Первое горе

Автор: Рогова Ольга Ильинична

Ольга Ильинична Рогова

Первое горе.

I

   Сегодня воскресенье. Маленькая девочка в кровати лениво потягивается, зевает, щурит глаза и улыбается. Хороший день воскресенье, но особенно приятен этот день для Маши, кухаркиной дочери. Маше скоро будет шесть лет, но она такая маленькая, худенькая, бледная, что все дают ей меньше. Она смутно помнит, что прежде, давно, когда папа был жив, они жили с матерью одни; потом, говорят, папа куда-то уехал и где-то умер, мама много плакала и теперь еще, как вспомнит об нем, всегда заплачет. Мама тогда поступила на место в кухарки к богатым купцам, и вот они уже долго живут здесь, мама говорит, что два года; должно быть, это очень много времени, потому что Маша только эту кухню и эту жизнь помнит ясно; все остальное, что было раньше, представляется ей либо по рассказам мамы, либо так смутно, как во сне. Зато уж жизнь в своей кухне Маша знает наизусть. И теперь, проснувшись, она прежде всего оглянула все давно знакомые предметы. Кухня большая, светлая. В углу плита с железным колпаком и четырьмя канфорками: в нее вмазан котел для щелоку и другой, поменьше, для горячей воды; дверца теперь отворена и из нее так и пышет жаром, а под нею, на железном листе, прибитом к полу, стоит большой медный самовар и пыхтит, и сопит, собирается закипеть. Между двумя окнами стоит большой кухонный стол; над ним две полки с разною медною посудою. Та половина кухни, где лежит Маша, отделяется ширмою; на стене вбиты гвозди и висят накрахмаленные ситцевые платья — одно большое, другое маленькое. Маша весело поглядывает на эти платья, на чистое белье, разложенное на табурете, подле кровати, на блестящие кожаные сапожки; мать вычистила их для праздника особенно хорошо, и Маша думает, что они теперь нисколько не хуже Ниночкиных. Вспомнив о Ниночке, Маша опять улыбнулась воскресенью: сегодня мать ее пустит в комнаты к господским детям, а там уж очень хорошо; в будни ее туда редко пускают, мать говорит, что она грязная, да и избаловаться может. Довольно, что и по праздникам туда бегает, и то бы не след. На двор ее тоже редко пускают, потому что там много уличных мальчишек, а она еще такая маленькая и слабая, ее может обидеть самый младший из них, сапожников Сашутка; притом зимой и холодно, теплого у нее ничего нет, мать говорит, что рано ей еще по холоду бегать, успеет, как подрастет. Вот и сидит Маша день за днем в кухне, в своем любимом уголку подле кровати; там лежат все ее незатейливые игрушки: ломаный деревянный разносчик, две-три старые куклы в ситцевых платьях, жестяная посуда в коробочке от табаку да кое-какие лоскутки: некоторые дала мать, как шила платья себе и Маше, другие Маша подобрала в сору, выметенном из господских комнат.

II

   Маша встает в будни рано, часов в шесть, вместе с матерью. Она одевается сама, а моет ее мать. Мыться-то, правда, Маша не любит, особенно зимой: возьмет мать ее на руки, в одной рубашонке, понесет под кран, а вода, у-у, какая холодная! вымоет ей лицо своею жестокою худою рукою, потом поставит на табуретку, намылит ей руки и велит опустить их под кран — так холодно: морщится Маша, старается поскорее отделаться, а мать все еще да еще поливает из крана.

   — Мама, отчего у тебя руки такие жесткие? — спрашивает девочка; ей приходит на мысль, что если бы у мамы да такие были мягкие руки, как у господской гувернантки, Анны Ивановны, то мыться было бы гораздо приятнее.

   — Оттого что много работаю, — отвечает мать.

   — Посуду чистишь? Да? И картофель? И мясо моешь? Да, мама?…

   — Ну да, ведь сама видишь, даром люди денег платить не будут, всего поделаешь, как в людях поживешь, — вздохнув, говорит мать.

   Маша замолкает, и в голове ее проносятся всякие работы, какие исполняет ее мать… Вот напьются они кофе, и пойдет мать на рынок за провизией; оттуда принесет тяжелый кулек с мясом, зеленью, маслом, а в другой руке притащит кринку с молоком.

   — Тяжело тебе, мама? — спросить Маша.

   — Ох, нелегко, Машутка, кабы не грудь, все бы еще сносно, да вот грудь-то одолела, совсем воздуху не дает.

   Грудь у Машиной матери часто болит. Люди говорят про Катерину, что она чахоточная; Маша не понимает, что это значит, сама она никогда больна не была, но всякий, кто ни скажет это, вздохнет, и Маше тоже сделается так грустно, даже плакать хочется. Потом мать принесет дров из сеней, разведет плиту, поставит самовар и примется за провизию: все разберет, разложит, вымоет, наденет очки, возьмет клочок бумаги и карандаш, пишет, считает, наконец идет в комнату, к барыне, со счетом. Иногда брала мать с собой и купленную провизию: курицу, либо гуся, либо зелень показать. Целый день до семи часов мама топчется по кухне, сначала готовит завтрак, потом обед, потом посуду всю перемоет и перечистит. Маша следит за нею из своего угла и тоже по-своему работает, расставит посуду, соберет обрезки зелени с полу и начинает стряпать суп с морковью и стручьями, жаркое с салатом, холодное из рыбы и крем с бисквитом, потом поставит корзиночку из-под пирожного вместо стола, накроет белым лоскутком, расставит свои оловянные тарелки, усадит кукол и угощает их. Или примется чистить и мыть свою посуду: послюнит тряпочку, обмакнет в золу и трет оловянные кружечки и кастрюльки совсем, как мама. Посуда так и заблестит, то есть, может быть, Маше это только так кажется, но все-таки она очень довольна и ей привольно, весело в своем уголку. Вечером, после семи часов, мать, наконец, свободна, все хлопоты кончены, она ставит последнюю кастрюлю на полку, моется, одевает другое платье и садится либо шить, либо читать. Маша лучше любит, чтобы мама шила; тогда можно подобраться к ней близко, близко, сесть на табурет или на деревянную скамеечку и спрашивать ее обо всем, что хочется знать: а знать Маше хочется многое, и даже мама не всегда может удовлетворить ее желанию.

   — Мама, отчего это ты весь день работаешь? Отчего у нас нет таких хороших платьев, как у барыни? Отчего ты всегда сидишь в кухне, и никогда мы с тобою не идем туда, в комнаты?

   — Оттого, Матушка, что мы с тобою не господа, а прислуга. Не наши то комнаты, вот нам там и не место.

   «Не наши»? думает девочка и задумывается: «вот, ведь, и кухня не наша, господская, а живем же мы в ней. Отчего это надо нам всегда тут быть? Ведь в комнатах лучше»…

   И Маше думается, как бы хорошо, если бы барыня теперь сейчас пришла к ним и позвала их обеих сидеть в комнаты…

   Но тут опять другое начинает ее занимать: старые деревянные часы бьют восемь часов.

   — Мама, как это часы так ходят? Они живые?

   — Нет, такую в них машину заводят, вот они и ходят.

   «Машину заводят»? думает Маша и вспоминает, как она раз давно ездила с матерью по машине…

   — А вот, мы с тобой по машине-то ездили, так та машина тоже не живая? И ее заводят?

   — Это железная-то дорога? Там машину пар двигает.

   — Пар?.. Маше представляется пар из самовара, над кастрюлей, и она удивляется про себя, как это пар может такое дело делать.

   — А пар, мама, живой?

   — Нет, пар вода, не живой.

   Маша умолкает и начинает дремать, Катерина встает, несет ее на кровать, помогает сонной девочке раздеться, укладывает и крестит ее, а сама еще долго копошится у тусклой кухонной лампы.

   Через коридор из людской доносится смех горничной и громкий говор, но Катерина держится в стороне от прислуги и живет с Машей особняком; за это ее прислуга не любит и зовет барыней, что всегда очень обижает Машу: она уже понимает, что это насмешка, и ей больно, когда мать после молча отвернется и смахнет слезинку.

   — Мама, ты плачешь? Тебя Люба обидела? — спросит девочка.

   Мать ничего не скажет, только вздохнет и тихо примется за свое дело.

   Маша чувствует, что мать ее лучше этой Любы и гордится своей мамою.

   Бывают и маленькие перемены в их жизни. Вчера, например, в субботу мать, управившись, взяла Машу с собою в баню. Вот уж совсем праздник! Маша захватила с собою оловянную кружечку, как хорошо! Можно было играть с настоящею водою, никто не бранил, не то что дома, и так тепло было в бане; только как голову мать мыла, немножко пришлось потерпеть, мыло потекло в глаза, и Маша закричала, но зато потом она вместе с мамою окачивалась, ходила на полок и под дождик — славно! Вспомнив о бане, Маша подумала, что сегодня мать не будет так долго мыть ее под краном: она чистая, вымоет только лицо…

III

   Скрипнула входная дверь, и пришла мать с рынка.

   — Вставай, Маша, что ты заспалась, смотри, жаворонки прилетели!.. и Катерина бросила ей на кровать испеченного из теста жаворонка.

   — Ай, мама, с глазами? — рассматривала Маша, — и крылья, и хвост… А ноги у него есть?

   Но ног не оказалось.

   — Ну, уж тебе еще и ноги нужно, ведь это не живой жаворонок.

   И правда, жаворонок был не живой, зато какой вкусный!

   Маша откусила кусочек хвоста, потом мигом вскочила и оделась, чтобы поскорее пить кофе с жаворонком.

   На дворе лил дождь, и Катерина пришла вся измокшая. Она только что собралась снять промокшие башмаки и чулки, как из комнат выглянула Люба.

   — Скорее, скорее, Катерина Семеновна, барыня счет ждет.

   Катерина взглянула на часы и засуетилась с плитою, провизиею; мокрые башмаки некогда было сменить: она пошла в комнаты.

   Маша допила кофе и села на табурет, болтая в воздухе своими блестящими сапожками. Чем она теперь не барышня! Все чистое, накрахмаленное, в волосах бархатка, платье с оборочкой, панталоны с кружевами…

   — Маша, Маша, иди сюда, — кликнул ее из-за двери черноволосый восьмилетний Сережа, — мы тебя у твоей мамы выпросили.

   Маша только этого и ждала.

   Оба в два прыжка очутились за дверью, и дети, взявшись за руки, весело побежали вверх по деревянной лестнице, которая вела в господские комнаты.

   — Знаешь что, Маша, — болтал Сережа на пути, — ведь сегодня мое рожденье, мне восемь лет, я сам попросил Катерину, чтобы она тебя к нам на целый день отпустила, ты и обедать будешь с нами, а потом к нам гости приедут, мы играть будем — ты рада?

   Маша ничего не ответила, только засмеялась. Сережу она любит больше остальных детей. Правда, он иногда топает ногами, когда кто-нибудь делает не по нем, и тогда Маша его очень боится, но зато он всегда дает ей свои игрушки, всегда делит с нею то конфетку, то пирожное; прибежит, приотворит дверь в кухню, кликнет Машу, сунет ей в щелочку кусок и стремглав бежит назад, чтобы Анна Ивановна не забранила: детям в кухню ходить не дозволялось.

IV

   В детской сидела у окна Анна Ивановна и что-то вышивала; около нее играла с куклою Ниночка, Машина ровесница.

   Маша не любит Ниночки: Ниночка все от нее отнимает, плачет каждую минуту, — все не по ней, а играть с нею совсем мученье: оденешь куклу, она затопчется на одном месте, закричит: «не так!» и сорвет все с куклы долой; начнешь бегать в перегонку, не смей перегнать, опять заплачет, и Машу же бранят, зачем не умеет играть с барышней.

   — Ты ей уступи, — говорит Анна Ивановна, — она маленькая.

   А, ведь, и Маша тоже не больше ее, какая же это игра, когда все уступать. Кроме Ниночки у господ еще двое детей постарше: Коля, гимназист, десяти лет, и Надя двенадцати лет, учится в пансионе. Надю Маша очень любит, Надя такая добрая: и картинки показывает, и сказки всякие знает, и лоскуточки дарит, даже иногда шьет Машиной кукле платья.

   Маше всегда немножко неловко войти в детскую, тут все очень уж хорошо: пол так и блестит, на окнах цветы, в шкафах дорогие игрушки, стулья и диван обиты мягкою клеенкой; Маша всегда боится сесть, чтобы не помять, не разорвать такой блестящей материи.

   — Здравствуй, Маша, — говорит Анна Ивановна, — да какая ты нарядная!

   Маша краснеет и улыбается, оглядывая свое платье.

   — Кто же тебе сшил такое хорошее платье?

   — Мама.

   — Вот какая твоя мама мастерица, а я и не знала.

   — Еще бы? мама все умеет делать, — уверенно отвечает Маша.

   Анна Ивановна улыбнулась.

   — Ну, играй с детьми. Ниночка, вот твоя подруга пришла, занимай ее.

   Маше бы лучше хотелось играть с Сережею или подойти посмотреть, как Надя рисует домик в тетрадке, но она не смеет ослушаться и нехотя подходит к Ниночке. Ниночка сейчас же заставляет ее качать куклу.

   — Ты, нянька, качай дитю, а я мама; да ты не так держишь, вот так, какая ты глупая, разве так качают, ты пой…

   — Да я не умею.

   — Пой, я хочу, чтобы ты пела! Анна Ивановна, Маша не хочет петь, какая же она нянька?

   — Ну, Ниночка, оставь ее, можно, ведь, и без пения качать.

   — Нет, я хочу чтоб она пела, — плаксиво запищала Ниночка; — я хочу, зачем она не умеет!..

   И началось топанье, плач. Маша воспользовалась временем, пока Анна Ивановна уговаривала Ниночку и старалась занять ее чем-нибудь другим, и подошла к Сереже.

   — Маша, давай дом строить из деревяшек.

   — Нет, давай лучше в кухню играть.

   — Ну, давай, я буду поваром, а ты судомойкой.

   — Нет, я барыней.

   — Хорошо, сначала барыней, закажешь обед, а потом судомойкой, а то как же повару без судомойки.

   — А как же мама одна стряпает?

   — Мама твоя кухарка, а вот у дяди повар, так у него судомойка, она все моет, чистит, повар только стряпает.

   Поладили и устроили превеселую игру. Сережа смастерил из носового платка передник и колпак из бумаги; они набрали сухих опавших листьев, и началась стряпня.

   У детей была жестяная плита, точно настоящая, и много разной посуды. Это не то, что Машина стряпня на ломаных оловянных тарелочках; за то жаль, что тут нельзя достать обрезков от настоящей зелени. Маша было и хотела побежать за ними в кухню, но Сережа удержал ее:

   — Анна Ивановна забранит, она сору не любит.

   — Разве вам не позволяют играть, как вы хотите?

   — Нет, нам много чего не позволяют.

   — И в кухню ходить, да?

   — Да, и в кухню нельзя ходить, там дует с лестницы, можно простудиться, и грязно…

   Маша думает, отчего бы это господским детям нельзя ходить в кухню, она же сидит там целый день и не простужается, и не грязно у них с мамой, мама не любит грязи.

   — Нет, у нас с мамой не грязно, и так тепло, теплее вашего. Сереженька, попросись когда-нибудь ко мне в кухню, мы там будем стряпать из настоящей зелени, я всегда так стряпаю.

   — Не пустят меня, да и мама твоя не позволит.

   Она, ведь, сердитая, правда, сердитая?

   — Нет мама добрая.

   — Отчего же у нее лицо такое сердитое?

   — Не знаю, и лицо у нее не сердитое, она меня любит, и я ее люблю.

   Сережа замолчал. Они состряпали обед, потом надоело, начали дом строить. Вошла барыня.

   — Сережа, поди в гостиную, тебя приехали поздравить твой крестный папа и дядя.

   Сережа побежал и долго там оставался. Ниночка ушла с Анной Ивановной в

   спальню: она всегда спала после завтрака; старшие дети тоже пошли за Сережею.

   Маша осталась одна и достроила дом; потом взяла под уздцы хорошенькую лошадку и стала ее водить по комнате, устроила конюшню, насыпала сухих листьев вместо овса, свела ее на водопой, так, ведь, делал и кучер Иван с господскими лошадьми. Маша из окна часто следила за ним, когда напротив в конюшню были отворены двери. Она так занялась, что и позабыла про отсутствие детей.

   Сережа прибежал к ней с раскрасневшимся от удовольствия лицом…

   Смотри, Маша, что мне дядя подарил!

   В руках у него был презабавный косматый мишка с кольцом в носу, на задних лапах.

   — Ай, какой мишка!

   — Да ты посмотри еще, что он умеет делать, — сказал Сережа, завел что-то внизу ключиком, и пустил мишку на пол: мишка стал перебирать лапами и забегал вкруг.

   Маша посторонилась и нерешительно спросила: — Он разве живой?

   — Нет, это так машинка заводится.

   «Опять машинка!» думает Маша, — «какие хитрые эти машинки».

   Наконец мишка стал делать круги все меньше, меньше и остановился.

   Сережа взял его и дал Маше погладить.

   — Пойдем, Маша, в гостиную, там один дядя, крестный папа уехал.

   — А крестный тебе что подарил?

   — Крестный папа всегда дарит деньги, он подарил мне портмоне с двадцатью пятью рублями, мама спрятала.

   Маша вошла в гостиную. Сережин дядя, высокий старичок с сильною проседью в черных волосах, приласкал Машу и спросил ее, помогает ли она матери стряпать.

   Маша сконфузилась и тихо отвечала «нет»; он погладил ее по щеке и утешил, что еще научится помогать, когда вырастет большая.

V

   Перед самым обедом приехали Костя, Володя и Катя — родственники Сережи. Маша их еще никогда не видела, они недавно приехали откуда-то издалека и были здесь первый раз.

   Володя, мальчик лет восьми, такой длинный, бледный, даже желтый, затянутый в узенькие, преузенькие ярко-голубые панталоны и такую же коротенькую курточку, напоминал Маше почему-то длинноногого комара, вот точь-в-точь такого, как вчера она видела в кухне между рамами в прошлогодней паутине. Она удивленно рассматривала его высокие башмаки с пряжками и пестрые длинные чулки.

   — Зачем это его так нарядили? — спросила она потихоньку у Сережи, — разве он на балаганах пляшет?

   Она вспомнила, что видела такие пестрые наряды, когда была с матерью на масленице в балаганах.

   Сережа расхохотался и дернул Володю за рукав.

   — Додо, Маша думает, что ты балаганный плясун, — сказал он ему, все еще смеясь, — у тебя такой пестрый костюм.

   Володя быстро повернулся на каблучке, вспыхнул, оглянул их обоих с ног до головы и с видимою злостью ответил:

   — Какие глупости! Не стыдно ли вам, Серж, повторять всякий вздор; мой костюм самый модный, мамаша купила его в английском магазине, он столько стоит, что наверное дядя с тетей вам такого не сделают.

   — Мой папа не любит одевать меня по моде, — серьезно отвечал Сережа, — он говорит, что мне рано еще тянуться за другими и не к чему.

   Володя закусил губу и стал играть шнурочками на своей курточке. Маша ничего не понимала: она видела, как Володя рассердился, но совсем не знала, за что; она, ведь, не хотела обидеть его, а взаправду думала, что он из балаганов; притом, мама говорила как-то, что ее брат, Машин дядя, был прежде актером на балаганах, и ему платили за это хорошие деньги, значит, что же в этом обидного?

   Засмотревшись на Володю, Маша сперва совсем и не заметила сестры его; только, когда та подошла к ней и вежливо протянула руку, она увидела перед собою девочку лет пяти; большие каштановые локоны с завитушками на лбу, большие карие глаза точно с нарисованными ресницами и бровями, красные полненькие губки, ну, точь-в-точь, восковая Ниночкина Зизи; и ручки-то, затянутые в длинные лайковые перчатки, напоминали куклу. Впрочем, Маша никому больше не сказала о том, что думала: она боялась обидеть и девочку, а девочка эта так ей нравилась, она ее совсем не боялась и весело болтала с нею; девочка была такая вежливая, приветливая, не то, что Ниночка.

   Но в самом разгаре игры, когда они собирались уложить спать Ниночкину куклу и стряпали ей ужин, к ним подошла Катина няня.

   — Катишь, вас мамаша зовет.

   — Ах, Аннета, дайте поиграть еще.

   — Нет, нет, ни минутки, мамаша и то сердится, что вы, не спросясь, играете с кем попало; вы знаете, что вам не позволено играть с прислугой.

   — Да, ведь, Сережа же играет с Машей, — возразила было Катя и надула губки, — это все вы выдумываете, Аннета, я вас не люблю, вы все мамаше сплетничаете.

   Аннета сердито взяла ее за руку и молча увела в залу, где сидели большие.

   Маша слышала, как мать за что-то в полголоса бранила Катю; она совсем сбилась с толку, отчего же Кате не позволили играть с нею, что это значит — прислуга? Мать ее часто называла так и себя и горничную, и лакея, значит Аннета хотела сказать, что и Маша тоже такая, как ее мама, а мама ведь хорошая, за что же Маше нельзя играть с Катею? Ей стало так грустно, все здесь показалось ей таким чужим, ей захотелось домой, в кухню, к маме, в свой уголок, она было уже пробралась потихоньку к прихожей; но Сережа догнал ее, обнял и вернул.

   — Не уходи, Маша, идем обедать.

   Он был такой сияющий, веселый.

   Что это, у тебя слезы на глазах? Ты плакала, Маша? Об чем?

   Маша поступилась.

   — Тебя Володя обидел? Не сердись на него, он всегда важничает, его папа, знаешь, генерал, и они очень богато живут; у них такой большой, большой дом, и у каждого из детей по две комнаты: спальня и детская. У Кати такая хорошенькая спальня, вся кисеею убрана и розовым шелком, а на зеркале разные фарфоровые куколки поставлены…

   Маша слушала, широко раскрыв глаза, и ее уголок за ширмой представился ей узким, тесным, грязным…

   За обедом Маше было очень неловко, ее посадили между Аннетою и Володею, а Володя, как будто нечаянно, все толкал ее; Аннета ворчала и ужасалась, что она не так держит ножик, вилку и ложку, не умеет есть прилично, сидит не так, как надо.

   — И что за фантазия сажать за стол мужицких детей, — говорила она вполголоса Володе, — кухаркина дочь и вдруг играет с господскими детьми; уж ваша мамаша, Додо, наверное бы этого вам не позволила.

   — Да я бы и сам еще не стал знаться с такой дрянью, — презрительно проговорил Додо.

   У Маши слезы подступали к горлу, и вдруг она вспомнила, что у нее нет носового платка, мама ей хотела дать свой, да впопыхах позабыла.

   Она вытерла глаза и нос рукавом. Аннета и Володя так и ахнули.

   — Что ты, Додо? — спросила его мать, сидевшая за другим концом стола.

   — Ах, мамаша, эта девочка сморкается в рукав, ведь это просто есть совсем нельзя.

   Все засмеялись. Генеральша презрительно улыбнулась и обратилась к Кате.

   — Ты видишь, дитя, что тебе у нее учиться нечему; я знаю, почему запрещаю тебе играть со всякими детьми.

   Маша разразилась слезами, ей было так обидно, так горько, как никогда; она стыдилась всех, а всего больше Сережи, который, она видела, тоже улыбнулся. Ей в первый раз в жизни стало досадно на свою маму: зачем она не дала ей платка, зачем она только кухарка, зачем она не придет теперь сюда и не заступится за нее.

   Анна Ивановна видела, что девочка готова разрыдаться, она встала из-за стола и взяла Машу в детскую. Там она ей вытерла глаза и ласково проговорила:

   — Полно, Маша, не плачь, посиди тут, я тебе сюда принесу пирожного.

   Маша утешилась, особенно, когда скушала вкусный бисквит с битыми сливками, ведь это ее мама состряпала и, что бы там ни говорили, а лучше мамы такого бисквита никто из них не сделает. Остальной день прошел довольно весело, дети начали играть. Маша вместе с другими бегала, шумела, ловила, пятнала, пряталась и забыла про все неприятности; правда, Володя раза два пребольно ущипнул ее в то время, как у нее были завязаны глаза; когда играли в пятнашки, он подставил ей ножку, и она ушиблась, но она старалась от него сторониться.

VI

   Вот день и кончился, разъехались гости, потушили лампы, и Маша пробралась в кухню: в голове у нее шумело, в ушах еще раздавались детские голоса, а в кухне показалось так тускло, тихо, бедно.

   — Мама… — робко проговорила Маша, оглядываясь.

   Лампадка трещала перед образом, то вспыхивая, то погасая. Лампа, потушенная, стояла на столе.

   «Отчего это мама уж легла», — думает Маша, — «она всегда меня дожидалась».

   Из-за ширмы послышался легкий стон и сухой отрывистый кашель.

   — Мамы, ты не спишь? — спросила Маша, пробравшись за ширму.

   Мама лежала с широко открытыми глазами и что-то проговорила, но что именно. Маша не разобрала.

   — Мама, как весело было; Какое ты вкусное пирожное состряпала!.. Мы играли в жмурки, и я была жмуркой, а потом в прятки… — болтала девочка.

   Мама все слушала с широко раскрытыми глазами и все молчала. Потом она сильно закашлялась и начала что-то говорить много, нескладно, и про провизию, и про умершего папу, и про Машу. Маша притихла; ей стало страшно; ей показалось, что мама ее за что-то бранит; она скорее разделась и легла на кровать. Она так устала, что глаза ее сами собою смыкались. Мама замолкла и, кажется, уснула. Маша стала перебирать в голове все происшествия дня, но это ей плохо удавалось; засыпая, она увидела себя дочерью знатного барина, у нее была розовая спальня, вся убранная кисеею, и зеркальце, как у Кати, и много, много кукол, все восковые, с длинными, каштановыми локонами и большими карими глазами. Маша улыбается во сне, раскинула ручки и ловит что-то в воздухе…

   Апрельское солнышко давно уже залило своими теплыми лучами всю кухню, а Катерина не встает готовить свой кофе, она лежит, охает, стонет, по временам начинает что-то скоро-скоро шептать и ворочаться,

   — Катерина Семеновна, — громко окликнула ее Люба, — что же вы самовар-то? господа встают.

   Катерина не отозвалась, но Маша проснулась и, услыхав, что сказала Люба, принялась тормошить мать.

   — Мама, мама, вставай, надо самовар ставить.

   — Зелень стоит десять копеек, да курица шесть гривен, да сливки полтину, — скороговоркою начала Катерина, тяжело перевернувшись на другой бок.

   Солнце осветило ее воспаленное лицо с тусклыми глазами, и Люба всплеснула руками.

   — Матушки, да она никак бредит! Вот еще напасть-то!

   Она подошла к кровати. Маша испугалась и заплакала.

   — Мама, мама, что ты это? — жалобно всхлипывала она, тряся мать за руку.

   — Я сейчас встретила Машу, — продолжала Катерина, никого не замечая, — она такая большая выросла, не узнала меня. Маша, Машенька, где ты?

   — Я здесь, мама, — говорила девочка, но мама не узнавала ее.

   — Не тревожь, Маша, матери, — как-то ласковее обыкновенного сказала Люба, — мать больна, это она бредит.

   Маша притихла.

   — Одевайся, а я сейчас господам доложу. Маша, всхлипывая, стала одеваться, все у нее валилось из рук, чулки путались, тесемки развязывались, ее маленькия слабыя руки тряслись от страха, а слезы так и текли по лицу.

   Пришла барыня, пощупала руку у матери, приложила свою руку к ее голове и сделалась такая серьезная.

   — У нее сильный жар, надо сходить к Карлу Федоровичу.

   Карл Федорович был домашний доктор.

   «Значит, мама вправду больна», подумала Маша и сердце у нее сжалось.

   Люба все сделала за маму, и Маше было как-то странно видеть, как она хлопотала с провизиею, ставила мясо на огонь, готовила зелень.

   Мама же лежала на кровати такая горячая. Маша потихоньку подкралась к ней и взяла ее руку.

   — Мамочка, мамуся, — шептала она, ласкаясь к ней. Она все ждала, что вот, вот мама на нее посмотрит, как прежде, погладит ее по голове, или даже ну, хоть разсердится, побранит, двинет от себя прочь, все хоть увидит; но мама ее не видела, не слышала ее голоса; Маша плакала, плакала до того, что голова у нее стала тяжелая, и она заснула, опустившись на подушку подле мамы.

VII

   Пришел доктор, пощупал руку мамы, вложил ей под мышку какую-то стеклянную палочку с такими ровными черточками, потом вынул, посмотрел на черточки, покачал головой и, обратившись к барыне, сказал ей:

   — Случай трудный, навряд ли поправится, советую вам, если завтра не будет лучше, отправить ее в больницу и нанять новую кухарку.

   Маша следила за всеми движениями доктора из своего угла. Последние слова его стучали еще у нее в ушах, он говорил так громко, резко, точно бранил кого-нибудь, а уж доктор ушел из кухни в комнаты. Что же это он сказал? Маша припоминала слово за словом: она чутьем поняла, что маме очень худо, что наймут другую кухарку, а маму куда-то отправят. Что такое больница, она еще не знала, да и где же ей было знать: она редко выходила из своей кухни, а родных у ее мамы ни больных, ни здоровых не было в том городе, где они жили. Был брат, тот, что служил в актерах, но и он жил где-то далеко.

   — Люба, куда это маму хотят вести? — спросила она нерешительно горничную. — Ведь и я с нею? — еще более робко добавила она.

   — Нет, в больницу тебя не пустят, там только больных держат, — сурово ответила Люба; ей сегодня вдвое пришлось поработать, и Маша слышала, как она ворчала, зачем такие хилые, как ее мама, в «прислугу лезут, сидели бы себе в богадельне, только людей подводят».

   Маше вспомнилось, как часто мама ее делала работу за других и никогда не ворчала.

   «Какая злая эта Люба», — подумалось ей. — «И как это может быть, чтобы меня не взяли вместе с мамой? Люба говорит нарочно, чтобы меня попугать»… Она вспомнила, что доктор обещался быть вечером и решилась попроситься у него вместе с мамой, если он маму увезет.

   «Доктор добрый, он наверное возьмет меня, я не останусь здесь без мамы».

   — Мамочка, да посмотри же на меня,—со слезами шептала она, положив голову на руку матери и заглядывая ей в лицо: а лицо у Катерины стало к вечеру такое красное, горячее, точно когда она около печки стряпала, или когда она с Машей парилась на полке в бане.

   Вечером доктор еще серьезнее покачал головой и объявил, что Катерину надо как можно скорее свезти в больницу. На Машу напал такой страх, что она в первую минуту не могла пошевельнуться. точно у нее и руки, и ноги стали какие-то чужие; только когда доктор повернулся к двери, она вспомнила, что вот сейчас возьмут ее маму и увезут, вот сейчас доктор уйдет, а она не успеет и попросить его, чтобы маму не увозили, или чтобы и ее взяли туда же.

   Она с плачем бросилась к нему в ту минуту, когда он уже брался за ручку двери.

   — Дяденька, голубчик, миленький, не надо маму в больницу, не надо, — захлебывалась она, дрожа всем телом, — ей тут хорошо, не увозите ее.

   Доктор удивленно обернулся; он и не заметил давеча маленькой девочки, съежившейся в своем уголку за кроватью.

   — Это дочка Катерины, — пояснила Люба, Доктор ласково посмотрел на Машу, взял ее на руки и сказал:

   — Бедная девочка! в больнице твоей маме будет хорошо, тут, видишь, как жарко, и дымом пахнет, а там комнаты большие, светлые, чистые, за мамой будут ходить, лечить ее.

   Маша немножко утешилась.

   — А меня, дяденька, возьмут туда с мамой?

   — Нет, девочка, там только больные, но ты можешь ходить туда каждый день, навещать маму.

   Маша опять расплакалась. Остаться без мамы, видеть ее только раз в день, да и то, когда пустят, сколько горя зараз!

   — Не надо больницы, — рыдала она, — оставьте меня с мамой.

   — Возьмите девочку, — сказал доктор, обращаясь к Любе, — мне надо идти…

   Машу с трудом оттащили от доктора, она ничего не понимала, она не чувствовала, как Люба далеко неласково втолкнула ее в людскую и заперла за нею дверь. Долго плакала она, сидя у двери на корточках, потом как-то притихла, перебирая складки своего платья. «Может быть маму и не увезут», утешала себя она:—«может быть маме и лучше станет». В людской никого не было, только жирный черный Васька, любимец Любы, важно мурлыкал, сидя на столе, да мерно тикали часы на стенке. Темнело. Два окна выходили на коридор; в них видна была кухонная дверь. Вот дверь эта отворилась, и Люба куда-то проворно побежала; через несколько времени она вернулась, потом опять долго, долго ничего не было слышно; наконец, опять заскрипел блок у двери… Маша подбежала к окну: это входил в кухню доктор.

   «Что там делается, Господи, что там делается!» — думала девочка; она не могла и плакать, она чуяла, что там в кухне происходит что-то новое, тяжелое, но что именно? Она попробовала толкнуться в дверь, нет, не поддается. Люба заперла снаружи задвижкою; она подбежала к окну, нельзя ли отворить окно и выскочить в коридор, и этого нельзя: окна с железными решетками. Маша попробовала кричать, но никто ее не слыхал.

   «Господи», молилась она, сложив руки и стоя на коленях, «дай, Господи, чтобы кто-нибудь вошел сюда, чтобы маме стало лучше, чтобы меня пустили туда». Мысли ее путались, становилось так темно, ей стало жутко, в одном углу как будто потрескивало что-то, верно мышь скреблась, Васька заходил по комнате, и глаза его так и блестели в темноте. Маше вспомнилась какая-то сказка, она дрожала, зубы ее стучали; зажав уши, закрыв глаза, прислонила она голову к столу и старалась не дышать, не двигаться.

   Наконец, дверь скрипнула и кто-то вошел со свечою. Эта была Люба. За нею шел кучер Иван.

   — Вот, ведь, горе какое стряслось!.. говорила Люба.

   Маша быстро вскочила и слушала.

   — Да, Любовь Андреяновна, все мы под Богом ходим, — жив, жив человек, а там и нет его.

   Маша больше уж ничего и не слушала. «Это они, верно, про маму», быстро пронеслось у нее в голове, — «что с ней»?

   Она тихонько выбежала в коридор, перебежала к кухонной двери и отворила ее.

VIII

   В кухне тихо; лампадка горит перед образом; в том углу, где была кровать, теперь стоит гладильный стол; на нем что-то лежит большое, длинное, покрытое простыней. Кровать отодвинули в другой угол, она пуста.

   «Куда они дели маму?» в отчаянии думала Маша, остановившись у кровати: «верно увезли в больницу? Но как же я не видела в окно? Нет, верно мама у барыни в комнате, верно ей лучше», и у Маши отлегло от сердца.

   «Завтра мама опять пойдет на рынок, опять будет стряпать, все пойдет по-прежнему. Зачем это стол так поставили? Он всегда стоял в маленькой комнатке, где Люба гладила… зачем его сюда принесли? Посмотреть разве, что там положено?»

   Маша на цыпочках подошла к столу, приподняла угол простыни и вскрикнула… Под простынею лежала ее мама, такая желтая, неподвижная. Маша совсем сдернула простыню, мама не шевельнулась.

   — Мама, мама, зачем ты лежишь тут на столе? — в отчаянии говорила девочка, — отчего ты молчишь, мама? Встань, мама, мамочка, я, ведь, здесь, у тебя.

   Но мама все так же лежала с вытянутыми ногами и сложенными на груди руками. Глаза ее были закрыты, а лицо такое строгое. В эту минуту вошла Люба.

   — Ты как здесь? — окликнула она Машу. — Зачем ты стянула простыню? Вот-то наказание с этими ребятишками, и без тебя хлопот сколько, а тут еще с тобой нянчиться.

   Маша не слыхала, что говорила Люба; занятая своим горем, она спрашивала Любу:

   — Зачем мама лежит на столе? отчего мама так крепко спит? Разбуди маму, Люба, голубушка, Люба, разбуди маму.

   Девочка просила так жалобно, столько горя было в ее слезах, что даже суровая Люба смягчилась.

   Мама твоя не может встать, Маша, она умерла.

   — Умерла? — удивленно спросила Маша, — когда же она встанет?

   — Она никогда больше не встанет, ее зароют в землю.

   — Зачем зароют? Я не хочу, я хочу вместе с мамой. Мамочка, милая, возьми меня, зачем ты меня не слышишь? — молила девочка и хваталась за холодные руки матери.

   — Ну, полно, дурочка, — говорила Люба, отнимая ее от мертвой и накрывая стол простынею, тебе здесь не место, иди в людскую.

   Маша разом притихла. Мысль, что ее разлучат с ее мамой, сразу задавила горе.

   — Не гони меня от мамы, — жалобно, но тихо проговорила она, — я буду сидеть совсем смирно, я и плакать не буду, только не гони.

   — Да ведь теперь ночь на дворе, тебе спать пора, как же ты будешь спать с покойницею?

   Маша не поняла ее.

   — Я лягу у мамы, тут, я не хочу уйти от мамы.

   — Ну, как знаешь, оставайся здесь, — решила Люба; подумавши, она рассудила, что ей пришлось бы положить Машу с собой на одну кровать, а это не совсем-то было бы удобно, пусть лучше спит на своей кровати, тем более, что сама просится.

   Люба ушла. Маша тихонько пододвинула табурет к покойнице, взобралась на него, приподняла простыню, поцеловала мамину руку, прилегла к ней головой да так и уснула.

   Ей снилось, что мама встала, что они вместе пьют кофе, и мама так ласково на нее смотрит.

   Утреннее солнце разбудило ее и сразу напомнило ей ее горе. Мама все лежала на столе и все так же строго смотрело ее лицо, только синие круги около глаз как-то ввалились, а губы совсем почернели. Маша начинала понимать, что мама ея, действительно, больше уже не встанет, и страшной болью отозвалось это в ее маленьком любящем сердце.

   Пришел какой-то мужик, длинной тесьмой смерил маму, завозилась Люба у плиты, ворча и сердито двигая кастрюлями; зашел лакей, приподнял простыню, посмотрел на маму и промолвил:

   — Э-э, да как уж почернела-то, надо бы скорей хоронить.

   А Маша все сидела на табурете, она боялась двинуться, боялась сойти, чтобы ее опять не увели от мамы. Она отказалась от кофе, который ей предлагала Люба, ей не хотелось ни есть, ни пить. Господа взяли ее было в комнаты, но она так жалобно просилась «к маме», что ее оставили в покое. Обедать ее увели почти насильно в людскую и должны были пообещать, что маму, пока она обедает, никуда не увезут. К вечеру мужик, меривший маму, втащил желтый деревянный ящик-гроб, маму одели в белый кисейный капот и положили в этот ящик. Маша уже не плакала; она совсем притихла и смотрела на маму; никогда еще мама не была такая нарядная. Поставили вокруг нее свечи, пришел священник, стали что-то петь и читать, барыня и дети тоже вышли из комнат в кухню. Сережа подошел к Маше.

   — Бедная Маша; твоя мама умерла, — сказал он, — мама говорит, что ты теперь сиротка; тебя отдадут в приют.

   Маша ничего не отвечала, слезы опять закапали у нее из глаз.

   Ночью над мамой остался читать какой-то, как говорили, читальщик. Маша опять прикурнула около гроба, она поцеловала маму на прощанье перед сном и скоро уснула, она стала уже привыкать к новому порядку, ей казалось, что теперь всегда так будет, подле мамы ей было как-то легче, ей думалось, что она всюду пойдет за мамой.

IX

   На другое утро рано ее разбудила Люба, дала ей напиться кофе. Пришла вся прислуга, одетая по-праздничному; Маша услыхала, что сегодня ее маму похоронят, но как это будет, ей и в голову не приходило.

   Пришел опять священник, опять вышли господа.

   — Хорошо бы цветов в гроб положить, — заметил кто-то, — венок бы…

   — Да далеко продают-то их, вот уж у кладбища.

   Мысль украсить маму цветами запала в голову девочке. Она знает, где растут цветы, много желтых цикориев и беленьких звездочек и еще такой красивой перистой травы, она сейчас побежит и нарвет много, много, целый передник. Она незаметно выбежала на лестницу, пробежала двор; там, позади двора перед церковью, на большой лужайке пестрели первые весенние цветы; Маша торопливо принялась рвать их, она так увлеклась своим делом, что на минуту позабыла и о той, для кого рвала их, и о своем горе. Тут было так тепло, привольно, так пахло свежею травою и теплым весенним воздухом. Но вот у нее набран уже целый передник, даже трудно держать его, тут только ей пришло на мысль, что без нее, ведь, могут что-нибудь сделать с мамой, как тогда.

   Она побежала назад. Коридор усыпан ельником, дверь в кухню приотворена, в кухне пахнет чем-то душистым, точно жженой смолой, и никого нет, стоит пустой стол, валяются на полу ветки ельника, а ни мамы, ни прислуги…

   — Ее увезли! — с отчаянием вскрикнула девочка и бросилась на улицу. Улица была длинная, длинная и вела на канаву. У поворота, вдали, Маша увидела, как мелькнул и скрылся за углом желтый ящик.

   «Это маму везут!» подумала девочка и бросилась бежать; слезы текли ручьем по ее лицу, она позабыла о цветах, угол подоткнутого передника свалился и цветы сыпались у нее на бегу. Она добежала до поворота.

   — Мама, мама, не оставляй меня, возьми с собою, — кричала девочка, спотыкалась, падала, опять бежала, а желтый ящик все мерно двигался вперед так далеко, что девочке, казалось, никогда не догнать его.

   Силы стали ее понемногу оставлять, она уже не кричала, она совсем задыхалась, какой-то камень попался под ногу, она споткнулась и с размаху покатилась в канаву около мостков…

X

   Катерину похоронили и возвращались назад с кладбища.

   — Смотрите-ка, ведь, это никак Машутка валяется, — сказал кучер, шедший по мосткам впереди всех, — да и то она, а мы-то ее давеча по всем комнатам искали!… как это она сюда попала?

   Все столпились около бесчувственной девочки. В передник ее еще оставалось несколько цветов.

   — Видно цветы рвала, да и свалилась, — решила Люба.

   — Посмотрите, у нее на голове кровь, видно ушиблась.

   Маша, действительно, ударилась головою о какой-то камень.

   — Надо бы водой примочить.

   — До дому недалеко, я ее на руках снесу, — сказал Иван и поспешно пошел с нею вперед.

   В людской Машу окатили водой, и она открыла глаза.

   Первый ее вопрос был:

   — Где мама?

   Все переглянулись и молчали.

   Маша уже больше не спрашивала: она поняла, что желтого ящика с мамой уже больше нет, что его зарыли в землю.

   — Зачем вы и меня не зарыли вместе с мамой! — простонала она и закрыла глаза.

   У нее тоже открылся бред. Сказали барыне. Барыня опять послала за доктором…

   Маша прохворала две недели и выздоровела. Когда ее в первый раз после болезни позвали в комнаты, никто из детей ее не узнавал, так она вытянулась, похудела, такая стала большая.

   Первое горе отозвалось на ней тяжело, и она его помнила всю жизнь…

  

—————————————————

   Источник текста: Ландыш. Сборник рассказов для детей О. И. Роговой. Изд. 4-е. — СПб: Издание А. Ф. Девриена, 1902.

   Распознание, подготовка текста: В. Г. Есаулов, январь 2014 г.