По ошибке

Автор: Потапенко Игнатий Николаевич

Игнатий Потапенко

По ошибке

I.

   Кажется, за всю тою жизнь ни один человек не удивил меня так, как мой приятель, Вадим Михайлович Трезубов.

   Знал я его почти столько же лет, сколько помню себя самого. Совсем глупыми мальчуганами поступили мы с ним в приготовительный класс гимназии в одном провинциальном городе и тогда сразу же, с первого дня, обозначилось основное качество его души: трусость.

   Правда, что среди сверстников он был, кажется, самый маленький, самый слабый и, в сравнении с некоторыми здоровяками, у которых и рост был выше, и румянец яркий играл на щеках, и кулачки были такие крепкие, что после удара ими надолго оставались следы.

   По всей вероятности, это, случайно сложившееся не в его пользу, отношение к было одной из причин его трусости. Дело в там, что самые жестокие и самые несправедливые существа на земле, это — дети, в особенности когда их много. Они тогда превращаются к настоящих зверенышей, не знающих жалости. И им достаточно убедиться в том, что кто-нибудь из сверстников слаб и беззащитен, как они сейчас же делают его предметом безжалостных нападений.

   А маленький Трезубов — да на него стоило только взглянуть, чтобы убедиться в этом, таким он смотрел заморышем. И потому его сразу же начали обижать — и каждый порознь и оптом,

   У него смешно торчали уши и потому каждый считал себя в праве, проходя мимо него, непременно дать ему щелчок в ухо. На низко остриженной остроконечной голове его попадались маленькие лысинки, и это обстоятельство, как и самая форма головы, в каждом вызывали желание пройтись по его голове ладонью «против шерсти».

   Если у кого-нибудь чесались пальцы, то вместо того, чтобы почесать их обыкновенным способом, он предпочитал ими ущипнуть затылок Трезубова.

   Словом, издевались во всю, и при том решительно ничем это не было вызвано со стороны Трезубова, Мальчик он был добрый, милый, ко всем благожелательный, прекрасный товарищ, не без способностей и далеко не глупый. И единственными недостатками его были слабость и беспомощность.

   Я должен признаться, что и сам, хоть и в небольшой степени, а все же был грешен в общей несправедливости к нему товарищей и так же, как и другие, изредка позволял себе дать ему щелчок в ухо.

   Бедняга Трезубов, он только и делал, что уклонялся от ударов, а если мог предвидеть их, то в паническом страхе нырял под парту или забивался в угол.

   Мало-помалу все его чувства слились в этом одном постоянном страхе, как бы его кто не задел; и, таким образом, из него выработался форменный трус.

   Потом, когда мы, постепенно переходя из класса в класс, оказались пятиклассниками и были уже, исполненными достоинства, подростками лет 14-15, солидными и благовоспитанными, Трезубов, не отставший от нас и бывший с нами, сохранил в неприкосновенности эту грустную черту своего характера.

   Мы уже не дрались, — напротив, мы сурово осуждали эту дурную привычку приготовишек и первоклассников. Мы забыли, что в свое время были точь-в-точь такими же дикарями, как они.

   Мы теперь читали книжки, — те, которые лам рекомендовали наши воспитатели, и другие, которых они нам не рекомендовали.

   Мы даже издавали журнал, в котором помещались собственного нашего сочинения едкие сатиры на учителя латинского языка и на инспектора, которые нам не нравились.

   Но у Трезубова остались приемы и движения труса. Иногда было смешно и жалко смотреть, когда кто-нибудь из товарищей вблизи него случайно подымал руку — ну, хотя-бы достать книгу с верхней полки шкафа или просто сделать гимнастическое движение, — а Трезубов весь вздрагивал и быстро отводил лицо, как будто боялся, что эта рука ударит его. Так уж это вошло у него в плоть и кровь.

   Да и помимо этого, трусость сидела в его натуре. Он боялся всего слишком громкого, большого, а особенно же быстро движущегося. Целые истории происходили всякий раз, когда ему, вместе с другими, приходилось переходить через улицу. Экипаж с грохотом двигался еще где-нибудь на другом конце улицы, шагов за триста, а он уже останавливался и выжидал, когда тот проедет. Но в это время, смотришь, телега или извозчичья пролетка надвигается с другой стороны и тоже далеко, а Трезубов стоит на месте и ждет. Товарищи давно уже на той стороне улицы, а он все никак не может дождаться благоприятного момента.

   Иногда товарищи теряли терпение, возвращались обратно, брали его под руки и насильно перетаскивали через улицу, причем он всеми силами упирался и боязливо посматривал в сторону, где на далеком расстоянии грохотал воображаемый враг.

   Общее купанье в реке было для него истинным страданием; мальчуганы кувыркались, прыгали в воду с высоко-укрепленной доски, ныряли в глубину, а тал хватали друг друга за наги, визжали, барахтались, состязались в далеком плавании и в разных проявлениях ловкости.

   А Трезубов всего этого боялся, на все это смотрел испуганными глазами. И, конечно, насмешкам не было конца. Да, мы не дрались, не давали друг другу щелчков и пинков, настолько-то мы были уже джентльмены. Но в словесной ядовитости мы были беспощадны.

   А иной не выдерживал и, в виде товарищеской шутки, конечно, брал его под руку и тащил его наверх, к доске, длинным концом выступавшим высоко над водой, утверждая при этом, что он, Трезубов, должен, обязан пригнуть отсюда в воду, что иначе он будет баба, заяц, трус…

   И тогда лицо Трезубова выражало ужас, он пятился, сжился, сгибался в дугу и готов был признать себя бабой, зайцем, трусом, чем угодно, только-бы его не трогали и оставили в покое.

   Пытались насильно обучить, его искусству плавать, но он до того боялся этого, что даже не пробовал выучиться, руки его беспомощно висели, и если б его уронили, он, вероятно, как кусок железа, пошел ко дну.

   И в то время, как товарищи, состязаясь в смелости, забирались Бог знает в какую даль, так что надзиравшему начальству приходилось строгими окриками возвращать их, Трезубов плескался у самого берега, где воды было, как говорили, — «воробью по колена».

   И это уж никак нельзя было приписать влиянию товарищеских щелчков и пинков в приготовительном и следующих классах. Тут, видимо, проявлялась в Трезубове самобытная, в натуре его лежащая, трусость.

   Ведь, он робел решительно перед всем и перед всеми. Гимназического начальства он боялся, как огня. И если проявлял благонравие в такой степени, что его обыкновенно ставили всем прочим в пример, то это было исключительно благодаря трусости.

   Иногда, когда класс сговаривался устроить какую-нибудь более или менее злокозненную каверзу надзирателю, которого никто в гимназии не любил за его потайные сыскные приемы, Трезубов слушал товарищей с жадностью и в его глазах загорался хищнический блеск. Видно было, что ему нравилась выдумка и страшно хотелось принять участие в каверзе.

   Но, когда наступал час, его обуревала трусость, и он садился за парту, раскрывал книгу и углублялся в нее и сидел неподвижно, с таким видом, как будто был гвоздями прибит к скамье.

   Прекрасный товарищ, славный малый, с неглупой, хорошо развитой головой, он как будто вдруг терял все эти качества, когда предстояло что-нибудь рискованное, грозящее, казавшееся опасным. Тогда он становился неприятным, противно было смотреть на него. Больно становилось при мысли, что человек может находиться во власти такого некрасивого и обидного чувства, как трусость.

  

II.

   После школы мы на некоторое время разошлись с Трезубовым. Даже университетские годы не дотянули вместе. Он по своим личным обстоятельствам на последние два года переехал в Петербург, а я остался в провинции.

   Потом лет семь мы работали на разных поприщах и в разных краях России и только после этого встретились в Петербурге.

   Встретив его случайно в театре, я удивился той малой перемене, какая с ним произошла. Около десяти лет жизни почти не оставили на его наружности никакого следа.

   Все товарищи, кого я встречал за это время, возмужали, окрепли, многие выросли, отпустили бороду, потолстели. Он же как будто вчера только снял гимназический мундир и надел пиджак. Такой же щупленький, с бледными щеками, с безволосым подбородком, с чуть-чуть подросшими светлыми волосиками над верхней губой. Да вот еще голова его как будто несколько сплюснулась и приняла близкую к обыкновенной форму.

   Он встретил меня такой милой радостной товарищеской улыбкой и так искренно раскрыл передо мной объятия, что и я сам почувствовал себя школьником. Потом наши товарищеские отношения возобновились, и мы стали часто встречаться с ним.

   Оказалось, что он в Петербурге служит в какой-то канцелярии и у него есть соответствующий чин. Делает он это без всякой нужды, потому что сам обладает хорошими средствами. Родители оставили ему нигде не заложенное черноземное имение, он выгодно отдавал его в аренду.

   Но ему скучно, он не знает, что с собою делать, и вот причина, почему он тянет служебную лямку. Служба у него, впрочем, не обременительная. Он выискал такое учреждение, где не особенно угнетают чиновников.

   Когда я полюбопытствовал, почему он не женился, он замахал на меня обеими руками.

   — О, что ты, что ты! Да я, брат, боюсь женщин. Насядет она на тебя и начнет командовать тобой. Впрочем, признаюсь, влюблялся не раз и даже приходила мысль о женитьбе, но, как только наступал момент сказать об этом, просто язык не поворачивался, страх какой-то нападал. Бог знает, что такое…

   Это заявление напомнило мне об основной черте его характера в школьные годы, и я начал наблюдать его с этой точки зрения.

   Конечно, Трезубов сделался взрослым человеком, ему теперь было уже тридцать два года, и жизнь пообтесала его, сгладила многие черты, прежде выступавшие ярко. Уж теперь в глазах его не выражался ничем не прикрытый ужас, он не шарахался в сторону при грозящей опасности. Он научился владеть собой. Но основные черты характера остались те же. Он как-то во всем был стеснен, всего остерегался, всего сторонился. Я, например, узнал, что он ни разу не видел представления н кинематографе.

   — Почему? — спросил я, — это теперь становится модным.

   — Да видишь ли, это опасно. Там все так плохо устроено. Кроме того, эти ленты делаются из легковоспламеняющегося материала. В случае пожара… Ты понимаешь…

   Он так же тщательно избегал ездить в автомобиле.

   — Когда я еду на этом инструменте, я чувствую себя беспомощным. На лошадях я могу спрыгнуть, убежать, а здесь со всех сторон закрыто… точно в завязанном мешке сидишь.

   Меня это заинтересовало больше, чем когда бы то ни было, Тогда, в школе, ведь, это был не сложившийся, недозревший юноша, а тут — законченный человек. Я начал заводит с ним речь на эту тему.

   — Да, да, да, — говорил он, и в его голосе я расслышал боль: — это чувство непобедимое. Сколько раз я думал об этом, — мне самому это противно. И я давал себе клятву бороться с этим, делать невероятные усилия, но знаешь ли, к чему я пришел? Это покажется тебе странным: меня стесняет то, что со всех сторон нас окружают какие-то границы, пределы, все эти высокие дома, заборы, набережные рек… И потом эти бешено движущиеся предметы — экипажи, лошади, автомобили, пароходы… Все это действует на мои нервы раздражающим образом.

   — Но, ведь, это все испытывают, не ты один.

   — Да, но человек обыкновенно все мыслит применительно к себе. Один это делает в меньших размерах, а другой в больших, — я принадлежу к последним и, может быть, в преувеличенном виде. Но, видишь ли, моя душа все это принимает на свой счет. Вот я иду по улице, — по обе стороны ряды домов, это границы моего движения. Я могу идти только вперед и назад, но если опасность справа, я не могу спастись налево. Я уткнусь лбом в какую-нибудь каменную стену. Так же точно эти экипажи, автомобили, они все кажутся мне моими личными врагами. Знаешь ли, что? Я проверял себя в деревне и пришел к удивительному результату. В усадьбе, где много построек, в лесу, где деревья, я чувствую это в полной мере, совершенно так, как и здесь. Но когда я выхожу в поде, где кругом гладь и решительно ничто не мешает моему взгляду проникать в бесконечное пространство, я точно перерождаюсь. Да, представь себе. Я вдруг начинаю ощущать какую-то внутреннюю свободу и, кажется, напади на меня стая волков, я не испугался бы.

   — Но почему? Стая волков так же опасна там, как и здесь.

   — О, нет, совсем не так. Там я могу уклониться, увернуться, бежать. Если не будет удачно, то в этом буду виноват я, моя неловкость, слабость моих ног. А здесь, куда бы я скрылся здесь? Всюду настроено, отовсюду несутся другие враги, которые могут истребить меня так же, как и волки. Нет, я не в состоянии объяснить это, но тут есть какая-то связь между моим душевным состоянием и городом.

   — В таком случае, почему же ты не живешь в деревне?

   — Во-первых, скучно, а, во-вторых, не могу же я там бродить вечно по полям. Знаешь, где я хорошо чувствовал бы себя и нисколько не боялся бы? Я думаю, в глубине моря.

   — Там водятся акулы…

   — Но там безграничное пространство вокруг… Когда я представляю себя окруженным пространством, я чувствую себя смелым и сильным… Мне кажется, что я по ошибке родился человеком, а мне следовало родиться… Ну, я не знаю — рыбой, или птицей, или зверем пустыни… И вот, — прибавил он задумчиво: — оттого, что произошла такая странная ошибка, я должен страдать…

   — А ты страдаешь?

   — Еще бы. Ты не можешь себе представить. Сколько усилий мне приходится употреблять на то, чтобы замаскировать мою робость!

   Ведь, мои здешние знакомые и сослуживцы не знают, что я трус. Ты знаешь это, потому что мы товарищи и ты видел меня в том возрасте, когда я еще не умел маскировать, а здесь никто и не подозревает. А между тем чувство это я испытываю на каждом шагу. Вот видишь, лампа висит под потолком (разговор происходил в его квартире) — я согласился повесить ее по настоянию моего слуги, который утверждает, «что без этого никак нельзя». Но я, когда хожу по комнате, никогда не прохожу под нею, потому что она может упасть мне на голову,

   — Но и потолок может провалиться!

   — Может. И это ужасно. И я это всегда чувствую… И кроме усилия, чтобы замаскировать, меня еще угнетает стыд — перед самим собой. Да, я чувствую себя таким ничтожным, жалким, я вижу, что множество людей ничего не стоящих или стоящих во всяком случае гораздо меньше, чем я, чувствуют себя великолепно, чуть не героями, никогда не теряются, ничего не боятся, А я…

   Он махнул рукой и замолк. А я понял, что с этим своим недостатком он вовсе не смешон, и мне стало искренно жаль этого бедняка, который по ошибке родился не рыбой и не птицей н не зверем пустыни, а человеком.

  

III.

   Вскоре после этого судьба угнала меня из Петербурга в далекую провинцию и я потерял из виду моего приятеля. Лет пять я все никак не мог попасть в столицу, но наконец-таки вернулся в нее.

   В первые дай было немало дел, так что я даже не вспомнил о Трезубове. Но, несколько отдышавшись, я подумал о нем. Сказать правду, скучное было это воспоминание.

   Я представлял себе, что теперь найду его еще более достойным жалости, чем в тот раз. Он так именно и рисовался мне: в виде большой рыбы (или зверя пустыни — все равно), на которую напялили мундир какого-то ведомства и заставили посещать канцелярию и театры, и семейные дома, ходить и ездить по улицам.

   Я решил отыскать его. Отправился на его прежнюю квартиру. Но ее занимали какие-то совершенно неизвестные мне люди. Обратился к дворникам.

   — Они уже года два не живут у нас, — ответили мне там.

   В этом я не нашел ничего странного. Хотя он был тяжел на подъем, терпеть не мог менять квартиру и при том был доволен этой, и еще, помню, у него была обширная библиотека, которую перевозить было нелегко. Но мало ли какие могут быть обстоятельства.

   В адресный стол ехать было далеко и сложно, и я отправился в канцелярию, где он служил. Тут уж мне сказали нечто удивительное: Трезубов там не служил.

   — Он перешел в другое ведомство? — спросил я.

   — Нет, он вышел в отставку.

   — Да по какой же причине?

   — По личному желанию.

   И адреса его, конечно, там не знали. Но вот что странно: дата была та же, что и с квартирой: службу он оставил тоже два года назад. Уж это начало интриговать меня.

   Да не женился ли он? Припоминал я разговор о том, как он этого боялся и что никак не мог сделать предложения. Но, может быть, ему сделали предложение, и он обрадовался и ухватился за него.

   Теперь уж мне не удалось избегнуть адресного стола. Но тамошняя справка окончательно сбила меня с толку. Трезубов жил в Новой Деревне. Почему? Что туда занесло его? Этот вопрос до такой степени занял меня, что я прямо из адресного стола, отыскав таксомотор, двинулся в Новую Деревню и разыскал там небольшой одноэтажный домик, который был обозначен в справке.

   Там мне заявили, что Трезубов, действительно, занимает весь дом, то есть четыре комнаты, но что его сейчас нет дома.

   — А когда же он бывает, дома? — спросил я.

   — А это трудно сказать. Ночуют они, действительно, у себя, а только тоже не всегда. А днем, так это уж как придется. Встают иной раз часа в три-четыре утра, да только их и видели. Да уж известно, занятие их такое…

   — А какое у него занятие?

   — Летают они… Да самое лучшее, вы туда и отправьтесь. Вон даже отсюда видно ихнее место, откуда они снимаются…

   — Трезубов летает? На аэроплане? — воскликнул я с таким, должно быть, диким выражением изумления, что оно отразилось и в глазах моего собеседника, хозяина дома.

   — Да, вот… Действительно, это странно, — сказал он, — такой солидный человек. И средства хорошие имеют… У них земли много в Черниговской губернии. А вот вздумали…

   Я не в силах описать степень волнения, охватившего меня при этом известии. Трезубов — трус, боявшийся такого жалкого врага, как извозчичий экипаж, дрожавший при мысли, что лампа, висевшая под потолком, может случайно свалиться ему на голову, — занялся таким рискованным делом, как авиация. Да что же это он, — переродился, что ли?

   Разумеется, я сейчас же расстался с собеседником и пустился к аэродрому. Там мне стоило больших хлопот добиться, чтобы меня впустили.

   Я, признаться, был очень далек от этой области, только что тогда еще завоеванной человеком. В тех далеких местах, где я провел последние годы, об этом говорили, как о чуде, едва ли имевшем место в действительности.

   Когда меня впустили, я тотчас же растерялся. Какие-то сараи, в них возились, по-видимому, простые рабочие. Стояли там странной, никогда невиданной мною конструкции аппараты, очень мало напоминавшие птицу и с виду ничего не говорившие о своей способности подыматься в воздух и подымать на себе человека. Иные из них выдвигались из сараев и около них происходила какая-то возня. Тогда появлялись люди в странных меховых одеждах и в столь же странных шапках, надвинутых на всю голову.

   Слышу гул, а вслед за ним странный треск, вижу, как один из странно одетых людей вскочил на еще более странное сооружение и исчез в нем, а вслед за этим и самое сооружение плавно двинулось по земле, потом приподнялось над нею — все выше и выше и, как настоящая огромная птица, воспарило куда-то к солнцу.

   Я остановился, опустил руки, поднял голову и впился глазами в это чудо. Вдруг я почувствовал, что чья-то рука легла на мое плечо. Я очнулся и повернул голову. Передо мной стоял человек в такой же странной одежде, как и тот, что только что улетел к солнцу.

   — Какими судьбами? — спрашивал он меня, а я вглядывался в его лицо, вслушивался в его голос и видел ясно, что это никто иной, как Трезубов, но никак не мог освоиться с этой мыслью.

   Разумеется, мы поцеловались. Я-таки, наконец, признал, что это он. У него времени было всего одна минута, так как его аппарат, уже выведенный из сарая, стоял на поляне, окруженный людьми.

   — Но, послушай, каким образом это могло случиться, что ты, ты, с твоей неукротимой боязнью малейшей опасности… — заговорил, было, я.

   — Все это я объясню тебе потом… А теперь смотри! — ответил он уже на ходу и быстро побежал к своему аппарату.

   Затрещал мотор, Трезубов скрылся в своей машине. Плавное движение по земле… Чуть заметно отделился он от поляны, потом выше, выше, и улетел Трезубов в небеса.

   Тут уж я принялся основательно следить за ним. Тот, прежний — улетел в даль и исчез с горизонта, а Трезубов поднялся высоко и, описывая круги, летал над поляной, над самой моей головой. Это было так странно, что я просто не понимал своего собственного ощущения. Я не спускал с него глаз, чувствуя какой-то внутренний трепет изумления и радости. Человек, победивший и эту область природы, казавшуюся непобедимой и так упорно сопротивлявшуюся ему, и этот человек — Трезубов, еще недавно признававший себя никуда негодным, ни на что не нужным, всего боявшийся, перед всем отступавший в сторону.

   Минут десять продолжалось мое изумленно-радостное состояние. Аппарат начал спускаться, продолжая делать круги, затем плавно, мягко опустился на землю, на довольно большом расстоянии от меня.

   Туда побежали люди, и я хотел двинуться вслед за ними, но не мог. Я был почти потрясен тем, что видел.

   Скоро ко мне подошел Трезубов. Он снял с головы шапку, расстегнул меховую одежду. Ему было жарко. Дело происходило в мае, а солнце палило по-летнему.

   — Ну, я вижу, изумил тебя в лоск… — смеясь, говорил он, глядя на мое взволнованное лицо. — Погоди-ка… Эх, жаль, — чудный день… Летать бы да летать, но и с тобой жалко расстаться. Ну, уж так и быть. Пожертвую делом для старого товарища. Теперь пять часов. У меня превосходный аппетит. Я переоденусь из птичьего в человечье одеяние. Поедем-ка мы в ресторан. Тут недалеко есть, над водой, и вместе пообедаем. Я посвящу тебя в свое искусство…

   Минут через пять мы уже катили в таксомоторе в ресторан.

  

IV.

   И был передо мной совсем другой человек. Остались те же черты, но и то как будто не те. Словно раньше они были высечены из мрамора, но кто-то вдохнул в них душу, и мрамор ожил, задвигался, окрасился живой кровью, в каждом движении его явились мысль и цель.

   Совершенно исчезли прежние потерянность и вялость, глаза горели, речь лилась порывисто и свободно.

   — Ну, как же, как же это вышло? — спрашивал я, горячо пожимая его руку, потому что действительно радовался его радостью.

   — Да просто нашел, нашел, нашел. Открылась такая область, где нет никаких границ, ни построек… Ты помнишь, я говорил тебе, что по ошибке родился человеком, — я только ошибся, думая, что мне следовало родиться рыбой… Ха, ха… Нет, не рыбой, а птицей. Соколом я родился, а меня закутали сперва в пеленки, лотом в гимназический мундирчик, а затем и в настоящий чиновничий мундир… Вот нелепость-то была, особенно последнее… Чиновник… Какой же я чиновник!?. Изумительно. А, когда здесь начались попытки летать в воздухе, когда к нам пришло это величайшее из великих изобретений, я, увидев один раз, почувствовал, что у меня действительно выросли крылья. И это не слова, а они выросли, в самом деле выросли. И знаешь, ни секунды не колеблясь, не думая вовсе, бросил службу и весь ушел в это дело. Теперь я пилот и считаюсь одним из самых смелых… Весь этот огромный город — Петербург — для меня не существует. Я его не вижу, не знаю, забыл, какой он. Только сверху смотрю на него и изумляюсь тому, как он жалок. Я весь там, в воздухе, там вся моя душа.

   — И не боишься?

   — Нисколько. Ничего похожего на боязнь.

   — Но, ведь, это так мало еще разработано, так несовершенно и опасно. Столько еще гибнет смелых людей…

   — Ну, так что ж? Погибну… Эка важность… Какая будет потеря не только для человечества, а для кого бы то ни было?.. Что я такое представлял собой? Время для земли. Я и теперь не стал чем-нибудь большим. Но зато теперь я чувствую полноту жизни, я живу… А настоящая полным темпом бьющаяся жизнь, она всегда сопряжена с опасностью гибели. Ты посмотри на самых свободных обитателей земли — зверей пустыни, диких птиц… Разве им не на каждом шагу грозит гибель? А какие это счастливцы! Как они обожают жизнь, как могуче они переживают каждый момент ее. Как радостен каждый взмах крыла у орла, каждый прыжок льва… Ну, одним словом, я нашел свою сферу и самого себя. Я тебе скажу — много по земле бродит таких, как я. Они называют себя лишними людьми, и все их так называют, но это потому, что они не нашли своей сферы. Может быть, половина их создана для воздуха…

   Дальше я узнал, что он не только летает, но и вообще посвятил все свои силы и средства авиации. У него, в Новой Деревне, при нанимаемом им доме, целая мастерская, он изобретает различные улучшения для аэроплана, и в голове у него уже сложился какой- то новый тип аппарата и он собирается строить его,

   Прежде он почти совершенно не пользовался большими доходами, которые получал с имения. Его жизнь была скромная, а потребности самые простые и дешевые. Теперь он все свои сбережения и доходы обратил на свое любимое дело и не щадил никаких средств.

   — А скажи мне, вне аэродрома ты уже не испытываешь прежних ощущений? — спросил я.

   — Как тебе сказать… Я этого не знаю. Теперь все прежние мои страхи заменились одним чувством отвращения ко всему тому, что несчастные люди, принужденные держаться земли, настроили и напутали на земле. Когда я попадаю в город, на улицу, у меня является такое ощущение, как будто все дома и дворцы и заборы вот-вот навалятся на меня и раздавят меня. Мне там душно и я тороплюсь как можно скорее выбраться оттуда.

   — Ну, а жениться не думаешь? Ведь, ты так ожил, таким здоровым, жизнерадостным стал?

   — Нет, нет. Боже избави. Я ничего не имею против женщин и очень даже люблю их. Но, милый мой, ты же сам только что говорил об опасностях и о том, что нам каждую минуту грозит гибель. Ты не ошибся. Вот я сегодня веду с тобой такую приятную дружескую беседу, какой давно уже не вел, а завтра в пять часов утра буду уже выше облаков, а вернусь ли я оттуда таким, как вот сейчас, или в виде обезображенного куска мяса, разве это кто-нибудь знает? Так разве таким можно связывать свою судьбу с женщиной? И еще, ведь, бывают дети… Нет, нет, это не для нас. Среди нас есть семейные люди, но такими их застало завоевание воздуха. Есть, конечно, и такие, которые не могут побороть в себе эту слабость, но настоящий летун, каким он должен быть и, несомненно, будет со временем, не имеет права связывать себя долговечными узами и не сделает этого…

   Вот уже несколько лет, как я слежу за жизнью Трезубова и не выпускаю его из вида. Наши дружеские отношения не прерываются.

   Он не только не разочаровался в своем призвании, а весь ушел в него, как будто слился с воздухом. Право же, иногда мне кажется, что он в самом деле по ошибке родился человеком, в действительности же он птица, так свободно он чувствует себя там, наверху, и так ловко владеет своими крыльями.

   В дни, когда состояние погоды решительно не позволяет летать, он работает с мастерами в своей мастерской. Кой-каких улучшений ему уже удалось добиться.

   Но в глубине большого сарая, при доме, который он нанимает, строится что-то совсем новое, что должно изумить мир и во что он страстно верует.

    

—————————————————-

   Первая публикация: журнал «Пробуждение«, No 14, 1915 г.

   Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.