Невольная преступница

Автор: Москвин П.

  

П. Москвин

Невольная преступница

Роман

  

   Игра судьбы / Н. Алексеев; Невольная преступница / П. Москвин; Живой мертвец / А. Зарин: Из эпохи царствования Екатерины II и Павла I.— M.: CKC, 1993.— (Романт. хроники).

  

I

  

   Кто не знавал в Нижнем Новгороде именитого купца-богатея Ивана Семеновича Осокина?

   Его дом, что полная чаша, стоял на Панской улице, почти рядом с царственной Волгой. К дому примыкал огромный сад, спускавшийся прямо к реке. За садом, на самом берегу, находился огород с разными овощами, а в купеческом саду было много яблонь, груш, слив, малины, крыжовника и прочего. Посреди сада, на луговине, стояли качели на потеху купеческой дочери Наташи.

   И хороша была Наташа — полная, что лебедь белая, с девственным румянцем на щеках. А какие глаза были у нее! Большие, голубые; на кого взглянет она своими красивыми очами — и весело, и радостно тому делается. Густые пепельные волосы, заплетенные в косу, спускались до пят.

   Любовались нижегородские горожане на купецкую дочь; от молодых парней-женихов ей отбою не было.

   Но не спешила Наташа с замужеством, хотя и сватались за нее женихи знатные, родовитые и богатые.

   Отказывала женихам Наташа не потому, что не хотелось ей менять вольную жизнь девичью на подневольную. Нет! Ее сердце было отдано молодому, красивому парню Василию, что в приказчиках состоял у ее отца, купца-богатея.

   Куда хорош и пригож был Васильюшка: рослый, белолицый, кудрявый, нравом тихий и покорный.

   Сызмальства рос он в доме Осокина. Старуха мать, вдова Арина, еще подростком, в зипунишке и протоптанных лаптях, привела его на купеческий двор, повалилась в ноги пред Осокиным и со слезами стала просить, чтобы призрел он сиротинку парнишку и в люди вывел. Внял Иван Семенович просьбе горемычной матери, взял ее сына Васильюшку к себе в учение, обещал пустить его по торговой части.

   Сдержал купец-богатей слово, взрастил, обучил Васильюшку, приставил его к торговле (Осокин рыбой торговал).

   Шли годы, и из сиротки парнишки вырос красивый, здоровый парень. Купец Осокин доверял приказчику Василию, отмечал его среди других работников, нередко саживал за свой стол ужинать и обедать, несмотря на молодые его годы, поставил старшим своим приказчиком.

   Старуха Арина, лет пять-шесть не видавшая сына, не узнала его, увидев в суконном кафтане, в сапогах с отворотами и атласной голубой рубашке.

   Из отдаленной деревеньки пришла она проведать сынка.

   — Васильюшка! Сынок! Ты ли?.. Родной!..— с удивлением посматривая на городского щеголя, спросила Арина.

   — Я, матушка, я, милая… Что? Аль не узнала? — весело и радостно ответил Василий, обнимая старуху мать.

   — И то, и то не признала!.. Да где и признать? Ишь ты какой стал!.. Парень — кровь с молоком, и одежда-то на тебе купецкая, городская. Видно, хорошо тебе живется, Васильюшка.

   — Неплохо, родная.

   — Кого ж мне благодарить за тебя? Научи, сынок!

   — Во-первых, Господа Бога, а во-вторых, моего хозяина, Ивана Семеновича. Ведь он мне что отец родной.

   — Воздай ему Господь за его доброту!.. Увижу, земно поклонюсь ему за все милости к тебе, поблагодарю, Богу молиться за него стану.

   — Поблагодари, матушка, Ивана Семеновича, да не забудь и дочку его Наталью Ивановну.

   — Что?.. Аль и она к тебе добра, сынок?

   — Добра, родная, да как еще!.. — покраснев, ответил матери красивый парень

   — Ну, что ж… и ее поблагодарю, и ей за тебя, сынок, поклонюсь… Я ведь к тебе погостить пришла. Чай, хозяин твой не возбранит? Мне где-нибудь, хоть в людской избе, уголок…

   — Зачем в людской избе, родная? В моей горнице остановишься.

   — Да разве у тебя, Васильюшка, горница отдельная есть?

   — Не одна, а целых две! А вот пойдем, покажу.

   Красавица Наташа, услыхав, что к Василию пришла мать, позвала ее к себе обласкала и расспросила о житье-бытье деревенском,

   Арина все без утайки рассказала про свою нужду, про вдовью жизнь горькую.

   — Погости у нас, старушка Божия, а то и совсем останься с сынком; что бедствовать тебе в деревне?

   — Спасибо, государыня Наталья свет Ивановна, на слове ласковом! Погостить — погощу, а уж где мне жить в городе! Ведь непривычна я: к такой жизни-то. Да и большой нужды в этом не вижу: сынок-то Васильюшка теперь меня не оставляет, и деньгами, и гостинцем не забывает, спаси его Матерь Божия.

   — Хороший у тебя сын, бабушка…

   — Хороший, сударышка моя, хороший… радушный… А батюшка твой не будет гневаться, что я пришла к нему на двор сынка проведать?

   — Ну что ты, что ты, Аринушка! Батюшка добр. Живи у нас сколько хочешь, помехи не будет, угол и кусок хлеба для тебя найдутся.

   — Спаси вас Господь! — И старуха Арина, тронутая добротой ласковой купеческой дочери, поклонилась ей до земли.

  

* * *

  

   Красавица Наташа, как мы уже сказали, первою чистою любовью подарила Василия, и он платил ей тем же.

   Да и как им было не любить друг друга? Они и росли-то вместе.

   Первые годы Васютка жил в доме купца-богатея домашним слугою. В его обязанности входило чистить сапоги хозяина, помогать ему одеваться и прислуживать за столом. А в свободное время он нередко игрывал с хозяйскою дочкой, которая была моложе его только года на три.

   Наташа росла сироткой. Ее мать умерла, когда девочке всего было пять лет. Кроме няньки, старухи Никитишны, за Наташей следила, отчасти заменяя ей мать, родная сестра купца Осокина вековуха Анна Семеновна. Она души не чаяла в своей племяннице, ласкала и баловала ее и, несмотря на свои годы, даже играла с племянницей. Вместе с тем она не препятствовала детскому сближению и дозволяла играть с ней и парнишке Васютке.

   Время шло, и вот из шаловливого, несколько избалованного ребенка образовалась красавица девушка, а из мальчика Васи вырос красивый, статный парень, кровь с молоком.

   Вскоре их детская дружба превратилась в пылкую любовь. Первое время они таили ее друг от друга, но однажды, в теплый летний вечер, когда Осокин засиделся в гостях, а его сестра Анна Семеновна пораньше улеглась на боковую, между Наташей и Василием произошло объяснение в таких словах.

   — Ах, Вася, скучно, очень скучно! — проговорила девушка молодому приказчику, почтительно стоявшему перед нею. Сама она сидела в саду на скамье под развесистой липой.

   — О чем скучать тебе? Живешь в богатстве, в почести, всего у тебя много, не скучать, а радоваться надо!

   — Ох, не то ты говоришь! Разве, по-твоему, счастье в богатстве да в знатности состоит? В одном этом?

   — Знамо, не в одном.

   — Стало быть, счастье-то, Вася, и в другом есть?

   — Есть, Наталья Ивановна.

   — А в чем же еще оно, счастье?

   — Чай, сама знаешь.

   — Я-то знаю, а ты вот знаешь ли?

   — И я знаю,— весь вспыхнув, тихо ответил красивый парень.— В любви.

   — Верно сказал, Вася, счастье в любви, и большое счастье. Что может быть лучше, радостнее, когда добрый молодец полюбит красную девицу? А ты это счастье испытал ли? — пристально и любовно посматривая на него, быстро спросила Наташа.— Да что ж ты стоишь-то, садись!

   — Негоже мне пред тобою, Наталья Ивановна, сидеть; ты — хозяйская дочь…

   — Вот и должен исполнять все, что я тебе прикажу. Я приказываю тебе садиться, ну и садись!

   — Что ж, коли хочешь, сяду.

   — Вот и давно бы так… Ну, теперь говори про счастье, в чем оно заключается?..

   — Я уже сказал про то, Наталья Ивановна.

   — Стало быть, ты изведал любовь?

   — Да, я люблю… люблю горячо! Ради той любви жизнь свою готов отдать, в кабалу пойти! — с чувством проговорил молодой парень.

   — Вот как! Скажи, кого любишь?

   — Да не знаю я, как ответить, не могу я…

   — Не можешь? Почему?

   — А потому: полюбил я девицу-раскрасавицу на свою пагубу, на свое несчастье…

   — Какие ты страсти, Вася, говоришь! Кто же она такая?

   — Неровня она мне — дочь купца именитого, богатея.

   — Молви, как звать ее? — тихо спросила молодая девушка, опуская свою красивую головку (она знала заранее ответ).

   — Так же, как и тебя.

   — Василий, меня ты любишь?

   — Пуще жизни, пуще света белого!

   — Что ж, скрывать я от тебя не стану… Таиться не к чему… И я тебя, Вася, полюбила…

   — Голубушка! Наталья Ивановна!.. Неужели полюбила?! — радостно воскликнул Василий.— Господи! Вот счастье, вот радость-то!.. Да чему я обрадовался, глупый, чему?.. Ведь никогда мне с тобой не стоять под венцом! Твой батюшка — купец богатый, именитый — не отдаст мне тебя. А впрочем, я счастлив — тем счастлив, что ты, такая красавица, полюбила меня, безродного, голяка горемычного!

   — Да, да, Вася… не на радость мы полюбили друг друга: правда, батюшка не отдаст меня за тебя. Не о таком он зяте думает. Еще вчера — смехом, что ли, сама не знаю — только такие слова мне батюшка молвил: «Готовься,— говорит,— Наталья, невестой быть. И знаешь,— говорит,— за кого я тебя выдам?.. За генерала московского, генеральшей будешь, знатной барыней; хоть и не под стать ты генералу-то, да деньги мои под стать: денег я за тобою много даю». Вот батюшкины слова. А впрочем, ты не горюй: Бог милостив, может, и удастся мне упросить батюшку, чтобы с тобой благословил он меня на новую жизнь, счастливую!

   — Едва ли, Натальюшка, тому быть… Никогда Иван Семенович не назовет меня зятем. Вишь ты, в зятья-то он себе генерала московского прочит! А я что такое? Безродный горемыка! — с глубоким вздохом проговорил Василий, опуская голову.

   — Эх, Вася, не печалься! Чему быть — не миновать: суждено мне стать твоей женой — стану, а не суждено — видно, уж такова наша судьбина с тобою!..

   — Так-то так, любушка сердечная моя, а все же мне будет больно, куда как больно, когда начнут тебя отнимать у меня.

   — Когда-то еще начнут, а может, и не отнимут. Да полно, Вася!.. Ну чего ты киснешь, чего прежде времени тоскуешь? Веселись и радуйся, что тебя любит такая девка, как я. Вот тебе моя любовь налицо, получай! — со смехом проговорила Наташа, а затем быстро и крепко обняла красивого нарня и звонко поцеловала его.

   Обомлел Василий от того поцелуя сладкого, девичьего.

   Ни Василий, ни красавица Наташа не слыхали, занятые своею любовною беседою, как кто-то в кустах зашевелился и крякнул в ту самую минуту.

   — Ну, теперь пора, прощай! Завтра об эту пору будь здесь опять.

   Молодая девушка снова обняла Василия, крепко поцеловала и, не сказав более ни слова, быстро направилась из сада. За нею следом пошел и счастливый молодой приказчик.

  

* * *

  

   Едва только они вышли из сада, как из частых кустов, находившихся близ той скамейки, на которой сидели влюбленные, выбрался другой приказчик купца Осокина, Михайло Гнусин, тоже молодой парень, но с некрасивою, отталкивающей наружностью.

   Недаром Михайло носил прозвище Гнусина: гнусен он был и по своему нраву, и по душевным качествам. Все служащие и домочадцы Осокина не любили Гнусина и сторонились его. Только сам Осокин оказывал ему некоторое расположение благодаря его наушничеству.

   Михайло Гнусин также с малолетства находился у Осокина и дослужился до должности доверенного приказчика. Нелюдимый и неразговорчивый, на сослуживцев он смотрел как на своих недругов. Особенно он недолюбливал Василия за то, что хозяин ему предпочтение отдавал и поставил старшим; но теперь Гнусин возненавидел его еще более.

   Сделавшись случайным свидетелем объяснения, которое произошло между хозяйскою дочерью и старшим приказчиком, он злобно воскликнул:

   — А, так вот чего ты, любезный, добиваешься! Тебе хозяйским зятем захотелось стать? К хозяйскому добру и деньгам подобраться и надо мною властвовать? Ошибся, друг! Теперь и ты, и твоя любушка — в моих руках. Что хочу, то с вами и сделаю. Будете помнить Мишуху Гнусина!

  

II

  

   Широко и богато жил в своих хоромах Иван Семенович Осокин. Чуть не первым горожанином был он во всем Нижнем Новгороде. Молва о его огромном богатстве достигла других городов.

   Богатство было нажито им удачею и трудом. Пришел он в Нижний Новгород в лаптях, поступил к богатому рыбнику в работники и дослужился до приказчика; затем посадил его хозяин на отчет, выдал за него свою дочь и умер, отказав свое богатство дочери и маленькой внучке, Наташе. Иван Осокин к этому богатству присоединил новые капиталы, делая обороты на сотни тысяч, и скоро прослыл миллионером.

   Однако, несмотря на свое состояние, Иван Семенович вел самую простую жизнь: одевался по-старинному, в долгополый кафтан со сборками, летом носил поярковую шляпу, а зимой меховую шапку. Его большой дом был красиво убран; на стенах висели даже картины иностранных художников, купленные за большие деньги. Дорогая мебель, хрусталь — все это водилось в большом изобилии в доме богатея купца, но это нисколько не мешало ему за столом хлебать щи из глиняной чашки деревянной ложкой. Однако, когда у него бывал званый обед или вечер, на который обыкновенно приглашались губернатор и вся городская знать, сервировка уже состояла из серебра, бронзы, хрусталя и фарфора. Выписываемые из Москвы повара удивляли кулинарным искусством весь город. А для себя Осокин держал простую стряпуху, которая для хозяина готовила щи да кашу, а в праздник подавала утку или гуся.

   Иван Семенович, ведя столь скромную жизнь, приучил к ней и свою единственную дочь Наташу. Как в еде, так и в одежде молодая девушка была тоже скромна и позволяла себе дорогие наряды, только когда в дсме ее отца бывали гости.

   Лишь сестре Осокина, старой деве Анне Семеновне, не нравилась такая «мужицкая» жизнь: она страстно желала, чтобы ее брат и племянница жили, как «богатые господа», и не раз упрекала его за подобное существование, доходившее до скаредности

   — Ну ответь на милость, братец, когда ты будешь жить по-людски? — сказала она Осокину.

   — А разве я не по-людски живу? Кажись, именно так и следует нашему брату, русскому купцу!

   — Да так ли, братец? Удивляюсь я: кому ты бережешь деньги, для кого копишь?

   — Аль не знаешь кому? Дочери.

   — Если бы Наташа жила многие веки, ей бы и тогда хватило на прожитие. Эх, брат, брат, сколько бы ты мог сделать добрых христианских дел!

   — А я не делаю? Нищих не забываю.

   — Да, по грошу подаешь, и то по субботам! — со смехом проговорила Анна Семеновна.

   — Никак, сестра, ты меня учить вздумала? — сурово крикнул на нее Осокин.

   — Уж где мне тебя учить! А говорю я, братец, тебя жалеючи. Не забывай ты Господа Бога!.. Дано тебе от Бога богатство — делись им с неимущими…

   — Ты где это научилась так говорить, сестра? Али у попа?

   — От сердца те слова, братец. Вот ты говоришь: все для Наташи копишь, все ей оставить хочешь, а разве ты уверен, что все твое богатство ей достанется?

   — А то кому же? Тебе, что ли?

   — Зачем мне! Я и сама в могилу гляжу; на гроб да на саван у меня свои гроши есть, а больше мне не надо. К тому я говорю, братец, что все мы под Богом ходим и все должны думать о своем смертном часе: не чаешь, не гадаешь, а смертушка-то тут как тут!

   — Что ты, старая дура! Аль Наталью хоронить задумала? Кажись, она здорова. Вот я замуж ее скоро выдам. Женишок на примете у меня есть; хоть и не нашего он поля ягода, да зато в больших чинах; на его чины и приданое большое за дочерью дам. Пусть знают да помнят, какого зятя подцепил Иван Осокин,— с бахвальством промолвил старик купец.

   — Что за жениха для Наташи ты нашел, братец?

   — До времени не скажу. Жених живет в Москве. Туда к нему поеду скоро, тебя и Наталью с собою прихвачу. Слышь, в генеральском чине состоит он и деньги хорошие имеет; старенек только, да это не беда: старый муж лучше молодого прохвоста.

   — Братец, батюшка, да что ты говоришь, что говоришь-то! — всплеснув руками, чуть не с ужасом промолвила добрая Анна Семеновна.— Наташеньку, племяннушку, такую молоденькую, такую нежненькую, да за старика?!

   — Так что же? Не простой ведь старик, а енерал, слышь! Крепостных мужиков сотнями считает, дом, что дворец. Прошлой зимой сюда он в Нижний приезжал, наш губернатор в честь его пир устроил и меня с дочерью пригласил да нас с ним познакомил. После губернатор-то смеючись мне сказывал, что, вишь, Наташа в полон взяла енеральское сердце. Больно приглянулась ему наша девка.

   — О, Господи! О-хо-хо!

   — И что ты, Анна, за человек такой есть? Одну беду накликаешь. Недаром говорят: старые девки злы! — И, сердито хлопнув дверью, Иван Семенович оставил сестру.

  

* * *

  

   Своенравен и неподатлив был Осокин. Чужое горе, чужая нужда, чужая слеза не находили отклика в его загрубелом сердце, Он всецело был погружен в одни барыши, в одни деньги. Ничего другого для него как бы и не существовало на свете. Что ему было чужое горе, чужое страдание? Тратя сотни, тысячи рублей на званые обеды и пиры, он бедняку полтиной не помогал.

   Правда, по временам и на него, как говорится, находил хороший, добрый стих, только это бывало редко.

   Когда он похоронил свою молодую жену и, оставшись вдовцом с малолеткой Наташей, был потрясен великим горем, тогда и он понял людское несчастье, стал податлив к нему и щедрою рукою начал помогать неимущим. Но прошли годы, позабылась беда, и опять зачерствело сердце у миллионера Осокина и не стало к нему доступа.

   Всегда мрачный, сосредоточенный в самом себе, Иван Семенович хмуро смотрел на Божий свет и на людей. Редко-редко видал кто улыбку на его суровом лице.

   И своим близким, домашним не оказывал он ласки: не только сестре, но даже и единственной своей дочери.

   А любил Осокин свою дочь, да как еще любил! Но свою любовь таил в сердце.

   «Ласка да нежность отцовские портят детей. Люби сына или дочь, а ласки своей им не выказывай. Долго ли набаловать на свою голову? Люблю я Наташу, кажись, для ее счастья на все готов идти, ночей не досыпаю, о ней думая, работаю для нее — рук не покладаю, а свою отцовскую любовь выказывать ей не стану. Надо в страхе и в повиновении держать ее, а то недолго и до баловства» — так часто рассуждал сам с собою купец Осокин.

   И действительно, Наташа росла в полном страхе. С младенчества боялась она своего отца: всегда он казался ей строгим, неприступным. Веселая, подчас шаловливая Наташа в присутствии отца бледнела и утихала. Не помнила она нежной ласки покойной матери, незнакома была и с отцовской лаской. Только со своей доброй теткой делилась она девичьим горем и девичьей радостью.

   Была у Наташи любимая горничная, красивая молодая девушка Дуняша; ей Наташа и поверяла свои сердечные тайны.

   Дуняша хорошо знала про любовь своей молодой госпожи к красивому приказчику Василию, так как часто носила к нему любовные цидулки от Наташи.

   По тому времени Наташа была хорошо обучена читать и писать. Учил ее за полтину серебра в месяц приходский дьякон, которого весь город считал образованным человеком, поскольку он закончил греко-латинскую духовную академию в Москве.

   Наташа, полюбив Василия, боялась этого чувства. Она была уверена, что отец никогда не согласится выдать дочь за приказчика, а потому и не видела никакого счастья в этой любви. Волей-неволей она принуждена была скрывать ее не только от сурового отца, но даже и от доброй тетки, хоть на скромность Анны Семеновны могла положиться.

   Как-то Василий заикнулся ей о том, чтобы тайком повенчаться: без благословения, мол, родительского идут под венец и бывают счастливы; но Наташа не дала ему и договорить, а, замахав руками, воскликнула:

   — Что ты, что ты, Васильюшка, выдумал? Да разве это статочное дело, да разве можно без благословения-то под венец? Да что ты выдумал? Ведь это к погибели влечет, к погибели! Нет, нет, мой милый друг, я никогда не решусь на это!

   — А если возьмет тебя отец да отдаст за старого, постылого? Ведь сама ты, Натальюшка, говоришь, что он хочет выдать тебя за московского генерала?

   — Ах, глупый! Ведь только выдать хочет, а не выдал еще!

   — А если прикажет он тебе? Неужели пойдешь?

   — Пойду.

   — Да ведь ты на погибель пойдешь!

   — Знаю, Вася, знаю, что жизнь с постылым мужем — та же погибель, да что же делать, когда судьба-злодейка так распоряжается?

   — Повенчались бы мы с тобой тайком, а там дали бы угомониться гневу твоего отца и с повинною пришли бы!

   — Никогда не простит меня за это батюшка, никогда! Нет, Вася, не решусь я с тобою венчаться без родительского благословения! В своем гневе батюшка страшен бывает. Ну проклянет, тогда что получится?

   — Господи! Что же нам делать? Как быть? — проговорил чуть не с отчаянием Василий.

   — Надо ждать, Вася.

   — Чего? Уж не того ли, пока твой отец свезет тебя в Москву, да выдаст там за важного генерала? Ты знаешь, Наталья Ивановна, что я в ту пору с собой сделаю? Руки на себя наложу, жизнь свою сгублю!

   — Что ты, Вася, опомнись! Ох, страсти! Нет, Вася, не говори, боюсь я слов твоих.

   — А они сбудутся: ты под венец с немилым суженым, а я — в сырую могилушку.

   — И чудной, ты, парень, право! Ведь ишь что выдумал! До свадьбы моей еще далеко, а может, ее и вовсе не будет; может, батюшка еще передумает выдавать меня за московского генерала.

   — Нет, любушка, не таков твой отец! Уж если он что решит, так тому и быть!

   Разговоры молодой девушки с Василием большею частью происходили в саду, поздним вечером, когда в купеческом доме после дневной сутолоки наступала тишина.

   Про эти свидания влюбленных знала только одна Дуняша; она всегда сопровождала в сад свою молодую госпожу. Да еще Михаилу Гнусину удалось раза два-три подслушать разговоры влюбленной хозяйской дочери с Василием. Однако он медлил и не шел к своему грозному хозяину с рассказом об этих свиданиях. Он опасался за себя, зная вспыльчивый нрав старого купца Осокина.

   «Хозяин так любит свою дочь, что, какие бы слова я ни говорил, не поверит, а, пожалуй, меня еще обвинит. Но все же услужу я и Ваське, лиходею моему, и хозяйской дочери, недотроге царевне! Будут меня помнить! Наталья-то и не глядит в мою сторону; я к ней всегда с поклоном, а она и бровью не ведет. Ой, девка! Не плюй в колодец, не пришлось бы из него напиться!»

   В конце концов Гнусин решился привести задуманное в исполнение и стал выжидать удобный случай к тому, но последний не скоро представился; Осокин на несколько дней по торговому делу уехал во Владимир, так что Гнусину волей-неволей пришлось отложить свой донос.

   Между тем ни Василий, ни Наташа и не подозревали, что их тайна хорошо известна Гнусину, этому отвратительному человеку. Оба они сильно недолюбливали его, в особенности Наташа, но были спокойны за свою любовь, так как Гнусин и виду не показывал, что ему известны их отношения.

   Наконец прибыл из Владимира и Иван Семенович; на этот раз он был весел и словоохотлив, чего с ним давным-давно не бывало; это объяснялось тем, что ему удалось продать рыбу с хорошею прибылью.

   Гнусин решил воспользоваться хорошим настроением своего хозяина и смелою поступью пошел к нему в горницу, мысленно повторяя свой донос.

  

III

  

   — Ты, Михайло, что? — увидя вошедшего приказчика, спросил Осокин.

   — Я к вашей милости… Дело есть, батюшка хозяин, большое дело.

   — Ну сказывай, какое такое дело?

   — Ох! И не знаю, как объяснить вашей милости… Дело-то такое, что боязно мне!..

   — Мишка! Оглашенный! Скажешь ты али нет?

   — Как и вымолвить не знаю: язык не повертывается.

   — А коли нет, так я поверну тебя к двери да в шею!

   — А ты, хозяин батюшка, не пугай меня, не кричи, у меня и то язык прилипает,— побледнев, дрожащим голосом промолвил Михаил Гнусин.

   — Так зачем ты ко мне пришел, зачем?

   — Поведать вашей милости про негожие Васькины дела.

   — Что такое? Про какие такие дела?

   — Про негожие, ваша милость. Василия приказчика видал я в твоем саду, батюшка хозяин, в вечернюю пору. Как только все улягутся, он, проклятый, шмыг в сад.

   — Ну? Ну?

   — Да не одного видал, а… с твоей дочерью, с Натальей Ивановной.

   — Что? Что ты сказал?.. Василия видал с моею дочерью в саду, в пору вечернюю, так?..— задыхающимся от сильного волнения голосом спросил Осокин.— И ты не врешь?.. Не врешь, погань?

   — Не вру, хозяин батюшка, своими глазами видал.

   — А вот если я возьму твои глаза да вырву их своими руками?

   — Помилуй, хозяин, за что же? — Гнусин попятился к двери.— Никакой вины я за собой не знаю, ваша милость. А Наталью Ивановну и Ваську — опять скажу — я видел в саду и, мало того, слышал, про что они говорили.

   — Слышал? Ну так скажи, про что?..

   — Известно, про любовь.

   — Гм!.. Вот как!.. Про любовь?.. Про любовь говорили? Стало быть, Васька с моей дочерью слюбился?

   — Выходит так, ваша милость.

   — У-у, проклятый, проклятый!.. Ведь ты врешь, облыжно, по злобе на Василия наговариваешь.

   — Под присягой подтвержу!.. Своими глазами видел, своими ушами слышал, хозяин батюшка..

   — О Господи!.. Что же это?.. Голова ходуном ходит… В глазах мушки кровавые скачут… Неужели смерть?.. Воды… пить… скорее… умираю!

   На самом деле, от сильного душевного потрясения лицо Ивана Семеновича сделалось багровым. Он зашатался и упал бы, если бы вовремя не поддержал его Гнусин.

   — Батюшка… хозяин!.. Что с тобою?.. Ох, горе!.. Никак и вправду умирает?.. За попом бежать, что ли?..

   — Воды… воды…

   — Сейчас, сейчас целое ведро притащу! — Гнусин со всех ног ринулся в кухню, через несколько минут вернулся в горницу с ведром и, зачерпнув ковш, дал Осокину.

   Тот дрожащими губами припал к воде и жадно принялся глотать ее.

   — Лей… лей!..— проговорил он, показывая на голову. Гнусин исполнил приказание.

   Холодная вода несколько облегчила и освежила Ивана Семеновича, а может быть, и предохранила от удара. Он заметно стал спокойнее и приказал подробно и точно рассказать о свидании дочери с Василием.

   Гнусин подробно и с некоторыми прикрасами выложил все, что видел и слышал в саду в вечернюю пору.

   Осокин почти спокойно выслушал его и затем обратился к доносчику с такими словами:

   — Гнусин, ты живешь у меня издавна, привык к моему нраву и знаешь, что я за человек. Все, что ты сейчас мне сказал, забудь, а если будешь болтать да похваляться своим знанием, так не жить тебе… да, да!.. Я удушу тебя своими руками… от меня не убежишь! Держи язык свой на привязи, никому ни словом ни делом про то не заикнись… Забудь все, если жизнь тебе не надоела! А теперь ступай!.. Нет, постой малость… Хоть у нас и есть пословица: доказчику или доносчику первый кнут, но я не придерживаюсь ее. Вот тебе за донос, получай, и с глаз моих уйди, собака!..

   Осокин чуть не в лицо Гнусину бросил горсть золотых монет. Тот с жадностью кинулся поднимать их и, отвесив низкий поклон, быстро исчез за дверью.

   Иван Семенович задумчиво сел к столу, положив свою седую голову на руки.

   Его горячо любимая дочь, им лелеянная, его чистая, кроткая Наташа бежит в ночную пору на любовное свидание… И к кому же? К какому-то бездомному приказчику, которому и цена-то, по мнению Осокина, ломаный грош.

   «Если хоть половина из того, что мне сейчас говорил Гнусин, правда, то за нее и мою преступную дочь, и ее полюбовника убить следует… Оба они сего достойны. Но я такого не сделаю, потому что люблю еще Наталью!.. А Васьки, этого пса смердящего, что мою дочь, как вор, украл, я не убью сам потому, что боюсь суда Божьего и суда людского, но устрою так, что все же он сгинет со света белого. Пошлю я его в Астрахань, будто бы по рыбному делу. В Астрахани у меня есть один мужичонка, сиделец, преданный мне душой и телом… ему-то я и дам приказ тайный, чтобы он постарался сжить со света моего ворога лютого, который дочь мою, голубку чистую, как разбойник подорожный, выкрал… Сей страшный грех приму я на свою душу и вымолю прощения: поститься буду… Не один, а два больших колокола отолью… Пусть звонят по моей душе… Ваську же прикажу утопить в Волге, и на дне своем схоронит река мою тайну!.. Решено!.. Так и будет. Завтра же пошлю его в Астрахань, а следом за ним гонца другого отправлю со смертным ему приговором…»

   Таким черным думам предавался именитый нижегородский купец Осокин.

   Все давным-давно спало в его богатом дому, только не спал он сам, и долго раздавались его тяжелые шаги по горнице. Стала заниматься заря, забрезжил рассвет, раздалось чириканье птиц, приветствовавших наступающее утро, а Иван Семенович и не думал ложиться; он подошел к окну, выходившему в сад, и растворил его.

   Здоровым, смолистым воздухом пахнуло на удрученного тяжелым горем Осокина. Долго и задумчиво смотрел он на улицу.

   Вот где-то вдали прозвучал призывавший к молитве колокол, за ним, немного погодя, другой, там третий… благовестили к заутрене.

   Иван Семенович стал усердно креститься, а затем глухое, судорожное рыдание вырвалось из его груди.

   Облегчили ли слезы старика? Да, колокольный благовест перевернул его сердце.

   — Господи!.. Прости… помилуй меня, грешного! — плакал Иван Семенович…— Что я удумал?.. Что удумал-то, греховодник! На жизнь своего ближнего хотел посягнуть! Против воли Божией хотел идти!.. Господь справедлив!.. Вознесся я высоко в своей гордыне, а Господь меня и смирил, испытание мне послал. Умел я принимать щедроты Господа Бога, а испытания и не вынес было! Гордыня-то и тут меня обуяла. Помутился мой разум, и задумал я отнять жизнь человеческую… Прости и помилуй, Господи, меня, грешного!..

  

* * *

  

   На другой день после описанного пред Иваном Семеновичем робко стоял его доверенный приказчик Василий. Молодой парень был сильно взволнован; его красивое лицо то бледнело, то краснело: видно, нелегко ему было стоять пред грозным хозяином.

   — Чем же я прогневил твою милость, Иван Семенович, что ты меня со двора гонишь? — с глубоким вздохом проговорил он.

   — Кто сказал, что я тебя гоню? Разве провинившихся работников или приказчиков так гонят? Я говорю только: пожил, послужил у меня — и хватит; теперь послужи другому хозяину, и лучше того будет, если ты сам по себе заведешь торговлю,— совершенно спокойным голосом проговорил Осокин.

   — На торговлю, хозяин, денег надо, а у меня их не бывало,— заметил Василий.

   — За деньгами дело не станет: я дам на разживу, только с тем, чтобы в Нижнем ты не оставался; уезжай куда подальше: в Саратов, Астрахань, да мало ль городов на святой Руси!.. А в Нижнем тебе не место. Слышишь?

   — Слышу. Не знаю, почему, Иван Семенович, не только из дома, а из самого города меня гонишь…

   — Не знаешь?.. Полно, парень, так ли? — пристально и грозно посмотрев на Василия, как-то глухо проговорил Осокин.

   — Не знаю,— смущенным голосом повторил свой ответ молодой парень.

   — Что ж, или сказать мне? Не хотел говорить, не хотел растравлять ту рану сердечную, которую ты мне нанес. Ты спрашиваешь о причине, по какой я не дозволяю тебе жить в городе?.. Изволь, скажу; хоть и тяжело мне, а скажу… Мне все известно, понимаешь ли ты? Все…

   — Хозяин!..

   — Молчать! Не моги перебивать!.. Вызвал на слова, так слушай их. Я тебя, почитай, с улицы взял, призрел, вырастил, в люди вывел, а ты чем, молодчик, отплатил мне? На старости лет обесславил дочь мою единственную, кровную дочь мою… Ты ее, злодей, своей полюбовницей сделал…

   — Что говоришь ты, Иван Семенович, что говоришь?.. Опомнись!.. Ты дочь свою порочишь.

   — Иль оправдываться задумал?

   — Уж если ты знаешь, хозяин, то скрывать от тебя не стану. Наталья Ивановна и я полюбили друг друга, крепко полюбили, только любовью чистою, святою. Грех тебе, Иван Семенович, таким словом обзывать свою дочь, голубку чистую, грех!

   — Не верю я тебе!

   — Не верь, пожалуй! А только слова мои правдивы, Иван Семенович!.. Хочешь, поклянусь страшной клятвой? Словам моим не веришь, может, клятве поверишь.

   — Ну ладно, верю!.. Ох! Как гора с плеч… А я думал, греховодник… Смех подумать! Я знаю мою Натальюшку, знаю голубку… Не станет она позорить старика отца и свою жизнь девичью губить не станет. Ну, Василий, своими словами порадовал ты меня, а за то и я тебя хоть немного, а все же порадую…

   — Хозяин! Иван Семенович…

   — Слушай и не перебивай. Теперь выдать за тебя Наталью не можно. Пойдут пересуды, переговоры, что купец-миллионщик за приказчика свою дочь-приданницу выдает. Вот что, парень, послушай-ка. Поезжай ты не мешкая в Москву и заводи там торговлю обширную, а о деньгах не заботься — денег я тебе дам сколько хочешь… Пройдет год, ну два, и в ту пору присылай сватов за моей Натальей.

   — Благодетель!.. Иван Семенович!.. Отец ты мой родной! — И Василий, тронутый словами своего хозяина, повалился ему в ноги.

   — Встань и слушай. Не все еще я сказал тебе, Василий! Я стар становлюсь, немощен, мне бы на отдых уйти, на покой; на чужих положиться нельзя, а когда ты моим зятем любезным станешь, всю торговлю тебе перепоручу:

   — Да за что же?.. За что жаловать меня изволишь, Иван Семенович?

   — За что?.. Изволь, отвечу: на других молодых парней-вертопрахов ты не похож, Василий. Бережешь ты честь девичью, вот за то и люб мне, и дочь за тебя я отдам, ведая, что за тобой она счастлива будет,— ласковым голосом промолвил Осокин.

   — А когда укажешь в Москву мне ехать? — с сияющим лицом спросил Василий.

   — Не мешкай, поезжай скорей! Возьми из работников моих человека два-три, в торговле твоей они будут помощниками. В Москве, в Охотном ряду, сними себе лавку большую и с молитвой начинай дело.

   — Хозяин, дозволь тебя спросить…

   — Спрашивай.

   — Пред отъездом хотелось бы мне больно…

   — С моей дочерью повидаться, что ли?.. Так? Нет, этого не должно быть.

   — И проститься с ней даже нельзя?

   — Лишнее, не навек расстаетесь — свидитесь; дальние проводы — лишние слезы. Не хочу, чтобы о ней пересуды были! Понял?

   — Понял,— с глубоким вздохом ответил Василий.

   — Пойдешь ты к ней прощаться, а это пища для болтливых людишек. Нет, я этого не хочу. Поезжай в Москву; устроишься, обзаведешься всем, в ту пору и я к тебе на новоселье с дочерью приеду. В Москве мне надо быть. Слышь, я там для Натальи жениха было подыскал, да не простого, а барина важного, генерала. Думал за него дочку пристроить, да не судил, видно, Бог, не хочу идти против дочернего счастия: в тебе, Василий, счастье она нашла — за тебя и выдам.

   — Государь хозяин милостивый!.. Иван Семенович!.. Чем мне заплатить тебе за твою доброту?.. Чем я воздам тебе за то счастье, которое ты обещаешь мне? Прикажи чем-либо услужить!.. Верь, за тебя я на смерть пойду, как на званый пир,— с чувством проговорил Василий и до земли поклонился Осокину.

  

IV

  

   Василий, как отуманенный, вышел из горницы хозяина.

   «Что же это?.. Сплю я али нет, во сне или наяву… Хозяин сулит выдать за меня свою дочь, денег на торговлю дает… Все свое миллионное дело передать мне хочет. Вот уж не было ни гроша, да вдруг алтын. Господи! В один день и столько радости. Завтра наказывал непременно выехать в Москву, надо собираться. Жалко, что с любушкой моей проститься не придется, а хотел бы хоть одним глазком взглянуть на нее, словцом с ней перемолвиться… Ну да, может, как-нибудь улучу времечко и завтра пред отъездом забегу к голубке. Что будет, то и будет, а в горенку к ней загляну»,— решил Василий и поспешил в свою горницу, где ждала его старуха мать Арина.

   — Родная, радость-то какая! Какую я тебе новость скажу! — весело воскликнул он.

   — Что, что такое, сынок?

   — В Москву я еду завтра и тебя с собой возьму, старушка Божия, вести хозяйство.

   — Али Иван Семенович посылает?

   — Посылает и денег на обзаведение дает. «Снимай,— говорит,— лавку в Охотном ряду, торговлю рыбой устраивай, за деньгами дело не станет, в купцы,— говорит,— запишись».

   — Да неужели правда? Да за что про что на тебя хозяйские милости посыпались?

   — А хочешь, матушка, я скажу тебе такое слово, что ты подивуешься? Ведь Иван Семенович свою дочку-красавицу за меня хочет выдать.

   — Да что ты?! Быть не может!

   — Хозяин так сказал: «Через год-два,— говорит,— когда ты купцом станешь, Наталью за тебя выдам и все дело тебе передам».

   — Как же это? Ведь слух шел, что хозяин Иван Семенович дочку свою, красавицу-приданницу, за генерала московского выдать метил.

   — Мало ль что болтают, матушка.

   — Уж больно мне, сынок, непонятно, откуда к тебе такое счастье приплыло?

   — Знай, матушка, скрывать от тебя не буду: я и хозяйская дочка Наталья Ивановна давно полюбили друг друга, полюбили крепко, пуще роду, пуще племени!

   — Как же это хозяин про вашу любовь разведал? Ты ли про то ему сказал?

   — Нет, матушка, я не говорил.

   — Как же он узнал-то?

   — И сам не пойму… Не сказала ли Наталья Ивановна?

   — Станет ли отцу девка говорить про свою любовь?

   — Так кто же? Откуда узнал он?

   — Может, чужой язык постарался?

   — Кажись, родная, некому. На свидание мы ходили в сад вечернею порой, когда улягутся все, ни одной живой души там не бывало.

   — Кто-нибудь вас подстерег. Злому человеку немного надо…

   — Разве Гнусин… Не его ли то дело? Не его ль язык?

   — Может, и его! А когда в Москву тебя хозяин посылает?

   — Завтра, матушка! Строгий приказ дал Иван Семенович спешить.

   — Хозяйского приказа, сынок, надо слушать, сбирайся в путь, и с Богом.

   — Разве ты, родная, со мной не поедешь?

   — Опосля, сынок, приеду, ты теперь в Москву, а я в свою деревеньку. Сам знаешь, хоть и не большое, а все же дома у меня хозяйство есть, бросать его не след… Покончу с хозяйством, тогда и к тебе, в Москву!

   Часа два спустя после этого разговора старуха Арина на телеге, наполненной съестными припасами и гостинцами, выехала со двора Осокина. Ее далеко проводил Василий, а когда вернулся в свою горницу, застал там Михаилу Гнусина.

   — Ты что? — не совсем ласково спросил у него Василий.

   — К тебе пришел.

   — Вижу. Зачем?

   — Проститься: прослышал я, что ты едешь.

   — Кто же тебе про то сказал?

   — Ворона на хвосте принесла.

   — Так ты проститься только пришел? — недружелюбно поглядывая на Гнусина, спросил Василий.— Ну так прощай, лихом меня не поминай.

   — Что тебе теперь мое лихо? Ты богатей теперь, может, и в купцы выбьешься.

   — Все может быть! Тебе, видно, хозяин сказал, что я в Москву еду открывать свою торговлю.

   — Знамо, он, старый черт… Меня вон гонит, а тебя счастьем одарил… О, будь он проклят!.. Погоди ж, отместку я ему устрою!

   — Если ты пришел ругаться, Михайло, то выйди вон.

   — Не тебя я ругаю.

   — Ругать меня не за что, а если тебя Иван Семенович гонит, то, стало быть, ты заслужил это.

   — И твоя пред хозяином заслуга тоже невелика. В саду в пору вечернюю с хозяйской дочкой прохлаждался, целовался да миловался с ней и тем в милость хозяину попал,— злобно промолвил Гнусин.

   — Ступай вон! — весь вспыхнув, громко проговорил Василий, показывая Гнусину на дверь.

   — Не гони, сам уйду.

   — Вон, говорю, пошел, не то…

   — Что такое, откуда такая гроза?.. Знай, Васька, я сам люблю Наталью…

   — Ты, ты смеешь ее любить?

   — А кто ж мне запретит, не ты ли?

   — Да, я.

   — Да ты что ж, брат али сват Натальин будешь?

   — Кто я Наталье Ивановне, спроси про то у ее отца, он, может, тебе скажет.

   — Уж не женишок ли ты ее?

   — А если и так?.. Не ты ль запрет положишь мне на ней жениться?..

   — И положу…

   — Ты?! — с удивлением воскликнул Василий, пораженный нахальством Гнусина.— Ступай вон, говорю тебе, не то я народ кликну!

   — Уйду, а на прощанье такое слово тебе молвлю, купец московский! Знай: дешево я тебе не продам хозяйской дочери!.. Ты ее любишь, и я люблю; пусть судьба решит, кому достанутся красота и ее денежки… С ножами в руках сойдемся мы с тобой в чистом поле, и кто кого осилит, тому и владеть Натальей… На единоборство зову тебя, Василий. А если не пойдешь со мной в поле на Божий суд, то я, как разбойник подорожный, из-за угла убью тебя!.. Выбирай любое… Даю тебе на размышление день, не более. Завтра в такую пору за ответом приду к тебе… Прощай!..

   Пожираемый злобою и ревностью, хрипло проговорил эти слова Михайло и вышел, оставив Василия в большом недоумении и даже в испуге.

   «Что он тут наболтал? На поединок вызывал меня, грозил убить, если не пойду, про любовь свою к хозяйской дочке сказывал… Ничего не понимаю!.. В голове все ходуном ходит! Откуда и как Мишка узнал про мою любовь к Наташе?.. Может, он подслушивал нас в саду? Так и есть, верно! Он и пересказал все Ивану Семеновичу. Надо это выяснить и, прежде чем ехать в Москву, свидеться с Наташей… Хоть и запретил мне это Иван Семенович, а все же я не послушаюсь его. Сказывают, хозяин скоро выедет со двора, в ту пору я и пойду к Наташе»,— решил Василий и стал ждать, когда Осокин уедет из дому.

   Однако и без него Василий не решился прямо войти в девичью светлицу своей возлюбленной.

   У Наташи была горничная, молодая, красивая, душой и телом преданная ей. К ней-то и обратился Василий, прося ее содействия в свидании с возлюбленной.

   — Ох, Васильюшка, и не знаю, как устроить; уезжая, хозяин строго-настрого наказывал никого к Наталье Ивановне не допускать,— ответила Дуня.

   — Да я ненадолго, мне слова два с ней сказать, не больше. Пойди же, Дунюшка!.. Попроси Наталью Ивановну, чтобы позволила зайти к ней—в горенку поговорить и проститься.

   — Сказать не трудно, только боюсь я крепко. А ну как хозяин на грех вернется да вас застанет? Ведь и вам, и мне беда будет!

   — А ты у нас на что? Ты на страже постоишь!

   — Вот как?.. А ты, молодчик, чем за это одаришь меня?..

   — Полтина для тебя давно готова, вот, получай.

   Девушка, взяв деньги, быстро ушла, так же быстро вернулась

   и, обращаясь к Василию с лукавой улыбкой, сказала:

   — Ступай… твоя зазноба дожидается…

   Ласково встретила Наташа своего возлюбленного, но опечалилась, когда узнала, что Василий в Москву уезжает.

   — Как, зачем? — спросила она, меняясь в лице.

   — Твой батюшка туда меня посылает! — со вздохом ответил Василий и передал весь свой разговор с Иваном Семеновичем и все его приказы.

   — Господи, так неужели правда? Неужели батюшка тебя затем в Москву посылает, чтобы стал ты купцом-торговцем, а там он и повенчает нас?..— голосом, полным радости, спросила Наташа.

   — Правда, голубушка моя, правда! Твой батюшка и денег мне даст.

   — Да что же это? Вот радость нежданно-негаданно!.. В такое счастье и не верится… Только вот что странно: батюшка про то мне единого слова не сказал, а заходил ко мне, говорил кой о чем…

   — Иван Семенович мне строго-настрого заказал входить к тебе, Натальюшка…

   — А зачем же ты пришел, Вася?

   — Проститься, поделиться с тобою радостью.

   — А знаешь, Вася, ведь не того я ждала, не радости, а печали… Прошлой ночью мне снился страшный, ужасный сон… Снилось, будто мы с тобой вдвоем идем в лесу. Лес густой, один бурелом, а мы идем все дальше, дальше, в глушь, лесную чащу. Сперва день стоял, блестело солнце, в лесу было светло… Вдруг черная грозовая туча заволокла небо, в лесу сделалось темно и мрачно, как в могиле; мне страшно стало. «Скорее домой,— сказала я тебе,— не то мы здесь погибнем». Вышли мы из лесу, опять стало светло, туча пропала. Взглянула я и… что же? Не ты со мной идешь, а Мишка Гнусин. Я крикнула на него, стала тебя, Васильюшка, кликать, а Гнусин, заливаясь диким хохотом, будто и говорит мне: «Зови не зови — не услышит твой сердечный друг! Вон он лежит!». И показал мне рукой на кусты. И что же я увидала? И посейчас без ужаса и слез про то вспоминать не могу…

   — Что же ты увидела, моя милая?

   — Тебя, Васильюшка, тебя, посинелого, удушенного, с лицом, искаженным предсмертной мукой… тут я, похолодев от ужаса, проснулась и долго-долго не могла прийти в себя: все ты мне, Вася, чудился.

   — Грозен сон, голубка моя, да милостив Бог. Не верь снам! Никто, кроме Бога, Натальюшка, нас с тобою не разлучит!

   — Кто знает, Вася? Не в одном городе с тобой мы жить будем, Москва отсюда неблизко.

   — Я часто стану весточки тебе присылать о себе, моя голубка… Ну а теперь прощай, Натальюшка!.. Пора мне…

   — Постой, стань предо мной вот так, дай мне в лицо твое всмотреться, его запечатлею я в сердце… Прощай, Вася, прощай, желанный мой…

   — Голубка, ты прощаешься со мною так, будто мы навек расстаемся… Не пройдет и года, как свидимся опять.

   — Кто знает, Вася? Страшный сон не выходит у меня из памяти… Боюсь, наша разлука навсегда будет…

   Едва Наташа произнесла эти слова, как в горницу вбежала Дуня и задыхающимся голосом проговорила:

   — Ахти, беда!.. Хозяин вернулся. Идет сюда по лестнице!..

  

V

  

   — Что же нам делать?..— побледнев, промолвила Наташа.

   — Ох, беда, беда!.. Васильюшка, что стоишь, прячься скорее!.. Сейчас сюда хозяин придет,— с волнением сказала Дуня.

   — Я в окно!..— Василий подошел к отворенному окну и выглянул в него, приготовляясь выпрыгнуть.

   — Что ты, что ты, убьешься! — остановила его Наташа.

   — Так куда же мне?..

   — Полезай под перину! — посоветовала Дуня.— Лежи молча, не дыши!

   В углу Наташиной светлицы стояла ее кровать с высокою пуховою периной и такими же подушками, прикрытая стеганым атласным одеялом. Дуня быстро приподняла перину, так же быстро Василий спрятался под ней, а затем постель была оправлена так, что нельзя было и догадаться, что под периной лежит молодой парень.

   Едва только Наташа и Дуня отошли от постели, как в горницу вошел Иван Семенович и окинул дочь взглядом.

   А Наташа стояла бледная, встревоженная.

   — Что с тобою, дочка, здорова ли? — участливо спросил у нее Осокин, садясь на кровать.

   — Я… я ничего, батюшка! — еще более побледнев, дрожащим голосом промолвила Наташа.

   — Да на тебе лица нет, ты больна…

   — Правда, батюшка, ничего…

   — Ничего, а сама дрожишь как в лихоманке. Дуняша, что с дочерью? — обратился Осокин к своей крепостной.

   — Я… не знаю…— ответила тоже растерявшаяся девушка.

   — Голова, батюшка, кружится, и знобит меня всю,— несколько совладав с собою, тихо промолвила Наташа.

   — Ну вот, а говоришь — ничего. Совсем ты больна, верно, с простуды… Горчицы бы к шее привязала, напилась бы липового цвету али малины… Дуняша, напои ее на ночь.

   — Слушаю, хозяин батюшка! — с низким поклоном ответила сенная девушка.

   — А ведь я, Наташа, проститься к тебе зашел… Еду я ненадолго в село Лысково, завтра к вечеру вернусь… Жди.

   — А когда думаешь выехать?

   — Да сейчас, кони ждут… Василий тоже в Москву едет… Слышь, дочка, я его туда посылаю. Торговать он будет в Москве-то, в купцы запишется, а на разживу ему я денег дам… Парень он хороший, стоящий. Кто знает, может, и в женихи тебе попадет?..

   — Батюшка, дорогой батюшка!..— И Наташа громко заплакала.

   — Ну вот и слезы! Зачем?.. Про жениха напомнил, а ты плачешь. Аль не люб тебе Василий?.. Эй, Дуня, выдь-ка! С дочкой мне сказать два слова надобно…

   Горничная, искоса посмотрев на постель, вышла.

   — О чем плачешь, Наташа, иль не мил жених? — повторил свой вопрос Иван Семенович.- Не люб, так и сватать не стану, другого подыщем… Ну да, впрочем, говорить про то еще рано, женихи от нас не уйдут… Прощай, я пойду…

   — Приезжай, батюшка, скорее.

   — Завтра буду, жди! — Иван Семенович встал, перекрестил Наташу, поцеловал ее и направился к двери.— Ах, совсем забыл сказать: Василий пред отъездом не зашел бы к тебе проститься. Гляди, не принимай его. А горчицы ты, Наташа, на шею все же привяжи, оттянет боль-то, да на ночь малины напейся,— посоветовал Иван Семенович и, постояв еще немного, вышел из дочерниной светлицы.

   Едва только он скрылся за дверью, как Дуня вбежала в горницу, проговорив:

   — Ну слава Богу, уехал!.. Небось наш парень-то распотел весь, лежа под периной. Ну, вылезай, добрый молодец! — И она приподняла перину.

   Но Василий был недвижим; его мертвенно-бледное лицо посинело, глаза были широко раскрыты. Ужас и испуг так и замерли в них.

   — Что ты лежишь, Васильюшка? Вставай! — бросив взгляд на постель, тревожным голосом проговорила Наташа.

   Но ее сердечный друг не встал. Он задохся под периной, на которой сидел старик Осокин.

   Дуня первая поняла это и с ужасом воскликнула:

   — Никак помер!..

   — Что, что… ты сказала?.. — побледнев как смерть, не спросила, а простонала бедная Наташа.

   — Так и есть… не дышит, похолодел… Господи, что же это!.. — задыхающимся голосом проговорила Дуня и приложила руку к сердцу задохнувшегося парня: оно не билось. Положила руку на лицо: оно было холодно.— Умер, преставился, упокой, Господи, его душу грешную! — Дуня с плачем опустилась на колени и стала молиться.

   Наташа сперва изумленно смотрела на нее широко открытыми глазами. Затем в них отразился безмерный ужас, она медленными шагами подошла к трупу возлюбленного и, дико глядя на него, заговорила:

   — Что, что ты мелешь?.. Умер? Кто умер?.. Нет, нет! Мой Вася жив, он притворился… Смотрит… Видишь, его уста смеются?.. Ну, полно, Вася… не пугай нас… Вставай же, милый… Ну как кто войдет и застанет тебя в моей светлице?.. Беда!.. Ты слышал, что батюшка здесь говорил?.. Мы — жених и невеста… Да, да… Да вставай же…

   — Сердечная, да никак от горя твой разум помутился! — вставая с колен, промолвила Дуня.

   — Зачем ты пугаешь меня?.. Зачем?.. Ведь Вася жив…

   — Какое жив, голубушка, болезная моя!.. Мертвец твой Вася…

   — Врешь, врешь, глупая девка!..

   — Сама взгляни.

   — Значит, умер, умер!.. — стоном вырвалось из груди молодой девушки, и она без чувств упала на пол.

  

* * *

  

   Стояла глухая, темная, непроглядная ночь. Несмотря на летнюю пору, бушевал порывистый холодный ветер, сыпал, как из решета, мелкий, частый дождик. Небо заволокло черными тучами. Все спало кругом.

   В богатом доме купца Осокина тоже была тишина могильная. Нигде не видно было ни огонька, только из окна светлицы Наташи через занавес слабо мерцала лампадка у икон в дорогих позлащенных окладах.

   Посреди светлицы, на полу, лежало безжизненное тело Василия, нашедшего свою смерть в горенке возлюбленной.

   Тут же на полу в немом ужасе, бледная, но все еще прекрасная, с распущенными волосами сидела Наташа. Ее красивое лицо было искажено отчаянием.

   Она не плакала, а в своем безысходном горе как бы застыла, замерла.

   Тихо отворилась дверь в ее девичью светлицу, и вошла Дуня, да не одна, а с Михаилой Гнусиным. Насколько мрачно и печально было лицо Дуни, преданной своей молодой госпоже, настолько же весело и злорадно было лицо Михаила Гнусина.

   — Ухлопали молодчика! — злобно прохрипел он.

   — Что ты мелешь-то? Сам он задохся,— возразила Дуня.

   — Ну ладно, пусть по-твоему, туда ему и дорога.

   — Ох, Михайло, Михайло, одолела тебя злоба — и на мертвого него ты злобишься.

   — А ты молчи, сводница! Лучше сказывай, зачем меня призвали.

   — За помощью… Помоги нашему горю, Михайлушка!..

   — Ишь ты, ведь какие ласковые да приветливые. И я в Михайлушки попал… А давно ли, непутевая девка, Мишкой-медведем меня называла?

   — А ты старое-то не вспоминай: кто старое помянет, тому глаз вон! — отшучивалась сквозь слезы Дуня.

   — Уж ладно… Помощи моей хотите?..

   — На одного тебя только и надежда: помоги ты нашему горю великому, схорони ты покойника.

   — Что же, похороним. Ночь темная, ненастная… Камень на шею Ваське — ив Волгу.

   — Не дам, не дам! — загораживая собою тело Василия, заговорила Наташа, не принимавшая дотоле в разговоре никакого участия.

   — Не дашь и не надо, валандайся с ним как хочешь! — мрачно проговорил Михайло Гнусин, направляясь к двери.

   — Куда же ты? — с испугом воскликнула Дуня.

   — А что же тут делать?

   — Как что? Тащи покойника-то…

   — А сколько вы дадите? Дешево я не возьму…

   — Я все, все тебе отдам: кольца, перстни, серьги, а денег у меня нет,— слабым голосом проговорила Наташа; теперь она пришла в себя и поняла весь ужас своего положения.— Я все тебе отдам, еще ожерелье жемчужное прибавлю, только не бросай в реку Васильюшку…

   — А куда же мне девать его?..

   — Выкопай могилу… хоть в нашем саду… и зарой…

   — Несуразные слова ты говоришь, красная девица! Чтобы вырыть могилу, надо время, а ночь минует скоро; одна могила ему — Волга-матушка глубокая…

   — Он дело говорит, хозяюшка милая; время ли теперь рыть могилу? — сказала Дуня.— Ну кто увидит…

   — Бросить в реку, без христианского погребения…

   — Ничего, в реке-то русалки длинноволосые отпоют его, к водяному в лапы угодит! — со злорадною улыбкой сказал Михайло Гнусин.— Ну, давай скорее серьги да кольца, а то ведь уйду… Да ожерелье не забудь!..

   — Вот, возьми…

   Наташа подала Гнусину небольшой кованый ларец, наполненный дорогими вещами.

   — Ну-ка, добрый молодец, пойдем!..— Гнусин приготовился взвалить себе на плечи тело несчастного Василия, но был остановлен Наташей:

   — Постой, дай мне проститься с ним, да и без савана он. Дунюшка, возьми мой холст и саван сшей скорее…

   — Да вы шевелитесь, светать начинает…

   — Сейчас, сейчас, на живую нитку только…

   Когда саван был готов и надет на тело Василия, Наташа и ее прислужница опустились около трупа на колени и стали молиться. Но вот молитва была кончена, и Наташа с громким рыданием припала к похолодевшим устам своего возлюбленного.

   — Прощай, мой милый, желанный, навек прощай!.. Отмучился ты и лежишь теперь покойно, а я, несчастная, страдать и мучиться долго буду… Хоть не виновата я в твоей смерти, а все же винить себя стану и клясть твою и свою судьбину… Прощай, мой Вася, мил-сердечный друг… Прощай!..

   Наконец Гнусин взвалил труп на свои могучие плечи и понес.

   — Не уноси, отдайте мне его, он мой… Он Богом мне сужден! — билась в истерике несчастная Наташа.

  

* * *

  

   Когда Гнусин крадучись вышел со своею ношей на двор, стало рассветать, но дождь не переставал, и ветер бушевал по-прежнему.

   Как мы уже сказали, осокинский сад выходил на берег Волги. Туда-то и вышел Гнусин.

   — Ну, Васильюшка, мил-сердечный друг, купайся, ныряй!.. Это водяному от меня подарочек… Русалкам длинноволосым на потеху!..— сказал он и, привязав к телу несчастного Василия камень, со всего размаху бросил труп в воду.

   Всколыхнулась река царственная и погребла в своих холодных объятиях молодую загубленную жизнь.

   «Туда тебе и дорога, собачий сын! Хорош ты был, пригож, от девок молодых проходу тебе не было, доставайся же теперь на съеденье рыбам и водяным гадам!.. А ты, Наталья Ивановна, теперь в моих руках: что захочу, то с тобой и сделаю. Захочу — батрачкой моей будешь, полюбовницей… Спесива ты была не в меру, вот спеси я твоей и сбавлю! И ты, Иван Семенович, тоже попал в мои лапы. Захочу — и дочка твоя, раскрасавица, арестанткой будет, в кандалах с солдатами по улицам пойдет. Измывался ты с дочкой-то своей надо мною, а теперь моя очередь. Обоих вас в кулак сожму, так что вы и не пикните. Только круто поступать спервоначалу не надо: помирволю вам малость — все равно ваши денежки моих карманов не минуют».

   Таким черным, злобным мыслям предавался Гнусин, возвращаясь с берега реки в свою горницу при доме Осокина.

  

* * *

  

   А между тем Иван Семенович, не подозревая, какое несчастье случилось в его хоромах, вернулся из села Лыскова к себе домой и был немало встревожен, когда увидал свою дочь.

   Наташу просто нельзя было узнать. В несколько часов она страшно переменилась и, с мертвенно-бледным лицом, ввалившимися глазами и блуждающим взором, походила на больную, приближающуюся к могиле.

   — Наташа, родная, да что с тобою? Ведь на себя ты не похожа, моя сердечная… Краше в гроб кладут,— чуть не со слезами воскликнул Иван Семенович при взгляде на дочь.

   — Недужится мне, батюшка,— с трудом ответила отцу молодая девушка.

   — Вижу, да с чего недуг-то твой приключился?.. Надо скорее за врачом послать…

   — Никакой врач в мире не поможет мне, батюшка…

   — О, Господи! Да что же за недуг такой с тобою повстречался, дитятко мое?..

   — Душа у меня болит.

   — Да с чего, Наташенька, голубушка, с чего же?

   — И сама не знаю…

   — Сейчас за врачом пошлю и отцу Алексею дам знать, что ты прихворнула: он — тоже врач, только душевный, молебен отслужит, окропит тебя святой водой. Бог даст, и полегчает тебе… Поди, приляг, Наташа! Видно, ты плохо спала прошлую ночь?..

   — Я совсем не спала, батюшка…

   — Ну вот, с того и хвороба с тобою приключилась… Поди, малость успокойся до прихода отца Алексея.

   Иван Семенович встревоженным покинул светлицу дочери и наткнулся на Дуню, которая спешила к своей молодой госпоже.

   — Что с дочерью? — строго спросил ее Осокин, крепко сжимая ее руку.

   — Я… не знаю!..

   — Врешь, ты что-то скрываешь!

   — Право же, хозяин батюшка…

   — Молчать!.. Меня ты знаешь: по доброй воле не скажешь — пыткой дознаюсь.

   — Хоть убей, ничего не знаю!

   — Ладно, подождем, что дальше будет… Пойди к Наташе, да, если ей хуже будет, сразу меня о том оповести. Приготовьтесь, скоро придет отец Алексей молебен служить.

   — Слушаю, хозяин батюшка!..— Дуня низко поклонилась Ивану Семеновичу и хотела идти.

   — Стой, сейчас же послать верхового за врачом; накажи, чтобы не мешкая прибыл.

   — Сейчас пошлю… Приказчик Василий уехал?..

   Дуня смутилась: она никак не ожидала такого вопроса.

   — Ну, что молчишь? Али уши тебе заложило, не слышишь, что спрашивают?..

   — Уехал, хозяин батюшка, вчера еще уехал…

   — Так бы и говорила, дуреха!.. Ну и людишки нонче стали, ломаный грош им цена.

   «А что с Наташей, что за недуг у нее?.. Переменилась в ночь, ровно в год… Надо поразведать, не расхворалась бы сердечная: ее хворость убьет меня… Авось, Бог милостив, поправится, лечить станем», так раздумывал Осокин, мерно расхаживая по своей горнице.

  

VI

  

   Иван Семенович тайно придерживался древнего благочестия. Он ходил к заутрене и к обедне в свою приходскую церковь, говел, принимал у себя духовенство, казался даже истым приверженцем православной церкви, но все это нисколько не мешало ему отдавать предпочтение старой вере.

   Верстах в тридцати от Нижнего Новгорода на обширной поляне среди густого векового леса находился женский раскольничий скит, в котором игуменьей была старица Феофания, родная сестра Осокина. Этот скит прозывался Никольским и существовал исключительно на деньги Ивана Семеновича.

   Красавица Наташа крепко любила свою тетку, игуменью, и часто гостила в скиту. Ее манили туда тишина, поющие инокини, вековые гиганты сосны, горделиво поднимавшие свои вершины к небу.

   С самого младенчества знакома была Наташе обитель игуменьи Феофании, и она с особенною радостью ездила туда.

   Теперь, под гнетом удручавшего ее горя, Наташа решила проситься у отца к тетке, игуменье, в скит. Там она думала отдохнуть, немного успокоиться, а также и помолиться за своего друга Васеньку, умершего такою ужасною смертью.

   Прошло более двух недель со времени его страшной кончины, были приглашены лучшие врачи Нижнего Новгорода для лечения Наташи, а результата не было никакого: девушка чахла на глазах. Она была в полном разуме, но ее душа болела все больше и больше…

   — Батюшка, отпусти ты меня к тетушке, игуменье, — сказала она однажды старику отцу, который пришел к ней в светлицу.

   — Ведь нездоровится тебе, Наташа, как же ты хворая поедешь? — ласково ответил Иван Семенович.

   — Я там скорее, батюшка, поправлюсь.

   — Что ж, поезжай, пожалуй, погости.

   — Батюшка, не будешь ты гневаться, если я тебе что-то скажу?

   — Говори, дочка, говори.

   — Отпусти ты меня к тетушке в обитель совсем, на всю жизнь!

   — Как совсем? — удивился и испугался Иван Семенович.— Наташа, да что ты задумала?

   — Хочу Богу посвятить себя, батюшка…

   — А как же Василий?.. Ведь ты его невеста…

   — Что же… Василий далеко!.. Я… я передумала, батюшка! — дрожащим голосом проговорила молодая девушка, низко опуская свою красивую головку.

   — Передумала с Василием под венец идти?.. — не веря своим ушам, переспросил Иван Семенович.— Какая же на то причина?

   — Батюшка… родимый, тяжело мне, не спрашивай…

   — Чудно мне все это, дочка, но, коли тяжело тебе, расспрашивать не буду. Негоже душу чужую тревожить. Поезжай, поезжай к тетке, погости… Прикажу готовить коней для тебя. Только, Натальюшка, ты не загащивайся, домой спеши, ведь без тебя мне скучно, старику… Одна ты у меня…

   — Батюшка, опять тебя просить я стану…

   — Знаю, знаю, Наташа, о чем просить хочешь… Но не говори, не проси… Вперед схорони меня, а там как знаешь — замуж ли выходи, иль к тетке в скит иди, твоя воля… Хотелось бы мне тебя при своей еще жизни устроить, с хорошим человеком под честный венец снарядить, да не судил того Бог, буди Его святая воля… А к тетке поезжай, только ненадолго… На днях я сам думаю выехать в Москву… Пробуду там недели три, а может, и месяц, помогу Василию открыть в Москве дело: без меня-то, пожалуй, не сладит, молоденек парень… Из Москвы приеду, тогда и ты вернешься от тетки из скита… Ведь так, голубушка моя?..

   — Так… так, батюшка.

   — Ведь ты что-то, Натальюшка, от меня скрываешь?

   — Я ничего не скрываю, родимый!

   — Что ни говори, а у тебя есть что-то на сердце… Какая-нибудь думка аль горе лютое хоронишь ты на своем сердце… Грех, дочурка, от отца скрывать, скажи, что с тобой, с чего такая ты печальная?

   — Нездоровится мне, батюшка.

   — Вижу… И вся хворь эта от печали… Печаль — недуг страшный, сильный… В лучинушку он сушит человека.

   — Живучи в обители, батюшка, я, может быть, поправилась бы.

   — Поезжай, Натальюшка, я ведь не держу тебя, а только говорю — не покидай меня, старика, совсем. Ну, Господь с тобой, благословясь, собирайся в путь. А я пойду грамотку к сестре, игуменье, напишу, ты свезешь. Дуню-то возьмешь али нет?

   — Если дозволишь, батюшка, то возьму.

   — Что же, бери, пожалуй, она мне не нужна. Без прислужницы тебе не обойтись,— И, проговорив эти слова, Осокин оставил светлицу дочери.

   «А с Наташей что-то неладное делается, какая-то тоска тяжелая лежит у нее на сердце. Чудная перемена с ней произошла. Ведь знаю, Василия она любит и с радостью согласна была с ним под венец идти, а теперь в монастырь собирается, постричься в инокини хочет. Как понять это, как отгадать? Не тужит ли она о женихе своем Василии. Напрасно я запретил ей проститься с ним. Эх, если бы я знал, что дочка по нем скучает, вернул бы его сейчас с дороги»,— так раздумывал купец Осокин, не зная причины горя и отчаяния своей дочери.

   На другой день после разговора с отцом Наташа, совсем готовая в путь, бледная, исхудалая, с поблекшим взором, стояла перед Иваном Семеновичем, который делал разные наставления относительно ее поездки в скит игуменьи Феофании, а в его густом саду между Дуней и Гнусиным происходил такой разговор.

   — Едете? — злобно спросил Михаиле

   — Чай, видишь!.. — так же ответила ему молодая девушка.

   — Укрыться от меня, видно, задумала Натальюшка?.. Ну да от меня не спрячется, на дне морском сыщу.

   — Ох, Михалка, и злобен же ты!

   — Какой уж есть… Обе вы у меня в руках, что хочу, то и творю…

   — Ничего ты с нами не сделаешь. Не больно-то я тебя испугалась.

   — А ты скажи Наталье: денег мне надо… Пусть теперь же даст, а не то ведь я и в скит приеду…

   — В скит?.. Да от тебя все монашки, как от беса, разбегутся, ладаном станут выкуривал.

   — Небось, от ладана я не побегу,— злобно усмехнулся Михалка.— А все же ты Наталье скажи: если денег нет, то пусть из вещей даст что-нибудь,— добавил он.

   — Да провались ты, ненасытная утроба! — сердито огрызнулась Дуня и ушла из сада.

   — Ждите меня в гости в ските!..— крикнул ей вслед Гнусин.

  

* * *

  

   Скоро со двора Осокина выехала тройка добрых лошадей, запряженная в крытую дорожную колымагу. В колымаге сидели Наташа с Дуней.

   Тройка выбралась из города и, проскакав некоторое время по большой московской дороге, свернула на проселочную, которая вела в скиты ревнителей древнего благочестия.

   А таких скитов, окруженных вековыми дремучими лесами и горами, по Заволжью находилось немало. Леса, покрывавшие Заволжье, служили приютом для старообрядцев.

   «Скитские постройки,— говорит один путешественник по Поволжью,— имели совершенно особый вид и стояли большею частью в глухом лесу, чисто содержимом, точно парк. Пашни вокруг — никакой: земледелием, кроме сенокоса, никто здесь не занимался. Внутри скита — ни улицы, ни проулка. Жилые строения и разные службы расположены были кругом обширного двора, чистого, зеленого луга, посреди которого обыкновенно возвышалась обширная деревянная часовня. Строения стояли задами наружу, лицом ко двору, как табун лошадей в момент нападения на него стаи волков…»

   Скит состоял из нескольких обителей, расположенных отдельно; между ними строились избенки не принадлежавших к обители мирян или дома покрепче, большею частью богатых купеческих вдов, которым полюбилось скитское житье, но не настолько, чтобы вовсе отказаться от мирских соблазнов и принять иноческий чин.

   Живали в таких домах и молоденькие дочки, отданные благочестивыми родителями добыть ума-разума у здешних «матушек». Сиживали тут под строжайшим надзором и непокорные дочери, чем-нибудь навлекшие на себя гнев родительский.

   Случалось, что «матушки» так запугивали воображение отданных на исправление девушек, что те и постриг принимали; случалось, что, исстрадавшись в когтях особенно усердной наставницы, иная чахла и умирала; случалось, молодая кровь не вытерпит, девушка, проведя бдительных «матерей», убежит да и во все тяжкие пустится… Случалось, что, одним ухом слушая рассказы «матушек» о духовных подвигах, а другим — на скитских посиделках — болтовню какого-нибудь молодого купеческого сынка, скитского гостя, или красивого парня из ближайшей деревни о прелестях мира, черница, не говоря уже о белицах, «свадьбу» бегством с ним сыгрывала. Всего довольно было в скитах, где строгие «матери», как и масоны, считали, что, не согрешив, не умолишь.

   Пять-шесть больших бревенчатых на высоких подклетях изб ставились вплотную друг к дружке или соединялись крытыми тесовыми переходами. Такое строение называлось «стаей»; каждая стая заключала в себе пять-шесть, иногда и десять теплых, сухих, чистых горенок с перегородками столярной работы.

   Две-три и более стай с погребами, житницами, конюшнями, сараями и примыкавшими к строениям градами и кладбищами обносились изгородью и составляли одну общину — обитель. Несколько таких обителей составляли скит.

   В скиту бывало большей частью по одной часовне, сажен по пятнадцать в длину, по шесть-семь в вышину, с окнами в два-три ряда, под громадною, крытою в два ската тесовою крышею, на которой возвышался большой восьмиконечный крест. Вместо запрещенных в скитах колоколов стояли «либа» и «клепала», повешенные на столбах доски, в которые колотили деревянными молотками.

   Каждая обитель управлялась игуменьею с выборными старицами. В случае дел особой важности составлялся совет из всех обитателей скита.

   Иногда для обсуждения вопросов чисто религиозных и политических, касавшихся всего старообрядческого мира, например об искании архиерейства, съезжались в один какой-нибудь скит игуменьи и мудрые старцы всех заволжских скитов.

   Скит старицы Феофании ничем не отличался от других скитов, находившихся по соседству, разве только тем, что был богаче других и обширнее.

   Игуменья Феофания была маленькая худенькая старушка с добрым морщинистым лицом. Она совсем состарилась, и только красивые, выразительные глаза не потеряли своего блеска.

   Уж лет пятьдесят иночествовала старица Феофания. С самой ранней юности поступила она в Никольский скит, после того как убили на войне ее жениха, полсотни лет прожила в нем, неся различные монашеские послушания, в том числе более двадцати лет игуменствовала.

  

VII

  

   Старица Феофания только что встала. После обеденной трапезы она имела обыкновение всхрапнуть часок-другой.

   К ней в келью быстро вошла келейница Марьюшка, красивая, черноглазая, с румянцем во всю щеку, и, сделав обычное «метание» пред игуменьей, скороговоркой проговорила:

   — Благослови, матушка!

   — Бог благословит… Ты что, Марьюшка?..

   — С радостью… Племяннушка твоя, Наталья Ивановна, изволила прибыть к нам в обитель.

   — Да что ты? Неужели приехала?

   — Приехала, матушка, в моей келье сидит, дожидается. К тебе-то не пошла, тревожить не захотела.

   — Веди, веди сюда скорее Натальюшку да обед накрой, чай, с дороги проголодалась?

   — Покуда ты отдыхать изволила, матушка, Натальюшка уже у меня потрапезовала.

   — Спасибо, спасибо, догадливая ты… Веди скорее племяннушку!

   — Сейчас, матушка!

   Игуменья Феофания с распростертыми объятиями встретила свою племянницу. Она несколько раз принималась крестить и целовать ее.

   — Ну вот, ну вот, гостьюшка нежданная… Спасибо, не забыла старухи тетки… Уж куда рада я твоему приезду, Натальюшка!..

   — И я рада, тетушка, что с тобою привел мне Бог свидеться…— тихо проговорила Наташа, целуя у игуменьи Феофании руку.

   — Ну, как твой батюшка, а мой братец Иван Семенович поживает? Спаси его Господь, вчера прислал в нашу обитель целый воз гостинцев разных, а о твоем приезде братнин посол ни слова не сказал мне.

   — Вдруг я собралась в обитель.

   — Оно так-то и лучше, племяннушка! Да что с тобою? Больна ты, что ли? — осматривая молодую девушку, участливо спросила старушка.— Что это? И с лица ты больно изменилась: похудела, побледнела, тебя и не узнать… Что с тобою?.. От злого недуга или от какой сердечной думки ты изменилась так?

   — Прихворнула я, матушка, недавно… Простудилась, что ли, сама не знаю, ну и похудела…

   — Ах, сердечная моя! Да что же это братец о твоей хворости не уведомил меня? Молиться бы мы стали…

   — Отдохнуть я приехала к тебе, матушка…

   — Рада я твоему приезду, больно рада… Поживи, отдохни!.. Ведь хорошо у нас, очень хорошо — тихо, покойно… Не соскучишься в нашей обители, а скучать станешь — Марья развеселит, с тобою в лес пойдет по грибы по ягоды. А мы без тебя, Натальюшка, новую келейку срубили: как будто знала я, что ты приедешь. Келейка чистенькая, светленькая, вот в ней и поселишься. Марьюшку возьми к себе, с ней поваднее тебе будет.

   — Со мной Дуняша моя приехала.

   — Вот и хорошо, втроем скучать не будете… Марья, Марьюшка! — позвала игуменья свою келейницу.— Проводи племяннушку в новую келейку. Пока у нас гостит Натальюшка, при ней ты будешь состоять…

   — Слушаю, матушка. Благослови!..

   На обширном дворе Никольского скита, недалеко от часовни, стоял недавно срубленный домик в пять окон. Кругом него росли вековые сосны, и сам он утопал весь в зелени.

   Миром, тишиной и довольством наполнилось сердце Наташи, когда она переступила порог этого домика.

   — Господи, как хорошо, как здесь хорошо!.. Так бы вот всю жизнь свою и прожила в этой келье, не расставаясь с ней… Да я так и сделаю, в мир меня уже ничто не тянет… Марьюшка, ведь я у вас хочу остаться навсегда…— тихо проговорила Наташа, обращаясь к молодой послушнице.

   — Как навсегда? — удивилась та.— Неужели постриг принять задумала?

   — Да если бы и так…

   — Помилуй, Наталья Ивановна! Тебе ли, дочери купца-богатея, невесте-приданнице, о монашестве думать? Поди, от женихов отбою нет?

   — Никого мне не надо, никаких женихов…

   — Так ты правду говоришь, Натальюшка? С чего же это ты в монастырь задумала идти?

   — Ах, Марьюшка, мир для меня теперь как бы и не существует… Все житейское и мирское для меня умерло…— с глубоким вздохом проговорила молодая девушка.— Для меня, кроме иночества, нет другой жизни!

   Наташа и черноокая Марьюшка считались издавна приятельницами, подругами. Марьюшка тоже часто гостила в доме Осокина, а когда, в свою очередь, Наташа гостила в скиту у тетки, молодая келейница неотлучно находилась при ней; вместе делили они и горе и радость, ничего не скрывая друг от друга. Только теперь Наташа не захотела посвящать подругу в свое страшное горе, заставившее ее искать, хотя на время, душевного покоя в стенах обители.

   Между тем Осокин, проводив дочку в скит, стал собираться в Москву. У него там было торговое дело и, кроме того, ему хотелось устроить рыбную торговлю своему бывшему приказчику Василию.

   Часа за два, за три до отъезда он пошел проститься с одним из своих старых приятелей. Ему пришлось проходить по берегу Волги.

   Вдруг возле самой воды он увидел большую толпу народа, услышал говор, шум. Подойдя к людям, он спросил о причине сборища.

   — Утопленника рыбаки неводом вытащили, ваша милость! — ответил ему какой-то парень, сняв фуражку и кланяясь.

   — Молодого аль старого?

   — Молодого, чуть ус пробивается у сердечного!.. В суконном кафтане, на сидельца похож… У какого-то злодея не дрогнула рука лишить жизни парня.

   — Как, разве утопили?

   — Утопили, ваша милость, большущий камень утопленнику на шею привязан, поверх кафтана саван надет.

   — Пойти взглянуть…

   — Взгляните, ваша милость… Эй, честной народ, раздвинься, расступись, дай пройти именитому купцу Ивану Семеновичу! — расталкивая народ, громко проговорил услужливый парень.

   Невольный крик вырвался из груди Ивана Семеновича при взгляде на посинелый и распухший труп. В нем он узнал своего бывшего приказчика Василия.

   — Господи… да ведь это Василий!.. Он, он… С камнем на шее, его утопили… Кто же? — такие отрывочные слова невольно вылетели из груди Осокина при взгляде на Василия.

   — Почтеннейший Иван Семенович, значит, вы признаете в утопленнике своего приказчика? — заискивающим голосом проговорил пристав Иван Иванович Чесноков.

   — Как же, как же! Признаю… Мой приказчик Василий… Несколько дней назад я в Москву его отправил…

   — А вместо Москвы в Волге парень очутился,— сказал пристав.— Очевидно, его убили, обрядили в саван да с камнем на шее — в Волгу!

   — Но кто же убил?.. Кто дерзнул совершить сей страшный грех?..

   — А это мы, почтеннейший Иван Семенович, узнаем, на то и полиция существует…

   — Да, да, узнай, господин пристав, отыщи убийцу, кажись, ничего не пожалею…

   — Подозрения на кого не имеете ли, почтеннейший Иван Семенович?

   — Подозрение?.. Нет, ни на кого не имею,— задумчиво ответил приставу Осокин.— Василий был парень тихий, смирный, незлобивый…

   Горькие слезы текли по старческому лицу купца-богатея. Трагическая смерть Василия была для него сильным и неожиданным ударом.

   — Вы, как видно, почтеннейший Иван Семенович, к утопленнику чувствовали особую симпатию?

   — А ты, господин пристав, немецкими словами со мной не говори, этих слов я не понимаю! — оборвал Осокин пристава.

   — Симпатия на нашем диалекте означает сердечное расположение. Я и говорю, выходит, вы к утопленнику чувствовали особое сердечное расположение?

   — Да как мне было не любить Василия? Ведь сызмальства он был у меня, на моих глазах рос, привык я к нему как к родному, да и стоил он того… Послал я Василия в Москву торговлю открывать, денег ему на разживу дал…

   — Ну теперь ясно как день: кто-нибудь подсмотрел, подстерег, как вы давали деньги своему приказчику; опутал его бес корыстью, вот он и посягнул на тяжкое преступление.

   — Никто не мог видеть это, и знать не мог никто, я никому про то не говорил.

   — А все же подсмотреть могли; впрочем, следствие укажет виновного… Сей казус я доведу до сведения его превосходительства господина губернатора…

   — Я сам к губернатору поеду, сам обо всем ему расскажу и буду просить отыскать мне убийцу…

   — Об этом не извольте беспокоиться, высокопочтеннейший Иван Семенович! Убийцу полиция вам предоставит, только дозвольте сегодня вечерком зайти к вам.

   — Зайди, господин пристав, зайди и мзду получишь.

   — Помилуйте, ваша милость, полиция и то вами премного довольна!

   Пристав с низкими поклонами стал благодарить купца.

   — Утопленника надо предать христианскому погребению, все похоронные расходы я принимаю на себя.

   — Пожалуй, духовенство его, Иван Семенович, отпевать не будет,— заметил пристав.— Ведь утопленник…

   — Так что же? Ведь не сам он кинулся в реку: его убили да бросили. Я лично к архиерею поеду; если не разрешит, то старообрядческие попы отпоют…

   — Помилуйте, как можно… Кому же и разрешить, как не вам, Иван Семенович? Вы и духовенству от щедрот своих уделяете!..

   Сильно встревоженным вернулся Осокин в свой дом. О поездке в Москву он теперь и не думал, заперся в своей комнате и приказал никого к себе не допускать.

   Нерадостные, тяжелые мысли ровно хмелем отуманили его седую голову.

   «Что же это такое?.. С чего такая напасть?.. Сдается мне, Наташа кое-что знает про несчастную судьбину Василия, может, и разнедужилась она с того… Печальная да мрачная была, в инокини просилась… Дело неладное… Похороню Василия и сам к сестре в скит поеду… Может, что и проведаю… Наталья — добрая дочь, послушная, она мне скажет… Только надо умеючи приступить… Да нет, нет! Ничего Наташе не известно; она знает, что Василий в Москву выбыл, только и всего, а как утопленником стал — нет. Да и где ей про то знать?.. Пристав говорит правду, видно, за Василием какой-нибудь злодей следил: пронюхал, что парень в Москву с деньгами поедет, да и убил его, а чтобы скрыть концы, в реку бросил с камнем на шее… На дно-де утопленник пойдет… Так и есть… Наташа про то ничего не слыхала. И говорить ей до времени ничего не надо: скажешь — больше расстроишь, еще захворает, пожалуй… Нет, ничего не скажу!.. Пусть дочка думает, что ее любимый жених в Москве… Прежде я и сам, гордыней обуянный, погубить его хотел, подговорить, чтобы его утопили, и вот теперь сбылось по моему желанию; хоть и неповинен я в смерти Василия, а все же прежде я желал ее… Во всем виден Божий произвол… Осталось мне одно теперь: молиться за Василия и в помин его милостыню творить и другие добрые дела… И я буду это делать, буду…»

   Бедного Василия на другой день после того как вынули из реки, предали христианскому погребению. Как желал Иван Семенович, так и вышло. Похороны были богатые. Отпевали Василия собором. На городском погосте появился новый могильный холмик, обложенный дерном, с белым простым крестом. На кресте была такая надпись: «Раб Божий Василий, преставился от насильственной смерти».

   На похоронах Василия не было ни родных его, ни близких. Старухе матери сказали уже после. Только Иван Семенович и его приказчики, в том числе и Гнусин, шли за гробом несчастного юноши.

  

VIII

  

   Злополучный Василий был похоронен, но следствие о его насильственной смерти не было окончено; по нескольку раз допрашивали и самого Осокина, и всех его домашних и дворовых. Но судейские власти, этим не ограничившись, постановили допросить Наташу и ее сенную девушку.

   — Даже не знаю, почтеннейший Иван Семенович, как мне и сказать вам?.. — с такими словами обратился пристав Чесноков к Осокину, приехав к нему в дом вскоре после похорон Василия.

   — Что такое, ваше благородие? Говори!

   — И не сказал бы, да долг службы к тому обязывает меня, всеуважаемый Иван Семенович.

   — Ну говори, говори…

   — Предписание я получил сделать допрос вашей дочке и ее сенной девке Евдокии.

   — Допрос? Какой допрос? — меняясь в лице, спросил у пристава купец-богатей.

   — Да все о погибшем вашем приказчике Василии.

   — Про то моя дочь, ваше благородие, ничего не знает- не ведает, к чему ее тревожить?

   — Что делать!.. Предписание начальства… Смотрите, почтеннейший, на меня как на исполнителя воли начальства,— заискивающим голосом проговорил пристав.

   — Моей дочери нет дома. Она гостит у тетки в обители.

   — Я это знаю.

   — Так неужели ты, ваше благородие, будешь настаивать на допросе и туда поедешь для него?

   — Что делать, придется.

   — Нет, ваше благородие, ты не посмеешь… Бери сколько хочешь, никаких денег не пожалею, только не тревожь моей дочери.

   — Что же, почтеннейший, вы так боитесь допроса?

   — Не я боюсь, а дочка…

   — И вашей дочке, любезнейший Иван Семенович, бояться нечего: расспрошу я ее смирнехонько, тихохонько.

   — А я раз и навсегда говорю тебе, господин пристав: до допроса дочери я не допущу,— голосом, не терпящим возражения, проговорил купец Осокин.— Она ничего не знает об утопленнике, и спрашивать ее нечего.

   — Эх, почтеннейший Иван Семенович, начальство не рассуждает, а приказывает.

   — Это ты оставь, ваше благородие, лучше скажи, сколько тебе готовить денег?

   — Никакие деньги не помогут… Если я не произведу допроса, то меня прогонят со службы и, мало того, самого отдадут под суд… А я не один, почтеннейший Иван Семенович, у меня семь человек деток мал мала меньше… Кто их будет поить-кормить?..— чуть не плача промолвил пристав.

   — Я дал бы, господин пристав, столько, что тебе хватило бы на всю жизнь и еще ребятишкам твоим осталось.

   — Знаю, всеуважаемый Иван Семенович, для вас я готов на все… Только рассудите сами: ну, допустим, я не допрошу вашу дочку, пришлют другого, и еще хуже для вас будет. Ведь я человек свой, а другой-то будет строже меня… Он станет допрашивать не жалея, но всем правилам…

   — Я к губернатору поеду…

   — Напрасно трудиться изволите. Их превосходительство господин губернатор против закона не пойдет.

   — Это, положим, пристав, ты врешь… Деньги и закон осилят… Деньги, брат, все… Вот что, господин пристав, к губернатору я, пожалуй, не поеду… только отсрочь ты мне допрос дочери дня на два, на три.

   — На одни сутки могу, почтеннейший Иван Семенович.

   — А на двое?

   — Нет.

   — Ну ладно… Завтра приезжай в монастырь, и я там буду.

   — Не премину быть… Только предупреждаю, Иван Семенович, не вздумайте дочку припрятать или увезти куда… Под подозрение ее подведете. Да вы не беспокойтесь, допрос ей мы учиним самый незначительный, пустой… Так только, для формы,— успокаивал его пристав.

  

* * *

  

   Волей-неволей пришлось Осокину ехать к сестре, игуменье, в ее скит.

   Наташа, игуменья Феофания и все скитницы-сестры немало удивились этому неожиданному приезду.

   Едва Осокин въехал на скитский двор, как все скитницы во главе со своей старицей-игуменьей вышли из своих келий встречать благодетеля, купца-миллионщика. В это время Наташи в скиту не было, она гуляла с Дуней и Марьюшкой по лесу, находившемуся в нескольких шагах от скита.

   Иван Семенович по-братски облобызался с игуменьей Феофанией и спросил у нее про здоровье.

   — Живу, государь братец, помаленьку, пока Господь грехи мои терпит.

   — А где Наташа? Что ее не видно?

   — Прогуляться отправилась в наш лес. Прикажешь, братец, пошлю за Натальюшкой…

   — Пошли, сестра… Поговорить мне с нею надо.

   — Ин пошлю. Феклуша, поди в лес, Натальюшку разыщи; скажи, что ее батюшка соизволил прибыть к нам, желает ее видеть…— проговорила игуменья, обращаясь к одной из скитских девушек, посвятивших себя Богу.

   — Слушаю, матушка, благослови!..

   Скитница Феклуша со всех ног пустилась в лес и скоро вернулась оттуда в сопровождении Наташи.

   — Батюшка, родимый, вот не ожидала! весело проговорила девушка, обнимая отца.

   Хотя прошло всего несколько дней с того времени, как Наташа приехала к тетке в скит, но все же она поправилась и хоть немного успокоилась. Нежные заботы игуменьи-тетки, общество молодых девушек-скитниц, тихая жизнь в скиту — все это благотворно подействовало на нее.

   — Здравствуй, здравствуй, дочка!.. Что, рада моему приезду?.. А?..

   — Уж так рада, батюшка, так рада!

   — Да ты тут как будто поправилась, веселее стала.

   — Хорошо мне здесь, батюшка, очень хорошо!.. Теперь я совсем здорова.

   — Ну и слава Богу!.. А тебе, сестрица любезная, святая старица, поклон низкий. Хоть и недавно живет Натальюшка под твоим крылышком, все же она поздоровела, ее хворость прошла… Ради такой большой радости жертвую я на твой скит тысячу рублей… Вот и деньги, получай!

   Скитницы до земли поклонились купцу-богатею и направились в часовню вместе с игуменьей петь благодарственный молебен; туда же пошел и Осокин с дочерью.

   После молебна для приезжего гостя была накрыта обильная трапеза в кельях игуменьи. Однако хоть и много всяких яств было наставлено, Иван Семенович почти ни до чего не дотрагивался. Не до еды ему было, не до питья; не наливки крепкие, не вино заморское, не брага хмельная туманили его седую голову, а думы невеселые.

   «Что скажу Наташе? Она, голубка, поди, не знает-не ведает, каким горем приехал я подарить ее, сердечную. Поди, думает-гадает, что ее суженый, милый друг, в Москве торгует, деньги наживает, свататься за нее приедет, а суженый ее в домовине в сырую могилу зарыт. Какой-то злодей погубил его… Как сказать — и не знаю, слов не подберу! А сказать надо: завтра пристав приедет, допрос делать станет… Как-нибудь, а говорить надо…»

   После обеда Наташа повела отца в тот хорошенький домик, где она поселилась.

   Когда они остались вдвоем, Иван Семенович уселся рядом с дочерью и, ласково, нежно посматривая на нее, сказал:

   — Что, дочка милая, чай, и живучи здесь, в скиту, про жениха думаешь?

   — Про какого жениха, батюшка? — поднимая взор на отца, спросила Наташа.

   — Про своего, дочка…

   — У меня… нет жениха…

   — А… Василия разве позабыла?

   Ничего на это не ответила Наташа, а только побледнела как смерть.

   — Что молчишь, дочка? Может, не люб тебе стал Василий, позабыла его?..

   И опять в ответ ни слова. Только еще бледнее стала Наташа и голову опустила ниже.

   — Ответь, дочка! Что головушку наклонила?

   На этот раз судорожное рыдание, вырвавшееся из наболевшей груди молодой девушки, было ответом отцу.

   Слезы дочери испугали Ивана Семеновича. Он, как мог, стал ее утешать.

   «Эх, уж заодно… Скажу сейчас!» — подумал он и заговорил:

   — Натальюшка… Утри свои глазки милые. Если ты мне дашь слово не плакать, а спокойно выслушать, то я скажу тебе…

   — Про что? — сквозь слезы спросила у отца молодая девушка.

   — Наперед слово дай… Плакать учнешь — говорить не стану.

   — Говори, батюшка! У меня, кажется, уже и слез не осталось, я все их выплакала.

   — Жениха-то твоего… Василия… из реки… вытащили…

   — Как… из реки?

   — Да… С камнем на шее и в саване… Какой-то злодей убил его и бросил в реку…

   Иван Семенович ждал рыданий, страшного отчаяния дочери, но, к своему удивлению, услыхал от нее такой вопрос, вырвавшийся с глубоким вздохом:

   — Когда Василия вытащили?

   — Вскоре после твоего отъезда.

   — Что же, похоронили его?

   — Как же, по-христиански, все как следует.

   Тут бедная Наташа дала волю своим слезам.

   — Останусь я верна Василию и здесь навсегда в келье затворюсь. Теперь для меня все умерло, к мирской жизни ничего не манит! — вытирая слезы, твердым голосом проговорила молодая девушка.

   Тогда Иван Семенович объяснил дочери, что в скит приедет пристав, для того чтобы снять с нее допрос.

   — Что же, пусть приезжает, пусть спрашивает. Я ему скажу, что Василий был моим женихом, пожалуй, и про то скажу, как я любила его… А кто его сгубил и в реку бросил, я… я не знаю!..— понурив свою хорошенькую головку, промолвила Наташа.

   Эти слова дочери удовлетворили Ивана Семеновича.

   — Так, так приставу и скажи, Натальюшка!..

  

IX

  

   На другой день после приезда в скит Ивана Семеновича Осокина к ужасу игуменьи Феофании и всех ее сестер-скитниц около монастырских ворот остановился возок, запряженный тройкой, в котором сидел пристав со своим писцом. Не спеша вышел Чесноков из возка и обратился к первой попавшейся скитнице с таким вопросом:

   — Чай, ты знаешь, мать, где у вас остановился купец Иван Семенович Осокин?

   — Как не знать, знаю!..— робко ответила та.

   — Так веди меня к нему…

   — Да его степенство Иван Семенович находится теперь у матушки игуменьи.

   — Ну к игуменье веди…

   Пристав Чесноков и его письмоводитель направились к келье игуменьи Феофании и тотчас же приступили к допросу Наташи, тоже находившейся там.

   Убитая горем Наташа, бледная как смерть, едва могла отвечать на вопросы, которые задавал ей пристав. Допрос продолжался недолго. А когда пристав остался один с купцом Осокиным, то тихо и таинственно проговорил ему такие слова:

   — Не сердитесь, почтеннейший Иван Семенович, а дочку вашу Наталью Ивановну по долгу службы я должен… в подозрении оставить…

   — Как?.. Да что ты говоришь, господин пристав? — меняясь в лице, воскликнул Осокин.

   — А то, что дочка ваша небеспричастна к преступлению.

   — К какому?.. К какому преступлению?

   — А к потоплению вашего приказчика Василия…

   — Да ты в своем уме, господин пристав, али рехнулся?..

   — По милости Божией я нахожусь в здравом уме и полной памяти, почтеннейший Иван Семенович!..

   — Да из чего ты, господин пристав, заключение делаешь, что моя дочь соучастница?..

   — Ну, может, она соучастницей сего преступления не была, но только знала о том…

   — Но из чего ты такое заключение выводишь, про то мне скажи!

   — Вы не кричите, почтеннейший Иван Семенович, не расстраивайте себя…

   — Мне ли не расстраиваться, когда дочь обвиняют в таком ужасном преступлении?..

   — Ведь обвиняю-то я, а со мной сговориться можно… Вам известна, почтеннейший Иван Семенович, моя преданность всему вашему семейству.. Записывал ответы вашей дочери мой писарь, и записывал так, как я ему приказывал… На основании письменных ответов на Наталье Ивановне нет ни единого черного пятнышка… Белее снега мы обелили ее…

   — За это спасибо… Мзду от меня получишь пребольшую… А все же скажи мне, из чего ты выводы свои делаешь? — совершенно успокоенный, спросил Осокин у пристава,

   — А из того, почтеннейший, что ваша дочка сбивчивые ответы давала, причем была сильно встревожена и стояла предо мною бледнее смерти…

   — Ну, этот твой вывод неточен! Что же, по-твоему, моя дочьдолжна совершенно спокойно отвечать тебе, когда ее возлюбленного жениха вытащили из реки с камнем на шее?.. Под гнетом страшного горя человек становится сам не свой…

   — Так-то так, почтеннейший Иван Семенович, а все же…

   — А я говорю, полно, полно придираться, крючок полицейский! — ударяя по плечу пристава, почти весело промолвил Осокин.

   — Я… я не придираюсь, да и не смею; мое уважение к вам так глубоко, как глубок океан-море!..

   — Ну, ну, ладно!.. Вот, получай с меня триста рубликов и из них удели малую толику своему писцу…

   Пристав стал рассыпаться в благодарностях и поспешил оставить Никольский скит.

   Иван Семенович, погостив еще несколько времени и простившись с дочерью, тоже уехал. Он дал слово, что скоро опять приедет пожить в скит и привезет дочке, сестре игуменье и всем скитницам московского гостинца, а сам, вернувшись из скита домой и устроив свои домашние дела, поспешил в Москву.

   С отъездом Ивана Семеновича жизнь в Никольском скиту потекла своим чередом, как текла уже в течение многих лет изо дня в день. Скитницы со своей игуменьей в глубокую ночь, едва пропоют петухи, собирались в часовню на утреннюю молитву, днем, в пору дообеденную, справляли часы, а после обеда и отдыха пели вечерню.

   Богослужение в Никольском скиту было продолжительное, истовое. Скитницы не ленились класть поклоны не только десятками, но и сотнями.

   Красавица Наташа стала снова успокаиваться. Как ни тяжело горе, но все же оно со временем хоть немного забывается. Так и у Наташи мало-помалу стало выходить из памяти ужасное несчастье, заставлявшее ее предаваться отчаянию.

  

* * *

  

   Был тихий, теплый летний вечер. Солнце садилось. Вечерня только что отошла в Никольском скиту, и молодые послушницы гурьбой высыпали в лес по грибы. В числе их была и Наташа со своей Дуней.

   В лесу было хорошо и весело. Дневной жар свалил, и легкий ветерок повеял прохладой; воздух был насыщен благоуханием полевых цветов, скромно прятавшихся в траве.

   — Слушайте, девицы, не отставать, ходить вместе, а то разбредетесь по кустам — ищи там вас! — начальническим тоном заметила мать уставщица Гликерия, без присмотра которой игуменья не решалась отпускать девушек в лес.

   — Неужели нам так и ходить гурьбой? — возразила ей черноокая Марьюшка.

   — А тебе как хочется? Чай, врассыпную?

   — Да кто же, мать Гликерия, гурьбой за грибами ходит? Ведь эдак мы и одного кузовка не наберем!

   — Ох, уж ты мне, Марья! У тебя на все отговорки найдутся…

   — Да как же быть-то, матушка, сама суди: много ль мы найдем грибов, когда пойдем рядком?

   — Ну да ладно!.. Только далеко не расходитесь и по первому моему зову собирайтесь вместе, а я вот здесь на пенек присяду да о мирской суете подумаю: сколь прекрасен сей мир и сколь много в нем разных соблазнов!

   — Разве, матушка, соблазнов много? — спросила Марьюшка, делая серьезное лицо.

   — И-и, девонька, легион имя им! — усаживаясь на пень, ответила старушка.— На свете тьма-темь искушений разных. Бегите, бегите, девицы, от них, бегите, укройтесь в дебри непроходимые, леса густые. Горе миру от соблазна, и горе тому, кто соблазн приносит.

   — Живучи здесь, в лесу, матушка, мы никакого соблазна не видим.

   — И хорошо, девоньки, и хорошо, что не видите… А увидите грех — беда!.. Явятся помышления.

   — Какие же помышления, матушка? — едва удерживаясь от смеха, спросила веселая Марьюшка.

   — Знамо, греховные!.. Ну, чего ты пристала? Отвяжись, коза ты этакая… Чего зубы-то скалишь? Или на поклоны тебя поставить?.. Надо смирить тебя, не то с жиру взбесишься, прости Господи!..

   — Как же это, матушка, можно с жиру взбеситься? — не унималась молоденькая скитница.

   — Ох, отойди ты от меня, греховодница, чего пристала?.. Пошла прочь, непутевая, не то матушке игуменье на тебя пожалуюсь… О, Господи, прости ты мое прегрешение: что ни ступишь, то согрешишь, без греха ни на час, ни на минутку — мир в грехе лежит… Послушайте-ка, я вам расскажу про девицу-скитницу Феклу, добродетелями вельми украшенную… И бысть праведной Фекле в ночном видении.

   Гликерия принялась было в сотый раз рассказывать повествование о какой-то деве, «вельми добродетелью украшенной», но принуждена была смолкнуть, потому что продолжать это повествование было не для кого: молодые скитницы давным-давно оставили старушку и из лесу доносились веселое ауканье и смех.

   — Ведь ишь ты, оглашенные, разбежались от назидательного слова!.. Я им рассказывать про скитницу Феклу, а они бежать… И все-то грех… Ох-хо-хо!..

   Призадумалась старушка скитница, а призадумавшись, вздремнула.

   — Здорово, мать Гликерия! — вдруг громко раздалось около нее.

   Испугалась старушка, встрепенулась и со страху свалилась с пня, на котором сидела.

   — Прости, мать Гликерия, кажись, я напугал тебя?.. — проговорил Михайло Гнусин (это был он), помогая встать старой скитнице.

   — И то напугал… Ну и глотка же у тебя, парень, ровно труба иерихонская!.. Ведь ишь ты, гаркнул!..

   — Прости, матушка!

   — Ну что с тобой делать, Бог простит… А ты зачем к нам в обитель? Али Иван Семенович тебя послал? — спросила старушка.

   Она знала Михаилу, потому что Осокин часто присылал с ним в Никольский скит разные гостинцы и пожертвования.

   — Мне надо повидать хозяйскую дочку Наталью Ивановну; Иван Семенович велел ей передать кой-что.

   — Она здесь, в лесу, сейчас ее позову… Ау, ау, Натальюшка? Где ты!

   — Здесь я, матушка Гликерия, здесь! — отозвалась из чащи Наташа.

   — Поди сюда, болезная, твой батюшка посла прислать изволил…

   — Сейчас, сейчас!..

  

X

  

   — Ну, матушка Гликерия, где же посол? — спросила у старухи скитницы Наташа, выходя из кустов и приближаясь к ней.

   — А вот, ответила старуха, показывая на Гнусина.

   — Как, Михайло!.. Ты… ты…— Молодая девушка смутилась и побледнела.— Зачем пришел?

   — Говорю, твой батюшка прислать к тебе изволил.

   — Так сказывай, что батюшке угодно?

   — В сторону отойдем, Наталья Ивановна…

   — Говори здесь.

   — Не можно… Тайный у нас будет разговор.

   — Ин говорите… Я, пожалуй, отойду, мешать не стану.— И Гликерия отошла от Наташи и Гнусина.

   — Ну, говори: что тебе нужно? — недружелюбно посматривая на Гнусина, спросила Наташа.

   — Денег,— нахально ответил ей негодяй.

   — У меня нет денег… нет.

   — Поищи хорошенько — найдешь.

   — Нет, говорю: все, что у меня было, я все тебе отдала. Да и вещи тоже все: серьги, кольца. И все тебе, злодею, мало!

   — А ты думала этим от меня отделаться?.. Денег нет — укради… У отца твоего много, хоть лопатой греби…

   — Украсть?.. Мне украсть?.. Поди прочь, злодей, с тобой я не хочу и говорить! — с негодованием промолвила молодая девушка.

   — Ну! Неужели не станешь? А я так думаю, что не только говорить, но будешь и делать все, что я захочу… Теперь, сударушка, воля моя над тобою… А станешь фордыбачить и меня не слушать — пеняй на себя…

   — Не боюсь я тебя… Не боюсь…

   — Ой, не говори так! Вся ты в моих руках… Говорю: укради у отца денег — и ты украдешь и отдашь мне.

   У негодяя Гнусина хватило духу глумиться над беззащитной молодой девушкой.

   — Как я презираю тебя, как ненавижу! — воскликнула она.

   — Погоди! Придет пора — любить будешь.

   — Прочь с глаз моих! Нет — людей позову!

   — Зови, пожалуй! Я при всех обличу тебя!

   — В чем, в чем?

   — Как ты со своей сенной девкой придушила Василия.

   — Злодей, злодей!

   — Говорить с тобой и слушать твою брань я больше не желаю. Даю тебе сроку три дня. И если потом ты не заплатишь мне тысячу рублей, то я пойду и заявлю о смерти Василия,— с наглым спокойствием проговорил Гнусин и направился по дороге, ведшей из леса в город.

   Разговор с Гнусиным ввел Наташу в самое удручающее состояние: она была бледна как смерть, горячие слезы, подступая к горлу, душили ее. Угрозы Гнусина отравили ей жизнь.

   В страхе Наташа совсем потерялась, и слова негодяя принимала всерьез. Она не могла сообразить, что если бы Гнусин пошел на нее с доносом, то и сам попался бы как соучастник. Наташа и Дуня могли бы уличить его в том, что он привязал к мертвому Василию камень и бросил тело в реку, а за то Гнусин тоже подлежал бы наказанию.

   Между тем Михайло был хитер, увертлив; он на самом деле держал дочь Осокина в своих руках и делал с нею что хотел. Все деньги, которые были у Наташи, все ее драгоценные вещи перешли к негодяю, но этого ему было недостаточно. Он задумал воспользоваться всем богатством Осокина да еще замыслил завладеть редкой красотой Наташи, сделать ее своей любовницей.

   — Ну что, Натальюшка, что государь твой батюшка с парнем тебе наказал? — спросила у бедной молодой девушки любопытная скитница Гликерия.— Да что с тобой, красавица? Ты вся помертвела. Или парень принес тебе от батюшки какую недобрую вес точку?

   — Нет, нет, матушка Гликерия, никакой дурной весточки не принес он, только батюшка с ним наказал, чтобы я домой поторопилась… А мне у вас так хорошо… ехать не хочется… Вот и взгрустнулось… Да к тому же мне нездоровится,— ответила старухе Наташа, несколько оправившись.

   — Гак неужели ты от нас уедешь, ласточка?

   — Хоть и не хочется, а надо.

   — Да зачем, погости.

   — Говорю, батюшка наказывал; он в Москву отбыл, а дома-то никого и не осталось.

   — Так, значит, Натальюшка, ты домовничать будешь? Ладно, поезжай, ласточка… Вот мать игуменья жалеть будет, что мало ты у нас гостила.

   — Опять, Бог даст, приеду.

   — Приезжай, ласточка, приезжай. Ты у нас как месяц ясный… Все мы, инокини, крепко тебя любим.

   — Спасибо, матушка!.. Может, я с вами и совсем жить стану,— задумчиво проговорила Наташа.

   — Вот хорошо было бы.

   Старуха Гликерия собрала девиц-скитниц и вернулась со всеми обратно.

   Припечалились, пригорюнились молодые скитницы, когда услыхали, что Наталья Ивановна уезжает от них: все они к ней привязались и полюбили ее. В особенности же загрустила Марьюшка.

   — Не горюй, Марьюшка, ненадолго домой я еду!.. Скоро опять вернусь, — уговаривала ее Наташа.— Знаешь, Марьюшка, может, я навсегда у вас в скиту останусь… Постриг приму.

   — Что ты, Наташа, что ты… В твою-то пору, да в скит…

   — Так что же… А ты, Марьюшка, вот и молодая, и собой пригожая, да живешь в скиту?.. Тоже о постриге думаешь…

   — Мое иное дело, Натальюшка. Я сирота… А ты… Полно, не дури, Наташа… При твоей красе и с твоим приданым не о монастыре думать.

   — Нравится мне у вас, Марьюшка… Тихо тут, покойно… Так бы всю жизнь и прожила.

   — Соскучишься…

   — Не соскучусь… Вот ты, Марьюшка, не скучаешь.

   — Эх, Наташенька, не смотри ты на то, что я кажусь всегда веселой да разбитной… Бывают такие минуты, кажись, бежала бы, бежала без оглядки, куда глаза глядят, вон отсюда, из обители… Другая жизнь манит!.. Прискучит и келья, опостылеют и все сестры-скитницы… Каялась я одной благочестивой старице… Говорит — это от искушения… Бес, вишь, меня смущает…

   — Может, и так, Марьюшка, от искушения… Бес-искуситель силен. Недаром говорят, что он горами качает.

   Немало была удивлена и даже поражена игуменья Феофания, когда узнала, что ее брат Иван Семенович присылал в скит за дочкой и наказывал ей скорее ехать домой.

   — Да с чего же это так вдруг?.. Ведь братец, мой, а твой батюшка, недавно был у нас и о твоем отъезде домой ничего не говорил. Я думала, ты к нам, племяннушка, на все лето.

   — Я опять к вам скоро приеду, матушка.

   — Ох, племяннушка, так ли, приедешь ли?

   — Приеду, матушка… Вот батюшка из Москвы вернется, я и приеду.

   — Приезжай, племяннушка, приезжай, моя болезная, все мы тебе рады будем… С кем же ты домой отправишься?— спросила игуменья у молодой девушки.

   — С Дуней, матушка.

   — А не страшно вам вдвоем-то?

   — Чего же, матушка, страшиться? Дорога не дальняя.

   — А не худо бы прихватить кого-нибудь из наших скитниц.

   — Благослови, матушка, взять Марьюшку.

   — Чего же, бери,— несколько подумав, ответила игуменья.

   — Вот, матушка-тетушка, спасибо! — И Наташа принялась целовать руки у игуменьи.

   На другой день со скитского двора съехала подвода, запряженная парою монастырских лошадей; лошадьми управлял скитский работник, старик Ефрем, закоренелый раскольник. В повозке сидела Наташа со своими спутницами — Дуней и Марьюшкой. Наташа была задумчива и печальна, не развлекала ее веселая болтовня Марьюшки, которая во всю дорогу без умолку говорила и смеялась. Дуня тоже была невесела: она знала причину грусти своей молодой госпожи и сочувствовала ей.

  

* * *

  

   Стояла глубокая темная ночь. В доме Осокина все давным-давно спало крепким сном. Только не спали Наташа да преданная ей Дуня. Обе они обдумывали, что делать, как избежать угрозы негодяя Гнусина.

   — Если не дашь ему денег, он, пожалуй, и донесет на нас,— с глазами, полными слез, проговорила Наташа.

   — Донесет, непременно донесет. За себя, Натальюшка, я не боюсь — мне что!.. Я… я холопка… А вот как тебе-то, сердечная?..

   — Что же делать? Что делать? — Наташа в отчаянии заломила руки.

   — Надо выполнить по-Михалкину.

   — Как? Воровкой быть? У отца родного украсть?.. Боже, Боже!..

   — Тяжело тебе, Наталья Ивановна?.. Милая, голубушка моя. Ты не кради, не марай своих чистых рук… Я… я за тебя воровкой стану, украду,— заливаясь горькими слезами, проговорила Дуня.

   — Нет, нет, этого я не допущу… Спасибо, милая… Я сама пойду воровать у отца деньги. Уж заодно мне пить чашу горести, заодно страдать и мучиться…

   — Знаешь, что я думала, знаешь? — возбужденным голосом и сверкая глазами проговорила Дуня после некоторого размышления.— Я… я убью Михалку…

   — Что ты, что ты, Дунюшка!

   — Да, да, убью… На злодея у меня не дрогнет рука… Я сильная, я задушу его. И настанет конец твоей муке… Может, придется мне отвечать за убийство, страдать придется… Зато тебя от страдания я освобожу,— твердым голосом проговорила молодая прислужница.

   Она так любила свою госпожу, что готова была для нее совершить преступление, лишь бы спасти ее из рук злодея Гнусина.

   — Дуня, милая подруженька моя!.. Как ты любишь меня!.. Из любви ко мне ты готова на страшный, непрощеный грех… Нет, нет, до этого греха я ее допущу тебя… Уж если гибнуть кому, то пусть мне одной… Ты здесь побудь, подожди меня, а я пойду у отца деньги воровать. Не удерживай меня и не возражай… Видно, такова моя судьбина… Дай мне свечку… Ключ от денежного сундука у меня: уезжая в Москву, мне батюшка отдал его. Я пойду, а ты не ходи со мною; хоть и страшно мне, а все же здесь жди! — голосом, не терпящим возражения, промолвила Наташа и, взяв свечку, быстро вышла из своей девичьей горенки. Вскоре она вернулась обратно, дрожащая и бледная как смерть. В руках у нее находилась пачка ассигнаций.

   — Вот деньги… Здесь больше тысячи… Я их украла, чтобы спасти себя от позора… Я… я — воровка… Я родного отца обокрала!..— И бедная девушка громко, истерически зарыдала, кляня свою злосчастную судьбу.

   Дуня старалась успокоить ее:

   — Да полно, Наташенька, голубушка! Ну можно ли так зиноватить себя! Ведь не по своей воле пошла ты на это дело!

   — Да… да… не по своей воле, а все воровкой стала, чтобы спасти себя от позора и грозного суда…— наклонив свою хорошенькую головку и подавляя рыдания, проговорила Наташа.

   — Нет, нет!.. Зачем ты себя клеймишь этим страшным словом!.. Несчастная ты, злополучная, это правда, но не воровка!..

   — Как не воровка?.. Ведь я сейчас у отца из сундука пачку денег украла.

   — Полно, Натальюшка, полно, голубушка! Все деньги батюшки, все его богатство — все это твое, ты у себя и взяла!..— утешала верная присхужница свою молодую госпожу.

   — Не взяла, а украла, украла!

   — И все из-за Мишки… Погоди же ты, проклятущий!.. Доберусь я до тебя, злодея… Отместку знатную тебе учиню!

   — Дуня, никак ты хочешь мстить Гнусину?

   — А что же?.. Отместка за тебя, моя хозяюшка любая, моя госпожа милостивая… Рука у меня не дрогнет всадить нож в горло твоему погубителю.

   — Что ты говоришь, Дуня, подумай… Твои слова меня пугают… Забудь их!.. Грешны и страшны они…

   — Для тебя, Натальюшка, я и на страшный грех пойду… Себя сгублю, зато тебя спасу… Довольно злодею мучить тебя,— твердым и решительным голосом проговорила девушка.

   — Не осилишь, добрая, верная моя Дунюшка.

   — Осилю, подстерегу… Змеею подползу к злодею… Иль сонного порешу… И жить ему не дам на свете белом, если он не прекратит своего злодейства.

   — А грех-то, про страшный грех забыла?

   — Грех мой хоть и тяжкий будет, но невольный. Господь простит меня… Замаливать стану, тяжелым наказанием искуплю его… Еще буду то помнить, что через это тебя спасла, мою госпожу любимую!..

   — Не смотри на меня как на свою госпожу: ты мне — не прислужница, а любимая подруга, и больше того — сестра родная… Только выбрось мысль убить Михалку: меня этим ты едва ли спасешь, а сама погибнешь, твоей же погибели я не хочу… Дай мне слово забыть все то, что ты сейчас сказала про убийство… Подумай, кто дал нам право судить и наказывать Михалку?.. Пусть судит его Бог… А ты, моя милая подруга, забудь о мести: Бог воздаст ему,— голосом, полным веры и покорности своей судьбе, проговорила Наташа.

   — Как повелишь, голубушка, так и сделаю,— воскликнула Дуня,— а только, кажись, будь этот злодей здесь, сразу ему глотку перерезала бы.

   Однако Наташа, прервав ее, вручила деньги, взятые из отцовского сундука.

   — Вот, передай Гнусину и скажи, что эти деньги я даю в последний раз… Чтоб он не смел более с меня их требовать, а также не смел мне на глаза показываться.

  

* * *

  

   Дуня исполнила это поручение: при встрече с Гнусиным она отдала ему деньги с такими словами:

   — На, подавись!

   — Зачем? Деньгами не давятся, а в карман их кладут…— с наглою усмешкой проговорил Гнусин, пряча добычу.

   — Гляди, Михалка, больше о деньгах не заикайся! Ни копейки от Натальи Ивановны не получишь. Так она приказала сказать тебе.

   — До тех пор просить не стану, пока эти не выйдут, а как закончатся, опять раскошеливайся, купецкая дочь свет Наталья Ивановна!

   — Да что же ты, смеешься, что ли? — крикнула молодая девушка.

   — Зачем смеяться? Я просто деньги люблю.

   — К тебе разве их мало перешло, злодей ты этакий?..

   — Тогда только я удовольствуюсь, когда все добро из хозяйского сундука перейдет в мой.

   — Смотри, Михалка, не накликай себе беды…

   — Откуда мне ее ждать-то?.. С какой такой стороны? Уж не с твоей ли? — насмешливо посматривая на Дуню, громко промолвил Гнусин.

   — Да хоть бы к с моей! Я вступлюсь за хозяюшку и не дам ее в обиду, злодей ты этакий!.. Будет тебе измываться да тиранить ее…

   — Ты вступишься?.. Кто это так грозно говорит?.. Со страху меня то в озноб, то в жар бросает!..— И Михайло с презрением засмеялся.

   — Смотри, разбойник, чтобы твой смех в слезы не обратился…

   Но, конечно, эта угроза нисколько не испугала Гнусина и не удержала его от задуманного вымогательства. Полученных денег ему показалось мало, и он скоро опять обратился к Наташе со своим дерзким требованием. Бедная девушка волей-неволей была принуждена опять красть из отцовского сундука.

   Так повторялось не один раз, и много тысяч перешло от купца-богатея к Гнусину.

   Но вот вернулся из Москвы Иван Семенович и немало удивился, встретив дочь дома. Он никак не думал, что Наташа вернется из скита от тетки раньше его приезда.

  

XI

  

   — Ну, дочка, и удивила же ты меня! Я думал, ты у тетки в скиту гостишь, а ты уже дома,— проговорил Иван Семенович, обнимая и целуя Наташу.

   — Я уже давно, батюшка, приехала.

   — Что, или соскучилась?

   — И то соскучилась.

   — В гостях хорошо, а дома, видно, лучше? Так, что ли, дочка милая?

   — Так, батюшка.

   — А я сколько обнов тебе купил в Москве — целый короб.

   — Спасибо, батюшка.

   — А ты все печалишься, Натальюшка, все о своем дружке погибшем скучаешь? — участливо спросил Осокин.

   — Нет, я… я ничего.

   — Ох, дочка, вижу, скучаешь. А только скучать по Василию нечего: молиться за его душу надо, а не скучать… А ты послушала бы, дочка милая, что я скажу тебе, может, теми словами и поразвеселю тебя маленько. Знаешь ты московского купца-богатея, рыбника Степана Егоровича, по прозванию Мешков?

   — Знаю, видела, ведь купец Мешков у нас в гостях был.

   — Был, был в прошлом году, зимою. А сынка его Николушку видала? Ведь Степан Егорович с сыном у нас был.

   — Помню и его.

   — Хороший парень, умный, работящий, собой красавец писаный… Одно слово, парень золото. Степан Егорович этою зимой опять обещал в гости к нам приехать и сынка прихватить с собой… Что, такие гости тебе не будут помехою? — пристально посматривая на дочь, спросил Иван Семенович.

   — Нисколько, батюшка… Пусть приезжают: твоим гостям я рада буду.

   — Неужли, Натальюшка, рада?

   — Рада,— спокойно ответила отцу молодая девушка.

   — А знаешь, дочка, какое слово молвил мне мой приятель Степан Егорович?

   — Какое?

   — А вот слушай… Был я у него в гостях; а дом у Мешкова богатеющий, большой, каменный, что твой дворец! В Москве купец Мешков известен своими капиталами. Вот и говорит мне Степан Егорович такие слова: «Давно мы с тобой, Иван Семенович, дело имеем, дружбу ведем, давай родниться: у тебя — товар, у меня — купец… У тебя дочь — у меня сын… Давай свадьбу зачинать… Идет, что ли?». Что, дочка, скажешь, по нраву ли тебе слова московского купца? Люб ли тебе Николай Мешков, сын купца-богатея московского?

   — Я почти совсем не знаю его…

   — Узнаешь, ответь только мне, дочка: если Николушка будет люб твоему сердцу девичьему, пойдешь ли ты с ним под честной венец?

   — Нет, родимый батюшка, ни с кем не быть мне под честным венцом, ни с кем не жечь свечи воска ярого…— со слезами ответила отцу молодая девушка.— К тетушке в обитель задумала я идти.

   — Полно, дочка, полно! Не такая твоя пора, чтобы об обители думать… Пора тебе невестой быть. Не привел Бог с Василием идти под венец — пойдешь с другим… Меня, старика, порадуешь на закате дней моих. Стар и плох я становлюсь, желал бы в счастье видеть тебя, в довольстве. С милым мужем живучи, ты, дочка, скоро забудешь и про свое былое горе.

   — Ох, батюшка, никогда, никогда мне горя не забыть!

   — Забудешь… На свете белом ничего вечного нет — и твоя сердечная невзгода промчится скоро… Да вот приедет сюда красавец Николушка, сумеет разогнать твою тоску-кручину…

   — Едва ли, родимый мой, едва ли!..

   — А вот сама увидишь… Письмо я скоро в Москву пошлю к Мешкову, звать его стану с сыном к нам в гости… Приедет Николушка — и всю твою печаль как рукой снимет.

   Поговорив еше с Наташей кое о чем, Иван Семенович приказал открыть короб с подарками.

   Были там соболья шубейка, крытая алым бархатом, целые куски дорогой шелковой материи на платья и сарафаны, ленты разноцветные и много других девичьих нарядов.

   Без особой радости приняла Наташа дорогие отцовские подарки — ничто не веселило ее, не радовало. Тяжело было ей находиться в зависимости от постылого Гнусина, подчиняться ему и страшиться новых угроз.

   «Михайло во всякое время погубить меня может!.. И так всю жизнь находиться от него в зависимости? Ведь это не жизнь, а мука! Не сказать ли батюшке?.. Повиниться ему во всем… Да никакой помощи не будет… Только батюшку встревожишь… Нет, надо молчать до времени» — таким размышлениям предавалась молодая девушка, обдумывая свое невеселое положение.

  

* * *

  

   Вскоре после приезда из Москвы Осокин вздумал проверить свою казну, а для этого заперся в своей горнице и принялся пересчитывать деньги.

   Немало был удивлен он, когда недосчитался нескольких тысяч; он повторил проверку — и опять нехватка, и притом немалая.

   «Что это значит? Куда подевались деньги? Взять их никто не мог. Сундук всегда заперт, и ключ при мне, а во время моих разъездов ключ я Наташе отдаю… Не взяла ли она? Да нет, зачем ей такая пропасть денег?.. Если бы она взяла, то сказала бы мне… Не ошибся ли я счетом?»

   Иван Семенович опять и опять принимался за счет. Однако как он ни считал, как ни пересчитывал, все же была нехватка, и притом многотысячная.

   «Деньги украдены, это ясно… В моем дому появился вор! Кто же это? Да причем вор не чужой, а свой… Чужой вор не стал бы оставлять: он бы все деньги взял… Надо найти его… Во время моего отъезда ключ от сундука был у Наташи… Неужели она? Да нет, нет, быть того не может! А все-таки надо у нее спросить, узнать…»

   Встревоженный, с бледным лицом, Иван Семенович направился в горницу дочери и дрожащим голосом объяснил ей причину своего прихода;

   — Деньги из моего сундука пропали — тысяч двадцать… Не знаешь ли, Наташа, куда подевались они? Кто их взял?

   Смертная бледность покрыла лицо молодой девушки, но она промолчала.

   — Что, дочка, молчишь? Или знаешь вора? — пристально глядя на Наташу, спросил Иван Семенович.

   — Я… я знаю, батюшка.

   — Знаешь, дочка? Так сказывай, кто он…

   — Я,— чуть слышно ответила Наташа: она не могла и не хотела скрывать от отца свой поступок.

   — Что? Что ты сказала?

   — Я… батюшка, украла из твоего сундука деньги…

   — Что говоришь, что говоришь, Наталья?

   — Правду, батюшка… Виновна в воровстве я… меня и казни и милуй, а другого в том грязном деле не обвиняй.

   — Боже правый, что я слышу, что слышу! Дочь… родная дочь!.. Возможно ли? — И бедный Иван Семенович закрыл лицо руками.— Да что я? С чего так встревожился? Ведь я сам велел тебе, Натальюшка, брать из сундука денег сколько хочешь… Вот ты и взяла… Жадность, поганая скаредность донимает меня,— уже более спокойным голосом промолвил он.

   — Батюшка, родимый, прости… Прости меня! — И Наташа опустилась пред отцом на колени.

   — Встань, встань, дочка милая, сердечная моя… Не мои ведь в сундуке деньги, а твои… Не для себя я их копил в течение многих лет, а для тебя… Мне ничего не надо, ничего… Свои ты деньги взяла… вольна это сделать… Только скажи, Натальюшка, куда ты их девала?

   — Батюшка, не спрашивай!..

   — Не спрашивать? Почему?

   — Да, да, родимый, не спрашивай… Делай со мною что хочешь, наказывай как хочешь — твоя воля, а куда я подевала деньги, не спрашивай…

   — Не спрашивать?.. Тайна разве?

   — Большая тайна, батюшка.

   — Денег много ты взяла… много…

   — Не оставляй, батюшка, мне ключа, не оставляй, не стою я твоего доверия… Воровка я, воровка!

   Крупные слезы градом текли по красивому лицу молодой девушки.

   — Не говори так, Наталья! Не черни ты себя этим страшным словом!..

   — Я… я заслужила его, батюшка.

   — Говорю — деньги твои, вольна ты в них… Только больно мне обидно, что сказать мне не хочешь, куда ты потратила их!.. Если на доброе дело, то ничего: за доброе дело и добром воздастся. А если… если…

   — Батюшка родимый, время придет, ты все узнаешь, только не теперь…

   — Что же за тайна такая? Ну если тяжело тебе говорить, Натальюшка, не говори, не надо, не надо…— несколько подумав, промолвил Осокин и, не сказав более ни слова, вышел из горницы дочери.

   Он решил дознаться-допытаться, куда девала Наташа деньги, от ее служанки.

   Иван Семенович позвал к себе горичную. Когда молодая девушка робко пошла к хозяину, Осокин быстро запер дверь и, показывая иа толстую ременную плеть, висевшую на стене, грозно проговорил:

   — Дунька, если не хочешь сего отведать, то говори мне всю правду, ничего не скрывая… Куда Наталья подевала те деньги, которые взяла из моего сундука?

   — Не знаю-не ведаю…— притворно удивляясь, ответила верная Дуня.

   — Врешь, девка, знаешь. Наталья без твоего совета ничего не делает, ни на что не решается. Тебе все ведомо… Скажешь награду получишь, а не скажешь — на конюшне прикажу хлестать до смерти плетью…

   — Ох, хозяин батюшка, хоть убить меня прикажи, ничего я не знаю, ничего не ззедаю…

   Верная и преданная своей молодой госпоже Дуня теперь оправилась от испуга и решила ни в коем случае не выдавать Наташу.

   — Слушай, Дунька, работникам прикажу насмерть драть тебя, если не скажешь!..— погрозил Осокин.

   — На то твоя хозяйская воля…

   — Так не скажешь?

   — Сама ничего не знаю, потому и не скажу.

   — Врешь, врешь, упрямая девка! Наталья без тебя шагу не ступит…

   — Не верится мне, хозяин батюшка, что ты свою родную дочь воровкой считать станешь,— упрекнула Дуня.

   — Молчать! Иль учить меня задумала!.. Будь проклято это слово!.. Деньги не мои, а дочернины, и она вольна их брать сколько хочет….

   — А если так, хозяин, то и допытываться тебе нечего!

   — Молчать! — снова крикнул Иван Семенович на крепостную работницу, а сам подумал:

   «А девка-то правду говорит… Уж что тут допытываться, когда я сам в деньгах дочери волю дал?»

   Осокин не привел своей угрозы в исполнение и пальцем не тронул Дуни, а стал терпеливо ждать времени, когда Наташа сама ему скажет, куда подевала те тысячи, которые тайком взяла из сундука.

  

XII

  

   Лето сменилось ненастною осенью. Пошли беспрерывные дожди, задул холодный ветер, обрывая пожелтевшие листья с деревьев. А там скоро и осень сменилась зимой. Наступил и прошел рождественский пост, наступили святки со своими обрядами и гаданием. Красные девицы и молодые парни все святочные вечера проводили вместе в разных забавах, а днем катались и ходили друг к другу в гости. Во всех домах, где были молодые парни или девицы, царило веселье.

   В доме Ивана Семеновича Осокина тоже было заметно что-то особое, праздничное. Красавица Наташа забыла хоть на время свое горе и предалась святочным удовольствиям. Скитница Марьюшка все продолжала гостить у нее, и Наташа с ней, а также со своей верной Дуней и другими подругами гадала про свою судьбу: выходила за ворота, спрашивала имена у прохожих, перебрасывала через ворога свои башмачки, лила воск и олово, наводила зеркало и пела подблюдные песни.

   Осокин радовался, глядя на веселье своей дочери.

   Да и в самом деле, Наташа стала неузнаваема. Куда девалась ее тоска-кручина!

   Особенно же повеселела и успокоилась она с того дня, когда отец надолго отослал Гнусина в Астрахань по рыбному промыслу.

   Не хотелось ехать Гнусину, а все же он принужден был выполнить хозяйский приказ.

   У Гнусина было немало денег, перешедших к нему из хозяйского сундука. Он и сам мог бы открыть свою торговлю, но был он хитер и дальновиден. Ведь тогда он бы навлек на себя подозрения хозяина. Гнусин решил до времени не пускать в оборот чуть не воровством добытых денег.

   Уехал Гнусин и увез с собою тоску-кручину красавицы Наташи. Без него совсем ожила молодая девушка. Еще более повеселела Наташа, когда к ее отцу в гости прибыл московский купец Степан Егорович Мешков со своим сыном, красавцем писаным Николушкой.

   И доподлинно, этот парень был красавец: статный, рослый, белолицый, со здоровым румянцем на щеках. Русые волосы на голове у него вились кольцами, бородка только пробивалась. И нравом Мешков был хорош и податлив. Умом тоже не обделил его Господь. Он был единственным сыном московского купца-богатея и не мог не считаться редким и завидным женихом.

   С приездом Мешковых в доме Осокиных стало еще оживленнее; приехали они на святках, и Николай Мешков стал принимать участие во всех святочных играх и забавах. Старики Осокин и Мешков вели деловые разговоры, сидя за брагою и за дорогими винами заморскими, а между тем Наташа и Николай развлекались и веселились от души.

   Захотелось как-то Наташе прокатиться в морозный вечер. У Осокина на конюшне находился не один десяток коней. И вот выбрали из них тройку самых лихих и запрягли в роскошные небольшие саночки. Николай Мешков натянул полушубок романовский, опоясался красным кушаком, надел шапку меховую, рукавицы. Он был страстным охотником до лошадей, умел хорошо управлять ими и мог приручить даже бешеных коней.

   — Не боитесь вы, Наталья Ивановна, быстрой езды? — спросил Николай, помогая девушке усесться в сани, а сам становясь на облучок и беря в руки вожжи.

   — Нет, не боюсь! — ответила ему Наташа.

   — Это редкость!.. Обыкновенно все девицы боятся!..

   — Знаете ли вы, Николай Степанович, какую я люблю езду?.. Люблю лететь на конях, чтобы дух захватывало, голова кружилась.

   — Дозволите, я так вас прокачу!

   — Рада буду!

   — Только сидите крепче в санках.

   — Не выскочу, не бойтесь!

   Николушка, молодцевато заломив набекрень свою шапку, гикнул, тряхнул вожжами…

   Кони понеслись, так понеслись, управляемые сильной рукой Николушки, что у Наташи дыхание захватило, и она, вся засыпанная снегом, дрожащим голосом, с улыбкою проговорила:

   — Попридержите маленько коней, Николай Степанович, не то у меня голова отскочит или я задохнусь!

   — Можно!

   Мешков натянул вожжи, и кони пошли тише. Был светлый вечер. Небо было усеяно миллионами ярких звезд. Луна выплыла из облачка, и снег засверкал тысячью голубых огоньков.

   Было морозно, но тихо. Город остался уже позади.

   Наташа и Николай оба раскраснелись от мороза и быстрой езды. Он положил вожжи, и кони пошли шагом.

   — Хорошо ли, Наталья Ивановна? — спросил у красавицы Николай, посматривая на нее влюбленными и восхищенными глазами.

   — Хорошо, Николай Степанович, больно хорошо… Вы мастер править конями,— ответила ему молодая девушка, и ее светлый взгляд встретился с влюбленным взглядом Мешкова. Она быстро опустила свою хорошенькую головку.

   — Кругом так хорошо, так радостно, Наталья Ивановна!.. Посмотрите на эту луну, на это бесчисленное множество звезд, планид Божиих! А как тихо в воздухе! Только один мороз-богатырь потрескивает…— произнес Мешков, очарованный красотою зимней природы, а также и красотою своей спутницы.

   — Да, да, хорошо.

   — Так бы вот, кажись, всю жизнь и прожил!

   — Как так? — поднимая на Мешкова свой лучистый взгляд, спросила Наташа.

   — Да так вот… Здесь, в санях… с вами!.. Не расставаясь!..

   — Что вы говорите? Разве всю жизнь так прожить можно! — улыбнулась молодая девушка.

   — Знаю, что нельзя, а хотелось бы, Наталья Ивановна!.. Где-нибудь подальше от людей, на каком-нибудь необитаемом острове или в лесу непроходимом, в хибарочке какой-нибудь!

   — И вы бы не соскучились там один?

   — Да я был бы не один, а… с вами!..

   — Что вы говорите, Николай Степанович?

   — Это не я говорю, а мое сердце.

   — Какое сердце у вас причудливое да странное, право!

   — Уж с таким сердцем я родился, Наталья Ивановна… Вы знаете, как меня зовут товарищи?..

   — Как?..

   — Блаженным!.. Чудаком!.. Может, я и на самом деле такой…

   — Нет, вы не такой! Вы умный, добрый!..

   — Какой я умный? Что вы, Наталья Ивановна! Разве умные такие бывают!..

   — А какие же они? Особенные?

   — Известно, особенные! Они ученые, а ведь я учился на медные деньги, у дьячка, писать да читать… Ученые-то, Наталья Ивановна, книжки сочиняют… Просился я у тятеньки, чтобы он отдал меня в науку, в училище аль школу какую-нибудь, а тятенька мне в ответ: «Ни мне, ни тебе наука не нужна. Без науки я живу и капитал себе составил… Русскому купцу не под стать учиться заморской премудрости! Имей в сердце своем страх Божий да умей торговлю вести, вот тебе и наука!..». Так и остался я неученым… Книг у меня, впрочем, много, Наталья Ивановна, только вот жалко: многого я в них не разумею… Читать — читаю, а не понимаю, что в них написано…

   — Вот какие книги бывают!

   — Как же, книги разные есть… Есть такие мудреные, что ни словечка не поймешь… Я читать, а тятенька меня ругать: «Не набивай,— говорит,— дуростью головы». По-тятенькиному понятию во всех книгах только одна мудреность. А вы, Наталья Ивановна, читаете книги?

   — Нет, не читаю! Впрочем, читаю… Жития святых, псалтырь и другие… церковные.

   — А гражданских книг разве у вас нет?

   — Нет, да я и понятия о них не имею, ведь я как есть дурочка.

   — Что вы говорите!

   — Правду говорю… Поедемте домой, Николай Степанович, пора!

   — Зачем же домой?.. Наталья Ивановна, давайте дальше, дальше… Вон туда, видите: справа виднеется какая-то постройка…— проговорил молодой Мешков, показывая на одиноко стоящее близ дороги полуразрушенное строение.

   — Туда страшно ехать! — ответила Наташа.— Там мельница запустелая… Про нее рассказывают разные страсти, про водяного, про русалок…

   — Мне один ученый человек говорил, что ни водяных, ни домовых, ни русалок не существует, что это одно только наше воображение. Пошло это поверье с давних времен, когда еще Русь была в язычестве.

   — Вот как? Я этого не знала и не слыхала… А все-таки на мельницу, Николай Степанович, ехать боязно; если хотите, завтра днем отправимся.

   — Поедемте сейчас, еще не поздно, луна блестит, и ехать хорошо!

   — Боюсь я, право.

   — Со мной не бойтесь! Защитить я вас сумею даже и от нечистой силы.

   — Ну что же, будь по-вашему!

   Николай опять гикнул, тряхнул вожжами, и тройка понеслась.

   Вот и забытая, покинутая мельница; избушка, где когда-то жил мельник, полуразвалилась, солома с крыши давным-давно облетела, а сама мельница, с остатками огромного колеса, была почти разрушена… Через маленькую речку был перекинут мост для пешеходов из двух широких досок, с перилами с одной стороны.

   — Пройдемтесь, Наталья Ивановна! — проговорил Мешков, выпрыгивая из саней и привязывая тройку к дереву.

   — Ох, я боюсь, боюсь!

   — Полноте, чего бояться: луна светит и ночь, как день.

   — Месяц светит, мертвец едет, красну девицу везет!..— вдруг послышался нашим путникам какой-то замогильный голос.

   — Слышите, слышите?..— бледнея как смерть, проговорила Наташа, схватив Николая за руку.

   — Откуда эти слова, кто говорит их?.. Не бойтесь, я сейчас узнаю!.. Побудьте здесь…

   — Да что вы, что вы!.. Никак оставить меня хотите?..

   Бедная Наташа дрожала всем телом.

   — Так со мной пойдемте!..

   — Нет, нет, скорей домой поедемте!..

   — Мне хочется узнать, кто это говорит.

   — Узнай, узнай… Всезнайкой хочешь быть!.. — опять послышался тот же голос, но уже приближаясь к ним.

   И вот из двери полуразрушенной избы вышел высокий худой старик с длинными седыми волосами и такой же бородой; его запавшие глаза сурово смотрели из-под седых нависших бровей. Несмотря на трескучий мороз, на нем была только одна длинная холщовая рубаха. Старик, тихо ступая босыми ногами по мерзлому снегу, приблизился к Наташе и ее спутнику.

   — Да это ты, Иванушка! — воскликнула Наташа.— И напугал же ты меня, Божий человек!

   — Не меня бойся, красная девица, белая лебедушка, а бойся греха!

   — Кто это?..— спросил у Наташи Мешков, с удивлением посматривая на странного старика.

   — Это Иванушка юродивый, его весь город знает… Его нечего бояться! Иванушку все любят, уважают… Его устами говорит сам Бог…

   — На, прими, Иванушка, Христову милостыню!..— проговорил Мешков, протягивая юродивому горсть мелкой серебряной монеты.

   — Спасибо… Иванушка молиться станет за твою душу грешную… Прощайте, прощайте, жених и невеста! Только не слыхать вам «Исайе, ликуй», не меняться вам кольцом обручальным, не стоять рядком под честным венцом! Месяц светит, мертвец едет, красну девицу везет! — нараспев проговорив эти слова, юродивый быстро отбежал от Николая и Наташи, опустился на колени и стал молиться.

   Молодой Мешков и Наташа, не желая мешать его молитве, сели в сани и быстро поехали по дороге к городу. Оба они были печальны. Слова юродивого невольно заставили их призадуматься.

  

XIII

  

   — Что это, Наталья Ивановна, мы с вами приуныли? Куда девалась наша веселость? — несколько отъехав от мельницы, проговорил Мешков.

   — Веселость наша осталась там, на мельнице,— ответила Наташа, подавив в себе вздох.

   — Как так?

   — Да так… Говорила вам: не надо ездить на мельницу — не послушали…

   — Вас, Наталья Ивановна, видно, опечалили слова юродивого?

   — А вы помните, что говорил Иванушка?

   — Что-то про мертвеца… Женихом меня называл, а вас невестой… Вы верите, Наталья Ивановна, в слова юродивого?

   — Верю, Николай Степанович…

   — Если так… то… то… по словам юродивого, мы с вами… мы с вами…— Мешков не договорил, повернул свое раскрасневшееся лицо к лошадям и громко крикнул, тряхнув вожжами: — Ну, вы, соколики, потешьте!

   Кони взвились на дыбы и бешено понеслись.

   — Потише, Николай Степанович, придержите коней: у меня голова кружится.

   Мешков натянул вожжи, и кони пошли шагом.

   — Вы что-то хотели мне сказать и не договорили? — спросила Наташа у своего спутника.

   — А вы желаете, чтобы я договорил?

   — Разумеется. Уж если начали, то договаривайте.

   — Мы с вами — жених и невеста…

   — Как? Что вы!..

   — Это — слова юродивого, Наталья Ивановна… Он так сказал…

   — Да, да… Но ведь Божий человек также сказал, что не стоять нам рядком под честным венцом, не меняться нам кольцом обручальным. Вы этих слов не забыли, Николай Степанович?

   — Нет, забыл…

   — Я их вам напомню.

   — Не надо, Наталья Ивановна, не надо… Знаете ли что: будем мы с вами на самом деле женихом и невестой…

   — Вот как… А слова Иванушки?..

   — Станем, Наталья Ивановна, не в слова юродивого верить, а в наше счастье… Что же вы молчите? Дайте ответ… скажите…

   — Что и сказать, не знаю…

   — Что сердце ваше подскажет…

   — Уж больно скоро хотите вы узнать ответ…

   — Не сейчас, Наталья Ивановна, не сейчас… подумайте, обсудите и через день или два ответ мне дайте.

   — И вы подумайте, Николай Степанович…

   — Мне думать нечего… Разве о том я думать стану, как еще больше вас полюбить…

   — Стало быть, вы… вы любите меня? — тихо спросила Наташа, низко опуская свою хорошенькую головку.

   — Люблю ли я вас?… Господи, я не знаю, как вам и сказать про свою любовь… Я и слов не подберу… Да слова что! Слова — вода, текут они, что быстра реченька… А вы, Наталья Ивановна, в мою душу загляните, в мое сердце…

   — Когда же это вы полюбить меня успели? Ведь недавно у нас гостите.

   — Для любви времени нет. С первого раза, как я увидал вас, так и полюбил… Как бы неведомый голос шепнул мне: «Вот твоя избранница. Вот с кем ты счастлив будешь». Скажу вам откровенно: не по нраву мне было с батюшкой сюда к вам из Москвы ехать. В Москве на святках у нас большое веселье бывает. Стал я просить батюшку, чтобы меня оставил он дома, а батюшка мне в ответ: «Поедем,— говорит,— глупый! Может, в Нижнем Новгороде, в доме купца Осокина, судьбу свою найдешь». Ну и поехал я…

   — Как же, Николай Степанович, и не жалеете, что поехали? — с улыбкой спросила Наташа.

   — Нет, не жалею… Мил мне был и прежде Божий свет, а теперь стал еще милее… И город ваш, и дом ваш стали мне родными и милыми… Верите ли, Наталья Ивановна, моим словам или нет? — горячо проговорил влюбленный Мешков.

   — Верю… верю… Ведь и нельзя вам не поверить… Вы такой добрый, умный… С вами мне так хорошо… И свое горе, и свою тоску я с вами позабыла…

   — А разве у вас есть горе, тоска? — быстро спросил Мешков.

   — А у кого их нет? Кто с горем да с тоскою не знаком? Назовите мне хоть одного такого человека.

   — Да вот я первый живу на свете без горя и тоски!.. Впрочем, нет, и у меня были и горе, и тоска… когда я матушку свою родную хоронил… Да что же это я про мертвых-то заговорил? Кажись бы, не время… Давайте лучше с вами, Наталья Ивановна, про другое беседовать!

   — Про что же?

   — А про любовь… Скажите мне, Наталья Ивановна, меня-то хоть немного вы любите? Простите, что я так прямо вас спрашиваю… Привык я жить по прямоте, и кривды не люблю. К тому батюшка с малолетства приучил меня, дай Бог ему здоровья! И вы так прямо и скажите мне — любите или нет? Ответ мне дайте,— нежно и тихо проговорил Мешков, беря за руку Наташу и глядя на нее влюбленными глазами.

   — Какой вы скорый, Николай Степанович!

   — К чему же медлить? Ведь ненадолго мы с батюшкой в гости к вам приехали.

   — Завтра… завтра ответ получите.

   — Почему же не теперь?

   — Вы сами же говорите, что о таком великом деле подумать надо не спеша… Вот я и обдумаю, а завтра ответ дам.

   — Завтра, завтра… Как долго мне придется ждать! Ну да делать нечего, стану ждать, стану считать часы и минуты… Вот и город виден. Скоро домой привезу я вас.

   — И пора уже, ведь ночь на дворе, чай, батюшка беспокоится.

   — Не станет беспокоиться Иван Семенович: он знает, что вы со мною поехали… Ну, други, трогай, близко дом!

   И добрые кони, послушные сильной руке Мешкова, опять рванулись и понеслись, забрасывая снегом седоков.

   В доме Осокина, в отсутствие Наташи и Николушки, между самим хозяином и его гостем Степаном Егоровичем происходил такой разговор:

   — Что же, друже, скажешь, как посудишь? Любы ли тебе мои слова или нет? Хочешь ли меня себе в сватья взять? — спросил Мешков у Ивана Семеновича.

   — Ишь что, друже мой, задумал спрашивать! Чай, сам знаешь, что давнишнее мое желание с тобою породниться!

   — Так за чем же дело стало?

   — За немногим, друже мой: за спросом.

   — За спросом? За каким?

   — А вот ты спроси своего сынка Николушку, а я спрошу свою дочку Натальюшку, по сердцу ли они друг другу, по нраву ли?

   — И спрашивать, друже мой, нечего! Краса твоей дочери с ума свела моего Николая.

   — А ты почем знаешь? Разве сын тебе говорил про то?

   — Говорить не говорил…

   — А почему же ты узнал, Степан Егорович?

   — По глазам. Не раз примечал я, что мой Николай глаз не сводит с твоей дочери. Глядит он на нее таково ласково да любовно… Любит он твою дочку, любит! И той любви, Иван Семенович, я рад: дочь твоя — примерная девица, богобоязненная, всем взяла — и красой, и нравом.

   — К тому прибавь еще — богатством.

   — Ну за приданым я не гонюсь: нужен моему сыну человек, а не приданое. Он у меня один, умру — все ему достанется; так ли я говорю, друже мой?

   — Так, так… У тебя, Степан Егорович, один сынок, у меня — одна дочка, и после меня Натальюшке тоже все достанется. Все ей, голубушке, оставлю.

   — Выходит — деньги к деньгам, богатство к богатству… Так по рукам, что ли, Иван Семенович?

   — Повремени маленько, я дочку спрошу, а ты — сынка; нельзя без спроса, ведь навек. Против дочернего желания я не пойду… Думаю, что и ты, Степан Егорович, сынка своего под венец идти неволить не станешь с немилой сердцу суженой.

   — Известно, с сына воли не сниму! Женись он на ком хочет: ему с женой жить, не мне.

   — Правдива речь твоя, Степан Егорович, правдива. Не те теперь года, не то время, чтобы волоком под венец тащить парней или девок. Наша мудрая государыня, пошли ей Бог здоровья на долгие и счастливые годы, на все свой закон уложила: хоть воли с нас, родителей, и не снимает, а мытарить и помыкать детьми не дозволяет.

   — Да, да, недаром наша матушка царица Екатерина Алексеевна мудрейшей названа; ее величием велика и Русь, ее славой славна и Русь! Таково ль жилось нашим отцам и дедам на святой Руси, как мы с тобой теперь живем!..

   — Так выпьем, друже, во здравие и во славу нашей матери царицы! — наливая доверху серебряные кубки дорогим вином, громко проговорил Осокин.

   На дворе послышался скрип отворяемых ворот, кто-то подъехал к крыльцу.

   — Чу, никак наши вернулись?.. Так и есть, они, они! — проговорил Иван Семенович, взглянув в окно, выходившее из его комнаты на двор.

   — Ишь гулены, чуть не до полуночи катались.

   — Что делать — молодость!.. И мы с тобой, Степан Егорович, когда-то были молоды… Ох, молодость, молодость — счастливая пора житейская!..

   — Молоды-то мы с тобой, Иван Семенович, точно бывали, только нас с тобою так не баловали. В страхе да подчинении держали, а коли что не так — плетку в дело пускали. Так ведь?..

   — Другое было время, другой народ, другой и нрав!..

   В горницу к старикам быстро отворилась дверь, и не вошли, а скорее вбежали Николай и Наташа — оба веселые и довольные. У обоих в очах светилось счастье; оба раскраснелись от мороза и от волнения. Не успели они отряхнуться от снега, так в снегу и появились в горнице.

   — Гляди, гляди, Иван Семенович, чем не пара?.. Кажется, самим Богом назначены они друг другу! — с чувством проговорил Мешков, показывая на своего сына и на Наташу.

   — Батюшка родимый, что говоришь ты! — покраснев еще более, тихо проговорил Николай.

   — Что? Аль неправду? Ведь любишь ты Натальюшку, любишь. Чего краснеть-то? Ишь девица красная!.. Дело, сынок, житейское!.. Ну, ну, сказывай, по нраву ли тебе Наталья свет Ивановна?.. Да не красней ты, сделай милость! — весело засмеялся Мешков.— Ответ, Николушка, не надобен, вижу: любишь… Теперь твой черед, Иван Семенович, друже мой, дочку спроси: пусть она скажет, пусть порадует нас, стариков, своим ответом девичьим! — обратился Степан Егорович к Осокину.

   — Натальюшка, дочка милая, слышь, что купец московский говорит? Спросить тебя приказывает: люб ли тебе сынок его Николушка?.. Что молчишь, голубонька моя? Поведай нам про то, что сердце тебе скажет! Прямо говори, не бойся, не стыдись: зачинать нам свадьбу или нет? Как скажешь, дочка, как ответишь, так и быть тому…

   — Что же, скрывать не стану: Николай Степанович люб мне, стоять с ним под венцом большое счастье для меня, родимый батюшка! — Дрогнул голос у красавицы, и на густых ресницах появились слезы.

   — Так, так, Натальюшка, так! — воскликнул Мешков.— Что, нареченный мой сватушка, Иван Семенович? Говорил я тебе, так вот по-моему и вышло!.. Ну, что стоишь, что смотришь? Бери образ, я тоже возьму, и благословим наших деток на новую жизнь счастливую.

  

XIV

  

   Итак, в доме Осокина затеялась свадьба, а потому суета в нем стояла от ранней зари до глубокой ночи.

   Свадьбу спешили справить до великого поста. В доме прибирали, мыли, чистили; все горницы отделывали почти заново. В трех горницах сразу шили приданое Наташи; все ее подруги и девушки-мастерицы не разгибаясь сидели за работой. Эта работа красным девицам была не в труд, а в усладу: песни звонкие, величальные, не умолкали. Подруги величали Наташу с ее суженым, Николаем сударь Степанычем. Радость и веселье царили в доме Осокина.

   Гостей к Ивану Семеновичу понаехало со всех волостей многое множество. На что сестра его, старица игуменья-скитница Феофания, и та на время оставила свою смиренную обитель и приехала на свадьбу. Не для свадебного пиршества приехала старица-игуменья, а для того, чтобы свою племяннушку возлюбленную благословить на новую жизнь да еще познакомиться с женихом.

   — А помнишь, племяннушка, помнишь, как ты ко мне в скит собиралась, хотела принять иноческий чин и в келий затвориться?— с добродушною улыбкой сказали старица-игуменья, положив свою исхудалую руку на плечо Наташи.

   — Помню, матушка… Согрешила, не исполнила…— виноватым голосом ответила тетке девушка.

   — Господь милостив и сей твой грех простит. Ведь по своему малодушию, не обдумав хорошенько, ты хотела было принять постриг. И тогда я говорила тебе: не спеши на сей великий, трудный подвиг… Ну, оставим, племяннушка, про то говорить. А лучше скажи мне, счастлива ли ты теперь?

   — Счастлива, тетушка, счастлива…

   — Суженый тебе по сердцу? Впрочем, и спрашивать нечего, вижу по твоим глазам, что жениха ты любишь. В твоих глазах, племяннушка, видна твоя любовь. Недаром говорят, что глаза есть зеркало души. И я, старуха, твоему счастью рада… Об одном только я печалюсь…

   — О чем, матушка-тетушка?

   — Увезет тебя молодой муж в Москву, и совсем забудешь ты нашу убогую обитель, забудешь и меня, старуху, свою тетку…

   — Матушка-тетушка, зачем ты так говоришь, зачем? Ты мне вместо родимой маменьки, как же я забыть тебя могу? Пока я жива, тетушка, и твою обитель помнить буду, и бывать у вас не перестану… Разумеется, хоть и не так часто, как прежде. Мы уже решили после венца, пред отъездом в Москву, с Николушкой в твой скит на богомолье приехать, немного погостить… Что, рада будешь? — обнимая старицу-игуменью, сказала Наташа.

   — Еще бы мне не радоваться? Радехонька, милая племянница, я твоему приезду буду! Да и все мы, скитницы, возрадуемся. Сказывают, отец твоего жениха придерживается нашей старой веры, сиречь древнего благочестия, хоть и тайно из страха. Стало быть, и твой Николушка станет радеть к нашему благочестию. Так ли я говорю, племяннушка?

   — Так, так, милая тетушка.

   — И хорош же твой жених, Натальюшка! Всем парень взял: и красотой, и умом. Будешь ты с ним счастлива. И я, старуха, рада твоему счастью. Не след бы мне по свадьбам ездить, не по моему сану, а я вот приехала тебя, Натальюшка, благословить на новую жизнь, счастливую да радостную…

   — Спасибо, спасибо, тетушка! — Красавица Наташа, вся счастливая и жизнерадостная, в сотый раз принялась обнимать и целовать свою старую тетку, строгую скитницу.

   Настал день обручения. Гостей в доме Осокина была тьма-тьмущая. Были тут вся городская знать и богатое купечество. Удостоил посещением Ивана Семеновича и сам губернатор, генерал Аршеневский.

   — Поздравляю, Иван Семенович, поздравляю. Вот, видишь, и я к тебе собрался,— сказал губернатор, поднимаясь по устланной красным сукном лестнице в дом Осокина.

   Иван Семенович встретил его на крыльце с низкими поклонами.

   — Осчастливили, ваше превосходительство, по гроб я вам слуга, вот как порадовали.

   Губернатор был необычайно любезен с обрученными, много говорил с ними, шутил, набивался в кумовья, если до кума придет надобность; выпил несколько бокалов дорогого вина за здоровье обрученных, исправно закусил и, сказав несколько любезностей Егору Степановичу, уехал.

   По отъезде губернатора обручальный пир стал еще веселее, еще оживленнее. Под разными яствами столы ломились, дорогое вино заморское рекой лилось, а крепкий мед и брага хмелевая и вовсе не считались.

   Величальные песни, громкий, радостный говор, удалой пляс ни на минуту не прекращались на обручальном пиршестве.

   Для бедных горожан и своих служащих Осокин устроил пиршество в нижнем этаже дома, и так как все гости не могли там поместиться, то Иван Семенович отвел для пирующих еще обширную двухэтажную служилую избу.

   Вдруг в разгар самого веселья на пиру совсем неожиданно появился Божий человек Иванушка. На нем, по обыкновению, была длинная холщовая рубашка — и только; через открытый ворот ее виднелись железные вериги: их давно носил Божий человек на высохшем теле. В его руках была длинная суковатая палка с железным наконечником.

   Неожиданный приход юродивого не мог не смутить пирующих; особенно же смутились и испугались сам Осокин и обрученная его дочь Натальюшка.

   — Не звал, не гадал, Ваня-тезка, а я к тебе в гости на веселый пир шмаг-шмыг… Не рад мне Ваня, не рад,— нараспев заговорил юродивый, подпрыгивая с ноги на ногу и стуча о пол палкою.

   — Что ты, Божий человек, что ты?.. Все мы рады твоему приходу,— низко кланяясь юродивому, проговорил дрожащим голосом Иван Семенович.— Садись в передний угол, на место почетное… Угощать тебя мы станем…

   — Иванушка есть хочет… Кутьи хочу, блинов подай, киселя…

   — Эх, Божий человек! Иль ты не знаешь, что пришел в гости на свадебную вечерю, а не на похороны? Ни кутьи, ни блинов не припасено у нас,— меняясь в лице и с оттенком досады заметил Осокин.

   — Вари, тезка, кутью, вари кисель, пеки блины… Поминать мы будем…

   — Что за помин на свадьбе! Кого поминать?

   — Поминать станем раба Николая… «Святый Боже, святый крепкий… помилуй нас»… Ох, холодно, холодно… Озяб Ваня… озяб…

   — На, Божий человек, выпей чару доброго вина — и согреешься,— сказал Осокин и поднес юродивому чарку с вином заморским.

   — Вино не греет, а жжет, жжет… Огнем палит… Не пей и ты, Ваня-тезка, не пей… вино жжет,— грозно проговорил юродивый и бросил чарку.— Бес в вине, бес!.. Вон… вон полетел… полетел… Да воскреснет Бог, и расточатся врази его!.. Не пей, Ваня-тезка, вина, в нем бес… Прощайте, простите! — Юродивый пошел к двери.

   — Куда же ты, Божий человек? Попируй с нами, побеседуй! — останавливал его Иван Семенович.

   — Какая беседа? Какой пир? К похоронам приготовляйтесь…— Проговорив эти слова, юродивый быстро повернул от двери к Наташе, которая сидела рядом со своим женихом бледнее смерти, и сказал ей: — А… Наталья, здравствуй… Вдовица… вдовица… похороны… гроб… Святый Боже, помилуй нас…

   После этого юродивый быстро выбежал из горницы.

   С собою унес он и веселье, и радость. Его слова встревожили как самих хозяев, так и гостей. В предсказания Иванушки юродивого верили. Гости, тихо переговариваясь между собою и покачивая головами, стали поспешно расходиться, хотя хлебосольный хозяин и старался остановить их. Некоторые и остались, но прежнего оживления уже не было на обручальном пиру, тоской и скукой повеяло там.

   Обрученные жених с невестой, дотоле безмерно счастливые и радостные, теперь сидели печальные, понуря головы. Особенно же бледна и встревожена была красавица невеста: крупные слезы стояли в ее чудных очах.

   — Натальюшка, голубка моя, никак ты плачешь? — участливо спросил у нее жених.

   — Нет, нет, я не плачу.

   — Не плачешь… а в очах слезы?.. Неужели болтовня юродивого так встревожила тебя?

   — Не говори так, милый! Слов Божьего человека не называй болтовней.

   — Да как же не болтовня? Тебя, Натальюшка, юродивый вдовицей называет, стало быть, он смерть мне предсказывает. А я, голубка моя, не хочу умирать, я с тобою стану жить долго-долго; когда дряхлым стариком буду, тогда и умру… Да улыбнись же, моя голубушка, вытри с очей слезы горькие, порадуй меня! — любовно сказал жених.

   — А ты, Николушка, всмотрись мне в очи. Смеются они, а не плачут. Да и чего мне плакать? Ты со мною, милый…

   — Да, да, голубушка, и всегда буду с тобою, до самой смерти… Эх, опять про смерть я помянул… И не хотел, а слово как-то само вырвалось… Не о том теперь нам говорить и думать: нам пора веселиться да радоваться, не так ли, Натальюшка?

   — Так, так…

   — Хочешь, я плясать пойду?.. Плясать я горазд…

   — Что же, попляши.

   — Нет, не стану… Юродивый-то тебя вдовицей обозвал… меня, видно, задумал хоронить… А знаешь, люба моя? Ведь юродивый Иванушка и впрямь унес с собою наше веселье да радость,— задумчиво и печально сказал своей возлюбленной невесте молодой Мешков, а та уже давно глотала слезы.

   О веселье и радости теперь и помина не стало на обручальном пиру жениха и невесты.

  

XV

  

   Старики Осокин и Мешков порешили свадьбу сыграть, как уже сказано выше, до великого поста. До масленой недели осталось немного, потому и спешили.

   После свадьбы масленицу молодые думали пробыть в Нижнем Новгороде, а в Москву в великий пост ехать.

   Неожиданное появление на обручальном пиршестве юродивого Иванушки и его печальное предсказание стали мало-помалу, забываться. Свадебные приготовления опять нашли себе место в большом доме Осокина; опять с самого раннего утра до позднего вечера звучали там песни величальные: Натальюшке спешили шить приданое и делали это с песнями.

   Жених и невеста по-прежнему были счастливы. В особенности же Николушка не мог наглядеться-налюбоваться на свою невесту-красавицу.

   — Натальюшка, голубка моя, гляжу я на тебя, разлапушка, и никак не нагляжусь. Кажись, вечно сидел бы рядышком и все смотрел бы, смотрел в твои очи ясные,— нежно и радостно произнес Мешков, не спуская взора со своей суженой.

   — Погоди, Николушка, придет время, прискучу я, и ты другой красой любоваться станешь,— с улыбкой возразила Наташа.

   — Да что говоришь ты, что говоришь? Разве может это случиться? Эх, зачем ты, голубка, произносишь такие слова обидные? Ты для меня — все: и жизнь и свет, в тебе одной вся моя радость.

   — Николушка, не сердись, ведь я пошутила.

   — Да разве на тебя можно сердиться?..

   — Скажи, Николушка, где ты так красно научился говорить?.. Неужели у вас в Москве все так говорят?

   — Ну хоть и не все, а есть, Натальюшка, такие, которые говорят как по-писаному. В Москве теперь много ученых людей.

   — Где же они учатся-то?

   — В Москве есть такое большое училище, университетом прозывается.

   — Как? Как?

   — Университетом.

   — Ишь какое название… И не выговоришь! — И Наташа весело засмеялась.

   — Не русское это название… А учрежден университет покойной императрицей Елизаветой Петровной.

   — Ходят туда, поди, маленькие?

   — Нет, Натальюшка, большие, взрослые, такие, как я.

   — Что ты! — удивилась молодая девушка.— Что же они там делают? Неужели учатся?

   — Учатся… Разным наукам…

   — В двадцать-то лет?

   — Говорю, старше есть.

   — Чудно… больно чудно!..

   — А в неметчине и в других иностранных державах есть такие, болтают, люди, которые всю свою жизнь учатся…— пояснил Николушка.

   — Али до самой смерти?

   — Да, Натальюшка, до самой… И все же скажу я тебе, милая: как ни учись человек, хоть пройди он все науки, а не сумеет постичь Божий мир, Божью премудрость… Ум человеческий пред Богом ничто…

   — Это известно, Николушка… Премудрость Божья непостижима. А как ты хорошо рассказываешь!.. Все бы я тебя слушала, слушала.

   — Вот в Москву приедем, станем книги читать. У меня много книг.

   — Да не пойму я их, не пойму, что в них пропечатано.

   — Что сама не поймешь, я расскажу.

   — А ты, Николушка, все книги понимаешь?

   — Ну хоть и не все… Что не пойму, мне покажут, расскажут…

   — Кто же, кто?

   — А знакомый студиозус. Так называют тех учеников, которые в университете учатся.

   — Вот с какими людьми, Николушка, ты ведешь знакомство!

   — Студиозус — сын одного барина московского, рыбу у нас закупает… Простой такой, несмотря на то что барский сын, и дружбу вести со мною не гнушается: частенько заходит ко мне в гости. Вместе с ним и читаем, больше по праздникам… В будни мне недосуг, торговлей я занимаюсь, ну а праздник мой день, вот мы и садимся за книжки… Батюшке моему это не по нраву: не любит, не жалует он книжек-то… Проку, вишь, в них не находит… В темноте ходит мой родитель… Да и не он один, много темноты у нас в златоглавой Москве. А прежде, Натальюшка, было еще больше. Слышь, голубонька моя, с царя Петра только появился светлый луч в нашем темном царстве. Придет время, и старики постигнут, уразумеют, что ученье и книги — свет, озаряющий человеческую душу, а неученье — непроглядная тьма.

   Эти слова Мешков произнес с большим чувством и волнением: лицо его разрумянилось, глаза засверкали каким-то вдохновенным блеском. С любовью смотрела Наташа на своего жениха.

   — Николушка, милый, да какой ты умный, умный! Я тебя не стою, право… Ведь я совсем глупая, а ты ученый… Боюсь, буду ль тебе я пара? — тихо промолвила она, подавив в себе вздох.

   — Теперь уже поздно, голубка, про то говорить и рассуждать… Обручальные кольца навек нас связали.

   Обрученные все больше и больше влюблялись друг в друга и ждали с нетерпением того дня, когда венец навсегда скрепит их любовь. Огромные счастье и радость наполняли их молодые души. Всецело отдались обрученные своему чувству, не страшили их людские неправда и злоба.

   В последнее время Наташа находилась как бы в сплошном чаду любви. Все прежнее, печальное, как уже сказано, забыто было ею. Ее девичье сердце было наполнено только любовью к своему суженому, к своему избраннику.

   А между тем не дремали людские зависть и ненависть.

   Вдруг, нежданно-негаданно, дня за два до венчания Николушки и Наташи, прибыл из Астрахани Гнусин.

   Иван Семенович был удивлен приездом своего приказчика, а бедная Наташа пришла в ужас. Смутил приезд Гнусина и Дуню: в этом приезде Наташа и Дуня видели что-то страшное для себя, роковое.

   — Вот когда моя погибель настала!.. Вот когда мука приходит… Теперь прощай, моя радость, прощай, мой милый, желанный Николушка, всему, всему конец! Злодей Михайло не даст мне житья… Неспроста он преждевременно из Астрахани явился…— с глазами, полными слез, и с глубоким вздохом проговорила Наташа своей наперснице.

   Приуныла и Дуня: догадалась и она, что Гнусин неспроста оставил свое дело в Астрахани неоконченным.

   — Что ему, злодею, надо? — воскликнула она.— Мало ли ты, Натальюшка, денег да вещей драгоценных ему, каторжнику, передавала? Зачем еще его нелегкая сила принесла!

   — Мучить меня приехал он, тиран. В своем счастье забыла я про горе лютое, вот Михайло и приехал мне о нем напомнить.

   — А ты не горюй, не печалься, моя сердечная… Ни с чем от нас отъедет Мишка Гнусин; тебе он теперь ничего не посмеет сделать.

   — Не то ты говоришь: в его я воле, в его… Еще больше прежнего надо мной он власть имеет. Теперь я — невеста обрученная, свадьба моя скоро, а захочет Гнусин — и свадьбе той не бывать. Пойдет он на меня с доносом, и попаду я вместо венца в тюрьму. Да он затем и приехал, чтобы вконец сгубить меня.

   — Ну это злодею не удастся! За тебя, Натальюшка, жених вступится.

   — Ох, не утешай меня… Чует мое сердце большую беду, большое несчастье…

   — Никакой беды и никакого несчастья не будет. Через два дня твоя свадьба, и ты попадешь под защиту любимого мужа!.. А такой молодец, как твой суженый Николай Степанович, сумеет за тебя постоять, защитить тебя, ни в чем не повинную, от злодея и его козней! Только ты, Натальюшка, пожалуйста, не унывай и не падай духом… Придется поговорить тебе с Мишкой, псом смердящим. Говори с ним смело, робость свою оставь… Сразу отучи злодея. Прежде тебя сама я с ним потолкую. Меня не запугает Мишка, сама сумею сдачи ему дать… У меня не дрогнет рука всадить ему нож в сердце… Да и быть тому, если Гнусин не укротится и тебя не оставит в покое… Не мытарить теперь ему, проклятому, тебя… Будет с него, и то немало помытарил!..— твердым и решительным голосом проговорила верная и преданная прислужница.

   Эти слова, сказанные от сердца, несколько успокоили Наташу.

   Неожиданный приезд Гнусина прогневил Ивана Семеновича: не любил он, когда приказчики нарушали его приказ хозяйский, не слушали и самовольничали.

   — Зачем прибыл? Кто тебя звал? — сурово проговорил Осокин, сердито посматривая на Михаилу.— Кажись, я тебе приказ дал неотлучно до весны быть при деле, в Астрахани… А ты так-то мой приказ выполняешь!.. Сказывай, зачем приехал?

   — По своему делу,— глухо ответил Гнусин.

   — Что… что такое? По своему делу заявился сюда ко мне?.. Мое, хозяйское, бросил, а приехал по своему?.. Какая такая у тебя нужда?

   — Она, хозяин, пока до тебя не касается,— смело промолвил Гнусин.

   — Вот что?.. Вот как ты, пес, заговорил со мной?.. После твоих таких слов ты мне, Мишка, больше не слуга… Слышишь?..

   — Что ж, я хоть сейчас готов уйти!..

   — Подай отчет о деле и долой со двора!.. Чтобы и духу твоего не было!.. Вон, пес!..

   — Что больно строго, хозяин? Подождать бы тебе малость кричать на меня!

   — Что такое? Да ты пьян, видно, разбойник, что смеешь так со мною разговаривать!

   — Чай, ты не напоил меня?.. Вот ужо на свадьбе у дочки поднесешь мне чару, может, и опьянею я с нее!..— нагло проговорил Гнусин, пятясь к выходу.

   Иван Семенович, вне себя от гнева, ринулся было со сжатыми кулаками на Михаилу, но тот быстро выскочил из горницы и захлопнул за собою дверь.

   — Погоди, старый дьявол!.. Скоро и ты запоешь под мою дудку, прикажу — и плясать станешь!..— громко проговорил он и выбежал на двор.

   Среди многочисленных работников Осокина был один, Тимошка, который дружил с Гнусиным и которому отчасти было известно отношение последнего к хозяйской дочери. Уезжая по хозяйскому приказу в Астрахань, Гнусин оставил Тимошке немало денег, с тем чтобы он обо всех важных происшествиях в хозяйском доме извещал его с нарочным. Тимошка ради денег на все был готов. И вот, как только в доме затеялась свадьба, он нанял одного мужичонку-забулдыгу, чтобы тот съездил в Астрахань, разыскал там Гнусина и сказал ему о приезде в дом Осокина московского купца-миллионщика и о том, что сын этого купца стал женихом хозяйской дочки.

   Мужичонка в точности выполнил это поручение.

   Гнусин побагровел от злости, когда узнал, что Наташа выходит за приезжего молодого купца.

   «Ничьей, а моей Наталья будет!.. Никому ее не уступлю… Не столько она мне нужна, сколько ее миллионное приданое!.. Прочь с дороги, купец московский, а то раздавлю тебя, как гадину какую! Только бы мне успеть помешать свадьбе!..»

   Таким черным думам предавался Гнусин, летя из Астрахани день и ночь; на лошадей он денег не жалел и, к несчастью, приехал вовремя.

  

XVI

  

   Выгнанный Осокиным Гнусин еще более озлобился и поклялся отмстить самому Ивану Семеновичу, ради чего стал раздумывать, как остановить свадьбу.

   Прежде всего он направился в кабак, который прозывался «Облупа». Целовальник, ожиревший, заплывший салом старик Парфеныч, давно знакомый с Гнусиным, несказанно обрадовался «дорогому гостю» и встретил его с низкими поклонами.

   — Здорово, Парфеныч, здорово… Вот я и опять к тебе, ставь угощение мне хорошее. За деньгами я не постою,— входя в кабак и садясь за стол, громко проговорил Гнусин.

   — Как знал я, сударь Михаиле Спиридоныч, что нонче ты изволишь пожаловать — обед приказал стряпухе приготовить знатный: праздничный пирог с капустой пекли, гуся жарили и ветчина есть отменная, сочная,— скороговоркой сказал кабатчик, не переставая отвешивать поклоны.

   — Все, Парфеныч, прикажи мне подать! Да вина не забудь только побольше… Еще браги и меду…

   — Все мигом к твоим услугам будет.

   — Еще, Парфеныч, пошли за Тимошкой; нужен он мне, пускай сейчас придет сюда.

   — За Тимошкой?.. Это, кажись, осокинский работник?

   — Он самый, али знаешь?

   — Ну как не знать? Он часто бывает в моей «Облупе».

   — А название ты своему кабаку подобрал самое подходящее: «Облупа»!.. Поди, не одну сотню облупил ты людей православных в своем кабаке?

   — Да что ты, сударь мой! Чай, сам видишь и знаешь мои доходы…..

   — Что, али малы они?

   — Да так, изо дня в день копейкой пробавляюсь…

   — Молчи уж, Парфеныч, знаю я твои копейки! Копейки-то тебе, чай, не одну тысячу наплодили.

   — Да что ты, что ты!.. Хоть обыщи: и сотенка рублевиков едва ль найдется!

   — Ну да полно про то говорить, твой капитал при тебе и останется. В чужом кармане я не счетчик… Лучше скажи, когда у Осокиных свадьба назначена?

   — В среду, Михайло Спиридонович, в среду.

   — А ноне понедельник?.. Вовремя я приехал… Опоздай одним днем — дело мое было бы плохо… Пожалуй, всему бы конец… А знаешь ли, Парфеныч, что я скажу тебе? Не бывать осокинской свадьбе!

   — Как не бывать?! Что ты, сударик мой? По церквам уже «обыск» давным-давно читают, и к свадьбе все готово.

   — А ей не бывать! — громко крикнул Гнусин, ударив кулаком по столу.

   — Ой, ой! Как убедительно говоришь ты, сударик мой! Уж не ты ли запрет положишь на ту свадьбу?..— насмешливо спросил хитрый кабатчик Парфеныч.

   — А хоть бы и я! Чего глазищи-то таращишь? Дивуешься?

   — И то дивуюсь, сударик мой! Уж больно чудно, как это ты запрет наложишь на свадьбу именитую… Впрочем, и дивоваться нечему: не ты говоришь, а винцо в тебе играет. Немало влил ты его в свою утробушку, сударик мой, вот оно и бурлит.

   — Кажись, ты меня за пьяного принимаешь? Ошибаешься! Эх, Парфеныч, скоро удивлю я тебя, как еще удивлю-то!.. Да не одного тебя, а целый город диву дастся. Уж отпущу я коленце…

   — Ну?.. Неужели богатею Ивану Семеновичу запретишь дочку выдавать за купчика московского? — со смехом спросил кабатчик Гнусина.

   — Чему ты ухмыляешься, чего зубы скалишь?.. Мишуха Гнусин правду говорит, на ветер слов он не бросает… Слово его — закон: как скажет, так и быть тому!.. И удивлю же я тебя, старую собаку, вот удивлю-то!

   — Ну, еще бы!

   — Хозяин меня прогнал. Да это мне — плевок! Зато сам старикашка жалеть будет, что это сделал, да как еще жалеть! За сие отместку я ему, старому дьяволу, знатную придумал!.. Вместо свадьбы-то веселой похороны будут!.. Вместо «Исайя, ликуй!» «Вечную память» запоют!.. Вот какой Гнусин Мишка!

   — Да что ты, сударик мой, болтаешь? Ишь, околесину несешь… Нагрузился, так спать бы ложился, что ли…

   — Зачем спать?.. Я Тимошку подожду, мы с ним еще пить будем и станем совет держать…

   — Да вон Тимошка, легок на помине, держи с ним совет, пожалуй, а я уйду: с тобою долго ли до греха!

   В кабак вошел Тимошка и подсел к столу, за которым сидел Гнусин. Оба они вполголоса что-то долго говорили и, наконец, закончив, стали пить крепкое вино и брагу хмелевую. Выпили они немало, до того допились, что оба свалились с лавки на пол и тут же громко захрапели.

   Кабатчик Парфеныч потушил огонь, так как был уже поздний вечер, и принялся ощупывать карманы Гнусина. Запустил он руку в боковой карман его кафтана и диву дался, вынув оттуда целую пачку ассигнаций.

   — Отцы мои, какая уйма денег, где только Гнусин их набрал!.. Может, у хозяина украл? Наверняка… Ворованное ему впрок не пойдет, из кармана вора в мой попадет… Ну, задался мне нынче денек: в год того не получишь, что в один день я получил… А проспится да хватится, спрашивать начнет, скажу: знать ничего не знаю, его денег и в глаза не видал. А станет настаивать, так и припугнуть можно: где ты, мол, деньги-то эти взял?.. Ну а у этого и шарить нечего: поди, копейки в кармане нет, гол как сокол…— проговорил Парфеныч, посматривая на мирно храпевшего под столом работника Тимошку.

  

* * *

  

   На другой день после описанного молодой Мешков был сильно встревожен запиской, подброшенной к нему в горницу.

   Он и его отец остановились в Нижнем Новгороде на постоялом дворе, заняв две отдельные комнаты. И вот утром, едва молодой Мешков проснулся и открыл глаза, как увидал просунутую под дверь сложенную вчетверо синюю бумагу. Николай поспешно встал, подошел к двери, поднял ее и с любопытством стал читать следующее письмо, написанное неумелой рукой:

   «Купецкий сын Николай, даю дружеский совет: не зарься на красу осокинской дочки. Тебе она не пара. Если хочешь узнать всю подноготную своей невесты, то приходи нынче, в пору послеобеденную, на пустую мельницу… Там встретишь человека, который и поведает тебе правду истинную про осокинскую дочь… Приходи, не бойся».

   Эти слова, очевидно написанные клеветником и завистником, удручающе подействовали на молодого Мешкова и заставили его сильно призадуматься.

   «Что это значит?.. Кто писал эту записку?.. В ней от слова до слова одна гнусная ложь и клевета… Кто осмелился порочить мою Натальюшку, голубку чистую?.. Наверное, этот клеветник завидует моему счастью… Я пойду на мельницу и узнаю, кто это сочинил… Я потребую от него, чтобы он взял свои слова назад!.. О, да я силою заставлю его, кто бы он ни был… Я призову его к строгому ответу!..»

   Таким размышлениям предавался Николай, печально положив на руки голову.

   Он глубоко, сердечно и искренне любил свою невесту, в ней видел все свое счастье и не мог допустить, чтобы кто-нибудь очернил его суженую.

   Хотя записка и была клеветнической, но все же она не могла не возбудить в сердце Николая ревности. Как он ни старался заглушить ее, как ни пробовал отогнать прочь, все было тщетно. Ревность мучила его, заставляя идти на мельницу. Но так как время, назначенное в записке, не настало, то Николай отправился в дом Осокиных к своей невесте.

   Его встретила первой, по обыкновению, Наташа, но не прежняя Наташа, веселая и жизнерадостная, с лицом, горевшим счастьем и любовью, а скучная и печальная.

   Николай заметил это и с участием спросил ее:

   — Натальюшка, что с тобою? Я не узнаю тебя… С чего печаль-тоска лицо твое туманит, поведай мне, голубка!

   — Голова у меня болит, я плохо ночь спала, и страшный, страшный сон меня измучил…

   — Что за сон, голубка? Расскажи!

   — И рассказывать-то страшно…

   — Ну и не рассказывай; снам я не верю: страшен сон, да милостив Бог!

   Николай остался обедать у невесты, и в присутствии его Наташа как будто повеселела, и даже улыбка опять появилась на ее красивом лице.

   Но вот настало время идти на мельницу, и Николай стал прощаться.

   — Побудь еще, Николушка, не уходи: мне скучно без тебя… До тебя я все скучала, а как ты пришел, милый, скуку точно рукою сняло.

   — Вечерком я к тебе опять заеду, Натальюшка, а теперь мне пора.

   — Да куда ты спешишь? Куда?.. Не уходи!..

   — И не ушел бы, да дельце есть! — ответил он, так как решил ничего не говорить про записку Наташе.

   «Я схожу на мельницу, увижу клеветника, заставлю его взять свои слова назад, тогда обо всем и расскажу Натальюшке, а теперь тревожить ее нечего!..» — подумал он и, простившись с невестой, поспешил на заброшенную мельницу.

  

XVII

  

   Молодой Мешков, выйдя из ворот Осокина, направился по дороге к мельнице, находившейся невдалеке от города.

   День был ясный, морозный. Николай Степанович шел пешком, и невеселые, нерадостные мысли бродили в его голове. Хоть и не верил он записке, написанной рукою клеветника и завистника, а все же она навела его на невеселые размышления:

   «Не верю я письму, по злобе его сочинили. Моя Богом данная суженая любит меня одного, и жениха у нее, кроме меня, никакого не было… Чиста моя Натальюшка, как чисто солнце красное… Напрасно я иду на мельницу… Не вернуться ли мне?.. Нет, пойду, узнаю, какой мерзавец осмелился порочить мою суженую любимую. Я заставлю его признаться, что он облыжно порочит Натальюшку, силою заставлю, и силы у меня на то хватит… Я разделаюсь с наглецом… Да нет ли тут какой западни? Может, меня нарочно заманивают? Да нет, мельница недалеко от города, почитай, рядом с дорогой, и та дорога большая: по ней и ходят, и ездят беспрерывно. Бояться мне нечего. Если и нападут на меня, то мне есть чем защититься — пистолет со мной. Да и за что станут на меня нападать? Я, кажись, никому ни зла, ни вреда не сделал, а грабить днем побоятся».

   Вот и город кончился.

   При выходе из него Николай Степанович встретился с юродивым Иванушкой и не обрадовался этой встрече.

   «Этот юродивый, что ворон черный, одну беду накликает… Вот и теперь, чай, разные страсти станет мне сулить… Натальюшка верит в слова Иванушки, а я не верю»,— подумал он и, молча поклонившись юродивому, хотел пройти мимо.

   — Стой, куда спешишь, куда бежишь? — загораживая ему дорогу и, по обыкновению, нараспев проговорил Иванушка.

   — Да так, задумал малость прогуляться.

   — Не на прогулку спешишь, а на свою погибель.

   — Что ты, Божий человек, говоришь?.. Ты только одно несчастие мне и обещаешь,— с неудовольствием промолвил Мешков.

   — Не ходи, вернись! На погибель свою идешь.

   — Да полно, Божий человек, не стращай меня!.. Вот прими Христову милостыню! — И Николай Степанович протянул юродивому мелкую серебряную монету.

   — Не надо… Береги себе… Иванушка богат, ему не надо денег.

   — Ну как хочешь! — сказал Мешков и пошел дальше.

   — У, безумец, безумец!.. Смерти ищет… «Святый Боже, помилуй нас»,— запел юродивый и пустился бежать в город.

   А Николай Степанович, выйдя из города, остановился в нерешительности: идти ему на мельницу или нет? Хотя он и не верил в прозорливость юродивого, все же благоразумие подсказывало, что не следует ходить туда одному.

   Но какая-то неведомая сила толкала его на мельницу. С одной стороны, осмотрительность подсказывала не ходить, а с другой, любопытство нашептывало ему в уши: «Ступай, не бойся… Пойдешь — многое узнаешь про свою суженую». В конце концов это любопытство перевесило, и Мешков пошел.

   Вот и мельница, полуразвалившаяся, забытая. Восстановить ее и укрепить не находилось охотников, потому что, как уже сказано раньше, недобрая шла слава про нее. А лет двадцать назад эта мельница трудилась на славу, помол был большой, и мельник богател, зарабатывая хорошие деньги; но впоследствии на мельнице случилась беда. Вот что рассказывали про последнего мельника и про его жену.

   Звали мельника Игнатом. Это был здоровенный мужик лет шестидесяти, а его жена была молодая, красивая бабенка, звали ее Авдотьей. Она не любила своего мужа, да и не могла любить его, старого, ворчливого. Завела она себе друга милого, молодого красивого парня из пригородного посада; звали этого парня Никитой. Повадился он ходить в гости на мельницу, стараясь делать это в ту пору, когда старика мельника не было дома.

   Долго ли, коротко ли красавица Авдотья вела нежную любовь с молодым посадским, только однажды мельник Игнат вернулся домой раньше обыкновенного. Уезжал он далеко по делам, бывал и в Твери, и в других городах, частенько отсутствовал по нескольку дней. А мельничиха и ее сердечный друг пользовались этими отлучками. Вот однажды кто-то возьми да и шепни ревнивому мельнику про его жену и любовника. Мельник, виду не показав, собрался в дорогу, пообещал вернуться домой не раньше как дня через четыре, но приехал вдруг ночью неожиданно и застал свою жену неверную с любовником.

   Не взвидел света белого Игнат и своим судом расправился и с женою, и с Никитой: обоих топором зарубил, тела бросил в реку, а сам пошел в город и во всем пред губернатором повинился.

   Судили мельника Игната: сложил он свою голову на площади от руки палача. Тел же убитых Никиты и Авдотьи не нашли в реке, хотя и немало искали их, так непогребенными и остались молодые любовники. Но каждый год, в самый день их убийства, из воды, куда их бросил мельник, слышался стон. Это стонали загубленные души, христианского погребения просили. Стон бывал слышен и в другие дни, так что народ стал бояться не только ходить, но даже и ездить мимо мельницы; «проклятой» прозвали ее, и не находилось охотника пустить в ход жернова и колесо водяное.

   Историю про эту мельницу Наташа Осокина сама рассказала своему жениху Николушке и советовала ему никогда не заглядывать туда. Но, видно, забыл молодой Мешков про тот наказ своей суженой и, мучимый любопытством, пошел на проклятую мельницу.

   Вот полуразрушенная изба мельника. Осторожно ступал по хрустящему снегу Мешков, оглядывался по сторонам, но никого не видел и ничего не слышал: кругом была тишина могильная, ничем не нарушаемая. И как-то жутко становилось от этой тишины молодому Мешкову.

   — Что же никого не видно? Где доносчик? — громко проговорил Николай Степанович, останавливаясь в нескольких шагах от избушки мельника.

   — Я здесь,— вдруг так же громко откликнулся ему кто-то, и из избушки вышел Гнусин.

   — Ты… ты — доносчик? — осматривая невзрачную фигуру Гнусина, быстро спросил Мешков.

   — Да, я,— дерзко ответил тот.

   — Это ты и грязную писульку мне прислал?

   — Известно, я! А ты думал, другой кто?

   — Скажи, кто ты и как звать тебя?

   — Про то нечего знать, тебе, чай, все едино, кто бы я ни был.

   — Как же мне на тебя смотреть, если ты не хочешь даже сказать мне свое имя? После этого мне и говорить с тобой не приходится. Донос твой на мою суженую почитаю за простую зависть и поверить ему не могу.

   — Да я еще и не сказал тебе ничего… Слушай же!.. Откажись от своей суженой, не женись на ней.

   — Да ты рехнулся, видно?

   — Откажись, говорю, потому не твоя, а моя суженая Наталья Ивановна.

   — Твоя?.. Твоя?.. Да разве такая красавица, как Наталья Ивановна, может быть твоей суженой? Видно, ты никогда в зеркало не смотришься!

   — Наталья, говорю, мне принадлежать должна! — грозно сверкнув глазами, крикнул Гнусин.

   — Полоумный ты! С тобою боязно и разговаривать: пожалуй, зачнешь кусаться,— с презрительной улыбкой проговорил Мешков.

   — И укушу… больно укушу, если ты не откажешься от Натальи.

   — Отказаться?.. Ты не в себе!.. Еще один день — и наша свадьба будет… Честной венец навек скрепит нас.

   — Никогда тому не бывать!.. Наталья — преступница: она задушила своего полюбовника, приказчиком он был у ее отца, Василием его звали.

   — Лжешь, лжешь, злодей! — не своим голосом крикнул молодой Мешков.

   — Чего мне врать?.. Тело Василия я сам в реку бросил. Заплатила мне Наталья за это…

   — Врешь, проклятый клеветник!

   — Да ты допроси Наталью, построже допроси… девка и повинится…

   — Что же это?.. Господи!.. Моя чистая голубка Натальюшка… Подумать страшно, страшно! Да нет, нет, быть того не может!..— с отчаянием воскликнул несчастный жених.

   — Опять не веришь? Разве тебе Иван Семенович не рассказывал, как его приказчика Василия, красавца писаного, в саване и с камнем на шее из Волги вытащили?

   — Да, да… рассказывал, только говорил он, что грабители убили приказчика.

   — Грабители тут ни при чем… Сама дочка Ивана Семеновича удушила парня, а я в реке его похоронил.

   — Да ведь ты говоришь, что он, этот парень, ее любовником был, так зачем она задушила его? Зачем?

   — Чего не знаю, о том врать не хочу; сам спроси у Натальи, сам допроси ее… Может, она и повинится… Теперь видишь, твоя обрученная невеста в моих руках: что пожелаю, то с нею и сделаю. Захочу погубить — погублю, захочу — помилую,— нагло и хвастливо проговорил Гнусин, с торжествующе-подлой улыбкой посматривая на бедного Мешкова, убитого неожиданным горем.— Ну что, женишься ли ты, пойдешь ли теперь под венец с Натальей?

   — Если и наполовину правды в твоих словах, злой человек, то и тогда… Да нет, нет!.. Не верю я, не верю… Облыжно ты на Натальюшку наговорил, по злобе, по зависти… Послушай… я много, много дам тебе денег, только возьми назад свои ужасные слова, скажи, что ты наговорил на мою невесту, повинись мне в том, и я засыплю тебя золотом. Смотреть на тебя стану не как на своего лютого ворога, а как на близкого приятеля… Только возьми ты свои слова назад!..— голосом, полным мольбы и слез, проговорил Мешков.

   — Эх, чудак-человек! От правды не отпираются. Хочешь верь моим словам, хочешь не верь, твое дело. А что надо было сказать себе, я сказал… Прощай пока… Если придет тебе надобность видеть меня, приходи на мельницу хоть завтра, в такую же пору… Только приходи один и не думай со мною шутить: тогда и себя погубишь, и Наталью!.. Помни это… Прощай!

   Проговорив эти слова, Гнусин быстро пошел с мельницы; его злобное сердце торжествовало победу и было вполне удовлетворено.

  

XVIII

  

   Долго и как-то бессознательно смотрел Николай Степанович вслед уходившему Гнусину; тот уже давным-давно скрылся из его глаз, а он все стоял на одном месте, вперившись в пространство, зачем — и сам не знал. Слова Гнусина тяжело отразились на нем, свергнув в страшное, безысходное горе и мучительную тоску.

   — Что же это такое, сон или наяву?.. Накануне свадьбы? Да за то же это, за что. Господи? В Натальюшке видел я и радость, счастье… Смотрел на нее как на святую, почти молился на нее, и что же услыхал я… что услыхал! Иванушка юродивый был прав, когда сказал мне, что я на мельницу иду на свою гибель, на смерть… Да, да, без Натальюшки мне и гибель, и смерть… А я еще не верил в слова Божьего человека… Это Бог меня наказал за мою гордыню… Возмечтал я много о себе, вот Господь и смирил меня… А как мне больно и тяжело!.. На сердце камень лежит, в голове все ходуном ходит, ноги подкашиваются… Хоть присесть, устал,— с глухим стоном проговорил молодой Мешков т в бессилии опустился у избы на приступок, занесенный снегом.— Холодно, морозно… Я… я… весь дрожу… Теперь бы хорошо замерзнуть мне, уснуть и не проснуться. Говорят, это самая тихая смерть… Но зачем же умирать?.. Может, злой человек и облыжно наговорил на мою суженую… Надо прежде допросить ее… Да, да, спрошу с глазу на глаз… Буду слезно молить Натальюшку, чтобы правду-истину она мне поведала. Она не солжет, скажет. Если виновата, то так мне и признается, а если облыжно злодей очернил мою голубку, то я убью его как собаку!.. Завтра приду сюда и убью… Нет, нет, убивать не стану, тяжкого греха не приму на мою душу, я только силою заставлю его у моей Натальюшки прощения просить, покаяться его заставлю. А если правда?.. Если его слова не ложь? Тогда что мне делать? Тогда или убегу куда глаза глядят, или руки на себя наложу… Теперь пойду прямо к ней, к моей суженой… пусть она решит мою участь.

   Молодой Мешков встал и, шатаясь, побрел с проклятой мельницы к дому своей невесты.

   Бледный как смерть, встревоженный пришел он в дом Натальи и направился прямо в ее горницу.

   Самого Осокина не было дома. Красавица Наташа при взгляде на своего суженого с удивлением и испугом воскликнула:

   — Николушка, милый, что с тобою? Ведь на тебе лица нет. Ты болен, голубчик?

   — Это пройдет… Я… я шел, устал…

   — Откуда же ты шел?

   — Я на мельницу ходил.

   — На мельницу? — удивилась Наташа.— Зачем же?..

   — Так нужно, Натальюшка, нужно было…

   — Ну теперь я понимаю… Мельница проклятая, ты что-нибудь увидал там страшное и испугался, голубчик…

   — Услыхал, а не увидал.

   — Услыхал! Что же такое услыхал ты?

   — Страшные, ужасные слова.

   — Да что такое! Говори, Николушка! Испугал ты меня!

   — Услыхал я… Ох, и вымолвить страшно!.. Язык не поворачивается…

   — Не страшись, все говори.

   — Видишь ли, Натальюшка, услыхал я… что будто у тебя был любовник и что ты…

   Бедняга Николушка остановился: тяжело было ему говорить. Молодая девушка переменилась в лице.

   — Я… Натальюшка, не верю, не верю тем словам ужасным. А они вот что говорят: будто ты полюбовника своего задушила…

   — Вот как… Теперь мне нетрудно догадаться, кто сказал тебе это и кто меня, неповинную, опорочил.

   — Да я не верю, Натальюшка, не верю.

   — Злодей Мишка Гнусин, тятенькин приказчик, очернил меня… И ты, ты, Николушка, поверил моему лютому врагу? — с упреком и со слезами проговорила Наташа.

   — Я, Натальюшка, не поверил.

   — Нет, нет, поверил… Если бы наоборот, то и не был бы таким встревоженным. Ну, Николай Степанович, не гадала я и не чаяла, что ты первого встречного слушаешь, чего бы он ни наговорил на меня.

   — Натальюшка, да, право же, я не верю!

   — Знай, Николай Степанович! У тятеньки служил в сидельцах молодой, красивый парень, Василием его звали… Скрывать от тебя не стану, полюбила я Василия, и он меня крепко полюбил… Тот злодей, завистник, которого видел ты на мельнице, подслушал как-то наш разговор и, приукрасив, тятеньке моему пересказал… Посердился тятенька и на меня, и на Васю, а потом решил открыть Василию в Москве рыбную торговлю да меня за него выдать… Пред отъездом пришел ко мне проститься Вася, крадучись… На грех тятенька в горенку ко мне пожаловал… Васю-то с Дуняшей мы и спрятали под перину, а тятенька возьми да и присядь на нее…

   Наташа смолкла, тяжело ей было вспоминать, да и слезы мешали говорить.

   — Натальюшка, голубка, тяжело тебе говорить, лучше не надо, в другой раз доскажешь,— с участием промолвил Мешков.

   — Нет, уж если начала, то надо и заканчивать… Нужно же мне оправдать себя в твоих глазах!

   — Да зачем?.. Какое еще оправдание? Я и так верю тебе, моя голубка.

   — Нет, нет, слушай… Вася задохся под периной… Когда тятенька ушел из моей горенки, Василия из-под перины вынули мы мертвым…

   — О, Господи!.. Какой грех-то случился!.. Голубушка, Натальюшка, не надо больше, не говори!..

   — Нет уж, дослушай, а там и суди меня по моим делам, чего я стою… Вот того злодея, что видел ты на мельнице, мы и позвали с Дуней: упросили его спасти нас из беды, похоронить Василия. Взялся злодей, Мишка Гнусин, похоронить… В саван обрядили мы Васю, и в реку мертвое его тело бросил Гнусин… Что было у меня денег, я все отдала Гнусину… Потом все драгоценные вещи ему передала… И все ему, злодею, погубителю, было мало… Тогда я воровать начала…

   — Натальюшка!..— с ужасом вскрикнул Мешков.

   — Слушай, слушай… Стала я из отцовского сундука воровать деньги и отдавать их Гнусину, чтобы молчал он. И с той поры я в его руках; делает он, злодей, со мною, что хочет…

   — Теперь уж больше его власти нет над тобою. Я защитить тебя сумею… И молчать злодея заставлю силою!..

   — Постой, постой! И после того, что я рассказала тебе, ты от меня разве не отказываешься?..

   — Никогда!.. Одна смерть разлучит меня с тобой!..

   — Стало быть, ты не веришь, что я полюбовница Василия была?..

   — Не верю!..— твердым голосом ответил Мешков.

   — И не верь, Николушка, не верь… Любила я Василия, и только…

   — А теперь меня любишь… Не так ли, голубка моя?

   — Люблю я тебя, Николушка, крепко люблю, а все же под венец с тобою идти мне не след…

   — Как не след?..— испуганно воскликнул Мешков.— Что ты говоришь, Натальюшка?

   — Правду, милый, говорю… Тебя я не стою… Женись на другой девице, а я — воровка… Меня забудь!.. Поезжай домой, в Москву, там и выбери себе суженую по сердцу… А меня, говорю, забудь… Сам посуди: разве Гнусин оставит меня в покое? До венца с тобой он меня не допустит… Он, злодей, так сделает, что меня из церкви прямо в острог отправят… За тем он, проклятый, и приехал из Астрахани… Нет, Николушка, теперь нашей свадьбе не бывать!..— захлебываясь слезами, дрожащим голосом проговорила злосчастная девушка.

   — Натальюшка!.. Тебя я не оставлю, не покину в несчастье… Я много, много денег дам твоему злодею и тем молчать его заставлю…

   — Деньги он с тебя возьмет, а все же будет помехою нашему счастью и опять угрозою станет выманивать их… Как повенчаемся мы, так оба под страхом будем… Теперь я хоть одна страдаю, а тогда мы оба станем… До того злодей Гнусин доведет тебя, что будешь ты клясть себя за женитьбу на мне… Вот и говорю тебе: откажись от меня, забудь меня, несчастную!..

   — Никогда, говорю!.. Одна смерть разлучит меня с тобой!.. Злодей Гнусин мне не страшен… Я сумею заставить его молчать!.. Завтра я поговорю с ним. А если он не согласится, то добром я с негодяем не закончу!

   — Себя побереги, голубчик…

   — Что мне беречь себя?.. Для кого и для чего? Теперь мне все равно… Ты под венец со мной идти не хочешь, а без тебя мне не жить на белом свете. Тебе тяжело, да и мне нелегко…

   — Ну, полно, Николушка, полно… Может, удастся тебе урезонить Гнусина и тогда…

   — Что «тогда», моя голубка, что? Договаривай…

   — Тогда я не прочь с тобой и под венец…— задумчиво ответила Наташа.

   — Мне, голубка, этого только и надо… Надейся, я все улажу, все устрою… И рука об руку пойду я с тобой в новую жизнь, счастливую! — И, крепко поцеловав невесту, Мешков оставил ее девичью горенку.

   «Милый, хороший… Ты все надеешься на счастье… А счастью нашему не бывать… Злой человек разлучает нас! — задумалась Наташа.— Что же мне теперь делать? Как батюшке сказать, чтобы он нашу свадьбу отложил? А к свадьбе все, все готово… Теперь о том и думать нечего!.. Надо выждать, может, Михалка куда уедет, скроется из города… А может, Николушке удастся золотом молчать его заставить?.. Подожду до завтра… И что-то будет? Хоть бы скорее время шло!.. С Дуней надо посоветоваться, с ней поговорю».

   И вот Наташа позвала к себе преданную Дуню и передала ей весь свой разговор, происшедший с женихом.

   — Напрасна твоя робость! Разбойник Гнусин нас с тобой горазд пугать, а Николая Степановича не посмеет… Твой суженый — орел… Гнусину ли с ним сладить?— выслушав рассказ, ответила ей Дуня.— Вот завтра Николай Степанович уладит с Гнусиным, а там завтра же снарядим мы тебя под честной венец.

   — Так ли, Дунюшка, так ли? Ты все меня утешаешь…

   — Я правду говорю… Теперь есть кому тебя защитить, есть кому вступиться, Михалке придется плохо.

   — Ну и то молвить: что будет, то и будет! От своей судьбины ни уйти, ни уехать,— уже спокойным голосом промолвила Наташа.

   — Вот и давно бы так, моя голубушка! Эй, девицы красные, идите сюда, станем величать нашу княгиню Наталью Ивановну с князем молодым с Николаем свет Степановичем! — приотворив дверь, громко позвала Дуня подруг своей госпожи.

   И скоро радостная песня величальная раздалась в девичьей горенке красавицы Наташи.

  

XIX

  

   Мешков вполне успокоенным вернулся от невесты, подозрения на свою сердечную любушку у него как не бывало. Опять счастьем и радостью наполнилось его молодое сердце, еще не тронутое житейскими бурями.

   — Батюшка, родименький, как я счастлив! — сказал он своему отцу, целуя у него руку.

   — Вижу, Николушка, вижу, что счастлив! Я говорил тебе, что здесь найдешь свое счастье, вот так и вышло по-моему.

   — Да, да, батюшка, все правда.

   — Еще один день, и твоя свадьба, Николушка… Ты вступишь в новую жизнь, у тебя будет жена молодая, пригожая… И заживешь ты с нею в любви да согласии. В ту пору меня, старика, не позабудь,— печально промолвил старик Мешков.— Теперь ты, сынок, весь мой, безраздельно, а когда женишься, станешь женин, будешь ее одну любить… Да, да, так по Писанию: «Оставит человек отца и прилепится к жене своей».

   — Пока я жив, до тех пор и любить тебя не перестану.

   — Добрый ты сын, Николушка, добрый.

   — Таким я останусь навсегда. Только вот, батюшка, сам не знаю, что со мною происходит? На сердце станет у меня то весело и радостно: кажись бы, обнял всех, и друзей и недругов расцеловал бы… А то вдруг сделается скучно-скучно, так бы и заплакал… С чего это, батюшка?

   — А вот, сынок, справишь свою свадьбу, и как рукой снимет твою тоску и скуку.

   — Так ли, батюшка? Предчувствие у меня есть…

   — Какое предчувствие?

   — А такое, батюшка, что не бывать добру, не бывать и моему счастью, не быть мне мужем Натальюшки.

   — Что за мысли, сынок!..

   — А помнишь, родимый, слова юродивого? Помнишь, Божий человек сказал: «Не к свадьбе готовьтесь, а к похоронам»?

   — Мало ли что говорит юродивый, понять его трудно. И к кому эти слова относятся, кому он смерть предрекает?

   — А если мне, батюшка? Ведь сердце у меня замирает, родимый.

   — Николушка, да что с тобой? Ты и в самом деле какой-то непонятный, чудной: то тебе весело и радостно, то ни с того ни с сего тосковать и горевать учнешь… А ты, сынок, брось свою тоску, развей ее, постылую, по ветру… Не время теперь тосковать… К честному венцу готовься, к большой радости.

   Николай Степанович не слыхал утешительных слов отца, он весь предался размышлению: идти ли ему опять на мельницу или не ходить?

   «Надо идти, надо наказать злодея и заставить его взять назад свой донос! Да, да, я заставлю его раскаяться в своих словах… Бояться его мне нечего… На всякий случай пистоль с собою прихвачу…»

   И он, решив идти на проклятую мельницу, стал собираться.

   — Куда ты, сынок? — спросил у него отец.

   — Прогуляться по городу хочу, родимый.

   — День-то нонче куда морозен; смотри не ознобись, теплее одевайся.

   — Небось, не замерзну. Я скоро вернусь.

   Молодой Мешков тайком от отца засунул пистолет за пазуху, вышел из горницы и направился к мельнице.

  

* * *

  

   Прошло часа три после описанного разговора старика Мешкова с сыном, а Николай Степанович домой все не возвращался. Его отец стал сильно тревожиться.

   «Уж не случилось ли чего лихого с сынком, что он так долго домой не идет? Больно морозно на дворе: уж не замерз ли? Долго ль до греха? Говорил: одевайся теплее! Не послушал, в одном полушубке пошел. Впрочем, где замерзнуть? Ведь кровь молодая! Не пошел бы на грех Николушка за город… Не напал бы там на него лютый зверь… Теперь волков голодных много, целыми стаями ходят… Помилуй Бог!..»

   Таким тревожным размышлениям предавался Степан Егорович, поджидая возвращения своего сына.

   Но вот прошел еще час, другой… Стало темнеть; вот и совсем смерклось. А молодой Мешков все домой не возвращался. Степан Егорович от тревоги сам не свой, отправился в дом своего свата, Осокина, думая, не у невесты ли сидит Николушка. Но там его не было.

   Иван Семенович и Наташа стали гоже тревожиться, когда услыхали, что Николушка куда-то ушел давным-давно.

   — Хотел скоро быть, а и посейчас домой не возвращался. Думаю, уж чего недоброго не случилось ли с ним?..— с большою тревогою в голосе промолвил Мешков.

   При этих словах Наташа изменилась в лице, куда и веселье у нее девалось.

   — А куда он пошел-то? — спросил Иван Семенович.

   — Пройтись, прогуляться по городу.

   — И гуляет часов пять?

   — Пожалуй, и больше,— со вздохом ответил Степан Егорович.

   — Город большой, незнакомый: уж не заблудился ли Николушка? — задумчиво произнес Осокин.— Надо разыскивать, коли так!

   — Окажи милость, Иван Семенович, помоги, а я уж так расстроился, что и не знаю, к чему руки приложить.

   — Расстраиваться и тревожиться пока еще нечего. Может, зашел куда Николушка, ну и засиделся.

   — Да куда ему зайти?

   — Не пошел ли он на мельницу? — тихо проговорила Наташа, тоже сильно встревоженная.

   — На какую? — спросил у нее Иван Семенович.

   — На запустелую, батюшка.

   — Да зачем он туда пойдет!

   — Мы с Николушкой раз кататься к мельнице ездили, так не туда ли он пошел? Местность ему уж больно приглянулась.

   — А может быть… Я прикажу, сватушка, коней заложить, мы с тобой туда и поедем,— сказал Осокин.

   — Меня, батюшка, с собой возьми.

   — Зачем? Со сватом мы вдвоем отправимся, а ты, Натальюшка, жди нашего возвращения да прикажи нам закусочку сготовить.

   Наташа не стала настаивать и печально наклонила свою хорошенькую головку.

   Скоро тройка лихих коней была подана к крыльцу дома Осокина, и оба старика сели в расписные сани. Кучер тряхнул вожжами, кони понеслись по городским улицам и скоро выехали за город, на дорогу к проклятой мельнице.

   Вот и сама мельница; все такая же неприглядная, наводящая как-то невольно тоску на сердце. Старики увидели, как юродивый Иванушка, стоя на коленях, склонился пред каким-то человеком, лежавшим на снегу, проворно вышли из саней и приблизились… Невольный крик ужаса и скорби вырвался у них из груди. Пред ними, распростертый, с мертвенно-белым лицом и страшно зияющей раной в груди, лежал Николай Степанович. Юродивый старался тряпицею унять кровь, сочившуюся из раны.

   — Николушка, Николушка, сынок мой любимый! — застонал старик Мешков.

   Опустившись на колени пред смертельно раненным сыном, он целовал его, омывал отцовскими слезами лицо и голову, нежно называл ласкательными именами, гладил по кудрявым волосам.

   Но Николай Степанович не слыхал и не видал ласк своего любимого отца, лежа на мерзлом снегу без памяти, с закрытыми глазами.

   — Будет, родной, Степан Егорович, будет, успокой себя хоть на малость!.. Пособи мне Николушку в сани уложить и скорее свезти ко мне в дом. Может, нам и удастся спасти его от смерти. Знахарей позовем, лекарей самых искусных из Москвы выпишем… Может, его рана и несмертельна,— дрожащим голосом проговорил Иван Семенович, едва сам удерживаясь от горьких слез при взгляде на смертельно раненного.

   И вот два старца с помощью юродивого, который тихо напевал: «Святый Боже, помилуй нас», дрожащими руками положили почти безжизненное тело несчастного Николая Степановича в сани и тихо повезли в город. Сами они, безмолвно понуря свои седые головы, убитые горем, пошли около саней, а юродивый Иванушка, усевшись рядом с Николушкой, придерживал его.

   — Тезка, а тезка! — позвал юродивый Осокина.

   — Что, Божий человек? — откликнулся тот.

   — Ты что головушку повесил? Видно, жаль зятя Николу? А ты его, Ваня, не жалей… Он прямо в рай… Нам с тобою там не бывать, нас туда не пустят, не с нашим рылом в рай-то… Николу пустят, его душа безгрешная…

   — Скажи, Божий человек, кто злодей? У кого не дрогнула преступная рука подняться на моего сына злосчастного? — спросил Мешков у юродивого.

   — Мишка, Мишка, его дело,— нараспев ответил юродивый.

   — Какой Мишка?

   — Мишка-медведь… Сам захотел меду, Мишка-медведь любит мед…

   — Иван Семенович, юродивый намекает на медведя… Может, правда, медведь напал здесь на моего сына? — произнес Мешков.

   — Нет, Степан Егорович, рана на груди у него не от когтей. По всему видно, какой-нибудь злодей ножом ударил в грудь Николушку.

   — Но кто же, кто? Неужели разбойник напал на него среди бела дня?

   — Если разбойник, то ограбил бы, снял бы с Николушки полушубок дорогой, а тут, видишь, на нем ничего не тронуто, все цело.

   — Так кто же? Где искать злодея? Кому отместку учинить? — как-то с болью вырвалось у несчастного отца.

   — Господь укажет… Безвинно пролитая кровь Николушки вопиет к Богу… И Бог воздаст злодею по делам его,— каким-то возвышенным голосом произнес Иван Семенович.

   По дороге юродивый, хоть и двусмысленно, но все же рассказал старикам, что сам незадолго до их приезда на мельницу пришел туда и, увидав умирающего Николушку, попытался остановить кровь, прикладывая к ране тряпку.

   — А кровь-то меня не слушает, знай себе идет… Я и снегом, и тряпицею… Ничего не помогает.

   — Убийцы нечестивого ты не видал, Божий человек? — спросил Иван Семенович.

   — Убийцу Каина, что убил брата Аваля?.. Да они оба на луне, тезка… Подожди, вот она засветит, ты и увидишь убийцу Каина… Кровь христианская не пропадет даром… Убивец найдется, да, да… Святый Боже, помилуй нас!.. Вот, Ваня, говорил тебе: не пироги готовь, а блины… Не послушал, не послушал… Пеки теперь блины, вари кутью, пой вечную память… Никола готовился к венцу, а попадет в домовину… Ничего, тезка, не поделаешь, все там будем… А Мишку-медведя Бог покарает. И сколько крови-то, сколько крови!.. Боюсь, боюсь, захлебнусь… Ай-ай… Помилуй Бог!

   Застонав, юродивый быстро выпрыгнул из саней и бросился бежать обратно к проклятой мельнице.

   Предсказание его сбылось: молодой Мешков нашел там свою погибель.

  

XX

  

   Не ходить бы Николаю Степановичу на мельницу — остался бы он невредим и с Наташей обвенчался бы. Но, видно, такая судьбина злая выпала на его долю. Судьба привела его на проклятую мельницу, и эта же судьба уложила его в сырую могилу.

   Хоть и было у Мешкова предчувствие, но он не придал ему большого значения. Николаю Степановичу хотелось еще раз увидать доносчика и заставить его раскаяться, признаться, что облыжно, по злобе наговорил он на Наташу и что она ни в чем не виновна. А на мельнице давно поджидал его злодей Гнусин. У него был подлый замысел: если Николушка не пойдет с ним на соглашение и не откажется от Наташи, убить его.

   — А, ты здесь? — проговорил Мешков, увидя Гнусина.

   — Я давно жду тебя,— мрачно ответил ему Михалка.

   — Ну, доносчик, что скажешь?

   — Я жду, что ты мне скажешь.

   — Изволь, скажу: ты — злой клеветник и завистник, ты из зависти оклеветал мою невесту, ни в чем не повинную… За твой предерзкий поступок надо бы предать тебя суду.

   — Вот как! Что же, тащи меня на суд! Судьям-то я и доложу, как твоя невеста задушила своего полюбовника Ваську.

   — Нет, ты не сделаешь этого!

   — Иль ты мне, купеческий сын, запрет положишь?

   — Да, я! Я заступлюсь за свою суженую, голубку чистую, и порочить ее тебе, злодею, не дозволю! — запальчиво проговорил Николай Степанович.

   — Так, стало быть, ты от нее не отказываешься?

   — Отказаться от Натальюшки? Да ты совсем рехнулся, парень! Завтра наша с ней свадьба.

   — Этой свадьбе не бывать!.. Про то я вчера тебе сказал , и теперь повторю. Не срами себя и не губи Наташи. Ты под венец с ней поедешь, а я в суд на нее с доносом.

   — Ответь, злой человек, что тебе надо? За что ты губишь Натальюшку и меня? Может, денег? Я дам тебе сколько хочешь.

   — Денег мне не нужно.

   — А что же тогда? Что?

   — Твою невесту… Она должна быть моею, если не женой, то полюбовницей.

   — Злодей!

   — Ничего, я добьюсь!..

   — Замолчи, замолчи, разбойник, негодяй! — И Мешков собрался вынуть из-за пазухи пистолет.

   Но Гнусин первым, как зверь, кинулся на несчастного Николая Степановича; в его руках сверкнул нож, и Мешков, смертельно раненный в грудь, зашатавшись, упал на снег.

   — Хитер ты, а я хитрее. Ты только подумал убить, а я уже убил. Пеняй на себя, сам на нож полез! — совершенно спокойным голосом проговорил злодей Гнусин, а затем так же спокойно выдернул из раны Николушки окровавленный нож и вытер полою своего полушубка.

   Мешков был без памяти. У Гнусина не дрогнуло сердце еще и ограбить свою жертву: запустив руку в карман Николушкиного полушубка, он взял все его деньги, а также и пистолет.

   — И эта штука пригодится. Ишь, догадлив: на мельницу-то пришел с запасом! Ну, прощай, лихом меня не поминай,— со злобною усмешкой произнес Гнусин и быстро зашагал по дороге в город, оставив еле живым злополучного Николая Степановича.

   Гнусин был уверен, что рана, нанесенная им молодому Мешкову, смертельна, и не ошибся: последний был близок к могиле, часы его жизни были сочтены. Он умер бы тут, на мельнице, если бы не пришел вовремя Иванушка юродивый, оказавший умирающему помощь. Остановив кровь, он продлил часа на два, на три жизнь Николая Степановича.

   Когда лошади с умирающим молодым Мешковым въезжали в город, попадавшиеся на улицах знакомые Ивана Семеновича, с большим удивлением посматривая на скорбную процессию, спрашивали Осокина:

   — Что это значит? Кого везут в санях?

   — Зятька своего нареченного везу еле живым; не знаю, довезу ли и до дому, — глотая слезы, отвечал Иван Семенович.

   — Да что с ним содеялось?

   — Какой-то злодей ножом в грудь ударил Николушку на проклятой мельнице…

   — Да кто же, кто дерзнул убийство свершить?

   — Ведомо то одному лишь Богу.

   И сани ехали далее, пока не достигли дома Осокина.

   — Господи, что с моею дочкой-то будет?.. Что будет, когда она увидит умирающим своего жениха? — с глубоким вздохом промолвил Иван Семенович.

   — Надо бы не вдруг оповестить, а то можно смертельно напугать ее,— заметил старик Мешков.

   — Все равно, узнает же когда-нибудь Натальюшка: не нынче, так завтра.

   — Ох, Иван Семенович, начнет твоя дочка плакать да причитать! И ей, сердечной, горько будет, и нам с тобою тоже…

   — Что же поделаешь, Степан Егорович? Терпеть надо. На все воля Божья.

   Как только въехали сани во двор купца Осокина, так бедная Наташа, накинув на плечи шубейку, выскочила навстречу. Она думала, что отец привез живым и невредимым ее жениха желанного. На дворе было совсем темно. Наташа сразу не разглядела, что в санях, и спросила, обращаясь к старикам:

   — Привезли Николушку?

   — Привезли,— тихим, дрожащим голосом ответил дочери Иван Семенович.

   — Да где же он? Николушка, где ты?

   Молодая девушка думала услыхать ответ милого ее сердцу человека. Но ответа не было — Николай Степанович лежал в санях безгласен.

   Наташа быстро подбежала к саням; сразу поняла все, и страшный не то крик, не то стон вырвался у нее из груди:

   — Умер!.. Умер!.. Мой милый, мой желанный!

   — Не умер, Натальюшка, а жив еще. Не кричи и не плачь! Не испугай Николушку!

   — Батюшка, батюшка, да что же это? Что с Николушкой? Что с ним содеялось?

   — Натальюшка, родная, говорю, поудержись маленько! Дай нам Николушку в горницу внести!

   — Он убит… убит… Видно, Николушку на мельнице убили?.. Да что же, батюшка, ты молчишь?

   — Не убит, а только ранен.

   — Ранен? Кто злодей? У кого поднялась рука на Николушку? Да зачем я спрашиваю? Ведь я знаю, знаю, кто убил моего милого жениха… Знаю, и отместку ему я учиню…

   — Знаешь? — в один голос спросили у Наташи старики.

   — Да, да… Знаю, кто убивец нечестивый, кто отнял у меня суженого…

   — Кто же он, Натальюшка, кто? Скажи?— спросил Иван Семенович.

   Но ответ замер на губах красавицы: ее горе было так велико, что она не вынесла его и замертво упала на руки своего отца, вовремя успевшего подхватить дочь.

   Осокин позвал выбежавших на двор подруг дочери, с их помощью перенес Наташу в ее девичью горенку и стал около нее хлопотать, приводя в чувство.

   Когда стали снимать с саней Николая Степановича, он жалобно застонал. Это был последний его стон. Его перенесли в дом и положили на диван в той горнице, где он еще несколько часов назад сидел рядом со своей сердечной суженой, веселый, радостный. Не приходя в сознание, он тихо скончался, как только внесли бедного в горницу.

   Горе его старика отца было неописуемо. Сперва плакал Степан Егорович, а теперь слез как не бывало: он словно застыл, замер в своем горе, в своем отчаянии.

   Скоро Николай Степанович, обмытый и прибранный, лежал на столе под образами; его красивое лицо было спокойно, улыбка замерла на губах.

   Скитница Марьюшка, все еще гостившая в доме Осокина, тихим, трогательным голосом, прерываемым слезами, стала читать по новопреставленном рабе Николае псалтырь.

   Благодаря тщательному уходу, Наташа пришла в себя; только не скоро она совсем опомнилась, не знала и не понимала, что с нею, с чего она захворала. Наконец ей осторожно сказали причину ее беспамятства.

   — А что Николушка, жив? — тихо спросила молодая девушка у окружающих.

   — Крепись, дочка милая, крепись… И покорись воле Божьей! — заливаясь слезами, промолвил Иван Семенович.

   — Стало быть, умер… умер?.. Так пустите меня к нему, к Николушке, я… я хочу видеть его, хочу помолиться и поплакать около моего жениха, моего друга милого…

   — Дитятко мое, ты больше встревожишь себя. Повремени немного, поправься! — со слезами проговорил дочери Осокин.

   — Нет, батюшка, я пойду… Взгляну на Николушку — и мне полегчает. Только ноги вот плохо идут, подкашиваются. Подружки милые, пособите, проводите меня к Николушке.

   Наташа с мертвенно-бледным лицом с помощью подруг и своей сенной девушки направилась в горницу, где находилось безжизненное тело ее жениха. Не спеша подошла она к столу, на котором лежал труп, истово положила три земных поклона и стала говорить голосом, прерываемым рыданиями:

   — Милый друг, Николушка, сердечный мой… Куда это ты собрался? В какой путь-дороженьку так принарядился? Не близок твой путь, далека дорога! Что же один ты едешь? Меня забыл, с собой не взял. Возьми меня, голубь мой белый, возьми, не оставляй, не покидай?.. Ведь я — твоя невеста… Зачем же бросаешь меня здесь, на земле, мучиться? Пожалей меня, сердечный друг, пожалей меня, несчастную, бесталанную! Батюшка, смотри, смотрите и вы все: Николушка ведь жив, жив! Вон, вон он шевелит губами, что-то сказать хочет! Чу, слышите, люди добрые, слышите? Мой жених заговорил, он рукою меня манит, с собой меня зовет! Пойдем, милый, убежим на край света белого, убежим от людей, от зла! — И крепко прильнула Натальюшка к холодным, посинелым губам своего погибшего жениха.

  

XXI

  

   Николая Степановича Мешкова с честью отпели и похоронили на монастырском погосте. Отпевал его архиерей; вся городская знать была на похоронах погибшего, даже сам губернатор. Все жалели молодого красавца, не одна слеза выкатилась из глаз у собравшихся на его похороны.

   Целые толпы народа стояли у ворот Осокина, а также по всем улицам, где должны были нести покойника.

   Наташа, эта девица-вдова, в глубоком трауре шла за гробом своего жениха. О, как она переменилась за это время, как побледнела и похудела! Ее вели под руки Дуня и Марьюшка. Она не плакала — слезы не облегчали ее душевного страдания, она как бы замерла, застыла в своем страшном горе. У нее не хватало слез выплакать его.

   — Натальюшка, голубушка, хоть бы ты поплакала, все бы тебе легче стало, сердечная моя! — так советовала своей убитой горем племяннице старица-игуменья Феофания.

   — А где же слез взять, тетушка-матушка? Да и слезами не выплакать мне своего горя, никаких слез на то не хватит,— с глубоким вздохом ответила девица-вдова.

   — Знаю, племяннушка, знаю, сердечная: твое большое горе, пожалуй, слезами не выплачешь, но все же береги себя от отчаяния. Отчаиваться большой грех. Надо, Натальюшка, покориться воле Божией. И не слезами поминать своего жениха, а молитвой.

   В продолжение всего отпевания молодого Мешкова Наташа крепилась: не слышно и не видно было ни причитаний, ни слез ее. Но когда настало время закрыть навсегда гроб крышкою, ужасный, нечеловеческий стон вырвался из надорванной душевными муками груди молодой девушки. Пронесясь по церкви, он заставил вздрогнуть всех находившихся на отпевании, а Наташа судорожно забилась на гробе своего жениха.

   Больших усилий стоило оттащить ее от гроба. Наташа была словно без памяти. А когда стали опускать гроб в могилу, она, если бы вовремя не схватили ее, бросилась бы и сама в могилу следом.

   И вот на монастырском погосте вырос свежий могильный холмик. Под ним нашел свое вечное упокоение несчастный Николай Мешков. Скоро все разошлись. Опустело кладбище, только Степан Егорович Мешков, несмотря на мороз и вьюгу, стоя на коленях около могилы своего единственного сына, усердно молился за его душеньку безгрешную.

  

* * *

  

   Со дня смерти молодого Мешкова прошло уже шесть недель.

   В доме Осокина справили по нем сорочины. Скитница Марьюшка, читавшая псалтырь по душе Николая Степановича день и ночь, попеременно с другими скитницами, получив за это щедрую милостыню и большой вклад в обитель от Степана Егоровича, уехала вместе со старицей-игуменьей в свой скит.

   Старик Мешков, ходивший ежедневно в течение шести недель на могилу сына и служивший по нем панихиды, тоже стал собираться в Москву.

   — Погостил бы, друже! Куда спешишь? — оставлял Иван Семенович своего гостя.

   — Будет, погостил! Сорочины по Николушке справил, теперь и домой пора.

   — Хоть еще немного останься, Степан Егорович.

   — Ох, нагостился! Приехал я, Иван Семенович, к тебе вдвоем с сыном, а домой вернусь один. Сынка милого в сырую могилу здесь уложил.

   И старик Мешков заплакал тихими слезами.

   — Что делать, друже мой? Видно, такова его судьбина.

   — Собираясь сюда, в Нижний, думал я вернуться в Москву не вдвоем с сыном, а втроем, с невестушкой любезной, твоей дочкой. Да не судил Господь! Думал-гадал я порадоваться на сыновнее счастье, а вместо счастья-то судьба-злодейка наделила меня на старости лет, на закате жизни горем лютым.

   — Что поделаешь, Степан Егорович, терпеть надо! Тебе тяжело, да и мне нелегко,— с глубоким вздохом промолвил Осокин.

   — Что говорить, легко ли… И твоя скорбь, Иван Семенович, не малая.

   — Гляжу я на дочь, и у меня сердце кровью обливается, как в эти шесть недель извелась она, иссохла вся! Ведь краше в гроб кладут. Болеет она и душою и телом.

   — Правда, правда, и не узнать стало Натальюшки,— согласился старик Мешков.

   — В скит, к тетке, игуменье, просится Наташа; вишь, постриг принять решила. Отговариваю я дочку, прошу ее прежде схоронить меня, она же просится теперь отпустить! А мне расстаться с ней больно тяжело.

   — Знамо, не легко!

   — Ведь одна у меня дочка-то, в ней одной моя радость.

   — Как же ты решил, Иван Семенович?

   — Стану дочь уговаривать, а если она будет настаивать, то отпустить придется: может, в обители святой утешение она себе получит.

   — Так, так, Иван Семенович, не иди супротив этого дочернина решения, не отвлекай ее от святого дела! А что, друже, убийца, который сына у меня отнял, все еще не найден? На след его, злодея, все не напали? — меняя разговор, спросил Мешков.

   — Нет еще! Вчера я был у губернатора, просил его, подлеца, изловить…

   — Ну, что же губернатор?

   — Сулил принять все меры к розыску злодея, всех сыщиков поставить на ноги… Я со своей стороны награду обещал выдать тому сыщику, который убийцу Николушки найдет.

   — И от меня, Иван Семенович, обещай. Больно хочется мне узнать, за что злодей отнял у меня сына…

   — И губернатор дивуется, кто и за что убил твоего сынка… Если бы грабитель или разбойник, то донага раздел бы Николушку.

   — А все же карманы у сынка пообчистили: денег с ним было немало…

   — Разве у Николушки с собою были деньги?

   — Были, да много так… Сыну в деньгах я никогда не отказывал, брал он сколько хотел.

   — Может, вызнал какой-нибудь злодей, что у твоего сына деньги с собой, да и прихлопнул его?

   — Все может быть.

   — Юродивый убийцу Мишкой называл,— задумчиво промолвил купец Осокин.

   — Помню, помню… Точно, Божий человек говорил про Мишку. Только ведь это он на медведя намекал.

   — Убийцу, что извел твоего сынка, наверное Михайлой звать… Божий человек зря говорить не станет… Вот и думаю я, Степан Егорович, не совершил ли убийства прогнанный мною приказчик, Михалкой его звать, по прозвищу Гнусин,— тихо промолвил купец Осокин.

   — Да за что станет он убивать моего сына? Разве что злое Николушка ему учинил? Ни я, ни покойный мой сын и в глаза ни разу не видали твоего приказчика. Может, Иван Семенович, у тебя есть улики какие-нибудь против Гнусина?

   — Никаких улик у меня нет, друже. Если бы хоть малая была у меня в руках, я бы давно его в острог отправил. Может, я и понапрасну подозреваю Гнусина. Кто знает? Ведь человеческой души не постигнешь.

   — Это так… Известно, можно и облыжно подумать на невинного человека…

   На другой день после этого разговора старик Мешков, простившись с Иваном Семеновичем и Наташей, уехал в Москву. Напоследок он сходил на могилу сына и долго там плакал и молился. Горе старика было неутешным.

  

* * *

  

   Наташа была уверена, что убийство ее жениха совершено не кем другим, как Михайлой Гнусиным: ей было хорошо известно, что молодой Мешков пошел на мельницу для того, чтобы наказать Гнусина, заставить его раскаяться в своих словах, позорящих ее девичью честь.

   — Это он, злодей Мишка,— убивец нечестивый! — говорила Наташа на другой день после похорон своей горничной Дуне.

   А Гнусин, совершив преступление, чтобы не навлечь на себя подозрения, скрылся из Нижнего Новгорода.

   — Он, подлец, он… Окромя него, некому! — соглашалась со своей молодой госпожой Дуня, тоже нисколько не сомневавшаяся, что убил молодого Мешкова Гнусин.— То-то в городе его, убийцы нечестивого, не видно. Знает кошка, чье мясо съела. Вот бы у меня не дрогнула рука по самую рукоятку вонзить ему нож в горло!

   — Что я за несчастная! И знаю, кто совершил убийство, а сказать про то не могу, ведь Гнусин сейчас же выдаст меня, терять-то ему будет нечего. А как мне хотелось бы послать его на суд, на казнь.

   — От суда и от казни он не убежит. Господен гнев и суд людской Гнусина настигнут. За пролитую кровь он своей кровью расплатится, а тебе, Натальюшка, уличать его не след, озлоблять его не надо…

   — Уж куда мне! Пусть он меня не трогает, не мучает, а то ведь опять начнет тиранить.

   — Теперь он не посмеет и глаз к нам показать,— проговорила Дуня, успокаивая свою госпожу.

   Но она ошиблась. По прошествии некоторого времени, когда убийство молодого Мешкова стало мало-помалу забываться, и бесполезные поиски убийцы тоже стали менее энергичны, в Нижнем Новгороде опять появился Гнусин, начав по-прежнему пьянствовать и безобразничать в кабаке «Облупа», соря деньгами направо и налево.

   Целовальник Парфеныч с честью встречал такого тароватого гостя и сам с ним бражничал.

   Однажды Парфеныч тихо, но значительно сказал Гнусину:

   — А я, гость дорогой, знаю, кто убил жениха осокинской дочки.

   — И кто, по-твоему? — спросил у него Гнусин, слегка дрожащим голосом.

   — Да ты,— невозмутимо ответил целовальник.

   Михалка побагровел и быстро вынул из-за голенища широкий нож.

   Время было позднее, и никого, кроме них, в кабаке не осталось.

   — Ты нож-то положи! Ведь и я припас гостинец для твоей милости.— И в руках у целовальника очутился топор.

   — Тебе денег, что ли, надо? — прохрипел Гнусин.

   — Известно!

   — Сколько?

   — Давай больше, не то уличу,— погрозил Парфеныч.

   Пришлось Гнусину купить молчание целовальника за большую сумму, но он и не жалел денег.

   — В осокинском сундуке их много,— злобно ухмылялся он.

  

XXII

  

   К ужасу Наташи, Гнусин, воспользовавшись отсутствием Ивана Семеновича, пришел в его дом, поднялся из сеней в верхнее жилье и, никем не остановленный, вошел в девичью горенку Наташи.

   — Ты… ты,— только и выговорила она, побледнев как смерть.

   — Да, я… Что, али не узнала? — нагло улыбаясь, ответил ей Гнусин.

   — Зачем пришел, зачем?

   — На тебя взглянуть, Наталья Ивановна, красе твоей порадоваться.

   — Ступай вон, убийца нечестивый! Вон, говорю тебе! — И Наташа, поборов свой страх, полная отвращения и гнева, указала ему на дверь.

   — Что больно грозно? Не гони, пригожусь. Прежде давай поговорим.

   — Что тебе надо? Что ты меня мучаешь? — чуть не с отчаянием воскликнула Наташа, ломая себе руки.

   — Ты мне нужна,— мрачно произнес Гнусин, стараясь не смотреть на свою жертву.— Проси своего отца, чтобы он снарядил тебя со мною под венец.

   — Мне с тобою, убийца, под венец! Да ты, никак, рехнулся!

   — Не рехнулся я, а полюбил тебя крепко-крепко.

   — Уйди вон! Без отвращения я и смотреть на тебя не могу.

   — Слушай, Наталья, если женой моей не хочешь быть, будешь любовницей.

   — Вот как, даже любовницей?

   — Да, да, стоит только мне захотеть — и ты вся моя, вся в моей власти.

   — Что же ты, злодей, доносом, что ли, хочешь меня запугать?

   — Да, если ты не покоришься моей власти, то я к губернатору пойду на тебя заявлять: скажу, что ты задушила Ваську, своего полюбовника.

   — А я скажу: ты, злодей, убил моего жениха Николушку. Ведь ты, ты убил его, проклятый!

   — Что же, скрывать пред тобою не стану: я убил за то, что он хотел отнять тебя у меня.

   — О, проклятый, проклятый!

   — Пожалуй, кляни сколько хочешь, а я все же на своем поставлю и возьму тебя.

   — Едва ли! Скорее я убью себя, чем буду твоею.

   — Посмотрим!

   — Ну, ты все сказал, убийца? Что стоишь? Провались ты с глаз моих. Проклинаю я тебя ежеминутно, ежечасно за смерть м ;го милого жениха.

   — Кляни! Твои проклятья мне не страшны!

   — За убийство тебя, злодея, покарает Бог.

   — Подумай, даю тебе на размышление пять дней, за это время все обдумай не смеша. Выбирай любое — быть моей женой или сидеть в остроге, а потом на площади позорное наказание принять. Через пять дней к тебе приду я за ответом. Прощай!

   Проговорив эти слова. Гнусин направился к двери, но тут и встречался с Дулей.

   Молодая девушка была поражена не менее своей госпожи, увидев ненавистного и ей человека.

   — Ах, дьявол! Как ты сюда прокрался? Кто пустил тебя, собаку? Вон, чтобы духом твоим здесь не пахло! Вон! — грозно и оговорила она, придя в себя от удивления.

   — А ты кто здесь, что смеешь так грозно на меня кричать?

   — Кто я, тебе, злодею, ведомо, а мне вот неведомо, зачем ты здесь…

   — Зачем я пришел, про то сказано твоей госпоже, а тебе, холопке, нет дела.— Не промолвив более ни слова, Михайло Гнусин поспешно вышел из горницы Наташи.

   — Зачем злодей приходил? — спросила Дуня у своей госпожи, когда Гнусин скрылся за дверью.

   — Ох, голубка, лучше и не спрашивай! Вот когда погибель-то моя приходит,— со слезами ответила своей любимице Наташа.

   — Да что такое, что?

   — Говорю, погибель моя приходит! — И Наташа рассказала все, про что с нею говорил Гнусин.

   — Как ты, Натальюшка, стерпела, не приказала вышвырнуть злодея Мишку, словно какую-нибудь падаль? Как у тебя, моя сердечная, хватило терпения слушать проклятого убийцу? Что же ты меня не позвала? Я сумела бы поговорить с ним и за тебя ответ ему дала бы… Такой ответ, что больше он не посмел бы и заикнуться о том, чтобы с тобою под венец идти.

   — Что делать, как быть, и не придумаю! Так жить нельзя, да это и не жизнь, а мука, лучше смерть,— тихо проговорила Наташа, печально наклонив свою хорошенькую головку.— Вечно жить под страхом, что вот-вот злодей донесет на меня, находиться в полной неволе… Нет, нет, лучше умереть!

   — Натальюшка, милая, опомнись, что говоришь! Даже мыслить о том страшный грех, а злодея Гнусина нечего тебе бояться! С доносом на тебя он не пойдет, побоится себя запутать. Голубушка моя, прикажи мне убить его, острый нож ему в глотку воткнуть! — с жаром промолвила Дуня.

   — Что ты, что ты… и не думай о сем греховном деле! Ведь и сама погибнешь: за убийство и тебя лютой казни предадут.

   — Что же? Зато тебя спасу.

   — Нет, нет, до этого греха я тебя не допущу! Гибели твоей я не хочу. А обо мне много не сокрушайся. Может, Господь мне испытание посылает! Да будет Его во всем святая воля! — уже несколько спокойнее проговорила молодая девушка.

   — Так-то так, но ведь через пять дней придет Михалка за ответом. Что же ты ему скажешь? — спросила Дуня.

   — Об этом подумать надо.

   — А ты, хозяюшка любимая, прикажи мне вместо себя ответ злодею дать… Уж отвечу я ему, разбойнику!

   — Нет, зачем же? Ты горяча, горда, а злить Михалку нам не приходится.

   — Неужели ты хочешь добром от него отделаться? Нет, и думать нечего! Один только острый нож тебя избавит от злодея. Ведь он же убил твоего жениха… За кровь — кровью, за смерть — смертью!

   — Страшно и подумать об этом, страшно! Я не хочу, чтобы ты из-за меня стала убийцей.

   — Гнусина ничем не проймешь, одна только смерть положит конец его злодеяниям.

   — Погоди, потерпи! Гнусину Господь отомстит. А за твою ко мне любовь спасибо, большое спасибо! — Наташа крепко обняла и поцеловала свою любимую наперсницу.

   — Пройдет пять дней, и Михалка придет к тебе за ответом,— заметила Дуня.

   — Пусть приходит… Ни меня, ни тебя он дома не застанет.

   — А разве ты куда ехать надумала? — спросила у Наташи ее любимица.

   — Я и батюшка в Москву собираемся погостить к Степану Егоровичу, и ты с нами поедешь. Я батюшку за тебя просила, и он согласен.

   При воспоминании о Мешкове Наташа сделалась еще грустнее.

   — Ну вот ты и опять пригорюнилась, опять свою головку опустила! Ну да Москва тебя развеселит и горе твое развеет. Говорят, Натальюшка, Москва-то — большущий город: много в ней церквей, много больших домов боярских. Когда же ты туда собираешься?

   — А вот как батюшка: должно быть, дня через два-три и в путь-дороженьку.

   — Пошли, Господь, счастливый путь. То-то Гнусин взбесится, когда не застанет тебя дома. Начнет как зверь рычать.

   — Пусть его без нас рычит на свободе.

  

* * *

  

   Осокин, видя, как его дочь сокрушается по своем погибшем женихе, решился свезти ее в Москву, чтобы хоть немного поразвеселить свою любимицу и ее печаль-тоску поразвеять. К тому же Степан Егорович Мешков убедительно звал его с дочерью погостить к себе.

   Сборы Осокиных были недолгими: скоро Иван Семенович, Наташа и ее наперсница Дуня выехали на конях в Москву.

   Гнусин по прошествии пяти дней, данного им Наташе срока на размышление, опять отправился к дому Осокина и немало удивился, увидев ворота запертыми, а окна досками заколоченными.

   «Что это значит? Неужели Осокины выехали? Да быть не может!.. Куда им ехать?» — подумал Гнусин и принялся стучать в ворота.

   Стучал он долго. Наконец калитка была отперта, и к нему вышел осокинский работник Тимошка, оставленный домовничать.

   — Михайло Спиридоныч, ты ли, приятель? — такими словами встретил он Гнусина.

   — Здорово, Тимоха, здорово! Что у вас окна заколочены? Или хозяев нет?

   — И то нет… Были, да сплыли, уехали в Москву разгонять тоску…

   — И Наталья уехала?

   — Знамо… Неужели хозяин оставит дочку!..

   — У, проклятая! — со злобой промолвил Гнусин.

   — Что? Или хозяйская дочка была тебе нужна?

   — Да, нужна! А ты не знаешь, Тимоха, скоро ли они вернутся?

   — Где скоро! Слышь, весну и лето в Москве прожить хотел. Может, наш хозяин в Москве-то дочку свою замуж выдаст. В нашем городе все, вишь, женихи не под стать нашей королевишне, Несмеяне-царевне, вот отец и решил в Москве разыскать для нее царевича какого-нибудь или князя молодого,— с прибаутками проговорил Тимошка своему приятелю.

   Но Гнусин, не слушая его болтовни, мрачно стоял у ворот, обдумывая что-то подлое, преступное.

  

XXIII

  

   Иван Семенович Осокин гостил в Москве с Наташей довольно долго. Остановился он на Тверской улице, на одном из лучших постоялых дворов.

   Почти каждый день бывал он с дочерью у своего приятеля Степана Егоровича Мешкова, которому передал всю свою торговлю, как решил это еще у себя дома.

   — Не судил Бог мне породниться с тобою, Степан Егорович,— сказал он Мешкову,— а все же смотрю я на тебя как на своего близкого родича, поэтому и всю свою торговлю охотно передам тебе. Ты, дружище мой, хоть и немного, а все же помоложе меня, у тебя есть семья немалая… Тебе деньги нужнее моего… Посему и дело свое, прибыльное, тебе передаю.

   — Что же, я готов принять… Только ведь ты, Иван Семенович, без дела-то, поди, скучать начнешь?

   — Зачем скучать? Слышь, отдохнуть хочу. Будет, поработал на своем веку. Думал-гадал я передать торговлю сынку твоему, Николушке, повенчав его с моею дочкою…

   — Ох, друже мой, Иван Семенович, не напоминай ты мне про сына, не растравляй раны отцовской! При одном воспоминании о Николушке слезы текут у меня из глаз незваные-непрошеные. Один был сын, и того к себе Господь призвал! Для кого мне теперь вести торговлю, деньги наживать? — печально проговорил Степан Егорович, опуская свою седую голову.

   — У тебя, друже, родичей бедных немало, племянников и племянниц, для них потрудись. За доброе дело добром и от-платится тебе.

   — Так-то так, а все же нет такой охоты к делу, как при сыне была. Был жив сын, и торговать хотелось, не стало сына, и торговля на ум не идет.

   — Как-никак, а все же, друг Степан Егорович, мое дело ты прими… Хорошее оно, прибыльное…

   — Что говорить, сам я про то знаю. Изволь, для тебя, Иван Семенович, я готов потрудиться и к своей торговле еще твою прибавить. И то молвить, друже мой, на нашем деле не одна сотня людей кормится… И себе, и другим мы посильную пользу приносим. И пока у меня сила есть и ноги ходят, трудиться я не перестану.

   Осокин, передав все свое огромное дело Мешкову, стал собираться домой. Напрасно Степан Егорович уговаривал его погостить еще, Иван Семенович оставался непреклонным.

   — Будет, друже, погостил, пора и домой! По дому я соскучился; дочка, Натальюшка, тоже скучает!

   — А ведь я думал, Иван Семенович, что для твоей дочки мы здесь, в Москве, жениха найдем… Подыщем парня хорошего, умного и богатого.

   — Спасибо, друг Степан Егорович! Только ведь моя Натальюшка о женихах теперь и не думает, под честной венец не собирается. В обитель дочка у меня просится, постриг принять хочет. «Два раза,— говорит,— готовилась я под святой венец, да не судил Бог, а в третий и собираться не хочу… В монастырь пойду, в тетушкину обитель».

   — Хорошая она у тебя девица, примерная. Одного только и желал я — назвать ее своей невестушкой любимой, да не довелось… Не было на то Господней воли! Ну а как же ты насчет нее решил?

   — Да так: упросил Натальюшку, уговорил, пока я жив, не покидать меня, со мной пожить. Умру, так пусть что хочет, то и делает.

   — Так, так, Иван Семенович! Знамо, пока ты жив, с тобой должна быть Натальюшка, если замуж не хочет выходить. Ты — человек старый, друже мой, одному с чужим народом не след тебе оставаться… При тебе должен быть кто-то близкий… Ну захвораешь ты? Кто за тобой поухаживает, как не дочка родная?.. Ближе дочки ведь у тебя никого нет, так ли?

   — Так, Степан Егорович, в дочке вся жизнь моя. Если кто, Боже избави, отнимет ее от меня, то жизнь мою отнимет… Вот какова моя любовь к Натальюшке.

   — И я так же любил своего сынка, и я так же в нем видел и счастье, и радость!

   — Эх, Степан Егорович, видно, не забыть тебе своего Николушки?

   — Где забыть! До гробовой доски помнить его буду.— И старик Мешков тихо заплакал.— Все припомнишь, и что говорил сынок, и что делал! Даже теперь, Иван Семенович, с тобою беседую, а мой Николушка как живой предо мной стоит, своими ясными очами смотрит на меня, с улыбкой на устах… Сынок, голубчик, любимый мой! — И тихие слезы бедного отца перешли в судорожное рыдание.

   Утешал своего старого друга Осокин, но что значило его утешение пред страшным горем отца, потерявшего любимого сына.

  

* * *

  

   Далеко за заставу проводил Мешков Ивана Семеновича и Наташу. Несколько раз старики купцы принимались обниматься и целоваться; не обошлось дело и без слез. При этом Иван Семенович обратился со следующими словами к Мешкову:

   — Стар я, Степан Егорович, чувствую, не жилец я на белом свете… Когда Господу угодно будет меня призвать к себе, дочки моей, сиротки горькой, не оставь, Степан Егорович. Помня сынка своего покойника, помни и дочку мою, будь ей опорой. Не считай ее за чужую, усердно о том прошу.— С этими словами Иван Семенович низко поклонился своему приятелю.

   — На твою дочку, Натальюшку, я смотрю как на свою, памятуя, как мой сын любил ее. И стала она мне еще милее, когда решила ни за кого не выходить замуж. Всегда она мне будет словно родная дочь.

   — Вот спасибо, спасибо! — И старик Осокиг с чувством обнял Мешкова.

   Наташа не слыхала этого разговора; она вышла из тарантаса и шагала со своей Дуней рядом с лошадьми.

   Сердечно простился Мешков со стариком Осокиным и его дочкою, и они уехали.

  

* * *

  

   По приезде в Нижний Новгород Иван Семенович, отдохнув с дороги, поехал в Казань. Должник у него был там, и отправился Осокин получать с него долг.

   Гнусин, воспользовавшись отсутствием Ивана Семеновича, опять явился в его дом и настоятельно потребовал свидания с Наташей.

   Смелая Дуня набросилась было на неприятного гостя, но Гнусин припугнул ее тем, что объявит соучастницей убийства Василия, если она не перестанет вмешиваться не в свое дело.

   Наташа вышла к Гнусину и спросила:

   — Что тебе еще нужно?

   — Тебя, — коротко и угрюмо ответил тот.

   — Как? Как меня?

   — Да так… Будь моею… Мне в жены тебя отец не отдает, так будь моею любовницей.

   — Да ты, злодей, рехнулся! Поди вон! Никогда того быть не может! — вспыхнув от негодования, проговорила Наташа.

   — А ты не фордыбачь и не гони меня! Не согласишься быть моею — в острог угодишь! Больше ждать не стану. Будь моей или ступай в острог, а там и под плети к палачу попадешь…

   — Никогда, лучше смерть! Скорее я убью себя, чем твоею сделаюсь.

   — Не убьешь… Потому ты греха боишься: ведь самоубийство — страшный, непрощеный грех. Похоронят тебя, как падаль какую, без отпевания,— шипел злодей Гнусин.

   — Возьми что хочешь, я все отдам… Денег надо, я у отца украду и тебе, злодею, вручу… Только уходи ты, оставь меня…

   — Ты мне нужна, а не деньги. Добро твоего отца и так моих рук не минует. А ты скорее, Наталья, соглашайся, не то сейчас в полицию пойду и заявлю, что ты убила приказчика, у меня на то и улики есть.

   — Что делать, что мне делать? — с отчаянием воскликнула Наташа.

   — Полюби меня и тем спасешь себя от плетей палача.

   — Дуня, где ты?— позвала молодая девушка свою любимую прислужницу.

   — Напрасно зовешь… Она ничем тебе не поможет. Ну, скорее соглашайся, не то будет поздно, и ты погибнешь! — как дух зла, нашептывал Михалка Гнусин.

   Долго боролась несчастная Наташа сама с собой, не зная, что ей делать, на что решиться.

   Напрасно советовала преданная ей Дуня прикончить Гнусина, не решалась на это Наташа, боялась и греха, и ответственности. После долгого размышления отважилась она своим позором купить молчание злодея.

   — Позор свой я сумею скрыть и от батюшки, и от людей, а того, как поведут меня на казнь, не скроешь. Хоть и невиновна я, да не поверят судьи моей безгрешности. Родимый батюшка не переживет, когда меня в цепях, как убийцу, потащат по городу. Ох, и подумать страшно, страшно! Что же, пусть злодей Михалка берет мое тело, а своей души ему я не отдам,— рыдая, сказала Наташа своей наперснице.

   Долго Дуня билась с Гнусиным за беззащитную: и хитрила, и упрашивала, и грозила, и усовещивала, и молилась Богу, и каялась, и постилась, и плакалась, но, знать, не вымолить, не выплакать ей было спасения! Видно, уж на роду так было написано. В темную ночь ввела она, ни жива ни мертва, злодея к жертве неистовства, обреченной на поругание.

  

XXIV

  

   Как же могла Наташа отдаться человеку, которого ненавидела, презирала, на которого смотрела как на убийцу своего милого жениха?

   Гнусин так запугал обеих молодых девушек — Наташу и Дуню, что они и не ведали, как поступить. Наташа думала, что ей нет другого исхода, как сделаться любовницей Гнусина или убить себя. Самоубийство страшило несчастную девушку: она была верующей и видела в этом страшный, непрощеный грех. Потому она выбрала первое: стать жертвой гнусного злодея.

   Дуня, верная своей молодой госпоже, противилась этому: пожелав спасти Наташу от позора, она бросилась на Гнусина с ножом в руках. Но ловкий Гнусин сумел отнять у нее нож. Тогда Дуня стала бороться с ним, но он сильно ударил ее по голове кулаком, и бедная девушка упала без чувств.

   Наташа видела эту неравную борьбу, хотела вступиться за свою верную прислужницу, но не смогла двинуться с места: ею овладел испуг, она сама была близка к обмороку.

   А злодей Гнусин, это отребье человечества, воспользовался беспомощным состоянием молодой девушки, и она стала принадлежать ему.

   Стояла глубокая ночь; прислужники и прислужницы Осокина давным-давно спали. Гнусин, никем не остановленный, вышел из дома на двор.

   У ворот встретил его Тимошка, сторож.

   — Ну что, Михайло Спиридоныч, как дела? — тихо спросил он.

   — Да ничего… Что надо было свершить, я свершил.

   — Молодчина! Выходит, ты пообчистил хозяйский сундук,— не понимая, промолвил Тимошка.

   — Да ты про что? Про деньги, что ль?

   — Известно. А то про что же?

   — Ну, парнюга, я завладел тем, что дороже денег,— самодовольно усмехаясь, проговорил Гнусин.

   — Дороже денег, говоришь? Да что же ценится дороже их? — с недоумением посматривая на Михалку, спросил сторож.

   — Не разумеешь — и не надо… Вот, получай! — И Гнусин дал сторожу целую горсть серебряных монет.

   — Спасибо, Михайло Спиридоныч, вот спасибо! — Тимошка при такой щедрой подачке чуть не запрыгал от радости.

   — Не слыхал, когда хозяин обещался быть домой? — спросил у него Гнусин.

   — Да ждут на этой неделе. А разве тебе надобен наш хозяин?

   — Зачем он мне, старый черт!

   — Злобишься ты на хозяина-то? Да и как не злобиться: сколько лет ты у него служил, можно сказать, верой и правдой, а тут вот ненадобен стал.

   — За это я ему, старому колдуну, отместку знатную учинил… Будет помнить, как гнать меня со двора. Ну, пока прощай, Тимошка! Завтра жди: в такую же пору опять приду; сторожи меня и ворот не запирай…

   — Ладно, Михайло Спиридоныч, буду ждать! — И Тимошка с низким поклоном проводил за ворота злодея Гнусина.

   Первой очнулась от обморока Наташа; она не сразу поняла, что с ней произошло, и бросилась помогать Дуне, все еще лежащей без чувств: стала мочить ей голову холодною водой. Вода произвела благотворное действие на Дуню: она открыла глаза, посмотрела на свою молодую госпожу жалостливо и тихо спросила:

   — А злодей ушел?

   — Ушел. Он больно тебя ударил?

   — Я что, а вот ты как? Спасла ли себя от злодея?

   — Я… я… О, Господи… Погибла я, погибла! — со стоном вырвалось у несчастной Наташи: она только теперь поняла весь ужас своего положения, весь позор свой.

   — Как, как погибла?

   — Бесчестная я, пропащая! — И громкое судорожное рыдание раздалось в девичьей горнице.

   Дуня, сама заливаясь слезами, бросилась утешать свою молодую госпожу. Став на колени пред рыдавшей Наташей, она целовала ей руки, лицо. Когда первый порыв отчаяния прошел и Наташа немного успокоилась, Дуня обратилась к ней:

   — Ох, напрасно ты меня останавливала, напрасно от убийства отговаривала! Давно бы мне надо убить Михалку. Теперь я себя кляну, что не убила. Хоть и погибла бы я сама, зато тебя, голубушка, от бесчестья и позора спасла бы. А все же не уйти ему, злодею, от моей мести. За тебя, Натальюшка, и за себя я отмщу проклятому Михалке… Теперь ты не остановишь меня!

   — Нет, я сама воздам ему сторицею за то зло, какое мне он учинил. Ты думаешь, у меня на то не хватит сил и рука дрогнет на злодея?

   — Боюсь я за тебя, Натальюшка, боюсь.

   — Не бойся. Теперь я готова на все решиться. Ничто меня не страшит, ничто от мести не остановит. Михалка жестоко поплатится за мой позор, за мое бесчестье!

   Следующей ночью Гнусин не постыдился опять прийти в дом бывшего своего хозяина. Сторож Тимошка хоть и пропустил его на двор, но в горюшу Гнусину не пришлось попасть: сенные двери были на запоре.

   Тихонько постучался в них Михалка,— шибко стучать он боялся, чтобы не поднять тревоги,— но на его стук никто не откликнулся, никто не подал голоса…

   Постоял-постоял около запертых дверей Гнусин, да так ни с чем и пошел прочь.

   — Так ты вот как… Двери от меня приказала запереть! Хорошо, сыграю же я с тобою знатную штуку, будешь меня помнить! — злобно проговорил он, выходя на двор.

   Там его встретил Тимошка.

   — Что так скоро? — спросил он у Гнусина.

   — Не пускают,— хмуро ответил тот.

   — Как не пускают?

   — Да так: двери на запоре.

   — Ну! Кажись, прежде у нас никогда этого не бывало…

   — Нарочно заперлись. Думают от меня спрятаться. Нет, дудки! Меня никакой замок не удержит, я заставлю отворить! Завтра вечером ты приходи, Тимошка, в кабак «Облупу».

   — Неужли угостить задумал, Михайло Спиридоныч? — с радостью воскликнул Тимошка.— Беспременно приду, Михайло Спиридоныч.

   — Приходи, увидишь кое-что занятное, такое, что тебе никогда не пришлось бы видеть и во сне, не только наяву. Ну, прощай, парнюга.

   — Прощения просим, Михайло Спиридоныч.

   Гнусин ушел.

   Наташа знала, что он ночью придет к ней, и приказала сенные двери никому не отпирать. Но Гнусин начал стучаться.

   — Натальюшка, госпожа моя милостивая, прикажи мне отворить дверь злодею. Я для его встречи топор припасла. Уберегся разбойник от моего ножа, авось теперь от топора не убережется,— чуть не с мольбою проговорила Дуня, услышав стук.

   — Нет, нет! Оставь топор!

   — Ну прикажи, голубушка, уж больно руки у меня зудят на Михалку.

   — Послушай, я знаю твою любовь и привязанность ко мне, ценю это и тебе, милая, премного благодарна. Твои услуги у меня на глазах.

   — Так прикажи, Натальюшка, еще самую большую службу сослужить тебе: прикажи мне с вором, что украл твою девичью честь, разделаться острым топором.

   — Оставь, говорю, Дуня! Сама я вору отмщу…

   — Так сама бери топор: отопрем дверь, впустим ночного гостя и угостим его сладко… С почетом примем,— проговорила девушка, подавая Наташе топор.

   — Не теперь, убери это. Мой погубитель не избежит мести, уж будь покойна! Пусть я сама погибну, все же погублю и его. Я вижу, чувствую, что к погибели иду. Пусть Божья воля свершится надо мною! Я на все, на все готова.

   — А что ты удумала, Натальюшка? Какую отместку учинить хочешь своему ворогу? Ведь за его поступок с тобой и смерти ему мало: мучить злодея надо лютою мукой!

   — Да, да, Дуня… И в муках чтобы он покаялся.

   — А лучше бы ты приказала мне разделаться со злодеем… За тебя, моя голубушка, я крепко боюсь… Не сладить тебе с Михалкою.

   — Не бойся, силы и мужества на то у меня хватит!

   — Спаси тебя Бог, голубка моя злосчастная, бесталанная,— со слезами проговорила Дуня, обнимая и целуя свою госпожу.

  

XXV

  

   На следующую ночь в кабаке «Облупа», слабо освещенном двумя ночниками и пропитанном запахом сивухи, кабатчик, старик Парфеныч, заплывший жиром, в красной рубахе, важно сидел за стойкою и подсчитывал выручку, выводя мелом на доске цыфири. За одним из столов сидел работник Осокина, Тимошка; пред ним стояла почти опорожненная склянка из-под сивухи.

   — Игнат Парфеныч, — тихо позвал он кабатчика, выливая остатки сивухи в глиняную кружку и поднося ее ко рту.— Склянка-то опустела…

   — Так что же?

   — Подлей, сделай милость.

   — А деньги?

   — Отдам, провалиться — отдам!.. Вот с хозяина получу — с лихвою с тобой рассчитаюсь.

   — А ты, парень, не сули соловья в год, а давай хоть синицу, да в рот… Ты денежки на стол, а я доброй сивухи в твою склянку налью, и потягивай себе на здоровье.

   — Эх, Игнат Парфеныч, деньгами-то я небогат.

   — А без денег и сивухи для тебя не припасено.

   — Да отдам же, иль не веришь?

   — Знамо, не верю.

   — Ведь душа просит…— чуть не со стоном проговорил Тимошка, ударив в своем горе кулаком по столу так, что склянка звякнула.

   — Вот ты и врешь, парень, врешь! Твоя душа сивухи-вина и не просит. Она духовной пищи жаждет. Утроба твоя грешная, порочная действительно браги требует. А тебе надо, паренек, поиметь заботу о пище не для утробы, а для души,— наставительным голосом проговорил целовальник, оставляя подсчитывать выручку.

   — Это, Игнат Парфеныч, я и без тебя знаю. А все же внутри-то горит, просит… Не веришь в долг, возьми шапку: недавно куплена, две гривны заплачено.

   — Кажи, посмотрим, что за шапка… Чего она стоит, такая ей и цена будет.

   — Говорю, шапка новешенька, овчинная, на подкладке суконной… Вот смотри…— Тимошка подал кабатчику свою шапку.

   — Не шапка, а шапчонка, и цена-то ей два пятака, а стань продавать — и того не дадут,— проговорил кабатчик, осматривая со всех сторон шапку и выворачивая ее.

   — Говорю, две гривны заплатил.

   — Может, два года тому назад и заплатил.

   — Да нет же, купил недавно.

   — Ну ладно, спорить с тобой не буду. Давай посудину, уж так и быть, сивухи подолью.

   — Только ты побольше, Игнат Парфеныч!..— обрадовался Тимошка.— Гляди, не обмерь и водой не разбавляй, а то у тебя есть такая замашка.

   — Вот что молвил… Что я, некрещеный, что ли? — обиделся кабатчик, а сам, незаметно для Тимошки, влил в его пустую склянку сивухи и воды.— Получай и пей во здравие, да меня, старика, добром вспоминай!

   — Я и то завсегда, Игнат Парфеныч… Тимошка не договорил и прильнул к склянке.

   — Пей, молодец, пей, а только не моги говорить, что твоя душа требует этого пойла. Твоей душе не то надо, миленький: душа сыта бывает от духовной пищи… Так-то, все мы грешны, все, то есть до единого человека… А что-то в моем кабаке давно не бывал Михалка Гнусин. Верно, осерчал? — вдруг, меняя разговор, промолвил старик кабатчик.

   — За что ему на тебя серчать-то? — сгфосил у него Тимошка, не отрываясь от склянки.

   — Так, однажды мы с ним крупно поговорили, и с того раза он ко мне ни ногой… А скажи на милость, Тимофей, откуда он деньги берет?

   — Известно откуда, из хозяйского сундука.

   — Кто же ему, пострелу, дает?

   — Хозяйская дочка, Наталья Ивановна…

   — Пошто, зачем? Неужели по доброй воле? — с удивлением воскликнул старик кабатчик.

   — Вишь, Гнусин слово такое знает, и против эвтого слова хозяйская дочка никак устоять не может. Все отдаст, что ни попросит он.

   — Вот бы тебе, парень, такому слову обучиться! Хорошо бы было, а?

   — Где уж мне… Михайло Гнусин — орел…

   — Ну, с рожи-то он куда неказист и походит скорее на ворону аль на мокрую курицу.

   — Рожа, Игнат Парфеныч, что! Надо нрав иметь крутой, твердый.

   — А что, парень, ни говори, дело тут нечисто… Неспроста осокинская дочка Мишке Гнусину деньги дает. Тут что-нибудь да есть. Не станет зря девка у отца деньги воровать.

   При этих словах дверь в кабак отворилась и в нее ввалился Гнусин в сопровождении троих парней, которые по своей одежде походили и на сидельцев, и на работников.

   — Вот и мы! Что, господин целовальник, чай, не ждал такого гостя? — крикнул Гнусин, бывший сильно под хмельком.— Здорово, Парфеныч… Ставь вина, меда да браги, чтобы все было первый сорт, понимаешь?

   — Ну как, сударь Михайло Спиридоныч, не понимать? Для гостей почетных у меня и угощение есть особое.

   — То-то, гляди, Парфеныч, чтобы все было лучшее и всего много… Гуляю я, Парфеныч, гуляю… А потому гуляю, что на душе у меня больно весело. Не хотел я ходить к тебе, старому черту, да по старой памяти в твою «Облупу» тянет.

   — За что гневаться изволишь, сударь, чем тебе я не угодил?

   — Молчи, старый пес!.. Сам знаешь… Обидел ты меня…

   — Ох, сударь Михайло Спиридоныч, что старое вспоминать?.. Кто старое помянет, тому глаз вон. Мы с тобой, чай, люди свои…

   — А ты зубы-то мне не заговаривай, а ставь скорее угощение… Не то уйду.

   — Сейчас, сейчас, сударь… Я и забыл, что соловья баснями не кормят… Эй, Васютка! Куда ты забился, постреленок? — покликал кабатчик Парфеныч своего подростка-прислужника.

   — Я… я здесь, дяденька,— звонко откликнулся мальчик, быстро выбегая из-за перегородки. Вместе с кабатчиком он принялся накрывать стол: уставлять его разными закусками, вином, брагой и медом.

   — А, Тимошка, и ты здесь! — увидя осокинского работника, как-то нехотя выговорил Гнусин, садясь за стол и знаком приказывая садиться парням, которые с ним пришли в «Облупу».

   — Доброго здоровья, Михайло Спиридоныч.— Тимошка низко поклонился Гнусину.

   — Здорово, здорово… Ну, чего торчишь?.. Присаживайся к нам… Вина хочешь, что ли?

   — Не откажусь, Михайло Спиридоныч…

   — Пей, сколько вольешь в свою утробу. Я за все плачу… Нам есть с чем разгуляться… Денег у нас куры не клюют… Я, Парфеныч, денег не жалею, потому недорого они мне достались. Счастье привалило,— хвастался Гнусин.

   — Что говорить! Видно, ты в сорочке родился, Михайло Спиридоныч.

   — Знаешь ли ты, Парфеныч, осокинскую дочь, красу писаную, разрисованную, знаешь, говорю, или нет?

   — Ну как не знать, красавица девка!

   — А ведомо ли тебе, господин целовальник, что эта самая красавица у меня в полюбовницах состоит?

   — Да ну! Что ты! Неужли правда? Может ли быть! Вот так диво! — вырвались удивленные восклицания у находившихся в кабаке.

   Только кабатчик Парфеныч, казалось, нисколько не удивился этому; он не поверил словам Гнусина, принимая их за хвастовство, и сидел молча, лукаво улыбаясь и поглаживая свою седую окладистую бороду.

   — Ты что молчишь, Парфеныч? Иль не веришь? — сердито спросил у него Гнусин.

   — Прости и не гневайся, Михайло Спиридоныч, но в твоих словах я сомневаюсь…

   — Ах, вот как, старый пес? А хочешь докажу, что говорю я правду?.. Хочешь? Говори!..

   — А чем ты докажешь? Нут-ка, молви!

   — Да тем: стоит мне пожелать — к нам сюда придет дочка Осокина.

   — Ну этого, Михайло Спиридоныч, никогда быть не может, — возразил совсем пьяному Гнусину старик кабатчик.

   — Ан будет, если я захочу… Мало того что в твою «Облупу» придет она, а станет с нами и вино пить; прикажу ей плясать — и плясать пойдет… Вся теперича она в моей воле…

   Хвастаясь, Гнусин сильно ломался, то и дело подливая себе и своим гостям крепкого вина.

   — Как знаешь, Михайло Спиридоныч, а только, что придет сюда осокинская дочка, я до тех пор не поверю, пока ее сам, своими глазами не увижу,— возразил целовальник.

   — Ладно, увидишь, и сейчас же… Эй, Тимошка, беги скорее в осокинский дом и скажи хозяйской дочке: я желаю, чтоб она немедля с тобой сюда к нам пришла… Ну чего вылупя глаза стоишь, как пень? Пошел, а за поход полтину получай… Приведешь Наталью — еще получишь полтину…

   — А если она, Михайло Спиридоныч, не пойдет?

   — Не смеет не пойти!.. Скажи, что если воспротивится, то, мол, Михайло Гнусин с доносом на нее к губернатору отправится, так и передай… Ну, пошел скорее!

   Тимошка, получив полтину, выскочил из кабака и двинулся к дому Осокина.

  

XXVI

  

   Дорогою с Тимошки и хмель сошел; полученная полтина и обещанная другая заставили его с большим рвением выполнить возложенное на него поручение: привести в кабак к пьяному Гнусину красавицу хозяйскую дочку.

   Вот и купеческий дом Осокина. На дворе Тимошка никого не встретил и смело вошел в покои.

   В обширных горницах было пусто, темно, мрачно. Только в не совсем притворенную дверь Наташиной горницы был виден свет от горевшей на столе свечи. Очевидно, несмотря на позднее время, молодая девушка еще не ложилась спать.

   Подойдя к этой двери, Тимошка оробел, никак не решаясь отворить ее, но, чтобы дать знать о себе, стал кашлять и стучать ногами.

   — Кто там? — с испугом спросила Наташа.

   Ее прислужницы Дуни в то время не было дома: она отпросилась у Наташи навестить своих родных в деревне, а другие прислужники и прислужницы уже мирно спали.

   — Это я,— ухмыляясь ответил Тимошка.

   — Что тебе надо, зачем ты? — спросила Наташа, узнав батюшкиного работника.

   — Я послан к тебе, Наталья Ивановна…

   — От кого еще?

   — Михайло Спиридоныч прислал…

   — Гнусин? — воскликнула, меняясь в лице, молодая девушка.— Зачем? Что ему надо?

   — Велел тебе не мешкая собираться и к нему идти… В кабаке «Облупа» он твою милость дожидается,— в один дух выговорил Тимошка.

   — Ты и Михалка Гнусин, оба, видно, с ума сошли!.. Да как ты смеешь с таким поручением ко мне идти? За кого ты меня принимаешь? Дай только батюшке приехать, я все ему расскажу, он дня тебя держать не будет… Пошел! Не смей мне и на глаза показываться! — сердито сверкнув глазами проговорила Наташа.

   Тимошка струсил.

   — Я что… Я — человек посланный, на меня не гневайся, Наталья Ивановна…

   — А кто тебя послал? Такой же он холоп, как и ты.

   — Мое дело — сторона: хочешь, хозяюшка милостивая, иди, хочешь — не ходи… Только Михайло Спиридоныч хотел на тебя с доносом к губернатору отправиться, если ты в кабак не придешь.

   — С доносом? Опять угрозы? Господи, когда же все это кончится, когда прекратятся мои муки! — ломая руки, с отчаянием воскликнула несчастная Наташа.

   — Ты бы собралась да, хоть на одну минутку, пошла к Гнусину. Хмелен он, а хмельному человеку море по колено, чай, сама знаешь,— добродушным тоном посоветовал Тимошка хозяйской дочери.

   А та, несчастная, стояла в глубоком раздумье, не ведая, на что решиться…

   Не пойти в кабак она боялась: Михалка свою угрозу приведет в исполнение, отпрвится к губернатору с доносом. А пойти — стыд, позор. Наташа была запугана и страшно мнительна: она во всем видела для себя беду и несчастие.

   — Хорошо… Я… я пойду, пойду… Ты, Тимошка, проводишь меня? — после некоторого размышления проговорила молодая девушка.

   — Провожу, с радостью провожу,— обрадовался Тимошка. «Приведу сударку и полтину от Гнусина за это получу, экая уйма у меня будет денег-то, а!» — думал дорогою к кабаку Тимошка.

   Наташа шла молча, понуря голову. У нее зрела другая мысль, греховная, ужасная: покончить с собою, со своею постылою жизнью, другого исхода она не видала.

   «Жить, мучиться, страдать, находиться в подчинении отъявленного подлеца, поступать по его желанию… Нет, нет, лучше смерть! Могилушка избавит меня и от моего несчасть, и от моего позора…» — думала страдалица.

   — Один Гнусин? — спросила она у Тимошки.

   — С ним три приятеля… По обличью и по одежде на сидельцев похожи…

   — Каков разбойник! Надругаться, измываться надо мною хочет при чужом народе… Вот злодей-то! — громко выговорила бедная девушка.

   — Верно, точно, Михалка — бедовый человек; особенно бывает он лют во хмелю… В ту пору к нему и не подступайся…— вступил было в рассуждение Тимошка.

   — Молчи, я не с тобою говорю,— оборвала его Наташа.

   — Что же, можно и помолчать, хоть язык даден нам не для молчания… Потому человек теперича — не бессловесная тварь,— тихо рассуждал Тимошка.

   Вот и кабак «Облупа».

   Наташа плотнее укутала голову большим платком и твердою поступью, смело вошла внутрь…

   Находившиеся там были немало удивлены ее приходом.

   — Что? Говорил вам — придет, вот так по-моему и вышло,— с наглою улыбкой проговорил Гнусин, показывая на молодую девушку.

   — Вот так штука! Удивительно! — промолвил кабатчик Парфеныч, входя к себе за стойку.

   — Непостижимо даже,— тихо заметил один из парней, находившихся в кабаке.

   — Ты звал меня? — слегка дрожащим голосом спросила у Гнусина Наташа, смотря на него с презрением и со злобою.— Зачем?

   — Соскучился по тебе. Да что же ты стала в дверях? Подойди, Наталья Ивановна, и раздели с нами компанию… Садись за стол.

   — Что тебе надо? Денег?

   — Деньги что! О деньгах будем после речь вести… Ты мне нужна… Подсаживайся к моему столу и давай вместе гулять… Угощу я тебя, моя разлапушка, винцом заморским, крепким медом и брагою хмельною.

   — Мне, мне с тобою пить вино! — едва сдерживая свой гнев, вскрикнула Наташа.

   — А ты, сударушка, мною не гнушайся: теперь я тебе ведь не чужой, а свой человек…

   — Мучитель ты мой, мучитель!

   — А ты, Наталья Ивановна, не ломайся… Садись скорее с нами, винца отведай… Эй, Парфеныч, есть ли у тебя вино заморское?

   — Держим для гостей почетных…

   — Тащи ко мне на стол… Да прихвати еще меду и браги… живо!

   — Мигом подам.

   — То-то, не задерживай, потому с нами гуляет что ни на есть девица распрекрасная, и должны мы это самое ценить… Так я говорю али нет? — спросил Гнусин у своих товарищей.

   — Так, Михайло Спиридоныч, так,— ответили ему.

   Заморское вино было подано, мед и брага также.

   — Ну-с, Наталья Ивановна, удостойте откушать во здравие, слащаво сказал Гнусин, подавая чарку молодой девушке.

   «Выпью: говорят, вино смелость придает»,— сама с собою рассудила несчастная купеческая дочь и залпом осушила чарку.

   — Вот это так, по-нашенски… Это я люблю, Наталья Ивановна… Не прикажете ли повторить? — И Михалка налил новую чару.

   Наташа, бледная как смерть, с помутившимися глазами, сидела за столом рядом со своим погубителем. Какую ужасную муку терпела она, какую пытку! Она больше не пила вина, а только подливала в чарки Гнусину, кабатчику, Тимошке и другим находившимся в кабаке. В ее голове зрела какая-то мысль, движения были порывисты; вся она дрожала, как в лихорадке, глаза сверкали недобрым огоньком.

   — Наташенька, разлапушка моя, скажи при всех, любишь ты меня или нет? — обнимая молодую девушку, спрашивал у нее совсем пьяный Гнусин.

   — Люблю, люблю,— задыхаясь от злобы, ответила Наташа.

   — Не врешь?

   — Да зачем же врать? Уж как мне не любить тебя? Чай, есть за что полюбить такого добра молодца.

   — Известно, так. И счастье же мне от девок пригожих! Любят меня девки, а за что — и сам не знаю,— хвастался плохо повиновавшимся языком Михалка Гнусин, раскачиваясь из стороны в сторону.

   — За красу твою любят,— тыкаясь носом, произнес кабатчик.

   — Не за красу, а за карман,— заметил Тимошка, едва державшийся на скамье: выпитое им в изрядном количестве вино клонило его к полу.

   Несмотря на общее опьянение пирующих, молодая девушка все больше и больше подливала им вина.

   — Наталья, целуй меня, ну! — обнимая молодую девушку, сказал совсем пьяный Мишка Гнусин.

   И бедная Наташа, хоть и с отвращением, была принуждена поцеловать злодея.

   — Что? Видали ли? Вот мы каковы! — похвастался Гнусин.— На радостях, что меня целует такая краля, надо еще выпить. Эй, вина, живо!

   Гнусин сам пил и подливал в чарки собутыльникам.

   Скоро в кабаке водворилась тишина, прерываемая только храпом мертвецки пьяных гуляк.

   Гнусин спал, положив на стол руки и уронив на них голову; кабатчик спал на скамье; Тимошка свалился под стол и там крапел; остальные трое гуляк тоже спали — кто на скамье, а кто под скамьей.

   «Храпит, злодей, мой тиран. Теперь его убить, удушить, л то нож ему в горло — и конец моему позору, моей муке,— думала между тем Наташа.— А другие проснутся — скажут, что я убила Гнусина… Убить всех свидетелей моего позора… Господи, что я?.. Что надумала?.. Страшное, ужасное… Того недоставало мне, чтобы быть убийцей. Проспятся эти злые люди и начнут хвалиться, что с ними дочка именитого купца в кабаке была, вино пила, целовала злодея… Вот когда мой позор откроется, и батюшка родимый узнает, что его дочка но кабакам шляется! Господи, что же, что мне делать? — мысленно воскликнула Наташа, ломая себе руки.— Я знаю, что мне делать, знаю… Сжечь всех, всех… А грех-то какой, страшный, непрощеный!.. Но другого выхода нет… Поджечь: огонь скроет мой проступок… Теперь ночь, все спят, никто и не догадается, что я подожгла… Только скорее, скорее!»

   Несчастная Наташа схватила лежавшую на шестке лучину, запалила ее от ночника и быстро вышла из кабака в сени, заперев на засов за собою дверь.

   Через некоторое время кабак «Облупа» пылал со всех сторон.

  

XXVII

  

   Небо от горевшего кабака покрылось пурпурным заревом. Забили в набат, и горожане поспешили на пожарище.

   Кабак «Облупа» горел со всех сторон, подойти к нему не было никакой возможности: страшное пламя не пускало смельчаков приблизиться, чтобы спасти находившихся в нем семерых несчастных.

   До ушей толпившихся у пожарища горожан долетали стоны, крики о помощи; но вот с треском обрушилась крыша пылавшего кабака; стоны и крики прекратились.

   Все было кончено…

   А виновница этого пожара, несчастная Наташа Осокина, бледная как смерть, с помутившимися глазами, отбежала на некоторое расстояние и остановилась как вкопанная, прижавшись к какому-то забору. Далее она не могла сделать и шагу: некая неведомая сила удерживала ее. В красивых, широко раскрытых глазах Наташи читались ужас, раскаяние; платок наполовину спал с ее головы, волосы растрепались; платье и распахнутая шубейка были залиты вином.

   Всякий, взглянув на дочь Осокина, понял бы, что с ней произошло нечто необычное, ужасное. Но, к счастью, на нее никто не обратил внимания, все были заняты пожарищем.

   Кабак уже почти весь сгорел, и пламя стало утихать. Народ мало-помалу начал расходиться, а злополучная Наташа все стояла, прижавшись к забору, как бы застыв, замерев на одном месте.

   — Что стоишь, что смотришь, грешница, грешница?.. Кайся, скорее кайся… Покаянием очисти свою душу,— вдруг раздался около Наташи строгий голос юродивого Иванушки.

   Несчастная задрожала всем телом и отчаянно вскрикнула:

   — Иванушка, ты знаешь, ты видел… Я… я погибла…

   В ту ночь, когда была подожжена «Облупа», юродивый находился невдалеке от нее и видел, как Наташа выбежала из начинавшего загораться кабака.

   — Иванушка, Божий человек, пожалей ты меня, помолись за несчастную! — И Наташа, громко зарыдав, опустилась пред юродивым на колени.

   — Ну, ну… Встань, полно… Я помолюсь за тебя. Иванушка молится за всех, за всех. Покайся, повинись в своем грехе, и Господь примет твое покаяние… Иди, иди, повинись!.. Сними с души тяжкий грех!

   — Да, да… Я… я пойду повинюсь… Скажу народу, какой я тяжкий грех совершила… Ведь семерых сожгла, семь душ погубила лютою мукой… Наказанием, которому подвергнут меня, я хоть немного искуплю свой тяжкий грех… Думать нечего, скорее надо каяться,— дрожащим, но решительным голосом проговорила Наташа и направилась было к пожарищу, однако ноги отказались ей служить.— Не могу ступать… Ноги не ходят…

   — Давай, сердечная, руку, я поведу тебя.

   Юродивый Иванушка взял за руку несчастную Наташу и подвел ее к месту пожара.

   — Что это значит? Иванушка с осокинской дочкой? — раздался чей-то возглас.— Вот так чудо!

   — А это неспроста… Гляньте-ка, Божий человек ее ведет.

   — Да, да, она едва ногами двигает.

   Так переговаривался народ, увидя приближавшихся юродивого и Наташу: многие из горожан знали дочь Осокина.

   Что перенесла несчастная девушка, идя к месту своего преступления, какую ужасную муку душевную терпела она, готовясь пред народом повиниться, трудно описать.

   Пожар утихал, шел страшный смрад от горевших тел человеческих.

   Наташа очутилась у самого пожарища. Она молчала, низко опустив голову.

   — Ну, ну, что стоишь?.. Кайся, кайся! — тихо сказал ей юродивый.

   — Люди добрые, люди честные, прослушайте, что я вам скажу, в чем покаюсь! — глухо заговорила дрожащим голосом невольная преступница, отмстившая за свой позор, за свое унижение.— Я… я — великая преступница… Я… я подожгла кабак… Я погубила семь человек… Из сгоревших один был мой злодей, а с ним погибли шестеро неповинных… Судите меня, люди добрые, карайте меня, преступницу! — И с этими словами несчастная Наташа опустилась пред народом на колени.

   Люди молчали, они были ошеломлены услышанным.

   — Зачем ты грех такой совершила? — несколько придя в себя от удивления, строго спросил у Наташи купец в лисьей шубе, несмотря на пожилые годы тоже прибредший на пожар.

   — В том покаюсь я попу на исповеди, а не тебе! — твердым голосом ответила ему невольная преступница.

   — Я хорошо знаю Осокина, дела с ним имею. Ты хотя бы отца-то своего пожалела… Не срамила бы его честного имени, его седых волос! — упрекал ее купец.

   — Эх, господин купец, нашел ты время упреки девке делать! Разве не видишь — она не в себе, умом помрачилась, потому и взводит на себя небылицы. Домой ее, сердечную, надо отправить, проводить,— проговорила из толпы какая-то жалостливая душа.

   — Знамо, с испугу девка не ведает, что говорит… Вину на себя принимает…

   — Нет, нет, люди добрые, люди честные… Я не сумасшедшая… Я… говорю, каюсь в своем преступлении… Я подожгла кабак!.. Я — преступница! — громко проговорила злополучная девушка.

   — Молчи, молчи, что ты! Смолкни, девка, пристав здесь… Беги скорее домой! — тихо шептали ей из толпы.

   Но бежать и отпираться от своих слов Наташе было поздно: пристав Чесноков уже стоял поблизости и ястребиным взглядом смотрел на нее.

   — Ба, дочка нашего богатея, Наталья Ивановна! Как, сударушка, ты сюда попала? Зачем, по какому делу пришла ночью на пожарище? — громко спросил у нее пристав.

   «Вот так казус!.. Осокинская дочь себя поджигательницей выставила!.. Эх, если бы здесь не было свидетелей, погрел бы я себе руки у этого дельца!» — в то же время подумал он.

   — Веди меня в острог. Я подожгла кабак! — твердым голосом проговорила Наташа.

   — Как, как, неужели ты? — воскликнул пристав.

   — Да, я… Я при всем честном народе повинилась…

   — Не слушай ее, господин пристав, девка не в себе! Мелет на себя, не разумея что.

   — Домой, к отцу отправить ее надо,— раздались сочувственные голоса из толпы.

   — Молчать! Не ваше дело. Начальство да суд разберут — виновна она или нет! — грозно крикнул пристав и, обращаясь к Наташе, сказал: — Следуй за мной!

  

XXVIII

  

   Наташу заключили в острог по обвинению в ужасном преступлении, в поджоге кабака «Облуп», где сгорело семеро запертых там человек.

   При допросе она показала, что знала о людях в кабаке и нарочно подпалила его, чтобы все находившиеся гам погибли.

   — Зачем ты учинила это? Или зло имела на тех людей? — спросил у Наташи во время допроса пристав Чесноков.

   — На одного я имела зло,— тихо ответила Наташа, бледная как смерть, облаченная в арестантский, из толстого серого сукна, халат, с кандалами на руках и на ногах.

   — На кого же? Сказывай!

   — На Михалку Гнусина.

   — За что же ты на него зло держала?

   — Это уж мое дело.

   — Если ты во всем правильно и точно повинишься, то наказание тебе будет убавлено,— проговорил Чесноков, испытующим взглядом посматривая на Наташу.

   — Для меня теперь все равно.

   — Если не будешь давать показания, сиречь отвечать на мои вопросы, то тебя, сударушка, подвергнут пытке,— погрозил несчастной девушке пристав.

   — Что же, пытайте.

   — Неужели ты не жалеешь себя?

   — Мой грех… И отвечать за него буду я,— стояла на своем Наташа.

   — Ох, тяжелый будет ответ тебе, голубушка, снесешь ли?

   — Не снесу — умру… Своей смерти я рада буду и встречу ее как гостьюшку желанную.

   Пристав Чесноков, рассчитывая на хорошую поживу от Осокина, делал все, что мог, в пользу несчастной Наташи, всеми силами старался убавить ее виновность, и при допросе выгораживал. Но как ни старался он узнать, за что Наташа так жестоко отмстила Михаилу Гнусину и вместе с ним погубила шестерых неповинных, все-таки ничего не выяснил.

  

* * *

  

   Наконец вернулся в свой родной город и Осокин.

   Он не знал-не ведал, что произошло с его дочкой. В то время не было ни почты, ни телеграфа, а с нарочным послать печальное известие старику Осокину почему-то не решались: может, не хотели преждевременно убивать горем несчастного отца.

   Когда вернулся в свой дом Иван Семенович, его встретила сестра, игуменья Феофания.

   Немало был удивлен Осокин, когда навстречу к нему вышла она, а не дочь. Радушно поздоровавшись с ней, он спросил:

   — А где же Натальюшка? Что ее не видно?

   Ничего не ответила на этот вопрос старица своему брату, только низко и печально опустила свою голову.

   — Сестра, что же ты молчишь? Что не отвечаешь, где Наташа? — уже встревоженно повторил вопрос Осокин.

   — Лучше не спрашивай, брат,— с глубоким вздохом ответила Феофания.— Большое горе, великое несчастье обрушилось на нас… Тяжелое испытание послал Господь.

   — Да что, что такое? Говори, сестра, не мучь! Видно, умерла Наташа?

   — Хуже того, бедный мой брат! Крепись, брат: твоя дочка, а моя милая, сердечная племянница в остроге.

   — Что?.. Что ты молвила?.. Натальюшка в остроге?.. Кажись, сестра, ты так сказала?..

   — Натальюшку в острог посадили,— тихо и с глазами, полными слез, повторила свои слова старица Феофания.— Ночью она кабак «Облупу» подожгла, а там-то было семь душ. Наташа заперла их да и подпалила… А во время пожара при всем народе она, сердечная, повинилась.

   — Что же это такое? Что я слышу, что слышу!.. Моя Натальюшка кабак подожгла, семь душ христианских погубила… Ты… ты, сестра, говоришь что-то несбыточное, невозможное… Умом своим не тронулась ли?..

   — Ох, милый мой, лишиться бы ума желала я теперь, чтобы не знать-не помнить, что случилось с Наташей!

   Горькие слезы текли по старческому лицу Феофании.

   — Так неужли правда, правда? — простонал бедный Осокин, и смертельная бледность покрыла его лицо.— Да что же это!.. Как случилось, как произошло? Зачем кабак Наташа подожгла? Зачем семерых погубила?

   — А ты, брат, хоть немного успокойся. Я расскажу тебе про то, что услыхала в остроге от Наташи. Она во всем призналась мне, как попу на исповеди.— И Феофания поведала Ивану Семеновичу все то, что ей пришлось услыхать от племянницы в остроге.

   Наташа в первый же раз, когда пришла ее навестить в острог тетка, игуменья, повинилась ей в том, что руководило ею, когда она подожгла кабак. Рассказала также, как у нее под периной задохся первый ее суженый Василий, как она с Дуней упросила Гнусина бросить безжизненное тело Василия в реку и как из-за этого попала в кабалу к Гнусину; как он требовал у нее денег, как она воровала их из отцовского сундука и отдавала Гнусину, чтобы он не доносил на нее. Повинилась молодая девушка и в том, как она стала любовницей Гнусина и как он в кабаке над нею надругался пред находившимися там гуляками; как невмоготу было ей выносить все это и она решилась свой позор и унижение выместить на Гнусине, а чтобы гуляки, находившиеся в кабаке, и сам кабатчик, свидетели ее позора и унижения, ничего про то не говорили, то сожгла и их.

   Крепился старик Осокин, дал сестре досказать, не прерывая ее. Но вот старица-игуменья закончила… Бедный Иван Семенович прежде побледнел, а потом его лицо стало сине-багровым. Он схватился руками за голову и как подкошенный грохнулся на пол: с ним случился удар. Его отцовское сердце не перенесло несчастья и позора любимой дочери. Страшный недуг надолго уложил старика Осокина в постель.

  

XXIX

  

   Однако искусство врача и хороший уход поставили Ивана Семеновича на ноги. Он стал поправляться, но не на радость. Его дочку осудили наказать плетьми и сослать в Сибирь, в каторжную работу без срока. Однако нижегородский губернатор генерал Аршеневский, принявший в ней самое горячее участие, замедлил исполнение этого приговора, жалея убитого горем старика Осокина и его злополучную дочь.

   Решение суда дошло до Ивана Семеновича, и он, как только отошел от своего страшного недуга, отправился в острог, где томилась его дочь. Теперь она была осуждена и к ней беспрепятственно пропускали всякого. Свидание несчастных отца с дочерью было потрясающее. Наташа на коленях стала вымаливать у отца прощения.

   — Встань, дочка, встань… Предо мной не кланяйся, прощения не проси… Ведь я давно простил тебя… У Господа Бога вымаливай и у людей… Пред Богом и людьми ты виновата, а не предо мной,— заливаясь слезами, проговорил Осокин, поднимая с колен дочь.

   — Батюшка, родимый… прости и благослови…

   — Благословит тебя Господь, дочка милая… Знаешь, Натальюшка, в твоей вине я себя виню… Не умел я уберечь тебя, от преступления предохранить… Если бы жива была твоя матушка, то этого страшного греха с тобою не случилось бы…

   — Видно, такова моя судьба злосчастная.

   — Видно, что так, дочка милая. Против своей судьбы не пойдешь.

   — Батюшка, хоть бы скорее меня решали… Измучилась я, истомилась…

   — Ведь тебя уж и то решили, осудили…

   — Я говорю, батюшка, про казнь.

   — Тебя, Натальюшка, казнить не будут.

   — А плети… Разве это — не казнь?.. Пусть бы лучше к смерти меня приговорили… Смерти своей я была бы рада… А то мучить начнут, терзать всенародно…— Наташа зарыдала, но затем, успокоившись, продолжала: — Чего же я ропщу?.. Что заслужила, то и получу… Может, этой казнью я хоть немного свой страшный грех искуплю.

   — Про свою казнь, дочка, не думай. Сдается мне, что тебе наказание отменят… Хлопотать буду, просить… Сейчас прямо отсюда к губернатору поеду… Он расположение свое ко мне выказывал: пока я хворал, ко мне в дом чиновников своих присылал, справлялся о моем здоровье. Вот я и стану просить у него за тебя.

   — Теперь уже едва ли, батюшка, и губернатор мне поможет: ведь я осуждена.

   — Нет, не так ты говоришь. Губернатор многое может сделать для тебя… Все в его руках… Ты, Натальюшка, будь спокойна, до позорной казни я тебя не допущу. Все свое богатство отдам, останусь нищим, а тебя от наказания спасу,— твердым голосом, полным уверенности, промолвил Осокин.

   Из острога Иван Семенович отправился прямо к губернатору.

   «Всего лишусь, останусь наг и бос, а дочку от позорной казни спасу, выручу ее. Стану просить губернатора помочь нашему горю великому, а если он откажет… тогда до самой матушки царицы дойду. Ее, государыню, стану слезно просить, скажу: «Царица-матушка, освободи от позорной казни мою дочку родимую, пожалей ее красу, ее молодость… Лучше вели меня, старика, казнить за то, что свое родное детище не сумел сберечь» — таким размышлениям предавался злополучный отец несчастной дочери по дороге к губернаторскому дому.

   Губернатор принял его очень ласково и участливо заговорил с ним о его тяжелом положении.

   — Большое твое горе, почтеннейший Иван Семенович, большое… Что делать, крепись… Я со своей стороны сделал все, что мог… Твою дочь приговорили бы к смерти — я вступился,— такими словами встретил губернатор Осокина.

   — Покорнейше благодарю, ваше превосходительство, земно благодарю! — И Осокин хотел было поклониться губернатору в ноги.

   Но тот не допустил до этого старика.

   — Зачем, зачем?.. Я… я всегда готов как для тебя, так и для твоей дочери…

   — Ваше превосходительство, от плетей ее нельзя ли спасти, от позора?

   — С радостью бы, Иван Семенович, да не выйдет: по закону осудили, нарушить приговор не в моей воле.

   — А в чьей же, ваше превосходительство? — дрожащим голосом спросил Осокин.

   — Одна только государыня императрица может отменить приговор. Я не могу идти против суда.

   — Коли так, ваше превосходительство, то буду я просить царицу-матушку,— проговорил Осокин.

   — О чем, почтеннейший?

   — О помиловании. Как вы посоветуете, ваше превосходительство?

   — Что же, дело доброе! Езжай в Питер, подай просьбу ее величеству… Я кое к кому из людей, для тебя нужных, письма дам… Тебе помогут. Разумеется, придется потратиться. Сам понимаешь, Иван Семенович, что сухая ложка рот дерет.

   — Помилуйте, ваше превосходительство, да я всего капитала лишусь, все отдам с радостью, только бы мне удалось дочку родимую от позорной казни освободить.

   — Поезжай, поезжай, Иван Семенович.

   — А если я поеду, а без меня дочку на казнь отправят?

   — Не бойся, я буду медлить исполнять приговор, ведь это в моей власти. Мы напишем, что твоя дочь больна, а больную наказывать не положено. Только ты поезжай скорее.

   — Я хоть завтра, ваше превосходительство, что тянуть, когда каждая минута дорога.

   Но ехать Осокину не пришлось. Накануне самого его отъезда губернатор прислал за ним.

   Иван Семенович немедленно отправился в губернаторский дом и застал генерала Аршеневского быстро расхаживавшим по кабинету.

   — Скажи, Иван Семенович, слава Богу. В Питер тебе ехать теперь незачем!

   — Как незачем?

   — Вчера я получил известие, что государыня императрица этой весной сама осчастливит своим присутствием наш город… Императрица предпринимает путешествие по Волге и будет у нас, в Нижнем Новгороде. Вот видишь: голенький ох, а за голеньким Бог. Приедет к нам государыня, тут мы и станем просить у нее милости или, скорее, милосердия для твоей несчастной дочери. Наша царица правдива, мудра и справедлива. Будь уверен, она помилует твою дочь, от позорного наказания ее освободит…

   — Ваше превосходительство, отец вы наш и благодетель, научите меня, как вас благодарить, чем! — воскликнул Иван Семенович, тронутый вниманием и заступничеством доброго губернатора.— Ведь если бы не вы, ваше превосходительство, мою дочку давным-давно наказали бы.

   — Не знаю, как другие, а я употреблю все силы, чтобы спасти Наталью Ивановну от плетей. Ступай домой и будь покоен, надейся на помощь Божию и на милость нашей матушки царицы, да почаще навещай свою дочку; я приказ отдам перевести ее из общей в отдельную камеру.

   Прощаясь с добрым губернатором, старик Осокин заплакал слезами признательности.

   Благодаря вниманию генерала Аршеневского положение несчастной Наташи было в остроге смягчено; ее перевели в отдельную камеру, служившую больницей для арестантов, и признали хворой.

   Да и на самом деле Наташа была больна: она страдала и душевно, и телесно. Острожная жизнь положила на нее свою тяжелую печать. Прежней красавицы Наташи больше уже не существовало: это был какой-то скелет, обтянутый кожей. Только одни глаза, глубокие, задумчивые, не потеряли своего блеска, своей красы.

   Наташа была так слаба, что к ней разрешили приставить для услуг Дуню.

   При свидании Наташа и Дуня долго плакали, обнимали друг друга.

   — Натальюшка, голубушка, зачем ты сама решилась на такое дело, по что меня не подождала? За тебя я бы расправилась с злодеем, У меня не дрогнула бы рука всадить нож в горло Мишке Гнусину. Меня и судили бы, а ты была бы права,— сказала преданная своей госпоже Дуня, целуя у нее руки.— Я бы и наказание ради тебя приняла с радостью…

   — Я и сама не знаю, как это случилось. В кабаке-то Гнусин уж больно ломался надо мной да всячески издевался. Злость на меня нашла, а бес-искуситель тут как тут, в уши мне шепчет, на грех толкает,— ответила Наташа.

   — Гнусину-то поделом, а других жалко, ни за что, бедолаги, погибли.

   — А мне-то их как жаль! Раскаяние грызет мое сердце. Ведь, думая о сожженных мною в кабаке, я измучилась, исстрадалась вся. Одно у меня утешение, что я лютой казнью хоть немного искуплю свой грех.

   — Наказания плетьми тебе не будет, Наташа. Приедет царица, твой батюшка слезную просьбу подаст ей, и государыня простит тебя.

   — Едва ли, Дуня, едва ли! Велико мое преступление, ведь семь душ загубила!

   — Что же, Натальюшка, покаянием, молитвою и добрыми делами загладишь свой проступок.

   Приход Ивана Семеновича прервал эту беседу.

  

XXX

  

   В Нижнем Новгороде шли спешные приготовления к встрече и приему императрицы Екатерины Алексеевны.

   Великая монархиня в 1767 году предприняла путешествие по царственной реке Волге, во всех больших приволжских городах останавливаясь. Народ везде с неподдельным восторгом встречал и провожал свою «матушку царицу Екатерину Алексеевну, мудрейшую из женщин». Где была царица, тут были и радость, и ликование.

   Императрица приближалась к Нижнему Новгороду, все уже было давно готово к ее приему. Пообновился, пообчистился древний город и принял праздничный вид.

   «Царица уже близко!» — эта радостная весточка дошла до ушей бедной Наташи, которая все находилась в острожной больнице. Известие принес ей отец Иван Семенович.

   — Крепись, дочка милая, может, Бог даст, скоро будет конец твоему мытарству, твоему несчастию. Слышь, государыня царица скоро посетит наш город. Тут я и буду слезно у нее, государыни, милости тебе просить…

   — Едва ли, батюшка, помилует меня царица. Уж очень великое я преступление совершила.

   — Покаянием и молитвой старайся искупить свой грех. Совершая преступление, ты ведь была не в себе.

   — Да, да, батюшка, не помнила я, что делала… Только тогда опамятовалась и пришла в себя, когда кабак запылал со всех сторон.

   — А ты не унывай… Имей надежду в сердце своем… Думай о Боге! — успокаивая свою дочь, проговорил Осокин.

   Весь город жалел несчастную Наташу, все готовы были принять в ней участие; большинство сочувствовало горю Осокина. Но имелись и такие, правда, их было сравнительно мало, которые радовались безвыходному положению Осокиных и ждали как манны небесной того дня, когда Наталью Осокину поведут на площадь наказывать плетьми.

   На стороне таких лиц был даже главный судья, приговоривший Наташу к позорному наказанию. Этот недобрый судья — Простудин — очень сердился на губернатора за то, что последний медлит с исполнением приговора, и за несколько дней до приезда императрицы в Нижний Новгород отправился к губернатору чуть не с выговором за такую непозволительную, по его мнению, нерасторопность.

   — Да вам что, господин судья? Когда бы ни наказали преступницу, какая разница? — спокойно выслушав судью, проговорил генерал Аршеневский.

   — Это точно, ваше превосходительство, мне все равно. Но когда-нибудь должен же быть исполнен приговор.

   — Он и будет исполнен.

   — Смею спросить, ваше превосходительство, когда?

   — Когда поправится преступница.

   — А разве она больна?

   — Да, больна, и очень,— неохотно ответил губернатор.

   — Может, преступница притворяется?

   — Может быть.

   — А если она притворяется, то заслуживает еще большего таказания, и вам, ваше превосходительство, следовало бы поторопиться с ней.

   — Что мне следует и чего не следует, это я сам знаю, госгодин судья. — строго промолвил губернатор.

   — Я к тому говорю, ваше превосходительство, что скоро изволит прибыть в наш город государыня императрица, нельзя же выполнять приговор во время пребывания у нас ее величества…

   Генерал Аршеневский не обратил никакого внимания на довод судьи и, повернувшись к нему спиною, не стал с ним больше разговаривать. Так ни с чем и пошел Простудин из губернаторской канцелярии.

   Пристав Чесноков, производивший следствие по делу Наташи Осокиной, тоже немало положил старания к облегчению ее участи и к уменьшению вины, хотя делал это и с корыстною целью: Осокин по-царски наградил его за это.

   — Плохо, Иван Семенович, что ваша дочка при народе повинилась… Повинись она одному мне, другая статья вышла бы. Для вас, любезнейший, я, пожалуй, и закон нарушил бы, и преступление скрыл бы, сиречь замял бы как-нибудь,— заискивающим голосом произнес пристав.

   — Нечего говорить про то, что не сделалось по-нашему. На все воля Божья. И что значит человек пред промыслом Божьим? — тихо и с умилением ответил ему скорбный отец, предавший и себя, и свою дочь во власть Божию.

   Иван Семенович теперь всецело посвятил себя делам благотворения, шедрою рукой раздавая свои деньги бедным и неимущим; строил дома для бедных и увечных, богадельни для престарелых. Всякий день бедняки и нищие толпились на его дворе, и всех их оделял Иван Семенович с такими словами:

   — Помните, Христова братия, мою злосчастную дочь и помолитесь за нее.

   Голытьба и нищая братия осеняли себя крестным знамением в молитве за дочку купца-богатея. Тысячи молитв неслись за нее к Богу и были услышаны: Наташа была помилована великою монархиней Екатериной Алексеевной.

   Произошло это так.

   Императрица прибыла в Нижний Новгород по Волге и была встречена восторженными кликами народа, собравшегося в огромном числе посмотреть на матушку царицу. Государыня проехала прямо в собор на молебствие. Выходя из собора, она увидала стоящего на паперти на коленях старика Осокина: он держал в руках просьбу. Осанистый старик, с лицом печальным и скорбным, остановил на себе внимание императрицы.

   — Встаньте! Вы с просьбой? — раздался ее царственный голос.— О чем просите? — добавила она, принимая у Ивана Семеновича просьбу.

   — О милосердии… О помиловании, матушка царица.

   — Для кого?

   — Для родной дочки, матушка царица, прости, помилосердуй!

   Горькие слезы текли из глаз старца, удрученного несчастьем дочери.

   — В каком же преступлении обвиняется ваша дочь?

   — В тяжелом, ваше величество, в поджоге кабака, а в нем было семь душ.

   — Ваша дочь знала, что в кабаке находятся люди?

   — Ох, знала, царица-матушка, знала…

   — Боже, какое ужасное, неслыханное преступление! — с волнением воскликнула императрица.

   — Будь милосердна, царица-матушка, соизволь прочитать мою просьбицу: в ней все прописано.

   — Хорошо, я прочту… Вы здешний? — спросила государыня у рыдавшего купца-богатея.

   — Да, здешний купец Осокин, ваше величество, известный благотворитель. Если последует вашего величества соизволение, то я буду иметь честь доложить весь ход дела о поджоге кабака купеческою дочерью Осокиной,— почтительно проговорил государыне губернатор.

   — Да, да, пожалуйста. Это что-то неслыханное. Дело о поджоге меня так интересует… А вы, господин купец, отрите ваши слезы. Все, что возможно сделать для вас, я сделаю…

   Губернатор в тот же день подробно доложил императрице о деле несчастной Наташи, о том, с какою целью и для чего она подожгла кабак «Облупу», где находилось семь человек. Добрый губернатор, сколько было возможно, старался говорить в пользу Наташи.

   — Несчастная девушка. Она достойна жалости. Боже, сколько она выстрадала, сколько перенесла!.. Я… я хочу ее видеть,— выслушав доклад, проговорила императрица.

   — Как, ваше величество? Вы желаете видеть преступницу? — удивился Аршеневский.

   — Да, да, желаю…

   — Когда прикажете ее привести, ваше величество?

   — Сейчас же. Эта невольная преступница так меня интересует.

   — Прикажете, ваше величество, снять с нее кандалы?

   — Разве на ней кандалы надеты? Вот несчастная! Разумеется, снять!

   Прошло немного времени, и пред великой монархиней предстала юная невольная преступница. Зарыдав, она молча опустилась на колени пред государыней, полной милосердия и любви к своим подданным.

   — Встаньте и следуйте за мною! — мягко проговорила Наташе царица и повела ее в свой кабинет, устроенный в бывшем архиерейском доме, только что отделанном для ее приезда.— Мы здесь одни, моя милая, расскажите мне, ничем не стесняясь, все, все…

   Наедине, ободренная лаской императрицы, Осокина откровенно рассказала ей всю печальную судьбу.

   — Я прощаю вас: ваше преступление хоть и тяжкое, но невольное… Людская злоба натолкнула вас на это преступление,— кротко, ласково сказала государыня.

   Слезы благодарности были ответом великой монархине. Императрица была тронута.

   — Встаньте, успокойтесь, Наташа! Я простила вас… Но вам следует еще просить прощения у Бога, и потому советую вам искать себе тихого приюта в святой обители,— добавила государыня.

   — О том я только что хотела слезно умолять ваше величество,— тихо промолвила Наташа, не вставая с колен.

   — Вот видите, я как бы угадала ваше желание. Встаньте, моя милая, и идите, порадуйте своего отца. Он так много страдал за вас…

   Дверь кабинета царицы отворилась, оттуда вышла Наташа, помилованная милосердием Великой Екатерины.

   — Батюшка, родимый батюшка, прощена я, помилована,— громко проговорила Наташа, заливаясь слезами радости.

   — Господи, спаси и помилуй нашу мудрую и милосердную царицу-матушку! — дрожащим голосом промолвил старец отец, опускаясь на колени.

   И все, в то время находившиеся во временном дворце, прославляли милосердие и мудрость царицы.

   По поводу милостивого прощения купеческой дочери Осокиной ликовал почти весь Нижний Новгород, потому что редкий из горожан не знал Наташи, всегда доброй, тихой, а ее отца — именитого купца-благотворителя — весь город знал, любил и уважал.

   Помилованная Наташа вскоре же поступила в женский Зачатиевский монастырь (теперь упраздненный) и, прожив несколько лет в обители в молитве и подвиге монашества, оплакивая свое невольное преступление и прося у Бога себе прощения, приняла постриг.

   Тетка Наташи, игуменья-старообрядка Феофания, не раз звала племянницу в свой скит, но Наташа осталась верна церкви православной. Ее отец, весь свой большой капитал употребив на дела благотворения и милосердия, а также и на вклады в бедные монастыри и церкви, доживал свои дни в маленьком домике, который построил себе невдалеке от обитали, где нашла себе тихое пристанище его любимица Наташа.