На волоске

Автор: Позняков Николай Иванович

   Николай Иванович Позняков

На волоске

Святочный рассказ

  

I

   Господа наборщики были настроены нервно. Они находились в том напряжении, какое даётся только ожиданием. Нетерпение охватывало каждого. Каждый ждал, что вот пройдёт полчаса — и фактор начнёт выкликать по фамилиям, и будут у его стола хрустеть бумажки, и станет позванивать мелочь. Стоя у наборных касс, добирая последние строки, редкий из них не думал о том, что ожидает его через час. И многие уже предвкушали… Слышались и переговоры в духе предвкушения:

   — Григорьев, торопись! Максимыч там уж, чай, ждёт не дождётся…

   — Какой Максимыч?

   — А буфетчик! Забыл? Эх, ты, тютя!

   — Он уж, небось, пива ящиков тридцать приготовил.

   — Один Байков ящик целый выпьет.

   Все смеются. Смеётся и Байков, встряхнув длинными волосами. Напоминание о напитке ободрило его. А то он было совсем уже нос повесил. В обед, уходя из дому, он дал слово жене вернуться прямо домой после получки, никуда не заходить с товарищами, и, работая теперь, крепился, даже мысли не допускал, чтобы куда-нибудь пойти.

   «Всё принесу домой, всё цело будет!» — говорил он жене, уходя. — «А сколько получить надо?» — спрашивала она. — «С лишним сорок!» — «Праздник, значит, встретим хоть не голодные». — «Будет и у нас праздник! Запируем… как Лукуллы!» — блеснул он своею начитанностью. — «То-то! Смотри, Лукулл, не загуляй»… — провожала его жена с лёгкой усмешкой на жёлтом, бескровном лице. — «Папка, ты когда придёшь?» — спрашивала его вдогонку и дочка. — «Скоро, скоро!» — откликнулся он уже с лестницы.

   Он дал и самому себе слово не загулять. «Где уж тут… Бонапарту не до пляски! В одну лавочку сколько надо отдать!» — рассуждал он с собой, идя в типографию, в своём потёртом, потерявшем всякий фасон пальто, в измятой шляпе с прорыжью, рыночных брюках с бахромой и в корявых сапогах, не имевших понятия о ваксе… В той же решимости он был твёрд всё время, пока стоял у кассы, безмолвно набирая из неё, при едком запахе красок, мерцании газа и перемолвках товарищей.

   А тут вдруг соблазн! Напомнили! Максимыч там уж готовит, половые-мальчуганы бегают между столиков, стаканы позванивают, пробки щёлкают, орган гудит и завывает, говор и гомон висят в воздухе, двери визжат и хлопают, висит и гарь табачная, и всякие трактирные ароматы и звуки манят своим задорным обаянием… И зачем напомнили! Только соблазн! Пивка-то теперь хорошо бы бутылочку-другую, да и закусить пора, червячок засосал уж, а к закуске и графинчик блондинки не мешало бы раздавить. И машину бы послушать, как она выводит: «Не томи, родимый» и «Не белы-то снеги». И сияющую физиономию Максимыча посмотреть хотелось бы, побеседовать с ним, послушать, как он говорит о политике за своей стойкой, возвышаясь на фоне огромного шкафа, пестреющего склянками, флягами, бутылками, ярлыками, этикетами… И что за человек Максимыч! Никто лучше его не сумеет уговорить, предложить новую перемену угощения, подлить, подсыпать и подлимонить. За Максимычем в этом деле никто не угонится. Недаром Максимыча все наборщики признают талантом, даже зовут его Колумбом и Эдисоном.

   — Что ж, к Максимычу-то махнём с получкой? — шепчет Байкову его сосед по наборной, Сусалин.

   — К Колумбу-то?

   — К оному самому-с! Горлышко промочить!

   — Уж не знаю, как. Не стоит!

   — На минуточку ведь. Чи-чи — хлопочи! Акции будешь брать?

   — Акции? Не знаю. Не думаю!

   — А ты подумай. Ловко! По единой… Эх! Чи-чи!

   — Ловко-то оно ловко… Не годится оно.

   Сусалин отстал от него, но ненадолго. Скоро он уже опять склонился к нему и заманивал:

   — Ну, что же, ваше высоконеперескочишь, пойдём к Эдисону?

   — Погоди, не до него.

   — А машина-то нам из «Корневильских» сыграет: «Броди-и-и-л я между ска-а-ал» …

   — Брось, не мешай, дай строчку докончу. Там посмотрим.

   Так отвечает Байков, чтобы только отвязаться от Сусалина. Он уже успел отвязаться от мыслей о талантливом Максимыче. Он твёрдо решил крепиться. Он помнит, что дома ждут своего Лукулла бедная жена с впалой грудью и вечным кашлем, и бледная, худенькая дочка, которая, наверно, крепко запомнила последние слова: «скоро, скоро». И он должен быть у них скоро. И будет! Это уж как дважды два!

   И светят ему своим слабым светом, и манят его серенькие глазки на бледном личике. — «Да-да! это уж как дважды два!» — уверяет он себя не раз.

   А вот уж и метранпаж принял от всех их набор. Вот и фактор в конторе выкликает поочерёдно наборщиков, печатников, тискальщиков и накладчиков, и шуршат у его стола бумажки, и мелочь позванивает. И острят, пошучивают между собой эти люди, после долгих часов работы, после стояния у касс, с чёрными от свинца и от краски руками, с глазами, слезящимися от устали и газового света, но ещё зоркими, способными разобрать какой угодно почерк, — даже мой, вот этот, спешный, нервный, корявый, надломленный, разрушенный и слабый для изображения людских страданий…

  

II

   — Мамка, холодно! Дрожу я, — тянет жалобно дочка.

   — Погоди, Милочка, погоди: уж сколько ждали, надо же дождаться. Скоро уж начнут выходить. Вот сейчас дверями захлопают. Погоди, потерпи, — упрашивает мать.

   Мать и сама продрогла, но только не хочет сознаться. Уж около часу стоят они в узком переулке при свете фонаря. Хоть не морозно, хоть оттепель и с крыши каплет на талый грязный снег, — но ветер тянет по переулку и временами вдруг накидывается на фонарь и треплет в нём газовую блёстку. Как тут не продрогнуть в этих бурнусиках, в которых так мало ваты и так много прорех? Кабы вот не эта красная вывеска напротив, откуда нет-нет да вдруг слабо доносятся какие-то гудящие звуки, кабы не оставлялось там половины каждой получки (вот уж три получки чуть не целиком прогуливал!) — и прорех бы не было, и стоять бы здесь не приходилось. А то вот дрожи тут теперь на ветру!

   — Ох, уж эти мне Лукуллы! — шепчет бледная женщина.

   — Мамуля, ножки озябли… — шепчет и бледная девочка, забираясь в полы материнского бурнуса.

   — Потерпи, крошечка… Вот, придём домой — отогреешься. Ножки тебе натру. Чайком напою. И гостинца дам. Только бы не упустить — тогда и гостинца купим… Господи, Господи! Ждала ли я такого сраму?.. Стоим, как нищие… Трое уж милостыню дать хотели. А всё вот эта вот… проклятая вот!

   И она в негодовании смотрит на красную вывеску и нежно, словно защищая, кутает головку Милочки в поле своего бурнуса и приговаривает:

   — Скоро праздники, скоро. Всего три денька осталось. Коли спасём получку, коли не упустим, тогда и праздники встретим в радости. Вот постоим — и спасём.

   — Мама, да он уж, может быть, ушёл? — пробует девочка подать матери новую мысль.

   Она надеется, что мать перестанет ждать и возьмёт её скорее домой.

   — Ну, нет. В типографии ещё свет есть. Без получки не уйдёт. Экий ветер! Экая погода! Экий срам!

   Но всё тянет, тянет ветер по переулку, как тянет боль за сердце, и вдруг сорвётся он и закружится вокруг фонаря, и затрепещет газовая блёстка как людской глаз, когда сердце наполнится гневом.

   И ждут они, ждут…

   — Мамочка, скоро ли дверями захлопают? — тянет Милочка.

   — А вот и захлопали! — отозвалась мать.

   И увидели они, как какой-то человек быстро побежал через дорогу, куда манили красная вывеска и освещённый этаж.

   — Так и есть! Прямо туда! Прямёхонько! — прошептала мать.

   — Мамочка, это не папка? — испуганно спросила Милочка.

   — Нет, дорогая: его мы не пустим. А вот и он, видишь, в шляпе-то… А с ним и Сусалин, и Григорьев. Они-то, видишь, в картузах. Стоят… говорят. Слышишь?

   — Слышу.

   — Весёлые. Получили.

   Громкие голоса доносились от типографских дверей.

   — Понимаешь, дурова твоя голова, один графинчик раздавим — и больше ни-ни!

   — Это Сусалина голос, — шепнула мама.

   — Сказал, не пойду. И не пойду! Вот и сказ весь.

   — Молодец папка! — шепнула опять мать.

   — Какой папка хороший! — шепнула и дочь, и в радостном трепете прижалась к матери.

   — Да ведь только один! Понимаешь — один! — уговаривал Сусалин.

   — Знаю я этот один. А там пойдёт и два, и три… А потом ещё пиво, лаком покрывать… А потом домой опять ничего!

   — Ай да папка! Милый папулечка! — шептали мать и дочь, сплочённые теперь дружбой, сплочённые единою целью и общим восторгом.

   — А Максимыч нам, понимаешь, расскажет, как это, значит, хорошо, что тройственному союзу нос утёрли, и как эта самая Франция теперь гордиться может…

   — Ну его к шуту, Максимыча твоего!

   — И машинка вальс сыграет… Знаешь, «Невозвратное время» … та-та-ти-и-и, та-та-ти-и-и, — запел Сусалин.

   — Нет, нельзя. Дома ждут.

   — Ну, и подождут… Что ж такое? Наплевать!.. Ничего.

   — Ничего-то ничего, родила-то отчего? — пробалагурил Григорьев.

   — А что дома не была, оттого и родила, — отшутился Байков.

   Бодрости у него теперь было много: деньги в кармане есть, на работу завтра не идти, — вот и весело! Он думал отшутиться, чтобы отвязаться от них; но шутка сразу сблизила его с товарищами, свела на общую линию и ослабила в нём энергию и решимость. Он сдался.

   — А ну вас, черти, ко всем дьяволам! Только чур — один единственный! И больше — ни Боже мой, ни в рот ногой!

   — Ни в каких случа?ях… милостивые государыни и милостивые государи… коман ву портэ ву на Васильевском острову…

   И, продолжая рифмованную бессмыслицу, Сусалин двинулся вперёд, задавая такие прыжки, что ему позавидовали бы козлы всего света.

  

III

   И они двинулись — и мать и дочь. Они выступили из тени подъезда и спешно пошли наперерез им. Вот уж ясны лица папки и Григорьева, и ещё лучше видно, как брызжет слякоть из-под ног Сусалина. Те узнали их и задержали шаг.

   — Вот не было печали… — шепнул Сусалин.

   — А! Марья Пантелеевна! Прогуливаться изволите? — приветствовал Григорьев.

   — Нет, по делу вышла, купить кое-что надо! — уклончиво заявила Марья Пантелеевна.

   — Доброе дело!

   — А! Вы богатые! — подхватил Сусалин. — Уж до получки покупаете…

   — Богатая, да не на ваши деньги, — оборвала она его и прибавила наивно. — А разве уж была получка?

   — Была, мамочка. Вот кстати и пойдём вместе домой. Зачем же ты ребёнка-то с собой таскаешь? — рассудительно прибавил папка.

   — Мы, папуся, тебя всё ждали, озябли! — выдала Милка.

   Сусалин схватился за бороду и свистнул:

   — Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!

   Простились. Разошлись.

   Всю дорогу молчали. Папка шёл как виноватый, опустив голову, стараясь уходить вперёд, чтобы не начинался разговор. Милка дула себе в худенькие кулачки. Мать была довольна: она спасла и папку, и получку.

   — Ну, садись, Лукулл, — сказала она, когда они вошли в сырую, затхлую комнату и зажгли свечку.

   На столе стояли сороковка водки, бутылка пива и тарелка с огурцами и с ветчиной.

   — Э! Откуда это у тебя, мамочка?

   — Заняла рубль. Знала, что деньги будут. Садись, закуси. Без машины, не взыщи. А я самовар поставлю.

   Шумит самовар. Папка закусывает. Ест и Милка. Мама успела уже натереть ей ноги водкой, успела и за гостинцем сбегать. Тепло разливается по телу от горячего чая, и так сладко-сладко, вот тут, перед самоварчиком, перед ясной свечкой. Мама говорила раньше, что как спасёт получку, так и праздник будет. Значить, теперь праздник. А что такое праздник?

   — Мамочка, что такое праздник?

   — А как тебе сказать? — затрудняется мама. — Мне всегда праздник, когда папка дома.

   — И когда у нас ветчина есть, тоже праздник?

   — Праздник, душенька.

   — И когда гостинцы есть, тоже праздник?

   — Праздник.

   — Ах, если бы всегда праздник, мамулечка!

   — Ложись-ка ты спать. Ведь носом клюёшь.

   Заговорил и папка. До тех пор всё молчал, только выпивал и ел, а теперь заговорил:.

   — А и скотина же я, мамочка, преестественная! Вот-вот на волоске дело было. Ещё бы минуточку — и шабаш! Закатился бы!

   — Ну, вот! Чего там… Слаб человек, и всё тут, — извиняет его мамочка. — Пей пиво-то. А там чайку налью. Да и ложись спать. Устал, небось?

   — Т. е. вот как, мамочка, устал! Собаке так не устать!.. Сказать — так слов не хватит.

   — Ничего, Господь поможет. Вот три денька, и опять Он родится. И опять нас благословит.

   Папка вскидывает на неё глаза с надеждой. И блестят они, разгорелись. А выпьет он ещё, помутнеют. И всё-таки останутся зоркими: хоть сейчас поставь его к кассе, какую угодно рукопись наберёт, разберёт любой почерк, — даже мой, вот этот, крючковатый, спешный, нервный, истрёпанный, разрушенный и слабый для изображения людских горестей и радостей…

  

   1896

  

  

   OCR, подготовка текста — Евгений Зеленко, сентябрь 2011 г.

   Адрес: Викитека.