисловие и примечание К. Валишевского. М, 1911.

   Исходник: http://dugward.ru/library/xviiivek/golovina.html