Сын генерала Бек-Алеева

Автор: Оленин-Волгарь Петр Алексеевич

   Пётр Алексеевич Оленин

Сын генерала Бек-Алеева

(Из низового быта)

Рассказ

   Как сейчас помню косновца[1] Фёдора: высокий, стройный, с мужественным загорелым лицом и серыми умными глазами встаёт он в моём воспоминании.

  

   [1] — Косновец — гребец на «косной» лодке в Каспийском море.

  

   Где он теперь? Сложил ли свою голову где-нибудь в прикаспийских камышах, в которые забросила его мачеха-судьба, или ещё и теперь существует где-нибудь в Астрахани, в таких местах, где копошится босая команда?

   Мне думается, что он не мог дойти до крайних пределов падения: он мог погибнуть, но, судя по его характеру, я уверен, что он до конца сохранил благородство души и независимость мысли — качества, которые отличали его в то далёкое время, когда я знал его молодого, сильного, с разбитой жизнью, но несокрушимым духом.

   В тёмные осенние ночи нередко приходилось мне делать объезды рыболовных вод. Смелые ловцы не хотели признавать ни прав собственности на воду, ни ограничительных законов, и ставили свои сети там, где им вздумается. Они заграждали ими узкие ерики[2], входящие в море, и мешали рыбе подниматься вверх по течению. Ещё меньше обращали они внимания на «запретную полосу» и на время, в которое лов рыбы совершенно не дозволен. В этой полосе и в это время рыба ловилась особенно хорошо, и поэтому к ней то и тяготели ловцы.

  

   [2] — Ерики — узкие протоки.

  

   На низовьях Волги шла, таким образом, постоянная борьба. Ловцы ставили свои сети, промысловые и казённые разъезды их разыскивали и конфисковали.

   Но так как одна удача с избытком вознаграждала за потерю нескольких сетей, то естественно, что ловцы и не думали бросать свой промысел.

   В преследовании этих смелых каспийских рыбаков необходимо было соблюдать известный такт. Установилось какое-то молчаливое соглашение между обеими сторонами: они понимали друг друга.

   Дозор понимал, что рыбакам необходимо ловить для того, чтобы кормиться, и что поэтому они не могли признавать никаких ограничений. Ловцы же знали, что дозор должен ловить их, что это его обязанность. Целый ряд хитростей пускался в ход с обеих сторон, но вместе с тем допускались и компромиссы. Дозор делал некоторые поблажки, ловцы же старались не раздражать его напрасно: так они не посягали на особо важные ерики.

   Впрочем, иногда все эти негласные условия нарушались, борьба обострялась, и с обеих сторон проявлялась особая энергия. Нередко происходили настоящие столкновения, и в ход пускалось холодное оружие: вёсла, палки и «урлюки»[3], которые было очень удобно метать на далёкое расстояние.

  

   [3] — Урлюки — металлический снаряд, употребляемый на лодках для рыбной ловли.

  

   Заранее делались приготовления. Разъезды с разных промыслов съезжались вместе для того, чтобы дать генеральное сражение ловцам. Десятки косных[4] разными потоками устремлялись к морю. Но не дремали и ловцы: их лёгкие бударки[5] как чайки вылетали из камышей, и на каждую косную приходилось по несколько бударок. Заранее оповещённые о готовящемся походе, ловцы выезжали все — и стар, и млад, — чтобы оказать отчаянное сопротивление и отбить у дозора излишнюю ретивость.

  

   [4] — Промысловые лодки.

   [5] — Рыбацкая двухвёсельная лодка.

  

   Происходили настоящие сражения. Дозорные забирали массу сетей, которые ловцы ставили в таких случаях безо всякого стеснения… Ловцы же не бежали в камыши при виде опасности, а хладнокровно выжидали.

   Исход борьбы по большей части зависел от смелости и численности. Вмиг косные бывали окружены лёгкими бударками. После короткого сражения становилось очевидным, каков будет его результат. Слабейшая сторона, потеряв несколько вёсел, получив пробоины, уступала и «выкидывала белый флаг». Если же перевес оказывался на стороне дозора, что случалось далеко не часто, то ловецкие бударки исчезали так же быстро, как появлялись, и уплывали в камышовую крепь, пути к которой были известны только ловцам, и куда посторонним пускаться было небезопасно.

   По большей части, однако, побеждали ловцы, потому что дозор разбивался на партии, а ловцы следили за ними из камышей и нападали, уверенные в превосходстве своих сил. Победив, они отбирали сети, ломали вёсла и нередко высаживали косновцев на какой-нибудь уединённый островок, затерявшийся в лабиринте ериков и ильменей[6]: сиди мол у моря, да жди погоды, жди, пока свои не наедут случайно и не выручат.

  

   [6] — Ильмень — озеро.

  

   Так как дозорные косные ходят под «казённым флагом» и подчинены бакенному кормщику — лицу полуофициальному, то ловцы, во избежание ответственности, посягают только на предметы неодушевлённые, соблюдая неприкосновенность дозорных команд.

   Такой образ действий они считают совершенно правильным: дают острастку и только. И дозор смиряется: ему обыкновенно и в голову не приходит придавать серьёзное значение таким схваткам или видеть в победе ловцов оскорбление флага. Это не в обычаях «камышей»… И вот нередко ловцы тут же на островке разведут костёр, варят уху, калмыцкий чай и празднуют свою победу, угощая побеждённых, очутившихся, как будто, в плену.

   Лунная ночь… Плывёт-плывёт косная. Серебряный след тянется за ней. Косная подвигается медленно, сзади по дну тащится маленький якорёк, которым захватывают ловецкие сети. Мерно, чуть слышно погружаются вёсла в воду.

   Вокруг стоят неподвижной стеной высокие камыши; птичий гам, неумолчный и разнообразный, несётся из непроезжей и непроходимой крепи. Белые цапли и неуклюжие бабуры[7] тяжело снимаются с песчаных отмелей при приближении лодки и пересаживаются на новую отмель. Вверху искрится тёмное южное небо, и горизонт утопает в ночной дымке, которая точно живёт и движется.

  

   [7] — Бабура — птица-баба, пеликан.

  

   На одной из таких косных был косновец Фёдор. По одежде он нисколько не отличался от других, но в лице его было что-то, изобличавшее его происхождение. При внимательном наблюдении можно было заметить, что человек этот из совсем другой среды и знавал иную жизнь. Не к тяжёлому веслу, казалось, была привычна его красивая рука.

   Лицо Фёдора было интеллигентно. Странное впечатление произвело оно на меня: в нём была какая-то подавленная и затаённая грусть.

   Я недолго находился в сомнении: скоро я узнал, что мой косновец, действительно, не так давно был совсем в иных условиях: он служил в полку, мог сделать блестящую карьеру и вместо того затерялся в непроходимых камышах Прикаспийского края…

   Почему? Зачем? Вот что захотелось мне узнать; но это удалось не так скоро. Я уже встречал когда-то интеллигентных людей в босяцкой среде: у нас на промыслах был соленосом бывший судебный следователь с литературной фамилией, был пленный француз-садовник. На весенней путине катали селёдку землемер и бывший техник. Но всё это были люди опустившиеся, спившиеся безнадёжно с круга. Помочь им выбраться снова в люди было почти невозможно, так как, благодаря слабости характера, все их благие намерения и надежды гибли после первой же рюмки, от которой эти люди уже не раз отрекались, но не в силах бывали отречься окончательно.

   Фёдор был человек совсем другого закала. Главное его отличие от других заключалось в том, что он совершенно не пил. Это указывало на то, что причины, заставившие его переменить свою жизнь, были не обыкновенные, а особенные.

   И мне хотелось доискаться, какие это были причины.

   В сношениях с людьми Фёдор держал себя, как самый заправский косновец. Спал он под общим пологом, ел из общего котла. Когда я узнал, кто он, то я предложил устроить для него лучшее положение, но он на отрез отказался.

   — Я вас не прошу принимать во мне участие, и не желаю менять своё занятие, — ответил он мне.

   — Но на другом деле вы можете принести более пользы, — пробовал я убедить его.

   — Я вовсе не желаю приносить кому-либо пользу: я зарабатываю свой хлеб для себя и как сам хочу, — сказал он, и тон его показывал, что он вовсе не желает продолжать разговор на эту тему.

   Видя, что от него я ничего не узнаю, и, считая неделикатным насильно вторгаться в чужую душу, я попытался собрать о нём какие-нибудь сведения на промысле, но там знали тоже очень мало. По паспорту он числился поручиком в запасе и носил фамилию небезызвестную в военном мире.

   На промысле он появился с партией «путинных»[8] рабочих, и когда те ушли, закончив работы, он попросил оставить его на промысле косновцем. Так как на промыслах дорожат трезвыми людьми, а Фёдор в рот не брал водки, то его охотно оставили, подивившись, что он не просит более видного положения.

  

   [8] — Рабочие, нанимающиеся на определённый срок, на «путину» — весеннюю, летнюю, осеннюю…

  

   Тому же, что бывший офицер избрал себе такое несоответственное занятие, на каспийских промыслах никто не удивляется.

   Стояла чудная июньская ночь; казалось, вся окрестность, тихий Бузан, все эти ерики и ильмени, затерявшиеся в зелёных камышах, отдыхали после знойного дня…

   Наши косные собрались в одно место, к Баткашнову ильменю. До полуночи мы не вытащили ни одной сетки: очевидно, ловцы в эту ночь забрались в другие воды.

   У берегов стон стоял от назойливого пения комаров. Кто не бывал в каспийских камышах в это время года, тот не может представить себе, что такое казнь египетская! Менее минуты нельзя было выдержать у берега и никакой дым не спасал. С моря тянул ветерок. Комары ветра не любят и потому избегают широких водных протоков. Мы выплыли на середину Чадринкского ерика и стали на якоря. Скоро утомлённые косновцы позаснули, и только вахтенные, разгоняя сон, напевали тихие, грустные песни, сидя на носовых лавочках косных.

   Мне не спалось. Южная ночь как-то странно раздражала нервы и наполняла душу и тело какой-то сладкой истомой. Что-то вспоминалось, о чём-то думалось, и хотелось поделиться с кем-нибудь своим настроением, отрадным и печальным в одно и то же время. Но с кем поделиться? Кому раскрыть душу, растревоженную чарами ночи и девственной природой, здесь, у взморья, далеко от культурных мест, в таинственных камышах?

   Мне взгрустнулось ещё более от этой невозможности. Моё одиночество тяготило меня и мысли уносились в иной край, к иным людям.

   Я полулежал на киргизской кошме, глядя на полог тёмного неба, усеянный мерцающими звёздами…

   Как было одиноко!..

   Вдруг тихая песня на незнакомом языке вывела меня из моего странного настроения… Знакомый мотив звучал в сонном воздухе…

   Deserto sulla terra…

   Где? Когда я это слышал?.. Меня не сразу даже поразило несоответствие этой итальянской арии с окружающей первобытной обстановкой… Каспийская глушь, где раздолье ловцам да чайкам и бакланам… чёрные косные, о борта которых шумит и струится вода… уснувшие косновцы, киргизы, чернорабочие из сёл по Бузану… и вдруг ария из «Трубадура», ария, невольно переносящая в блестящий театр, залитый электричеством… На сцене купы деревьев, балкон замка и смуглый Манрико в испанско-цыганском костюме с гитарой в руках… «Deserto sulla terra»…

   «Одинокий на этой земле бедный трубадур»… Я приподнялся и взглянул. На тёмном фоне неба вырисовывалась тёмная фигура: косновец Фёдор сидел на носу косной и пел… Пел песню, которая и его, также как и меня, переносила в иной мир, к иной жизни, к иным людям. Заметив, что я не сплю, он оборвал арию на полуслове.

   — Не спите? — спросил он. — И мне не спится… В таких ночах есть что-то беспокойное, тревожное…

   — Послушайте, — обратился я к нему на «вы», чего до сих пор по его просьбе не делал, — послушайте…

   Но я не знал, что сказать ему. Какое, в сущности, имел я право вторгаться в чужую жизнь?

   — Я знаю, о чём вы хотите сказать, — быстро перебил он меня. — Я верю, что в вас говорит не праздное любопытство, а действительно доброе чувство.

   — Вы правы: такие ночи тревожат душу… и хочется, чтобы близко был человек, который мог бы понять…

   — Вот уже четыре года, как нет у меня такого человека… — сказал он, скорее сам себе. — Я один… один, насколько может быть одинок человек…

   — Но зачем же…

   — Слушайте. Я для вас своего рода сфинкс… Я золоторотец особого, не шаблонного типа, и это вас смущает. Вам чудится тайна…

   — Вы угадали.

   — И тайна эта действительно существует… Эта тайна разбила мою жизнь, она оставила пустоту в моей душе… и ничто, и никогда эту пустоту не наполнит… Вот вы хотели подать мне руку, извлечь меня из моего тяжёлого положения… А знаете ли вы, что оно единственное для меня подходящее? Мне некем быть… В том мире, в котором я жил когда-то, — я теперь никто… никто…

   Фёдор казался взволнованным. Он остановился и как-то поник головой.

   — Как бы я хотел пить!.. Пить до «положения риз», до озверения… Но я не могу…

   — Вы, должно быть, страшно несчастны? — Вот всё, что я попытался сказать.

   — Да, я несчастен, — просто ответил он и засмеялся. — То, что я называю несчастьем, — для многих только блажь. Но я привык быть самостоятельным в своих мнениях… Эта ночь так меня расположила, что я скажу вам о себе…

   Я сын генерала Бек-Алеева… Он пишет свою фамилию в два слога — Бек—тире—Алеев… но… я бы произвёл её скорее от бакалеи… (он странно засмеялся, и мне стало неловко). В нашем роду не было ни беков, ни князей, но несомненно были купцы… Но это к делу мало идёт…

   Генеральские сыновья с колыбели предназначены к военной карьере… Предназначен был и я… Всё это, впрочем, слишком ординарно и неинтересно… Ещё бы: потомку бека, конечно, следовало и воспитание дать соответствующее… Не стоит рассказывать, каково оно было… я перескочу эту пору моей жизни и перейду прямо к позднейшему. В двадцать лет я уже был офицером — офицером с уверенностью в «карьере»… И вот вы видите, какова она оказалась.

   Я не любил отца и отец не любил меня, но так как я был единственный наследник «знаменитой» фамилии, то он возлагал на меня известные надежды… Любить он не мог, не умел. Есть такие люди… Меня, вообще, некому было любить… Матери я не помню… Детство моё сложилось грустно, юность по?шло, мне нечем помянуть их… Офицером я жил, как живёт большинство офицеров: мелкие будничные и специальные интересы, скука провинциального прозябания… женщины… и какие женщины (он брезгливо вздрогнул)! Полковые проказы… вино… сплетни… учения… вот всё, чем наполнялась жизнь…

   Служил я в коннице… Однажды весною мы ушли «на траву»… Вы знаете этот кавалерийский термин? Я устроился в селе, где два раза в день проходили поезда, где было несколько человек, с которыми можно было хоть в винт поиграть… Меня не тянуло на лоно природы, я не любил её тогда. И поэтому я скучал так, как можно скучать только в русском селе, где есть вокзал с начальником станции, телеграфист, учитель и становой… Я скучал и играл в винт, играл в винт и скучал. Словом, как эскадронные кони, я тоже был «на траве»… Хотя, в сущности, чем эта жизнь была хуже городской? То же самое!.. Вам не скучно меня слушать?

   — Что вы! Что вы!..

   — Знаете, это в первый раз со мной за четыре года… В первый раз я рассказываю о себе. До сих пор я ни с кем не откровенничал… Мне кажется, однако, что вы уже угадываете мою историю. В человеческой жизни иногда самая пустая вещь, самое простое обстоятельство играют крупную роль… Вся судьба, вся будущность, иногда, зависит от случайной встречи… Я не знаю, почему учёные математики не разработали ещё «теорию случайности» в pendant к «теории вероятности»…

   Одна такая встреча перевернула всё моё существование, более — она переродила меня и, верьте мне — я не променял бы себя, полубосяка, на себя прежнего, себя офицера… Я никогда, никогда не был таким, каков я теперь… Тогда в душе у меня не было ничего. Я не был счастлив, но не был и несчастлив… Я просто жил потому, что родился для того, чтобы жить… Теперь я несчастен… это правда, но я чувствую, что во мне есть душа… что эта душа полна чем-то таким, чего никогда в ней не было ранее… Теперь, а не тогда, я стал человеком.

   В моём селе я встретил молодую девушку. Она была учительницей… Ни до, ни после я не встречал такого существа… Она… она «светилась»… Иначе я не умею охарактеризовать её. Именно — светилась, но не отражённым светом, а своим собственным, светом своей души. Я не стану рассказывать, как я полюбил её, как она полюбила меня… Зачем? Это до некоторой степени было бы профанацией… Вы меня понимаете? Ранее я смотрел на женщин как на игрушку, как на существо человеческое, с которым весело забавляться… Я не скрою, к женщинам я относился более чем легкомысленно, и на моей душе была не одна девушка… Это гадко, но это было… я не щажу себя…

   К этой девушке в первый раз в жизни я отнёсся иначе… Говоря с ней, я вспомнил, что у меня была мать, могла быть сестра, может быть дочь… Я понял, что, относясь к такой девушке по-прежнему, я осквернил бы прежде всего свою же душу…

   Остальное не стану досказывать. Конечно, потомок крымских беков не допустил и мысли о возможности такого мезальянса, конечно, он сделал всё, чтобы разрушить моё счастье… Я упорствовал, я боролся, но она не захотела войти насильно в семью… Она была слишком горда, и мы расстались… Она замужем теперь; я слышал, что она счастлива… А я — здесь… Ничто не удержало меня от этого шага… Отец меня проклял, но я охотно прощаю ему это и никогда не прощу свою разбитую жизнь… Вы понимаете теперь, почему я не пью, почему я не хочу и не могу искать лучшей доли? В моём теперешнем положении я нахожу некоторое удовлетворение, я вижу в нём возмездие… Если последний Бек-Алеев не мог быть счастлив по своему, не мог очистить свою душу от разной скверны, так пусть же он, по крайней мере, будет свободен… Я здесь потому, что я «так» хочу, потому что «так» не хочет отец. Он победил меня однажды, я же победил его на всю жизнь… Смотрите — светает! — неожиданно сказал Фёдор. — Сколько поэзии в таком утре… Боже, как бы люди могли быть счастливы, если бы сами себе не мешали всяким навязанным, самими же ими придуманным вздором!

   Он поднялся во весь свой рост на лодке и стал смотреть на побелевший восток. С моря тянуло холодком, чуть слышно шевелились камыши; водяной орёл, смелый и гордый, плыл в тёмной синеве неба… А Бек-Алеев стоял, и мне показалось при бледном свете зари, что губы его дрожат, а по щекам текут слёзы.

  

  

   OCR, подготовка текста: Евгений Зеленко, июль 2011 г.