Путь развратного, моральная Гогартова карикатура

Автор: Жуковский Василий Андреевич

Путь развратного, моральная Гогартова карикатура

«Вестник Европы», 1808 год, No 5

    

   Читатель должен иметь перед глазами картинку, в заключении книжки помещенную. — Карикатура, говорит Сульцер, изображает смешное и странное в увеличенном виде. Цель еепосредством необычайного, чрезмерного и резкого производить сильные впечатления. Следовательно карикатура (в настоящем ее знаменовании, не едкая, ругательная и часто вредная насмешка), представляя порок и всякое моральное безобразие чертами разительными, необходимо возбуждает к ним отвращение, и потому именно должна почитаема быть полезною. Гогарт, славный в сем роде живописи, совершенно достигнул сей цели. Мы, думая, что карикатуры его многим читателям Вестника неизвестны, сообщаем одну и них, первую в истории развратного. В следующих книжках будут сообщены и другие, к ней принадлежащие и вместе с нею составлявшие одно целое. Объяснения писаны Лихтенбергом, бывшим профессором в Геттингене, оригинальным, забавным и иногда слишком свободным немецким писателем. Немцы называют его своим Стерном, которому он не подражает, но с которым имеет великое сходство в уме, образе мыслей и слоге. Ж.

  

   Гогарт, желая представить развратного в его постепенном приближении к совершенству, изобразил на первой картине своей ту самую минуту, в которую молодой наследник скупого богача вступает во святилище родителя своего блаженной памяти. Под словом святилище можете разуметь его архив, ломбард, ветошный магазин, кабинет, кладовую, правильнее всего: тюрьму, в которой столько лет он был и тюремщиком и колодником. Надобно думать, что он еще не погребен: видите ли этого человека, вмостившегося на лестницу и вооруженного молотком? Это обойщик! он украшает черным сукном ту комнату, в которой должна происходить последняя заключительная сцена из жизни покойного — печальный эпилог уродливой драмы! Другая особа, стоящая на коленях, есть также, в некотором смысле обойщик, яснее, портной, обязавшийся украсить печальными обоями особу наследника, с которого снимает, как видите, мерку. На стуле найдете свиток: черное сукно, запас для обойщика, представленного на лестнице. Подивитесь чудесной гармонии вещей разнородных! и гроб, в котором сокровища, благо и не благо приобретенные и смешанные как на кладбище, где мелкий плут так часто бывает соседом знатного, столько лет почивали сном смертным в ожидании воскресителя {Автор разумеет под именем гроба саму комнату покойника.}, и сам воскреситель (наследник), который так долго и с такою мучительного нетерпеливостью ждал пробуждения мертвых, украшаются в одной тоже время одинаковым, черным убором — печаль в минуту искупления. Но трубный глас уже возгремел! Смотрите! Расторгнуты заклепы, могилы открыты, разрушены гробы. И золото, и серебро, и старое железо, и тучные кошельки стремятся из недра темниц, радуясь дневному, доселе неизвестному им свету. Пергаментные свитки, документы, счеты, контракты, росписи, записки и списки лобзают стопы избавителя, пресмыкаются под ногами его, объемлют его колена; самые червонцы, заключенные в воздушном гробе, за твердым заклепом карниза, услышав могущественный глас: восстаньте из мертвых! катятся с высоты перед судилище. Некоторые дряхлые, почтенные парики, несколько инвалидных сапог с поношенными башмаками, разбитая кружка, жаровня, две или три бутылки, шляпный футляр, дорожный фонарь, старомодный сюртук Джонсонова покроя, лопата и прочее, предчувствуя свое осуждение, скрываются вдалеке и с робостью ожидают решительного приговора. Но он еще не произнесен; день сей есть день чистилища, то есть пересмотра.

   И вот герой наш, знаменитый Томас Ракевель {Rake-well может значить развратный.}, предстоящий во цвете и силе юношеских лет! Глаза его, скажете вы, обещают немного; назовешь его скорее простаком, нежели плутом: согласен! но посмотрите направо, и вы перемените мысли: наследник теперь лишь только приехал из Оксфорда, где он учился, учился во всем значении слова наука. По первому гласу трубы, воскресившей пергаментные свитки, явились и два одушевленных документа — один представляющий пожилую мать, с сердитым лицом, нахмуренными бровями, громозвучным голосом и полным передником нежных записок; другой приятную семнадцатилетнюю дочь, которую видите у дверей, с платком на глазах — жалкое, добросердечное творение, жертва учености нашего наследника. Выражение бледного лица ее прекрасно! она плачет во всем обширном знаменовании слова плакать, так как обыкновенно плачет несчастный, который ищет и не находит в слезах минутного утоления тоски своей. Ребяческая досада не безобразит ее лица; оно увяло, изнурено сердечною, неизлечимою болезнью. Ах! в сердце ее должно скрываться много, и сие многое ужасно! Кляните вместе со мною вероломного соблазнителя!

   Имя ее Сара Юнг — найдете его на некоторых из писем, составляющих огромный архив в переднике матери. Надобно думать, что роман продолжался долго, по крайней мере был нежен; конец его, видите сами, трагический. На одном письме читаете: Оксфорт; на другом: dearest life (милый друг — не миледи, не графиня); на третьем: To marry you (на тебе жениться), все остальное замысловатый художник выразил пустым местом — быть может, не более полноты находилось и в самых выражениях оригинала. Теперь понимаете ли? Непорочность обманута священным обетом супружества! Бедная Сара имеет в руке обручальное кольцо, рука сия, вероятно, была простерта к непостоянному и все еще любезному; но горестная, убийственная мысль, что все уже миновалось, что прежнего радостного времени уже нет, возобновилась в душе обольщенной Сары, и слабая рука ее упала. Пожалейте об ней! бездушник, за кипу клятвенных обязательств, данных им некогда на любовь и сердце, обещает ей горсть червонцев! «Сожалею, мисс! (dearest life) — говорит он, или, судя по выражению лица, не мог иного сказать — сожалею о ваших обстоятельствах; но видите, что и мои уже переменились. Примите эту безделку за вашу дружбу и доброе сердце! Довольно молодых людей в Оксфорте: кто знает, что может случиться? Примите, прошу вас! Не принуждайте меня бросить этих денег нищим. Пускай достанутся они лучше вам, нежели какому-нибудь бродяге или плуту!» Но деньги не приняты — ни дочерью, для которой все уже погибло; ни матерью, которая, можно подумать, не тихого нрава. Женщина с таким лицом, с такими грозными, сомкнутыми кулаками, нескоро прельстится на деньги. Кажется, слышишь, как она говорит: «обманщик! не думаешь ли своими гинеями заплатить за честь моей дочери?» Ее сверкающие, бешеные глаза, ее выразительные движения заставляют догадываться, что она приветственную речь свою заключила некоторыми приличными учтивостями, некоторыми предсказаниями, которые все, как после увидим, к утешению честности и многих добросовестных людей, сбудутся во всех подробностях. Замечаете ли на пальцах левой руки ее кольца? Они надеты с намерением: хотели доказать (не будучи уверены в счастливом окончании процесса), что деньги им не в диковинку, что бедность их, благодаря Богу, еще сносная. — Теперь покорно прошу взглянуть на прелестника! не правда ли, что он с героическим равнодушием Юлия Кесаря отражает ужасную бурю приветствий и титулов? Смотрите, как вытянут и прям! Иной сочтет его указателем дороги, и — не ошибется: не сходны ли они в чувствах? Заметьте однако и в нем похвальную черту характера: этот добросердечный молодой человек, который способен забыть и честь, и уважение к погибшей от него невинности, не забывает о некотором облегчительном пособии для портного — он поднял полу своего кафтана, чтобы удобнее было снимать с него мерку! Чудесное присутствие духа в минуту осады и штурма!

   Что сказать о важной особе портного? Имеем причину думать, что в ней скрывается и другая, не менее важная особа сапожника, или, лучше сказать, что она, по всем приметам, сапожник, а не портной. Для чего бы, например, украшаться передником из телячьей кожи? — известная сапожничья риза — сверх того, не замечаете ли на лице ее некоторого мистического оттенка, некоторого таинственного вдохновения, столь необыкновенных на лице портного? Вероятно, что эта почтенная особа принадлежит к немногим из тех счастливых, которым покойник давал по временам аудиенцию в ветошном магазине своем, и за усердные услуги платил с приличным ему великодушием, сбавляя по пятидесяти процентов со ста при расчете. Натурально, что артисту с дарованиями покойника, который как после узнаем, в часы свободы сам пришивал к прародительским башмакам своим подошвы, — ничего не стоило употребить первого попавшегося ему навстречу сапожника вместо портного. А в наше время не диво сочинить самоучкою исподницы и халаты, когда мы видим такое множество записных чудотворцев, которые, не научившись еще порядочно читать по складам, сочиняют поэмы и драмы. Словом: наследник, имея нужду в печальной декорации, употребляет, в первый и последний раз, того самого декоратора, который некогда убирал и блаженной памяти его родителя.

   Далее! Герой наш, поднявши полу кафтана, прикасается к столу, уставленному блюдами разного вкуса и стряпанья: письменными документами, чернильницею и сочным мешком с гинеями. Последние два блюда очень знакомы тому величавому гостю, который, с пером в зубах, сидит за столом в почетном месте. Он, пользуясь благоприятным раздором чести и совести, которым озабочены теперь и хозяин и плачущая мисс (dearest life), и бурная мать, спешит познакомиться с лучшим по вкусу его блюдом. Выдумка благоразумная! Кто поручится, что сам хозяин предложит ему это блюдо? Кто же этот догадливый человек? спросите вы. Служитель правосудия, милостивые государи, нотариус, маклер! Замечаете ли у него под мышкою мешок из зеленой байки? — обыкновенная регалия английских маклеров — в него кладет он свои бумаги и, если угодно, при случае, остатки тех блюд, которые отведывает украдкой, за спиною хозяина. Эта особа имеет и другое общее звание — звание плута. Какое ругательство! скажете вы. Но милости прошу всмотреться в эти вороньи глаза, которые так усердно стоят на часах в ту самую минуту, как деятельные пять пальцев творят таможенный осмотр во внутренности мешка! Он крадет, в этом нельзя и сомневаться, и что за диво! — но крадет с юридическим благоразумием, со всеми приемами великого мастера; часовые, стоящие на форпостах, знают свое дело, и кажется к нему приличны! Осмелься наследник оглянуться, осмелься приметить, что гость его убавил десятком гиней лежащую перед ним казну, и завтра же принудят его заплатить десять десятков за то, что он имел неосторожность быть с глазами.

   Старик скончался; мы это знаем, но здесь, благодаря искусству художника встречается повсюду и в разных превращениях его величественный образ. Он жив на том прекрасном портрете, который вы видите над камином; он жив в лоскутьях и бумагах, разбросанных по паркету его любимой камеры, все дышит еще бессмертным его духом; вся комната наполнена или, правильнее сказать, загромождена монументами его неопрятных подвигов. Хотите ли знать, почему я так смело утверждаю что портрет, висящий над камином, изображает покойника? Взгляните на камин! та самая шапка, которую видите на портрете, в подражании, представится вам на полке камина в оригинале, со всеми неоспоримыми признаками древности; очки, висящие уединенно, в печальном пренебрежении, на крюку, висели не когда с торжеством и славою на прародительском носу покойника — другого фасона крюк — в то время, когда он чистил и перебирал червонцы! Два костыля, передние ноги его (меланхолических пример непрочности вещей) разделяют изгнание очков; они не ровного роста; но это не удивительно: вы знаете, что ветхие лачуги подпираются разной длины и формы подпорками. Старший костыль, как я догадываюсь, был верным спутником блаженного во всех его походах, а младший служил ему повелительным жезлом, и может быть, при случае, посредством некоторых мистических действий, вселял покорность в буйные души домашних, которых, надобно заметить, не более, как один обветшалый кот, усердный постник, и ветхая служанка, представляющая вам в едином лице всю дворню: и повара, и камердинера, и истопника и все, что вам угодно. Смотрите! говорит вам Гогарт, здесь имел он обыкновение сидеть; здесь покоились его подставные ноги, когда он отдыхал, на этом крюку висели карманные глаза его, когда он считал не на столе, а в мыслях нарастающие червонцы. Ночью и в зимние вечера освещал его философический ночник, который видите вы на полк камина в оригинале, и который, весьма вероятно, даже в крещенские трескучие морозы был не только самою светлою, но вместе и самою теплою частью сего камина! иначе для чего бы укутывать голову такою шапкою, а грешное тело таким полновесным хитоном, более приличным жителю полюса, нежели уединенному математику, сидящему в теплом кабинете, с полными пригоршнями гиней, и повторяющему на досуг нумерацию?

   Знатоки в аллегориях и языке медалей отдадут справедливость Гогарту за остроумное и многозначащее соединение предметов, видимых перед холодным камином. Вообразите, что этот камин, с своим ночником, шапкою и портретом (разумеется великолепно вырезанным en bas-relief) есть памятник надгробный, сооруженный в каком-нибудь Вестминстере, — нужно ли будет вам объяснять, какие добродетели имел погребенный под ним покойник, и какого характера должен быть, по всем вероятностям, наследник сего знаменитого мужа?

   Подымите глаза: неосторожный молоток обойщика отшиб карниз, который падает, и что же? … Нечаянный случай возвращает свободу нескольким затворникам — (очевидное действие правосудного Промысла!) Но выбор заточения?.. какая несравненная выдумка! какое неоспоримое доказательство великих хранительных способностей! Не в твердости, но более в неприступности воздушной темницы заключалась безопасность сокровища. Притом смотрите: какая благоразумная расчетливость! Золото, раскиданное туда и сюда, не может быть украдено в один прием! И что сравнится с приятностью хранить собственную свою тайну, с удовольствием прятать, выдумывать новые надежнейшие средства безопасности; переносить с места на место неоцененное сокровище, свисать подобно ласточке теплое гнездо для милых птенцов, которые, правда, не могут в нем расплодиться, зато не будут подвержены зорким глазам ястребов, то есть денных или ночных, законных или незаконных мошенников. Золотой град сыплется прямо на спину ветхой Данаи, которая, надобно думать, впервые изумлена таким чудом, и более знакома с поучительным градом палочных или словесных учтивостей, нежели с мифологическим градом червонцев; это смиренное домашнее животное тащит охапку дров: приказано растопить камин бывший доселе под запрещением. Времена переменились: новое правительство обнародовало всеобщую амнистию; камин упраздненный по приговору прежнего, должен возобновиться; свободная топка позволена! Итак, червонцы не будут уже перебираемы окостенелыми от холода пальцами, хотя, по-видимому, обращаются они еще медленно: например, еще не приготовлены шотландские уголья {Самый дорогой материал, употребляемый для топки печей в Лондоне.}; тощий камин, на первый случай, должен довольствоваться самою грубою пищею: лучинами, щепками и старыми кольями, вырванными из забора.

   Здесь, перед открытою шкатулкою, разрушенным гробом серебряных чаш и мешков с гинеями, на которые светит уже блестящая заря воскресения, стоит другое домашнее животное с геморроидальною миною: худой, голодный кот, которого меланхолическое мяу кажется говорит вам: для чего эти мешки не мыши? Подножием меланхолику служит книга; передние лапы его покоятся на тучных мешках с гинеями, украшенных ярлыками, на которых видимая рука начертала 2000, 3000 и так далее. Скажите, милостивые государи, этот задумчивый постник не сходен ли с тем заблудившимся в Аравийской пустыне путешественником, который, умирая с голоду, находит на дорог мешок, берет его, восклицает в восторге: пшено! благодаренье Промыслу! спешит открыть, и что же? к ногам его сыплются перлы! Ах! это перлы, говорит со вздохом голодный, более ничего! немилосердное небо! — Терпение, добрая тварь! конец испытанию! Старинный друг твой, вертел, предательски отданный с некоторыми другими товарищами под заклад, еще жив и теперь свободен. Не смея верить искуплению, он робко поглядывает на тебя с высокой тюремной башни, в которой полвека сидел взаперти, не имея случая показать свету необыкновенных своих талантов! Скоро возвратится ему потерянный престол — очаг! скоро увидят невиданный феномен на кухне — яркий огонь под кастрюлями! Какая утешительная для тебя надежда, постный кот! служители с твоими достоинствами, с твоею честною расторопностью, в правление такого благомыслящего, механического министра, каков твой друг и ему подобные, могут ожидать порядочной для себя прибыли.

   Наряду с подножием стоят два заслуженные инвалида — старые башмаки. oeuvre posthume покойника, который чинил их своеручно и не дочинил; и теперь еще виден конец той жизненной нити, которую неумолимая Парка перерезала вместе с другою, по многим отношениям ей подобною! На подошве одного из башмаков можете заметить золотой герб — подметка, вырезанная из переплета старой Библии, самой ближайшей соседки инвалидов: не значит ли это в настоящем смысле попирать Божие слово ногами? Что касается до Божия слова, государи мои, согласен! покойный имел невинную привычку не уважать его! Но попирать ногами собственного, в душе любимого бога — я говорю о золоте — признаться, непостижимо! Например, я не удивился бы нимало, когда бы на старом халате нашего эконома нашел заплаты, выдранные из книги Премудрости Соломоновой, когда бы зимняя шапка его была подбита плачем Иеремии или пророчествами Аввакума: все это в порядке вещей, но золото! золото — существо единственно им боготворимое! на подметках! словом: я теряюсь!… Займемся другим, не столь запутанным предметом! видите ли книгу, до половины раскрытую, брошенную с пренебрежением на пол, а со временем могущую попасть и в камин? Это журнал, дневник (memorandum book) покойника. Можем прочесть некоторые статьи, писанные в мае месяц 1721 года. Вот они: 1-я, сын Томас приехал 8-го мая из Оксфорда (Латинской области), это понятно и не требует объяснения. II-я, 4-го мая обедал у французского повара — превосходно! Хотели угостить посетителя! полегче, подешевле! где же? Натурально у французского повара! Итак, питательным именем и тощим обедом? Чего же вам более? Имя, французский повар, не есть ли самое лакомое и сытное блюдо? Хотя англичане и вообще уверены, что кухня французская имеет разительную аналогию с прозрачным телом и воздушным характером самих французов, что например жареные лягушки, цыплята с луком, и soup Ю l’oignon, едва ли займут одну пятидесятую долю английского желудка, побеждающего и бифштекс и пудинг, но все вообще — разумеется в большом свете — имеют некоторое благоговейное предубеждение к имени французского повара, которое на светском языке выражает очень много, столь же почти много, как и самое громозвучное слово: большой свет! И здесь нельзя не удивляться расчетливому гению, или, лучше сказать, глубокому познанию натуры нашего Гарпагона! Проникнув в физические законы вещей, он мог безошибочно заключить, что могло в целом Лондоне ничто не иметь одно с другим такого натурального сродства, как тощая французская кухня и его домашняя, в которой царствовала вечная мрачность, вертел не действовал, а сидел под арестом, и кошки умирали с голоду, потому что мыши, оставив бесплодный край, ушли в обетованную землю. — Наконец III-я, 5-го мая удалось мне (слава Богу!) избавиться моего фальшивого шиллинга! Черта прекрасная! Мой шиллинг: какая тесная короткость между им и фальшивым шиллингом! Одно мистическое слово мой не уверяет ли вас, что этот фальшивый шиллинг — единственный во многолюдном семейств нефальшивых — лет десять мучил заботливую душу миллионщика, отравляя в ней каждое невинное чувство радости, которою, в лучшее время, оживлялась она при виде чистого полновесного золота. Вероятно, что этот ренегат, средствам и непозволенными, без вида и привилегии закрался в монастырское братство правоверных, долго скрывал себя от рысьих очей настоятеля, напоследок его узнали… сколько трудов и хитростей потеряно, чтобы избавиться, с порядочным барышом, от горького обладания таким сокровищем! Наконец, 5-го мая, по милости Асмодея, удалось втереть его (вероятно с христианским процентом пятидесяти пяти на сто) в руку промотавшегося повесы, и важное сие происшествие внесено торжественно в домовую летопись.

   Еще одно или два замечания: стены парадных комнат, в которых выставляются напоказ знатные гробы, за день или за два до выноса, бывают обыкновенно украшены гербами или шифрами покойников. И здесь, как видите, намерены последовать сему похвальному обряду: на правой стене прибиты гербовые щиты с эмблематическою фигурою клещей и с надписью Beware! (крепче держи в руках) — девиз покойника! можем вас уверить, что он во все продолжение неопрятной жизни своей ни разу не изменил сему девизу, не знаем еще, последует ли примеру его наследник, но мимоходом заметим, что в наше время и слава, и дарования, и добродетели праотцев чаще всего доходят до правнуков на одних гербовых эмблемах и надписях, существуют в одних гербовниках и вместе со многими другими прародительскими обветшалыми утварями лежат под спудом в кладовых или подвалах.

   Читатели, на первый случай довольно! тайны святилища вам открыты, время оставить его! Скоро будете иметь случай удивляться герою своему в другом месте и других обстоятельствах! Первое действие кончилось, опускаю занавес.

  

«Вестник Европы», 1808 год, No 15

Карикатура.

   Мы оставили нашего рыцаря — Томаса Раквеля — при самом вступлении на славное поприще: он действовал на нем с успехом; противники его — здоровье, доброе имя, совесть и те полновесные мешки с ярлыками, которым имели мы случай удивляться — побеждены, рассыпаны. Теперь происходит последнее решительное сражение. Смотрите.

   Вам представляется внутренность Вайта, лондонского кофейного дома, славного потому, что в нем обыкновенно сбирались записные картежники. Между ими найдете знакомца своего Томаса Раквеля: он первая и самая видная фигура на картине! Заметьте разнообразие лиц: какие оттенки — пустота или так называемое моральное ничтожество; обдуманная, систематическая важность и важность, произведение холодного или охладевшего сердца; досада задумчивая, мрачная, молчаливая, досада, соединенная с пылкостью нетерпения; отчаяние, исступленное, восстающее против судьбы; отчаяние, бешеное, подозрительное, воспламененное убийственным мщением; хладнокровие в счастье; радость, основанная на чужой погибели и слышная среди проклятий и стонов; ужас в разных видах, но производимый одним, главным и все другие затмевающим предметом — какая страшная картина! Вообразите себя за дверьми и вообразите, что вы не видите ничего, а только слышите падение стульев, звон гиней, отсчитываемых одна за другою, или и с шумом влекомых со стола кучею; громозвучный, выразительный восклицания, сострадательное лаянье собаки, и в этом хаосе грома пронзительные вопли: разбой! пожар! Что вы скажете? — «Здесь играют» — Точно так! Вы могли бы подумать, когда бы не слыхали звучащей монеты, что здесь происходят душеспасительные споры о вечном блаженстве, или беседуют граждане республики сумасшедших, но вы слышите мистический звон и говорите — здесь играют! Видите ли на столе корнет? Это таинственная Пифия, которой оракула ожидали с трепетом; он грянул — и Раквель, лишенный всего, сорвав с себя парик, в бешенстве грозит кулаками невинному небу. Его положение живописно — руки растянуты, как крылья, глаза на выкат, брови нахмурены, зубы скрипят; не скажете ли, что он внимает гласу невидимых! Но кто эти невидимые? Какой это магический голос? Конечно гений тюремщика, шепот ключей тюремных, приветствия оков Бедлама {Дом сумасшедших в Лондоне.}. У ног его пресмыкаются пустой парик, опустевший кошелек, оторванная коса; перед ним повержен стул, служащий трибуною мохнатому Цицерону из Ковентгардена (слова изображенные на ошейнике) — меланхолическое рычание сего ритора есть, без сомнения, надгробный панегирик покойному кошельку.

   Прошу заметить в праве другого рыцаря печальной фигуры: наскучив смотреть счастью в спину, он сам решился оборотиться к нему спиною. Он в трауре, с плерезами: вероятно, что, будучи огорчен потерею какой-нибудь тетушки, пришел он сюда искать утешения с наследством в кармане, хотел на минуту забыться, но вдруг принужден оплакивать и тетушку, и наследство, которое, как видите, погребено под тучною рукою Паладина, оставшегося победителем на турнире.

   По правую и по левую сторону этой группы видите две другие — они спокойнее, по крайней мере, тише. Наряду с черным кафтаном, за круглым столом сидит доброхотный ростовщик, который в угодность лорду Cogg — лорду Голоуму — (его узнаете по широким, вышитым золотом рукавам) уступает, за обыкновенные проценты 50-ти на 100, 500 фунтов стерлингов, разумеется, обеспечив себя наперед каким-нибудь дружеским залогом, который со временем можно бы было продать за 1000. Позади осиротевшего парика размышляет практический философ — ночной разбойник; он не имеет желания ни занимать денег, ни отдавать деньги в займы; но из кармана его выглядывают обыкновенные посредники принужденных займов, делаемых на улице или в густоте леса — пистолет и маска. Один из этих господ есть кредитор разбойников, другой их расходчик и лицо кредитора прекрасно: вокруг него треволнение и буря, кричат разбой, пожар! падают стулья, шатаются столы, собаки лают — он сидит спокойно, с раскрытою книгою, перед учебною лампадою, отсчитал деньги и записывает их четкими буквами в расход. В самом деле должник, с таким лягушечьим лицом, каков лорд Cogg, может почесться находкою: посмотрите на эти щеки в два этажа, на эти пухлые губы, на эти сонные глаза — не правда ли, что ему весело быть обманутым?

   Вероятно, что практик (разбойник) потерял за круглым столом все то, что выслужил с пистолетом в руке на большой дороге, и теперь рассчитывается с совестью, которая подвела ужасный итог под его суммою. Его беседа с самим собою не иное что, как совестная расправа. Надобно знать, что перспектива со стороны виселицы не переменилась — преступление сделано и никаким средством не может быть разделано: узнают меня, отведут мне квартиру в воздушном замке! С другой стороны такие же печальные виды: приобретенное преступлением потеряно в одну минуту, навеки; мы так же бедны, как и прежде, но прежде (может быть!) имели мы некоторую собственность: спокойную совесть! теперь — страшной греческое П (эмблема виселицы) служит вместилищем каждому плану ума нашего, каждой картине нашего воображения! Неудивительно, что такая перспектива не разглаживает нашего лица и принуждает нас несколько хмурить брови. — Он ничего не видит, ничего не чувствует, не слышит приглашений мальчика, стоящего перед ним с полным стаканом — все забыто: и вино, предлагаемое ему на подносе, и пистолет, и маска, которых по счастью мальчик не замечает, в противном случае греческое П могло бы служить вместилищем не одним идеям героя, но вместе и самому герою. Камин, перед которым он греется, не чувствуя теплоты, закрыт решеткою! Для чего она? Для сбережения париков, перчаток, шляп и платков, которые могли б залететь в огонь — натуральное действие пророческих изречений Пифии! Буфет, находящейся наряду с камином, закрыт такою же решеткою — предосторожность благоразумная! Бутылки, стаканы и рюмки могли бы слишком много потерпеть от нападения париков, перчаток, шляп и тому подобного. Говорят, что каждая замочная скважина есть пасквиль на человека — желаю знать, какое имя дадут этим решеткам, спасающим парики и бутылки?

   Позади мальчика представляется вам раненный рыцарь. Надобно думать, что он поражен в самое чувствительное место! Видите ли, с какою отчаянною досадою грызет он пальцы: но внутренняя операция мучительнее: он видит, с каким равнодушным спокойствием застольный победитель сгребает рукою гинеи, видит и мучится завистью: собственная потеря и чужой выигрыш, которым пользуются с таким равнодушием, которым оживилось бы его умерщвленное сердце: вот Фурии, грызущие сердце этого Ореста — убийцу не родной матери, но кошелька родного.

   Лицом к траурному кафтану сидит существо, которому нет имени. Боже сохрани вас от встречи с подобною восковою фигурою! Не знаю, каким средством зашло сюда это безымянное создание, с своими невидящими глазами, с своим лицом, распустившимся в воздухе! Смело можно сказать, что оно есть беднейшее из всего собрания, и вероятно по всем отношениям — Гогарт изобразил его для противоположности. Можно подумать, что оно принадлежит бездушным, безличным главарям, которые, не имея довольно отважности и силы для того, чтоб быть деятельными в развращении, втираются в толпу развратных и думают, что могут придать себе несколько весу в свете, говоря: вчера мы были в Байоне! Какая жаркая происходила у нас сшибка! Он хочет только рассказывать! Может быть и теперь рассказывает уже в воображении! За спиною практика происходит дележ. На устах счастливца, которого видите с непокрытою головою, царствует радость — но я желал бы сказать ему: берегись, товарищ твой слишком поспешен; в движениях его слишком много риторства; он нарочно звучит монетою, чтоб звоном заменить количество! По платью обоих можно догадаться, что один — знатный, другой — простолюдин, и первый, вероятно, в уплату недоимки, включает и всякое благосклонное слово и тот снисходительный такт, который сиятельная рука его бьет на спине товарища.

   В прямой линии от этой спокойной и дружеской группы, у дверей, видите другую! И здесь заметна недоимка — слетел с головы парик, а с ним, кажется, улетело и что-то бывшее в голове под париком. Не правда ли, что этот непокровенный имеет великое сходство с нашим Раквелем — и там, и тут одинаково опустение кошельков. Одна разница: первый вздумал упрекать небо своим несчастьем, а последний хочет обрушиться на бедное и может быть невинное создание, которое приветствует именем плута. По счастью шпага, в руках его, так же ненадежна, как и корнет: сверх того, судьба посадила его подле одного доброхота, который ссужает его без процентов частицей собственного рассудка.

   Остальное почти не требует изъяснения. Читатель слышит громозвучное: пожар! пожар! Ночной сторож, которого видите с фонарем, впускает очень кстати свежий воздух в палату — в противном случае и огонь, и общество могли бы задохнуться в одно время. Двое только — маркер и один из членов ложи — замечают пламя. Первый есть совершенно Гамлет, которому представляется привидение. Другой (маркер) с своим молотком и свечами, которые может теперь затушить, потому что солнце всходит за карнизом, представлен в первую минуту открытия. Он духом и глазами назади, но туловищем, молотком и свечами служит еще карточному собранию.

   На стенке прибито объявление: Р. Юстиан, придворный карточный фабрикант живет в … — Сальный огарок стоит на часах у этого важного поста.

Лихтенберг.

«Вестник Европы», 1808 год, No 21

(Карикатура.)

   Печальная и к счастью последняя сцена смешной комедии! Вы видите Бедлам, жилище сумасшедших в Лондоне, и в нем Томаса Раквеля, вашего знакомца, который, испытав коловратность счастья, наконец сошел с блестящего театра его без денег, без здоровья и без ума. Тот ли это человек, которого видели вы на первой картине, веселого, цветущего здоровьем, готового наслаждаться жизнью? Но может быть скажете вы: различие в одних только декорациях — актер и там и здесь один и тот же! Первая сцена служит приготовлением к последней. Он казался весел — но продолжительно ли веселие испорченного сердца? Он оживлен был надеждою будущих наслаждений — но каких наслаждений? Гибельных, убийственных, одною только наружностью несходных с ужасами Бедлама!.. Не буду противоречить вам, милостивые государи! Смотрите, прошу вас, вместе со мною на картину и утешайтесь мыслью, что у вас перед глазами одна только картина!

   Раквель лежит на земле, почти обнаженный — смотритель налагает на него цепи. Для чего это? спросите вы. Для того, буду вам отвечать, что наш знакомец и в самом Бедламе следует побуждению своей натуре, которая беспрестанно стремит его ниже и ниже. В Бедламе надобно вам заметить, не все безумцы скованы цепями; и сами цепи имеют степени. Вероятно, что Раквель сначала пользовался неограниченною свободой избранных членов Бедламского клуба: по крайней мере имел он полное право прохаживаться, вместе со многими другими, по той пространной галерее, которой изображение находите на картине — правда не далее, как до решетки, которая представлена вдали, и за которою отведено жилище бедламцам другого класса, или, говоря языком понятным, другой секты, признающей совсем особенные правила: вероятно, что наш знакомец решился оставить свою миролюбивую секту и перейти в другую более необузданную — рана, которую он собственными руками сделал себе под сердцем, может служить доказательством успехов его в новой философии — короче, он возмутил ту мирную республику, которой был гражданином и должен теперь переселен быть к анархистам, обитающим за решеткою. Лицо страдальца неописуемо; оно, напоминает нам Греев стих:

   Безумства дикий смех в мученьях нестерпимых!

   Угадаете ли, кто эта женщина, стоящая на коленях, обливающаяся слезами? — Сара Юнг, обманутая, незлобная Сара Юнг, которой сердце не помнит оскорблений, которая любит злодея своего, впадающего в несчастье, забытого целым миром! Слова святого Писания: я был в недуге, я был в темнице, а ты не посетил меня, врезаны в ее душу; остаток прежней любви и теплая вера к Создателю привели ее в ужасную пропасть Бедлама. Несчастный! я буду твоим покровом, говорила нежная Сара, смотря на лицо безумца, обезображенное страданием.

   Один из смотрителей, кажется, тронут печалью Сары; он хочет, с нежною осторожностью, делающею честь его сердцу, отвести лицо ее от головы сумасшедшего. Приятно видеть, что руки его, привыкшие налагать одни цепи, не отучились от кротких движений человеколю6ия.

   Заметьте над дверьми келий цифры: 54, 55, 56. Дверь под No 56 заперта. Заглянем в первые и постараемся также их запереть для вашего взора. Под No 54 найдете мечтательного суевера; под No 55 честолюбивого, строящего на воздухе свои здания. Первый представлен в минуту исступления — солнечный свет, ударяющий в крест, кажется ему сиянием нисходящим с неба. Другой сидит на соломе, изображающей трон, увенчанный короною из соломы же, собственного рукоделия. Все вокруг него имеет соломенную легкость — выключаю один только скипетр, в котором ощутительна какая-то оттоманская полновесность. У самых почти дверей стоят две женщины, одетые в великолепное шелковое платье — это придворные дамы, они конечно ждут аудиенции! Одна оперлась на другую, закрывшую лицо опахалом: быть может, без этой подпоры не осмелилась бы она взглянуть на пышного соломенного султана, грозно владычествующего в своей клетке! Но кто же эти дамы? Конечно любопытные, пришедшие не одевать обнаженных, как Сара Юнг, но видеть их и потом забыть навеки? По крайней мере в этом уверяют нас их лица, на которых ни малейшего следа чувствительности незаметно!

   Привилегии, которыми пользуются обитатели кладбища в глухую полночь, даются обитателям Бедлама среди бела дня — то есть, они имеют свободу выходить из гробов своих и пугать приходящих. Впрочем, и те, и другие обязаны умеренно пользоваться своими привилегиями: первые иногда сажают в мешок и бросают в реку, если они замедлят откликнуться или сказать свое имя; последних обыкновенно загоняют в клетку и приковывают к стене. Здесь Гогарт представил нам не более шести денных привидений — выключаю из числа их придворных дам. Заметьте на левой стороне величественное трио; один, в остроконечной шапке, с тройным крестом, поет овечьим голосом обедню для одного себя — соседи его заняты каждый собственным делом. По левую руку его сидит виртуоз с нотной книгой на голове и дерет уши своею расстроенною скрипкою, у ног его размышляет меланхолик, конечно мученик любви собака, приветствующая его дружелюбным лаем, напрасно расточает свои ласки; он их не чувствует; он, кажется, навсегда затворил уста свои — так сильно они сжаты; но руки его, так же сильно сжатые, недавно еще вырезали на перилах лестницы милое имя жестокой. Прочтите его: Charming Betty Careless, милая, непостоянная Бетти. Смешная мысль, заставить скрипача играть на скрипке, разложив у себя на голове ноты, совершенно во вкусе Бедлама. На пальцах у него множество колец — это принадлежит к некоторым модам, общим Бедламу с большим светом.

   Явление, которое видите на стене между No 54 и 55, отзывается несколько энциклопедиею: корабль о трех мачтах, месяц, отрывок земного шара с меридианами и полярными кругами, изображение Британии, бомба, через них летящая, внизу что-то похожее на круг с начертанием тридцати двух ветров, выше разные геометрические фигуры — все это (выключаю одно изображение Британии, не иное что, как английская монета Half-penny, прибитая к стене) — есть произведение глубокомысленного математика, которого видите за дверью с углем в руке. Перед самым его носом начертано слово Longitude (морская долгота), другого рода Бетти! Многие из несчастных любовников этой математической Дульсинеи кончили нежную страсть свою в Бедламе; они искали ее — искали — но запутавшись в линиях, параллелях и кругах, оставили наконец в этой волшебной сети свой рассудок. Позади мореплавателя смотрит в бумажную трубу астроном, которого Бетти скрывается в каком-нибудь хвосте кометы. Перед ним видите портного — украсив голову своими суконными образцами, он шутит над звездочетом и хочет лопнуть со смеху, видя напрасные усилия рыцаря долготы. Сумасшедший! так говорит он ему: брось все и примись лучше за мою мерку; с нею найдешь и долготу и широту вернее, нежели с твоими косыми и прямыми линиями! Рассуждение достойное обоих философов! — Изображение Британии на стене есть, повторяю, английская монета Half-penny. Вы видите сидящую Британию с растрепанными полосами, внизу подписано: 1763. Всмотритесь и вы заметите цепь, которою монета прикована к дверям No 54. Гогарт хочет сказать: в 1763 году Британия сидела, или достойна была сидеть в Бедламе. Славный мир, заключенный ею в этом году, казался для некоторых слишком мирным; один говорил: Британия поступила неблагоразумно! другой кричал: Британия осрамила себя! В Бедлам Британию сказал Гогарт — и Британия в Бедламе…. Но чем же Британия отомстила своему порицателю, который, как мы догадываемся, по ту сторону Ламаншского канала просидел бы за дерзость свою несколько лет в Бастилии? — Британия, добрая, рассудительная мать, забавлялась шутками своего остроумного сына, которого сердце она знала, и простила ему. Но что если бы Гогарт мог быть свидетелем последних десяти лет своего века? что если бы мог он видеть Европу, опять пустившуюся на хребте вола в пространное море, и едва не утонувшую во глубине его? Какой обширный Бедлам приготовил бы он для ее помещения! — Буквы Н. S., начертанные на перилах лестницы, и слово LE, которое видите у дверей No 55, для меня непонятны, следовательно — не стану их объяснять и для читателя.

   Довольно! Скажу искренно, что я толковал эту картину, сжавши сердце, и теперь, отвращая от нее взоры, нахожу в себе то же самое чувство, с каким в октябре 1775, проведя несколько часов среди ужасных могил Бедлама, я вышел на чистый воздух в Моорфилде {Часть Лондона, в которой находится Бедлам.}.

Лихтенберг.