Раздел имения

Автор: Панаев Иван Иванович

  

И.И. Панаев

Раздел имения

Отрывок

(Из записок благонамеренного человека)

  

I

  

   …Когда я подъезжал к своей деревне, вечер был ясный и тихий, а воздух растворен благоуханием, точно весною. По мере приближения моего к моему наследию мне все становилось приятнее, и даже лошадки мои стали пободрее: видно, они, сердечные, почуяли близость стойла. Доброй рысцой бежали они по узенькой гладкой проселочной дороге; пристяжные извивались в кольца и мордами задевали наливавшиеся колосья ржи и ячменя. Тот год был отменно урожайный. Любо было смотреть на полосатую степь, засеянную хлебами: рожь сияла, как золото, а подымалась в рост человеческий; ячмени же еще зеленые, но такие тучные, что в иных местах полегли от тяжести колосьев, а между ними красные полосы гречихи, покрытые сверху серебряными цветочками. Овсы были, правда, в тот год немного плоховаты. «Ну, да не все же вдруг, — подумал я, — и за то, что есть, надобно благодарить бога: все мы зависим от его правосудной воли. Он нас награждает, он и лишает нас, а ропот — есть грех…» Вот он, деревянный домик, немного нагнувшийся на одну сторону от ветхости, — место моего рождения; вот роща за этим домиком — место моих детских забав; вот речка Утка. Утка! Утка! в душный летний день я, бывало, купался в водах твоих! по твоей гладкой поверхности спускал кораблики! А этот густой восьмидесятилетний вяз перед домом… Господи! У меня так и забилось сердце, так и закапали слезы. Кибитка остановилась у подъезда, и я перекрестился.

   Если бы обладал я самым бойким и красноречивым пером, и тогда не мог бы описать того, что почувствовал, войдя в комнаты, особенно в спальню матушки, где оставалось все, как было при ней. В углу старинный большой киот, и в нем образа в почерневших от копоти старинных ризах с каменьями; и перед каждым образом свеча желтого воска; диван работы домашнего столяра нашего, обитый ситцем с изображением памятника Минину и Пожарскому; шкап со стеклами, в котором стояли никогда не употреблявшиеся парадные чашки; круглое зеркало с голубем наверху… Воспоминание охватило меня со всех сторон; но к приятности, ощущаемой мною, присоединилась грусть, потому что я в первый раз вполне постигнул невыгоду одиночества и то, что дом без хозяйки все равно, что тело без души. Пыль густым слоем покрывала мебель, а паутина висела около зеркала и киота.

   В некотором волнении я вышел из дома прямо в рощу. Здесь каждое дерево, каждый куст были мне знакомы. Эта береза посажена дедушкой, этот клен — батюшкой, а этот куст — матушкой. Под этою сосною батюшка очень строго меня наказывал, за что матушка очень рассердилась на него; за этими кустами барбариса я прятался от своей няньки, которая оглашала всю рощу своими криками, зовя меня к маменьке учиться. «Отчего все прошедшее имеет такую необыкновенную приятность?» — подумал я.

   Через два дня соседи мои узнали о моем приезде, а на третий день утром приехал ко мне врач нашего уездного города. Он был человек моих лет, из немцев, впрочем, только по имени и по фамилии, а по манерам и по всему нельзя было отличить его от нашего брата русского; рост имел средний, волосы темно-русые и карие глаза, которых зрачки бегали из стороны в сторону с неимоверною, можно сказать, быстротою, что всегда поражало меня в его физиономии.

   О свойствах души его в то время я еще не знал ничего положительного; несмотря на то, мне казалось, что он человек кроткий и услужливый, почему я и принял его с изъявлением непритворного удовольствия. Обменявшись приветствиями, мы сели друг против друга.

   — Что новенького, Христиан Францевич, в нашем уезде? — спросил я его.

   Он вынул из кармана табакерку и предложил мне понюхать табаку.

   — Новенького-с?.. Да. Старичка-то Коробова знавали вы али нет? Добрая был душа покойник! мы все по воскресеньям у него обедывали: я, исправник, судья и все наши. Бывало, тотчас после обедни и шлет за нами…

   — Очень знал. Пользовался ихним вниманием. Ну, скажите, бога ради, что наследники-то склонились ли к полюбовному разделу?

   — Пополам с грехом приступили к делу, и то за несколько дней до вашего приезда. Правда, сундуков пять, шесть поразрыли. Комедия, я вам скажу! Меня тоже втянули: один из наследников, человек безответный и благонравный такой, не хотел лично связываться с своею роденькою, говорит: возьми от меня доверенность; делать нечего, думаю, и не хотелось, а взял… Как вы поживаете? Надолго ли к нам?

   — Хотелось бы и подольше собственными глазами обозреть все. Но что делать? ведь нельзя: человек служащий, занимаешь пост. Нештатные чиновники совсем другое, и ответственности нет; им ничего, разница большая! А позвольте узнать, многие ли наследники налицо?

   — Пять налицо, а три поверенных, в том числе и я. Дом-то небольшой, они там как пиявки в банке; впрочем, общий обеденный стол довольно хороший и вино петербургское. Покойник оставил богатейший погреб. Есть шампанское — рублей по 15 бутылка в Петербурге стоит, такого совсем розового цвета. Очень приятное вино.

   — Знаете, Христиан Францевич, вино по комплекции: иное совсем пить не можешь, а другого сам желудок требует.

   — Конечно… Наследники-то ни за что не приступили бы к полюбовному разделу, если бы не гражданская палата. Двухгодичный, положенный законами срок истекает: заплатить восемьдесят тысяч штрафа, так и в затылке зачешется; они же все такие, между нами будь сказано, скряги. Ихние дамы все лоскутки так и режут на мелкие части, настоящую лапшу делают. Шаль или английский платок попадется под руки — так и шаль, и платок пополам. Если бы не дамское дело, иной раз лопнул бы со смеха. Мы с Матвеем Ивановичем исподтишка над ними порядочно подтруниваем. Вы, может, изволите быть знакомы с Матвеем Ивановичем Лакаевым?

   — В Петербурге я имел удовольствие встречаться с ним в одном доме.

   — Он человек очень солидный и рассказывает, что часто награды по службе получает. Петр Петрович — самый меньший из наследников, который всегда живет в Петербурге, свистун, должно быть, какой-нибудь, — просил его приехать вместо себя на раздел и дал ему такую доверенность, что он по ней все может. Тонкий человек Матвей Иванович, хорошо свои дела обрабатывает.

   — А Илья Петрович тоже поверенного прислали?

   — Он сам и с супругой уже гораздо более двух месяцев здесь, и Марья Дмитриевна, вдова Гаврилы Петровича, Михаила Петрович с супругой, Николай Петрович, Федор Петрович…

   — Так Илья Петрович здесь? Более мой, скажите! Мы ребятишками вместе с ним в лапту игрывали! Да и как играл он! Во всех гимнастических упражнениях он был у нас первый! Супруги его не имею удовольствия знать, братцев также не знаю, а его!… на одной лавке сидели, Христиан Францевич! да ведь какой забавник был; зато и доставалось ему, бывало. Он, кажется, годками четырьмя постарше меня… Давно не видал его… Что, он все такой же толстый?

   — В корпусе толстоват, а лицо средственное, по препорции.

   — Илья Петрович! Скажите! Любопытно взглянуть на него.

   — Что ж? поедемте сегодня в Плющиху обедать. Несмотря на то, что мне необыкновенно хотелось увидеть Илью Петровича, я задумался при этом предложении. «Обедать!» Строго соблюдая все приличия в продолжение всей моей жизни и будучи уверен, что от несоблюдения их и от необдуманности происходят по большей части наши различные неприятности и несчастия, после минуты молчания я отвечал:

   — Не полагаю, чтобы приличие дозволяло ехать в первый раз обедать, не сделав сначала утреннего визита и не познакомившись предварительно с другими господами наследниками.

   — Полноте, что за церемонии в деревне. Мы живем запросто, а вы привыкли к столичному этикету.

   Замечание это показалось мне небезосновательным. Подумав немного, я убедился, что в деревне точно не может и не должно существовать такого строгого этикета, как в столице или губернском городе.

  

II

  

   Плющиха находится в пяти верстах от моей деревни. Мы доехали скоро, тем более, что дорога шла под гору. Христиан Францевич первый вышел из брички и сделал, помнится, остроумное замечание насчет ветхих ступенек лестницы у подъезда дома.

   Мы вошли в залу.

   Надобно упомянуть, что до сей минуты ни разу еще не случалось мне лично находиться при каком-либо разделе; оттого зрелище, представившееся мне, оставило во мне сильное впечатление.

   Зала была средней величины, продолговатая и невысокая, а оштукатуренный потолок истены немного закопчены от времени; известно, что низкие комнаты всегда скорее коптятся. Во всю длину залы стоял стол простого дерева, на котором навалены были груды разных вещей, как то: старинные камзолы, обшитые позументом, бархатные и шелковые французские кафтаны, милиционные мундиры, панталоны — драдедамовые, плисовые, демикатонные и другие. В числе прочего заметил я несколько кусков холста, роброны, мантильи и прюнелевые башмаки на высоких и узких каблуках.

   Кругом стола сидели наследники и наследницы; позади же их стульев стоял целый строй лакеев в длинных сюртуках из зеленого домашнего сукна. Лакеи эти были, как на подбор, все молодцы, плотные и высокого роста.

   Раскланявшись на все стороны, я остановился, ища взорами Илью Петровича; но он предупредил меня, вскочил со стула и подбежал ко мне с распростерыми объятиями. Лет семь не видал я Ильи Петровича. Он, показалось мне, много изменился: волосы на голове с затылка уже начинал зачесывать вверх, что придавало ему вид более степенный; в глазах его не было заметно той живости, которая всегда отличала его от других; по всему должно было заключить, что он был большой хозяин и что недаром прорезались на его лбу три глубокие складки. В корпусе он заметно потучнел, чему я, впрочем, нимало не удивился, убежден будучи несколькими примерами, что люди, оставившие службу и пользующиеся свободою и деревенским воздухом, в короткое время незаметно поправляют свое здоровье.

   Три раза поцеловал меня Илья Петрович, не выпуская из своих объятий; потом минуты две молча и пристально смотрел на меня.

   — Все такой же, как и был, — произнес он, — и глаза те же, и все, — разве что похудел только немножко. Душевно, братец, рад видеть тебя… Ну, а…

   Но в эту минуту зазвенел тоненький, раздражительный голосок и прервал приветствие Ильи Петровича:

   — Этот камзол надобно пополам: ведь он обшит не мишурным, а золотым позументом; позумент можно спороть и отдать на выжигу.

   — Пополам, пополам, все пополам! — громким голосом закричал Илья Петрович, отвращая свои взоры от меня и обращаясь к столу.

   Спинка камзола затрещала.

   — Я старый солдат, — говорил Илья Петрович, обращаясь ко мне, — меня в этом не надуешь; я сумею отличить мишуру от золота. Помнишь, братец, как я надувал тебя в школе оладьями: сахаром посыплю, да и продаю по восьми гривен оладью? а? — При этом Илья Петрович расхохотался. — Имею честь представить вам моего старого товарища и приятеля… Дашенька, ты, я думаю, по моим рассказам заочно знакома с ним?

   Илья Петрович произнес мое имя, отчество и фамилию, обозрев своих родственников, сидевших вокруг стола. Дарья Яковлевна, которую он называл Дашенька, была его супруга.

   Я, будучи в ту пору еще очень застенчив, молча ответствовал на приветствия и рукопожатия и подошел к ручке Дарьи Яковлевны.

   — Позвольте вам рекомендовать себя, — сказала она мне с самою тончайшею светскою вежливостью.

   Я поклонился, отошел от нее, взглянул прямо… И — минута важная в моей жизни! — глаза мои встретились, сам не знаю как, с прекрасными темно-карими глазами дамы в отличном чепце с розовыми лентами, сидевшей у стола вместе с прочими. Нельзя описать, какое приятное ощущение разлилось по всей моей внутренности от одного ее взгляда. Магнетическое ли влияние, или другое что действует в таких случаях, не знаю: скажу только, что этот взгляд, скромный и приятный, видимо принимал участие в моей застенчивости и ободрял меня. Даме этой было на лицо лет около тридцати, — но об ней после.

   — Недурно бы закусить, дружище! а у нас есть свежая икорка, — говорил Илья Петрович, — такой икорки и в Петербурге не найдешь. Мы, правда, закусили, да для тебя, пожалуй, закусим и в другой раз, — не беда. Фомка! к водке… Садись-ка, полюбуйся на наш дележ. В школе-то я деление знал плохо, а здесь немного понаучился.

   Я сел. К слову скажу, что запах от залежавшегося в сундуках платья был резкий и неприятный; на меня, как пришедшего прямо с воздуха, этот запах подействовал, и ячихнул.

   — Будьте здоровы! — раздался чей-то голос над самым ухом моим, и я почувствовал чью-то руку на моем правом плече. Оглянувшись, увидел я перед собою господина небольшого роста, немного сутуловатого, у которого голова, как я заметил впоследствии, имела изумительное свойство наклоняться и выдаваться вперед, прикасаясь теменем своим к сердцу того, с кем он разговаривал об интересных делах. Искусно сделанный парик, с небольшими завиточками, прикрывал его голову; большие черные глаза и бакенбарды, занимавшие по полущеке, придавали ему нечто мужественное; борода его, хотя тщательно выбритая, резко отделялась своею синевою от щек и лба. К нему очень шла табачного цвета с отливом венгерка, или, лучше сказать, архалук без аграманта и кистей, с крючками на груди; к этому архалуку пришиты были орденские ленточки, на которых висели два ордена средней величины и дворянская медаль. — Это был Матвей Иванович Лакаев.

   Услышав приветствие его на мое чиханье, я, соблюдая светские приличия, встал со стула, поклонился и поблагодарил его, а он протянул мне свою руку и с большою приятностью сказал:

   — Необыкновенно радостная встреча увидеть вас здесь совершенно неожиданно. Мы с вами в Петербурге имеем общих знакомых и часто, если изволите помнить, видались уего превосходительства Конона Карповича: могу сказать, что он истинный мой благодетель и, сам не знаю за что, любит меня и жалует; жена моя также вхожа к нему в дом; он и ее, и дочь мою ласкает, по доброте своей… А вы здесь, вероятно, изволите находиться по домашним обстоятельствам?

   — Да-с, я приехал в отпуск: захотелось на свою деревню взглянуть. У меня матушка скончалась, так надо устроить хозяйство.

   — Прекрасное, я вам скажу, дело. Хорошие места в окружности: ведь ваша деревня здесь поблизости? Скажите, пожалуйста, кто бы мог подумать, что мы с вами в такой отдаленности встретимся? Я тоже совсем нечаянно попал сюда. Петр Петрович просил убедительнейше принять доверенность, — я, по деликатности своей натуры, отказать ему в этом посовестился; выгоды же никакой нет, еще свои деньги проездишь…

   Он говорил с большим чувством.

   — Ах, какая вещица! — воскликнула дама с раздражительным голосом, отрыв в куче жилетов и других вещей веер, на коем довольно мило нарисованы были пастушки. — Хорошенькая вещица! — Говоря это, дама рассматривала веер и повевала им около своего лица.

   Уездный лекарь вдруг обратился к ней и сказал ей с весьма неприличною улыбкою:

   — А что, сударыня, и веер-то не разломать ли пополам?.. Все подробности этого дня сильно врезались в моей памяти, ибо день этот был решительным в моей жизни.

   В эту самую минуту, когда Матвей Иванович, кончив разговор со мною, стал разговаривать с Христианом Францевичем, лакей на большом подносе принес завтрак, а другой за ним шел со штофом водки и с рюмкою. Илья Петрович вслед за водкою потащил меня в другую комнату.

   — Вот, братец, жизнь, — говорил мне Илья Петрович, прихлебывая травник, — вот жизнь… а? что это такое? и обедаешь не в пору, и завтракаешь не вовремя. Все от этого раздела навыворот; не будь этого раздела, все шло бы своим чередом. Черт знает, я сегодня в третий раз завтракаю. Спрашиваю тебя, братец, будешь ли тут обедать? Прежде четырех часов и не думай кончить то, что на столе навалено. Вот тебе и жизнь!

   К исходу четвертого часа стали, однако, постепенно убывать вещи, лежавшие на столе. Раздел был жеребьевый, а в жеребьевом разделе сначала делимые вещи приводятся в ценность, поровну раскладываются в кучи, по числу наследников, потом на каждую кучу кладется билетик с нумером; наконец свертываются соответственные этим билеты с нумерами, другие же с фамилиями наследников, — нумера кладутся в одну посудину, фамилии в другую и вынимаются обыкновенно посторонним лицом. Господин высокого роста, длинный, седой, в синем сюртуке по щиколотку, ловко свернул билеты в трубочки и положил их в попавшиеся ему под руку мою фуражку (при чем он извинился) и в картуз Христиана Францевича. Засим один из лакеев притащил в залу дворового мальчика с волосами цвета поспелой ржи, который, всхлипывая, смотрел исподлобья и утирал нос кулаком. Лакей подвел его к картузу и фуражке.

   — Вынимай один билет прежде из картуза, а другой из фуражки, — сказал басом господин в синем сюртуке по щиколотку.

   Мальчик заревел, опуская руку в картуз.

   Когда все жеребья были вынуты мальчиком и он, немного успокоенный, хотел выйти из комнаты, чтобы скорее присоединиться к своим товарищам, которые с разинутыми ртами ожидали его на господском дворе, Матвей Иванович, вероятно, для доставления удовольствия обществу, подбежал к мальчику, сдернул с себя парик и начал делать перед ним разные гримасы. Все расхохотались, исключая меня и дамы с темно-карими глазами, у которой был чепец с розовыми лентами. Она даже не улыбнулась. Она поняла всю неприличность такого поступка. В самом деле, позволительно ли чиновнику в известных летах, имеющему уже знаки отличия, до такой степени унижать себя: прыгать перед глупым мальчишкой и строить из своего лица такие рожи, что иные маски благовиднее?

  

   В четыре часа ни одной ниточки не оставалось на столе: все имущество, лежавшее в нем, разнесено было в восемь различных углов. Двенадцать лакеев раскладывали на этот стол скатерть, не совсем чистую и несколько дырявую; это мне показалось странным, но я узнал после, что столовое белье было все разделено и никакой общей, кроме этой, скатерти не оставалось. Как сию секунду вижу перед глазами лакея, захватившего несколько тарелок, споткнувшегося о порог буфета залы и уронившего две тарелки, которые разбились вдребезги с страшным шумом. Илья Петрович стоял в эту минуту возле меня и разговаривал со мною об устройстве риги. Рассердясь на неосторожность лакея, он перебил начатый им разговор, плюнул исказал мне:

   — Вот, братец, тебе и наследство: еще до раздела все перебьют, бестии! Что, у тебя где глаза-то, Васька? — закричал он, строго смотря на лакея.

   — Во лбу, сударь, глаза… где же? — отвечал Васька. — Ведь я не ваш, а Петра Петровича. Еще от своего барина худого слова не слыхал, а вы… — И он продолжал ворчать, удаляясь в буфет.

   — Будь он у меня в эскадроне, — говорил Илья Петрович, — Я бы его! показал бы ему Петра Петровича!.. Такая разнобоярщина, — в ус не дуют, грубияны!.. До обеда, я чай, не успеешь выкупаться, а жара, братец, такая, что черт знает, хоть целый день в воде сиди!

   И точно, в тот год с июля месяца сделались необычайные жары, о чем сказано было, впрочем, и в «Брюсовом календаре». От продолжительной засухи все луга выгорели, так что, бывало, идешь по лугу, а нога скользит, как на паркете в комнатах нашего директора. Мух было столько, что боже упаси! от несносных мух мы не знали куда деться. Ничего нет неприятнее на свете этих насекомых. Часто думал я и теперь думаю, к чему служит существование таких гадин, как мухи, блохи и другие им подобные…

   Едва сели мы за стол и только что я занес ко рту ложку супа, — глядь, а в супе барахтаются три мухи; едва Илья Петрович успел мне налить рюмку виссанта, вино цвета мутного и вкуса неприятного, — глядь, и в виссанте муха; но что было всего досаднее, я большой охотник до кваса, вот и налил я себе квасу, думая этим несколько освежиться от жара, — а вместе с квасом так и полились проклятые мухи.

   Разговор за обедом касался большею частью предметов хозяйственных, толковали, однако, и о литературе немного. Я заговорил о «Благонамеренном». В то время еще Александр Ефимович Измайлов издавал «Благонамеренный» — журнал весьма хороший по-тогдашнему. (Нынче обо всем судят совершенно иначе и все старое почитают дурным.) Самое название журнала зарекомендовало публику в его пользу и ясно показывало намерение почтенного издателя. Во всех сочинениях прозаических или стихотворных, помещенных в «Благонамеренном», строго соблюдаема была моральная цель. Младшие писатели всегда имели глубокое почтение к старшим и без советов их инаставлений не печатали ни одного своего произведения. Горько каждому благомыслящему человеку, горько смотреть, что делается в наше время в литературе! мораль не уважают, и молодые писатели, пробующие еще только перо, с оскорбительными насмешками отзываются о почетных наших стихотворцах и прозаиках, тогда как достоинство их несомненно, ибо признано не только публикою, но и многими учеными обществами, в которых они состоят членами. Не стыжусь быть старовером и откровенно скажу, что новейшие стихотворения невозможно читать: в них нет никакой мысли и в выражении чувствований ни малейшей нежности, — все только одни картины, ни к чему не ведущие, из которых, как ни бейся, не извлечешь никакого поучения. Долго ли все это продолжится — не знаю; я не сочинитель, следовательно, в чужие дела вмешиваться не буду… Так я заговорил о «Благонамеренном» и к слову прочел оттуда стихи, всегда особенно нравившиеся мне, под заглавием: В альбом к запутанному в сети Амуру:

  

   Под сению любви я проводил свой век,

   Плененный красотой твоей, моя Пленира,

   И дни мои Борей свирепый не пресек

   Затем, что о тебе моя гремела лира.

   И ныне вижу я, царица красоты,

   Что сам Амур в тебя влюбился

   И очутился

   У ног твоих, неся в руке цветы!

   Едва лишь на тебя малютка загляделся,

   Своею сетью сам оделся

   И уж с тех пор на миг тебя не покидал,

   Твоим рабом божок крылатый стал,

   Следя повсюду за тобою,

   В деревне, в городе, — с колчаном и стрелою!

  

   Чтец я был недурной, по уверению многих, и в этот раз во время декламации моей видел одобрение на многих лицах, особенно на лице той дамы, у которой были темно-карие глаза и чепец с розовыми лентами. Она с чувством ловила каждое слово стихотворения, и лицо ее с каждым стихом принимало более и более нежное выражение. По какому-то неясному движению сердца при стихе:

   Твоим рабом божок крылатый стал — яобратился невольно к ней. Она закраснелась, потупила глаза в тарелку, поспешно взяла ножик и вилку и начала разрезать говядину под красным соусом.

   — Какое милое эротическое стихотворение! — сказала она минуты через две, взглянув на меня с тою привлекательною застенчивостью, которая служит верным признаком хорошего воспитания.

   Тонкое замечание дамы с темно-карими глазами заронилось мне в душу. «Каким изящным вкусом наделена она!» — подумал я.

   После обеда я подошел к ней.

   — Вы изволите быть охотницей до чтения? — спросил я ее.

   — Это моя страсть, — отвечала она, — хозяйство и книги; я уж так была приучена с малолетства.

   — Это похвально-с. («Она должна быть превосходной хозяйкой, это сейчас видно», — подумал я.) Ржаные хлеба что-то нынешний год совсем не удались, — произнес я после минуты молчания, — вот на яровые так нельзя пожаловаться.

   — Уж ржаного хлеба нынче ни зерна не будет. Поверите ли, в Бакеевке, что мне теперь досталась, хоть шаром покати.

   — Неужели Бакеевка вам досталась? — спросил я с радостным изумлением. — Моя Орловка только в четырех верстах от Бакеевки. Я должен благодарить судьбу за доставление мне такого соседства.

   Она покраснела.

   — Очень приятно, — сказала она, и каким голосом произнесено было «очень приятно»! — А вы на житье сюда или на время?

   Зная, что по истечении отпуска я должен был отправиться в Петербург, я отвечал, сам не зная отчего, трепещущим голосом:

   — Не знаю.

   — После столичных увеселений и развлечений, — продолжала она, — наша деревенская жизнь покажется не такою деликатною. Это я знаю по собственному опыту, потому что прежде жила в столице. Провинция уж все провинция, как ни говорите.

   — Деревня имеет свои приятности; воздух здесь совсем другой. Я так чувствую себя гораздо лучше на свежем воздухе, особенно когда можно отдохнуть после занятий по службе; к тому же уединение…

   — В самом деле. Вы, верно, меланхолического расположения?

   Меланхолического! это слово мне никогда не приходило в голову. Ведь именно я всегда был меланхолического расположения! Она угадала мой характер. Робость, которую я ощущал в присутствии женщины, в первый раз смешивалась во мне с каким- то приятным ощущением, когда я был с нею: продолжить разговор я не мог, а мне хотелось постоять возле нее, послушать ее.

   В эту минуту Илья Петрович ударил меня по плечу.

   — Что, брат, уж ты познакомился с Марьей Дмитриевной? Вот счастливица-то у нас на разделе, стоит только задумать ей: хочу этого — и вернее смерти достанется это. Рекомендую вам его, Марья Дмитриевна. (Я поклонился и покраснел, она улыбнулась.) Ей-богу, славный малый, да и к тому же сосед вам. А скромник какой! Бывало, я…

   Есть люди, совершенно не умеющие вести себя при дамах и позволяющие себе говорить вещи, которые, по моему мнению, неприличны даже и в мужской компании. Илья Петрович принадлежит к таким людям. Чтобы удержать в этот раз его нескромность, я кашлянул. Он заикнулся. К счастью, очень вовремя подошел к нему Христиан Францевич. Глаза доктора, по обыкновению, двигались из стороны в сторону, и правый глаз он прищуривал самым странным образом.

   — А что, Илья Петрович, матрас в диванной на кушетке, обитый желтым ситцем, не нужен вам? Уступите-ка мне его без раздела, для тарантаса. Другие наследники все согласны. И Марья Дмитриевна, верно, согласится?

   — С большим удовольствием, — отвечала она.

   — Ну, уж я, черт возьми, не постою: уступать так уступать! — воскликнул Илья Петрович.

   Доктор, кажется, был доволен.

   Матвей Иванович подскользнул к нему. Он приветно погрозил ему пальцем.

   — Умеете, Христиан Францевич, — заметил он, — и словцо ввернуть вовремя. Я так прошу-прошу Илью Петровича, чтобы согласился уступить мне кусок синей бомбы с цветами. Я, пожалуй, от денег не прочь, хоть сейчас выложу на стол. Оно не то чтобы какая-нибудь завидная материя, — старина, из моды вышла; дорогого купить не могу, а жене нужно гостинца купить. На что вам эта материя?

   — Об этом мы с вами поговорим после. — Илья Петрович, сказав это, подмигнул мне.

   — После, то-то после, Илья Петрович! — Он вынул из кармана, поморщиваясь, табакерку. — Не хотите ли табачку? Я всегда покупаю у Головкина, этот табак идет и в иностранные земли.

   Возвратясь домой часу в десятом, я разделся и лег в постель, но долго не мог заснуть. Мне было как-то неловко, я с бока на бок ворочался беспрестанно. «За тридцать лет холостая жизнь — настоящее бремя! — подумал я, поправляя подушку. — И приласкать некому!..»

  

III

  

   На следующее утро я был уже в семь часов на ногах и до девяти часов успел осмотреть ригу, мельницу, скотный двор и другие хозяйственные заведения. В девять часов, возвратясь домой, я почувствовал голод и спросил чего-нибудь закусить. Любимейшая закуска моя — это копченая ветчина, и никто так не умел коптить ее, как, бывало, покойная матушка. При этом любил я соленые грибки, которые под надзором маменьки приготовляли прекрасно. Мне подали вместо всего этого редьку и масло, притом не совсем свежее. Я невольно вздохнул и подумал: «Вот что значит, когда нет в доме хозяйки».

   От этой мысли я перешел к тому заключению, что человеку в известных летах, имеющему, по милости божией, свой кусок хлеба, непременно надобно жениться. К тому же, имея чин коллежского асессора, не стыдно сделать предложение. «В самом деле, не выйти ли в отставку?»

   Предлагая самому себе такой вопрос, я смутился. Уже так привык я к моей регулярной жизни в Петербурге, к моей маленькой квартирке в Поварском переулке у Владимирской, к моему департаменту, к этой дороге от Поварского переулка до арки, что в Миллионной, даже к сторожу департаментскому, который снимал с меня шинель и прятал мои калоши в продолжение десяти лет ежедневно, — так привык, что вдруг, когда я только в мыслях оторвался от всего этого и вообразил, что буду жить совершенно по-иному, мне сделалось страшно, очень страшно.

   «Но, — и тут я провел рукою по лбу, — но… не умереть же мне холостым! Кто будет ходить за мной, если я занемогу, если (и об этом надобно подумать), если я буду лежать на смертном одре — кто закроет мне глаза?»

   Слезы проступили у меня на глазах от таких мыслей. Первый раз я серьезно раздумался о своей будущности. Через полчаса я приказал заложить свою бричку.

   — Пошел в Городню, — сказал я кучеру.

   В Городню иначе нельзя было проехать, как через Плющиху. Какое-то таинственное чувство, совершенно непостижимое, влекло меня в ту сторону, но я не решился сказать кучеру «в Плющиху».

   Видно, кучеру моему показалось странным такое приказание, потому что он переспросил меня два раза: «Куда, сударь?»

   Городня — небольшая деревня, в которой не было и до сих пор нет никаких хозяйственных заведений. Подъезжая к Плющихе, я почувствовал неловкость во всем теле, и краска выступила у меня на лице; вынув из кармана щеточку с зеркалом, которую я имел привычку носить в кармане, оправил свои волосы.

   У конюшен, направо, при въезде в деревню, стоял Илья Петрович в драгунском сюртуке с брусничным воротником, в нанковых серых шальварах и в белом пуховом картузе; он курил табак из коротенького чубука с преогромною пенковою трубкою, обернутою в замшу, придерживая ее правой рукой, а левой ероша усы свои. Против него стоял вкрадчивый Матвей Иванович; бородка его синела издалека; возле Матвея Ивановича Христиан Францевич; возле Христиана Францевича длинный медиатор в синем сюртуке по щиколотку, а возле медиатора какой-то молодой человек приятной наружности, в голубом жилете. Это был также поверенный одного из наследников. Рядом с ним стояли два господина среднего роста, худощавые, а между ними третий, пониже и потолще, — все три брата Ильи Петровича. Словом, полное собрание и наследников, и поверенных было тут налицо, за исключением Марьи Дмитриевны. Прежде нежели я размыслил, что мне следовало делать и как отвечать на вопросы и приветствия, долженствовавшие посыпаться на меня со всех сторон, Илья Петрович замахал обеими руками, увидев меня, отошел от толпы, остановился на средине дороги и закричал самым густым басом:

   — Стой! кто едет? — потом, пресерьезно подойдя к дверцам моей кибитки, он сказал также серьезно, — пожалуйте подорожную прописать.

   Все стоявшие тут господа, услышав это, громко расхохотались. Илья Петрович при всем общем залпе смеха также не мог выдержать и сам покатился со смеха. Я ничего не говорю о себе, но можете вообразить, что при такой сцене я не мог не выйти из состояния раздумья, в котором находился.

   — Вылезай-ка, брат, из кибитки, вылезай. Кстати приехал, а мы еще не завтракали: все лошадей делили, насилу кончили, а есть, я тебе скажу, жеребчики недурные. Мне достался один полово-серый, так уж мое почтение! Постой-ка, я велю его вывесть. Да вылезай же, братец.

   — Я позавтракал дома, и вдруг что-то голова разболелась, захотелось проехаться, япроезжал мимо… совсем нечаянно, не думал…

   Я хотел показать, что понимаю приличия и знаю, что не водится в общежитии ездить ежедневно в тот дом, где один только хозяин коротко знаком, а прочие также хозяева, — но еще не короткие знакомые. В Плющихе же все наследники были равные хозяева. Когда я произнес: «нечаянно, не думал», Илья Петрович, поправив свой левый ус левою рукою, правою раза два ударил меня по спине и сказал:

   Вздору-то не болтай, А из коляски вылезай. — Что, брат, каково? Мы и стихами говорить умеем.

   Добрый человек Илья Петрович, но о светскости и о приличии не имеет ни малейшего понятия! Я и вышел из коляски; только что я ступил ногою на землю, как Матвей Иванович подбежал ко мне, схватил мою руку и, потирая теменем своей головы около моего сердца, с вкрадчивою улыбкою произнес:

   — Мы вас не выпустим. Как ваше здоровье? Как изволили вчера доехать? — Он ухватил меня за талию и на ухо шепнул мне: — Здесь, в провинции, когда встретишься с петербургским, так легче на душе станет, право.

   Я поблагодарил его за внимание и поздоровался с прочими, сказав каждому какую- нибудь светскую безделку.

   Когда через калитку, выходившую на улицу, мы прошли к самым конюшням, Илья Петрович приказал вывести конюхам доставшегося ему полово-серого жеребца, чтобы показать мне. Жеребца вывели; он подошел к нему, погладил его по шее, посмотрел ему в зубы, прищелкнул языком и сказал мне:

   — Конек, братец, знатный; ему невступно четыре года. Знаешь ли, какую я хочу дать ему кличку?

   — Какую?

   — Вольтер! а? что скажешь?

   При этом Илья Петрович засмеялся.

   После того мы отправились к ожидавшему нас завтраку.

   Дорогою от конюшен до дома Илья Петрович, шедший рядом со мною, все подшучивал над своим братом, который пришепетывал.

   — А что, покончили ль свой дележ дамы? — с усмешкою заметил Христиан Францевич, поглядывая на Матвея Ивановича.

   — Бьюсь об заклад, что еще не кончили! — закричал Илья Петрович. — Знаешь ли, братец, чем это они занимаются, что делят? — спрашивал он, обращаясь ко мне. — Во всех кладовых все углы перешарили, отыскивая там какие-то банки с столетним вареньем и бутылки с наливками, — и давай из одной бутылки переливать в другую, — чтобы всем досталось поровну. Да бутылки-то еще ничего, — авось либо и найдется наливочка, годная к употреблению, — а то варенье из банки в банку перекладывать: это каково? Впрочем, все женщины уже созданы на то. Серьезным ничем заниматься не могут.

   Сердце мое забилось, когда я вошел в залу; но в зале ни одной дамы не было. Там на полу сидели четыре лакея, необыкновенно раскрасневшиеся, и занимались перецеживанием наливок из одной бутылки в другую. Накануне в этой комнате попахивало залежавшимся платьем, в эту минуту так и бросался в нос спирт.

   Дамы сидели в гостиной перед двумя ломберными столами, соединенными вместе, на которых расставлены были банки с вареньем и небольшие фаянсовые кринки. Илья Петрович угадал: они еще все продолжали делить варенье.

   Я подошел к ручке Дарьи Яковлевны и почтительно раскланялся с прочими дамами.

   — Милости просим садиться, очень рады вас видеть, — сказала Дарья Яковлевна, — — извините нас, не претендуйте, что при вас будем заниматься таким делом.

   Я сказал «помилуйте» и сел.

   Марья Дмитриевна была очень задумчива и машинально разбивала ложечкой имбирное варенье, перед ней стоявшее. Нельзя описать, как она была мила в этот день! Как удивительно шло к ней лиловое платье с зелеными цветочками! Я посмотрел на нее и снова опустил глаза.

   Илья Петрович несколько минут после меня вошел в гостиную. Когда Дарья Яковлевна увидела его, она вся переменилась в лице и с беспокойством вскрикнула:

   — Ну, что? кончили? а каковы нам жеребцы достались?

   — Славные, матушка, и полово-серый четырех лет наш! Вот конь! гордость какая!

   При этом та дама, у которой был раздражительный голос, нахмурилась, а Дарья Яковлевна, казалось, успокоилась и обратила опять свое внимание на варенье.

   — Изволили расставить на восемь частей, — сказал Христиан Францевич Дарье Яковлевне, — теперь, сударыня, только билетики, да и жеребий?

   — Совсем расставлено. Части, кажется, все равные.

   — А я полагаю, что совсем не равные! — воскликнула дама с раздражительным голосом, — имбирное варенье все на одну почти часть положили; имбирное же варенье, сами знаете, редкое и дорогое. Я вас спрашиваю, Христиан Францевич, где теперь достанешь имбирного? Нигде в свете; а против него что поставлено? клубничное, малиновое, черная смородина, да и то еще такое, что прабабушка…

   Дарья Яковлевна вспыхнула.

   — На вас не угодишь! Извольте расставлять сами! Как вы лучше расставите? интересно посмотреть. Довольно смешно: имбирного варенья три кринки, а других вареньев сорок банок. Варенье все хорошее, — нужды нет, что старое: не бросить же его; можно подварить, так изойдет для гостей, которые попроще.

   — Для чего из-за этой малости спорить, сударыня? — возразил Матвей Иванович, обращаясь к даме с раздражительным голосом. — Извольте лучше бросить жеребьи: может, имбирное варенье и вам достанется, — почем вы знаете? На все судьба!

   Жребии были брошены.

   Одна кринка имбирного варенья досталась Дарье Яковлевне, а две Марье Дмитриевне. Удамы с раздражительным голосом кровь на лице выступила пятнами. Она старалась скрыть свой гнев и не могла. С досадой толкнула она локтем одну из доставшихся ей банок с клубникой, встала с кресел и отошла к окну. Марья Дмитриевна, увидев это, также встала с своего места и подошла к ней.

   — Мне достались две банки имбирного, — сказала она: и сколько нежности, уступчивости и доброты было в ее голосе! — Извольте, я вам с моим удовольствием уступлю одну, тогда у нас у трех будет поровну…

   Она говорила, а я глядел на нее и думал: «Какая женщина! Боже мой, какая женщина!»

   — Маменька, дайте мне варенья! — закричал сын Марьи Дмитриевны, вбежав в комнату. Это был очень недурной собою белокурый мальчик в ситцевой рубашке, с сумкой через плечо. Он до такой степени забегался в лошадки с дворовыми мальчишками, что пот лил с его лица ручьями, и он едва переводил дыхание.

   — До обеда нельзя, душаточка, лакомиться вареньем, — сказала Марья Дмитриевна, — но если хорошо будешь вести себя за столом, то после обеда ложечки две получишь. Что это, как ты раскраснелся? Теперь не извольте ходить на улицу, а сидите здесь. Как не стыдно носик не вытирать! — И, говоря это, Марья Дмитриевна вынула из его сумочки носовой платок и вытерла им нос сына.

   — Маменька, позвольте еще побегать.

   — Нет, нет; изволь сидеть и быть послушным.

   Я подошел к Мише, который опустил голову и нахмурился, потрепал его по щеке и поцеловал. Марья Дмитриевна, увидев это, не могла скрыть своего удовольствия.

   — Оставьте его, — произнесла она с улыбкой, одной ей свойственной, — он капризный мальчик и не заслуживает ласк.

   — Да чем же я капризен, маменька? — говорил Миша, всхлипывая.

   Марья Дмитриевна подошла ко мне.

   — Не подумайте, — сказала она самым приятнейшим тоном, — чтобы я была мать- баловница. Нет, уж это не в моих правилах! Я его часто и строго наказываю; но все, знаете, женское дело: он меня не так боится; вот если бы отец был жив!.. Способности же имеет большие, благодаря бога; я все сама с ним занимаюсь, иногда даже по четыре часа сряду. Он у меня очень бегло читает по-русски и по-французски, половину же священной истории, что с вопросами и ответами, наизусть слово в слово знает.

   От восхищения я не мог произнести ни слова. Сама занимается! Скажите, много ли таких матерей в нынешнем свете? Однако и она, при всем своем уме, чувствует, что без мужа, без главы дома, трудно обойтись!

  

IV

  

   С этого дня, проведенного мною в Плющихе с неизобразимым удовольствием, я чаще и чаще стал ездить туда, и всякий мой приезд по часу и более беседовал с Марьей Дмитриевной. Из этих бесед я вполне убедился, что она наделена добродетельным сердцем и основательным умом, потому что обо всех предметах рассуждает солидно, ив особенности очень хорошо говорит о нравственности. Прошло уже два месяца с того дня, как я в первый раз увидел ее. Раздел приближался к окончанию. Раздельный акт был совершен в гражданской палате и подписан. Разделят серебро, и все разъедутся в разные стороны, и опустеет Плющиха!..

   Однажды я не спал почти всю ночь напролет. Срок моего отпуска был на исходе. Я представил себе дальность и неудобства дороги и свое одиночество. Это одиночество так и щемило мое сердце. Я подумал, может статься, никогда более не увижу Марьи Дмитриевны; мысль, что если приказчик мой обманывает меня в моем присутствии, что же должно быть, когда меня нет в деревне?.. Все это, взятое вместе, заставило меня окончательно решить мое будущее.

   Под утро я встал с постели и начал ходить вдоль и поперек комнаты.

   Остаться в деревне или ехать в Петербург? служить или выйти в отставку и жениться?

   В этот раз «выйти в отставку» уже не представлялось мне так страшно, как первый раз, когда мне это пришло в голову.

   «Коллежского асессора я получил недавно, столоначальником сделан недавно. Что же? до надворного советника еще далеко, до начальника отделения подавно. Перспектива есть, но не близкая. К тому же сидячая жизнь, петербургский климат… Но… согласится ли она принадлежать мне? Ее муж был начальником отделения! Впрочем, что ж? — я не какой-нибудь нищий, имею свой кусок хлеба и чин почетный!.. Предложение — легко сказать — и подумать, так голова закружится… Ну, как богу угодно, так и будет!»

   Несколько дней спустя после этого размышления, часу в шестом вечера, по окончании раздела серебра, Марья Дмитриевна вышла пройтись в сад, или в огороженную плетнем четвероугольную площадь, которую все называли садом. На этой площади, впрочем, довольно обширной, росло несколько яблонь, несколько лип, несколько елей, дубков и тянулись две длинные аллеи разросшихся акаций. В этих двух аллеях только и можно было прогуливаться, ибо остальная половина четвероугольника предполагалась только к распланированию. В правой стороне между зеленью мелькало прекрасное каменное здание с небольшой деревянной башенкой, на которой вертелся железный петух, раскрашенный разными цветами: это оранжерея. В середине четвероугольника красовался пруд изрядной величины, в котором Дарья Дмитриевна удила рыбу.

   Вечер был теплый, несмотря на то, что сентябрь приближался к исходу. Желтые листья грудами лежали на дорожках… Господи, как я живо все это помню, далее вереницу диких уток, промелькнувших по небу! Марья Дмитриевна шла по дорожке, обсаженной акациями, шла тихо и задумчиво, в чепце, убранном розовыми лентами, в том самом чепце, в котором я видел ее в первый раз.

   Не замеченный ею, я подошел к ней сзади.

   — Вы гуляете, Марья Дмитриевна? — спросил я ее дрожащим голосом.

   Она испугалась и немного вскрикнула.

   — Ах, это вы!

   — Точно я, я, Марья Дмитриевна… вы, вы так легко одеты; теперь вечера не летние: можно простудиться.

   — Ничего-с, и простужусь, так жалеть будет некому!

   — Как можно! И перед богом грешно не беречь своего здоровья.

   Она ничего не отвечала, и я молчал.

   — Ваш раздел теперь совсем кончен, Марья Дмитриевна?

   — Да, совсем-с.

   — А что, вы отсюда скоро уедете?

   — Предполагаю очень скоро. У меня кровь так и застыла.

   — А куда вы изволите поехать, Марья Дмитриевна?

   — В свою прежнюю деревню Маматовку, верст за двести отсюда. Мне давно пора бы восвояси. Ах, боже мой! и хлеб-то нынешний год без меня убрали!

   — Прощайте, Марья Дмитриевна! может быть, мы с вами более не увидимся. И я также скоро отправляюсь к должности, в Петербург.

   Я шел по левую ее сторону и, произнеся это, едва осмелился искоса взглянуть на нее. Мне показалось, что на ее глазе дрожала слеза.

   — Вы, верно, соскучили здесь! очень натурально: кто пристрастился к светским удовольствиям…

   — Нет, не говорите этого, Марья Дмитриевна, — непреодолимое влечение приковывает меня к здешним местам.

   — Почему же вы, позвольте спросить, не останетесь здесь?

   — Я человек служащий, чиновник, а скоро конец моему отпуску; служба не шутит-с.

   — Вы, благодаря бога, обеспечены. Почему же вам не выйти в отставку: вы свой долг сделали — послужили. Останьтесь навсегда с нами… Здесь, я вам скажу, не то, чтобы в глуши: дворянство отличное, образованное.

   — Оно точно так, да я человек совершенно одинокий. Матушка моя скончалась, я без нее совсем осиротел, и хозяйством заняться некому.

   Я чувствовал, что голос изменял мне, я оробел, а она не вымолвила ни слова, ни слова…

   Мы шли таким образом несколько минут молча и подошли к самому берегу пруда. Отсюда следовало повернуть назад, ибо дорожек ни вправо, ни влево не было.

   — Марья Дмитриевна, — начал я, когда мы повернули; сердце у меня так билось, что пересказать невозможно, — Марья Дмитриевна, я давно, Марья Дмитриевна, желал поговорить с вами… я… с первой минуты, как увидел вас, почувствовал такое, что если бы пересказать… — да вдруг и бахнул: — от вас, Марья Дмитриевна, зависит мое счастие.

   И чуть не умер от страха; у меня совсем потемнело в глазах, а после того меня так в пот и бросило. Будто сквозь сон услышал я эти восклицания:

   — Ах, ах! Боже мой! что это вы говорите… ах!

   Я открыл глаза и взглянул на нее. В лице ее не было ни кровинки. К счастию, что тут случилась скамейка: она не села, а в совершенном изнеможении опустилась на нее. Я испугался, бросился к ней и спросил:

   — Не дурно ли вам?

   — Ничего, ничего… ах, обдумали ли вы то, что сказали?

   — Обдумал, ей-богу, обдумал, Марья Дмитриевна!

   Она заплакала. Я не смел переводить дыхание. Вдруг она встала, посмотрела на меня с чувством и произнесла:

   — На все есть предопределение, теперь я это ясно вижу. И я только что взглянула на вас, почувствовала необыкновенное биение сердца. Видно, так богу угодно!

   После сих слов у меня все предметы перед глазами стали яснее.

   — Позвольте же поцеловать вашу ручку. — Я взял ее руку и поцеловал; она поцеловала меня в щеку.

   — Но сегодня еще не объявляйте этого. А вы будете любить моего Мишунчика? вы замените ему отца?

   — Не сомневайтесь, ради бога, Марья Дмитриевна, успокойте меня на этот счет; я буду любить его больше родного сына.

   Она еще раз и еще с большим чувством посмотрела на меня и сказала:

   — Благодарю вас; сердце матери бессильно вам выразить всего: вы так меня утешили, что я не могу прийти в себя, — примите мою благодарность.

   Влюбленное состояние скрыть невозможно, и потому, вероятно, многие из родственников Марьи Дмитриевны и из посторонних, находившихся в Плющихе, замечали наши взаимные друг к другу склонности. Тут нет ничего мудреного; однако, когда через два дня после объяснения нашего с нею было объявлено, что я жених, а она невеста, то это поразило многих, как нечаянность.

   — Вишь плут какой, — говорил Илья Петрович, — и от меня, своего старого товарища и приятеля, скрывался! Поздравляю, братец! к нам в роденьку записываешься. Черт возьми, это недурно: деревни ваши с нею рядом, земля с землей, так вам и размежевываться теперь не нужно. Муж и жена — одна сатана.

   Матвей Иванович, уезжая в Петербург и пожимая мне руку, говорил:

   — От души желаю вам счастия, потому что семейственное благополучие дороже всякой славы и честолюбивого поприща, а уж какая милая и тонкая дама Марья Дмитриевна и какие у нее хозяйственные распоряжения!.. Прошу о продолжении знакомства, а я уж никогда не забуду самых приятнейших дней, проведенных с вами.

   — Благодарю вас. Возьмите на себя труд сказать Петру Петровичу, чтобы он принял меня в свое родственное дружество.

   — Непременно, все исполню, как вы приказываете. — Он обнял меня и поцеловал в грудь.

   Христиан Францевич, моргая левым глазом и обняв правой рукой мою талию, говорил:

   — Раздел-то наш свадебкой покончится! Право, славно! Вот запируем! Да, батюшка, вы от нас не отделаетесь. Выставляйте-ка на стол шампанского. Скажите, кажется, Марье Дмитриевне достались мельничные камни с железными обручами? Я у себя в деревне строю мельницу, подарите-ка их мне. У вас ведь все мельницы в надлежащем устройстве. Вам зачем эти камни?

   — Извольте, с большим удовольствием, — произнес я, не зная сам, что говорю от радости…

   Скоро Плющиха опустела. Все, что можно было вывезть из нее, вывезли, не исключая даже каменного столба, стоявшего на лугу против оранжереи, на котором были устроены солнечные часы. Осталась одна оранжерея без растений да стены дома с прогнившими оконными рамами, в которых половина стекол была перебита.

   По прошествии трех недель, считая от выезда наследников из Плющихи, я сделался счастливым супругом Марьи Дмитриевны, а вскоре получил и увольнение от службы. Что ни говорите, — это судьба!

   Два года жил я душа в душу с моей Марьей Дмитриевной в совершенном уединении, довольстве и тишине. На третий год познакомился с нами приехавший из О… губернии родственник нашей близкой соседки, отставной штабс-ротмистр, высокого роста, плечистый, с нафабренными усами…

   Этим словом оканчивается отрывок из рукописи помещика, случайно отысканный мною. Продолжения не оказалось. Я позволил себе только небольшие сокращения и поправки в языке.