Под Рождество обидели. Обуянная соль

Автор: Лесков Николай Семенович


    Николай Семенович Лесков. Под Рождество обидели. Обуянная соль

—————————————————————————-
Name: Н.С.Лесков. Под Рождество обидели
Date: 10 ноября 1997
Изд: Н.Лесков. На краю света. Л., «Лениздат», 1985
Набор: Адаменко Виталий

Name: Н.С.Лесков. Обуянная соль
Date: 24 апреля 1998
Изд: Н.С.Лесков. О литературе и искусстве. Л., Издательство
Ленинградского университета, 1984
Набор: Адаменко Виталий

Rem: Литературная заметка «Обуянная соль» является ответом автора на
критику рассказа «Под Рождество обидели»
—————————————————————————-

    Под Рождество обидели

    (Житейские случаи)

На этом месте я хотел рассказать вам, читатели, не о том, о чем будет
беседа. Я хотел говорить на рождество про один из общественных грехов,
которые мы долгие веки делаем сообща всем миром и воздержаться от него не
хотим. Но вдруг под вернулся неожиданный случай, что одного моего знакомого,
— человека, которого знает множество людей в Петербурге, — под праздник
обидели, а он так странно и необыкновенно отнесся к этой обиде, что это
заслуживает внимания вдумчивого человека. Я про это и буду рассказывать, а
вы прослушайте, потому что это такое дело, которое каждого может касаться, а
меж тем оно не всеми сходно понимается.

Есть у меня давний и хороший приятель. Он занимается одним со мною делом.
Настоящее его имя я называть вам не стану, потому что это будет ему
неудобно, а для вас, как его ни зовут, — это все равно: дело в том, каков он
человек, как его обидели и как он отнесся к обидчикам и к обиде.
Человек, про которого я говорю, не богатый и не бедный, одинок, холост и
хотя мог бы держать для себя двух прислуг, но не держит ни одной. И это
делалось так не по скупости, а он стеснялся — какого нрава или характера
поступит к нему служащий человек, да и что этому человеку делать при
одиноком? Исскучается слуга от нечего делать и начнет придираться и
ссориться и выйдет от него не угодье, а только одни досаждения. А сам
приятель мой нрава спокойного и уступчивого, пошутить не прочь, а от спора и
ссор удаляется.
Для своего удобства он устроил так, что нанял себе небольшую квартирку в
надворном флигеле, в большом и знатном доме на набережной, и прожил много
лет благополучно. Хозяйства он никакого дома не держит, а необходимые
послуги ему делал дворник. Когда же нужно уйти со двора, приятель запрет
квартирную дверь, возьмет ключ в карман и уходит.
Квартира небольшая, однако в три комнатки и помещается во втором этаже, —
посреди жилья, и лестница как раз против дворницкой. Такое расположение,
что, кажется, совсем нечего опасаться и, как я говорю, — много лет прошло
совершенно благополучно, а вдруг теперь под рождество случилась большая
обида.

Здесь, однако, я возьму на минуточку в сторону и скажу, что мы с этим
приятелем видимся почти всякий день, и на днях говорили о том, что случилось
раз в нашем родном городе. А случилась там такая вещь, что один наш тамошний
купец ни за что не согласился быть судьею над ворами и вот что об этом
рассказывают.
Давно в этом городе жили-были три вора. Город наш издавна своим воровством
славится и в пословицах поминается. И задумали эти воры обокрасть кладовую в
богатом купеческом доме. А кладовая была каменная и окон внизу в ней не
было, а было только одно очень маленькое оконце вверху, под самою крышей. До
этого оконца никак нельзя было долезть без лестницы, да если и долезешь, то
нельзя было в него просунуться, потому что никак взрослому человеку в
крохотное окно не протиснуться.
А воры, как наметили этого купца обокрасть, так уж от своей затеи не
отстают, потому что тут им было из-за чего потрудиться: в кладовой было
множество всякого добра — и летней одежды и меховых шапок, и шуб, и подушек
пуховых, и холста и сукон — всего набито от потолка до самого до полу… Как
смелому вору такое дело бросить?
Вот воры и придумали смелую штуку.

Один вор, бессемейный, говорит другому, семейному:
— Я хорошее средство придумал: у тебя есть сынишка пяти годов — он еще
маленький, и тельцем мягок, — он в это окно может протиснуться. Если мы его
с собой возьмем — мы с ним можем все это дело обдействовать. Уведи ты
мальчишку от матери и приведи с собою под самое рождество — скажи, что
пойдешь помолиться к заутрене, да и пойдем все вместе действовать. А как
придем, то один из нас станет внизу, а другой влезет на плечи, а третий
этому второму на плеча станет, и такой столб сделаем, что без лестницы до
окна достанем, а твоего мальчонку опояшем крепко веревкою, и дадим ему
скрытный фонарь с огнем да и спустим его через окно в середину кладовой.
Пусть он там оглядится и распояшется, и пусть отбирает все самое лучшее и в
петлю на веревку завязывает, а мы станем таскать, да все и повытаскаем, а
потом опять дитя само подпояшется, — мы и его назад вытащим и поделим все на
три доли с половиною: нам двоим поровну, а тебе с младенцем против нас
полторы доли, и от нас ему сладких закусочек, — пускай отрок радуется и к
ремеслу заохотится.
Отец-то вор — хорош, видно, был — не отказался от этого, а согласился; и
как пришел вечер сочельника, он и говорит жене:
— Я ноне пообщался сходить в монастырь ко всенощной, — там благолепное
пение, собери со мной паренька. Я его с собой возьму — пусть хорошее пение
послушает.
Жена согласилась и отпустила парня с отцом. А тогда все три вора в
монастырь не пошли, а сошлись в кабаке за Московскою заставою и начали пить
водку и пиво умеренно; а дитя положили в уголке на полу, чтобы немножечко
выспалось; а как ночь загустела и целовальник стал на засов кабак запирать,
— они все встали, зажгли фонарь и ушли, и ребенка с собой повели, да все,
что затевали, то все сделали. И вышло это у них сначала так ловко, что лучше
не надо требовать: мальчонка оказался такой смышленый и ловкий, что вдруг в
кладовой осмотрелся и быстро цепляет им в петлю самые подходящие вещи, а они
все вытаскивают, и наконец столько всякого добра натаскали, что видят — им
втроем уж больше и унесть нельзя. Значит, и воровать больше не для чего.
Тогда нижний и говорит среднему, а средний тому, который наверху стоит:
— Довольно, братцы, — нам на себе больше не снесть. — Скажи парню, чтобы
он опоясался веревкою, и потянем его вон наружу.
Верхний вор, который у двух на плечах стоял, и шепчет в окно мальчику:
— Довольно брать, больше не надобно… Теперь сам себя крепче подпояшь да
и руками за канат держись, а мы тебя вверх потянем.
Мальчик опоясался, а они стали его тащить и уже до самого до верха почти
вытащили, как вдруг, — чего они впотьмах не заметили, — веревка-то от многих
подач о края кирпичной кладки общипалася и вдруг лопнула, так что мальчишка
назад в обворованную кладовую упал, а воры от этой неожиданности потерявши
равновесие и сами попадали… Сразу сделался шум, и на дворе у купца
заметались цепные собаки и подняли страшный лай… Сейчас все люди проснутся
и выскочут, и тогда, разумеется, ворам гибель. К тому же как раз сближалося
время, что люди станут скоро вставать и пойдут к заутрене и тогда непременно
воров изловят с поликою.
Воры схватили кто что успел зацепить и бросились наутек, а в купеческом
доме все вскочили, и пошли бегать с фонарями, и явились в кладовую. И как
вошли сюда, так и видят, что в кладовой беспорядок и что очень много
покрадено, а на полу мальчик сидит, сильно расшибленный, и плачет.

Разумеется, купеческие молодцы догадались, в чем дело, и бросились под
окно на улицу и нашли там почти все вытащенное хозяйское добро в целости, —
потому что испуганные воры могли только малую часть унести с собой…
И стали все суетиться и кричать, что теперь делать: давать ли знать о том,
что случилося, в полицию или самим гнаться за ворами? А гнаться впотьмах-то
не знать в какую сторону, да и страшно, потому что воры ведь, небось, на
всякий случай с оружием и впотьмах убьют человека как курицу. У нас в городе
воры ученые, — шапки по вечерам выходили снимать и то не с пустыми руками, а
с такой инструментиной вроде щипцов с петелькою, — называлась «кобылкою».
(Об ней в шуйских памятях писано.) А купец, у которого покражу сделали,
отличный человек был — умный, добрый и рассудительный, и христианин; он и
говорит своим молодцам:
— Оставьте, не надобно. Чего еще! Все мое добро почти в целости, а из-за
пустяка и гнаться не стоит.
А молодцы говорят:
— То и есть правда: нам Господь дитя на уличенье злодеев оставил. Это
перст видимый: по нем все укажется, каких он родителей, — тогда все и
объявится.
А купец говорит:
— Нет, не так: дитя — молодая душа неповинная, он не добром в соблазн
введен — его выдавать не надобно, а прибрать его надобно; не обижайте дитя и
не трогайте: дитя — Божий посол, его надо согреть и принять как для Господа.
Видите, вон он какой… познобившись весь, да и трясется, испуганный. Не
надо его ни о чем расспрашивать. Это не христианское дело совсем, чтобы дитя
ставить против отца за доказчика… Бог с ним совсем, что у меня пропало,
они меня совсем еще не обидели, а это дитя ко мне Бог привел, вы и молчите,
может быть, оно у меня и останется.
И так все стали молчать, а спрашивать этого мальчика никто не приходил, и
он у купца и остался, и купец его начал держать как свое дитя и приучать к
делу. А как он имел добрую и справедливую душу, то и дитя воспитал в добром
духе, и вышел из мальчика прекрасный, умный молодец и все его в доме любили.
А у купца была одна только дочь, а сыновей не было, и дочь эта, как вместе
росла с воровским сыном, то с ним и слюбилася. И стало это всем видимо.
Тогда купец сказал своей жене:
— Слушай, пожалуйста, дочь наша доспела таких лет, что пора ей с
кем-нибудь венец принять, а для чего мы ей станем на стороне жениха искать,
Это ведь дело сурьезное, особливо как мы люди с достатками и все будут
думать, чтобы взять за нашей дочерью большое приданое, и тогда пойдет со
всех сторон столько вранья и притворства, что и слушать противно будет.
Жена отвечает:
— Это правда, так всегда уже водится.
— То-то и есть, — говорит купец, — еще навернется какой-нибудь криводушник
да и прикинется добрым, а в душе совсем не такой выйдет. В человека не
влезешь ведь: загубим ведь мы девку как ясочку, и будем потом и себя корить
и ее жалеть, да без помощи. Нет, давай-ка устроим степеннее.
— Как же так? — говорит жена.
— А вот мы как дело-то сделаем: обвенчаем-ка дочку с нашим приемышем. Он у
нас доморощенный, парень ведомый, да и дочь — что греха таить — вся она к
нему пала по всем мыслям. Повенчаем их и не скаемся.
Согласились так и повенчали молодых; а старики дожили свой век и умерли, а
молодые все жили и тоже детей нажили и сами тоже состарились. А жили все в
почете и в счастии, а тут и новые суды пришли, и довелось этому приемышу —
тогда уже старику — сесть с присяжными, и начали при нем в самый первый
случай судить вора. Он и затрепетал и сидит слушает, а сам то бледнеет, то
краснеет и вдруг глаза закрыл, но из-под век у него побежали по щекам слезы,
а из старой груди на весь зал раздалися рыдания.
Председатель суда спрашивает:
— Скажите, что с вами?
А он отвечает:
— Отпустите меня, я не могу людей судить.
— Почему? — говорят, — это круговой закон: правым должно судить
виноватого.
А он отвечает:
— А вот то-то и есть, что я сам не прав, а я сам несудимый вор и умоляю,
дозвольте мне перед всеми вину сознать.
Тут его сочли в возбуждении и каяться ему не дозволили, а он после сам
рассказал достойным людям эту историю, как в детстве на веревке в кладовую
спускался и пойман был и помилован, и остался как сын у своего благодетеля,
и всех это его покаяние тронуло и никого во всем городе не нашлось, кто бы
решился укорить его прошлою неосужденою виною, — все к нему относились с
почтеньем по-прежнему, как он своею доброю жизнью заслуживал.

Поговорили мы об этом с приятелем и порадовались: какие у нас иногда
встречаются нежные и добрые души.
— Утешаться надо, — говорю, — что такое добро в людях есть.
— Да, — отвечает приятель, — хорошо утешаться, а еще лучше того — надо
самому наготове быть, чтобы при случае знать, как с собой управиться.
Так мы говорили (это на сих днях было), а назавтра такое случилося, что
разве как только в театральных представлениях все кстати случается.
Приходит ко мне мой приятель и говорит:
— Дело сделано.
— Какое?
— У меня неприятности.
Думаю: верно что-нибудь маловажное, потому что он мужик мнительный.
— Нет, — говорит, — неприятность огромная: кто-то обидно покой мой
нарушил. Вышел я всего на один час, а как вернулся и стал ключ в дверь
вкладывать, а дверь сама отворилась… Смотрю, на полу ящик из моего
письменного стола лежит и все высыпано… золотая цепочка валяется и еще
кое-что ценное брошено, а взяты заветные вещи и золотые часы, которые
покойный отец подарил, да древних монеток штук шестьсот, да конверт, в
котором лежало пятьсот рублей на мои похороны и билет на могилу рядом с
матерью…
Я и слова не нахожу, что ему сказать от удивления.
— Что это? Вчера говорили про историю, а сегодня над одним из нас готово
уже в таком самом роде повторение.
Точно на экзамен его вызвали.
— Ну-ка, мол, вот ты вчера чужой душой утешался, — так покажи-ка, мол,
теперь сам, какой в тебе живет дух довлеющий?
Присел я молча и спрашиваю:
— Что же вы сделали?
— Да ничего, — отвечает, — покуда еще не сделал, да не знаю и делать ли?
Говорят, надо явку подавать…
И спрашивает меня по-приятельски: каков мой совет? А что тут советовать?
Про явки ему уже сказано, а в другом роде — как советовать? Пропало не мое,
а его добро — чужую обиду легко прощать…
— Нет, — говорю, — я советовать не могу, а если хотите, я могу вам
сказать, как со мною раз было подобное и что дальше случилося.
Он говорит: пожалуйста, расскажите.
Я и рассказал, что раз со мною и с вором случилося.

Сделал я раз себе шубу, и стала она мне триста рублей, а была претяжелая.
Так, бывало, плечи отсадит, что мочи нет. Я и взял с нею дурную привычку —
идучи все ее с плеч спускать и от того скоро обил в ней подол. Утром в
рождественский сочельник служанка говорит мне:
— Шуба подбилася: я по-портновски мех подшить не умею, посажу на игле,
весь подол станет морщиться; дворник говорит, что рядом в доме у него
знакомый портнишка есть — очень хорошо починку делает; не послать ли к нему
шубу с дворником? Он к вечеру ее назад принесет.
Я отвечаю: «Хорошо». Девушка и отдала мою шубу дворнику, а дворник отнес
ее рядом в дом, своему знакомому портнишке.
А сочельник пришел с оттепелью, капели капали: вечером мне шуба не
понадобилась — в пальто было в пору.
Я про шубу забыл и не спросил ее, а на рождество слышу, в кухне какой-то
спор и смущение: дворник бледный и испуганный, не с праздником поздравляет,
а рассказывает, что моей шубы нет и сам портнишка пропал… Просит меня
дворник, чтобы я подал явку. Я не стал подавать, а он от себя подал.
Он подал явку, а шубы моей, разумеется, все нет как нет, и говорят, что и
портного нет… Жена у него осталась с двумя детьми, — один лет трех, а
другой грудной… Бедность, говорят, ужасающая: и женщина и дети страшные,
испитые, — жили в угле, да и за угол не заплочено, и еды у них никакой нет.
А про мою шубу жена говорит, будто муж шубу починил и понес ее, чтобы
отдать, да с тех пор и сам не возвращается… Искали его во всех местах, где
он мог быть, и не нашли… Пропал портнишка, как в воду канул… Я
подосадовал и другую шубу себе сделал, а про пропажу забывать стал, как
вдруг неожиданно на первой недели великого поста прибегает ко мне дворник…
весь впопыхах и лепечет скороговоркою:
— Пожалуйте к мировому, я портнишку подсмотрел… подсмотрел его, подлеца,
как он к жене тайно приходил, и сейчас его поймал и к судье свел. Он там у
сторожа… Сейчас разбор дела будет… скорее, пожалуйста… подтвердить
надо… ваша шуба пропала.
Я поехал… Смотрю, действительно сторож бережет какого-то человека
худого, тощего, волосы как войлочек, ноги портновские — колесом изогнуты, и
весь сам в отрепочках, — починить некому и общий вид какой-то полумертвый.
Судья спрашивает меня: пропала ли у меня шуба, какая она была и сколько
стоила?
Я отвечаю по правде: была шуба такая-то, заплочена была триста рублей, а
потом ношена и сколько стоила во время пропажи — определить не могу; может
быть, на рынке за нее и ста рублей не дали бы.
Судья стал допрашивать портного — тот сразу же во всем повинился: «Я, —
говорит, — ее подшил и к дворнику понес, чтобы отдать и деньги за работу
получить… На грех дворника дома не было и дверь была заперта, а господина
я не знал по фамилии, ни где живут, а у нас в сочельник в семье не было ни
копеечки. Я и пошел со двора, да и заложил закладчику шубу, а на взятые под
залог деньги купил чайку-сахарцу, пивка-водочки, а потом утром испугался и
убежал, и последние деньги пропил и с тех пор все путался». А теперь он и не
знает, где и квиток потерял, и закладчика указать не может.
— Виноват, пропала шуба.
— А сколько, по-вашему, шуба стоила?
Портной не стал вилять и говорит:
— Шуба была хорошая.
— Да сколько же именно она могла стоить?
— Шуба ценная…
— Сто рублей она могла, например, стоить?
Портной себя превосходит в великодушии.
— Больше, — говорит, — могла стоить.
— И полтораста стоила?
— Стоила.
Словом — молодец портной: ни себя, ни меня не конфузит.
Судья и зачитал: «по указу», и определил портного на три месяца в тюрьму
посадить, а потом, чтобы он мне за шубу деньги заплатил.
Вышло, значит, мне удовлетворение самое полное, и больше от судьи ожидать
нечего.
Я пошел домой, портнишку повели в острог, а его жена с детьми завыли в три
голоса.
Чего еще надобно?

Дал Бог мне, что я вскоре же заболел ревматизмом, который по-старинному,
по-русски называли «комчугою». Верно ей дано это название! Днем эта болезнь
еще и так и сяк — терпеть можно, а как ночь придет, так она начинает
«комчить», и нет возможности ни на минуту уснуть. А как лежишь без сна, то
невесть что припоминается и представляется, и вот у меня из головы не идет
мой портнишка и его жена с детьми… Он теперь за мою шубу в остроге сидит,
а с бабой и детьми-то что делается?.. И при нем-то им было худо, а теперь,
небось, беде уж и меры нет… А мне от всего этого суда и от розыска что в
пользу прибыло? Ничего он мне никогда этот портнишка заплатить-то не может,
да если бы я и захотел что-нибудь с него донимать по мелочи, так от всего от
этого будет только «сумой пахнуть»…
Никогда я этого донимать не стану…
А зачем же была эта явка-то подана?
И это стало меня до того ужасно беспокоить, что я послал узнать: жива ли
портнишкина жена и что с нею и с детьми ее делается?
Дворник узнал и говорит: «Ее присуждено выселить и как раз их сегодня
выгоняют: за ними за угол набралось уже шесть рублей».
— Вот те мне, и ахти мне!
А «комчуга» ночью спать не дает и в лица перекидается: задремишь от
усталости, а портнишка вдруг является и начинает холодным утюгом по больным
местам как по болвашке (*) водить… И все водит, все разглаживает, да на
суставах острым углом налегает…

(* Болвашка — деревянная портновская колодка, на которой разутюживают.
(Прим. автора.) *)

И так он меня прогладил, что я поскорее дал шесть рублей, не полегчает ли
если уж не на теле, то хоть на совести, — потому, так я уверен, что в
бедствиях портновской семьи это моя жестокость виновата.
Жена портного оказалась дама чуткого сердца и пришла, чтобы меня
благодарить за шесть рублей… А сама вся в лохмотьях, и дети голые…
Дал им еще три рубля…
А как ночь, так портнишка опять идет с холодным утюгом… и зачем это я
только наделал?..
Рассердишься и начинаешь думать: а как же мне иначе было сделать? Ведь
нельзя же всякому плуту подачку давать? Так все и сомневаются. А тут пасха
пришла… Портному еще полтора месяца в тюрьме сидеть. Я уж давал его жене и
по рублю, и по два много раз, а к пасхе надо что-нибудь увеличить им
пенсию… Ну, по силам своим и увеличил, да жена его о себе иначе понимать
стала, и на меня недовольна и сердится:
— Кормильца нашего, — говорит, — оковал: что я с детьми теперь сделаю. Ты
нас убил — тебя Бог убьет.
И смешно, и досадно, и жалко, и совестно: несравненно бы лучше было, если
бы моя шуба с портным вместе пропала с глаз моих. Было бы это тогда и
милосерднее, да и выгоднее: а теперь если хочешь затворить уста матери
голодных и холодных детей — корми воровскую семью, а то где твоя совесть-то
явится? Заморить-то ведь это и палач может, а ты, небось, за один стол не
хочешь сесть ни с палачом, ни с доносчиком…
Кормлю я кое-как семью портнишкину, а на душе все противное… Чувствую,
что будто я сделал что-то такое, хуже чем чужую шубу снес… И никак от
этого не избавиться…
И вот под самую пасху, все пошли к утрене, а я больной остался один дома и
только чуть-чуть задремал, как вдруг ко мне жалует орловский купец Иван
Иванович Андросов… Старичок был небольшой, очень полный с совершенно белой
головой, и лет сорок тому назад умер и схоронен в Орле. Последние годы перед
своею кончиною он находился в чрезвычайной бедности, а имел очень богатого
зятя, который каким-то неправдами завладел его состоянием. Отец мой этого
старика уважал и называл «праведником», а я только помню, что он ходил в
садах яблони прививать и у нас, бывало, если сядет в кресло, то уж никак из
него не вылезет: он встает и кресло на нем висит как раковина на улитке.
Никогда он ни о чем не тужил и про все всегда говорил весело, а когда люди
ему напоминали про обиды от дочери и от зятя, то он, бывало, всегда
одинаково отнекивался:
— Ну, так что ж!
— А вы бы, Иван Иванович, жаловались.
А он отвечает:
— Вот тебе еще что ж!
— А помрешь с голоду?
— Ну, так что ж!
— И схоронить будет некому.
— Вот тебе еще что ж!
Говорили: он глуп.
А он не был глуп: он пришел к нам на рождество и все ел вареники и
похваливал.
— Точно, — говорит, — будто я тепленькими хлопочками напихался, и вставать
не хочется.
И так и не встал с кресла, а взял да и умер, и мы его схоронили.
Ведь такой человек очевидно знал, что делал! «В бесстрашной душе ведь Бог
живет».
Так-то бы, мол, кажись, и мне следовало сделать: Пропала! — «Ну, так что
ж»… А жаловаться? — «Вот тебе еще что ж!» И куда сколько было бы всем нам
лучше, и самому бы мне было спокойнее.

Тут как я это рассказал, мой обокраденный приятель и взял меня на слове.
— Вот, — говорит, — и я думал, так и я все так и сделаю. Ничего я никому
не подам: и не хочу, чтобы начали тормошить людей и отравлять всем Христово
рождество. Пропало и кончено: «Ну так что ж, да и вот тебе еще что ж»?
На этом он дело и кончил, и я ему ничего возражать не смел, но потом
досталось мне мучение: в один день довелось мне говорить об этом со многими
и ото всех пришлось слышать против себя и против его все несхожее. Все
говорили мне:
— Это вы глупо обдумали!.. Так только потачка всем… Вы забыли закон!..
Всякий один другого исправлять должен и наказывать. В этом первое правило.

Читатель! будь ласков: вмешайся и ты в нашу историю, вспомяни, чему тебя
учил сегодняшний новорожденный: наказать или помиловать?
Если ты хочешь когда-нибудь «со Христом быть» — то ты это должен прямо
решить и как решить — тому и должен следовать… Моет быть, и тебя «под
рождество обидели» и ты это затаил на душе и собираешься отплатить?..
Пожалуй, боишься, что если спустишь, так тебе стыдно будет… Это очень
возможно, потому что мы плохо помним, в чем есть настоящее «первое
правило»… Но ты разберись, пожалуйста, сегодня с этим хорошенечко: обдумай
— с кем ты выбираешь быть: с законниками ли разноглагольного закона, или с
тем, который дал тебе «глаголы вечной жизни»… Подумай! Это очень стоит
твоего раздумья, и выбор тебе не труден… Не бойся показаться смешным и
глупым, если ты поступишь по правилу того, который сказал тебе: «Прости
обидчику и приобрети себе в нем брата своего».
Я тебе рассказал пустяки, а ты будь умен, — и выбери себе и в пустяках-то
полезное, чтобы было тебе с чем перейти в вечность.

—————————————————————————-

    Обуянная соль

    (Литературная заметка)

                                       Соль — добрая вещь, но если
соль потеряет силу, то чем
сделаешь ее соленою? Она уж
ни к чему не годна, как разве
выбросить ее вон.

Моя мимолетная беседа в рождественском номере «Петербургской газеты», к
удивлению моему, не перестает беспокоить некоторых писателей и других
серьезных особ, от которых я и получаю укоризны словесные, письменные и
печатные. Я рассказал, как обворованный не захотел искать вора, а мне хотят
доказать, что этим дан дурной, «соблазнительный» пример, ибо прощать
человеку преступление не должно, а непременно надо виновного судить и
наказывать. В одной газете еще сильнее сказано: «следует казнить«.
По твердости и решительности тона, каким это высказывается, я должен
думать, что требование «казней» исходит от лиц совершенно чистых и
безгрешных, которым не страшно поднять и бросить камень в виноватого, и я
прежде всего признаю за ними в этом отношении их огромное надо мною
преимущество: я не так чист сам, чтобы швырять камень в другого. Мне, может
быть, не следовало бы и разъяснять, что ошибочно в этих суждениях, но я это
сделаю не для себя, а для молодых писателей, перед которыми не только меня
укоряют за «соблазн», но и порицают старый добрый литературный идеал, на
место которого рекомендуют принять нечто другое, по моему мнению, нимало не
высшее, а, напротив, гораздо низшее и притом совершенно несвойственное духу,
в каком следует вести рождественскую беседу.
Я чувствую себя призванным разъяснить, что идеал, которого я держался,
вполне разумен и благороден, что простить обидчика гораздо выше, чем
сказнить его, и что в рождественском рассказе, — с тех пор как эта
литературная форма вошла в употребление, — всегда было принято представлять
сюжет, смягчающий сердце, и трактовать этот сюжет в духе Евангелия, а не в
духе политической экономии или Устава о предупреждении и пресечении
преступлений.

В трех случаях, о которых я писал в рождественском номере, рассказано о
двух людях, которые не захотели преследовать судом обидчиков, посягнувших на
их собственность, и о третьем, который получил неудовольствия по поводу
осуждения вора. Я отнють не порицал тех, кто ищет своих пропаж и предает
похитителей судье и истязателю, а я только рассказывал в день Рождества
Христова о таких людях, которые были столь милостивы, что не захотели искать
и наказывать своего обидчика. И мне кажется, что это нимало не преступно и
не соблазнительно, ибо всем известно, что милосердие должно ставить выше
отместки и прощение выше наказания. Я думаю, нет нужды называть, кто учил
нас этому и сколько есть всем известных характерных текстов на эту тему. И
до сих пор это не вызывало ни раздражения, ни спора, ни гнева в литературе.
И на театре нам показывали, как купец Гордей Торцов прощал мота и пьяницу
Любима, и в исторических рассказах передавали, как известный хлебосол
Разумовский посылал дорогой прибор гостю, на которого пало подозрение, что
он украл одну ложку с этого прибора… Не полиции о нем заявил, а дослал ему
то, что им было недобрано… И множество подобных вещей никогда не
почитались за «соблазн» и за «расшатывание порядков жизни», а теперь вдруг
такой оборот, что такие же самые движения сердца почитаются за дурное и за
вредное!..
Что за искушение!
Идеал и взгляд в нашей литературе нынче, значит, изменились, и изменились
они не к лучшему, а к худшему, так как евангельский идеал, к которому до сих
пор проникалась уважением литература, без сомнения, выше правды всякого
судебника. Стараясь склонять литературу к тому, чтобы она вместо заботы об
умягчении сердец прилагала усилие внушать беспощадность к преступнику, есть
дело недостойное доброго и рассудительного писателя. Как сделать, чтобы
высший христианский идеал прощения привести в согласие с политическою
экономиею и Уставом о предупреждении и пресечении, — этого я не знаю и
думаю, что это к обязанностям изобразительной литературы нимало и не
относится; но я знаю, что литература должна искать высшего, а не низшего, и
цели евангельские для нее всегда должны быть дороже целей Устава о
предупреждении. Нам дано ясное указание: «Голос вопиет: уравнивайте стези,
по которым идет спасение». Спасение же общее для всех «в любви, в прощении
обид, в милосердии ко всякому — к своему и к самарянину», а цель и радость в
том, что при общем смягчении сердец «мечи будут перекованы на сошники, и мир
Божий водворится в сердцах всех людей», и, когда исправится в злобе своей
человек, тогда он исправит всю природу до того, что «ягненок будет лежать
возле льва, и лев не станет вредить ему». Мы чувствуем, что дело идет к
этому, и верим тому, за кем хотим следовать, почитая учение его за самое
совершенное и спасительное для человеческого рода.
Если же литература отступит от этого высокого и верного направления и
предаст себя на служение целям политической экономии или Уставов о
пресечении, то она, несомненно, уклоняется от своего высшего назначения —
«чувства добрые в сердцах чтоб пробуждать», и является в низшей роли, «как
бы рабынею чуждого господина». И тогда ею уже нельзя осолять гнилость, а она
будет то, что «обуянная соль, потерявшая свою соленость, которую остается
выбросить вон».
К этому ее, очевидно, и толкают, и ногами на нее топают литературные
слепцы, «отцеживающие комара и проглатывающие верблюда». Это может подавать
молодым писателям самый дурной и вредный пример, и писатель, прошедший
долгий путь жизни, обязан указать на эту опасность — что я и делаю.

    Комментарии

    Под Рождество обидели

Впервые опубликовано в «Петербургской газете», 1890, N 354. Перепечатан в
книге: «Доброе дело». Сборник повестей и рассказов. М., 1894.
«Давний и хороший приятель» Лескова — историк-бытописатель Михаил Иванович
Пыляев (1842-1899), автор книги «Старый Петербург. Рассказы из былой жизни
столицы». Лесков, благодаря Л.Н.Толстого за «ободряющие строчки по поводу»
своего рассказа, с юмором писал о затруднительном положении, в какое
невольно попал «приятель»: «Вдруг подвернулась этакая история с Мих. Ив.
Пыляевым. Я и написал все, что у нас вышло, без прибавочки и убавочки. Тут
сначала до конца все не выдумано. И на рассказ многие до сих пор сердятся, и
Мих. Ив. смущают спорами, так что он даже заперся и не выходит со двора и
болен сделался. Я ему Ваше письмо отнес и оставил для утешения; а одна
купчиха ему еще раньше прислала музыкальную «щикатулку» — «чтобы не
грустил»».

    Обуянная соль

Обуянная соль (Литературная заметка) Напечатана в «Петербургской газете»,
1891, 13 янв. с подписью: Николай Лесков. Впоследствии не перепечатывалась.
Статья написана в ответ на обвинения Лескова в проповеди милосердия к
преступникам. Эти обвинения последовали за публикацией лесковского рассказа
«Под Рождество обидели». «Обуянная соль» была высоко оценена Л.Н.Толстым.
20-21 янв. 1891 г. Толстой писал Лескову: «Ваша защита — прелесть, помогай
Вам Бог так учить людей. Какая ясность, сила и мягкость. Спасибо тем, кто
вызвал эту статью. Пожалуйста, пришлите мне сколько можно этих номеров.
Благодарный вам и любящий вас Л.Т.» (Толстой Л.Н. Переписка с русскими
писателями. М., 1962, с. 533).

Соль — добрая вещь… — вариация на тему евангельского текста (Матф., 5,
13).
…беседа в рождественском номере «Петербургской газеты»… — рассказ «Под
Рождество обидели (Житейские случаи)» («Петербургская газета», 1890, 25 дек.
См. также в кн.: Доброе дело: Сб. повестей и рассказов. М., 1894, с.
171-182. Под заглавием «Под праздник обидели» и с сокращением включен
Л.Толстым во 2-й том «Круга чтения» (М., «Посредник», 1906, с. 66-76).
В одной газете еще сильнее сказано: «следует казнить» — См.: Петерсен В.К.
Жизнь и фантасмагория. — Новое время, 1891, 7 янв. — За подписью: А-т.
…в рождественском рассказе… — Лесков дает истолкование особого
этического назначения жанра рождественского рассказа, который получил
распространение в европейской и русской литературе во второй половине XIX в.
…купец Гордей Торцов прощал мота и пьяницу Любима… — речь идет о
персонажах пьесы А.Н.Островского «Бедность не порок» (1853).
…известный хлебосол Разумовский… — видимо, граф Алексей Кириллович
Разумовский (1748-1822), с 1786 г. — сенатор, с 1810 г. — министр народного
просвещения.
…»Голос вопиет: уравнивайте стези, по которым идет спасение». — Неточная
цитата из Библии (Кн. пророка Исайи, 40, 3).
…»мечи будут перекованы на сошники, и мир Божий водворится в сердцах
всех людей». — Неточная цитата из Библии (Кн. пророка Исайи, 2, 4).
…»ягненок будет лежать возле льва, и лев не станет вредить ему». —
Неточная цитата из Библии (Кн. пророка Исайи, 11, 6, 25).
…»чувства добрые в сердцах чтоб пробуждать»… — неточная цитата из
стихотворения А.С.Пушкина «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» (1836).
…»обуянная соль, потерявшая свою соленость, которую остается выбросить
вон». — Неточная цитата из Евангелия (Матф., 5, 13).
…»слепцы, «отцеживающие комара и проглатывающие верблюда». — Неточная
цитата из Евангелия (Матф., 23, 24).