Любовная сказка

Автор: Клюшников Иван Петрович

  

И. П. Клюшников

  

Любовная сказка

  

   Проза русских поэтов XIX века. Сост., подготовка текста и примеч. А. Л. Осповата.

   М., «Советская Россия», 1982

   OCR Бычков М. Н.

  

La vie ressemble plus souvent à

un roman qu’un roman ne

ressemble a la vie {*}.

{* Жизнь чаще походит на роман, нежели роман на жизнь (фр.).}

И ни мало не остроумно и нисколько не правдоподобно… Когда ж свинья в ермолке бывает?

«Ревизор» Гоголя

  

I

Пролог

Четыре записки

1

  

   Бесценный друг Наденька. Целый век не виделись мы с тобой! Ты, может быть, и забыла о моем существовании… a я!.. Ты не поверишь, как мне без тебя грустно! Напиши мне, что с тобой, напиши хоть одно словечко, только сама, непременно сама, своей маленькой ручонкой. Не вышла ли ты замуж, или, что еще хуже, не полюбила ли ты другого? Жду твоего ответа, как больной ждет выздоровления.

Преданный тебе всем сердцем

Егор Шолмин.

  

2

  

   Милостивый государь, Егор Васильевич.

   Между нами все должно кончиться. Не обманывайте меня. Это будет напрасно. Если б вам в самом деле было без меня грустно, вы не гуляли бы с другой по Невскому, не дарили бы ей пунсовых лент! Я все знаю, все… хотя желала бы ничего не знать. Прощайте же, Егор Васильевич, и будьте счастливы с той, для кого вы покинули вашу

Наденьку.

  

3

  

   Добрый, несравненный друг мой Надя!

   Ты напрасно сердишься на меня. Я никогда ни с кем не гулял по Невскому и никому не дарил пунсовых лент. Это все налгал тебе глупый музыкантишка, потому что ему захотелось поссорить нас. Будь уверена, что я тебя люблю по-прежнему и всю жизнь не забуду счастливых часов, проведенных с тобой. Но ты сама виновата отчасти, что мы так давно не видались. Ты переменила квартиру, не только не известив меня о том, но даже не оставив дворнику своего адреса. Я искал тебя по городу целый месяц, спрашивал о тебе всех подруг твоих, но все было тщетно. Наконец третьего дня попалась мне на улице Катя, и уж от нее-то узнал я, что ты лишилась отца и переехала к тетке в Коломну. Я решился написать к тебе первый, а ты на письмо мое отвечала упреками, бог знает за что! Повторяю тебе, что все это сплетни, которым ты не должна верить. Докажи же, что Жорж твой еще не совсем забыт тобой, и приходи завтра вечером в Пассаж. Бросим все наши глупые ссоры… подаю тебе руку примирения и прошу тебя сделать то же. Итак, до свидания.

   Я буду ждать тебя в Пассаже от шести часов в полной уверенности, что ты придешь, если в сердце твоем есть еще хоть искра любви ко мне.

Твой навсегда

Егор Шолмин.

  

4

  

   Егор Васильевич.

   Если упреки мои несправедливы, то ваши и того пуще. Напрасно вы говорите, что я не повестила вас о перемене своей квартиры… Я на другой же день после папенькиной кончины написала вам по городской почте записку; если она не дошла до вас, то вина не моя. Впрочем, мне кажется, на городской почте записки не теряются. А мне было это очень больно, что вы даже после такого несчастия меня не проведали. Ко всему этому прибавлю, что я целые две недели пролежала в постели от разных огорчений. В Пассаже я буду завтра вечером, ибо очень желаю переговорить с вами.

Искренно преданная вам

Наденька.

  

II

В Пассаже

  

   Было шесть часов вечера. Газовые рожки засветились в Пассаже, он мало-помалу стал наполняться группами праздных фланеров и отчаянных меломанов, жаждущих звуков оркестра Гильмана. Около булочницы собрался кружок юных франтов без усов и с усами, нещадно коверкавших бедный немецкий язык и поглощавших несметное количество пирожков всякого рода. На скамейках у магазинов сидели солидные господа в енотовых и медвежьих шубах, храня глубокомысленное молчание и искоса поглядывая на не совсем солидные шляпки, шмыгавшие мимо их. Между людьми, по-видимому, привлеченными в Пассаж какой-нибудь особенной целью, можно было заметить молодого человека в темном пальто и пунсовом кашемировом шарфе. Заложив руки в карманы и насвистывая мотив венецианского карнавала, когда-то занесенный под наше серое небо гениальным Эрнстом и с тех пор безотвязно преследующий петербургских меломанов, молодой человек неровным и скорым шагом шел по направлению к концертной зале. При встрече с женщинами он пристально устремлял на них свои большие голубые глаза, которые, казалось, кого-то искали. Наружность его была не дурна. Густые темно-русые волосы довольно живописно выбивались из-под низенькой модной шляпы, оттеняя его бледные, приятные черты. Он уже был близко от выхода и хотел повернуть назад, как с ним столкнулась молоденькая женщина в пестром байковом салопе и зеленой шляпке; она только что сбежала сверху. Взор молодого человека невольно остановился на ней и встретился с ее взором, бойким, огненным, проницательным. Молодой человек не успел еще опомниться, как она схватила его за руку и быстро произнесла:

   — Ради бога, дайте мне вашу руку…

   Он не верил себе, и, несмотря на прикосновение к нему маленькой ручки, обтянутой в темную лайковую перчатку, думал, что слова эти относились к другому, что тут была какая-нибудь ошибка, но незнакомка, видя, что он колеблется, и не дожидаясь его ответа, обвила свою руку около его руки и увлекла за собой.

   — Говорите со мной что-нибудь, ради бога, говорите; да будьте естественнее, проще, как будто вы идете с женой… и, пожалуйста, не говорите комплиментов, потому что по лицу мужчины можно сейчас узнать, что он говорит комплименты.

   Молодой человек решительно не находил, что сказать в ответ на все это. Он был в каком-то опрокинутом положении.

   В эту минуту с ними поравнялся господин высокого роста, с большими черными усами, с выразительной, угловатой физиономией, и вообще с весьма независимым видом.

   Он искоса посмотрел на незнакомку и ее спутника и прошел мимо.

   — Это он!— прошептала незнакомка тихим, дрожащим голосом, прижавшись к молодому человеку локтем, и потом прибавила вслух:— Не пора ли нам на музыку, как ты думаешь?

   Молодой человек ровно ничего не думал, но, желая поддержать свою даму, твердо и решительно отвечал:

   — Да… скоро начнут.

   — Посмотрим часы.

   Они подошли к магазину часовщика. Незнакомка обернулась, чтоб посмотреть, не исчез ли господин с независимым видом, и увидев, что он у самого выхода поворотил назад, снова увлекла молодого человека.

   — Пойдемте скорее в залу,— сказала она едва слышно.

   Они уже хотели подняться на лестницу, ведущую во второй этаж, как им встретилась девушка с скромным, невинным личиком, одетая в траур. Уста молодого человека издали какое-то восклицание, и он рванулся от своей незнакомки… но она так крепко уцепилась за его руку, что попытка его осталась решительно без успеха.

   Девушка в трауре пристально поглядела на них и потом, покраснев, потупила глазки.

   — Мне нужно…— пробормотал молодой человек.

   — Я вас не выпущу, как хотите!— отвечала его похитительница.

   Незнакомка просто втащила на лестницу молодого человека, который беспрестанно оглядывался назад, стараясь отличить в толпе знакомую ему черную шляпку: она еще долго мелькала перед ним и, наконец, исчезла из вида, смешавшись с морем голубых, розовых, белых и всяких других женских шляпок.

   Когда они вошли в концертную залу, там играли какую-то польку. Публика была очень немногочисленная и притом такая, которой глаза были больше заняты, нежели уши. Слушатели глядели на слушательниц, слушательницы глядели на весьма красивый белый жилет капельмейстера, капельмейстер тоже куда-то глядел, только не в ноты, отчего в оркестре господствовала некоторая дисгармония. С хор глядели вниз, снизу глядели на хоры, казалось, все пришли более для антрактов, во время которых можно так хорошо пить чай в маленьких кабинетах — правда, несколько сырых и холодных, но зато совершенно отдельных и скрытых от любопытных взоров толпы толстыми ситцевыми гардинами. Молодой человек с незнакомкой поместились у одного из столиков, так живописно разбросанных по зале, и также начали глядеть. Не прошло пяти минут, как напротив их у другого столика появились независимые усы. Они сели уединенно и погрузились в чтение программы концерта, от времени до времени бросая исподлобья взгляды на молодую чету.

   — Боже мой… он решительно не намерен отстать,— сказала незнакомка молодому человеку, также поднося довольно близко к глазам программу, вероятно для того, чтоб усы не догадались о смысле сказанной фразы.

   — Скоро будет антракт,— заметил молодой человек.

   — Прошу вас, будьте добры до конца, и пойдемте пить чай в особую комнату…

   — От таких предложений я никогда не отказываюсь.

   Оркестр заиграл Djamdridi-польку, заключавшую собой первую часть концерта. Сердца меломанов сладостно встрепенулись от нетерпеливого восторга. На хорах уже задвигали стульями. Маленькая дверь с надписью «Salon du cafe-restaurant» начала довольно часто поскрипывать. Предусмотрительные люди спешили запастись лучшими комнатами. Наконец, давно ожидаемый последний аккорд грянул, и публика ринулась вон из залы, кто наверх, кто в галерею. В зале остались только несколько отцов семейства, несколько гувернанток да два-три меломана, принадлежавших, вероятно, к школе искусства для искусства. Они находились еще под слишком свежим впечатлением от Djamdridi-польки и, не покидая мест своих, жаждали новых звуков.

   Незнакомка с своим спутником тоже бросилась наверх и мигом очутилась в узеньком коридоре, освещенном лампами. По обеим сторонам коридора тянулся ряд дверей, ведущих в отдельные кабинеты, которые уже почти все были набиты народом. Незнакомка не позволяла молодому человеку опередить себя ни на шаг, даже для того, чтоб заказать заранее чаю. Независимые усы следовали за ними до тех пор, пока они, войдя в один из кабинетов, не захлопнули за собою двери.

   Когда они остались с глазу на глаз, незнакомка нагнулась и приложила ухо к двери, давая знать жестом молодому человеку, чтоб он молчал.

   — Комната рядом с этим нумером не занята?— раздался в коридоре звучный, мужественный голос.

   — Все заняты,— отвечал слуга, бежавший с подносом, на котором звенели рюмки.

   Вслед за тем послышались шаги, удалявшиеся из коридора.

   — Он ушел. Слава богу!— сказала незнакомка и, бросившись к молодому человеку, с чувством пожала ему руку.— О! как мне благодарить вас! Я не ошиблась, я по вашему лицу заключила, что вы добрый, снисходительный человек!

   — Я не так добр, как вы думаете,— отвечал молодой человек, улыбаясь.— Я ничего не делаю даром.

   — Как?..— с некоторым смущением произнесла незнакомка.

   — Услуга за услугу. Вы будете пить со мной чай и расскажете мне свою историю; я без этого не выйду.

   — О! С охотой!— отвечала она весело. Но потом она вдруг замолчала. По лицу ее было видно, что она о чем-то раздумывает. Казалось, она уже раскаивалась в своем обещании и не знала, рассказывать ей или нет.

   — Вы колеблетесь,— сказал молодой человек. Помолчав еще с минуту, она наконец отвечала:

   — Извольте, так и быть… я расскажу вам все откровенно, тем более, что я не мастерица сочинять и что вы внушаете мне доверие… Знаете, я немножко физиономистка.

   — Постараюсь доказать вам, что я достоин этого доверия.

   — Вы можете оправдать его, не вынося отсюда того, что услышите.

   — Даю вам слово, если только слово незнакомого человека для вас что-нибудь значит.

   Им подали чай. Молодой человек предложил своей даме папироску, которую она закурила. В продолжение рассказа ее он мог подробнее рассмотреть ее одушевленные, выразительные черты, потому что она поместилась прямо против него на диване.

  

III

Ее история

  

   — Вы должны иметь обо мне очень дурное понятие,— начала незнакомка.

   Молодой человек хотел что-то отвечать, но она перебила его к прибавила:

   — Не возражайте, это очень естественно! Как! женщина, которую вы видите в первый раз, навязывается вам на шею, не покидает вас ни на шаг, отвлекает вас, может быть, от каких-нибудь нужных дел, потому что не все же приходят в Пассаж без цели…

   — С вами можно забыть всякое дело и всякую цель…

   — Это более вежливо, чем справедливо, и доказательством тому служит ваше давишнее покушение вырваться от меня… Помните, когда мы взбирались на лестницу?

   — То есть, вот видите ли… я не то, чтобы… я только хотел сказать два слова одному знакомому, который ждал меня.

   — Не одной ли знакомой?

   — Ну, пожалуй, хоть одной знакомой.

   — В таком случае мне очень досадно. Может быть, она еще здесь… ступайте, сыщите ее.

   — А ваша история.?..

   — Когда-нибудь… Да и зачем вам знать ее? Она, право, не интересна.

   — Нет, уж как хотите. Знакомая моя теперь ушла, в этом я уверен, значит, мне нечего ее отыскивать… А вас я решительно не отпущу, пока вы не расскажете мне, что побудило вас…

   — Ну, хорошо, я расскажу вам все, и тем более, что мне не хочется, чтоб вы думали обо мне бог знает что…

   — Я отличаюсь терпимостью, особенно в отношении к женщинам.

   — Слушайте же. Я постараюсь быть как можно короче, потому что, повторяю вам, история вовсе не занимательна.

   — Всякая история делается интересною, если в ней участвуют лица, которым мы сочувствуем, а я, право, сочувствую вам. Знаете ли, вы мне сказали, что я внушаю вам доверие, а вы с каждой минутой внушаете мне все более и более симпатии… Но я перебил вас, простите, я слушаю.

   — Я была очень молода летами и совершенный ребенок сердцем, когда умерли у меня отец и мать. Мы ничего почти не имели; отец мой жил жалованьем, которого едва доставало на наше содержание. Оставшись круглой, бесприютной сиротой, я была из сострадания взята в дом двоюродной сестры батюшки, жены одного чиновника. Обремененные огромным семейством и сами люди довольно бедные, они бы, может быть, не решились на такой великодушный поступок, если бы… если бы… Вот видите ли… я была не дурна собой, они надеялись выгодно пристроить меня, и, следовательно, не остаться в убытке за свое благодеяние, но пристроить бедную девушку вовсе не так легко. К нам ездило несколько богатых людей, но так как я была вовсе не мастерица кокетничать, то они не обращали на меня особенного внимания, а обходились со мной, как с ребенком. Время шло, благодетели мои начинали досадовать. Они всячески старались выставить меня напоказ, отпускали часто с одной из своих знакомых гулять, кататься, в театр, шили мне нарядные платья, одевали меня как куколку. Я, конечно, была вне себя от радости и благодарила судьбу за то, что попалась к таким добрым, прекрасным людям, которые готовы себе отказать, чтобы только потешить меня. Наконец, однажды утром знакомая, о которой я уже сказала вам, явилась к моей благодетельнице с сияющим от восторга лицом и, отведя ее в сторону, долго о чем-то шепталась с ней. Обе они от времени до времени искоса поглядывали на меня, из чего я могла заключить, что дело идет обо мне. И действительно, нашептавшись вдоволь, они подозвали меня к себе и объявили, что повезут меня вечером в какой-то клуб, где мне будет очень весело, потому что будет много кавалеров. Я любила общество и была рада предложению нашей знакомой. Не лишенная некоторой проницательности, я в то же время догадалась, что тут что-нибудь да недаром,— и не ошиблась. На вечере представили мне одного старичка, плешивого и с таким лицом, которое только встречается в карикатурах. Он меня ангажировал на все кадрили… можете себе представить, на все! Каково же мне было, несчастной! Он немилосердно подлипал ко мне, говорил мне комплименты самые сладкие, самые пошлые, каких даже не говорят и в романах, жаловался на свое одиночество, рассказывал разные подробности своей биографии, как будто все это могло меня интересовать. Я была просто как на иголках весь этот вечер и возблагодарила судьбу, когда он кончился. Старичок проводил меня до подъезда, посадил в карету и просил позволения приехать на другой день к нам. Я, как водится, отвечала «очень рада». Была ли я в самом деле рада, об этом вы можете судить сами. Не стану докучать вам подробностями о том, что было со мной после бала, о тех вопросах, которыми осыпали меня мои благодетели, о тех похвалах, которые они расточали плешивому старичку (носившему, к довершению всех его прелестей, фамилию господина Подошвина), и в особенности его многочисленным каменным домам во всех частях города. Благодетель мой выражался, что это человек с практической головой, не мечтатель, что он умел приобресть на службе и что его семейство, если только у него будет семейство, не умрет с голода. Благодетельница дополнила эту мысль, распространившись о том, как приятно быть женой подобного человека, какие наслаждения он может доставлять жене своей, н проч. Результаты всего этого угадать не трудно. Старичок сдержал свое слово. На другое утро он осчастливил нас своим посещением и через две недели предложил мне руку и сердце…

   — Которые вам приказано было принять…

   — Но которые я не приняла.

   — Как?

   — Да так же. Я отказала ему наотрез и дала себе слово противиться до последней крайности. Одна физиономия его была уже для меня отвратительна… но еще отвратительнее его способность приобретать… Никто и не подозревал, что мне удалось подслушать на бале разговор каких-то двух молодых людей об этом господине. Этот-то разговор всего более побудил меня к отказу. Если б не это обстоятельство, то, может быть, я бы сделалась госпожой Подошвиной. Иметь мужем старика, конечно, не весело, но, по необходимости, что ж делать… Иметь же подобного человека мужем… О! я согласилась бы скорей умереть или, что еще хуже, остаться старой девой… как и остаюсь…

   — Вы?.. старая дева?.. Да вам на вид восемнадцать лет.

   — Мне двадцать первый год.

   — Какой же вы подслушали разговор?

   — А вот какой:

   — Ты знаешь этого старика?— говорил, указывая на господина Подошвина, один черненький мужчина, в палевых перчатках и плотно обстриженный, стоявшему рядом с ним офицеру.

   — Нет,— отвечал он.

   — Посмотри, как он подлипает к этой бедной девочке. Она такая миленькая (это их слова), так робеет… сколько невинности на лице ее! Головой поручусь, что она попадет к нему в лапы, потому что он страшно богат, а она, говорят, ничего не имеет.

   — Ну, что ж?— отвечал офицер.— Попадет, так ему же хуже. Надувать его будет.

   — А если она неспособна надувать мужа. Если она считает это преступлением… Если, наконец, она еще неопытна, молода, он ее запугает, загонит бедняжку, и…

   — Что у тебя за мысли! — перебил офицер.— Он, может быть, отличнейший человек… ты везде романы видишь. Вы все, господа, такие фантазеры!

   — Я не виноват, что действительность похожа на сказку. Господин этот вовсе не отличнейший, как ты выразился, он известен за человека, замучившего двух жен своей скупостью и ревностью,— это раз. Во-вторых, он взятками нажил себе состояние, наконец, господин Подошвин отрекся от векселя, данного им одному разорившемуся негоцианту, который недавно умер, оставив после себя, в бедности, большое семейство… Оно протестовало вексель, и господин Подошвин объявил, что подпись подложная…

   — Ну что ж?.. Может быть, она и действительно не его.

   — Покойник известен был всем и каждому за честного человека, и еще притом оказал господину Подошвину значительные услуги, за которые он бы должен был помочь его семейству.

   Офицер махнул рукой и отошел в сторону, разговор прекратился. С меня было довольно. Вы поймете теперь, почему у меня достало твердости отказать господину Подошвину.

   — И я радуюсь за вас.

   — Погодите радоваться. Выслушайте до конца. С того самого дня, как я отказала старику, благодетели мои перестают быть моими благодетелями.

   — Таким образом, в стотысячный раз подтверждается истина этой фразы: on ne fait souvent du bien que pour pouvoir impunêment faire du mal {Люди часто делают добро лишь для того, чтобы обрести возможность безнаказанно творить зло (фр.).},— произнес почти бессознательно молодой человек, не ожидая, что его поймут.

   — Это сказал Ларошфуко.

   — А, вы знаете его?

   — Как же… я тоже кое-что читала… немного, правда, и без разбора, все, что могла достать. На десять книг плохих попадалось две-три хороших.

   — Ларошфуко вы к каким относите?

   — К очень хорошим. Правда, он видел людей немножко в мрачном цвете, хорошая сторона их как-то ускользала от него. Да это ничего. В жизни это полезно. Поменьше доверчивости — поменьше будет обманутых.

   — О! да вы сами ударились в скептицизм.

   — Не совсем, как видите, если доверяюсь вам с первой встречи. И хотела бы, да не могу… я женщина, а женщин чувства всегда увлекают наперекор рассудку. Я продолжаю.

   Меня начали преследовать, гнать. Мне каждую минуту попрекали, что я ем чужой хлеб, добытый тяжелым трудом, что я неблагодарна и не умею ценить благодеяний. Сначала хотели взять ласками, потом перешли к притеснениям. К первым я была чувствительна и чуть не поколебалась, но вторые уничтожили во мне всякую борьбу, и я положила не сдаваться. Между тем семейство моего благодетеля увеличилось еще двумя членами: у него родился сын и поселилась сестра его, приехавшая из Калуги, где она жила у кого-то в компаньонках. Это приращение требовало новых издержек. Положение моего благодетеля становилось все затруднительнее и затруднительнее. У него чаще стала разливаться желчь. Но как жена его не позволяла ему распространять своего гнева ни на нее, ни на маленьких чад ее и как старая дева, овладевшая совершенно характером своего брата, беспрестанно поджигала его на меня, которую она за что-то невзлюбила, то я и платилась одна за все. Если мой благодетель чувствовал потребность излить на кого-нибудь свое негодование, то непременно придирался ко мне, изобретал мне какую-нибудь вину и осыпал меня бранью и попреками. Семейство присоединялось к нему и хором накидывалось на меня, говоря, что я имела случай быть им всем полезною, да не захотела, и что они этого век не забудут. В самом деле, как я узнала после, старичок предлагал моему благодетелю какое-то очень выгодное место и брался уплатить все долги его, если только я соглашусь называться госпожой Подошвиной. Долго терпела я его, но, наконец, мера терпения моего переполнилась, и я стала думать о выходе из этого грустного положения. Семейные сцены, ежедневно повторявшиеся, расстраивали, возмущали меня. Я после них была как в лихорадке. Признаюсь, на меня находили минуты, когда я даже раскаивалась, что не вышла за старика: я не могла представить себе пытки мучительнее, невыносимее той, которой я подвергалась каждый день аккуратно. Порой мне приходило на мысль наняться куда-нибудь в магазин или поступить в няньки… Но кто бы взял меня? Меня не приучали к работе, меня воспитали в праздности, нежили, берегли. Из меня заботились сделать невесту, умеющую хорошо танцевать и бессмысленно лепетать по-французски. Я ни к чему не годилась, да и благодетели мои не отпустили бы меня из дома. Гордость их восстала бы против этого. Я решительно начинала отчаиваться… Но дайте мне отдохнуть. Здесь начинается новый период моей жизни… в котором решена была вся моя будущность.

   Незнакомка замолчала. Она облокотилась на стол и подперла ладонью лицо. Глаза ее были устремлены в пустой угол комнаты; грудь тяжело дышала.

   Она была видимо встревожена.

   Молодой человек тоже молчал и не переставал смотреть на нее. Черты ее казались ему в эту минуту невыразимо-прекрасными: они были в каком-то страстном одушевлении.

   Вдруг из залы послышались звуки оркестра.

   — Слышите ли? антракт кончился,— сказала незнакомка, подымая глаза.— Продолжать ли мне?..

   — Если только эти воспоминания не слишком тягостны для вас,— отвечал молодой человек,— то, ради бога, продолжайте. Я готов вас слушать хоть до утра… да и притом, я пришел сюда вовсе не для музыки. Но я хотел предложить вам вина: оно может придать вам силы.

   — И развязать язык более, чем насколько нужно.

   — О! не думайте, чтоб у меня была эта цель! Я даже готов возвратить вам назад ваше обещание… услуга моя так ничтожна…

   — Нет, нет. Я сама рада, что хоть кому-нибудь могу высказаться… На душе накопилось так много, так много… Я буду продолжать: велите в самом деле подать немного вина.

   Когда принесли шампанское, она налила себе стакан и, отпивая из него по глотку, продолжала.

  

IV

Продолжение истории незнакомки

  

   — Однажды я возвращалась домой из Гостиного Двора, куда меня посылали за покупками. Когда я вышла из дома, погода была прекрасная: ни одного облачка не было видно на небе; но потом бог знает откуда набежали тучи, и не успела я дойти до Исакиевского моста (мы жили в Четвертой Линии), как пошел ужасный дождь; я была одета очень легко, на ногах у меня были прюнелевые ботинки…

   — Но скажите, пожалуйста, как вас отпустили одну?

   — С тех пор, как я отказала старику, меня перестали и лелеять. Обо мне никто не заботился; если я уходила куда-нибудь, никто не спрашивал, куда и зачем я иду.

   — Я понимаю их тактику… ваши мнимые благодетели были низкие люди!

   — Бог им судья… но слушайте дальше. При переходе через Большой проспект я встретила молодого человека, черноволосого, с усами, в пальто. Увидев меня, он остановился. Я переходила с большой осторожностью, придерживая свой марселиновый капот, который ужасно боялась загрязнить, и выказав таким образом свою ногу. Молодой человек взглянул на мои мокрые ботинки и в каком-то насильном порыве воскликнул: «В такую грязь без галош! Как это можно!» В голосе его было слышно непритворное участие. Я сначала покраснела и невольно улыбнулась, но потом опомнилась тотчас, нахмурила брови, боясь, чтоб молодой человек не истолковал себе дурно этой улыбки и не счел себя вправе завести со мной разговор. Но, видно, все-таки моя физиономия приняла не такое строгое выражение, чтоб могла уничтожить со стороны незнакомца всякое покушение преследовать меня, или я ему так понравилась, что он не в состоянии был отстать от меня, не узнав сначала, где я живу,— как бы то ни было, но только, повернув в улицу, я услышала за собой мужские шаги и не переставала слышать их вплоть до самого дома. Заговорить со мной, однако ж, незнакомец не решался. По возвращении домой я переоделась и села к окну. Мне казалось, что он непременно будет ходить мимо взад и вперед. В самом деле, он прошелся несколько раз, так что я принуждена была отойти от окна. С этого времени он постоянно, каждый день, гулял мимо наших окон и, наконец, решился написать мне письмо, которое передал через дворника моей горничной. Письмо было написано горячо, искренно. Как я ни была неопытна в делах подобного рода, однако ж понимала, что притворство и лицемерие не могут так выражаться. На первое письмо его я не отвечала…

   В эту минуту слушатель незнакомки улыбнулся.

   — Что вы смеетесь?— спросила она.

   — Я? Ничего… так… я тоже припомнил одну историю.

   — Которая была с вами?

   — Да… и в которой большую роль играют записки… Искренности их не всегда можно верить…

   — Дайте мне слово рассказать потом эту историю.

   — Пожалуй. Но продолжайте свою; мы на самом интересном месте.

   — Да… так я говорю, что первая записка его осталась без ответа. Мне хотелось немножко помучить моего влюбленного, по свойственному всем женщинам кокетству. Наконец, третья записка дышала таким глубоким отчаянием, что я решительно не могла больше молчать. У меня очень доброе сердце, и мне больно, когда за меня кто-нибудь страдает…

   — Если б все женщины поступали так!— заметил молодой человек, стараясь скрыть улыбку, слегка подернувшую его губы.

   — Есть женщины до того жестокие и надменные, что они не удостоивают взором человека, умирающего от любви к ним, хотя и знают его страдания… я не принадлежу к ним; если я не могу разделять любовь человека, то найду в своем сердце хоть какое-нибудь утешительное слово для него. Иногда одно слово, сказанное любимой женщиной, одно простое слово дружбы может если не исцелить совершенно, то по крайней мере сильно облегчить страдание, но это все в скобках — я продолжаю рассказ.

   В третьем письме у меня просили свидания. «Видеть вас, говорить с вами — вот единственное счастье, которого я добиваюсь»,— писали мне.

   — Ну, да. Это обыкновенно так пишут.

   — Может быть, но только все-таки я утверждаю, что в письме было много искренности.

   — Вы хотите оправдаться в том, что решились на свидание. К чему это? Вы поступили как девушка с сердцем…

   — Скажите, как девушка, у которой сердце берет верх над головой.

   — Верьте мне, что это свойство превосходное… Что касается до меня лично, то всякая женщина, поступающая иначе, не возбуждает во мне симпатии. Терпеть не могу женщин без энтузиазма, без увлечения, у которых сердце здесь (он показал на голову). Ведь вы любили его?

   — И да и нет. Я сама не могла дать себе отчета… Все это было для меня так ново. Как бы то ни было, но я согласилась на свидание и обещалась на другой день, в сумерки, прийти в Александровский парк, к условленному месту. Нужно вам сказать, что в это время притеснения моих благодетелей дошли до последней крайности: меня бранили с утра до вечера, на каждом шагу извлекали средства, чтоб нанесть мне оскорбления, чтоб намекнуть мне, что я в доме лишняя, что я не стою, чтоб меня кормили даром. Я плакала по целым часам, уходя в свою однооконную каморку. Судите же, как отрадно мне было встретить человека, говорившего мне совершенно противное, уверявшего меня, что я достойна любви, что все окружающие не умеют меня ценить…

   — Вот вы и опять оправдываетесь…

   — Нет… я только рассказываю дело как оно было. Итак, я пошла на свидание. Этого свидания я никогда не забуду. Как билось, как замирало мое сердце! Голова моя кружилась, ноги подкашивались, мне казалось, что я не дойду до назначенного места… Наконец он встретил меня и подал руку. Мы долго гуляли. Он говорил много, говорил увлекательно, с жаром. Он расспрашивал меня о моем житье-бытье — и я рассказала ему все с ребяческой откровенностью. Выслушав внимательно, он стал уговаривать меня, чтоб я оставила своих родственников, чтоб переехала от них на другую квартиру, предлагал мне свои услуги. Он сказал, что готов пожертвовать для меня всем, чем может, если я согласна принадлежать ему, что у него есть процесс, который он надеется выиграть, и тогда непременно женится на мне, но с родней моей никакого дела иметь не хочет. Я слушала его с любопытством, верила всему, что он говорил, но согласиться на его предложение не чувствовала в себе довольно решимости. Мне было как-то страшно, и притом я как-то все считала неблагодарностью бросить моих родственников, не сказав им ни слова. Это свидание кончилось ничем, так же как и второе, последовавшее за первым через несколько дней. Наконец, свидания наши становились все чаще и чаще. В те дни, когда мы не виделись, он писал ко мне, и все письма его клонились к тому, чтоб уговорить меня на побег. Он истощал весь запас своей логики и своего красноречия, чтоб убедить меня, что я ничем не одолжена моим благодетелям, что покинуть их не будет ни грешно, ни стыдно и что их притеснения уже давным-давно избавили меня от обязанности им повиноваться. Мне в первый раз приходилось слушать такие речи — и они вскружили мне голову. После многих просьб и увещаний я, наконец, согласилась бежать из дома. Однажды ночью я завязала в маленький узелок несколько необходимых вещей и, когда все спали, вышла на улицу. Дворник посмотрел на меня с некоторым удивлением, но целковый, сунутый ему в руку, тотчас рассеял это удивление, и калитка родного жилища навсегда захлопнулась за мной. Я была свободна — я думала так, по крайней мере… Вы увидите после, что свобода эта была только мнимая и что другие цепи, не менее тягостные, готовила мне судьба.

   Я не назову вам того, кто вызвался быть моим покровителем: вам нет нужды знать его имя. Но вы видели…

   — Как… этот господин с черными усами, преследовавший нас?..

   — Это он. Я нашла готовую, изящно убранную, хотя и не большую квартиру. Все было к моим услугам, чего бы я ни пожелала. Исполнять каждую прихоть мою считали святою обязанностью. Меня окружили заботами, ласками; я написала к домашним моим письмо, в котором говорила, что не могла оставаться у них долее, что я решилась следовать за тем, кого избрало мое сердце, что я прошу у них прощения…

   — В том, что они довели вас до побега?.. Потому что обходись они с вами иначе, вы бы еще долго колебались, не так ли?

   — Может быть, смотря по тому, до какой степени дошла бы моя любовь. Я чувствовала, что начинала любить сильно… Они отвечали мне бранью: упрекали, обвиняли в черной неблагодарности, которою я будто бы заплатила за их добро. Я показала этот ответ ему, он с негодованием разорвал его и сказал, что никогда нога моя не будет в их доме. Некоторое время я чувствовала себя счастливою, видела, что меня любили, и привязалась сама. Обращение его со мной так резко противоречило обращению моих родственников, он был со мной так нежен, предупредителен, заботился о моем образовании, нанял мне учительницу музыки, читал мне вслух разные книги и толковал мне то, чего я не понимала в них. Он добрый, хороший человек, думала, он один любит меня, понимает. Я буду ему век благодарна и никогда не расстанусь с ним. Я привязывалась к нему все более и более, пока не узнала короче, что это был за характер…

   Незнакомка замолчала на минуту и потупилась. Лицо ее приняло грустное выражение. Молодой человек посмотрел на нее с участием. Отпив еще несколько вина, она продолжала:

   — Мне и теперь еще жаль его… он сам страдает от своих недостатков, потому что сознает их, но не в силах от них отрешиться. Если б только сегодня он подошел ко мне, заговорил со мной… я не ручаюсь за себя… я бы, может быть, снова сошлась, помирилась с ним, а этого не должно быть и для его и для моего счастья…

   Тщеславие губит этого человека. Оно главный двигатель всех его поступков. Скоро я увидела, что если в отношениях его ко мне любовь и играла роль, то все-таки несравненно меньшую, нежели тщеславие. Он заботился о моем костюме, о моей прическе более для того, чтоб знакомые его, увидев меня, идущую с ним по улице или сидящую с ним рядом в театре, позавидовали ему. Помню, что когда на одной вечеринке, одевшись менее роскошно чем другие, я не произвела того эффекта, которого он желал, он рассердился на меня не в шутку. Конечно, он не высказал мне причины своей внезапной холодности со мной, но я тотчас поняла, в чем дело. Он во весь этот вечер не обращал на меня почти никакого внимания и танцевал с другими женщинами, царицами бала. Ему непременно нужно было, чтоб обо мне говорили, иначе он разлюбил бы меня. Он никогда бы не в состоянии был привязаться к женщине, которая бы полюбила его тайно от света. Гласность для него важнее всего. Если б свет не догадывался, что такая-то женщина его любит, он сам бы разболтал это, конечно, приличным образом, полунамеками, но тем не менее разболтал бы… Вот какой это человек. Прибавьте происходящее от того же источника желание выказать при людях могущество своего влияния над женщиной, подеспотировать над ней… Наконец, тщеславие же породило в нем ревность.

   — А! ревность вы приписываете тщеславию? По-моему, она происходит от других причин… У меня, например, мало тщеславия, но я очень ревнив.

   — Значит, вы не любили истинно. Где настоящая любовь, там ревность едва ли возможна… Если вы любите женщину, то и уважаете ее, если уважаете, то имеете к ней доверие… Нет, как ни стараются облагородить, оправдать это чувство,— оно все-таки остается гадким чувством, унижающим человеческое достоинство. Впрочем, мнения свободны; какое бы это ни было чувство, но у того лица, про которое я вам рассказываю, оно происходило чисто от тщеславия. Ревность его была просто боязнь прослыть смешным между своими знакомыми. Как? человеку, который только о том и заботится, о том и хлопочет, чтобы все ему удивлялись, этому человеку быть обманутым, сделаться игрушкой женщины, посмешищем света! Если б мужчина, которому наставили рога, не был смешон в мнении общества, если б оно смотрело на него — не говорю с участием, но, по крайней мере, равнодушно, как оно смотрит на женщину, обманутую мужем, то, поверьте мне, ревность или исчезла бы у многих, или сделалась бы гораздо слабее. Конечно, человек истинно любящий не может не страдать, если замечает, что любовь его не разделяют, но он не станет отыскивать во всяком самом ничтожном обстоятельстве повода к ревности, не будет немилосердно преследовать каждый шаг женщины. Это мелкое тиранство, только берущее маску любви, а в самом-то деле имеющее источником одно тщеславие, одно ложное самолюбие… Ко всему, что я вам сказала, присоединялось и еще обстоятельство, увеличивавшее наши неприятности. Я упомянула вам о процессе, который он имел с одним своим дальним родственником за наследство, доставшееся им обоим. В ожидании этого наследства он тратился совершенно бесполезно, делал долги, жил вовсе не по средствам, все для того, чтоб не отстать в кружку своем от других, чтоб поддержать свое достоинство в обществе богатой и знатной молодежи, куда судьба случайно втолкнула его. Несколько раз я упрекала его за дорогие подарки, которые он мне делал и которые не доставляли мне ни пользы, ни удовольствия. Бывало, он брал для меня в долг богатое трюмо, роскошную люстру или какую-нибудь дорогую, редкую материю на оконные гардины. К чему все это? Такие вещи могли только удовлетворять тщеславию! Между тем кредиторы с утра до ночи осаждали переднюю, не давая покоя. Однажды я намекнула ему, что желала бы взяться за какую-нибудь работу, которая могла бы принести нам небольшие деньги. Нужно было видеть, с каким негодованием он отвечал мне на это предложение… Чтоб я работала для денег! В самом деле, это ужасно, ибо потом, расставшись с ним, я могла сказать, что принуждена была работать (а если я способна сочинять, то могла даже прибавить, что он заставлял меня, тиранизировал), что мы во всем нуждались, тогда как другие думают, что мы живем в избытке… Но я вас утомляю этими подробностями. Дело в том, что у меня, наконец, не стало терпения. Каждый день между нами происходили ссоры, или от его ревности, или от моих упреков в безрассудстве и нерасчетливости. У меня характер довольно живой и вспыльчивый. Я люблю высказывать то, что думаю.

   Не раз говорила я ему горькие истины, ему досадно было их слушать, он сердился, что я разгадала его нрав, что от меня не скрылись все тайные пружины его действий. Присутствие мое стало колоть ему глаза; он не мог при мне маскироваться, от этого — стал значительно холоднее со мной… сделался мрачен и раздражителен. Порою, однако ж, прежняя нежность его возвращалась, он исповедовал передо мной свои недостатки, и слова его дышали раскаянием. Он просил у меня прощения, целовал мои руки. Это случалось по большей части в те минуты, когда что-нибудь огорчало его… Однажды он даже заплакал, и мне стало невыразимо жаль его. Мысль разойтись с ним, уже являвшаяся мне несколько раз, в эту минуту была так далека от меня… Мне так не хотелось покинуть его… Но это раскаяние было только мгновенное… На другой день повторялись опять те же сцены… А процесс между тем все тянулся, ресурсов не предвиделось ниоткуда, работать он по-прежнему не позволял мне, тогда как я видела ясно, что стесняю его, что он немилосердно тратит на меня все, что ни получит. Наконец, я решилась положить этому предел и расстаться с ним. На добровольный разрыв он не согласился бы, да, признаюсь, я и не решилась бы высказать ему этого… Я чувствовала, что с обеих сторон будут слезы, а где замешаются слезы, там никогда не выйдет того, что нужно. Следовало принять меры решительные, одним ударом покончить все и покориться судьбе.

   — Вы не сказали мне, однако ж,— возразил молодой человек,— на какой степени находилась в это время ваша любовь к нему? Вероятно, эти беспрестанные домашние неприятности не могли не иметь на нее влияния.

   — Конечно. Любовь моя к этому человеку была уже не так сильна, как прежде, в первые месяцы нашего знакомства. Она значительно охладела посреди мелочных ссор и огорчений разного рода, но мне все-таки было несказанно тяжело расставаться с ним… и накануне того дня, как я ушла от него…

   — Вы ушли от него?

   — Да! И этот второй побег мой стоил мне в тысячу раз больше тревоги и горя, нежели первый… Так я говорю, что накануне этого дня я ни на минуту не осушала глаз. Он удивился необыкновенной красноте их. Я выдумывала все возможные истории, чтоб успокоить его на этот счет, но он не переставал допытываться, какая была причина слез моих. Насилу уверила я его, что не обстоятельства наши заставили меня так плакать, а воспоминания о моем прошедшем, о матери, о детстве. Он тут же поклялся мне, что едва выиграет процесс, как назовет меня женой своей. Я притворилась, что вполне удовлетворяюсь этим обещанием, и крепко поцаловала его… Поцалуй этот был последним…

   Выйти за него замуж теперь я не согласилась бы ни за что в мире. Я знаю, что у него не достало бы довольно характера признать этот брак перед светом, хотя бы достало довольно тщеславия жениться на мне: ведь этот поступок назвали бы благородным, ему бы стали удивляться… Но потом? Вся жизнь этого человека прошла бы потом в раскаянии, в бесконечной борьбе с самим собой. Да и для меня было бы слишком тягостно — я чувствовала это — связать себя неразрывными узами с подобным характером. Итак, я бежала…

   — Куда же?

   — Ко мне ходила одна магазинщица, шившая мне платья. У ней, как обыкновенно у женщин этого рода, было множество знакомых. Не знаю, за что она сильно меня полюбила — за то ли, что я без капризов примеривала ее платья, или что постоянно держалась ее одной, но только это было так. К ней-то обратилась я с просьбой сыскать мне какое-нибудь место, спокойное и с скромным жалованьем, компаньонки или чего-нибудь в этом роде. Не прошло недели, как место было найдено; одна добрая старушка взяла меня в экономки; мы иногда проводим с ней целые вечера вдвоем: я читаю ей вслух романы, до которых она страшная охотница, играю ей на фортепьянах старинные вальсы, под звуки которых она сладко дремлет, вспоминая о своем прошлом, о своей молодости… или, наконец, помогаю ей раскладывать гран-пасьянс.

   — Помилуйте! Да это все занятия, свойственные перезрелым девам, и вы, с вашей красотой…

   — Бог с ней, с красотой! Видно, она не ведет к счастью в этом свете… Старушка так привязалась ко мне, что ни за что не отпустит меня от себя, разве только когда найдется жених, как она сама выражается. Но так как к нам никто почти не ездит из мужчин, кроме одного старика да отставного гарнизонного подпоручика Хохолкова (обыкновенные партнеры в вист), то это довольно трудно. Маленький внучек ее, Коля, тоже не отходит от меня… О, если б вы знали, что это за милый ребенок! Он так хорош, что, когда я вожу его гулять, все прохожие останавливаются…

   — Напрасно вы принимаете это на его счет…

   — Перестаньте… Я уж просила вас, чтоб вы не говорили мне комплиментов: знаете ли, что это очень обидно? Это доказывает, что вы считаете женщину недостойною лучшего разговора. Но не в том дело. Коля действительно чудный мальчик, только на картинах можно встретить такую головку: вообразите, у него белокурые волосы и черные ресницы… Так вот, я и довольна покамест своей участью. Может быть, эта жизнь надоест мне, не знаю, но во всяком случае я не променяю ее на существование неверное…

   — Ну, а он?

   — Он до сих пор не знает, где я. Я оставила ему письмо, в котором объяснила причину своего побега, говорила, что нашелся человек, который женится на мне, что это солидный человек, которого я покамест уважаю, а впоследствии надеюсь полюбить… что я ушла для его же добра… что, рано или поздно, я надоела бы ему. Не помню хорошенько этого письма, оно было написано в чаду, в опьянении. Я старалась, чтоб оно вышло как можно холоднее, чтоб он видел, что это пишет женщина, которой увлечение сердца уже не мешает рассуждать. Не знаю, удалось ли мне все это… Сомневаюсь что-то, потому что я все-таки любила еще, когда писала это письмо…

   — Но зачем же вы сказали, что выходите замуж?

   — Затем, чтоб он не отыскивал, не преследовал меня. Если б он узнал правду, он нашел бы меня всюду; он не пощадил бы денег, чтоб узнать мою квартиру, и под каким-нибудь предлогом явился бы к старушке… Под эгидой мнимого мужа я могу быть спокойна.

   — Сегодня вы в первый раз встречаетесь с ним?

   — Да, старушка дала мне поручение; я шла мимо Пассажа и зашла в него из любопытства. Я никогда не видала его при газовом освещении. Вдруг я различила его в толпе…

   — И сочли за нужное взять напрокат мужа?

   — Да, вы хорошо сыграли роль свою, благодарю вас.

   Она подала ему руку и прибавила:

   — Если б он заговорил со мной, бог знает чем бы кончилось наше свидание: может быть, я призналась бы ему, что я не замужем, может быть, мы опять сошлись бы…

   — А что процесс его?

   — Он его выиграл, и это еще причина, почему я так опасалась, чтоб он не подошел ко мне: если б каким-нибудь образом мы опять сблизились, это могло бы иметь вид корыстолюбия с моей стороны.

   — Понимаю вполне вашу щекотливость…

   — Итак, вот вам моя история. Я рассказала ее, во-первых, потому, что вы требовали этого, и я не в праве была отказать вам. Услуга за услугу. Во-вторых, потому, что вовсе не мастерица изобретать истории, и, наконец, в-третьих, потому, что мы никогда не увидимся, следовательно, рассказ мой остается без последствий…

   — Почему же никогда?

   — Старушка моя едет на четыре месяца в деревню, и я с ней…

   — Не-уже-ли? Так эта встреча наша будет последняя?..

   — Может быть, судьба когда-нибудь и столкнет нас опять. Но прежде, чем мы расстанемся, вы мне должны также рассказать историю… по поводу записок… помните, отчего вы засмеялись?

   — Извините, я замечаю, что ваши воспоминания навели на вас грусть. Пускай мой рассказ развлечет вас…

   — Я слушаю.

   — Замечу вам мимоходом, что мой анекдот имеет некоторую связь с нашей встречей…

   — А-га! Тем более мне любопытно слышать его.

  

V

Похождения молодого человека

  

   — Я буду с вами так же откровенен, как были вы со мной. Сначала экспозировка лиц в романе. Имя мое Егор, фамилия Шолмин. Я принадлежу к разряду тех людей, которых обыкновенно называют пустыми. Это доказывается тем, что с тех пор, как я вступил в свет, не могу напасть на свое призвание, из чего и заключаю, что у меня нет никакого призвания. Куда я ни бросался, во всем имел несчастье оказаться совершенной посредственностью. Наука мне не далась, потому что схватился я за нее слишком поздно, когда уже довольно трудно ею заниматься, или потому, что мозг мой не совсем годен для этого предмета… не знаю хорошенько. К искусствам я также не оказывал с детства особенных способностей, хотя люблю их все как дилетант; слушаю музыку, удивляюсь картинам и статуям, слежу за литературой… Две черты особенно преобладают в моем характере: я человек очень добрый (что могут засвидетельствовать все, имеющие честь пользоваться моим знакомством) и до крайности влюбчивый. Об этом последнем обстоятельстве, как наиболее относящемся к моему рассказу, я и намерен несколько распространиться (помните, что я рассказываю вам не биографию свою, а только эпизод из нее). Было время, когда я считал долгом питать беспредельную и платоническую страсть ко всем женщинам вообще, единственно потому, что они другого пола, нежели я (эта любовь относится к ранней эпохе моей юности). Светские женщины и актрисы заставляли меня страдать в особенности. Наконец этот забавный период миновал. Мне наскучило идиотски млеть, сидя в партере всех трех театров, наскучило созерцать с разинутым ртом блестящие экипажи, быстро проносившиеся мимо меня и закидывавшие меня с ног до головы грязью. Мне захотелось тоже успеха… Но как женщины, принадлежащие к двум вышесказанным разрядам, были для меня совершенно недоступны, то я решился броситься в другую сферу… bonnes fortun {удачи (фр.).} сыпались на меня градом, но вместе с ними расплодилось и число моих кредиторов. Частые посещения сих последних до такой степени вооружили меня против моего прошедшего, что я решился радикально изменить свое существование — решился доказать себе, что я человек с характером (в чем я постоянно сомневался). Вследствие этого я прописал себе полнейшую умеренность и поселился совершенным анахоретом — в Графском переулке. Там дни мои — как говорилось некогда в русских романах — текли на лоне тишины и счастья, тем более, что кредиторы не подозревали о месте моего пребывания… По утрам я пил кофе и ходил в департамент, по вечерам пил чай и читал Овидия Назона, которого «Превращениями» оставался весьма доволен. Но всего более радовало меня мое собственное превращение, оно наводило меня на разные глубокомысленные размышления… и между прочим на то, что мне должно жениться. Поддержав таким блистательным образом в своих собственных глазах репутацию человека с характером, я вывел заключение, что я чрезвычайно способен к семейной жизни. И с этого дня я положил себе целью отыскивать женщину, достойную любви и которая бы подала мне руку на долгий путь жизни… Идеальные образы начали преследовать меня день и ночь: я бредил бескорыстной привязанностью, семейным счастием, и, несмотря на скептические уверения одного моего приятеля, говорившего, что бескорыстная привязанность похожа на привидения, о которых все толкуют, но которые никто не видал, я не мог оторваться от своей любимой идеи… Она сроднилась со мной, срослась, и я с каждым днем все более и более убеждался, что судьба создала меня быть примерным мужем, примерным отцом семейства. Вот мое призвание, думал я,— вот оно! И, как Коломб, стремился я вперед и вперед, отыскивая неведомую, таинственную женщину. «Где-то живет она? — говорил я себе порой.— В каком уголку скрывается это нежное любящее создание, которому суждено сделаться подругой всей моей жизни?..» Извините, я замечтался… Как быть! воспоминания! C’est le parfum du coeur {Это благоухание сердца (фр.).}… A время, между тем, шло да шло, и незнакомка все не являлась. Вы не поверите, с какой ужасной грустью останавливался я перед окнами модных магазинов смотря на выставленные в них чепчики, шляпы и наколки… «Ведь вот, как подумаешь! — произносил я, вздыхая.— Есть же на свете счастливцы, имеющие, кому дарить такие вещицы… Господи, боже мой! чего бы не отдал я, чтоб у меня была теперь под рукой русая головка, которой… (тут молодой человек украдкой взглянул на волосы незнакомки и, удостоверившись, что они были темно-русые, продолжал) …которой бы я мог подарить вот хоть эту черную тюлевую наколку с голубыми лентами!» И сердце мое страдало, оно было полно любви, которая просилась на волю, била из него горячим ключом, но которой не на кого было устремиться… И сколько священного огня растрачено было в пустыне, сколько страстных, благородных порывов пропало даром!..

   Итак, я начинал приходить в отчаяние, как однажды…

   — А! вот наконец и роман… Но позвольте прежде сделать вам вопрос, отчего вы не посещали вечеров-балов?

   — На это есть много причин. Во-первых, приехав из провинции (где я кончил курс), я не имел никаких знакомств, никаких связей и почти два года прожил в холостом кружку товарищей, предаваясь не совсем эстетической жизни; в этом-то кружку я отвык от так называемого порядочного общества, и когда однажды попал в него, то оказался так глуп и неловок, что совершенно сконфузился и решился не возвращаться туда…

   — Зачем же? Привыкнуть не трудно…

   — Нет, для меня очень трудно… Впрочем, потом (в тот период, как я предавался чтению Овидия) меня затащили еще раз на вечеринку среднего круга; я вел себя лучше… но, увы! барыни с их бесконечными толками о семи в червях, барышни, так и глядящие невестами, навели на меня такой страшный сплин, какого не испытал ни один рыжий лорд в самые туманные лондонские дни… Я дезертировал опять из порядочного общества, бросил дам… и, как уже сказал вам, стал искать женщину.

   — Вы остановились на том, что сыскали ее.

   — Слушайте. Однажды утром, не помню в какой-то день, когда не нужно было идти в департамент и когда я нерасположен был читать Овидия, отправился я к одному знакомому в Разъезжую улицу. Он жил в четвертом этаже, лестница была довольно крута, и я остановился отдохнуть на площадке. Не прошло минуты, как стукнула дверь подъезда и передо мной очутилась прехорошенькая девочка лет 16, никак не больше. В руках у нее был огромный портфель, из чего я заключил, что она пришла в пансион. Эта догадка казалась тем справедливее, что сзади девочки, по ступеням лестницы, медленно тащилась старуха, по всем признакам — нянька. Девочка была очень мила. Остановясь у двери, прямо против меня, она позвонила. Пока ей не отворяли, она обернула ко мне свое детское, наивное личико. Не знаю почему, я в этот день находился в каком-то глупо-веселом расположении духа, и мне ужасно хотелось сошкольничать, отпустить девочке какую-нибудь пошлую фразу… Я тотчас же исполнил свое желание и воскликнул: «Желаю вам хорошо учиться!» Глупее этого нельзя было ничего придумать. Слова эти я произнес таким наглым, насмешливым тоном, что мне самому стало досадно на себя… Досада моя возросла еще более, когда девочка, покраснев до зрачков, бросила на меня один из тех взоров, которые описать нет возможности. В нем было столько презрения, столько гордости, вовсе не гармонировавших с этим кротким личиком, что я со всех ног бросился наверх к своему приятелю. Между тем девочку впустили, и серенькая шляпка скрылась у меня из глаз.

   Я пробыл у своего приятеля несколько минут и был до невероятности рассеян, чему он немало дивился. Я не говорил почти ни слова и не отвечал на вопросы, которые мне делали. Выходя, я узнал от дворника, что девочка была дочь театрального музыканта и что она очень часто ходила к тетке учить ее маленьких музыке. Стало быть, я ошибся: она вовсе не пансионерка, и в портфеле у ней, вероятно, находились ноты. Я чувствовал, что жестоко обидел ее, потому что помнил, как мне самому бывало досадно, когда меня называли мальчишкой. Я хотел во что бы то ни стало загладить свою вину, попросить у девочки извинения, но как это сделать? подкараулить ее на улице и заговорить с ней?.. Это могло еще более оскорбить ее. Проникнуть к ней в дом я не видел способов. Приятель мой не был с ними знаком. Наконец я решился волочиться, преследовать. Целые три дня маленькая музыкантша не выходила у меня из головы: мне почему-то казалось, что она-то и есть та женщина, которую я искал. В лице ее было так много ясности, так много целомудренной грации… Каждое утро и каждый вечер бродил я мимо квартиры моей красавицы и никак не мог увидеть ее. Окна ее комнаты выходили на двор. Я начинал приходить в отчаяние… Для большего успеха своего дела я постоянно измерял тротуары Разъезжей улицы. Наконец мое долгое томление получило награду: я встретил свою девочку; она узнала меня и потупила глазки. Тем и кончилась, однако же, эта встреча. Через день повторилось то же, на третий раз я решился заговорить с ней: для этого я заучил наизусть несколько фраз, но при встрече с ней позабыл их, сробел… и дело опять не подвинулось ни на шаг. В четвертый раз я до того сконфузился, что даже не осмелился взглянуть на нее и, неизвестно для каких причин, устремил пристальный взгляд на шедшую подле нее старуху… Из этого обстоятельства я заключил, что положительно влюблен и что она-то именно и есть будущая подруга моей жизни. Нужно было принять решительные меры.

   Я подкупил кухарку и вручил ей записку, страстную, нежную, в которой просил прощения за свою дерзость, говорил, что я уже довольно наказан за нее тем страданием, которое испытываю, и умолял положить ему предел, удостоив меня знакомством. Она мне не отвечала, так же как и вы: все женщины поступают одинаково. Напрасно ждал я ответа, напрасно стоял у ворот и думал, что вот придет старуха Варвара и порадует меня, горемычного. Нет как нет! Она только сообщала мне, когда ее барышня собирается со двора и куда она собирается. Я преследовал ее всюду, но заговорить не смел. Возвращаясь домой, усталый, изнуренный, я бросался на диван, выкуривал трубку за трубкой, изощрял ум свой в различных изобретениях, которые были одно глупее другого. Несколько раз принимался я за Овидия, но «Превращения» решительно не шли мне на ум; я даже значительно похудел, потому что стал есть несравненно менее прежнего… Хоть мы и смеемся в романах над влюбленными, которые морят себя голодом, но, право, это очень естественно: я на собственном опыте видел, как любовь отнимает аппетит. Где бы я ни был, что бы ни делал, она всегда стояла передо мной… Я каждую минуту почти невольно, механически твердил ее имя… Ее звали Наденькой — я забыл сказать вам. Наконец, однажды, в самый гадкий, дождливый день, я надел фуражку и альмавиву и отправился мокнуть под ее окна. Вот, думал я, докажу свою преданность: буду стоять час, два, три… здоровья не пощажу, авось смягчится… И я угадал, меня пожалели, хотя и не воскликнули: «В такую грязь, без галош!» — как воскликнули вам. Я уже десять минут безуспешно ступал из лужи в лужу, как вдруг отворилась форточка, и знакомая мне, очаровательная головка высунулась оттуда… Одна нога моя стояла в воде, другая на тумбе, альмавива была закинута на плечо. Эта поза, должно быть, придавала мне больше сходства с испанским гидальго и делала меня весьма интересным; жаль только, что обстановке была не совсем испанская, потому что дождь все усиливался и лил как из ведра.

   — Полноте… уйдите…— раздался вдруг в ушах моих серебряный голосок.

   Сильно затрепетало мое сердце… Не помню, что я отвечал… может быть, даже произнес какую-нибудь латинскую фразу, вроде «quousque tandem Catilina» {«доколе, Каталина» (лат.).}, или стихи из Овидия Назона… Я был как в угаре…

   Голосок заговорил опять:

   — Пожалуйста, уйдите…

   — Зачем мне уйти? — спросил я опомнившись.— Я не уйду.

   — Вы простудитесь… Как это можно?..

   — Нет, мне все равно… я не уйду; дайте ответ на мое письмо.

   — Ну вот!

   — Я пробуду здесь вплоть до ночи… я ночую здесь на тротуаре, как последний барбос, если вы не дадите ответа…

   — Ну, хорошо… я пришлю…

   Форточка захлопнулась; личико исчезло… Я возвратился домой счастливый, как Мильтиад после Марафонской битвы… Мильтиад был один греческий генерал. Но вы устали, слушая меня?

   — Совсем нет; пожалуйста, не прерывайте вашего рассказа.

   — Я промочил ноги и на другой день почувствовал себя больным. Мне сильно ломило голову; я взглянул на себя в зеркало и увидел, что я бледнее платка, который держал в руках. Но тут-то и нужно было показать геройство, оправдать репутацию человека с характером. Я превозмог себя и отправился под заветные окна… Она сидела на этот раз под окном и, увидев меня, вскочила с своего места; я думал, что она убежит… но ошибся; она опять отворила форточку и произнесла:

   — Боже мой! что с вами? Вы бледны как смерть, вы на себя не похожи!

   Форточка затворилась, и через минуту вышла Варвара с приглашением последовать за ней. Отца девушки не было дома: он ушел на репетицию. Едва я вошел, как меня усадили на мягкое кресло, и прекрасная белая ручка вылила мне на голову целую склянку одеколона… Я страстно прижал другую ручку Наденьки к горевших губам… Она не отнимала ее…

   Это было мое первое свидание, после которого я занемог не на шутку. Обо мне каждый день присылали осведомляться, и, наконец, однажды… мою скромную холостяцкую комнатку осчастливила своим посещением одна из самых добрых, самых любящих, самых милых фей — не только Разъезжей, но и всех петербургских улиц…

   Посещение это вылечило меня. Это был счастливейший день в моей жизни… Только в этот день я жил; все остальное мое существование так пошло, так ничтожно перед этим торжественным, светлым днем! Сколько нежных, ласковых слов, сколько горячих, длинных поцалуев, сколько радостных, благодарных слез было истрачено в это незабвенное утро! Какие планы мы создавали! Какие роскошные замки строили в воздухе!.. Я решился жениться во что бы то ни стало, как только найду место повыгоднее и расплачусь с кое-какими долгами. Наденька была простая, добрая девушка, мало образованная, с наивными, детскими понятиями о вещах, немножко сантиментальная, но до крайности любящая и откровенная. Я нашел случай познакомиться с отцом ее; старик обошелся со мной ласково и радушно. Несколько раз намекал я в разговорах с ним, что люблю его Наденьку, что намерен жениться, и он, казалось, был вовсе не прочь от этого брака.

   Мы виделись каждый день и ждали: обстоятельства, мои должны были скоро поправиться окончательно… но здесь случилось маленькое приключение, значительно повредившее, в глазах моих, моей репутации — человека с характером.

   Я гулял по Невскому в самом приятном расположении духа. Было воскресенье. Утро теплое, светлое. Я смотрел на все глазами счастливого любовника и мечтал о вчерашнем вечере. Мы провели его вдвоем с Наденькой и провели невыразимо приятно. Она была так прелестна, так весела, так мило шутила со мной, с такой доверчивостью слушала мои планы и предположения о будущем! Я видел по ее темно-голубым глазкам, что она счастлива, довольна своей судьбой. Мне хотелось поддержать это счастье, продлить его, и я пустился изображать ей в самых живописных красках нашу будущую семейную жизнь… Ночь была так светла, что можно было читать в комнате без свечей… мы погасили их, тем более, что даже не сбирались читать. Я сидел на диване; она подле меня, положив мне на плечо головку, которую месяц обливал светом… Господи, боже мой! как вздумаешь иногда об этом, так смешно станет,— а между тем ведь как мы оба были счастливы! Вы улыбаетесь? Вы, может быть, думаете, что я украл все это у Гейне…

   — Нет… я не читала Гейне. Я улыбнулась потому, что это напомнило мне мою любовь: все любовные истории так похожи одна на другую! Чем же кончилась ваша? Пари держу, что вы изменили вашей Наденьке.

   — Вы едва ли не угадали: и да, и нет.

   — Как же это?..

   — В этот вечер, о котором я уже сказал вам, когда мы досыта насантиментальничались, наплакались, когда старый музыкант возвратился из театра и рассказал нам о представлении какой-то оперы, я взялся за шляпу, чтоб идти.

   Прощаясь со мной, Надя сказала, что она идет завтра вечером на именины к одной из своих подруг и что я не должен приходить вечером; потом отвела меня в сторону и прибавила вполголоса, так, чтобы не слыхал отец:

   — Мне ужасно хочется иметь к белому платью новый пояс… я давича видела в окне у Гибера ленту… пунсовую с черным, клетчатую… просто прелесть! привези мне ее, душенька Жорж! Пожалуйста! Только не говори при папеньке, что я просила тебя… а как будто сам даришь… Да непременно завтра, смотри же! Потом мне не нужно будет!

   Я дал слово исполнить эту просьбу и заранее воображал себе, как будет мила моя Наденька в белом платье с пунсовым клетчатым поясом… Увы! этот проклятый пояс был причиной нашего разрыва…

  

VI

Пунсовый пояс

(Продолжение истории молодого человека)

  

   Я уже сказал вам, что на другой день после упомянутого разговора я гулял по Невскому в самом приятном расположении духа и с решительным намерением зайти к Гиберу. Помня отличительные признаки ленты, я без труда отыскал ее. Коми отложил ее для меня, сказав, что тут именно столько, сколько нужно для пояса, и что больше таких лент у него уже не осталось. Это был остаток. Я обрадовался, что поспел вовремя, и велел завернуть… В то время, как коми отрывал от афиши клочок бумаги, готовясь исполнить мое приказание, дама в розовой шляпке и черном бархатном салопе, стоявшая ко мне спиной и рассматривавшая какие-то материи, вдруг обернулась и, увидя меня, вскрикнула по-польски:

   — Шолмин! Вас ли я вижу?

   — Меня, панна Марина,— отвечал я, несколько сконфуженный, не понимаю сам отчего… видно, я предчувствовал, что недобрая встреча!

   — Где вы скрывались? Я слышала, что вы умирали…— продолжала она, вперив на меня свои черные, огненные глаза, которые я не знаю с чем и сравнить: таких глаз в Петербурге найдется, может быть, еще пары две — никак не больше.

   — Да, и воскрес каким-то чудом.

   — Не любовь ли уж это чудо?

   — Может быть, не знаю.

   — Зато я знаю: вас видели с прехорошенькой девушкой… Я всегда говорила, что вы будете…

   — Что?

   — После скажу, а теперь вы мне скажите: эта чудесная лента — для нее?

   — Разумеется, для нее, потому что для него не покупают лент.

   — Это, конечно, так, но я спрашивала, для той ли, с кем вас видели?.. Впрочем, сегодня вас видят с одной, завтра с другой.

   — А вот и ошиблись: я остепенился.

   — Э? Послушайте, уж не женаты ли вы? чего доброго?..

   — Как чего доброго? А разве это не доброе? Ну, да, я почти женат…

   Она захохотала. Не знаю почему, у меня от этого хохота пробежала по телу дрожь… Марина была соблазнительно хороша!

   Когда она хохотала, кровь бросилась ей в лицо, и этот внезапный румянец так шел к ее несколько наглому, высокомерному, но дивному лицу…

   — Бедная Надя! — произнесла незнакомка, грустно покачав головой. — Я предчувствовала, что это так кончится.

   Марина предложила мне пройтись с ней по Невскому. Во время нашей прогулки мне несколько раз хотелось отстать от этой женщины, но не было никакой возможности. Она решительно опутала меня паутиной своего польского кокетства. На Аничкиной мосту мы встретили одну из приятельниц Наденьки. Лукавая девочка пристально посмотрела на меня, с явным намерением смутить меня, и усмехнулась… Я закрылся воротником шинели. Скоро мы очутились у дома, где жила Марина. Я хотел с ней проститься.

   — И вы не зайдете ко мне?.. Да после этого я не буду с вами знаться…

   — Нет, мне должно торопиться…

   — Отдать ленту? Вздор! Успеете. Пойдем.

   — Разве на минутку…

   — Уж это мое дело занимать гостей.

   Я не имел твердости отказаться совсем, и минута моя была долга… Так я и думал, входя на лестницу. Марина нанимала роскошную, прекрасную квартиру в бельэтаже… Но я еще должен сказать вам несколько слов о том, какие были прежде мои отношения к этой женщине. В тот период моей жизни, который следовал непосредственно за периодом платонизма и о котором я говорил вам, один мой приятель представил меня к Марине.

   Я как истинный ребенок влюбился в нее и был совершенно счастлив, говоря с ней, смотря на нее… Я приносил ей читать разные стихи, аккомпанировал ей на фортепьянах, пел романсы, учил ее по-французски, а она, в свою очередь, переводила мне «Крымские сонеты»… Но никогда не заикался я о любви, хотя несколько раз признание готово было вырваться из уст моих, несколько раз хотел я броситься перед ней на колени, но какая-то невыразимая робость овладевала мной, останавливала меня… Марина, несмотря на свое прошедшее, на свое бродящее существование, в котором она провела первую молодость, на столкновение свое с разными вовсе не эстетическими личностями, словом, на все испытания, которым подвергалась, умела сохранить столько благородства и гордости, умела так хорошо держать себя, что никому из встречающих ее в первый раз и незнакомых с ее прошедшим не приходило в голову подозревать в ней кокетку.

   Мне нравился характер Марины, вспыльчивый, но добрый и любящий. Она рассказала мне однажды, в минуту короткости, свою биографию, и я узнал, что первая любовь Марины была бескорыстна, что это была страсть в полном смысле слова. Расставшись с ним, она принесла жертву его будущему счастью. Родители молодого человека, знатные и богатые, замечая, что сын их горячо привязался к бедной девушке без рода и состояния, стали изобретать все возможные средства, чтоб разлучить их. Они старались сначала очернить Марину в глазах своего сына, но видя, что это не берет, перестали давать ему денег. Молодой человек переносил все лишения с твердостью; он начал добывать себе деньги трудом. Марина также усердно работала. Наконец, отчаявшись потушить эту страсть молодого человека, родители почли за самое благоразумное обратиться к Марине и действовать на нее сначала угрозами, а если угрозы не помогут, то просьбами; угроз не боялась гордая, самолюбивая Марина; но униженные просьбы и слезы седого шестидесятилетнего старика, на коленях умолявшего ее не отнимать у сына его карьеры, нашли отзыв в этом добром, благородном сердце. Она, так же, как и вы, уехала однажды тайком… (Молодой человек до сих пор не знает, где она и что с ней.) Долго потом терпела она горе и нужду; денег она не принимала от родителей молодого человека, и, наконец, гнетомая обстоятельствами, терзаемая тоской, она в вихре света стала искать забвения… Самолюбие — одна из преобладающих черт в ее характере — много способствовало к этому падению. Однажды в магазине какая-то великолепная дама посмеялась над ее бедным, скромным костюмом в присутствии своего обожателя, который счел долгом поддержать эти насмешки. Марина подняла перчатку: в пылу негодования она поклялась, что будет одета роскошнее этой дамы и что отобьет у нее этого обожателя. Так и случилось. Через две недели она сидела с ним в театре подле своей соперницы, осыпая ее самыми умными сарказмами, такими, к которым решительно невозможно было придраться. После этого первого шага голова ее закружилась, но сердцем она оставалась верна своему возлюбленному, как Манон Леско кавалеру Дегрьё; разлука с ним набросила на ее характер оттенок задумчивости, которая часто овладевает ею. Воспоминания о нем были любимым предметом ее рассказов, и эти рассказы не сердили меня, хотя я был влюблен, не возбуждали моей ревности. Я слушал Марину внимательно и глубоко соболезновал ее участи.

   Но возвращаюсь к рассказу.

   Мы вошли в прелестный будуар, теплый, благоуханный, устланный коврами, уставленный зеркалами и фарфором, с мягкой мебелью, с роскошными лампами, со множеством цветов и картин. Мне редко случалось быть в подобных будуарах…

   Мы толковали долго и много. После этих разговоров я был снова влюблен в Марину по уши и в каком-то восторженном порыве воскликнул:

   — Клянусь тебе, Марина, что я буду тебе лучшим другом, бескорыстным, верным… готовым пожертвовать для тебя всем! Если когда-нибудь ты будешь иметь нужду в человеке, который бы не пощадил своей жизни для того, чтоб оказать тебе услугу, вспомни обо мне.

   Не помню, эту ли именно рыцарскую фразу я произнес или другую какую, тоже вычитанную из какого-нибудь романа, но только это было что-то чрезвычайно громкое и пышное; после чего я с жаром схватил руку Марины и поцаловал ее.

   — Все вы говорите это,— отвечала она,— как слишком разгорячитесь; а придет время, так и назад… Да что говорить о будущем, и о жертвах каких-то?.. Ручаться за себя никто не может… Надо лучше пользоваться настоящим. Скажи-ка, ты эту ленту хочешь непременно подарить кому следует?

   — Да, а что?

   — Я еду нынче на бал…

   — Ну?

   — У меня есть платье, к которому бы очень шла эта лента. Жаль, что я не видела ее прежде, я бы отбила у тебя ее. Это остаток; такой ленты нигде не найдешь… Подари мне. Ты можешь другую купить той…

   — Нет, я обещал именно эту.

   — Вот видишь!.. А сейчас говорил: «всем пожертвую».

   — Да это прихоть.

   — Ну, скажи, кто она?

   — Моя невеста.

   — Вздор!

   — Ну, вот! Отчего же?

   — Да ты слишком молод, ты не годишься в мужья.

   — А вот увидим.

   — Она хорошенькая?

   — Да, не дурна.

   — Лучше меня?

   — Лучше тебя я не встречал женщин. Говорю без лести.

   — О-го! А знаешь что? Я тебе завидую: у тебя будет добрый, верный друг, который будет любить тебя всю жизнь… Я бы желала иметь такого друга.

   — А я-то разве не друг твой? Я от тебя ничего не требую за свою дружбу…

   — За это я тебе благодарна; только ты забудешь меня, как женишься…

   Марина подошла ко мне и тихо отвела рукой волосы, нависшие у меня на лоб; потом села за фортепьяно и, аккомпанируя себе, пропела какую-то польскую песню, которой и слова и голос дышали бесконечной страстью… Я с жадным восторгом глядел на Марину… Щеки ее раскраснелись от пения — она была изумительно хороша… Я не вытерпел и сказал:

   — Марина! Я вижу, что эта лента создана для тебя. Возьми ее…

   — Не возьму теперь.

   — Ради бога, возьми!

   — Нет. Давича не отдал, теперь я не хочу: я капризна.

   — Если ты хоть сколько-нибудь любишь меня…

   Не знаю почему мне ужасно хотелось навязать ей ленту. Наконец она взяла. Я возвратился от нее без ума.

   — А что же с Наденькой?..

   — Марина сильно затмила эту простую, добренькую девочку в глазах моих. Однако ж я пошел к ней на другой день, но, несмотря на все усилия казаться нежным, был крайне неловок. Разговор наш не клеился. Она спросила про ленту, я отвечал, что был остаток, но его купили. Нам обоим было как-то не совсем хорошо. Чувствую, что я один был всему причиной; немножко побольше искренности с моей стороны, и Наденька не рассердилась бы на меня; но она замечала, что я выдумываю… К довершению моих бедствий, когда я уже сбирался уйти, явился к старому музыканту один господин, иногда посещавший Марину, господин наивно-глупый, виолончелист по профессии. Увидев меня, он погрозил мне пальцем и произнес с какой-то идиотской улыбкой, которой я никогда не забуду:

   — А! молодой человек! славные ленты дарите!

   Наденька удивилась и забросала его вопросами: «Какие ленты? кому?» Напрасно мигал я бессмысленному виолончелисту: он ничего не замечал и пустился в подробное описание ленты.

   — Пуисовая с черными клетками… Одной очень хорошенькой моей соотечественнице…

   — Так вот вы как!— сказала сквозь слезы Наденька.— Хорошо же!

   Виолончелист ушел в другую комнату к отцу Наденьки, и когда мы остались вдвоем, упреки посыпались на мою бедную голову. Оправдываться было глупо… да, признаться, и охоты большой не было. Я послал, в душе, виолончелиста к черту, взял шляпу и ушел. Ушел и — не возвращался.

   — Хорошо! И совесть не угрызала вас?

   — Когда она возвышала голос, я шел к Марине, в которую влюбился решительно…. Но кончилось это все очень глупо. Однажды как-то я занемог и получил от Марины следующую записку:

   «Если тебе лучше, зайди ко мне нынче вечером проститься. Не то я сама приду к тебе. Я еду на родину. Мебель моя продана, и все уложено. Твоя

Марина».

   В первую минуту я счел это за мистификацию, но потом размыслил, что Марина, с своей эксцентричностью, способна сделать это, и полубольной побежал к ней. Она действительно готовилась к отъезду. Молодой человек, впервые пробудивший в ней страсть, узнал случайно, что она живет в Петербурге, и прислал ей письмо, в котором извещал о смерти своих родителей, и умолял ее приехать скорей к нему. Теперь он был богат и независим. Марина не колебалась ни минуты, в тот же день нашла покупщика для своей мебели и стала укладываться в дорогу. Я не буду говорить вам, как больно мне было, что единственная женщина, к которой я был привязан, уезжала навсегда. Я оставался опять одиноким. Много слез было пролито на прощанье, много расточалось уверений… Она оставила Петербург. Целые две недели грустил я о Марине и не хотел смотреть на других женщин. Наконец я решил, что вечно сокрушаться о том, чего не воротишь, бесполезно, что отъезд Марины доказывает, что она даже вовсе меня не любила, и потому…

   — Вы возвратились к Наденьке…

   — On revient toujours a ses premiers amours {Первая любовь незабываема! (фр.).}! Я вспомнил вечера, проведенные с ней, вспомнил ее доброе, сантиментальное личико, ее бескорыстную привязанность ко мне, и мне стало совестно, досадно на себя, что я поступил с ней таким образом. Я отправился к ней, но узнал от дворника, что отец ее умер и что она переехала к тетке в Коломну. Куда именно, дворник не мог сказать мне, потому что затерял ее адрес. Я стал отыскивать Наденьку всюду, но без успеха. Только недавно напал я на след ее, писал к ней два письма, просил у ней прощения и искренно раскаивался в своей ветрености. По свойственной ей доброте она простила меня и назначила мне свидание нынче в Пассаже. Вы помешали этому свиданию. Девушка, которую мы встретили, взбираясь на лестницу,— была Наденька. Вот вам моя история.

   — Как? Боже мой!.. Вы не поверите, как мне досадно… Но не-уже-ли нельзя поправить этого?..

   — Поправить трудно. Увидев меня, идущего под руку с вами, она, вероятно, приняла это за насмешку над ней…

   — Послушайте… чувствую, что я виновата; все, что я наделала,— глупо, безрассудно, опрометчиво, и я должна загладить вину свою во что бы то ни стало. Я не допущу вас до разрыва с Наденькой. Бедняжка! Она и так должна была много страдать! Я устрою это дело.

   — Вы?

   — Да, я. Скажите только, где она живет, и я отправлюсь к ней, объясню ей все. Я на коленях готова просить, чтоб она простила и меня и вас.

   — Знаете ли, что ваша мысль очень удачна? Вы столько же добры, сколько неосмотрительны. Я решительно не могу обратиться к Наденьке: она не захочет меня видеть, не возьмет моих писем, потому что ведь есть же границы всякому великодушию! Но если вы примете это на себя, то я почти уверен в успехе: женщины мастерицы обделывать подобные истории…

   — Дело слажено. Вот вам рука моя. Наденька простит вас. Я буду у ней завтра же.

   — Но как же я узнаю результат вашей попытки?..

   — Результат?.. Да! Я об этом и не подумала. Хоть здесь же; только я опять могу подвергнуться преследованиям.

   — Назначьте мне час, и я буду ждать вас при входе в Пассаж.

   — Хорошо. В шесть часов ждите.

   — Явлюсь за полчаса до назначенного времени.

   — Так до завтра. Теперь уж поздно. Музыка кончилась, и народ повалил из зала. Проводите же меня до выхода: выдержите до конца свою роль…

   Молодой человек подал ей руку. На крыльце они простились. Незнакомка взяла сани и поехала, сказав извозчику лаконически: «прямо».

   Молодой человек побрел домой, раздумывая об этой встрече.

  

VII

Посредница

  

   На другой день Шолмин в назначенное время был в Пассаже. Незнакомка не заставила себя долго ждать; не прошло пяти минут, как и она явилась.

   — Пойдемте в туннель,— сказал молодой человек,— там мы можем говорить свободнее…

   — Нет, не надобно. Я должна сказать вам, к несчастию, что путешествие мое было безуспешно. Я не видала Наденьки: она уехала с теткой куда-то на богомолье, к Сергию, что ли. Завтра пойду опять.

   — Вы слишком добры.

   — Это мой долг. Коли я была всему причиной, так я и должна поправить беду. Итак, до свиданья. Завтра — в этот же час и здесь же.

   — Куда же вы торопитесь?

   — Мне пора. Я только не хотела изменить своему обещанию; а то бы не пришла вовсе. Нужно было вас успокоить, чтоб вы не подумали, что я обманывала вас, что я историю свою сочинила. Я все-таки хочу, чтоб мы расстались друзьями, чтоб вы не унесли обо мне дурного воспоминания.

   — За это вам нечего бояться: я с первого взгляда почувствовал к вам неодолимую симпатию…

   — О!.. ну, прощайте же.

   — Да позвольте, по крайней мере, хоть несколько шагов пройти с вами по улице; время такое славное.

   — Сделайте одолжение, только не далеко. В семь часов я должна быть дома.

   Они сошли с крыльца и пошли по Итальянской.

   — Ваша старушка строга, капризна?—спросил Шолмин.

   — Нет; но ей так скучно одной, что нельзя не пожалеть ее. Я хожу со двора обыкновенно после обеда, когда она спит. Вчера она решительно объявила мне, что не отпустит меня от себя и что если я не поеду к ней в деревню, то она просто умрет с горя; право! Знаете, что мне приходит в голову? Ведь я бы должна быть очень, очень счастлива: все почти, с кем я ни сходилась, сильно привязываются ко мне; за что? Бог знает! Меня любят больше, чем я стою. Между тем как иной, несмотря на свои хорошие качества, всю жизнь свою напрасно бьется из того, чтоб его хоть кто-нибудь полюбил! Право, я еще должна благодарить судьбу.

   — Да! Умение заставить полюбить себя — не всякому дается. Только и это умение имеет свои невыгоды: иная любовь хуже вражды; вы, может быть, сами испытали это…

   — Положим; но все же я чувствую сожаление и к таким людям, как, например, он, как бы ни тяжела была его привязанность. Если я решилась оставить его, то это для его же счастия.

   — Конечно; но на этот раз сострадательность увлекает вас слишком далеко: вы хотите ехать куда-то в глушь за вашей старушкой потому единственно, что она к вам привязалась.

   — Ну, не единственно потому. Тут мой собственный эгоизм замешан. Куда мне деться?.. Какая моя будущность?.. Я могу искать только спокойствия.

   — Ваши лета ищут любви, волнения, жизни…

   — Я любила, была любима, и это прошедшее должно искупиться годами безукоризненной, тихой жизни.

   — Искупить! Что это значит? Вы не так выразились; вам должно было сказать: «Я за минуты короткого счастья должна заплатить годами страшной скуки, в такое положение поставили меня обстоятельства!»

   — Пожалуй, и так.

   — Но нет, я надеюсь, я верю, что вы скоро найдете исход из вашего положения. Вы сами сказали, что имеете счастливое свойство возбуждать симпатию каждого, кто сойдется с вами. Неужели вы сгубите свою молодость? ни за что!

   — Это все хорошо; но знаете… безотчетно симпатизировать со мной могут многие; да многие ли не будут стараться узнать мое прошедшее, и многие ли, узнав его, не отдалятся от меня, не откажутся от своей симпатии?

   — Я думаю, что напротив; она должна увеличиться в них тогда…

   — Не все так думают… Впрочем, что думать и говорить! На деле, право, и с вами было бы то же. Нужно много характера, чтоб пренебречь теми понятиями, в которых мы взросли… Что, если б вы, например, узнали, что Наденька во время разлуки с вами тоже любила, тоже была несчастна? Ведь и вы бы не простили ей того, в чем сами просите у ней прощения?.. Однако ж прощайте…

   — Да подождите еще минуту.

   — Невозможно. Мне давно бы пора. До завтра!

   — Дайте хоть ручку на прощанье… да еще… скажите мне ваше имя.

   — Руку извольте, вот она. А имени не скажу… зачем? Помните эти стихи:

  

   Что в имени тебе моем?

   Оно умрет, как шум печальный

   Волны, плеснувшей в берег дальний,

   Как звук ночной в лесу глухом…

  

   Прощайте.

   Они опять расстались. Шолмин был очень заинтересован незнакомкой; она понравилась ему еще больше вчерашнего. В словах ее заметно было много грусти, много тихой иронии. «Как много печального в этом прошедшем! — думал молодой человек.— Которое ей, в самом деле, придется, может быть, искупить всей остальной жизнью… А жизнь ее только что началась!»

  

VIII

Еще неудача

  

   На другой день они опять сошлись в том же месте. Результаты опять были плохи.

   — Я застала Наденьку,— произнесла незнакомка, поздоровавшись с Шолминым,— видела ее, говорила с ней и ни слова не могла сказать о вашем деле.

   — Как?

   — Да так. Мы были не одни: какой-то толстый господин, кажется немец, не оставлял нас. Он не произнес ни слова и только кряхтел да поглаживал свои бакенбарды, а уйти никак не решался. Я хотела пересидеть его; но оказалось, что он тут обедает.

   — Под каким же предлогом вы к ней явились?

   — Под предлогом весьма простым: я смотрела квартиру.

   — А у них отдается квартира?

   — Я это узнала, когда уже подошла к воротам. Прежде у меня был другой план: я хотела просто вызвать Наденьку через горничную и объяснить в чем дело. Но благо нашелся предлог — я была очень рада воспользоваться им. Мы долго болтали с Надей; она мне очень нравится, но я заметила, что она немножко печальна, и это огорчило меня. Бьюсь об заклад, что причиной этой грусти — вы или, лучше сказать, я. Если это дело не уладится, я никогда себе не прощу… Завтра обещала я опять прийти и сказать наверное, беру ли я квартиру… Если переговоры мои будут успешны, я дам задаток и… вы можете переезжать.

   — Я?

   — Да. Если вы будете жить поближе к Наденьке, то не будете изменять ей так часто.

   — Как? так часто? Я изменил ей раз, да и можно ли назвать изменою платоническую страсть мою к Марине?

   — Хорошо! хорошо! нечего говорить,

   — Я все-таки остаюсь при убеждении, что я очень склонен к семейной жизни. Картина семейного счастия беспрестанно рисуется передо мной.

   — Я не согласилась бы на месте Наденьки выйти за вас…

   — Почему?

   — Потому что, опираясь на право давности, вы можете обратиться опять к одной из тех актрис или светских женщин, к которым вы некогда питали такую же платоническую страсть.

   — Вы жестоки; но я вас опровергну следующим доводом. Когда я буду женат, то совершенно остепенюсь. Я уеду из Петербурга куда-нибудь подальше и возвращусь не прежде, как сделавшись степняком, отцом семейства.

   — Вы ни за что не расстанетесь с Петербургом, с его Пассажем, с его маскарадами и женщинами.

   — Увидите. Я давно прошу, чтоб мне дали выгодное место в провинции, потому что жить здесь мне не под силу; а кстати… в какую губернию вы едете с вашей старушкой?

   — На что вам?.. Впрочем, это не тайна: в Харьков.

   — А! славный климат! Знаете ли? Когда я женюсь, то перееду туда с женой, и мы заживем все вместе. Ей-богу, это славно будет… превесело!

   — Приезжайте; я буду ждать вас.

   — Вы скоро едете?

   — Я думаю, на днях.

   — Не-уже-ли? О! мы непременно должны еще раз встретиться. Я не хочу, чтоб знакомство наше так и кончилось. Я вас не забуду долго; вы, может быть, не поверите; но я ощущаю к вам необыкновенное, безотчетное расположение… дружбу самую искреннюю.

   — Верю, верю. Ведь я вам сама говорила, что я на это счастлива.

   Незнакомка улыбнулась и прибавила: — Если уж дело пошло на объяснения, так и я тоже… желала бы, чтоб мы остались друзьями.

   — Дайте же мне вашу ручку.

   Незнакомка протянула ему руку, которую он крепко сжал.

   — Отныне вы имеете во мне преданного вам всем сердцем человека, который почтет себя невыразимо счастливым, если будет иметь когда-нибудь возможность оказать вам услугу… Знаете, что я вам предложу?., давайте переписываться.

   — Вот идея! Да что же мы будем писать друг другу?..

   — Найдем что. Я буду вам описывать свое житье-бытье, свои ощущения; вы мне свои…

   — Жена не позволит вам переписываться с женщиной…

   — Я буду показывать ей все свои письма; она сама будет приписывать вам поклон.

   — Ну, хорошо.

   — Так по рукам.

   — Вы слишком часто просите руку.

   — Мне нравится держать такую хорошенькую ручку.

   — Ой! не так крепко, прошу вас.

   — Хоть бы поцаловать эту ручку раз!

   — Не здесь ли, в Пассаже, при людях?

   — Ну, где-нибудь, на крыльце.

   Она отдернула руку.

   — Ведь нет необходимости…

   — Если б делать только то, что необходимо, то было бы очень скучно жить…

   — Если б делать всегда, что ни пожелаешь, было бы слишком весело: чувства человека притупились бы, и удовольствия потеряли бы для него цену… Но я болтаю с вами… Прощайте… Завтра вы узнаете решительный ответ.

   Разговор этот происходил на скамейке, у одного магазина. Они встали и пошли к выходу.

   — Так вы решительно не позволяете мне поцаловать вашу ручку?— сказал Шолмин, когда они были на крыльце.

   — Завтра, завтра!— отвечала незнакомка, нанимая сани.

   — Ну, хорошо… Помните же: за вами! Они расстались.

  

IX

Последний разговор

  

   Однако ж на следующий день незнакомка изменила своему обещанию — не пришла. Шолмин весь вечер бродил по Пассажу в напрасном ожидании. Потеряв совершенно надежду, он отправился слушать музыку, которая навела на него грусть, несмотря на то, что игрались только вальсы. Для человека печально настроенного даже все Катеньки, Лизаньки, Юлиньки и т.д. польки могут показаться элегическими и музыкальными. Шолмин как-то уж успел привыкнуть к своей незнакомке… Она ему очень нравилась, в особенности с последнего свидания, и хотя он говорил, что питает к ней только дружеское чувство, но при воспоминании о ее больших и огненных глазах сердце молодого человека невольно начинало трепетать. Напрасно также старался он уверить себя, что если желал встретиться с ней в этот вечер, то единственно для того, чтоб узнать, какой был ответ Наденьки: не ответ Наденьки, а сама незнакомка интересовала его; ему хотелось еще раз увидеть черты ее, услышать ее голос.

   Он возвратился домой усталый, не в духе и, закурив трубку, повалился на диван. О чем бы ни начинал он думать, мысли его тотчас сворачивали на незнакомку. Он сравнивал ее со всеми женщинами, которых встречал в своей жизни, анализировал и взвешивал все слова ее, желая лучше проникнуть в ее характер; припоминал даже тон, каким они были сказаны, и старался отыскать в них признаки лжи и притворства, для того чтоб унизить ее в своих глазах перед Наденькой; но все это ему как-то не удавалось. Результатом его размышлений все-таки выходило, что незнакомка была решительно лучше и умнее всех его знакомок и что все речи ее проникнуты были такой истиной, под которую никак нельзя подкопаться.

   «А жаль!— говорил себе Шолмин, явясь на другой день, едва только смерилось, снова в Пассаж.— Жаль, если я потеряю ее из вида; я не хотел бы прерывать с ней сношений… В ней много чувства, ума, которому недостает только побольше развития, образования; но хотя она и не во всех явлениях окружавшей ее жизни могла дать себе ясный, определенный отчет, хотя она не всегда возвышалась до сознания причин этих явлений, но все же она несравненно выше Наденьки по развитию… та ребенок — правда, тоже не без сердца… но все-таки ребенок, а не женщина… Марина — другое дело: Марина не глупее незнакомки, но меньше образована… и притом она на такой дороге, что уж не пойдет далеко,.. Она любит наслаждаться, жить, веселиться… Конечно, если б не обстоятельства, то из Марины вышло бы чудное существо… А почему ж я знаю, какой характер у этой женщины?.. Нельзя же совершенно доверяться словам ее после двух-трех встреч… Рассудок говорит так, а между тем… я, кажется, готов бы поручиться головой, что она искренна, что она меня не обманывает… Да! Это прекрасное создание! чистая, свежая натура, не искаженная светом!.. Я бы желал иметь такую жену… да… жену… А какой-то ответ даст мне Наденька?..»

   Размышления Шолмина были прерваны тихим ударом по плечу. Он оглянулся: перед ним была незнакомка.

   — Насилу-то!— воскликнул он.

   — Извините меня; вчера я не пришла, потому что мне не удалось побывать у Наденьки…

   — Ничего, ничего… что говорить о прошлом! Я так рад, что вижу вас! Но я сегодня решительно не расположен говорить с вами при толпе; пойдемте в ту комнату, где мы пили чай во время нашей первой встречи.

   — Пожалуй; я сама хочу говорить с вами с глазу на глаз.

   Когда они очутились в отдаленном кабинете, Шолмин взял руку незнакомки и поцаловал ее.

   — Это ваш должок,— сказал он,— но вы что-то грустны?

   — Да, мне что-то скучно. Послушайте, Шолмин, вы будете на меня очень, очень сердиться, и есть за что. Я поступила как ветреная, неосмотрительная девчонка, и притом еще как эгоистка.

   — Полноте бранить себя. Я вижу — ваша попытка не удалась, Надя не хочет обо мне слышать?

   — Нет, хуже: она простила вас в душе, она бы рада опять сблизиться с вами… да уж поздно.

   — Как? Уж не успела ли она выйти замуж?

   — Еще не успела, но скоро выйдет. Ее помолвили на другой день после того, как она встретила вас здесь со мной… и она не противилась… она сама согласилась. Тот молчаливый господин, о котором я вам говорила,— ее жених. О! никогда, никогда не прощу я себе этого… если б даже и вы мне простили!

   Шолмин не мог удержаться от улыбки и весело произнес:

   — Так значит:

  

   Она другому отдана

   И будет век ему верна!

  

   Что ж делать! Видно, не судьба!

   — Как? вы еще смеетесь? Так это вас не огорчает?

   — Признаться ли вам? я даже несколько рад этому…

   — Не притворяйтесь! Вам хочется показать, что вы достойны названия мужчины, что вы не малодушны, что неудачная любовь не может огорчить вас!— произнесла незнакомка с некоторой иронией.

   — Совсем нет,— отвечал Шолмин равнодушно,— вы меня не знаете. Я не люблю сдерживать или маскировать своих чувств… но говорю вам откровенно: я рад, что это так вышло.

   — Это не делает чести вашему сердцу…

   — Может быть, но опять-таки к чему притворяться? Если б вы сказали мне, что все улажено, что Наденька соглашается сблизиться со мной или если б она сама пришла сюда вместо вас, я был бы гораздо более огорчен, признаюсь вам, положа руку на сердце. Идучи сюда, я втайне желал, чтоб результат был неблагоприятен… Верьте мне или не верьте — но…

   Шолмин остановился и стал обшлагом рукава приглаживать свою шляпу, стоявшую возле него на столе.

   — Но… что же? Продолжайте,— сказала незнакомка.

   — Знаю, что вы станете смеяться, не поверите…

   — Да что же такое? Уж не влюблены ли вы в меня?

   — А если б и так?.. Если вы заставили меня позабыть о Наденьке?

   — Это точно смешно. Впрочем, я, пожалуй, поверю вам; только уж позвольте мне быть с вами тоже откровенной… Я скажу вам, что вы не способны любить истинно; вы влюбляетесь по двадцати раз на день, и любовь ваша проходит так же скоро, как и рождается. Знаете… я теперь отчасти радуюсь, что дело с Наденькой разошлось, потому что вы разлюбили бы ее через три дня.

   — Если б я не встретил вас, то не разлюбил бы ее никогда; но теперь не ручаюсь… Может быть, я бы сделал ее несчастной, если б она вышла за меня…

   — Да что вам влюбляться в меня?.. Уверяю вас, что это ни к чему не ведет… Да! Я и забыла сказать вам, что завтра в ночь мы едем.

   — Как?.. Не-уже-ли мы не увидимся больше?

   — Не знаю. Может быть, и сойдемся когда-нибудь… Вы будете женаты, остепенитесь.

   — А вы замужем… Это конец всех романов.

   — Я-то, едва ли… Вы меня увидите старой девой и не захотите подойти ко мне.

   — Этого не должно быть! Нет, красота не на то дается природой, чтоб быть обреченной на бесплодные жертвы!

   — Если найдется человек, который в самом деле меня полюбит и которого я полюблю…

   — Человек, который вас любит, нашелся, да, к несчастию, он вам не нравится.

   — О! этого я не сказала…

   — Вы оставляете догадываться! Клянусь вам, что я люблю вас больше всех женщин, которых знал когда-либо…

   — Вы это повторяете всякой женщине…

   — Ошибаетесь, потому что я не терплю лжи и лести. Вы способны понять меня; у вас есть душа, самостоятельный характер… Наденька перед вами бессмысленная девочка; это хорошенькое дитя — и больше ничего…

   — Ну, вот, теперь гонение на Наденьку потому только, что она ускользнула.

   — Совсем нет… Согласитесь, что если б я захотел…

   — Фи! Уж это фанфаронство, хвастовство!

   — Да нет же!.. Поймите меня. Если женщина вышла замуж par dêpit, с досады, и если потом простила тому, кто заставил ее это сделать… Но мы заговорили не об этом… Повторяю: вы одни можете сделать меня счастливым… я никого не в состоянии полюбить…

   — Вы завтра же влюбитесь…

   — Ну, испытывайте меня.

   — Мудрено немножко, когда я уезжаю… Да и зачем? Я вам сказала раз и остаюсь верна себе, что прошедшее мое должно быть искуплено безукоризненной жизнью, потому что я считаю его ошибкой.

   — Кто вам поручится, что обстоятельства опять не поставят вас в такое же положение, что вы не принуждены будете искать выхода в каком-нибудь замужестве по расчету?.. Ну, если старушка ваша умрет или поссорится с вами?..

   — Если что-нибудь подобное и случится, то я уже научена опытом и не буду так легковерна. Я не брошусь на шею человеку, не узнав его прежде. Я буду с большой твердостью переносить свое положение, буду трудиться. Мало ли что я могу тогда сделать?.. Пойду в актрисы… Я всегда любила театр.

   — Значит, я вам страшно противен. Вы хотите лучше подвергнуться неизвестности, готовы сделаться магазинщицей, провинциальной актрисой, не чувствуя к тому ни малейшего призвания, но только не отвечать на мою любовь…

   — На ваше волокитство. Отвечать на него — тоже подвергнуться неизвестности. Ну, можно ли в два дня полюбить женщину так сильно?..

   — В одну минуту, в одну секунду, в одно мгновение можно! Самая сильная страсть — та, которая рождается вдруг, внезапно, безотчетно. А если б это было и несправедливо, то разве я не знаю всей вашей жизни, вашего характера? Я полюбил вас безотчетно, беспричинно при первом взгляде на вас… Но когда вы рассказали мне свою историю, любовь моя усилилась, и я чувствую, что она растет во мне с каждым мигом.

   — А если б я лгала вам…

   — О, так не лгут! Ваши слова дышат такой искренностью… Скажите же мне: вы решительно отвергаете меня?..

   — Скажите мне, вы решительно хотите меня уверить, что любите меня?

   — Требуйте доказательств.

   — Доказательства мне не нужны; но удивляюсь, как бы вы могли любить женщину, которая после двух-трех свиданий предается вам: это плохой залог для будущего… с ее стороны.

   — Я буду любить ее гораздо больше той, которая два года кокетничает с мужчиной и которая уже давно нравственно отдалась ему… Такая женщина — без сердца.

   — Если б вы мне и нравились, разве я не должна сначала узнать вас?..

   — Узнавайте, испытывайте! я готов ждать… но только не отвергайте меня совершенно, не говорите положительного нет!

   — Ну, послушайте. Объяснимтесь, наконец, решительно и ясно. Вы говорите, что любите меня истинно; я отвечала, что вы мне тоже нравитесь… но я не знаю вас хорошенько: если ваша любовь действительно истинная, а не одна минутная вспышка, не одно юношеское желание, то она не пройдет и в год?

   — Вы хотите, чтоб я ждал год? Согласен.

   — Я уезжаю отсюда. Вы будете писать ко мне. Если в течение года вы не влюбитесь, то посмотрим…

   — Но каково же мне будет не видеть вас?.. Нет! Я согласен ждать год, но с тем, чтоб вы не уезжали отсюда.

   — Это невозможно.

   — Ну, я приеду туда.

   — И этого не нужно. Там не будет столько искушений, сколько здесь, и испытание потеряет цену.

   — Ну, хорошо. Только я знаю, что не вытерплю…

   — И влюбитесь…

   — Нет, приеду к вам.

   — Чтоб компрометировать меня в глазах старушки и, может быть, всего уезда.

   — Нисколько. Я предлагаю вам быть женой моей.

   — Но если вы потом будете раскаиваться? Тогда вы осудите меня на вечное страдание. Видеть несчастным другого и быть виною его несчастий — это мучительнее всего.

   — Верьте мне, этого не может случиться. Итак, вот рука моя. Я долго искал женщины, которая могла быть мне другом, сестрой, и, кажется, нашел ее…

   — Вам остается год на обдумыванье. Умоляю вас только, не приневоливайте себя… для того только, чтоб показаться человеком с характером! Если вы хоть на одно мгновение почувствуете в себе раскаяние или если другая понравится вам больше меня, не притворяйтесь, не лицемерьте пред самим собой, размыслите обо всем хладнокровнее, не стараясь уверять себя в том, чего нет. Вспомните, что дело идет о счастье всей жизни вашей и моей… Дайте мне слово, Шолмин, что вы не станете обманывать меня, что, когда чувства ваши изменятся, вы просто перестанете писать ко мне,— и с той минуты считайте себя развязанным…

   — Даю… и требую от вас, чтоб вы, в свою очередь, не неволили себя. Если вы найдете себе человека более по сердцу, более способного — в ваших глазах — сделать вас счастливой, не считайте себя также связанной. Пускай лучше страдает один из нас, чем страдать обоим… Но скажите, не-уже-ли мы видимся в последний раз?

   — Завтра я не могу быть здесь, и потому простимся нынче… сейчас же… потому что поздно.

   — Еще минуту, одну минуту!— сказал Шолмин, взяв незнакомку за обе руки и прижимая их поочередно к губам своим…

   Она была вся взволнована этим разговором. Лицо ее приняло задумчивое выражение, большие глаза, подернутые грустью, то устремлялись с нежностью на молодого человека, то опускались вниз…

   Он дрожащим от полноты чувства, едва внятным голосом прошептал:

   — Ты не забудешь меня… не изменишь мне…

  

X

Эпилог

  

   Не прошло двух недель после этой сцены, как Шолмин взял отпуск и уехал в Харьков. Зачем он едет туда — никто не мог от него добиться. Наконец вчера один из его приятелей получил от него следующее письмо:

   «Пишу к тебе, любезный друг мой, под влиянием самых радостных, самых светлых ощущений. Я женюсь… и, вероятно, остаюсь в Харькове, где мне обещают место. Невеста моя, бедная девушка, сирота, которую я люблю, как никого не любил еще… Не стану рассказывать тебе, как устроилось это дело,— это целая сказка, странная, невероятная, которая началась еще в Петербурге… Ты узнаешь ее подробно, если приедешь на свадьбу. Не могу много писать к тебе, потому что весь в хлопотах. Да, мой друг, прав тот писатель, кому принадлежит это изречение: «Жизнь чаще походит на роман, нежели роман на жизнь!»

  

ПРИМЕЧАНИЯ

  

   Впервые: «Отечественные записки», 1849, т. XIV, No 6, отд. 1, с. 131—174. Подпись: Ѳ {Первая буква греческого слова «феос» — бог.}. Помета: Москва, 1849. Печатается по тексту первой публикации. Не переиздавалось.

   Клюшников прожил очень долгую жизнь, но за исключением десяти с лишним лет, проведенных им в Москве (с 1826 г. по начало 1840-х гг.), о ней мало что известно. В 1828—1832 гг. Клюшников учился в Московском университете, где завязались его дружеские отношения с Н. В. Станкевичем. В состав кружка Станкевича к середине 1835 г. входили также В. И. Красов, В. Г. Белинский, К. С. Аксаков, М. А. Бакунин, M. H. Катков и ряд других. Начиная с 1838 г., стихотворения Клюшникова появляются в печати — впервые на страницах журнала «Московский наблюдатель», который тогда перешел в руки Белинского. В статье о «Герое нашего времени» (1840) Белинский писал, что «стихотворения — принадлежат к примечательным явлениям современной им литературы, и их историческое значение не подвержено никакому сомнению» (Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. IV. М., АН СССР, 1954, с. 196). В 1841 г. в «Литературной газете» (No 50) Клюшников дебютировал как прозаик — рассказом «Привидение первого мужа, или Вдова замужем».

   В начале 1840-х гг. Клюшников внезапно для друзей уезжает в свое наследственное имение в Харьковской губернии (столь же неожиданно отбывает из Петербурга в эту губернию и герой публикуемой повести). И если не считать приезда в Москву в 1849 г., где, судя по авторской помете, была написана «Любовная сказка», почти 40 лет он безвыездно провел в деревне, полностью оставив литературную деятельность. В конце 1880 г. он появился в Москве и встретился с Катковым, который издавал журнал «Русский вестник»; здесь в 1883 г. были напечатаны его стихотворения «последнего времени». По всей вероятности, именно Каткову принадлежала редакционная заметка к этой публикации, в которой рассказывалось о молодом Клюшникове: «Речь его между друзьями сверкала остроумием и воображением. <...> В его юморе чувствовалась грустная нота, которая чем далее, тем слышнее становилась. Меланхолическое настроение превратилось в хандру, с которою он долго и напрасно боролся, пока внезапно не исчез из Москвы» («Русский вестник», 1883, No 2, с. 802—803).

   Поэтические опыты Клюшникова впервые собраны в кн.: Поэты кружка Н. В. Станкевича М.—Л., Сов. писатель, 1964, с. 486—544.

   Второй эпиграф — неточная цитата из «Ревизора» (действ. V, явл. 8).

   с. 214. …переехала к тетке в Коломну…— Коломна — окраинный район Петербурга, ограниченный набережными Фонтанки, Мойки и Крюкова канала; центр его — Покровская площадь (ныне площадь Тургенева). Ср. в более раннем «Портрете» Гоголя: «Сюда переезжали на житье отставные чиновники, вдовы, небогатые люди…»

   Пассаж — трехэтажное здание с обширной деревянной галереей, соединявшей Невский проспект и Большую Итальянскую улицу (ныне улица Ракова), построенное в 1848 году по проекту архитектора К. А. Желязевича. В Пассаже были открыты разнообразные торговые ряды, кафе, «анатомический музеум» и т. д.; на галерее играл оркестр, устраивались музыкальные вечера.

   с. 215. …гениальным Эрнстом…— Эрнст Генрих-Вильгельм (1814—1865) — немецкий композитор и скрипач, с успехом гастролировавший в Петербурге в марте—мае 1847 г. (см., например, «Петербургскую летопись» Достоевского.— Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. в 30-ти т., т. XVIII. Л., 1978, с. 18, 22).

   с. 223. Люди часто делают добро <...> творить зло.— Перевод Э. Л. Линецкой (Ларошфуко Франсуа де. Мемуары. Максимы. Л., 1971, с. 159).

   с. 225. …прюнелевые ботинки…— Прюнель — шерстяная ткань.

   с. 226. …марселиновый капот…— Марселин — шелковая ткань.

   с. 236. …сидя в партере всех трех театров…— Имеются в виду Александрийский, Михайловский и Большой театры.

   с. 237. Первый Графский переулок — ныне ул. Марии Ульяновой.

   с. 241. Quosque tandem Catilina…— начальные слова первой речи Цицерона в сенате против Катилины (63 г. до н. э.).

   …счастливый, как Мильтиад после Марафонской битвы…— В битве при Марафоне (490 г. до н. э.) афинское войско под предводительством Мильтиада одержало победу над армией персидского царя Дария.

   с. 243. …что я украл все это у Гейне…— Действительно, в рассказе Шолмина можно распознать мотивы стихотворения Г. Гейне «Mädchen mit dem roten Mündchen»; ср. перевод этого стихотворения Н. П. Огаревым («Желание», 1840).

   …у Гибера…— Гиберг — владелец лавки шелковых изделий, находившейся на Невском проспекте в доме Голландской церкви.

   с. 244. Коми — здесь: продавец.

   с. 246. «Крымские сонеты» — поэтический цикл А. Мицкевича, вошедший в его сборник «Сонеты» (1826).

   с. 247. …как Манон Леско кавалеру Дегрьё…— Имеется в виду роман А.-Ф. Прево «История кавалера де Грие и Манон Леско» (1731; русский перевод — 1790).

   с. 251. ...куда-то на богомолье, к Сергию, что ли…— в Троицко-Сергиевскую лавру.

   с. 253. Что в имени тебе моем?…— первая строфа стихотворения Пушкина (1830).

   с. 258. Она другому отдана…— Перифраза из «Евгения Онегина» (гл. VIII.XLVII).