Кудесник

Автор: Салиас Евгений Андреевич

  

Евгений САЛИАС

  

Кудесник
Роман в двух частях

  

   Мордовцев Д. Авантюристы / Даниил Мордовцев. Кудесник / Евгений Салиас.

   М., «Республика», 1993.

  

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

  

I

  

   Было лето 1765 года.

   Среди пустынной и тихой лазури моря, под легким веянием ветерка, со слабо натянутыми парусами медленно, едва заметно, двигался маленький купеческий корабль. Кругом расстилалось, сливаясь с небом, необъятное синее море. Только на севере, на самом горизонте, белелась едва заметная розовая полоска — это была земля, город и порт, из которых корабль вышел в это утро. Он покинул Мессину и Сицилию и направлялся в Египет. На корабле этом было очень много товара и очень мало людей. Помимо хозяина, капитана, было всего восемь человек экипажа — матросов, состоящих по обыкновению из сброда наймитов: итальянцы, греки, албанцы, алжирцы и даже один негр. Но что было явлением необычайным — это присутствие на палубе двух лиц, которые не принадлежали к экипажу. Это были пассажиры, которых обыкновенно торговые суда малого объема никогда на борт не принимают.

   Хозяин корабля был человек еще не старый, смуглый, неопределенной национальности, не то мусульманин, не то христианин, не то грек, не то турок, но выдававший себя за истого итальянца. Он решился изменить своему обычаю и взять двух пассажиров до Каира, потому что один из них предложил ему довольно крупную сумму за проезд.

   Эти два пассажира казались капитану сомнительными, но на Средиземном море все портовые города, острова — большие и малые, даже берега Франции, Италии кишели десятками и сотнями самых странных личностей. А в особенности много было их именно в числе путешественников. Поэтому быть строгим на выбор не приходилось. Разумеется, если бы десяток человек, подобных этим пассажирам, предложили хозяину корабля взять их на борт хотя бы и за огромную сумму, то он отказался бы.

   Этот десяток людей в открытом море мог бы легко завладеть его кораблем, умертвив экипаж и его самого. Подобные случаи постоянно бывали, и всякий собственник корабля опасался брать с собой слишком много пассажиров, которые могли оказаться шайкой разбойников, являющихся под различными именами и костюмами с целью грабежа. Судохозяева опасались их не менее встречи в море настоящих пиратов, которыми изобиловало Средиземное море. Против явного нападения имелось хорошее оружие, а главное — привычка и готовность отстоять себя и свое имущество в открытом бою.

   Когда наступили сумерки, жара спала, далекий берег Италии потонул в волнах, а на море стало особенно тихо, оба пассажира появились на палубе из маленькой внутренней каюты и уселись на корме. Между ними тотчас началась беседа, очевидно, продолжение той, которую они вели еще в каюте.

   Капитан, сидя вдалеке от них, прислушивался к их беседе; но затем она показалась ему настолько бессмысленной, что он слегка пожал плечами, усмехнулся и отправился в свою каюту ужинать и ложиться спать.

   Ясная и свежая ночь, яркий купол неба обещали наутро ровный попутный ветерок и хотя медленный, но спокойный путь. И капитану следовало отоспаться за ночь и набраться силы на случай других тревожных дней или ночей, на случай борьбы с волнами.

   Матросы, изредка двигавшиеся на палубе у снастей, тоже понемногу исчезли, разошлись отдыхать, и скоро на палубе оставались только три фигуры: рулевой у колеса и два пассажира.

   Эти две личности, которые показались капитану загадочными и сомнительными, не имели почти ничего общего по внешности, были двумя противоположностями. Один из них отличался степенностью, какой-то даже важностью и в голосе, и в движениях и был человек лет около 60, хотя на вид много моложе. Это был резкий южный тип. Смуглый оранжевый цвет лица, нос с горбом, черные глаза под нависшими густыми бровями, высокий лоб, вьющиеся черные как смоль волосы с кое-где блестящей проседью, с густыми усами и большой длинной бородой, клином лежавшей на груди. На голове его была круглая бархатная шапка, гладкая и черная, нечто вроде низенького клобука. И весь костюм был смесью чего-то полутурецкого, полумонашеского. На черные туфли и черные чулки спускались шальвары, а сверху длинная распахнутая монашеская ряса или халат, под которым пестрела турецкая куртка, вышитая шелками. За широким, намотанным кругом талии лиловым поясом торчал небольшой кривой кинжал, а рядом — перламутровые четки.

   Костюм этот и то, что украдкой слышал капитан из речи этого незнакомца, именно и заставили его причислить пассажира к числу сомнительных личностей, скитавшихся по берегам Средиземного моря.

   Да вообще всякий встречавший эту личность еще в порту, даже матросы, — все оглядывали ее удивленным взором.

   Он сидел теперь на скамье, поджав ноги и сложив руки на коленях, в спокойной и важной позе. Перед ним, за неимением места, полулежа и опершись локтем на борт, поместился его спутник, молодой человек лет двадцати, в щегольской одежде такого покроя, какую носила только аристократия. Камзол и кафтан были синие, обшитые золотым галуном по краям, с золотыми пуговицами, а через плечо под кафтаном виднелась портупея, на которой носилась шпага, вынутая теперь ради удобства в пути. Светлые каштановые волосы его, вьющиеся короткими кудрями, падали на широкий и высокий лоб, большие светло-голубые глаза смотрели добродушно, но лукаво, а сильно вздернутый нос, казалось, еще более придавал лукавства всему лицу. Это выражение несколько смягчалось толстыми, пухлыми губами, легко и часто улыбавшимися, обнажая ряд блестящих белых зубов. Смугло-белый, нежный цвет лица и сильный румянец во всю щеку придавали лицу что-то ребяческое. Впрочем, в лице этом было столько жизни, движения, игры, что оно менялось ежеминутно. То кажется детски наивным, почти глуповатым, или добродушным до неразумия, то лукавым, почти коварным. То смотрит этот молодой человек своими синими глазами и усмехается, как шалун ребенок, то вдруг пробежит по лицу его какая-то тень, блеснет что-то в глазах странное, почти недоброе.

   Насколько был спокоен первый, настолько порывист в движениях, быстр в слове и жесте, как истый итальянец, — второй. В их беседе ярко сказывались вместе с тем и их взаимные отношения — учителя и ученика, почти старика и почти юноши.

  

II

  

   Вскоре после ухода капитана старший из двух пристально и внимательно осмотрелся кругом. Видя, что палуба опустела и лишь остался один рулевой, занятый своим делом, он вымолвил тихим, спокойным и мерным голосом:

   — Ну, мой юный друг, — начал он, — теперь мы можем приступить к желаемому вами объяснению. Вы думаете, что оказали мне большое одолжение, и вместе с тем вы рассчитываете на то, что за это одолжение будете вознаграждены сторицей.

   Молодой человек резко двинулся, хотел, очевидно, горячо отрицать это, но пожилой поднял на него руку и важным жестом остановил его:

   — Дайте мне говорить. Мне не нужно ваших заверений, клятв и тому подобного. Привыкните, мой друг, поскорее ко мне и к тому, что я читаю насквозь мысли людские. Я читаю в душе каждого, что он думает, я даже знаю, что он мыслил вчера, и могу сказать, что он будет завтра мыслить или что он будет завтра делать. Привыкните к этому и не относитесь ко мне так же, как ко всякому другому простому смертному. Поймите, мой юный друг, что в этом смысле я не человек. Стало быть, вы не верите, когда я говорю вам, что если я когда-то родился — тому назад три тысячи лет, то я никогда не умру. Понимаете вы это?

   — Да, да, — живо и быстро двинувшись всем телом, произнес молодой. — Да, верно, но я именно хотел объяснения загадки, которая…

   — Я вам его дал и другого дать не могу. Я уж вам сказал, что я родился лет за тысячу до вашего людского летосчисления. Следовательно, мне надо считать свои года столетиями. Следовательно, теперь я доживаю 28-е столетие и проживу еще столько, сколько проживет этот мир. Когда будет кончина мира этого, тогда, конечно, видоизменится и мое существование. Глупые люди сочтут меня за колдуна, волшебника, чародея, знающегося с дьяволом, но я вам уж говорил, что сам не верю в существование этой вражьей силы и что всем этим я обязан науке и изобретению той целебной воды, при помощи которой и прожил столько веков, и проживу еще много. Но есть еще нечто, о чем я еще не говорил вам и что хочу сказать теперь. Вы заплатили несколько червонцев за мой проезд до Александрии, и так как вы богаты, то для вас эта трата ничего не значит. Но я благодарен вам за доверие, благодарен за вашу дружбу, ваше хорошее чувство ко мне. Но что вы скажете, если узнаете, что та же наука, давшая мне возможность открыть целебную воду, или воду «вечной жизни», как я ее называю, она же дала мне средство делать, когда я захочу и сколько я захочу, то, что наиболее ценят люди, — бриллианты и золото? Я могу при помощи химии в один час сделать столько золота, сколько нужно для покупки целого города. Следовательно, в несколько дней я могу составить несколько миллионов червонцев.

   Вероятно, лицо молодого человека выразило что-нибудь особенное против его воли вследствие живости его натуры, потому что говорящий улыбнулся и произнес:

   — Милый мой Джузеппе, я вижу, что мне долго еще придется иметь дело с вашей подозрительностью и вашим недоверием ко мне; но когда мы будем на месте, когда будет у меня под руками все, мне необходимое, — я не на словах, а на деле докажу вам, что я не морочу вас. Если же теперь вы зададите мне глупый вопрос, зачем я, имея возможность делать золото, не имею дворцов, блестящих одежд и бесчисленной прислуги, а хожу пешком, один, в сравнительно скромном наряде и пользуюсь услугами лиц, у которых есть состояние, то объяснение этого очень простое. Мне деньги не нужны, потому что деньги ценны лишь потому, что они служат средством удовлетворения разных прихотей и страстей. А у меня их нет — и, следовательно, мне ничего не нужно. Мне нужно только жить, чтобы быть свидетелем судьбы человечества. Только это мне и любопытно. Я живу из века в век, присутствуя при жизни этого человечества. И чем более живу я, тем более презираю его, презираю этот мир и с нетерпением жду его кончины, чтобы видеть, что будет после этого. Я надеюсь, что будет что-нибудь иное, более достойное меня. Но теперь…

   Он помолчал немного и среди наступившей тишины оглянулся кругом на безмятежное море, на безоблачное, сиявшее звездами небо и проговорил еще тише:

   — Нет у Творца вселенной юдоли хуже этой земли… Но довольно пока. Завтра мы снова побеседуем. Я надеюсь, что понемногу, прежде чем мы приедем, вы полюбите меня…

   — Я уже теперь люблю вас как мудрого, несравненного учителя! — воскликнул молодой человек.

   — Благодарю вас… Надеюсь, что, когда мы прибудем к берегам Египта, вы привыкнете смотреть на меня иначе, чем теперь, поймете и уверуете, что имеете дело не с человеком. Называйте меня как хотите. Называйте меня особым, высшим существом, но не злым и враждебным человечеству, а способным на дружбу и привязанность. Сегодня я только прибавлю вам одно… Вы несколько раз спрашивали меня за эти две недели нашего знакомства, как мое имя? Я вам отвечал всегда, что имя человека ничего не значит и ничего не говорит. Мое имя, искренно говоря, не существует; каким образом может называться человек или существо, живущее вместе с человечеством несколько веков? Я не принадлежу ни к какой национальности, ни к какой религии, у меня нет родины, нет родных и семьи. Быть может, двадцать с лишком столетий тому назад мне и было дано какое-нибудь имя, но я, признаюсь откровенно, позабыл его. Следовательно, если вы хотите как-либо называть меня, то называйте Альтотасом. Это слово имеет особый смысл — каббалистический, который я когда-нибудь объясню вам, но только тогда, когда буду уверен в вас. Это необходимо потому, что знающий и умеющий объяснить смысл этого имени будет вредить мне. Итак, пока называйте меня Альтотасом, не требуя разъяснения. Что касается до вас, мой юный друг, не сердитесь и, опять скажу, привыкайте к тому, что я буду откровенно говорить с вами и еще более откровенно действовать. Вы сказали мне, что вы граф Иосиф Калиостро. Так как я читаю мысли людские так же легко, как и книгу на разных языках, древних и новых, то я точно так же читаю и в вашей душе и скажу вам, что это выдумка и ложь.

   — Что?! — почти вскрикнул молодой человек.

   — Вы не граф Калиостро! — мерно, тихо и спокойно произнес пожилой. — Вы так назвались ради людской привычки покичиться, похвастать. Вы не граф, и не аристократ, и не Калиостро. Но это мне все равно, безразлично, нисколько не меняет наших отношений, не умаляет моей дружбы к вам. Я попрошу вас только быть со мной столь же искренним, насколько я искренен с вами.

   Молодой человек страшно смутился и, опустив глаза, произнес виновато и тихим шепотом:

   — Простите меня. Вы мне даете доказательство, что действительно читаете в сердцах людей. Кроме меня, никто не знает, что этот титул, это имя мною вымышлены. Следовательно вы, действительно, прозорливец и чародей. Мое настоящее имя — Иосиф Бальзамо. Мои родители не аристократы, а простые…

   — Замолчите! Не нужны мне признания, — улыбнувшись, произнес Альтотас, — все это я знаю без вас и могу рассказать вашу жизнь подробно, точно так же, как бы вы сами рассказали ее. Более искренности, мой юный друг! Более веры в меня, во все, что я говорю, и тогда только вы можете воспользоваться всеми сокровищами знания, которыми я владею. Ну а теперь, повинуясь слабости человеческой природы, пойдемте на отдых.

   Альтотас медленно поднялся со своей скамьи. Молодой человек последовал его примеру, и оба сошли с палубы во внутренность корабля по узенькой и крутой лестнице. Таинственный Альтотас скоро спал крепким сном на своей койке, а молодой человек, признавшийся, что он не граф Калиостро, как называл себя, а просто Иосиф Бальзамо, долго в бессоннице вертелся в своем углу с боку на бок и глубоко вздыхал. Мысль его, горячая, юная и пылкая, витала, казалось, по всему Божьему миру. Тысячи всевозможных помыслов, грез и мечтаний волновали его вплоть до зари.

  

III

  

   Юный путник тревожно провел всю ночь в своей каюте, главным образом потому, что его загадочный «ментор» отгадал его прошлое, назвал его действительным именем, а он и то и другое тщательно скрывал. Не опасение или боязнь предательства взволновали его, а изумление. Это прошлое, которое он скрывал, было полно всякого рода житейских бурь. Двадцать лет назад в столице Сицилии у небогатых и скромных торговцев сукнами и шелковыми материями после нескольких дочерей родился ребенок — мальчик.

   С самого раннего детства мальчик этот обращал на себя внимание своим умом, живостью воображения и редкими способностями.

   Ребенку было четыре года, когда отец с матерью и вся родня: тетки и дяди — уже начали мечтать о будущей блестящей карьере своего любимца.

   Чтобы пойти в гору и выйти в люди, в то время в Италии был только один путь — духовное звание. В той же стране, где монах был первым лицом, светским владыкой половины всего Апеннинского полуострова и духовным властелином над целой частью света, понятно, что духовенство стояло выше всех остальных сословий. Вдобавок этот владыка, самодержец страны, был лицо выборное, звание его было не наследственное, и поэтому-то всякий отец, изумляясь способностям своего сына, всегда мог мечтать о том, что ребенок будет со временем на престоле Св. Петра.

   Все, что было умного, блестящего, способного среди молодежи Италии, — все шло в духовное сословие, постригаясь в монахи ради мечтаний сначала об епископстве, потом о кардинальской шляпе, а после нее и о папской тиаре.

   Точно так же мечтал и торговец сукнами Петр Бальзамо.

   Что вышло бы из умного и даровитого мальчика благодаря хорошему воспитанию, отцовской руке, которая бы наложила узду на его огненную натуру, — трудно сказать. К несчастию, ребенку не было еще 7 лет, как Петр Бальзамо умер. Мать, слабая и недалекая женщина, не могла справиться с маленьким Джузеппе, или Иосифом. Чем более подрастал он, тем мудренее было вести его. Вдова обратилась за помощью к братьям. Четверо дядей взялись за воспитание мальчугана, и всякий старался поучать его по-своему, но мальчик очень скоро стал изощрять свое остроумие насчет этих дядей и поднимать их на смех при всяком удобном случае.

   Когда Иосифу минуло десять лет, его отдали в семинарию; но не прошло полутора лет, как начальство строго управляемого духовного училища исключило Бальзамо из числа учеников.

   Вернувшись домой, более года воевал юный Иосиф с матерью, дядями и сестрами. Собрался наконец семейный совет, и, пользуясь временным пребыванием в Палермо главного настоятеля монастыря Бен-Фрателли, известного строгостью своего устава, дяди решили отдать мальчика в эту обитель для исправления его дурных наклонностей. Настоятель, человек с железной волей, даже страшный строгостью своего лица и взгляда, охотно принял Иосифа с рук на руки от его родных. Через месяц после этого вечно молчаливый и угрюмый настоятель-монах и строптивый юнец были уже на пути в дальний монастырь, помещавшийся в горах, среди совершенно пустынной местности.

   Первое время монахи были довольны новым послушником. Он забавлял их своим остроумием, живостью соображения и меткостью ответов. Изучив несколько наклонности своего нового питомца, настоятель отгадал в нем нечто самому Иосифу неизвестное и отдал его в обучение монастырскому аптекарю.

   Иосиф со страстью предался новым занятиям. Но не прошло нескольких месяцев, как он знал все то, что знал аптекарь. Любовь его к врачебной стряпне, к манипуляции травами и минералами, вообще составлению всякого рода зелья, лекарств и напитков была чрезвычайная. Но вскоре новым занятиям и примерному поведению наступил конец, потому что Иосиф знал уже больше, чем его учитель аптекарь. Юноша задавал учителю такие вопросы, на которые тот не умел отвечать. Его охватила жажда знания; во сне и наяву грезил он химией и медициной, а аптекарь по-прежнему умел только составить несколько лекарств. И пылкий мальчик бросил дело стряпни зелий, начал скучать, но вместе с тем сделался непослушен и дерзок со всеми. Наконец он стал просить настоятеля освободить его из монастыря и отпустить на волю, для того чтобы предаться всей душой наукам.

   Настоятель, конечно, отвечал отказом.

   — В таком случае, — отвечал тринадцатилетний отрок, — вы меня выгоните сами.

   — Каким образом? — спросил игумен.

   — Я сделаю то, что вы не захотите меня держать в монастыре.

   — Что бы ты ни сделал, — отвечал старик, — я тебя буду наказывать, но из монастыря не выпущу.

   — Мы это увидим! — дерзко усмехнулся послушник-полуребенок и, повернувшись на каблуках, вышел из кельи настоятеля.

   Много шалостей дерзких, иногда возмутительных проделал он с тех пор в продолжение целого месяца. Много раз сидел он взаперти в монастырском карцере; много раз наказывали его голодом, наказывали на все лады, но об исправлении не было и помину.

   Наконец однажды случилось маленькое происшествие, взволновавшее весь монастырь. В обитель Бен-Фрателли приехал гость, в то время очень известный и уважаемый в Риме кардинал. Он явился навестить игумена, своего дальнего родственника.

   В монастыре был обычай, что после трапезы, когда все монахи были в сборе, кто-либо поочередно читал житие святых. Раза два или три заставляли читать и строптивого послушника, так как он читал очень хорошо, звучно, четко и лучше многих старых монахов. Игумен вспомнил об этом и, желая угодить кардиналу-родственнику, приказал Иосифу, только что выпущенному из заперти, где он сидел на хлебе и воде, приготовиться после трапезы читать житие Адриана и Наталии. Бальзамо очень обрадовался.

   Часа через три после этого в большой зале на сводах, полуосвещенной несколькими свечами, все старцы Бен-Фрателли были в сборе, а впереди всех, на двух больших и высоких дубовых креслах из резного черного дуба, сидели игумен и кардинал. Юный послушник с благословения игумена, особенно весело, но лукаво ухмыляясь, поднялся на маленькую кафедру, установил около себя на столик два подсвечника, раскрыл громадную, толстую книгу в коричневом столетнем переплете и недобрым взглядом обвел всю свою аудиторию.

   Началось чтение. Голос и манера читать этого мальчика сразу понравились кардиналу. Все слушали со вниманием… Но вдруг, спустя четверть часа, аудитория шелохнулась, как будто по внезапному удару магической палочки. Однако снова все стихло, а игумен, тоже двинувшись слегка в своем кресле, подумал про себя:

   «Должно быть, я ослышался».

   Через несколько мгновений опять-таки сразу, как от удара невидимой руки, шевельнулись все монахи, человек до сорока, а кое-кто ахнул.

   — Что ты сейчас прочел? — строго вопросил и отец-игумен, прерывая чтеца.

   Иосиф поднял ласковый и изумленный взор от книги на игумена и молчал.

   — Какое ты слово сейчас произнес, сын мой?

   Иосиф кротко, отчасти боязливо прочел последние несколько строк, слегка бормоча; но в них не было ничего особенного.

   — Должно быть, я ошибся, — сказал вслух игумен.

   Снова началось чтение и длилось несколько минут. Все слушатели уже увлеклись переливами звучного голоса юного чтеца, чувством, которым дышало его чтение… Но

   вдруг разом ахнули все монахи, а некоторые встали с мест. Одно слово громко со всех сторон огласило большую сводчатую залу.

   — Что?! Что?!

   На этот раз и его светлость, сам кардинал, тоже вымолвил вслух то же слово.

   — Что такое?

   Снова поднял на всех кроткий, изумленный взор юный чтец, но напрасно, тщетно…

   — Что ты сказал? Что ты прочел сейчас? — грозно проговорил игумен.

   — Так в книге написано.

   — Ты лжешь! Этого написано быть не может.

   Юный чтец прочел, что святой Адриан, не зная, как поступить в одном случае, отправился за советом к одной своей большой приятельнице, и при этом послушник назвал имя известной в то время в Палермо женщины самого дурного и срамного поведения.

   — Как ты смел назвать это имя в стенах нашей обители? Негодяй! — произнес игумен.

   — Простите! Имя подвернулось, — тихо и скромно произнес Иосиф со своей кафедры. — Однако вы, почтенные старцы-отцы, об ней все-таки слыхали, если знаете ее имя! — проворчал он себе под нос.

   — Что ты лепечешь, глупец? — вопросил игумен.

   — Простите. Я в Палермо так часто слыхал это имя повсюду… Простите…

   Голос был таков, что отца-настоятеля вместе с кардиналом взяло сомнение:

   «Действительно, может же и подвернуться имя».

   После минутного молчания игумен снова сурово приказал продолжать чтение.

   Опять минут десять безмолвно слушала аудитория искусного чтеца, но затем сразу уж, как бурный поток, загалдели все слушатели, повскакали с мест, а кардинал и игумен, быстро поднявшись со своих кресел, уже одним махом придвинулись к самому столику на кафедре: юный чтец быстро произнес несколько таких слов в описании одной из сцен жития, которое читал, что у некоторых лысых старцев остатки волос поднялись дыбом. Иные уже лет сорок в стенах этой обители не слыхали подобных вещей.

   — Возьмите его, заприте в подвал!— вне себя проговорил игумен.

   Не скоро улеглось общее волнение. Монахи расходились по своим кельям, а в ушах у них все еще звучали ужасные слова, воображению их рисовалась та дьявольская картина, которую им нарисовал юный послушник. Некоторые из старцев добровольно наложили на себя эпитимию на несколько дней, чтобы смыть невольный грех. Один из монахов даже достал ваты, смочил ее в святом масле и, смазав уши, заткнул их этой священной ватой с обещанием, в виде эпитимии, не слыхать ни единого мирского слова в продолжение целого месяца. Но, к несчастию, заткнуть той же ватой свою память, которая упорно восстанавливала в его голове нарисованную послушником картину, он не мог.

   Обитель продолжала еще волноваться. Кардинал и игумен рассуждали у себя в апартаментах о том, какие негодяи рождаются на свет, которых исправить нет возможности, так как ими владеет сам дьявол. А 13-летний дерзкий мальчуган сидел на земляном полу темного подвала и думал: «Ну, что же теперь будет?»

   Одного только он не боялся, что его оставят здесь умирать с голоду святые отцы, так как это грех, на который у них не хватит решимости.

   Целую неделю просидел Иосиф на хлебе и воде, но не отчаивался и не терял времени даром.

   На второй же день в темноте попалась ему под руку огромная полоса железа. В один день отточил он ее, а на второй принялся разрывать яму под каменной стеной. Монах, приносивший ему пищу раз в день, не мог видеть его работы среди темноты. Огромная куча земли, нарытая в углу подвала, не могла поэтому броситься ему в глаза.

   Через неделю, утром, у наружной стороны этого подвала показалась из земли на свет Божий при ярких скользящих лучах восходящего солнца красивая белокурая головка отрока, с беззаботно веселым взглядом живых синих глаз, с дерзкой усмешкой на губах. А затем живо и все туловище выползло из ямы на свет Божий. Иосиф был на свободе, а через несколько дней снова был среди улиц Палермо, веселый, счастливый и полный пылких грез и мечтаний о своей будущности.

  

IV

  

   Юный Бальзамо тотчас же широко воспользовался своей завоеванной свободой. Казалось, что он хочет наверстать все потерянное время в монастыре. Об ученье, занятиях, химии и медицине, конечно, он забыл и думать.

   В семье его встретили с радостью; даже все дяди, упрятавшие его к игумену Бен-Фрателли, и те были рады свидеться. Но их любимец Джузеппе начал тотчас же новую жизнь такого рода, которая принесла им немало забот и тревог.

   Он сошелся с самой отчаянной молодежью; хотя все его новые товарищи были гораздо старше его, тем не менее он играл видную роль в новой компании. Несмотря на свои года, картежная игра, вино и всякого рода то шаловливые, то безнравственные поступки скоро познакомили его с местной полицией и властями. Через некоторое время дело зашло дальше. Джузеппе был привлечен в суд за подделку и продажу фальшивых театральных билетов. Но это было только начало новой разнузданной жизни.

   Мать, потеряв терпение, изгнала погибшего, по ее словам, сына из дома. Один из дядей тронулся жалобами, печалью и раскаянием племянника и приютил его у себя. Через неделю Джузеппе «в благодарность» похитил у этого дяди большую сумму денег и много золотых вещей. Не прошло двух лет, как всему городу хорошо известный сорванец и буян побывал уже с полсотни раз в полиции и два раза чуть-чуть не был посажен в тюрьму. Замечательно, однако, то обстоятельство, что, несмотря на все свои деяния, и родня и общество, в котором вращался Бальзамо, не только любили его, но и обожали. Всякого другого на месте Иосифа выгнали бы из всех домов, и он остался бы один на улице. Но в этом буяне, казалось, все выкупалось чрезвычайной мягкостью и ласковостью нрава, блестящим умом, чрезвычайными дарованиями. Каждый раз, если приключалась какая-либо беда с Джузеппе, все, в том числе и пострадавшие от него, бросались защищать и спасать его же от беды.

   Но и фортуна не отставала от людей. Во всем была юному сорванцу особая удача. Так, несколько раз пришлось ему драться на дуэли за себя, иногда и за приятелей, и только раз получил он легкую царапину. А между тем, получи он серьезную рану и проболей, быть может, это отрезвило бы его.

   Так прошло несколько лет. Единственной заботой Бальзамо было всяческое добывание денег и их растрачивание.

   По пословице «На ловца и зверь бежит», судьба постоянно посылала Джузеппе простодушных людей для их морочения. Наконец однажды случай свел Джузеппе с богатым мещанином, нажившимся в торговле, который считался в своем квартале крайне богатым, но отчасти полупомешанным, потому что был одержим манией особого рода. Он верил во всякую бесовщину, колдовство, а главное, почти помешался на мысли обогатиться сразу еще больше — находкой какого-нибудь клада.

   Эта мания кладоискания появлялась в XVIII столетии во всех странах как эпидемия, длилась по месяцам, по годам и снова исчезала на несколько лет.

   Незадолго перед тем эта мания или эта болезнь — искать посредством колдовства клады — снова посетила Сицилию.

   Самым горячим искателем был именно этот мещанин по имени Марано. С первой же встречи Бальзамо подружился с Марано. После откровенного признания мещанина, в чем состоит цель его жизни, Бальзамо немало удивил уже пожилого безумца взаимным признанием, что он не только ищет клады, но легко находит их, что все его средства — а бросал он деньги широко — происходят из найденных кладов. Не далее как через неделю Бальзамо уже предложил новому другу вместе идти вырывать сокровище недалеко от городского кладбища. Марано был в восторге, только одно было ему несколько неприятно: приходилось заранее закупить тех чертей, которые должны были уступить им клад. Приходилось передать посреднику между чертями и им, т. е. Джузеппе, сумму очень крупную — шестьдесят унций золотом.

   Долго не соглашался мещанин, пока Джузеппе не заявил, что пойдет брать один этот клад, в котором, быть может, найдется тысяча унций. Корыстолюбивый Марано не выдержал, согласился и передал деньги.

   В назначенное время, в полночь, среди темной ночи молодой колдун и глупый мещанин отправились на место. После разных заклинаний раздался подземный шум и перешел в лай и визг, в дикий вой не то зверей, не то ветра. Затем забегали вокруг них огоньки белые, розовые и желтые; затем, полуосвещенные этими огоньками, стали вырисовываться среди тьмы ясные очертания неких существ, которых было нетрудно узнать и назвать, хотя Марано их и не видывал еще до тех пор. У них были рога и хвосты,

   Мещанин не выдержал и упал лицом к земле. Он громко вопил, что отказывается от клада, лишь бы отпустили его душу на покаяние.

   На этом бы и остановиться двадцатилетнему колдуну, но любовь к шалости и дерзости взяла верх. Черти не скрылись запросто, а запасенными с собой тростями жестоко избили Марано. Смех, шутки, прибаутки, совсем уже не дьявольские, а человеческие, привели Марано в чувства и заставили его понять всю глупость его положения.

   Исколотив кладоискателя, и черти и колдун убежали. Всех веселее было колдуну: он слишком привык к тому, что все ему сходило с рук. Но на этот раз не прошло и суток, как он был арестован и препровожден в тюрьму. Его обвиняли в мошенничестве. Дело пахло галерами, кафтаном арестанта; но тут же явился спаситель в лице облагодетельствованного им маркиза. По его просьбе два кардинала — а это была не шутка — заступились за преступника, обвиняя Марано в том, что он, как настоящий еретик, вовлек юного Бальзамо в бесовщину и кладоискание. А если этот воспользовался глупостью и преступностью мещанина, то поделом последнему.

   Главный аргумент в пользу преступника — то, что позволяло называть его мошенничество простой шалостью, — было простое обстоятельство, о котором все позабыли. Этому преступнику еще не минуло совершеннолетия. И этот несовершеннолетний сорванец, картежник, пьяница, дуэлист, подделыватель фальшивых завещаний и вызыватель нечистой силы был, ради своей юности, выпущен на свободу.

   Но на этот раз фортуна, очевидно, перестала служить Бальзамо.

   Обманутый кладоискатель поклялся, что если суд не хочет защитить его, то он сам, собственноручно, отомстит за потерянные деньги и за побои.

   Друзья скоро предупредили Иосифа, что богатый мещанин не хочет считать его ребенком и собирается нанять убийцу — спадассина, чтобы зарезать своего врага. Молодой сорванец о двух головах не поверил угрозе.

   Не прошло и четырех дней, Бальзамо уже успел забыть о кладоискании, колдовстве и о чертях, им вызываемых, как вдруг в одном из маленьких переулков Палермо в сумерки на него бросился человек огромного роста с кинжалом в руках. Раз замахнул он оружие над горлом юного сорванца, но Джузеппе увернулся и избежал удара; второй раз спадассин успел поднять оружие… но случай явился на выручку: злодей поскользнулся, промахнулся, и удар попал по каменной стене так, что вышиб искру из камня.

   Джузеппе бросился бежать так, как никогда, может быть, еще не бегал. На этот раз он был спасен, но вся родня и друзья посоветовали ему, хотя на время, удалиться из Палермо.

   Делать было нечего. После долгой деятельности в столице этому коптителю неба приходилось перенести свое поприще деятельности в другое место. Джузеппе, однако, не очень унывал от необходимости уехать из столицы, так как поездка эта совпадала как раз с его новым затаенным намерением, с новым великолепным планом. Уже три года он сам все собирался съездить в Мессину, и вдруг теперь как раз приходилось поневоле пуститься путешествовать.

   В голове Джузеппе был план вовсе не хитрый. Он знал и прежде, что в Мессине живет дальняя родственница его покойного отца, богатая старуха по имени Викентия Калиостро.

   Незадолго до своего фокуса с кладоискателем он узнал, что старуха потеряла всех своих ближайших родственников и осталась совершенно одинокой. А состояние у нее было большое…

   Поехать, явиться к тетке, прельстить ее, заставить полюбить себя, даже обожать, сделать себя ее единственным наследником — все это было такое пустое дело для Джузеппе, что он заранее готов был биться об заклад о полном успехе.

   Иногда в юной голове мелькала даже мысль, что нельзя ли будет поскорей сделаться наследником старухи, решиться поторопить старуху в ее сборах на тот свет. Но на это, надо сказать к его чести, согласия его совести еще не последовало. Он только отвечал сам себе: «Там видно будет».

   И Бальзамо, взяв место в отходящей почтовой карете, через два дня был уже на пути в Мессину. Юный путешественник не предчувствовал, что эта поездка будет иметь огромное значение в его жизни.

   Эта поездка будет первым шагом на том пути, по которому направится все его дальнейшее существование, весь блеск его, весь шум на всю Европу и на весь мир!

  

V

  

   По приезде в Мессину Бальзамо начал усердно искать богатую старуху родственницу.

   Мессина, страшно пострадавшая впоследствии, разрушенная до основания ужасным землетрясением, в то время была еще цветущим, богатым торговым городом.

   Понятно, что Бальзамо не сразу мог найти старуху по имени Викентия Калиостро.

   После целого месяца розысков ему наконец удалось напасть на след женщины, от которой он рассчитывал получить состояние. Но вести, дошедшие до него о старухе, только взбесили его: ему указали не ее местожительство, а ее местонахождение, то есть свежую могилу на главном мессинском кладбище.

   Викентия Калиостро умерла, будто на смех юному Бальзамо, ровно за две недели до его прибытия. Состояние свое она завещала в пользу какой-то конгрегации или братства, наличное же движимое имущество все было роздано ее душеприказчиками нищим беднейшего квартала. Душеприказчики даже еще не успели вполне исполнить завещание покойной, когда нога Бальзамо ступила на мессинские улицы.

   Эта первая, быть может, в жизни неудача озадачила юношу. Он сразу никак не мог представить себе или понять подобной неудачи. Поезжай он месяцем или двумя ранее, то эта старуха умерла бы на его руках, и все ее, большое сравнительно, состояние перешло бы теперь ему. Напрасно ловкий плут стал хлопотать об уничтожении завещания, о получении хотя бы дома и земли, перешедших в собственность братства; законные формальности были исполнены — дело было проиграно.

   Бальзамо не знал, что делать: оставаться в Мессине было незачем, возвращаться тотчас же в Палермо было невозможно из-за проклятого кладоискателя.

   Бальзамо заперся в своей горнице, которую нанял в порту, окнами на море и решил обдумать серьезно свое положение. Главный вопрос, который он задал себе, была нелегко разрешимая задача: что делать, на что употребить свой ум, свои дарования, наконец, свою дерзость и предприимчивость в достижении цели.

   Плодом этих дум было, во-первых, решение исправить себе в Мессине документы, чтобы получить по наследству от умершей родственницы если не ее состояние, то по крайней мере ее имя, более красивое, чем его собственное.

   При помощи хлопот и небольших денег в кармане молодого человека вскоре появилось законное свидетельство, что он, предъявитель сего, Александр Калиостро. Тогда он задал себе другую задачу, над которой сам прохлопотал целый месяц. И это было выполнено с успехом. В руках юноши был теперь документ, замечательно подделанный, в котором он значился с титулом графа. И с этого дня Иосиф Бальзамо как бы умер и был схоронен навеки, вместе со старухой теткой, а на свете остался граф Александр Калиостро.

   Когда эта мудрая задача была решена, юноша снова остался без дела, снова почувствовал свое одиночество и снова страшная тоска взяла его.

   И опять на помощь «удачника» явился случай.

   Сидя у окна своей горницы по целым часам, он всякий день, перед закатом солнца, видел прогуливающуюся по набережной фигуру. Это был пожилой человек восточного типа: турок, армянин или грек — в фантастическом костюме. Он всегда гулял один, ходил мерными шагами, глядя себе под ноги, или, остановившись, подолгу глядел, подняв голову, на ясное небо. Очевидно, он просто мечтал или был озабочен какой-нибудь неотвязной, постоянной думой. Всегда в одной руке его был зонтик от палящего южного солнца, в другой руке, на своре, послушно шла около него высокая, красивая собака из породы левреток. Эта гладкая, кофейного цвета собака с острой тонкой мордочкой, грациозно ступающая на тонкие ножки, придавала особый отпечаток и без того странной по одежде фигуре.

   Одно только мог наверно знать новый граф — что незнакомец не мог быть уроженцем Мессины и, конечно, не принадлежал к торговому, вечно занятому люду богатого порта. Он, очевидно, пользовался полной свободой ничем не занятого человека.

   Однажды, не зная, что делать, и заинтересованный уже давно этой странной фигурой, юноша вышел из дому и направился на набережную с твердым намерением познакомиться с этой любопытной личностью неизвестной национальности.

   Теперь со мной всякий пожелает познакомиться, думал молодой малый. Ведь я уже не господин или синьор Бальзамо, а «экселленца» граф Калиостро.

   Повстречав незнакомца один раз, он пристально осмотрел его и пропустил. Вблизи эта фигура была еше страннее благодаря оригинальному взгляду больших черных глаз и очень большой черной бороде, которая длинным клином лежала на груди его, почти касаясь пояса. Строгость и важность всей фигуры незнакомца, глубокомыслие и какая-то загадочная тень на лице сразу совсем разожгли любопытство нового графа. Он решил познакомиться с этой личностью на другой же день… но вдруг, вследствие почти невольного и необъятного толчка — будто действовала невидимая сила, — он повернул и догнал незнакомца. Подойдя к нему степенно и вежливо, он постарался как можно изящнее поклониться ему.

   — Позвольте представиться. Я граф Калиостро.

   Незнакомец остановился, смерил этого графа с головы до ног, потом просто и добродушно улыбнулся, хотя отчасти свысока, и выговорил:

   — Ну что ж, пожалуй… Вы мне нравитесь… Вы хотите познакомиться со мной?.. Познакомимся, граф…

   Молодой человек, невольно смущаясь, быть может, в первый раз в жизни, пролепетал несколько слов о своем одиночестве в Мессине, скуке, незнании, чем убить время, и желании познакомиться с человеком, который внушает ему некоторое уважение, как чужеземец.

   Разговор тотчас же перешел на великолепную погоду, на прелестный вид залива, взморья и окрестностей.

   — Да, здесь тишь, мир, благодать, чудные краски, синева моря и неба, золото и блеск солнца, — показал он рукой. — А тут же рядом, позади, злобное, страшное чудовище, геенна огненная, коварная Этна. Здесь веселье и счастье, все сулит одни радости, а там, за спиной, — враг всего этого, подобие какого-то исчадия ада с неведомыми людям дьявольскими силами. Захочет этот враг — и в первую же светлую, тихую минуту прервет людскую суету, беззаботное течение жизни и прекратит сразу все. Так было, юный друг мой, если вы знаете, с двумя цветущими городами полуострова — с Помпеей и Геркуланумом. Для меня «это», — показал он на море и окрестности, — и «это», — перевел он тихим жестом руку на Этну, — олицетворение или воплощение вашей человеческой жизни: мир, тишина, кажущееся счастье, а за плечами — враг всемогущий и беспощадный.

   — Враг человеческий — это дьявол, — произнес Бальзамо.

   — Да, но не в том смысле, как это понимается людьми.

   — Что вы желаете сказать этим? — спросил юноша.

   Незнакомец смерил его долгим взглядом и отвечал вопросом:

   — Вы верите в Люцифера и в его власть над людьми?

   Бальзамо смутился, не зная, что отвечать.

   — Да… то есть нет… На это мудрено отвечать… Я, одним словом… право не знаю…

   Незнакомец отвечал длинной речью, смысл которой бы: тот, что дьявол существует, но что этот дьявол — сокровенные силы природы, которые, из века в век, побеждает борьбой человеческий разум. Это силы, которые со временем будут побеждены человеком, вызваны из сокровенной тьмы на свет Божий при помощи упорного, энергичного труда.

   — И, победив, подчинив себе науку, человек победит дьявола, — закончил незнакомец. — К этому я прибавлю нечто, долженствующее удивить вас. Я льщу себя надеждой, что я лично почти победил дьявола — он слуга мой если не настолько, насколько я сам бы желал, то все-таки слуга, более покорный мне, чем кому-либо из людей. Во всяком случае, слуга, более покорный моему всезнанию, нежели молитве святых иноков.

   — Что?! — воскликнул невольно молодой человек изумляясь.

   — Я сказал… Вы слышали и поняли. Я не повторю.

   Говоря мерным, ровным и тихим голосом, незнакомец такими же степенными, ровными шагами давно двинулся с набережной, сопутствуемый собеседником. Они уже прошли часть города, двигаясь в противоположный от моря квартал, когда неожиданно, навстречу к ним, с площади, показалось богатое погребальное шествие. Хоронили, очевидно, очень важного человека. Собеседники остановились и пропустили мимо себя длинную вереницу монахов, священников, кучку родных покойного и толпу знакомых, провожавших гроб.

   Когда гроб несли мимо них, загадочный незнакомец улыбнулся и выговорил:

   — Слабый человек, неразумный человек! Я предлагал ему жизнь долгую и счастливую — он отринул мои предложения, и вот, не прошло и двух недель, его несут зарывать в землю.

   — А вы знали покойного? — спросил Бальзамо.

   — Да. Я познакомился с ним по приезде в Мессину. Это один из богачей города. Поверь он мне — и был бы жив.

   — Так вы медик! — воскликнул Бальзамо. Сразу вся таинственность, которой облеклась для него фигура этого человека, как бы рассеялась и исчезла.

   Ему показалось, что перед ним стоит самая обыкновенная пошлая личность, простой лекарь, пачкун, моритель народа, одевшийся нарочно полушутом, чтобы обращать на себя внимание толпы. Бальзамо, как и все его современники, недолюбливавший всяких знахарей, готов уже был небрежно откланяться и отойти. Но ироническая улыбка незнакомца остановила его.

   — Медик, лекарь… это оскорбительное название. Все они обманщики, шарлатаны и невежды. Нет, любезный граф, я не лекарь. Я презираю медиков и медицину в том виде, в каком теперь то и другое процветает в Италии, да и в остальных странах Европы. Медики существуют затем, чтобы здоровых класть в гроб, а я когда захочу, то умирающего в минуту поставлю на ноги… Но я вижу, что вы не верите, вы говорите про себя: ну да! Ты, как все эти знахари, делаешь себя исключением из их числа. Так ли, мой друг?

   — Правда, милостивый государь! — конфузясь, произнес Бальзамо. — Всякий из них говорит так…

   — Повторяю вам, мой друг, что я вовсе не лекарь, никого не лечил и не лечу, а чтобы вполне убедить вас, я вас попрошу навестить меня… Вот мое жилище.

   Незнакомец показал на небольшой дом в конце площади, который, отдельно от других домов, помещался уединенно среди большого сада. Внешность этого дома была какая-то тоже мрачная и загадочная. Дом походил на его владельца или жильца.

   — Я ни с кем почти не знаюсь, никого не принимаю у себя, хотя охотников войти со мной в сношение много, — проговорил незнакомец. — Но вас, как представителя знаменитого дворянства итальянского и как любознательного молодого человека, вдобавок одинокого в Мессине, я приму с удовольствием.

   Бальзамо поклонился, но его озадачило обстоятельство, что при словах «представителя именитого дворянства» незнакомец загадочно улыбнулся и странно глянул ему прямо в глаза. Он не мог знать правды… Что же он такое?.. Не колдун же!

   — Завтра, новый друг мой, я буду ждать вас к себе, но не иначе как вечером. День целый я занят; перед заходом солнца имею привычку гулять, а вечер мой свободен. Постучите в дверь кольцом пять раз подряд, и вам отворят. Если вы ошибетесь и постучите менее раз, то потом стучите хоть весь вечер — вам никто не отворит. Пять раз будет условный знак между нами… Не забудьте!

   — Слушаю! — уже с новым приливом почтения к загадочности этого человека произнес Бальзамо.

   — Ну а теперь, мой друг, как можно скорее бегите в свою гостиницу — именно бегите. Поймите это слово в буквальном смысле. Летите, сколько есть у вас силы в ногах. Пока мы здесь с вами разговариваем, ваш сосед по горнице, иностранец, приезжий из Пьемонта, отворил подобранным ключом дверь в вашу комнату из своей и старается раскрыть крючком замок того шкафа, где у вас лежат ваши тридцать унций золота. Если вы опоздаете, вы будете обокрадены и останетесь без гроша денег. Скорее! Не теряйте времени!..

   Бальзамо не двигался и стоял как истукан, глядя в лицо незнакомцу, спокойно улыбающемуся. Каким образом мог узнать все это этот человек?!

   — Удивляться успеете, — полушутя произнес незнакомец, — а теперь не теряйте времени.

   Бальзамо, сразу поверив в слова этого необыкновенного человека, бегом бросился к себе и еще более был удивлен, когда, вбежав в свою комнату, нашел у шкафа неизвестного человека, который работал каким-то крючком и стамеской около шкафа, где было его имущество. Тотчас же крикнул он хозяина, прислугу, и затем позвали полицию. Вор, пойманный на месте, был сдан в руки властей. Вещи и деньги Бальзамо были целы, и между тем молодой человек в полном смущении сидел у окна, на том же кресле, из которого он в первый раз увидел прогуливающуюся фигуру загадочного незнакомца.

   «Что ж это такое, колдун или сам дьявол, превратившийся в какого-то турка?» — повторял Бальзамо с каким-то странным трепетом на душе.

   Он, ловкий, хитрый малый, постоянно обманывавший других, ловко игравший всякую комедию с людьми, был на этот раз сам изумлен и смущен. Тут был не обман, тут было прямое колдовство.

   До вечера в себя не мог прийти Бальзамо от новой встречи и нового знакомства.

  

VI

  

   На другой день к вечеру Бальзамо, горя нетерпением, был уже около дома незнакомца и с робостью стучал в дверь условленное количество раз. После пятого удара дверь растворилась сама собой; Бальзамо вошел в темный коридор, оглянулся и, не найдя никого, увидал на двери надпись: «Просят затворить». Затворяя дверь, он заметил шнур у задвижки, который уходил и исчезал в скважине стены. Дверь отворялась из внутренней комнаты, по обычаю Италии. В конце коридора в полуотворенную дверь виднелся свет. Бальзамо двинулся, и за этой дверью предстал перед ним узкий, длинный зал на сводах, с довольно низким потолком. Но здесь молодой человек невольно остановился и слегка оробел. Эта комната, тускло освещенная невидимо откуда льющимся мерцающим светом, принадлежала, очевидно, не простому смертному, а по малой мере — колдуну.

   Бальзамо был настолько уже образован, настолько начитался кой-каких книг и наслушался рассказов умных людей, что понял сразу, где он находится. Это была лаборатория ученого, по всему алхимика или астролога, гадателя судеб человеческих, «борца с сокровенной наукой», повторил он невольно накануне слышанные от незнакомца слова.

   Комната была завалена и заставлена сплошь всевозможными, самыми диковинными предметами. Пропасть столов и шкафов были покрыты громадными фолиантами и сотнями книг. Все, что было тут, перепуталось вместе. Склянки всевозможных размеров, от крошечных до аршинных бутылей, с разноцветными жидкостями, от черной до ярко-красной и желтой, целые пучки трав, целые связки сухих листьев по стенам и на столах; стеклянные трубки разных размеров виднелись повсюду, соединяя бутыли между собой. Среди всего стояла громадная жаровня с разными приспособлениями для варки. На потолке висели шкуры различных зверей; в углу чернелась целая связка с нанизанными на шнурах странными листьями. Приглядевшись внимательно, Бальзамо почувствовал неприятную дрожь в спине: это были связки высушенных летучих мышей. Если бы среди всей этой колдовской храмины с бесовской рухлядью появилась вдруг страшная, лохматая и седая ведьма, то Бальзамо уже не удивился бы.

   Вместе с неприятным чувством смущения в молодом человеке, однако, была и доля довольства. Этот новый знакомый оказался действительно тем, что предугадывал юноша. Он не заурядный лекарь, моритель народа — он действительно нечто вроде колдуна. Встреча теперь, в его положении, с подобной личностью для него, не знающего куда деваться, что делать, за что взяться, была опять-таки удачей, подарком фортуны.

   — Оробели и вы… Стыдно! — вывел его из оцепенения знакомый голос хозяина.

   Он взял гостя за руку и повел за собой в другую горницу, меньших размеров, но зато светлую, чистую, где был только один дубовый стол и два высоких дубовых кресла. На столе горел канделябр о трех свечах, и бронзовое изображение этого канделябра не понравилось юноше: какое-то подобие сказочного гнома, горбатого и кривоногого, с бородой до колен, держало тресвечник.

   Хозяин усадил гостя, и началась беседа, продолжавшаяся почти до полуночи. Бальзамо почти не говорил, а только слушал и слушал с трепетом каждое слово, с затаенным вниманием.

   — Знаете ли вы, из чего делается хлеб? — спросил его наконец хозяин.

   — Да… Из муки.

   — А мука?

   — Из зерен, растущих на земле.

   — Откуда берутся эти зерна?

   — Они вырастают.

   — Каким образом земля, получая зерно, дает растение и плод?

   — Не знаю… Но этого никто не знает: это тайна природы.

   — Но этой тайной природы пользуются, однако, люди: сеют, жнут, приготавливают муку, а из нее хлеб, которым все живы?

   — Да.

   — И добывание хлеба считается самым простым явлением?

   — Да, конечно….

   — Каким образом приготовляется вино и из чего?

   — Из винограда.

   — Каким образом виноградная лоза дает плод, из которого делается напиток, имеющий свойство веселить людей, а при злоупотреблении делать их несчастными? Откуда берется опьяняющее свойство этого напитка?

   — Не знаю.

   — Скажите мне, из чего состоит богатство человека, и при этом большей частью — счастье земное?

   Бальзамо не понял вопроса.

   — Что кумир людей, чему они поклоняются, чего каждый жаждет иметь больше в своих комодах и сундуках?

   — Денег… — улыбаясь, произнес Бальзамо.

   — Из чего делаются червонцы?

   — Из золота.

   — Из золота. А из чего делается золото?

   — Оно добывается. Его производит земля; человек только пользуется этой добычей.

   — А можно ли делать золото хотя бы, ну, вот, из золы или из какого-нибудь зелья, политого на уголья?..

   — Говорят алхимики, что можно… но я не знаю.

   — Верите ли вы в возможность этого?

   — Нет. Я думаю… Не знаю.

   — Вы не верите. Имеете решимость ответить глупым ответом.

   Бальзамо смутился и не знал, что сказать.

   — Вы этого не понимаете, с этим положением я согласен. По-вашему, это невозможно? Почему же, когда вы видите поселянина, швыряющего, как бы зря, земле горсти семян, вы не считаете его безумным! Вы знаете, что нечто чрезвычайное, великое, тайное сотворит свое, соделает свое дело. Вместо этих разбросанных зря семян явится поле, покрытое хлебом, которое возвратит ему его зерно с десятком в придачу. Этому вы верите, потому что есть тайны природы, которых вы объяснить не можете, но которые тем не менее существуют. Почему же вы не хотите допустить, что те же тайные силы природы, когда ими овладеешь, дадут возможность простому смертному из трех червонцев, расплавленных в огне, сделать сотни и тысячи таких же червонцев.

   — Я этого никогда не видал, я только слыхал об этом, но если бы я хоть раз увидел, — восторженно воскликнул Бальзамо, — то, конечно, всю мою жизнь посвятил бы науке и тому, чтобы осчастливить тысячи бедных людей!

   — Первому верю, второму не верю, — холодно произнес незнакомец. — Ну, да не в том дело! Хотите ли вы быть моим учеником, и я научу вас производить золото точно так же, как крестьянин производит поле, покрытое хлебом?..

   Бальзамо, конечно, отвечал восторженным согласием и клялся на все лады в вечной благодарности и в соблюдении тайны.

   — Клятвы ваши мне не нужны, мне нужно одно: слепое повиновение моим приказаниям. Находите ли вы в себе достаточно решимости, чтобы исполнить все, что я прикажу вам?

   — Конечно, сто раз да.

   — Хорошо. В таком случае на днях вы исполните мое первое приказание. Вы отправитесь в порт и заплатите на корабле, отправляющемся через неделю в Александрию, за два места: за себя и за меня. Мы едем в Египет.

   Молодой человек выпрямился на своем кресле и, несколько смущенный, молчал.

   — Вот видите, первое же приказание мое вы уже боитесь исполнить.

   — В Египет?.. Ведь это такая страшная даль!.. Простите меня, но я невольно смущен… В Египет… Если бы вы сказали: к берегам Франции, Испании… Но в Египет, воля ваша, страшно…

   — В таком случае далее нам не о чем и говорить. Теперь уже поздно, и вам пора домой.

   — Нет, погодите… Дайте подумать… — заторопился молодой человек.

   — Думать нечего. Верите вы во все, что я говорю? Верите ли вы в меня и мое могущество или не верите? Если не верите, нам нечего делать, нечего и беседовать. Мы разойдемся, как сошлись. Если вы верите — то что же нам Египет! Весь мир, вся эта маленькая планета, именуемая землей, принадлежит тому, кто поработит себе ее сокровенные тайны и силы, неведомые людям… Итак, я жду вашего ответа — едете ли вы со мною в Египет?

   — Еду, — ответил Бальзамо, но тихо, робко, едва слышным шепотом.

   И пока он говорил это слово, он думал:

   «Что ж! Ведь не на краю же света этот Египет? Недели две пути… Ведь можно оттуда и возвратиться… А мне делать нечего: потерянный мною на Египет год или даже хоть более года дадут там, в Палермо, время улечься злобе кладоискателя. Мне можно будет вернуться прямо домой».

   Через пять дней после этой беседы алхимик и его юный друг входили на палубу корабля, поднимавшего якорь.

   И только в пути к берегам древнейшего царства, где была колыбель науки, по словам мага и алхимика, молодой человек узнал, как называть своего нового друга и ментора, узнал, что этот Альтотас не имеет родины, ибо никогда не родился и никогда не умрет.

   Много лет, а не один год продолжалось странствование двух друзей или, вернее, учителя с учеником и последователем.

   Даровитый сицилиец был находкой для Альтотаса, равно как и сам он был кладом для умного, любознательного, но и хитрого Бальзамо.

   Весь доступный и безопасный Египет, затем часть Аравийской пустыни, затем Сирия и вся Святая Земля — все было пройдено путешественниками.

   Средства к жизни и скитаниям были добываемы Альтотасом не магическим, но изобретательным путем. Он продал в Александрии, а затем и в Сирии тайну составления новой ярко-пурпуровой дивной краски богатым торговым фирмам. Помимо химика он иногда являлся в качестве медика, производил удивительные исцеления больных и не отказывался от вознаграждения за свое искусство.

   Но вместе с тем оба постоянно и усердно работали, и Альтотас посвящал своего молодого помощника во всю глубь своих действительно обширных познаний в алхимии, астрологии, медицине, ботанике и даже магии, именуемой «белою».

  

VII

  

   Прошло десять лет. В один ноябрьский вечер в Трояновы ворота по дороге из Тиволя въезжала в «вечный» город элегантная коляска очевидно сановитого путешественника.

   Несмотря на время года, вечер был ясный, теплый и тихий, какие в других пределах мира, менее благословенных Богом, выпадают только в августе. Вечный город Рим, хранитель славных исторических деяний и преданий, полный вековых очевидцев их — дивных памятников, окутался в вечерней мгле. Находящая ночь сквозила тенями и ложилась кое-где пятнами по вековым соборам, дворцам и фонтанам, по тысячелетним триумфальным аркам и колоннадам… Сказочно древний и славный старец богатырь Колизей тоже наполовину окунулся во тьму, и только верхние аркады его могучим взмахом идут рядами по мерцающему вечернему небу, где с десяток звездочек, уже вспыхнув, искрятся на город сквозь просветы этого гигантского гранитного кружева, будто нависшего с поднебесья на землю. И мог бы старец Колизей гордо глядеть на вечный город свысока своего гордого величия и баснословной древности, но там на горизонте, хотя далеко, но будто рядом с ним, воздвиглась иная гранитная громада и, высясь к небу величавым куполом, видна за сотню верст кругом. Говорят, что эта громада — храм Св. Петра, что это дело рук человеков и гения одного из них. Но едва верится очам! Только вблизи, взирая на него, вдруг с благоговейным смущением почуешь душу, вложенную в эту громаду, и поверишь, что и впрямь гений человеческий, а не слепая и бессознательная стихийная сила создала этого великана во имя Божие.

   И теперь, когда мрак вечерний уже сгустился в узких и кривых улицах города, необъятное подножие этого храма тоже утонуло во мгле ночи. Но купол и крест его еще плавают в поднебесье, среди сумеречного, таинственно мерцающего света.

   Здесь на земле ночь, а там у них, в выси, день еще кончается.

   Резиденция святого отца, могущественного главы всего католического мира и монарха целого королевства, местопребывание сотни духовных конгрегации, монашеских братств — город, полный кардиналов, священников, иноков и паломников со всего христианского мира, город молитвы и поста — уже отходил ко сну…

   Коляска путешественника двигалась по пустынным улицам; кое-где только попадались запоздалые прохожие или важно двигались ночные караулы папской гвардии — в шлемах, с длинными алебардами, внушительно блестящими на плечах… И всюду, где проходили они с монотонным выкрикиванием двух-трех слов, тухли огоньки на улицах, в лавках, в дверях и окнах домов и домишек… Граждане-обыватели и миряне монашествующего города волей-неволей шли на покой спозаранку.

   Коляска остановилась недалеко от площади Барберини у довольно большого дома с огромной железной дверью, над которой висело оловянное вызолоченное изображение коня… Это был постоялый двор, скромного вида по внешности, но лучший в городе.

   В гостинице «Золотого коня» останавливались только богатые путешественники. Несмотря на караульные обходы, здесь еще виднелся огонь в окнах. Хозяин водил, видно, хлеб-соль с алебардистами. Из коляски вышел человек маленького роста, уже очень пожилой и стал стучать в дверь висящим на ней железным кольцом.

   Раздался гулкий звук и загудел на всю улицу, пролетая до площади. Дверь тотчас отворилась, на пороге появился, позевывая, хозяин дома с медной лампадой о трех ярко горящих и дымящихся фитилях.

   — Есть ли свободные комнаты и стойла? — спросил старик хотя седой, но бодрый на вид.

   — Есть. Есть… Но для кого? Кто вы? Откуда?

   — Для графа Калиостро, капитана королевско-испанских войск…

   Хозяин сразу проснулся и заспешил.

   Через пять минут весь дом, семья хозяина и прислуга — все были на ногах.

   Из коляски вышел не спеша плотный и красивый мужчина среднего роста, в легком черном плаще из шелковистой материи и в большой черной шляпе набекрень, с сероватым пером, ниспадавшим почти до плеча… Из-под распахнувшегося плаща виднелся фиолетовый бархатный камзол и темно-лиловый кафтан, обшитые галуном по борту.

   — Что прикажете, ваше сиятельство? Все к вашим услугам, — говорил хозяин, вводя гостя в лучшее помещение дома с окнами, выходящими в сад соседнего монастыря капуцинов. Приказывайте, эксцелленца. «Золотой конь» славится на всю Италию кухней.

   — Прежде всего эту славу, — отозвался полушутя приезжий, весело оглянув горницу красивыми светлыми глазами, — вашу славу, мой любезный, на тарелках, под именем ужина!

   Хозяин быстро вышел, заказал ужин жене, которая уже растапливала печь, а затем пробежал на двор, где отпрягли лошадей из экипажа и где хлопотал слуга приезжего аристократа.

   — Издалека? — начал свой обычный допрос хозяин и ради обычного любопытства, и ради своих хозяйственных соображений.

   — Из Неаполя.

   — Ваш барин неаполитанец?

   — Нет. Граф уроженец Сицилии, господин… Не знаю, как вас звать…

   — Камбани! К вашим услугам.

   — Граф мой палермитанец.

   — Там и живет всегда?

   — Нет.

   — А где же? — допытывался Камбани.

   — Везде. Мы вечно в пути. Наше местожительство между двумя станциями в дороге.

   — Стало быть, и в Риме ненадолго? На несколько дней?

   — Нет, здесь мы, вероятно, месяц проживем. Дела есть.

   — А отсюда куда?

   — В Женеву.

   — О-о! — воскликнул хозяин. — Это далеко…

   — А из Женевы в Страсбург…

   — О-о-о!.. Какая даль.

   — Да. Месяц пути.

   — Много денег надо на это, — вздохнул Камбани.

   — Немало, любезнейший, немало! Но у нас их, цекинов и дукатов, столько же, сколько у вас овса в закромах.

   Между тем приезжий сидел на кресле в горнице и задумчиво глядел в темное окно, где виднелись высокие, оголенные от листвы деревья.

   «Да. Наконец… — прошептал он вслух. — Наконец я в Риме. Завтра свезу письмо великого командора ордена и увижу, что делать. Что делать? Да. Это вопрос страшный! От этого вопроса, от этой мысли «что делать» у меня кружится голова, как если бы я стоял на краю бездны. Я знаю, что я не упаду в нее, но вид глубины ее мне захватывает дыхание… Рим, Болонья, Женева, Базель, Страсбург и, наконец, Париж. Ну, а потом? Да. Потом что?»

   Задумчивость и почти печаль долго не сходили с лица этого человека, по-видимому, цветущего здоровьем и обладающего всеми благами мира, чтобы быть счастливым и беспечным. Все у него есть. Прежде всего — молодость и красота, а если уж не красота в строгом смысле слова, то все-таки чрезвычайно привлекательное лицо, ум, ярко блестевший в глазах, знатность и, наконец, большие средства, по-видимому, богатство. Ко всему и звание капитана королевских испанских войск, что очень важно для всякого дворянина. Да, но все это казалось и верилось только простодушному наблюдателю. В действительности у Иосифа Бальзамо не было по-прежнему ничего этого, за исключением пылкого, дерзкого и изобретательного до гениальности ума. А еще в придачу редкий дар природы соблазнять и прельщать всякого и, приводя в восхищение, заставлять без труда обожать себя.

   Впрочем, если теперь у графа Александра Калиостро не было по-прежнему знатного имени, большого состояния и упроченного общественного положения, то все-таки он был далеко не тот человек и не в том положении, в каком был около десяти лет назад, когда направлялся с загадочным Альтотасом к берегам Нила.

   Если учитель не посвятил ученика в обещанную тайну составления жизненного эликсира, чтобы жить вечно, и не передал ему рецепта лить золото и алмазы из простого угля, то многое и многое завещал загадочный человек своему юному ученику, другу и последователю.

   Альтотаса не было теперь на свете, то есть его нигде не было. Он исчез, рассеялся, как дым, испарился, как облако.

   Учитель и ученик вместе прибыли в Корфу года три тому назад, были радушно приняты командором мальтийского ордена. И здесь однажды мудрого Альтотаса не стало. Его ученик долго горевал по учителю и со вздохом, с какой-то тревогой на лице вспоминал об Альтотасе и редко произносил его имя даже про себя.

   Калиостро говорит, что Альтотас не умер… ибо не может никогда умереть, как бессмертный. Но где он — не известно никому!.. Однако многие вещи, принадлежавшие Альтотасу, теперь у Калиостро, в том числе перстень с большим многоцветным бриллиантом.

   Были слухи, что Альтотас томится в Мальте, заключенный в темницу… Были слухи, что он убит неизвестным злодеем, который воспользовался всем его имуществом, редкими книгами и даже его замечательными рукописями и изобретениями… Плоды всей жизни и усиленных занятий принадлежат злодею-убийце.

   Вероятнее всего, Альтотас умер и завещал все любимому наперснику, который, скрывая теперь кончину учителя, дает повод к клевете. После этого исчезновения Альтотаса общественное значение и обстановка графа Калиостро сразу изменились.

   Два месяца тому назад великий магистр и командор ордена мальтийских рыцарей Пинто назвал графа Калиостро «братом», клялся в вечной признательности за оказанные услуги и снабдил в дорогу рекомендательными письмами и даже крупной суммой денег. Граф отправился в Рим по поручению и по делу командора мальтийцев, и должен был, справив поручение у папского престола, ехать назад… Он обещал вернуться.

   Но теперь он улыбался лукаво и насмешливо при этой мысли. Его мечты уже опередили его будущее путешествие и уже были давно в столице Франции, при дворе Людовика XVI, недавно вступившего на престол.

   Зачем стремился уже тридцатилетний граф Калиостро в Париж — он почти сам не знал. Он жаждет блеска, шума и славы. А все это приютилось там.

   «Да… Там или нигде… покорю я себе людей, и все людское будет у моих ног!» — думает он…

  

VIII

  

   Был тот же ноябрь месяц, того же года, но в ином, отдаленном от теплой Италии холодном краю. Среди необозримых снежных равнин кое-где чернелись отдаленные леса, кое-где серыми гнездами ютились деревушки. Среди этих снеговых равнин широко, размашисто раскинулся большой город, тоже серый, деревянный, с узкими кривыми улицами; только средина города каменная, обнесенная высокой зубчатой стеною, где высятся златоглавые храмы и колокольни. Город этот мало похож на Рим, а между тем это тоже Рим — северный, православный.

   Версты за две от одной из застав московских, в деревушке по прозвищу Бутырки, на косогоре, смирно и покорно стояла тройка заморенных и худых лошадей. За ними лежал на боку одним полозом торчавший вверх большой возок. Около лошадей, сбитых в кучу и как бы связанных всей спутанной сбруей и повернувшейся оглоблей, лежащей на спине коренника, затянутого поэтому съехавшим хомутом, стояли два человека, по-барски одетых. Оба они стояли неподвижно, опустив руки и молча глядя на опрокинутый возок.

   На дворе между тем быстро наступали сумерки.

   Один из двух путников, поменьше ростом, пожилой, оглянулся еще раз на деревню, черневшую среди снегов в полуверсте, и покачал головой.

   — Ведь сейчас и ночь! Что ж мы будем делать? — проворчал он. — Грибы что ль искать! — угрюмо сострил он.

   Стоявший около него второй путник, молодой, высокий, красивый, одетый несколько изысканнее, в бархатной шубке с собольим воротником и обшлагами, в такой же шапке, отвечал смехом.

   — Да, смейтесь, — проговорил первый. — Мало тут веселого! Мы бы теперь давно в Москве были. Ведь тут рукой подать.

   — Рукой подать… — повторил молодой и прибавил: — Опять этого я не понимаю!

   И в этих нескольких словах молодого путника, произнесенных правильно и чисто, был, однако, заметен какой-то странный, будто иностранный выговор.

   — Что это значит — рукой подать?

   — А, ну вас! — отмахнулся первый. — Ну, значит, близко. Ну вот она, Москва-то! Кабы не овраг, огни бы видать отсюда… Надо же было этому дьяволу перевернуться тут, да и сам он теперь провалился в тартарары.

   — Странное название. Как вы сказали? Тартары. Это название деревни?

   — Название деревни — Бутырки. Тут, видно, прежде одни бутари живали! — пошутил пожилой путник.

   — Вы сказали, однако, ушел в тартары.

   — Не тартары, а тартарары. И не ушел, а провалился.

   — Стало быть, здесь все-таки живут татары?

   На этот раз пожилой весело расхохотался в свою очередь:

   — Это деревушка-то, по-вашему, татарская? Ах вы, уморительные!.. Ведь вы как есть немец. Ей-Богу!.. Скажите: за весь наш долгий путь ведь вы у меня много слов новых по-русски выучили?

   — Много, Норич, но только я думаю, что это все такие слова, без которых я бы мог обойтись, — ответил, лукаво усмехаясь, молодой человек.

   — Почему ж так?

   Не дождавшись ответа, пожилой человек, которого его спутник назвал Норичем, воскликнул:

   — А! Вон они ползут, черти этакие!

   На дороге из деревушки к косогору показалось человек пять мужиков. Впереди их шел ямщик.

   — Ну, ну, живо! Черти этакие. Что он вас, из речки, что ли, выудил, как окуней? Шутка сказать, мы здесь час стоим! — начал кричать Норич. — Ну, берись живо! Поднимай!..

   Подошедшие крестьяне почтительно и даже страховито поснимали шапки перед двумя путниками, потом дружно взялись за большой, тяжелый возок, приподняли, как перышко, и бережно, как если бы он был хрустальный, поставили его на полозья. Заморенные лошади только чуть-чуть шевельнулись.

   Молодой человек полез в карман. Пожилой увидел его движение и воскликнул:

   — Ну вот, баловство какое! Очень нужно! Они же, черти, не могут дорогу в исправности содержать, так чего ж им на чай еще давать!

   Но молодой человек, не обращая внимания на это замечание, дал крестьянам немного мелочи.

   Вся гурьба оживилась при виде серебряных монет и сразу попадала в ноги с причитанием: «Вечно будем Бога молить!» — и т. д.

   — Доброе дело, барин, — сказал ямщик, усаживаясь на облучок. — Тут вся деревня почитай голодная сидит.

   — Отчего?! — оживленно воскликнул молодой человек.

   — Как отчего: хлеба нет.

   — Почему же хлеба нет?

   — Как почему: не собрали ничего. На семена не хватило… Да это у нас не в диковину.

   Оба путника влезли в возок, поправив предварительно подушки и кое-какую мелочь, которая вся перетряслась при падении возка. Через минуту возок двинулся.

   — Смотри ты, леший, опять нас не вывороти где!

   — Зачем. Как можно… Будьте спокойны! — отозвался ямщик таким голосом, как будто ничего подобного с ним никогда не случалось и случиться не может.

   Он задергал вожжами, начал со всей мочи хлестать всех трех заморенных лошадей, и возок заскрипел по морозному снегу.

   На дворе уже был вечер. Через полчаса мелкой, плохой рысцою возок въезжал в заставу города.

   — А по Москве нам ведь, помнится, много ехать? — спросил молодой человек.

   — По Москве-то? Да вот как скажу: через весь город. Почитай на другую сторону.

   — Тем лучше.

   — Почему же: тем лучше?

   — Город посмотрю. Я его плохо помню.

   — Это бы и после можно было. Какое же теперь смотрение? — отозвался Норич.

   Действительно, возок начал поворачивать из улицы в улицу, направляясь с одного края Москвы на другой. Улицы были пустынны, только изредка попадались встречные. Маленькие домишки стояли темны, и только на больших улицах большие дома, помешавшиеся исключительно в глубине просторных дворов, были освещены.

   Напрасно молодой человек пытливо выглядывал в отворенное окошко возка — он ничего не мог разглядеть благодаря вечерней мгле пасмурного зимнего дня. Впрочем, он выглядывал на улицу с каким-то странным чувством, будто хотел сам рассеять себя и успокоить в себе то бурное чувство, которое поднималось и бушевало в груди.

   Пока возок двигался по городу, молодой человек раз десять спросил:

   — Скоро ли?

   И каждый раз получал ответ Норича:

   — Скоро, скоро.

   Не мудрено было волноваться молодому путнику. Он был чуть не в первый раз в Москве и даже в России, так как выехал из нее почти ребенком. Он едва помнил того, к кому теперь ехал. Вдобавок он не знал, что завтра будет с ним, что он увидит, что услышит. Он знал только, что предстанет тотчас же пред человеком, который одно из первых лиц русского государства — богач и сановник, именитый вельможа. К тому же этот сановник — его родной дед, которого он Бог весть когда видел, совершенно не знает и которого и не думал увидеть в этом году, если бы обстоятельства не перевернулись вдруг так ужасно, странно и загадочно.

   Чем ближе была от него цель его долгого, шестинедельного путешествия с берегов Рейна к берегам Москвы-реки, тем более захватывало дыхание у молодого человека. И вдруг теперь его стало душить за горло, слезы навернулись. на глазах. Он снял шапку и отер горячий лоб. Почему явились эти слезы — он сам не понимал. Как будто предчувствие чего-то дурного, чересчур дурного, скользнуло тенью по душе. В то же мгновение невдалеке от возка появился скачущий всадник с плеткой в руках и кричал во все горло:

   — С дороги!.. Ворочай!.. С дороги!

   Ямщик тотчас же свернул свою тройку на самый край широкой улицы. После первого уже проскакавшего всадника появилось еще двое, потом еще несколько человек, а за ними зачернелось и двигалось что-то широкое и высокое.

   — Он! Он самый!.. Ей-Богу! — воскликнул Норич, высовываясь из окна.

   — Кто?.. — встрепенулся молодой человек.

   — Он… Наш граф!

   В то же мгновение за кучкой всадников, летевших в галоп, пронесся шибкой рысью большой возок, запряженный цугом лошадей в четыре пары. Благодаря зажженным фонарям весь возок был освещен и сиял позолотой на козлах, полозьях и кузове. Большой, полуаршинный, золотой герб ярко сверкнул в глазах молодого человека, выглядывавшего из окна. В одно мгновение все это — всадники, цуг великолепных рысаков, позолоченный возок и еще несколько всадников позади его — все пронеслось мимо с шумом, бряцаньем и гулким стуком.

   — Это он… Наш граф, Алексей Григорьевич, в гости выехал. Не застанем.

   — Как же быть? — странно выговорил молодой человек.

   — Что ж! Отдохнете; а он вернется пока. А то и завтра утром вас примет. Что за важность!.. Да вот и двор.

   И Норич указал рукою, вправо от возка, на освещенный ряд больших окон.

   Молодой человек как-то зажмурился и глубоко вздохнул.

  

IX

  

   «Вот и приехали. Что-то будет? Неужели беззаконие! Неужели хуже, чем я подозреваю!» — подумал он про себя, но подумал не по-русски, а по-немецки.

   Когда возок остановился у главного подъезда больших палат вельможи, десятка два челяди высыпало навстречу. Но не почет к приезжим гостям сказался в их поспешности, а скорее одно любопытство.

   — Откуда такие? К нам ли еще?

   — Ишь, к главному подъезду подъехали! А пешком бы, братцы мои! — раздалось вдруг среди этой кучки прибежавших людей.

   — Ах вы, олухи! Это нам-то пешком?.. Не признали? — проговорил Норич, отворяя дверцу.

   И сразу вся эта кучка выбежавших людей заахала кругом.

   — Вона кто… Ах, Создатель!..

   — Игнат Иванович! Вона кто… И графчик! Ах ты Господи!

   — Цыц! Ты! Леший! Аль в Сибирь захотелось с графчиком-то! — шепнул один лакей постарше.

   — Ох, виноват. Запамятовал наказ. Помилуй Бог!

   Норич вышел первый из возка, но тотчас же обернулся и протянул руки, чтобы помочь выйти молодому человеку из экипажа. Появление его из возка магически подействовало на всю челядь. Сразу все стихло, и несказанно удивленные взоры холопов впились в него со всех сторон.

   — Что, нам комнаты отведены? Есть приказ об этом? — спросил Норич.

   — Есть, есть, давно! Алексей-то Григорьевич выехал.

   — Знаю… Встретили… Ведите барина в горницы отведенные.

   Норич остановился вдруг, снял шапку, шевельнулся немного в сторону от гурьбы лакеев и начал креститься на соседнюю колокольню, чуть видневшуюся во мраке ночи.

   — Слава Тебе, Господи! — выговорил он тихо. — Доехали. А уж путь-то, путь-то. Короток! Пять недель ехали с лишком. Ну вот, Господи благослови, и приехали!

   Молодой человек тоже снял шапку, тоже перекрестился, но как-то смущенно и нерешительно, как будто не знал: нужно ли это делать или нет. Может быть, это обычай, думалось ему, и его долг теперь перекреститься, а может быть, русскому барину оно и не следует. И тем же нерешительным движением, каким он крестился, тем же будто связанным и робким шагом двинулся он по ступеням главного подъезда громадных освещенных палат.

   Приезжего молодого человека почтительно и предупредительно встретил в швейцарской пожилой дворецкий и повел через длинный коридор в горницы, очевидно, заранее приготовленные для него. Их было три: нечто вроде приемной, спальня и уборная. Между коридором и приемной была маленькая передняя, в которой тотчас же появилось шесть человек дворовых, в одинаковых кафтанах, с галунами, на которых пестрели замысловатые гербы их барина-вельможи.

   Молодой человек осмотрелся кругом и на вопрос дворецкого, скоро ли прикажет он подавать ужин, отозвался нерешительно:

   — Не знаю… как хотите… я не голоден.

   И затем, будто собравшись с духом, он прибавил:

   — Прежде или после моего свидания с графом.

   — Простите, ваше…

   И дворецкий запнулся, не зная, как величать приезжего, — «ваше благородие», выговорил он, смущаясь, шепотом и как бы чуя, стыдясь того, что бессмысленно дерзко умаляет титул приезжего.

   — Простите… Но я полагаю, что его сиятельство сегодня вряд ли успеет повидаться с вами. Алексей Григорьевич выехал на бал к генерал-губернатору и вернется поздно.

   Молодой человек ничего не ответил и, смущаясь тоже, опустил глаза. В его ушах все еще странно звучали два русские величания: «его сиятельство» и «ваше благородие».

   Дворецкий вышел, чтобы распорядиться, а молодой человек вдруг сел на ближайший стул, уперся локтями в колени, опустил голову на руку и задумался. Видно, тяжела была его дума, так как много прошло времени, и он очнулся, когда в горнице двигались галунные лакеи, ставили стол и накрывали его скатертью и посудой. Ему, очевидно, стало неприятно, что его застали врасплох, в его далеко не веселой позе. Он провел рукою по голове, встал и слегка как бы встряхнулся, отгоняя от себя свои думы. Через несколько минут, сидя за столом, уставленным всякими кушаньями, он ел с большим аппетитом.

   В то же время на совершенно другой половине дома в нескольких горницах стоял шум и гам. Веселые голоса, раскатистый хохот, крик и визг детей, беготня и суетня взрослых — все сливалось вместе. Человек более полсотни побывало в этих комнатах на минуту — взглянуть на приезжего Игната Ивановича.

   Норич, счастливый, веселый, самодовольный, сидел в кругу своего семейства: жены, дочерей и даже внучат. Все, от мала до велика, расспрашивали его об любопытном, единственном в своем роде, чрезвычайном, почти невероятном путешествии, которое он только что совершил. Шутка ли, от Москвы ездил через все немецкие земли, числом поди, пожалуй, сто, до самой границы французской земли! Еще бы немножко проехать ему, и он бы очутился на самом берегу моря-океана, середь которого, на острове на Буяне, и конец свету Божьему.

   Всех интересовал один вопрос: как там, в этих заморских землях? Вера какая? Злы ли люди? Каковы из себя? Понимают ли и говорят ли по-русски?

   Норич усмехался и отмахивался рукой, считая некоторые вопросы глупыми. Зато и на ответы его некоторые отмахивались, как бы не веря, что он говорит правду. Только жену его, 50-летнюю Анну Николаевну, интересовал один вопрос: как наградит мужа добросердечный и щедрый боярин? Шутка ли, какое важнеющее поручение исполнил ее супруг! Поди-ка пошли другого в этакую даль! В сказке сказывается: ехали за тридевять земель, а Игнат Иванович ездил за сто немецких земель и жив вернулся.

   Среди сумятицы и возни от радости детей и внучат, счастливых тем, что они снова видят в среде своей отца и дедушку, трудно было жене с мужем переговорить о самом главном, что интересовало ее. Но наконец, воспользовавшись минутою, когда домочадцы занялись подарками, привезенными Норичем из чужих краев, Анна Николаевна отвела мужа в сторону. Она расцеловала его в обе щеки, перекрестилась, благодаря Бога за благополучное путешествие мужа, и, пригнувшись к нему, вымолвила почти на ухо:

   — Ну, что он?

   — Ничего. Что ж! — отозвался Норич неохотно.

   — Знает, зачем ныне понадобился нашему графу? Что будет тут?

   — Вестимо, не знает! — отозвался снова Норич тем же голосом. И жена заметила по глазам его, что мужу неприятен этот разговор.

   — И неведомо ему также, кто он такой будет теперь?

   — По нашему путевому виду, Крафт он теперь. А что будет после… — и Норич, глядя жене в глаза, запнулся.

   — Что же?

   — После… Видать будет! Канитель будет, думаю.

   — Канитель?

   — Вестимо. Он горяч. Спроста не дастся. С ним графиня повозится еще. Тут наскочила коса на камень, как говорится.

   — Что ж тогда делать, коли упрется он? Скажет, не хочу…

   — Его прирезать, а нам идти топиться!

   — Что ты это, голубчик! Веру в меня, что ли, потерял в немецких-то землях, — вспыльчиво и досадливо отозвалась жена. — Что ты мне турусы-то на колесах расписываешь! Сам говорил, собираясь в путь, что дело для нас выигрышное — страсть, самое удачливое счастье наше! А теперь говоришь: «Ничего не выгорит» — и пугаешь. Резаться да топиться. Говорил ведь ты, едучи…

   — Говорил? Родная моя. Говорил?! Ведь я его тогда не видал еще. А теперь видел, знаю. Он себя в обиду легко не даст. Да и нам-то лезть в эту канитель боязно и опасно. Как бы нам с тобой не запропасть. Вот что! Графу и графине — шиш будет. А нам — Сибирь!..

   — Что? Что? Сибирь?! Что, очумел ты?! — воскликнула женщина изумляясь.

   — Крест и евангелие ты целовать пойдешь?! А? Пойдешь? — вдруг вспыльчиво произнес Норич.

   — Нет, не пойду, помилуй Бог!

   — И выходит теперь… Поторопились мы. Сунулись в воду, не спросясь броду. Дело начато, а чем окончится — один Бог знает. Ну вдруг заставят нас присягать. А мы скажем: нет, мол, простите, не можем присягать. Это мы так только, зря болтали да мертвых оговаривали.

   — Как же теперь быть-то, Игнат Иваныч?..

   — Я сам не знаю. На попятный двор если… Так надо скорее… Сейчас. А то поздно будет… И не знаю… Ну да что об этом теперь… Завтра успеем. Может, еще все и выгорит просто, без шуму и без беды…

   Норич через силу рассмеялся, махнул рукой и затем тотчас же, снова окруженный детьми и внучатами, стал рассказывать и объяснять, где какой кому подарок был куплен и сколько заплачено.

   Никого не забыл вернувшийся из чужих стран Игнат Иванович; даже девке-чернавке, прислуживавшей двум мамушкам, и той привез он красный платок повязывать голову.

   Дом, в который прибыли Норич и молодой незнакомец, был одним из самых больших зданий этой части города Москвы. Палаты помещались, как всегда, в глубине большого двора; только одна часть выступом выходила в переулок. За домом раскинулся большой сад, но не густолиственный и не высокий, и было заметно, что сад этот разведен недавно на пустыре. В этих палатах было, конечно, до сотни больших, и малых горниц, зал, гостиных, помимо одной огромной залы. Во дворе было бесчисленное количество служб: от конюшен, переполненных лошадьми, до погребов и ледников, принадлежащих бесчисленному штату боярина. Одних коров на дворе было до полусотни, но из них только пятью пользовались господа — остальные принадлежали дворовым и нахлебникам, которых было немало.

   Дом этот почти весь освещался всякий вечер, за исключением огромной залы, где уже более десяти лет ни разу не зажигалась ни одна свеча, так как домохозяин вечеров и балов не давал, а обеды, на которых иногда было до трехсот и пятисот лиц приглашенных, происходили днем и оканчивались ранее сумерек.

   Весь этот огромный дом стоял пустой, только в выступе, выходящем в переулок, было жилье, и он казался обитаем. Здесь, в восьми или десяти горницах, скромно жил сам вельможа с молодой супругой и ребенком. Зато флигеля, нижний этаж и некоторые надворные строения были переполнены многочисленной дворней.

   Причина, по которой огромные палаты были в запустении, была простая: домовладелец, боярин и граф, стал нелюдим, мало принимал теперь и любил проводить весь день один-одинехонек. Изредка, раза два или три в году, появлялись его родственники, дети его покойного брата со своими детьми, всего три поколения. Недавно и четвертое появилось на руках кормилиц и мамушек. Родня эта бывала в Москве всегда проездом. На несколько дней оживлялись палаты. Раздавались веселые, молодые голоса и детский писк и визг; но затем снова наступала та же тишина, и лишь одно было замечательно в этом доме: всегда пустой, он не был на вид угрюм.

   Причина была та, что в надворных строениях и во флигелях было пропасть народу, а среди всех жильцов царствовали всегда мир, тишина и спокойствие; на всех лицах было написано довольство и счастье. От главного управителя и дворецкого до последнего мальчишки-самоварника, поваренка или форейтора, до последней девчонки-побегушки — все жили дружно, счастливо, в довольстве, сытые и никем не обиженные.

   В этом доме, за много и много лет, никто никого пальцем не тронул. Единственное, что строго наказывалось и взыскивалось старым графом, была незаслуженная обида какая-либо, нанесенная одним из домочадцев другому. Всякий мальчишка-поваренок, сынишка дворника, получив несправедливо какую-либо, хотя легкую, затрещину от кого-либо, громко грозился иногда родному отцу или матери:

   — Смотри ты: пойду барину пожалуюсь!

   Иногда случалось, что обитатель палат, такого возраста, что от земли не видно, дерзко останавливал старого графа при его выезде из дому и, смело приступив, заявлял:

   — Меня обидели.

   И старый граф входил в расправу и в суд.

   — Граф Алексей Григорьевич Зарубовский известен на всю Россию! — говорил сам граф про себя. — А чем? Тем, что пуще всего правду любит, правде служит холопом, якобы сия правда — его барыня.

  

X

  

   За час до полуночи, когда весь огромный дом потемнел и спал сытым, беззаботным сном, на дворе появился тот же раззолоченный возок, с теми же конвойными. Высокий пожилой сановник, в тысячной собольей шубе, с большущей шапкой, глубоко надвинутой на затылок, с наушниками, с огромной муфтой в руках, вышел при помощи спешившихся всадников из возка и, поддерживаемый ими, стал подниматься по каменной лестнице.

   Никто не вышел навстречу. Один из приезжих растворил дверь, и, только когда вельможа уже в швейцарской снял с себя шубу и шапку и засиял, в лучах двух горящих свечей, своим сплошь расшитым мундиром, с десятками орденов и регалий, тогда только несколько человек холопов, и сам главный швейцар, проснулись и пришли в себя.

   — Проспали барина, тетери! — выговорил сановник сурово, но суровость эта была какая-то особенная, будто деланная, ради шутки.

   — Тут бы их, Алексей Григорьевич, сонных-то… тут бы их передрать всех! — выговорил красивый гайдук, который был начальником команды, конвоировавшей всегда при выездах вельможу. Приехать бы нам да тихонько розог достать да их бы тут, по очереди, сонных отпотчевать!

   — Тебе бы только драться! Только у тебя и на уме! — отозвался вельможа ухмыляясь. Важность какая, что среди полуночи человек спать захотел! Посторонний человек так рассудит: а вольно ж, мол, барину полуночничать, в полночь по Москве шататься, по балам да гостям. Вот кабы они у меня в полдень так все заснули, иное дело — взыскал бы!

   И граф, увидя вошедшего дворецкого по имени Макар Ильич, прибавил удивляясь:

   — Ты чего не спишь?

   — Дело есть до вас… — отозвался дворецкий фамильярно.

   — Дело? Ночью-то. Белены объелся… Поди спать…

   — Никак нет-с. Я за вами пойду с докладом…

   — Ну, иди… Шут тебя побери…

   Граф двинулся и прошел несколько темных гостиных. Перед ним шло двое лакеев с зажженными свечами. Большие и высокие комнаты, установленные богатой мебелью, зеркала, бронза, картины — все, восставая из тьмы, как-то вздрагивало в колеблющихся лучах весомых свеч. Шаги двух лакеев, самого графа и дворецкого звонко раздавались по паркету и отдавались далеко в доме, замирая под карнизами вычурных и расписных потолков.

   Наконец, достигнув своих сравнительно скромно убранных апартаментов, где была спальня и кабинет старика вельможи, он опустился в кресла. К нему тотчас же подставили маленький столик, заранее накрытый, на котором стояло три блюда: простокваша, холодные галушки, облитые сметаной, и тарелка с финиками.

   Приезжий с бала, очевидно, не прикоснулся к ужину генерал-губернатора, а предпочел свой простой ежедневный ужин, один и тот же за двадцать или тридцать лет. Боярин придвинул к себе блюдо с галушками и выговорил стоявшему перед ним дворецкому:

   — Ну, Макар, докладывай! Коли уперся, как осел…

   — Нет, Алексей Григорьевич, я еще малость поломаюсь или упрусь. Прежде покушай, и о каких пустяках покалякаем, а когда покушаешь — тогда я и доклад начну. И весь-то доклад в трех словах будет.

   — Не балуй! Докладывай! — уже несколько досадливо произнес граф.

   — Ей-Богу, не могу! Прости… не гневайся! Покушай прежде.

   Граф положил ложку на тарелку, которую нес было в рот, и, подняв изумленный взор на дворецкого, произнес неспокойно:

   — Глупый человек! Ведь я не петый дурак какой, ведь я понимаю, что если ты хочешь дать мне время поужинать, то, стало быть, ты знаешь наперед, что доклад твой меня растревожит, что я ужинать не стану.

   Макар Ильич замялся, слегка смутился и, как-то странно поводя плечами, разведя руками, отозвался вполголоса:

   — Нет, Алексей Григорьевич, зачем растревожить, а подивит тебя нечаянность… А ты прежде покушай! Беды нет, сказываю тебе, никакой беды нет… А только что из ряду вон…

   — Ну, говори! — произнес граф и вместе с тем невольным быстрым жестом стукнул ложкой по тарелке.

   Тут уже не было двух приятелей, фамильярно шутивших в швейцарской. Сразу оказались друг перед другом: сидящий вельможа и его крепостной — дворецкий.

   — Норич с господином приехал, — произнес дворецкий.

   Граф тихо ахнул, потом потупился и едва слышно вздохнул.

   — Когда? — молвил он после паузы.

   — Да вот с тобой повстречались, сказывают, недалеко от дому. Их выворотили в Бутырках, а то бы в сумерки еще были во дворе.

   Наступило молчание. Сановник сидел неподвижен, опустив глаза в тарелку, где лежали галушки и лежала ложка, которой он стукнул. Рука его лежала на столе около этой ложки; но пальцы выпустили ее и не брали. Макар Ильич пытливо глядел в лицо барину и видел, что доклад его имеет еще большее значение для старого графа, нежели он думал.

   Всем было в доме смутно известно, а дворецкому более чем кому-либо, что Норич, приживальщик графа, родом польский шляхтич, послан в чужие края и вернется не один. Как проскользнул этот слух в среду домочадцев — сказать было трудно. Поручение свое Норичу граф давал наедине, глаз на глаз, прошлой осенью. Но у Норича была жена, у жены его были дети и приятельницы, у приятельниц были свои приятели и приятельницы. Таким образом, Норич не успел от Москвы уехать до Смоленска, как уже во всех флигелях передавалось втайне, на ушко, что Норич поехал в чужие края, а приедет с графчиком заморским.

   После нескольких мгновений молчания граф поднял взгляд задумчивый и, как показалось дворецкому, тоскливый и выговорил:

   — Видел ты его?

   — Норича? Как же, видел. Теперь, полагательно, спит.

   — Какой Норич! Болван!.. Любопытно, вишь, мне знать, видел ли ты Норича! Что я его не видал, что ли, никогда! Спрашиваю: видел ли того… Ну, его… Ну, господина этого… Приезжего гостя, что ли?.. Дурень!

   — Видел. Как же-с. Сам проводил до горницы.

   — Моложав очень?

   — Молодой-с, вестимо.

   — Красив?

   — Да-с. Очень даже из себя пригож.

   — Махонький али высокого роста? — вымолвил граф с каким-то другим оттенком в голосе и почему-то опустил снова глаза в тарелку.

   — Роста большого-с. Так-с… Как вам доложить… с вас будет.

   — С меня? — пробурчал граф.

   — С вас, — повторил Макар Ильич.

   — Горбоносый? Нос-то этак крючком, что ли? — шутливым тоном, но каким-то неестественным, деланным голосом проговорил граф, будто вопрос этот делался с умыслом, был хитростью.

   — Нет-с… совсем… То-ись!.. Как бы это сказать… Больше-с вот тоже, как у вас.

   — Курносый, стало быть?

   — Точно так-с. Даже-с, доложу вам… чудное-с такое обстоятельство. Вот сами изволите увидеть… Есть некоторое сходство… как бы это вам пояснить… Некоторое v него с вами удивительное…

   — Что?!

   — Некоторое удивительное подобие. Сходствие с вами, то-ись в росте, в лице и во всем…

   — Что ты, болван, врешь! Что ты язык-то распустил, как баба какая! Дурень!.. Аль забыл, что указано было… Пошел вон! — проговорил граф, отодвигая нетерпеливым, гневным жестом столик и вставая с диванчика во весь свой рост.

   Дворецкий сразу побледнел, задохнулся и отступил на шаг. Все закружилось у него перед глазами. Он пролепетал что-то, но сам не знал, что болтает его язык.

   — Пошел вон! — снова расслышал он сквозь какой-то гам и шум, гудевший не в горнице, а в его собственной голове.

   И затем, выскочив из горницы барина, дворецкий окончательно пришел в себя только на подъезде. Он выскочил на двор освежиться от перепуга, который испытал. И было чего испугаться. Тридцать лет был он уже при барине, восемь лет был уже дворецким — и за всю свою жизнь никогда не видел барина в таком припадке гнева, какой видел сегодня. Никогда он не слыхал такого голоса, который слышал сегодня. Если бы утром кто-либо сказал ему, что добрый и кроткий барин способен так крикнуть, так вдруг рассердиться, то дворецкий рассмеялся бы такому глупому предположению.

   «Что ж я такое сказал? — бормотал он про себя, стоя в дверях на морозе. — Уж я и не помню! Что же, бишь, такое? Обидного али неуважительного ничего, кажись, не сказал, а как он осерчал. Что за притча? Господи помилуй и сохрани!»

   Макар Ильич вернулся в швейцарскую, побрел в половину дома, где жила его семья, и среди первой темной горницы, ощупав диван, не раздеваясь, лег на него.

  

XI

  

   Двадцать с лишком лет тому назад, в Москве, во время пребывания в ее стенах «великой дщери Петровой», то есть всеми обожаемой царицы Елизаветы, в боярских палатах графов Зарубовских пировали целую неделю и дворяне, и простой люд. Граф Алексей Григорьевич с женой Анной Ивановной праздновали свадьбу своего единственного сына Гриши.

   Пирование являлось в силу обычая, а не от радости и довольства. Напротив того, покойный граф, а в особенности графиня, были совершенно недовольны браком сына, его выбором. Год целый родители и слышать не хотели о подобном «соблазнительном» для всей Москвы родстве, к которому приведет их женитьба Григория.

   Девушка, которую он полюбил, миловидная, кроткая, как ангел, очень еще молоденькая, не более 15 лет, была единственной дочерью доктора-немца, родом из Саксонии, который лечил в доме Зарубовских и который за двадцать лет практики успел заставить все московское дворянство любить себя. Вместе с тем он завел склад аптекарских товаров, которыми торговал на всю Россию, и составил себе сравнительно крупное состояние. Но его полсотни тысяч были ничто в сравнении с громадным состоянием графов Зарубовских. Вдобавок из-за своего аптекарского склада он был называем гордой Анной Ивановной «лавочником». И вдруг единственный сын этой женщины, которая по отцу приходилась двоюродной сестрой самой императрице, женился на дочери немца-аптекаря. А согласиться пришлось поневоле, ибо слабый по природе и изнеженный воспитанием Гриша стал тосковать до того, что слег в постель.

   — Бывали случаи, что от любви неудовлетворенной люди и помирали! — говорили многие Анне Ивановне, ахая над тающим, как свечка, Гришей.

   Разумеется, после свадьбы и обычных пирований, когда молодая чета поселилась в доме родителей, жизнь юной пятнадцатилетней графини Эмилии Яковлевны стала невеселая. Свекор обходился с ней ласково, но свекровь попрекала ежедневно всем. Она была «саксонка» — вот то же, что и сервиз столовый. Она была и «перекрест», то есть крещена в православие пред самой свадьбой. Она же была и «лавочница».

   Кроткая Эмилия сносила все, но Григорий Алексеевич страдал за жену.

   После долгого сожительства без детей у них родился сын, названный Алексеем в честь деда. Но одновременно молодой граф стал так хворать грудью, что ему, ради продления жизни, было приказано медиками ехать жить в теплые края. Молодая чета приняла это решение и эту участь с радостью. Быть подальше от свекрови — было счастьем для юной матери. К тому же если она и родилась в России, то все-таки была немкой и радостно мечтала об жизни в Германии. Молодая чета с сыном выехали…

   Не думали Зарубовские, что прощаются навеки. А между тем вскоре на берегах Рейна скончался от чахотки Григорий Алексеевич, а молодая вдова, оставшись с сыном, не могла решиться на возвращение в Россию, ибо ее уверяли, что маленький Алексей не вынесет климата русского. Сначала граф и графиня настоятельно звали невестку-вдову обратно, но затем вскоре все изменилось…

   Графиня Анна Ивановна, которой было немного более сорока лет, вдруг скончалась от удара. Не прошло и году после смерти жены, как вдовец граф, которому не было еще 60, подпал под влияние молоденькой родственницы, которая впоследствии и сделалась его женой.

   Плохо было Эмилии Яковлевне при жизни свекрови, а тут стало еще хуже. Свекор будто забыл об ее существовании и об своем внуке. Даже средства на жизнь стал присылать скудные.

   Тогда-то молодая графиня вдруг сделала роковой шаг. Она вышла вторично замуж за немца-профессора, родила дочь, названную Елизаветой, и через две недели скончалась.

   Алексею Зарубовскому было тогда только лет восемь. После десятка с лишком лет мирной жизни с умным и добрым вотчимом Алексей лишился и его и остался на свете с родной сестрой по матери, но немкой по отцу без всяких почти средств к жизни. В России он был, очевидно, после брака его матери совершенно забыт дедом. Да и сам он, хотя говорил правильно по-русски, чувствовал себя полунемцем. Так прошло еще года три, когда на берег Рейна явился присланный из Москвы, от деда, г. Норич.

  

XII

  

   На другой день утром тот же дворецкий, всей Москве известный Макар Ильич, явился к молодому барину и доложил ему, что графиня Софья Осиповна просит его пожаловать в ее апартаменты.

   Молодой человек молча смотрел несколько мгновений в лицо дворецкого упорным взглядом, как будто соображая, что значит это неожиданное приглашение. Почему не прямо старый граф желает его видеть, а прежде его самого явится он перед лицом его всесильной теперь супруги — Алексей знал, что такое молодая графиня Зарубовская. Хотя Норич не был особенно болтлив от природы, тем не менее, во время долгого пути, скучных стоянок или ночевок, понемногу он выболтал достаточно о житье-бытье графа Зарубовского.

   Молодая графиня была вдова, по мужу Самойлова, а рожденная Куровская, дочь двоюродной сестры старого графа — нынешнего супруга. Тотчас после смерти первой жены Алексея Григорьевича молодая женщина переехала в дом родственника и стала полной хозяйкой и в его доме, и в его сердце.

   На вид суровый, отчасти брюзга, иногда, как все его современники, деспот-самодур, но порывами, с маху, Алексей Григорьевич был, в сущности, очень добродушный человек, с мягким сердцем, которым при известной ловкости можно было овладеть легче, чем всяким другим, а завладев, помыкать как угодно. Всю свою юность, почти, можно сказать, половину своей жизни, граф был под влиянием своего бывшего ментора и дядьки, а потом жены и слепо, до самозабвения повиновался им всем по очереди. Из рук первой жены он перешел по наследству в руки второй, и теперь уже более десяти лет графиня Софья Осиповна держала мужа в полном повиновении.

   Она была женщина красивая, умная и, конечно, очень хитрая. Но главная черта ее характера была скупость, почти скряжничество. Ради этой своей слабости или порока она и сумела понемногу отдалить от старого графа всю его родню. Разумеется, все Зарубовские ненавидели молодую графиню. Эта ненависть еще более усилилась вследствие того, что вначале, вскоре после смерти жены, граф искренно полюбил одну из племянниц, Елизавету, и она переехала жить к дяде. Но появилась вдова Самойлова и быстро овладела графом, потому что графиня Елизавета Зарубовская была существом наивным и добродушным и допустила вдовушку сойтись с дядей. Вскоре после свадьбы молодая супруга старика взяла верх и, не желая жить с соперницей в доме, очень тонко и хитро сбыла с рук и удалила любимицу племянницу, которой была, однако, отчасти обязана своим замужеством. Оставшись одна, она стала властвовать нераздельно и без отчета над мужем и над всем его огромным состоянием. Старик сначала обожал жену, а затем стал как бы даже и побаиваться ее. Со дня же рождения сына он окончательно стушевался и боготворил молодую жену.

   Вот к этой-то графине и двинулся Алексей, по приглашению дворецкого, тотчас же, так как был уже с утра одет в свое лучшее платье и готов на свидание. Только он думал увидеть самого графа, а надо было теперь проходить через испытание или, быть может, какой-либо допрос у его всесильной супруги.

   Поднявшись во второй этаж за дворецким, он прошел две больших гостиных и, достигнув маленькой сравнительно горницы, остановился по приглашению Макара Ильича.

   — Извольте обождать здесь. Я пойду доложу ее сиятельству, — сказал дворецкий и скрылся за большими дверями.

   Молодой человек оглянулся. Он был в маленькой гостиной с золотой мебелью, покрытой желтым атласом. Вся комната была ярко-канареечного цвета; даже на потолке, расписанном очень искусной рукой, было изображено восходящее солнце над позолоченной лучами его равниной, а поэтому даже потолок был тоже светло-желтого цвета. На ковре, среди цветов и фруктов лимонов, апельсинов и яблоков, восседала какая-то богиня с лирой, окруженная амурами. Но все эти фрукты, амуры и сама богиня были тоже светло-оранжевого цвета. Алексею, видевшему кое-какие дворцы в Германии, показалась эта комната хотя богатой, но отличающейся безвкусием. Среди всей этой комнаты как бы пятном виднелись в углу пяльцы черного дерева и такой же табурет; а около них на столике и на окне лежало много мотков шерсти, шелка, бисера и золотой тесьмы. Очевидно, здесь всегда работала графиня. Эти пяльцы с шерстью и табуретом были единственными предметами во всех пройденных им комнатах, в которых был оттенок жилья, след человеческого пребывания. Все остальное смотрело пустынно и если не угрюмо, то все-таки холодно и неуютно.

   — Подумаешь, что хозяин дома старый холостяк, — прошептал вполголоса молодой человек по-немецки. Затем, глубоко вздохнув, он проговорил вслух, как бы отвечая какому-то тайному помыслу:

   — Да. От нее всего ждать можно…

   Звук растворяемой двери привел его в себя. Перед ним появилась женщина среднего роста, в довольно простом темном платье, со светло-лиловым шарфом, накинутым на плечах и перекрещенным на груди, с узлом за спиной. На голове был небольшой чепчик с двумя длинными концами, спускавшимися с висков до шеи вроде наушников; на чепце был приколот большой фиолетовый бант, самый модный во всей Европе и называвшийся повсюду узлом «à la Marie Antoinette».

   Едва переступив порог, эта женщина устремила на молодого человека такой упорный, такой любопытствующий взгляд, что он невольно смутился и покраснел. Она пожирала его глазами; но в этом взгляде, кроме сильного любопытства, была маленькая доля пренебрежения. Он интересовал ее как бы какой курьезный зверек. Слегка кивнув головой, она протянула руку, но не ему, а на ближайшее кресло и проговорила тихо и сухо:

   — Прошу вас садиться.

   Сама она села на диван довольно далеко от указанного ею кресла. Снова слегка зарумянилось лицо гостя — первый раз в жизни приходилось ему сидеть и беседовать с женщиной на таком далеком расстоянии. Ему казалось, что было бы даже лучше и вежливее заставить его стоять, а не сидеть. Он повиновался и, заняв указанное ему кресло, вгляделся в лицо хозяйки.

   Трудно было сказать, сколько лет ей. Цвет лица ничего не говорил — она была сильно набелена и нарумянена по обычаю. Сухая улыбочка тонких губ не выражала ничего; глаза, казалось, принадлежали женщине пожилой. Ей можно было дать и менее 30 лет, и около 40. Собой она была скорее красавица, чем дурна, но во взгляде было что-то отталкивающее, неприятное.

   — Граф вчера очень устал на балу и не очень здоров, — заговорила она холодно, — поэтому он поручил мне повидаться с вами, кое-что спросить у вас, а завтра, по всей вероятности, вы повидаетесь с ним. Прежде всего скажите мне: довольны ли вы были в пути Норичем? Был ли он достаточно предупредителен с вами? Ему было приказано исполнять все ваши желания.

   Молодой человек хотел отвечать, но графиня вдруг воскликнула:

   — Ах, виновата! Я забыла… Понимаете ли вы меня? Я хочу сказать, — прибавила она, заметив удивление на его лице, — достаточно ли вы понимаете по-русски? Норич мне сказал, однако, что вы изрядно говорите.

   — Да-с, — произнес наконец молодой человек. — Я говорю, конечно, по-русски. Быть может, некоторые слова я произношу неправильно от долгой жизни в Германии…

   — Тем лучше, если вы не совсем онемечились.

   — Я не хотел этого. Я знаю и помню, что я природный русский дворянин. Я бы давно вернулся в Россию, если бы не приказ деда жить в Германии.

   — Вы знаете, что вас не вызывали долго, а теперь вызвали вследствие очень важных обстоятельств. Чрезвычайно важных…

   — Да-с. Но я, как вам известно, вероятно, ничего не знаю о них…

   — Вот именно, граф, мой супруг, теперь и поручил мне… Именно мне объясниться с вами. В его преклонном возрасте всякие волнения и всякие душевные потрясения могут быть вредны для его здоровья и даже опасны, а объяснение, которое мы должны иметь с вами, сугубо важно. Я предупреждаю вас, чтобы вы собрали все свои силы душевные, чтобы устоять перед тем горем… — Графиня запнулась и прибавила. Да, что я вам сообщу, для вас будет очень горько, но в этом ни я, ни сам граф не виноваты. Чтобы пояснить вам чрезвычайность настоящего случая с вами, я должна обратиться за много лет назад и рассказать вам то, что было давно, даже до вашего рождения на свет. Ведомо ли вам, быть может, вы слышали от вашей покойной матушки, что она вышла замуж за молодого графа Григория против воли и желания всей семьи его.

   — Да, — отозвался Алексей, — я это знаю и не раз слышал от матушки.

   — Тем лучше… Первые два года или три года после этой женитьбы Алексей Григорьевич относился ласково к своей невестке; но супруга его, Анна Ивановна, свекровь вашей матушки, продолжала быть с ней суровой и неутешно плакалась, что ее единственный сын не женился на предназначенной ему невесте из старинного русского рода именитых дворян. И это вы, вероятно, знаете?

   — Да. Матушка мне не раз сказывала, что она много горя вынесла от бабушки Анны Ивановны.

   — Ну-с… Она была отчасти и права: я буду говорить откровенно. Вы теперь уже сами взрослый молодой человек и можете понять, что немка не нашей веры и к тому же дочь пришельца безызвестного и простого происхождения не была завидной партией для молодого графа Зарубовского. Отец вашей матушки был ни более ни менее как медик, создавший себе небольшие деньги аптекарским магазином. И вдруг дочь немца-аптекаря сделалась графиней Зарубовской… Сами посудите, что такое горестное событие…

   — Все это я знаю, тысячу раз слышал, — сухо и раздражительно вдруг отозвался Алексей, — и право, не понимаю, зачем упоминать о том, что было давно. Ведь все это грустное приключение для дедушки я не могу считать грустным. Для меня этот виновный молодой человек, женившийся против согласия родителей, — мой отец; эта немка, дочь аптекаря, — моя мать. И я их, как моих родителей, судить не могу и не желаю… Да, наконец, признаюсь вам, осуждать мне их не имеет смысла. Не будь этого горестного, как вы выражаетесь, происшествия, меня бы на свете не было. — И Алексей грустно, но презрительно улыбнулся. — К тому же и родители мои, и бабушка, и многие виновники этого приключения давно уже на том свете. Зачем нам тревожить их память!

   — Вот именно тревожить их память мы и должны, — сухо, более чем с досадой, произнесла графиня. — Когда вы мне дадите высказать все, то вы поймете сами, зачем я тревожу их память. Имейте терпение и слушайте до конца! А я постараюсь рассказать вам как можно короче и толковее… Итак, графиня Анна Ивановна особенно сурово относилась к своей невестке. Прошло несколько лет; детей не рождалось. Она только и утешала себя одной мыслью из месяца в месяц, из года в год, что будут у нее внуки, будет наконец младенец, который по отцу все-таки граф Зарубовский, наследник всего огромного имущества, и вотчин, и капиталов, а главное — наследник знаменитого имени. Кажется, прошло таким образом лет шесть или… Не могу вам сказать… После совещания с разными медиками, с разными знающими людьми Анна Ивановна, да и родитель ваш, узнали, что ожидать детей им нечего, что у вашей матушки детей не будет. Тогда бабушка, женщина замечательно твердого характера, каких в обеих столицах не запомнит никто подобных…

   — Да, об этой бабушке и о ее нраве я много слыхал, — выговорил Алексей с особенной улыбкой, — в особенности много от родителей.

   — Да… Графиня была женщина такая, что родись она мужчиной, то была бы в великих должностях и почестях. Была бы, быть может, знаменитым полководцем! — серьезно выговорила графиня.

   Но Алексей снова улыбнулся и подумал про себя: «Да! Баба Яга была… настоящая…»

   — Анна Ивановна объявила тогда сыну и невестке, что станет хлопотать о разводе их и будет просить царицу заключить вашу матушку в монастырь, а сыну ее дозволить жениться на другой… Знаете ли вы это?

   — Знаю.

   — Вскоре после этого все успокоилось. Графиня была счастлива и довольна, перестала хлопотать о разводе, потому что в семье ожидали рождения наследника. Затем явился на свет слабенький, больной, еле дышащий мальчик.

   — Да, — выговорил Алексей, — мальчик, который и теперь не может похвастаться здоровьем.

   Графиня ничего не ответила и пытливо уперлась глазами в глаза молодого человека; потом притворно вздохнула, опустила глаза и выговорила почти шепотом:

   — Здоровье его было настолько плохо, что он не прожил и полугода.

   — Как не прожил?!

   — Так… он скончался на пяти месяцах жизни.

   — Разве у меня был старший брат?.. Я этого не знал…

   — Нет. Старшего брата у вас… то есть двух сыновей у вашей матушки не было… Был у нее один и умер.

  

XIII

  

   Графиня замолчала. Наступила пауза. Алексей смотрел на графиню, не поняв сначала ее слов, но потом по мере того что он мысленно повторял эти слова, соображал и начинал понимать, то выговорил отчетливо, но тихим голосом от поразившего его изумления:

   — Я не понимаю, что вы хотите сказать?!.. Старших братьев у меня не было… Про какого же мальчика, умершего через полгода по рождении, изволите вы рассказывать?

   — Мальчик, повторяю я вам, родившийся у вашего батюшки от вашей матушки, через полгода скончался. Но это узнали мы только теперь. И вот в этом-то именно все дело и то горе, которое обстоятельства, а не мы должны причинить вам.

   — Позвольте!.. Позвольте!.. — воскликнул Алексей. — Я понял! Я понял! Вот оно! Я предчувствовал. — И он провел рукой по лбу, как бы боясь, что мысли его все перепутаются. — Позвольте, что вы говорите?.. Господь с вами… Ведь это ужасно! Я понял! Это все такая ложь, это такая коварная выдумка, что, право, стыдно вслух говорить о подобных выдумках!

   — Позвольте досказать…

   — Что же досказывать? Я все понимаю… Единственный сын моих родителей, изволите вы говорить или то есть изволите вы выдумывать, клевеща на мертвых… Этот ребенок умер, а я, стало быть… Кто же я?.. Я, стало быть, ничто!.. Откуда я взялся?! В грядах капусты найден… Подкинут или куплен…

   — Почти что так… — глухо выговорила графиня.

   — Это злодейская клевета или… или скоморошество.

   — Не волнуйтесь! Позвольте досказать, — холодно отозвалась графиня. — Ваша матушка настолько была перепугана неожиданной смертью, случившейся сразу и среди ночи, что как бы потеряла голову и всякое присутствие духа… И ребенка ей было жалко. Но главное она знала, что наутро, при подобном известии, ее свекровь тотчас снова примется за свои хлопоты горячо и упрямо. А затем, через каких-нибудь два или три месяца, она достигнет своей цели, то есть пострижения вашей матушки в монастырь и развода. И вот тут лукавый попутал ее, а злые люди, дурные, но люди ловкие, помогли ей. Ее мертвое дитя было скрыто. А на заре оказалось, и все домочадцы узнали, что у живущего нахлебником в доме господина Норича за ночь скончался ребенок. Зато на половине молодого графа у молодой графини был в люльке ребенок, про которого его бабушка сама всей Москве говорила: «Как он, голубчик, будто в сказке, сразу пополнел и похорошел!» При этом, как мне рассказывали еще недавно очевидцы, прошло несколько дней между тем днем, что умер ребенок господина Норича, и тем часом, когда молодая графиня принесла поцеловать внука к бабушке. Его не могли будто принести долго к бабушке потому, что он то почивал, то хворал… Поняли вы меня теперь?

   Алексей, бледный как полотно, молчал. Он поднял руку снова ко лбу, и рука эта задрожала.

   — Какие есть ужасные люди, звери, злодеи на земле! — произнес он глухим шепотом.

   — Да, конечно, — отвечала сухо графиня. — Но их винить очень не следует: они хотели услужить молодой барыне, которую все любили, спасти ее от беды. Ей самой, конечно, не следовало бы соглашаться на такой поступок…

   И, не договорив, графиня вздрогнула от того хохота, которым вдруг разразился Алексей.

   — Так вы полагаете, злодеями я величаю тех неизвестных мне людей или злодейкой величаю покойную мать?.. Да что ж вы, из ума выжили!.. Злодеи — вы, сочинившие всю ту клевету и ложь. Всю эту дьявольскую клевету!.. Так меня подменили, то есть мною, сыном Норича, нахлебника в доме, подменили того, истинного младенца графа Зарубовского? Как вы можете говорить это мне же в глаза?.. Ну вы еще, положим… Вам, очевидно, все возможно… Но неужели дедушка поверил подобной клевете?.. И наконец, где же те свидетели, которые это видели?.. Кто же помогал матушке в таком преступном деле?

   — Родители, конечно… То есть ваши родители настоящие.

   — Кто?! Кто?!

   — Те же самые: господин Норич и его жена. Они живы… Они это сделали, и они же в этом теперь покаялись и просили прощения у графа.

   — Так, понимаю! Они покаялись тогда, когда у вас родился ребенок, а до тех пор раскаяние их не брало!..— воскликнул Алексей.

   — Конечно! Что ж тут удивительного? Когда не было на свете другого законного наследника имени, то они молчали; но когда у графа родился вновь, при старости, законный наследник, то, понятное дело, они не захотели брать на душу такого греха, такого ужасного дела — и покаялись.

   Алексей начал нервно, раздражительно смеяться; наконец не выдержал и произнес, упорно глядя в глаза графини:

   — Вот что называется: с больной головы на здоровую… Так я подкинутый младенец! Сын господина Норича?.. И моя мать, знавши это, обожала меня… Всю свою жизнь мне посвятила. Стало быть, выходит, она сама себя обманывала… А теперь родился настоящий, законный наследник от дедушки. По крайней мере, этот, графиня, совсем настоящий?

   — Что вы хотите сказать? — вспыхнула графиня.

   — Я спрашиваю: уверены ли вы, что вот этот-то, второй наследник, родной братец моему батюшке? Может быть, в этом доме часто играют младенцами, как в бирюльки. Может быть, и этот как-нибудь попал в графскую люльку из люльки нахлебника.

   — Вы разум теряете! — глухо отозвалась графиня. — Если я на вас не гневаюсь, то потому именно, что понимаю ваше душевное состояние в эту минуту. Могло с вами случиться даже худшее. Я думала, что с вами обморок может приключиться от страшной и горестной вести, которую я передала вам. Но вместо этого вы только беситесь и говорите мне такие грубости и дерзости, которые в другую минуту нельзя бы и простить. Однако вам необходимо будет примириться, привыкнуть, смириться перед обстоятельствами и ехать обратно в Германию, не упрямясь. Иначе вы попадете совсем в иные пределы…

   — Скажите мне, — не слушая ее, вымолвил Алексей,— дедушка добрый и честный человек, а поверил всему этому?

   — Как же было, позвольте, не поверить, когда почтенный человек, давно, с молодости, живущий в доме и пользующийся всегда милостями графа, пришел и покаялся за свою жену. Он не участвовал в этом обмане, но сам был тогда обманут и полагал, что потерял младенца. Затем жена покаялась ему, лукавый и его попутал. Он рассуждал, что не все ли равно, если других наследников у старого графа нет… Но когда у меня родился сын, то он, как человек сердечный и честный, явился ко мне и покаялся во всем…

   — Явился подкупленный вами холоп-нахлебник и оклеветал умерших. Скажите же мне теперь, какие последствия должно иметь все это? Вся эта выдумка, все это хитросплетение злодейское?

   — Очень простое. Вы понимаете, что сын Норича должен называться Норичем, а не графом Зарубовским, и что мой супруг может только по доброте своего сердца обеспечить существование такого несчастного молодого человека, ни в чем не повинного. Но согласиться считать его родным внуком, позволить носить звание и имя свое, отдать ему половину своего состояния, обделив законного сына… согласитесь сами, что это было бы нечестно и даже греховно.

   Наступило долгое молчание. Алексей сидел недвижно, как истукан. Ему казалось, что у него ум за разум заходит. Наконец возбуждение его прошло, силы стали покидать его, и он, почти в изнеможении, глубже опустился в кресле и уронил руки на колени.

   — Что ж мне делать? — тихо произнес он.

   Эти слова стоном вырвались у него, глаза наполнились слезами.

   — Боже, Господи! Что бывает на свете!..

   Графиня молчала, и мертвая тишина водворилась в гостиной.

   — Зачем же… Зачем… — прерывающимся голосом начал Алексей. — Зачем теперь!.. Зачем не убили меня!.. Зачем не подослали меня зарезать!.. Ведь это было бы нетрудно — это было бы лучше… Я был бы теперь покойник, сразу, от ножа злодейского!.. А теперь вы хотите истерзать меня, извести меня понемножку, потихоньку… Да нет!.. Это невозможно!.. Нельзя!.. Нельзя!.. Я увижу дедушку, я скажу… Я увижу Норича… Я убью его!

   Алексей поднял руки к лицу и начал что-то бормотать бессвязно, почти без всякого смысла. Что было после этого движения, которое он помнил, он не знал. Когда он снова пришел в себя, то вокруг него хлопотали две горничные и лакей.

   Алексей оглянулся сознательно на всех, на себя и сообразил, что с ним была легкая дурнота. Он стал вспоминать — и вспомнил все. Сердце больно сжалось, и он стал искать ненавистную ему теперь фигуру графини, чтобы сказать ей снова, тотчас же это слово, которое звучало в нем, во всем его существе:

   — Неправда!.. Неправда!

   Он прошептал это слово несколько раз, но напрасно искал глазами графиню. Ее в гостиной не было.

   — Повести вас или вы сами дойдете? — говорил кто-то.

   — Да, да… Нет… Я сам, — произнес Алексей, поднялся на ноги, отстранился от помощников и сам двинулся через анфиладу горниц. Однако через час, в своей горнице, он снова лег в постель. Он чувствовал, что в голове его все путается и что он бредит наяву.

   Вечером он позвал лакея и приказал, чтобы немедленно пригласили к нему по делу его спутника Норича.

   Вернувшийся лакей доложил ему, что г. Норич не может явиться, так как это ему строго запрещено графом.

   — Я убью его! — вскрикнул Алексей громовым голосом и в порыве гнева вскочил с постели.

   Лакей испуганно выбежал из горницы.

  

XIV

  

   Алексей не спал всю ночь, дремал и бредил, приходил в себя и не знал, была ли то дремота или обморок. Отчаяние было в душе. Если всемогущая в доме, всемогущая над графом женщина так резко объяснилась с ним, взводя клевету на его мать, то чего же было ждать от слепо подчиненного ей старика деда. Очевидно, все это было делом рук корыстолюбивой графини, давно обдуманный, злодейский план.

   Успокоившись к утру, Алексей немного заснул. Конечно, он проснулся поздно и, одевшись, стал ждать приглашения к деду. Он перебирал мысленно всю свою вчерашнюю беседу с графиней. Сотни раз спрашивал он себя, не виновен ли он по отношению к ней в какой-либо чрезвычайной грубости, и должен был сознаться, что он вел себя, как подобало ему, и только раз не мог подавить в себе вспыхнувшего гнева и, в отместку за клевету на его мать, отвечал ей грубой выходкой на счет рождения ее собственного сына.

   В сумерки один из приставленных лакеев явился спросить, когда велит барин подавать кушать.

   Тут только вспомнил молодой человек, что он с утра ничего не ел и что, очевидно, его не позовут к столу наверх, а принесут подачку с барского стола. Несмотря на то что графиня около полудня прислала к нему сказать. что граф нездоров и принять его не может в этот день, молодой человек видел, как около трех часов приехало несколько карет и гости долго оставались в доме, очевидно, приглашенные к столу. Прохаживаясь в своих горницах из угла в угол, он несколько раз вымолвил по-немецки:

   — Какая пытка! Эта неизвестность хуже всякой пытки. Но я не уступлю вам, графиня! Да, какое бы ужасное решение не последовало, лучше поскорее! И тогда к сестре, домой, на берега Рейна! Нет, я уеду, но не смирюсь, как вы говорите…

   И тут только вдруг вспомнил он фразу графини, в которой слышалась угроза, что в случае упрямства он вовсе не поедет обратно в Германию.

   — Что же они хотят? Убить меня или сослать в Азию? Или заключить в крепость? — И он злобно усмехнулся. Алексею казалось, что нет той ссылки, той крепости, из которой бы он не сумел уйти. Если велят зарезать, подошлют убийцу из-за угла, то другое дело.

   Среди этих волнений и дум вплоть до вечера молодой человек вдруг увидел перед собой фигуру того же Макара Ильича.

   — Пожалуйте к графу! — вымолвил дворецкий.

   Молодой человек от неожиданности почти не понял приглашения.

   — Что? Как? — выговорил он.

   — Пожалуйте к графу. Граф вас просит к себе.

   Буря забушевала в груди Алексея. Он так приготовился повидаться со стариком только наутро, что теперь чувствовал, что силы, энергия и готовность на всякое дурное и на всякую беду — сразу покинули его. Вместо того чтобы следовать за дворецким, он невольно опустился на близстоящее кресло. Макар Ильич заметил движение и, вероятно, понял его, потому что довольно ласково и как бы с сочувствием выговорил:

   — Я вас тут, в коридоре, подожду.

   И задумчивый старик вышел из горницы.

   «Чудное дело! — думал он. — Что это за притча! Или только грех один берут люди на себя. Ведь он чудно похож с лица на нашего старого графа. Дело это темное, и, пожалуй, страшное дело».

   Через несколько мгновений Алексей вслед за дворецким снова поднимался по большой парадной лестнице и затем повернул в противоположную сторону дома, к тому выступу большого здания, который выходил в переулок. На этот раз дворецкий не пошел докладывать, а, прямо растворив двери, остановился и пропустил мимо себя взволнованного молодого человека.

   Он очутился в очень маленькой горнице с очень простой меблировкой, настолько простой, что она поразила его по несоответствию своему с остальным убранством всего дома. Простой письменный стол из карельской березы стоял у окна и такое же кресло, а затем несколько простых стульев были расставлены кругом по стенам. Между ними был только один мягкий сафьянный диван и одно огромных размеров сафьянное кресло с чудовищно большой спинкой. На стенах не было почти ничего — только один большой портрет во весь рост молодого офицера в ярком мундире, но без орденов. От одного мгновенного взгляда на этот портрет сердце Алексея дрогнуло. В углу горницы, на большом кресле из красного дерева, обитом красным сафьяном, сидел старик. Это был тот человек, от которого все теперь зависело. Этот старик, выписавший его из Германии, — сильный вельможа в империи и при дворе. С ним бороться трудно.

   Напрасно старался Алексей разглядеть черты лица деда — у него рябило в глазах и красные пятна то и дело застилали все перед глазами, как бы скользя по горнице. Сердце стучало молотом. Он заметил только темный бархатный халат, такую же шапочку на голове слегка сгорбленного, худощавого старика. Он сидел прислонясь к высокой спинке кресла. По бокам его, в ручках кресла, был с одной стороны приделан кругленький столик, а с другой нечто вроде пюпитра, на котором лежала развернутая книга, а около нее, в двух бронзовых рожках, горели цветные восковые свечи.

   Граф заговорил что-то, но молодой человек, лишившийся почти зрения, лишился и слуха. Он не видал, не слыхал, не понимал почти ничего. Он видел только движение руки деда, в которой был резной ножик и карандаш, но не понял, что надо взять стул и сесть. Он ждал, что старик встанет или подзовет его к себе, и смущался; наконец, понемногу придя в себя, подумал: «Даже не поздоровался, не поцеловал. Все кончено. Решено ими бесповоротно».

   — Очень рад… Грустное происхождение дела. Да… Но все-таки рад видеть…

   Вот что расслышал наконец Алексей.

   — Что же вы… Не хотите… Почему же… Так неудобно беседовать… — продолжал граф приветливо.

   — Что прикажете, — выговорил наконец Алексей.

   — Садитесь, говорю я… Вот тут… Подвиньтесь. Я стал туг маленько на ухо.

   Алексей повиновался, взял стул и сел. Он снова думал: «Хороша встреча внука с дедом после многих лет разлуки!..»

   — Поближе… Сюда… Вот хорошо. Ну, теперь. Теперь давайте беседовать. Прежде всего не называйте меня дедом. А просто так… Ну, графом…

   Старик вздохнул, искоса взглянул на Алексея и, встретив его грустный взгляд, как-то робко и стыдливо отвел глаза на пюпитр с книгой. Алексею вдруг показалось, что старик еще более смущен, чем он сам. В голосе и движениях графа сказывалось какое-то смущение и нерешительность, доходящая до робости.

   — Ну-с… Вы вчера виделись с Софьей Осиповной?

   — Точно так-с.

   — И беседовали подробно об этом горестном происхождении дела. Она вам все сказала по сущей правде, не щадя ваших чувств. Что ж делать?! Божья воля… Мы не вольны… Так Бог судил. Обманщики сами повинились ныне и рассказали всю правду… Горькую и для вас, да и для меня…

   — Почему же, граф, вы верите им на слово? А если это клевета? Обман? Почему вы не хотите считать все это коварством и злодейским умыслом?

   — Какая же нужда им, мой голубчик, — вымолвил старик, — обманывать нас и на себя теперь преступный поклеп взводить. Зачем им лгать или клеветать?

   — Затем, что это выгодно для…

   Алексей запнулся и не знал, как высказать свою мысль, свое подозрение.

   — Устранив меня от прав, мне по рождению принадлежащих, они служат Софье Осиповне и ее младенцу-сыну.

   — Да, за моего сына они болели, сказывают. Конечно! — воскликнул граф. — Болели всей душой, что он имеет якобы сонаследника в своих родовых потомственных правах, а этот соперник на деле… незаконный!

   — Все это сказки… Все это злодейская клевета на мою покойную матушку! — горько воскликнул Алексей.

   — Я верю, мой друг, что вам тяжело и трудно примириться с такой жестокой и незаслуженной судьбой… Лучше было бы вам с младенчества оставаться в своем состоянии, нежели теперь быть… быть якобы разжалованным… И без вины. А по вине матушки вашей.

   — Грех! Грех это! Накажет вас Бог, дедушка, за оклеветание покойных, которые не могут за себя свидетельствовать. Но они могут теперь предстательствовать, если жили праведно, перед престолом Всевышнего… И праведный Господь накажет всех, накажет и Софью Осиповну, и…

   Алексей от волнения не договорил… Граф молчал и тяжело дышал… Наступила пауза.

   — Смотрите… Вглядитесь в этот портрет моего батюшки, — воскликнул снова Алексей. — Поглядите и на меня… Эта живопись и мое лицо, их поистине изумительное сходство разве ничего не сказывают? Разве нужно большее свидетельство… Вы не видите или не хотите видеть, что измышленный, самодельный сынишка якобы господина Норича — живой портрет этого портрета вашего сына.

   Граф ничего не отвечал, и снова наступило молчание… Рука его бессознательно двинулась к развернутой книге, и Алексей заметил, что сухая желтоватая рука старика дрожит… Он перевел взгляд на лицо графа и увидел, что глаза старика влажны, лицо подергивается…

   — Дедушка! — вдруг стоном вырвалось у молодого человека, и он упал на колени перед креслом старика, горячо обхватил его и зарыдал. — Дедушка. Не губите меня… Не грешите! Если корысть людская произвела все это злодейское ухищрение, то мне ничего не надо… Я не возьму ни алтына от всех богатств графов Зарубовских, но не позорьте память моей покойной матушки, не лишайте меня моего звания и имени…

   Граф молчал и утирал набегавшие слезы.

   — Дедушка… Скажите… Ведь вы не лишите меня моего законного звания?.. Ведь не возьмете страшного греха на душу?..

   Алексей ждал долго, и после паузы граф наконец вымолвил надтреснутым голосом:

   — Алеша! Я не… Я ничего тут не могу…

  

XV

  

   В Риме стояла теплынь. Ноябрь походил на апрель. Отдохнув от пути, вновь прибывший иностранец, то есть граф Александр Калиостро, занялся приискиванием себе приличного своему положению помещения. Вместе с тем он сделал несколько визитов в городе к иным из самых видных лиц: к двум кардиналам и к нескольким местным аристократам. Всюду он предъявлял рекомендательные письма, данные ему его другом, великим командором мальтийского ордена.

   Пинто в этих письмах аттестовал графа Александра Калиостро как своего друга, как будущего кавалера мальтийского ордена, а по своим дарованиям, пожалуй, и будущего командора.

   Понятно, что он по приезде был принят любезно разными принцами, маркизами и кардиналами.

   Через несколько дней один из новых знакомых, маркиз Альято, сильно расстроивший свое состояние и нуждавшийся в деньгах, предложил из любезности, ради поправления своих дел, новому знакомому графу весь верхний этаж своего дворца внаймы. Калиостро с благодарностью согласился и вскоре расположился в великолепном помещении, где мог принимать без труда всю римскую аристократию.

   Время шло. А в постоянных сношениях с римским обществом Калиостро, казалось, уже забыл о своем намерении ехать во Францию, но, в сущности, у него явилось другое намерение — была намечена новая цель. Удача, которая бывала всегда во всем, что он ни предпринимал, не изменила ему и здесь. Вскоре он привел в восторг все общество как рассказами о своих путешествиях по Греции, Архипелагу, Малой Азии, Египту и Аравии, так и своими познаниями.

   Если когда-то пятнадцатилетний отрок приводил в восторг знакомых и друзей, ведя безобразную жизнь в Палермо, то теперь 30-летний, красивый и элегантный мужчина еще легче пленял всякого.

   И действительно, теперешний граф Калиостро был далеко не похож на прежнего Бальзамо, который когда-то последовал в далекие края за Альтотасом.

   Десять лет странствования не прошли даром, а все то сокровище науки, в которое посвятил его ныне исчезнувший, как облако, Альтотас, делало из графа Калиостро такую же странную, таинственную и загадочную личность, какой был когда-то для него самого его учитель.

   Первое время граф Калиостро был только любезный собеседник, красноречивый и интересный, но вскоре знакомые его стали замечать, что помимо блестящего ума и светских манер в этом человеке есть что-то в высшей степени любопытное.

   Искусный граф не сразу в этой игре открывал свои карты, а понемногу. Чем более сближался он с римским обществом, тем загадочнее становился для всех.

   Действительно ли было теперь в этом человеке нечто особенное, или он притворялся, играл комедию? Нет никакого сомнения, что граф Калиостро действовал искусно, с расчетом, с умыслом, но нет также никакого сомнения, что исчезнувший Альтотас завещал ему нечто, что было именно той сокровенной силой природы, которую загадочный Альтотас, по его словам, отвоевал у природы. Вскоре несколько случаев наделали много шума в Риме.

   Один еще не старый кардинал умирал от какой-то непонятной болезни. Все медики Рима приговорили его к смерти, отказались лечить для избежания нареканий. Ближайшие родственники были в отчаянии, сулили золотые горы тому, кто спасет больного; рассылали гонцов во все большие города Италии искать искусного медика.

   Явился любезный, элегантный, великосветский франт, аристократ граф Калиостро и предложил осмотреть умирающего и помочь ему.

   Предложение было принято с недоверием, но утопающий хватается за соломинку, и родня допустила аристократа-чужеземца к осмотру больного.

   Несколько часов провел Калиостро около постели кардинала и давал ему пить зелья своего собственного состава.

   На другой день умирающий был только больным, а на третий день он чувствовал себя хорошо и наконец через три дня поднялся с постели.

   Этот случай Рим назвал не излечением, а исцелением. О случае было доложено самому святому отцу.

   Медики гурьбой бросились к Калиостро как к учителю, но он отказался входить с ними в какие-либо сношения, говоря, что он презирает медицину. Другой случай, совершенно иного рода, вскоре тоже немало наделал шуму в городе.

   Среди улицы, в самом шумном квартале города, был найден ребенок пяти лет, мальчик, потерянный или брошенный родителями. Его принял в дом один епископ, а пока полиции было строго приказано разыскать в городе родителей ребенка. Это было тем мудренее, что мальчик не знал своей фамилии, не знал квартала, где жили родные, и не мог дать никаких сведений об образе жизни отца или матери. Он говорил только подробно, что у них часто ссорятся и дерутся.

   Прошло несколько дней. Так как многие высокопоставленные лица интересовались судьбой этого ребенка, то полиция из сил выбивалась выполнить приказание, но все поиски были тщетны.

   Калиостро, до которого дошел слух о мальчугане, улыбаясь, предложил своим знакомым узнать немедленно самым простым способом, кто родные ребенка и где они живут.

   В назначенный вечер во дворце Альято, в апартаментах графа Калиостро, собралось самое блестящее общество Рима, около сотни лиц. И здесь же в большую гостиную был приведен хорошенький мальчик, которому на вид казалось менее пяти лет.

   Все общество, собравшееся здесь, не знало, что именно здесь произойдет, но знало или чуяло, что будет нечто изумительное, основываясь на загадочной улыбке хозяина. Репутация Калиостро в Риме была уже такова, что от него ожидали увидеть восьмое чудо света.

   Хозяин, усадив всех, предложил несколько минут просидеть в полном молчании. Затем он положил руку на голову мальчугана, который сидел у него на коленях. Затем был принесен большой графин с водой. Калиостро поставил его на столе перед мальчиком и кротко сказал ему, глядя в графин, освещенный со всех сторон и блестевший, как лед на солнце:

   — Помнишь ли ты, мой дружок, улицу, в которой ты живешь? Можешь ли ты ее себе представить со всеми ее домами, дворами, или церковью, или чем-нибудь, что есть на ней? Помнишь ты ее?

   — Помню.

   — Посмотри в графин, не нарисовано ли там то же самое?

   Мальчик не сразу понял, но после повторения того же нагнулся к графину и долго глядел в него.

   — Видишь ли ты в графине как бы картинку, на которой нарисована твоя улица?

   — Нет, — отвечал мальчик.

   — Видишь ли ты дом, в котором ты живешь?

   — Нет.

   — Посмотри хорошенько. Не видишь ли ты в этом доме мать, теток, двух сестер своих?

   — Нет, — по-прежнему отвечал ребенок однозвучно.

   — Отца видеть ты не можешь, потому что он умер, но мать… неужели ты не видишь? Посмотри, она сидит у окошка и что-то делает, как будто шьет, что ли… Видишь?..

   — Нет, не вижу, — так же наивно пролепетал ребенок и, уже осмелев в этом блестящем обществе, рассмеялся.

   Между тем общество сидело кругом в полном молчании, не понимая, что творится, и во все головы уже закралось маленькое сомнение и насмешка. Для толпы от восторга, благоговения до клеймящего презрения один шаг.

   — Ну, довольно! Спасибо тебе, дружок… — сказал Калиостро. — Теперь дай я погляжу в графин… Авось я буду счастливее тебя.

   Калиостро близко подвинулся своим красивым лицом к графину и зорко устремил свои ясные, большие и умные глаза в блестящую воду, где отражались поставленные кругом свечи.

   Долго, казалось, напрягая все свои силы, смотрел он в воду, наконец при длившемся молчании общества произнес мерно:

   — Да. Совершенно ясно видно… Вот дом со шпицем; вот церковь, где край стены чуть-чуть обрушился, а вот небольшой домик с решетчатым окном… Я плохо знаю город, но мне кажется, что это улица квартала, ближайшего к крепости Святого Ангела. А вот надпись на углу — эта улица называется Сан-Джиовани. Вероятно, по церкви, которую я вижу… Но это все равно. На улице много прохожих — я дождусь кого-нибудь, кто войдет в дом… Вот. Вот уже входит пожилой человек… Ему отворили… Какая бедная обстановка дома!.. Вот направо дверь, которую он отворяет… Женщина встала к нему навстречу… А, наконец-то!.. Он назвал ее по имени… Он сказал: «Здравствуйте, синьора Анжелина!» Началась между ними пустая беседа. Он повторяет опять: «Анжелина».

   Ребенок, сидевший на коленях Калиостро, двинулся и заплакал.

   Граф, не обращая на него внимания, все смотрел еще в графин несколько мгновений, потом вздохнул, выпрямился и, окинув быстрым, почти орлиным взглядом все глубоко молчавшее, притаившееся от оцепенения общество, произнес своим простым голосом:

   — Больше я ничего узнать не могу… Но мне кажется, этого вполне достаточно: улица Сан-Джиовани, маленький домик с решетчатым окном и хозяйка Анжелина. Этого довольно.

   — Анжелина! Так зовут маму, — вымолвил ребенок и начал снова плакать.

   При полном изумлении, которое постепенно переходило в шепот, наконец перешло в гульливый рокот похвал, ахов и возгласов изумления, хозяин позвал своего майордома и приказал тотчас же послать верхового за сведениями.

   — Выбрать самого умного из моих курьеров и сказать ему, чтобы он в маленьком домике около церкви Сан-Джиовани спросил женщину, которую зовут Анжелиной, и сказал ей, что ребенок, ею потерянный или, хуже того, брошенный, находится теперь здесь, у меня. Чтобы она тотчас, во избежание кары закона, приезжала сама сюда за ним.

   От отъезда верхового до его возвращения прошло около часа, и за это время в апартаментах Калиостро не прекращался ни на минуту гул голосов пораженных донельзя гостей.

   Один старый аристократ, маркиз, богобоязненный, проводивший время в посте и молитве и собиравшийся поступить в капуцины, не выдержал и уехал. Он боялся остаться в доме, в тех горницах, где, очевидно, действует и царит дьявольская сила.

   Наконец появился майордом и доложил, что женщина, Анжелина Чиампи, пришла. При смолкнувшем обществе, среди роскошной обстановки гостиной появилась бедно одетая женщина, но еще молодая. Мальчик вскрикнул, бросился к матери и стиснул ее шею в своих ручонках. Женщина зарыдала, но, остановившись перед хозяином дома, которого указал ей дворецкий, она опустилась на колени:

   — Простите!.. Пощадите! Пощадите мать, вдову, которой нечем кормить троих детей!.. Да, я бросила его… Я надеялась, что найдутся добрые люди, которые приютят его, возьмут на воспитание, у которых он будет счастливее, чем у меня.

   Разумеется, все общество, крайне заинтересованное всем этим случаем, стало разъезжаться, обещаясь сделать все возможное для облегчения участи матери и ребенка.

   На другой же день весь Рим говорил о колдуне, маге и кудеснике. Молва об этом волшебстве так быстро разнеслась по городу, наделала столько шума, что к графу Калиостро стала появляться масса народу. Всякий шел со своей просьбой…

   Но не прошло еще и трех недель, как дворец Альято опустел.

   Граф Калиостро уже не помещался в нем. Он съехал, но, однако, его не видали и не встречали ни на одной дороге, ведущей из Рима. Приезжие из Флоренции, из Неаполя, а равно и из Чивита-Веккьи и Болоньи не видали его… Граф исчез. Общество не на шутку перепугалось. Неужели это был сам дьявол в образе человека, вдобавок элегантного аристократа?.. Неужели они были в таком близком соприкосновении с врагом человеческим?.. Каким постом, какой молитвой можно теперь очистить себя и спасти свою душу от будущего возмездия на том свете?..

   Аристократы не знали, что тот же граф Калиостро под именем Джиованни Бианко переехал в совершенно иной глухой квартал, поселился в маленьком домишке, в трех горницах; одевался как простой мещанин и, проводя день в занятиях, чтении книг, выходил пешком только в сумерки, да и то избегал всех людных улиц. Когда же приходилось ему встречать элегантный экипаж местной аристократии, то этот прохожий старался больше перекинуть свой плащ через плечо и глубже уткнуться лицом в его складки. Но этих больших, странных синих глаз, блестевших между низко надвинутой шляпой и перекинутым плащом, было, казалось, всякому знакомому достаточно, чтобы признать того самого человека, о котором молва все еще гремела во всех концах вечного города.

  

XVI

  

   Исчезнуть вдруг из общества, где вращался и восхищал всех Калиостро, и поселиться в глухом квартале Рима являлось загадкой. Переодеться в скромное платье и выходить только в сумерки и по вечерам из дому, вместо того чтобы преспокойно продолжать свое путешествие в Швейцарию и Францию, казалось, не имело никакого смысла. Причины были, однако, крайне серьезные. Колдун или кудесник, повелевавший таинственными силами природы, был сам подвержен слабостям людским…

   Раза два или три в своих скитаниях по востоку Калиостро в свой черед, как и всякий простой смертный, заплатил дань богу любви. Но всякий раз легко освобождался от этих уз и от своего чувства, не найдя в женщине, которая ему нравилась, того, чего он искал.

   Он искал, однако, совершенно не того, чего другие смертные: он не искал красоты, ума, талантов, не искал даже простой симпатии в наклонностях, в характере или одинаковых взглядов на жизнь и мир Божий. В женщине, которая должна была победить вполне его сердце, он искал разрешения таинственной загадки, унаследованной, тоже загаданной ему тем же Альтотасом.

   Уже давно, еще в странствованиях своих по Египту, Калиостро, углубленный всеми силами разума и души в изучении химии, ботаники, астрономии, вдруг сделал открытие. Это было его собственное завоевание из того мира, с которым они воевали вместе с Альтотасом, из мира таинственных и сокровенных сил природы, чудодейственно проявляющихся среди людей.

   — Я не обманываю себя! — воскликнул тогда изумленный и радостный наперсник Альтотаса. — Я не обманываюсь. Я это чувствую в себе!

   Открытие, сделанное молодым учеником, восхитило учителя. Оба они несколько лет подряд промучились над этим открытием, но понять его, конечно, не могли, даже назвать не могли. Факт был налицо. Альтотас, а равно и ученик, оба знали, что это не есть вмешательство дьявола в их существование, так как оба они не верили в него. И им пришлось решить вопрос положением, что существует на свете некая сила, о которой смутно говорится во многих фолиантах, имеющихся под рукой; что сила эта находится вокруг них, происходит она из недр земли и встречается иногда в людях, живущих на этой земле. Сила эта, которую Альтотас назвал «недровою», как идущую из недр земли, невидимо присутствует или присуща его ученику — Калиостро.

   Много опытов произвели и ученик и учитель и не только вполне убедились в существовании факта, а видели и чувствовали, что они не обманывают друг друга и что стоят лицом к лицу с неведомой, непонятной, но могучей силой.

   Калиостро чувствовал в себе эту силу и, конечно, старался развивать ее в себе так же просто, как развивают физическую силу. После нескольких лет опытов над собой и над разными личностями Калиостро убедился, что люди разделяются на три категории по отношению к этой «недровой силе», которую он чувствовал в себе. Одни слегка, с трудом уступают этой силе; другие находятся как бы вполне заколдованы в кругу, на который действует эта сила; третьи, наконец, слепо и рабски должны повиноваться ей.

   Постепенно Калиостро пришел к убеждению, что если бы он встретил на свете существо, которое бы могло слепо покориться этой «недровой силе», то он мог бы делать почти чудеса.

   Он решил, что эту личность надо искать, что личность эта должна быть непременно молодая девушка. Затем он решил, что если бы таковая встретилась ему, то он не колеблясь соединит свою судьбу с ней. Встреча эта и приключилась нежданно теперь в Риме.

   В числе лиц, обратившихся незадолго перед тем за его помощью, была старуха, умолявшая Калиостро явиться и спасти ее сына от какой-то болезни, не облегчаемой докторами. Калиостро, тронутый отчаянием женщины, отправился к ней в дом, осмотрел больного и вылечил легко и скоро, так как болезнь была несложная. На этом бы дело и кончилось. Но, проходя однажды мимо соседнего дома, Калиостро на этот раз не навестил больного, а довольно дерзко вошел в этот дом. Его, как всякого простого смертного, поразила своей красотой сидевшая и что-то вышивавшая у окна молодая девушка. Голова ее была обвязана белым платком, очевидно намоченным в чем-то.

   Калиостро остановился и встал против окна, устремив на нее свой светлый проницательный взгляд.

   Девушка подняла голову от работы, взглянула на него, встрепенулась, вспыхнула, но не двигалась.

   Незнакомец, который стоял за окном, отворенным настежь, несмотря на свежую погоду, не спускал с нее глаз ни на секунду. Она испугалась незнакомого лица, хотела двинуться с места, но не могла. Ей хотелось тотчас же подняться и уйти от окошка, но она чувствовала, что прикована к месту и никаких усилий не хватит, чтобы победить нечто, сразу овладевшее ею.

   — Вы нездоровы? У вас, вероятно, болят зубы или голова? — произнес наконец Калиостро через окно.

   Она молчала, волновалась, как будто хотела отвечать, но не могла.

   — Что у вас?.. Чем вы нездоровы?.. Отвечайте! — произнес повелительно Калиостро.

   — Это пустое…— пролепетала молодая девушка. — Это у меня часто бывает… Боль в щеке и в виске, которая проходит сама собой!..

   — Позвольте мне помочь вам в качестве медика, — произнес Калиостро и тотчас же, не дожидаясь ответа, завернул в проходную дверь и вошел в дом.

   Пожилой человек встретил его в первой же горнице и, изумляясь, спросил его о причине посещения.

   — Вы хозяин этого дома? — спросил вошедший.

   — Да-с…

   — Это ваша дочь?

   — Да… Я бронзовщик и литейщик Феличиани, а это моя дочь Лоренца.

   Калиостро в нескольких словах объяснил Феличиани свой внезапный визит. Его фигура, голос, простодушие в лице и изящество манер сразу произвели свое действие на хозяина дома. Если это медик, то, конечно, из самых важных. Если он предлагает даром избавить молодую девушку от глупых болей, которые преследуют ее чуть не с самого детства, то почему же не согласиться? Но, однако, отцовское чувство сказалось сразу:

   — Я боюсь разных зелий, господин медик. Извините…

   — Я этому не удивляюсь. Я сам их не терплю, а всех докторов ненавижу! — отвечал Калиостро.

   — Господа медики часто своими зельями, мазями и другими снадобьями причиняют больше вреда, чем пользы! — продолжал хозяин.

   — Совершенно верно, господин Феличиани! Но успокойтесь, я никакого зелья или напитка вашей дочери не дам. Мое лечение или лекарство будет самое простое, которого вам и ей бояться нечего. Лечить я начну сейчас же.

   Калиостро сбросил плащ на стул, положил на него свою шляпу с широкими полями и обернулся к молодой девушке.

   Лоренца стояла неподвижно, следила за его движениями и все-таки чувствовала какое-то странное очарование. Но это очарование было особого рода. Этот незнакомец, несмотря на свое красивое лицо, простой и изящный черный костюм, положительно не нравился ей. Вдобавок сердце ее принадлежало всецело двоюродному брату, за которого она собиралась выходить замуж, и все мужчины как бы не существовали для нее. Но, несмотря на отталкивающее чувство, которое внушал ей этот незнакомец, она видела, что окончательно не может противиться ему ни в чем.

   — Я попрошу вас сесть вот на это кресло, — произнес Калиостро, глянув в лицо юной красавицы как-то особенно, точно будто отчасти влюбленным взглядом. В то же время как-то особенно ласково и нежно, необычайно нежно, прозвучал его голос.

   Лоренца нехотя села. Незнакомец взял стул и сел против нее, положил обе руки ей на голову, тихо перевел их по вискам на щеки, касаясь лица одними кончиками пальцев, и молча, тихо, несколько раз провел так руки от висков до шеи и обратно. Отец стоял около, изумляясь и уже подозревая, что имеет дело с простым дерзким шалуном. Он уж готов был остановить это своеобразное и бессмысленное для него лечение, похожее на баловство, когда Лоренца едва слышным голосом проговорила:

   — Нет… Ничего нет… Прошло, как чудом… Сразу…

   Калиостро тотчас же отнял руки, встал и, обернувшись к Феличиани, сказал улыбаясь:

   — Вот видите, как мое лекарство быстро действует и какое оно простое… Но, Бога ради, господин Феличиани, не принимайте меня за колдуна!.. Позвольте мне быть знакомым вашим, быть у вас завтра опять и объяснить вам, в чем состоит мое лечение.

   Феличиани пробормотал что-то, не зная собственно, как отвечать, поблагодарил незнакомца и, видя его изящную фигуру, не нашел ничего против его предложения.

   Между тем Калиостро быстро обернулся снова к девушке, сидевшей еще на кресле в каком-то изнеможении, и пристально, упорно уперся глазами в ее глаза. Лоренца чувствовала, что она теперь во сто крат более находится во власти этого человека. И вдруг ей показалось, что кто-то или что-то в ней самой приказывает ей встать и скорее идти в верхний этаж дома, чтобы позвать мать.

   Лоренца в первый раз в жизни не понимала собственных своих ощущений. Сама ли она хочет бежать и звать сюда мать, чтобы познакомить ее с этим странным человеком, или он своим взглядом приказывал ей это? Тем не менее чувство оцепенения вдруг исчезло, явилась какая-то легкость в движениях, будто желание бегать.

   Лоренца быстро поднялась и еще быстрее взбежала по лестнице во второй этаж, и в ту минуту, когда Калиостро как бы задумчиво и медленно прощался с хозяином, но, очевидно, выжидал и оттягивал свой уход, на лестнице появилась снова Лоренца, которая вела свою мать. Приблизясь к Калиостро, она невольно вымолвила:

   — Ну, вот!..

   Эти два слова, невольно вырвавшиеся, удивили ее саму. Что ж это значит? Она как будто докладывает ему, отвечает ему, что его приказание исполнено. А вместе с тем не он приказывал ей бегать наверх.

   Когда молодая девушка с матерью спускалась вниз, на лице Калиостро явилась чуть-чуть заметная улыбка довольства и удовлетворения.

   Через минуту, простившись с семьей и провожаемый до порога наружных дверей, Калиостро вышел на улицу и произнес сам себе полушепотом:

   — Да. Кажется… Наконец-то нашел… Увидим!..

   «Сегодня вечером я приготовлюсь, — думал он уже про себя, быстро идя по улице. — Приготовлюсь, как бывало во времена оны… А завтра вечером не пойду в дом к ней, а попробую вновь разбудить в себе эту заснувшую почти совсем, недровую, как называл Альтотас, силу».

   С этого дня Калиостро начал бывать всякий день в доме литейщика Феличиани. Он сознавался себе самому, что влюбился в красавицу Лоренцу, и его уже смущало несколько присутствие в доме красивого юноши, двоюродного брата красавицы, и отношения между ними, которые он сразу заметил.

   Калиостро решил бесповоротно произвести один опыт настоящего волшебства, чтобы убедить не кого-либо другого, а себя самого в возможности и даже необходимости соединить навеки свою судьбу с судьбой этой прелестной, кроткой, хотя недальнего ума, красавицей.

   После нескольких тонких, но ясных намеков отцу, Феличиани, о себе Калиостро убедился, что литейщик был бы не прочь выдать дочь замуж за человека, который, очевидно, скрывает свое знатное происхождение и состояние. Этот новый знакомый его, конечно, сумел очень искусно дать понять литейщику, что он по разным причинам скрывается в Риме и что его общественное положение гораздо более высокое.

   Каждый раз, что Калиостро бывал в доме Феличиани под предлогом избавить навсегда красавицу от ее глупых болей, он производил над ней сеансы по получасу и более, причем приводил ее в совершенно загадочное и непонятное для нее самой состояние.

   Первые разы красавице не нравились эти сеансы. Она боялась этого нового знакомого и той странной власти, которую он приобретал над ней. Но затем вскоре Лоренца стала ощущать удовольствие в этом состоянии, в которое он ее приводил прикосновением пальцев к голове, плечам и рукам. Это погружало ее в какое-то дремотное, сладкое состояние. Она сидела как опьяненная. Затем после подобных сеансов молодая девушка каждый раз делала нечто совершенно неожиданное, выходящее из ее обыденных привычек. И она стала убеждаться, что положительно делает это по его тайному приказанию.

   Но вскоре эта необходимость покоряться и повиноваться ему не была ей тягостна или противна. Напротив того, этот человек, по уверению ее родителей, аристократ и богач, молодой и красивый, добрый и ласковый к ней, уже заставил ее забыть своего жениха.

  

XVII

  

   Однажды Калиостро, оставшись с Лоренцой наедине, горячо объяснился в любви, объявил ей свое имя, то есть назвался графом Александром Калиостро, уроженцем Палермо, и прибавил, что владеет большим состоянием.

   Молодая девушка, недалекая, кроткая, как агнец, наивная, как дитя, конечно, тотчас призналась во взаимном чувстве.

   Калиостро предложил ей соединить свою судьбу с его судьбой и получил ее согласие.

   — Но прежде, нежели судьба наша будет соединена перед алтарем, — сказал он, — мне необходимо доказательство вашей любви. Если я не получу его, то, вперед вам говорю, я уеду из Рима и вы меня никогда не увидите.

   — Но какое же это доказательство? Я готова на все, — отозвалась Лоренца.

   — Выслушайте внимательно то, что я скажу вам.

   — Слушаю.

   — Напрягите все ваше внимание… Если чего не поймете в моих словах — скажите. Я объясню иначе.

   — Хорошо! — как-то особенно послушно отвечала Лоренца.

   — Вы обещаете мне, дадите клятву — за три дня, начиная с завтрашнего, не бороться с самой собою. Поняли меня?

   — Нет, — простодушно отозвалась Лоренца.

   — За эти три дня, если вам придет на ум что-либо, явится у вас какое бы то ни было желание, хотя бы самое странное или простое, но, конечно, на ваш взгляд, не пагубное, не бесчестное, не грозящее вам чем дурным, то вы не будете бороться сами с собою и с этим желанием, а исполните все то, что вам на ум придет. Поняли? Вот доказательство вашей любви, которое я требую от вас.

   — Я не понимаю, — кротко и наивно повторила молодая девушка.

   Калиостро подробнее объяснил ей то же самое и прибавил, полушутя, нежно и с любовью:

   — Если вам что-нибудь за эти три дня, мой милый ребенок, захочется сделать, то делайте. Не боритесь с желанием, не уверяйте себя, что это не нужно вам. Вот что я требую. Вы поняли?

   — Поняла, — несколько изумляясь, отозвалась Лоренца.

   — Через три дня я или исчезну и вы никогда не увидите меня, или явлюсь к вашим родителям официально просить руки вашей… А теперь, — прибавил он, вставая, — до свидания, моя будущая жена, подруга жизни, или — прощайте, синьорина Феличиани!

   На другой день Калиостро уже сидел один-одинешенек в маленькой горнице, нанятой в доме прямо против дома и окон квартиры литейщика Феличиани. Но это помещение свое он обставил еще большей таинственностью, нежели пребывание свое в Риме.

   Никогда за всю жизнь он не был сам настолько взволнован и встревожен, как теперь. Для него решалась судьба его жизни.

   «Не ошибаюсь ли я? — повторял он. — Помимо того, что я люблю ее, мне кажется, она моя суженая. Она будет орудием судьбы, чтобы разрешить великую загадку. Но не ошибаюсь ли я?»

   В сумерки Калиостро, хотя был один в своей горнице, подвязал фальшивую бороду, нацепил густые усы и, растворив окно, облокотился на подоконник. Наискось от него, за притворенным окном, виднелась фигура Лоренцы, которая сидела с шитьем и с иголкой в руках. Она чинила кафтанчик своего брата. Калиостро сосредоточился, собрав, так сказать, в себе все свои силы, и, напрягаясь всем существом физически и душевно, стал смотреть на Лоренцу сквозь стекла ее закрытого окна.

   С этой же минуты красавица тотчас почувствовала себя в каком-то необычном волнении. С утра занимало девушку, поглощало даже ее вчерашнее условие со своим полуженихом. Задача, заданная этим человеком, которого она уже полюбила, была неразрешима.

   «Что же все это значит? Какое страшное условие? Какое странное доказательство любви потребовал он! — думала она. — И как его исполнить?» Почувствовав теперь на душе особого рода тревогу,

   Лоренца приписала ее нездоровью. Она решила, что, плохо проведя ночь, ей немудрено чувствовать себя теперь нехорошо. Ей вдруг захотелось поднять глаза и взглянуть направо, на соседний дом. Она взглянула и увидела в окне какую-то некрасивую фигуру с черными усами и длинной черной бородой. Фигура эта сразу стала ей противна. Она хотела отойти от окна, но не могла. И через несколько минут в голове ее мелькнула мысль бросить работу.

   Она бросила ее на подоконник. «Нет, этого мало, — будто шепнул ей какой внутренний голос. — Раствори окно и выбрось на улицу!»

   — Какие глупости! — отозвалась Лоренца себе самой вслух.

   Но это желание растворить окно и выкинуть работу сказывалось все сильнее и сильнее, как какая-то бессмысленная причуда. Лоренца хотела уже направиться в противоположный угол дома, где была ее мать, но чувствовала, что не может этого сделать, что ей непременно надобно исполнить свою прихоть. И вдруг нежданно мгновенно она вспомнила условие с возлюбленным.

   «Ведь он сказал: не противиться самой себе. Делать все то, что мне вздумается. Как это странно!»

   Но тем не менее Лоренца быстро, повинуясь самой себе и находя в этом какое-то особое удовольствие, отворила окно, взяла маленький кафтанчик и выкинула его на улицу. В ту же самую минуту за ней раздался крик матери:

   — Ты с ума сходишь! Что ты делаешь?

   И госпожа Феличиани, любившая свою дочь и редко сердившаяся на нее, подступила к ней с угрожающе поднятой рукой. Уже лет десять не трогала она и пальцем свою дочь, а теперь была способна дать ей пощечину.

   — Ты безумная!.. Что ты сделала?.. Ты выкинула на улицу кафтан брата!..

   — Да, — отозвалась Лоренца.

   — Зачем?

   — Простите, матушка… Я сама не знаю… Минута безумства… Я сейчас сбегаю подниму его!

   И Лоренца двинулась, вышла из дому, но в ту минуту, когда она появилась на панели и шла, чтобы поднять кафтанчик, какая-то невидимая сила приковала ее к месту. Мать выглядывала в окно и видела, как дочь остановилась.

   — Ну, что же ты? — крикнула она дочери.

   Лоренца стояла как вкопанная и говорила сама себе: «Да, я не хочу поднимать. Я чувствую, что я не могу поднять и не подниму!.. Но что же это? С ума я схожу?» — прибавила она, испуганно ощупывая голову.

   — Что же ты? — снова крикнула мать.

   — Матушка! Бога ради, — взмолилась Лоренца, — выйдите сюда.

   — Что с тобою? — уже тревожно воскликнула госпожа Феличиани. Видя, что с дочерью что-то происходит, она быстро вышла на улицу по двум-трем ступеням подъезда и приблизилась к Лоренце.

   — Что с тобою, Лоренца?

   — Ничего, матушка. Должно быть, нездоровится. Но только умоляю вас, не сердитесь и сделайте, что я попрошу вас… Поднимите сами кафтанчик.

   — Что?

   — Поднимите кафтанчик. Вот он лежит. Я его ни за что не подниму!

   — Ты с ума сходишь!

   — Не знаю… Может быть!.. Но не сердитесь. Я сама ничего не понимаю. Но одно скажу вам: убейте меня, но я его не подниму.

   Мать, разумеется, быстрым движением подняла маленький кафтанчик сынишки и, схватив дочь, увела ее обратно в дом.

   — Что же с тобой? Ты больна? — тревожно обратилась она к девушке, видя, что та несколько изменилась в лице.

   — Теперь ничего… Ей-Богу ничего!.. — проговорила Лоренца. — Это что-то такое странное. Я думаю, что я и впрямь нездорова. Нездорова рассудком, а не телом.

   — Не болит ли у тебя что-нибудь?

   — Ничего, матушка, не болело и не болит… Но теперь лучше, легче. Прошло.

   Лоренца осталась у окна и, усевшись, невольно снова поглядела на соседний дом, чтобы убедиться, там ли еще выглядывает эта противная фигура какого-то черного, как смоль, незнакомца. Но окошко его было закрыто.

   «Слава Богу, что эта проклятая физиономия спряталась!» — подумала она.

   На другой день, будучи совершенно здоровой, Лоренца в ту же пору вдруг, как припадок болезни, почувствовала ту же тревогу и нервозность, припадок прихотничества, как называла она самой себе свое состояние.

   Она взяла у матери узор большого ковра, чтобы рассеять себя и заняться чем-нибудь. Отобрав шерсти и иглы, она уже совсем приготовилась вышить небольшой уголок ковра, который работала ее мать, но вдруг явилась неотступная мысль, возникло в ней внезапно совершенно глупое желание и не оставляло ее ни на секунду. Ей захотелось выйти из дому непременно одной и идти в известную в городе церковь Святого Петра Ин Винколи.

   В этой крошечной церкви не было ничего интересного, но это была ближайшая от них церковь.

   «Зачем я туда пойду? — мысленно повторяла про себя Лоренца. — Какой же тут смысл? Теперь даже службы нет».

   Но упорное, неотступное желание тотчас идти в эту церковь не оставляло ее. Точно снова кто-то толкал ее и требовал исполнения этой прихоти. И опять, рассуждая сама с собой и усовещая себя, Лоренца вдруг вспомнила условие возлюбленного и, конечно, сразу бросилась к шкафу с платьями. Она накинула на себя легкую мантилью и быстро, как бы боясь, что кто-либо из родных остановит ее на дороге, вышла на улицу. Невольно глянула она на тот дом, где вчера виднелась эта противная чернобородая фигура. Но все окна были заперты, и в том окне, где она видела эту фигуру, не было никого.

   «Скорей, скорей!» — говорила она сама себе и как будто кто-нибудь гнал ее в маленькую церковь Святого Петра.

   Пройдя несколько шагов, она почти побежала.

   «Какой вздор! Какие прихоти! Или я хвораю, или я, наконец, с ума схожу?» — повторяла Лоренца.

   Приблизясь к церкви, она вдруг решила, что в нее не надо входить, а надобно ей непременно подняться на маленькую колокольню этой церкви.

   «Зачем?.. Так нужно. Так хочется! — рассуждала она. — Ну, хоть поглядеть на город сверху».

   Лоренца никогда не видела этого квартала с вышины какого-нибудь выдающегося здания. Найдя дверь лестницы колокольни запертою, Лоренца остановилась и, будто увлекаемая какой-то силой, стала биться в эту дверь, стараясь отворить ее. Но громадный замок не поддавался. Резная гранитная колонка попалась ей на глаза и будто сказала ей: «Лоренца, посмотри-ка здесь, за мной. Нет ли тут ключа?»

   Не успев отдать себе отчета в новом движении, Лоренца бросилась к этой колонке, заглянула за нее и нашла огромный железный ключ. Он был от двери. И тяжелый огромный заржавленный замок заскрипел, тяжелая дверь подалась как бы сама собою, и Лоренца быстро стала подниматься по винтовой каменной лестнице.

   После нескольких десятков ступеней, которые она пробежала почти без отдыха, она остановилась и произнесла:

   — Что я делаю? Я или безумная. Или… Или стала шалить, как малые дети. Какие глупости! Вдруг среди дня бежать сюда. И зачем? Да… Зачем, зачем?.. — повторяла она вслух, громко.

   — Затем, чтобы доказать мне свою любовь, — раздался громкий голос несколькими ступенями выше ее.

   Лоренца вскрикнула. К ней спустился Калиостро и протягивал ей руки.

   — Войдите, мое сокровище, мой ангел! И так как ты, Лоренца, доказала мне вполне свою любовь, то я, ни минуты не колеблясь, объявляю тебя моей подругой жизни.

   Калиостро помог взволнованной и смущенной девушке подняться на несколько ступеней, усадил ее бережно на деревянной скамеечке, опустился перед нею на колени и, страстно целуя руки ее, пылко заговорил восторженным голосом:

   — Да, Лоренца. Ты не только доказала мне свою любовь, но ты сама никогда не поймешь, какую великую задачу разрешила. Ты даже отгадала, где лежит ключ, которым я приказал звонарю запереть себя, а затем спрятать его за колонной. Да. Если бы был жив теперь тот мой учитель, которому я всем обязан, в каком бы восторге был он!

   — Я ничего не понимаю! — кротко, боязливо отозвалась Лоренца.

   — Не нужно тебе ничего понимать. Не нужно! Идем домой, я сию же минуту объявлю твоему отцу, что прошу благословить нас на всю жизнь. Да, ты моя суженая и должна быть моей женой. А вместе — мы завоюем все, всех… весь мир!!

   В тот же вечер в доме литейщика Феличиани были гости, которым они объявили о помолвке дочери с именитым аристократом. По требованию жениха свадьба была назначена тотчас же, и через два дня состоялось венчание графа Калиостро с Лоренцой Феличиани, после которого новобрачные поселились в доме тестя.

   Но едва только в Риме узнали о местопребывании исчезнувшего из дворца Альято чужеземца, как явился начальник папской колонии и объявил графу Александру Калиостро, что, по распоряжению властей, он должен, как обвиняемый в чернокнижии и колдовстве, немедленно покинуть Рим и папские владения.

   Калиостро принял это известие с улыбкой пренебрежения и стал собираться в путь.

   Через две недели граф и графиня уже путешествовали и были около границ свободной Швейцарии.

  

XVIII

  

   В огромных палатах графа Зарубовского, где жизнь обыкновенно текла ровно, мирно и безмятежно, теперь было что-то особенное… Повсюду, во всем и во всех сказывалось какое-то смущение, если не смятение. В доме, очевидно, что-то произошло необычайное. Гостей, приезжавших навестить графиню, не принимали, и швейцар или лакеи заявляли, что «ее сиятельство хворают».

   Сама графиня сидела безвыходно у старика мужа или в детской у младенца-сына. Изредка только, молчаливая, угрюмая, проходила она по горницам всего дома, но не глядя ни на кого, как бы не видя и не замечая ничего, не отвечая даже на доклады или на просьбу кого-либо, к ней обращенную. Видевшие самого графа дворецкий и личный его камердинер говорили тайком в людских и во флигелях, что старый боярин много изменился, будто осунулся и будто горюет. Лакей заявлял, что граф гораздо долее стоит утром и вечером на молитве пред своим киотом.

   Вся многочисленная дворня ходила или, скорее, бродила как-то оробев. Гнева господ никто в доме не привык бояться. Поэтому робость эта являлась последствием чего-то иного. Дворня была просто смущена тем, что «творилось» в доме. Она точно совестилась…

   Нахлебники чаще сходились друг у друга в гостях и, тоже волнуясь и перешептываясь, качали головами, охали и вздыхали… Иногда кой-кто принимался корить и попрекать…

   На устах у всех было имя Норича, а вместе с тем постоянно все говорили: «он», или «его», или «ему», не называя имени этого лица. И однако, все понимали, о ком идет речь.

   Речь шла о «графчике» Алексее Григорьевиче, которого привезли из чужих краев под каким-то другим наименованием, а теперь граф объявил всем чрез дворецкого диковинное обстоятельство.

   «По неисповедимым судьбам Божиим тот барин, который жил всегда в отсутствии, но постоянно ожидался всеми как «графчик», внук нынешнего барина и будущий их барин, не существует, не существовал… У графа один наследник, его младенец-сын, вновь рожденный от молодой жены. Приезжий — подкидыш и сынишка Норича».

   Вот какая новость привела нежданно всех обитателей палат графа Зарубовского в смятение. У этих простых людей, нахлебников из бедных дворян и однодворцев, а равно у дворовых и у крестьян… у всех, от дворецкого до последнего кучеренка и поваренка, была православная, чуткая и непокладистая совесть, не раба мудрствования лукавого…

   И вот эта совесть заговорила теперь против барина-графа, а в особенности против молодой графини.

   Что касается до самого Игната Ивановича Норича, то у него уже было новое прозвище от всех — Каин! И этот человек почти не показывался из своих горниц, будто стыдясь народа. Когда же кто из нахлебников и дворни встречал Игната Ивановича, то отводил от него глаза в сторону, будто за него совестился…

   Сначала Норич был хотя и смущен, но все-таки довольно весел и повторял всем одно и то же:

   — Да. Что ж? Покаялись! Был тот грех, но мы с женой не стерпели, сняли с себя эти вериги невидимые, покаялись графине, и легче стало…

   Но вдруг Норич изменился в обращении со всеми, немного похудел лицом и стал сам косить от всех озабоченный взгляд…

   В палатах родился, возник неизвестно когда, откуда и каким образом слух… весть…

   «Норича с женой, по указу начальства, заставят на великую пятницу, при страстях Христовых, над плащаницей присягать в том, правду ли они показывают или оговаривают покойницу графиню Эмилию Яковлевну».

   Этот слух или эта весть обежала дом и затем обежала и всю Москву, которая не менее обитателей палат графа Зарубовского волновалась от события с молодым «графчиком».

   Эта внезапная весть была неверным слухом, выдумкой.

   Молодая графиня выехала два раза из дому, посетила важных сановников и, вернувшись однажды домой, сама спросила:

   — Что за глупости такие пущены в доме и кем собственно? О присяге Норичем на страстной неделе? И кто это балует?

   Виновный был неизвестен и не нашелся. Слух этот действительно возник в доме как бы сам собой, на совести обитателей его.

   Но что же Алексей?!.

   Молодой малый после свидания с дедом слег в постель: силы его душевные и телесные были как бы надорваны. Его сломило то, что он пережил в два дня… Позванный старичок медик из немцев навещал больного, и этот, владея немецким языком лучше, чем русским, горячо все передал старику, прося помощи, совета… Ему даже не у кого было во всей Москве просить этой помощи, помимо немца-медика…

   Старичок, простодушный и сердечный, только сочувствовал и ужасался, но посоветовать ничего не мог.

   Алексей оправился только в неделю времени и, едва поднявшись на ноги, попросил свидания с дедом.

   Графиня отвечала через Макара Ильича, что готова его принять сама, но что граф не желает еще тревожить себя и расстраиваться и более «господина Норича» не примет.

   — Господина Норича!.. — воскликнул Алексей. — Да ведь это можно с ума сойти! Можно все… Можно преступление совершить…

   Были мгновения, что Алексей, как бы теряя рассудок, начинал серьезно обдумывать, кого ему в отмщение зарезать: графиню или Норича?

   Но после прилива и вспышек дикого гнева и злобы наступали минуты полного отчаяния.

   Так прошла еще неделя.

   Алексей безвыходно сидел в своих горницах и за все время только раз пять поговорил спокойно с немцем, его навестившим, и с дворецким, который особенно сердечно относился к нему.

   Наконец молодая графиня не вытерпела, ей начинало прискучивать и даже стесняло ее общее тревожное состояние всех обитателей палат.

   И графиня Софья Осиповна однажды сама потребовала к себе молодого человека для объяснения.

   Алексей двинулся к ней наверх быстрой, неровной походкой. Он знал и чуял, что это будет решительное и последнее объяснение… И он не знал, что он сделает! Быть может, он ударит ее и, повалив, будет топтать ногами…

   Войдя в первую же большую гостиную и собираясь, как в первое посещение свое, пройти снова всю анфиладу комнат, Алексей в изумлении остановился…

   Гостиная эта не только не была пуста, но даже превратилась как бы в судилище…

   На диване сидела графиня, а около нее, вокруг стола, сидело пять-шесть человек чиновников, из которых один седой старик в регалиях был в ярко-красном мундире, расшитом золотом…

   — Пожалуйте и садитесь! — выговорила графиня глухим голосом при появлении Алексея на пороге.

   Молодой человек постоял, потом тихо подвинулся к столу и медленно, спокойно оглянул всех горящим взором…

   Посторонний, беспристрастный и правдивый судья, если бы таковой был здесь в это мгновение, неминуемо решил бы все тотчас без всякого колебания. Вся фигура, лицо, походка и, наконец, взгляд этот, которым молодой человек окинул все собрание свысока своей оскорбленной гордости, — все говорило ясно, закрадываясь в душу этих людей против их воли и помимо разума:

   «Это не сын нахлебника Норича из шляхтичей, это граф Зарубовский!»

   У правды есть своя великая тайная сила!

   Алексей сел на свободный стул и уперся огненным взором в графиню, сидевшую прямо перед ним за огромным круглым столом…

   Начался какой-то разговор, говорили все по очереди; затем маленький человек, вроде подьячего, читал что-то, держа бумагу… Алексей ничего не слушал и ничего не понимал… Или он понимал тогда все, но затем забыл… Во всяком случае, он никогда не мог впоследствии вспомнить, что тут происходило и как произошло…

   Только раз очнулся он от своего столбняка и рассмеялся громко, оглядывая это дикое судилище… Эту минуту он помнил затем хорошо… В эту минуту подошли ближе к столу Норич и с ним рядом какая-то дрожащая, перепуганная старая женщина…

   Алексей не столько понял, сколько почуял внутренно, какую роль играет эта женщина в этой шутовской, но злодейской комедии…

   Затем, скоро ли или после долгих прений, Алексей не помнил, его попросили подписать бумагу. Ему положил на стол эту бумагу сам старик в золоте и в регалиях, другой чиновник подавал перо, пальцем указывая что-то…

   В это мгновение Алексей как-то вдруг рванулся к листу бумаги, схватил его и, скомкав, изо всей силы швырнул в лицо старика. Все повскакали с мест…

   — Злодеи!.. Мерзавцы! — вскрикнул Алексей вне себя. И голос его, загремев в доме, был слышен даже на дворе.

   — И ты, низкая, бесчестная тварь… вышедшая замуж за старика, чтобы… Ты думаешь, что я подпишу бумагу, которая покрывает позором мою покойную мать. Я стану пособником вашего надругания над покойницей… Ах вы злодеи! Подлые, низкие люди… Я граф Зарубовский был и век свой им буду.

   Но пока Алексей говорил, вскрикивая, голос его все слабел и падал… И наконец все исчезло у него из глаз… Он лишился сознания…

   Когда молодой человек пришел в себя, он был снова в своей горнице и в постели и снова добрый немец хлопотал над ним.

   На этот раз Алексей скоро оправился… Но чувствовал себя как бы тяжелее, как бы старее лет на десять. Все в нем будто перегорело, как в горниле мук, и зато стало тише на душе.

   Через несколько дней добряк медик, видя его достаточно спокойным, объявил молодому человеку, что он получил поручение от графини снова предложить Алексею, и в последний раз, те же условия, на которые он при чиновнике не согласился…

   — Соглашайтесь, мой юный и несчастный друг,— прибавил немец со слезами на глазах. — С сильнейшим нельзя бороться. Это тот же вид самоубийства… Согласитесь на эти условия, или они вас погубят…

   — Какие? Я не знаю? — наивно и даже удивляясь отозвался Алексей. — Я не помню… Ничего не помню.

   Немец, тоже удивляясь, передал Алексею, что граф предлагает ему называться Норичем, а не Зарубовским, получать ежегодную пенсию в шесть тысяч рублей и, выехав немедленно из России, жить в чужих краях, за исключением, однако, Германии, где был довольно известен всем граф Григорий Алексеевич и где он сам известен.

   — Никогда! — отозвался Алексей тихо, но с горькой улыбкой. — Никогда я не соглашусь позорить память моей матери. Мое согласие равносильно ее обвинению в низком преступлении. Никогда!

   — Но знаете ли вы, мой друг, что тогда вам грозит?

   — Ничего! Я буду нищий, но что ж… Я уеду тотчас на Рейн, к милой сестре, найду себе работу и буду жить там хотя бедно, но зато под своим именем.

   — Нет. Вас под именем графа Зарубовского из России не выпустят.

   — Запрут, стало быть, в этой горнице и приставят караул ко мне, чтобы я не убежал! — усмехнулся Алексей.

   — Нет. Много хуже… Много хуже…

   — Что же? Говорите… Сошлют в Сибирь?

   — Нет. Вас заключат в тюрьму, в крепость.

   — Какой вздор!

   — Это решено, мой бедный друг.

   — А закон? Закон? Правда? Правосудие?

   — На это уже имеется разрешение у графа. Указ высшей власти!.. — воскликнул немец, заливаясь вдруг слезами и обнимая своего юного друга.

   Алексей понурился и впал в полусознательное состояние. Он был поражен снова как громом.

   Через неделю после этого дня молодого человека, сына нахлебника графа Зарубовского, по имени Алексей Норич увозили со двора палат в карете, но под конвоем четырех конных солдат. Офицер сидел в карете рядом с преступником.

   Какое было им совершено преступление, офицер, конечно, не знал, так как никто сказать этого или назвать преступление не мог.

   Офицеру было приказано высшим начальством взять господина Норича и доставить в крепость под строжайшей ответственностью.

  

XIX

  

   Среди многолюдного города с узкими извилистыми улицами, но более или менее опрятными приютился на одной из окраин отдельный квартал, как грязное и вонючее воронье гнездо среди свежей зелени ветвей. С одной стороны его — зеленеющий берег реки Сены, которая катит мимо быстрые волны; с другой — королевский дворец Лувр; с третьей — зеленеющие полянки, еще не застроенные; с четвертой — бульвар, примыкающий к грозному и ненавистному для всего народонаселения громадному сооружению. Высокие каменные стены, башни и бастионы, зубчатые и остроконечные, с амбразурами и бойницами. А за этой каменной крепостной оградой — огромное здание, знаменитая Бастилия, где томятся из года в год, иногда по десятилетиям, сотни несчастных заключенных. Грязное гнездо, отделенное от Бастилии бульваром — предместье Св. Антония, — переполнено людом нищим, голодным, который, как каиново племя, будто проклятое Богом, внушает всем отвращение и ужас, а сам боится и ненавидит глубоко всякого обитателя других предместий и кварталов.

   В январе месяце на паперти маленькой церкви, в ту минуту, когда прихожане расходились от вечерни, на гранитных ступенях стояла неподвижно, как статуя, довольно высокая женщина. По одежде она могла быть простой мещанкой предместья Св. Антония, но, однако, отличалась от большинства мимо идущих женщин опрятностью своего платья и густой черной вуалью, накинутой на лицо. Если по платью она была простая обитательница предместья, то эта вуаль и белеющееся за ней чистое, бледное лицо говорили нечто другое. Маленькая беленькая ручка, придерживающая накинутую шаль на плечах, стройность во всей фигуре и даже вся поза, несколько надменная, невольно выдавали эту женщину и заставляли нескольких прихожан пристально всматриваться в эту «даму», вдобавок стоящую истуканом. Она же пропускала мимо себя всех, меряя с головы до пят и будто ища кого-то… И глаза ее ярко блестели сквозь дымку плотной вуали.

   Наконец в числе прочих вышла из церкви дама, одетая в черное изящное платье, тоже с легкой вуалью на лице, которая едва скрывала чрезвычайно красивое лицо. Она выходила из церкви робко, нетвердой походкой, озираясь по сторонам. При ее появлении неподвижно стоявшая женщина сделала легкое движение, но снова замерла и только пытливо оглядывала выходившую и приближавшуюся к ней незнакомку.

   Тотчас же вслед за этой дамой появился на паперти молодой и элегантный офицер в мундире полка мушкетеров короля. Он один блестел своей одеждой среди толпы обитателей предместья. Очевидно было, что он здесь не у себя, а Бог весть зачем затесался в этот квартал. Проходящие прихожане оглядывали его, и кто помоложе разевал рот на его красивый мундир и любовался. А кто постарше взглядывал ненавистно и презрительно, причем бормотал себе под нос, сочетая слова: «Бастилия! Король! Наемник! Тираны!..»

   Офицер нагнал выходившую красавицу и предложил ей руку, чтобы провести по узкой улице, среди толпы серого люда. Молодая женщина смутилась и робко отказалась. Но он преследовал ее, заговаривал, и они тихо удалялись вместе от церкви.

   Стоявшая на паперти женщина смерила их обоих блестящим взглядом, потом долго смотрела им вслед, пока они не пропали за углом. И только тогда она шевельнулась и двинулась вслед за последними выходившими из церкви. Когда она сошла с гранитных ступенек и тихо зашагала серединой маленькой улицы, к ней навстречу из-за угла появился снова тот же мушкетер.

   — Ну что? — выговорил он, приближаясь и смеясь.

   — Поздравляю… красавица… — отозвалась эта.

   — Милая Иоанна, божусь тебе, что, кроме тебя, я не знаю ни одной женщины, красивее ее.

   — Льстец и лгун, — улыбнувшись, произнесла молодая женщина. — Скажи лучше, как ваши дела?

   — Ничего… слава Богу. Все идет на лад.

   — Однако она не позволила тебе проводить ее.

   — Нельзя же! — усмехнулся мушкетер. — Через несколько дней, погоди, будет ручная.

   — То-то же… Помни это! Я терять время не могу,— несколько суше и не шутливым голосом произнесла молодая женщина, ускоряя шаг. — Надо скорее… время дорого!.. — продолжала она, не глядя на идущего рядом с нею офицера и опустив глаза в землю. Ты ленишься, болтаешься Бог весть где, забавляешься пустяками, а время идет.

   — Клянусь тебе!.. — воскликнул громко офицер.

   — Впрочем, что же клясться… Кто когда-либо убедит в чем-либо ваше сиятельство…

   — Ты с ума сошел!.. Здесь! Ты хочешь этим титулованием навлечь на меня какую-нибудь историю! — шепнула молодая женщина, озираясь.

   — Э! Они все глупые, глухие, — оглянулся офицер на несколько шедших невдалеке старух. Да и это у меня на что же? Нападут мужчины — я обнажу шпагу.

   — Очень благодарна… А потом огласка, пересуды, вопросы: как я в эту трущобу попала, зачем и почему. Сущий мальчишка четырнадцати лет! Ну, до свидания!.. Вечером увидимся?..

   И в эту минуту, когда офицер прощался и готов был удалиться в противоположную сторону от своей спутницы, она вдруг выговорила:

   — А как ее имя?

   — Лоренца.

   — То есть по-нашему Лорентина?

   — Да.

   И они разошлись в разные стороны.

   Молодая женщина, пройдя несколько узких и страшно грязных переулков, завернула в тупой переулок, оканчивающийся деревянным забором и пустырем. Здесь она прибавила шагу и, озираясь кругом себя, остановилась у большой железной двери и стукнула кольцом. Из окна над дверью высунулась лохматая, седая голова старухи лет по крайней мере 80. Молодая женщина подняла голову и вымолвила:

   — Это я, Матильда.

   — Госпожа Реми?

   — Ну да, Матильда. Вы уж и по голосу перестали узнавать.

   — Иду, иду! — отозвалась подслеповатая старуха. Но, видно, ноги ее уже отказывались служить, потому что двери растворились только через минуту, если не более.

   — Кто там сегодня? — спросила, проходя, молодая женщина.

   — Трое, сударыня: Канарь, доктор и Роза.

   Дверь захлопнулась. Старуха, еле двигая ногами, начала подниматься по лестнице, когда молодая женщина уже миновала первый этаж. Она быстро, юной и легкой походкой, почти бегом, поднялась в самый верхний, четвертый этаж, миновала грязный коридор, темный и душный, но в ту же минуту одна из дверей отворилась и осветила коридор. Она вошла. В маленькой комнатке, опрятно, но бедно убранной, с простыми деревянными столами и стульями, с двумя шкафами и с одним небольшим зеркальцем, сидели трое, очевидно ее дожидавшиеся: двое мужчин и старуха. Пришедшая небрежно кивнула головой и вымолвила:

   — Доктор, пожалуйте! — И она, не останавливаясь, прошла в следующую комнату.

   Один из двух мужчин последовал за нею и плотно притворил дверь за собой. Эта комната была еще меньше первой, но по убранству немножко лучше. Здесь был маленький диван и кресла с полинявшей позолотой, крытые шерстяной материей, стол с красивой серой скатертью, а в углу, на этажерке, виднелись кое-какие безделушки: фарфор и бронза. Большой, даже громадный дубовый древний резной шкаф занимал почти треть всей комнаты. На нем посередине висел на пробое почтенных размеров замок фунтов в пять весу. Незнакомка села и жестом попросила садиться господина, именуемого ею доктором.

   — Ну-с. Дайте мне отдохнуть от этой проклятой лестницы, отдышаться и затем начинайте доклад.

  

XX

  

   Молодая женщина быстрым, но мягким движением сбросила свою шаль на стул и сняла шляпу с вуалью. Это была чрезвычайно эффектная женщина, на вид не более 18 лет, хотя в действительности ей было уже 25. Ярко-бледное лицо с правильными чертами, светло-каштановые, вьющиеся локонами волосы на высоком, красивом лбу со странным, как бывает у детей, перехватом на висках; маленький, слегка поднятый носик, в котором было что-то насмешливое и дерзкое; тонкие губы, как бы вечно сжатые, и большие голубые глаза, над которыми двумя угольными черточками резко выделялись совершенно черные брови. Эти глаза и эти брови на бледном лице производили какое-то особенное, странное впечатление. По первому взгляду на эту красавицу, конечно, девяносто человек на сотню должны были подумать: «Какая красавица! Но какая, вероятно, злая женщина!»

   — Ну-с… Извольте докладывать, любезный господин Дюге! — заговорила она деловитым голосом.

   — Нового мало… madame Реми, — ответил этот, — но я не теряю надежды… Вероятно, скоро кое-что и устроится… Если Господь поможет, то через месяц…

   — Ну, нет! Нам не поможет! — усмехнулась красавица. — Наши надежды надо возлагать на дьявола.

   Госпожа Реми начала задавать доктору вопросы, называя разные фамилии и как бы интересуясь судьбою разных мужчин, молодых женщин, девушек и старух. Несколько хорошо известных, даже знаменитых имен высшего придворного круга были произнесены здесь. Вместе с тем не раз беседующие упомянули слово: «Бастилия». Несколько раз, рядом с громкими именами двора и высшего круга, собеседники произнесли имена полицейских сыщиков, наводивших панику на весь серый люд столицы. Наконец молодая женщина выговорила:

   — Да, совсем забыла! А герцогиня?.. Как, бишь, ее фамилия?.. Ну, эта испанка?..

   — Маркиза Кампо д’Оливас? — произнес доктор.

   — Ну да, она… только вы произносите неправильно. Ее при дворе зовут Олива.

   — Эта ваша французская манера не произносить букву с на конце слова. На юге Франции и в Испании эта буква произносится. Поэтому я и говорю: маркиза д’Оливас, а не Олива!

   — Ведь это, кажется, поле оливок?

   — Точно так-с. Старинное имя.

   — Какая глупая фамилия!

   — Не скажу: есть французские фамилии много глупее этой.

   — Ну, Бог с ней, с грамматикой! Что же ваша маркиза, доктор?

   — Ничего. Я бываю у нее раза три-четыре в неделю. Теперь мы почти друзья… А ее племянница — прелестное созданье!

   — Знаю. Но как она к вам относится?

   — Полюбила еще больше, чем ее тетушка.

   — Ну, а этот русский князь, северный боярин, но без золота в карманах бывает всякий день?.. Когда же мы от него отделаемся?

   Доктор молчал и как-то робел.

   — Просто отделаться нельзя. А путем насилия или преступления опасно. Мы можем, то есть я могу, попасть на галеры, в каторгу, попасть под руку палача.

   — О, господин медик! Если вы будете говорить такие глупости, так лучше молчите. Если вы будете опасаться палача, галер, каторги, тогда мы ничего не достигнем. Сделайте лучше, как я… давно решила я, что рано или поздно я буду на этих галерах или буду в руках палача; но когда это еще будет — неизвестно. А до тех пор да здравствует неустрашимость, свобода действий и их плоды, то есть золото и золото! И чем больше будет у нас этого презренного металла в руках, тем менее мы рискуем попасть на галеры. Поверьте!

   Говоря это, госпожа Реми оживилась. Легкий румянец покрыл ее бледные щеки, яркие глаза заблестели и красиво, и зловеще.

   — Ну, ступайте и ведите себя лучше. Через три дня я буду опять здесь и надеюсь, что господин доктор принесет мне какую-нибудь хорошенькую весточку. Если понадобится нам верная рука, то она здесь. Ведь вы знаете его храбрость?

   — Кто не знает его светлости господина Канардье, или, как попросту зовут его в Париже, Канар. Его именем не только самых капризных детей усыпляют ночью, а даже и почтенные люди, взрослые и пожилые, при его имени вздрагивают.

   И доктор рассмеялся не столько весело, сколько раздражительно и сухо.

   Молодая женщина поняла этот смех. Она поднялась и вдруг выговорила странным голосом, не то надменно, не то повелительно и грозно.

   — Знаете что, господин доктор, мне иногда кажется, что вы не за свое дело взялись, что вы не в свою среду попали. Мне иногда кажется, что вы нам не товарищ, или хуже того — плохой товарищ. Вам иногда не по душе то, что для нас самое задушевное. Я уверена, что вы, например, не решитесь собственной рукой воткнуть ножик кому-нибудь не только в грудь, но даже из-за угла в спину, какие бы горы золота вам ни обещали.

   — А вы, графиня, решитесь?

   — Я вам говорила уже не раз — меня здесь не называйте так. Отвечая вам на ваш вопрос, скажу искренно: не знаю. Мне кажется, что, если бы было нужно, я бы решилась. Во всяком случае, занеся руку с ножом и делаясь убийцей, я бы боялась только одного, что если у меня хватит силы на сердце, то не хватит силы в мышцах руки… Ну, да не в том дело… Если вы нам не сочувствуете, то бросьте нас.

   Доктор молчал несколько мгновений и наконец выговорил:

   — Не могу.

   — Почему?

   — Странный вопрос. Вы лучше меня знаете. Потому что вы будете меня бояться как доносчика на вас, и по вашему приказанию на третий же день этот самый ваш Канар испробует свое искусство на мне. А я умирать еще не желаю… Впрочем, бросим этот разговор. Я с вами, в вашем обществе, принес вам клятву в соблюдении тайны, обещался действовать по мере сил и разума, почти не щадя себя и рискуя идти в каторгу всякий день. Чего же вам больше? А лежит ли у меня сердце к этой вашей деятельности, раскаиваюсь ли я, какое вам дело, графиня… Виноват, сударыня.

   Доктор вышел и прошел первую горницу, не останавливаясь и не прощаясь ни с кем. Молодая женщина появилась на пороге и позвала старуху, снова затворив двери.

   — Ну что, Роза? — выговорила она, снова садясь.

   Старуха по седым волосам и морщинам на лице, но, в сущности, женщина лет не более 50, начала рассказ о своих похождениях и снова случилось то же. В рассказе появлялись довольно известные имена высшего придворного круга, магистратуры, но и подонков Парижа, имена личностей того дна морского или людского моря, которое есть во всяком густонаселенном городе. Роза, к которой так не шло это имя, окончила быстро свой доклад и просила приказаний.

   Молодая женщина достала из кармана большой ключ, подошла к громадному шкафу, быстро отворила его и дала держать старухе замок. Роза покачала замок в руках, как делала всегда, и прибавила в сотый раз, если не в тысячный:

   — Недурно!.. Этим можно легко убить человека.

   — Убить человека всем можно, милая Роза, и этот тяжелый замок — одно из самых плохих орудий. Вот это будет получше.

   И красавица, едва заметно усмехаясь, подала старухе пузырек с какой-то желтоватой жидкостью.

   — Помните только, что сначала не более ложки, а потом удваивайте порцию с каждым разом.

   — И в три дня будет готов?

   — В три дня не будет готов, а в неделю — наверное… — усмехнулась красавица.

   — А если, madame Реми… Если они доктора позовут. Он даст противоядие.

   — Нет. Он даст лекарство от выдуманной им болезни. А оно не поможет.

   Заперев шкаф и отпустив старуху, молодая женщина позвала ожидавшего ее тучного пожилого человека с красноватым лицом и отвратительным выражением во взгляде маленьких серых глаз. Он, сопя и ни слова не говоря, полез в карман, достал оттуда мешочек, развязал его и высыпал на стол несколько горстей червонцев.

   — А!.. — странно произнесла госпожа Реми, и взор ее блеснул. — Спасибо, милый Канар, mon petit canard… мой маленький утеночек… Вы не чета другим моим слугам. Вы всегда с радостной новостью. У вас меньше слов, а больше дела.

   Красавица протянула руки к кучке монет, тускло сиявшей на столе от сумерек, хотела тронуть несколько золотых, но вдруг отдернула руку и пригнулась ближе к столу.

   — Что это?!.. — выговорила она, наклоняясь, и легкая гримаса немного исказила ее лицо.

   — Что? — произнес лениво и как бы сонным голосом Канар.

   — Мне кажется, на нескольких монетах… да… положительно… кровь…

   — Может быть… — тем же сонным голосом произнес Канар. — Не мыть же мне их. Я не прачка…

   — Да, но хоть предупредите… Это гадко, противно… Отчего это они испачканы…

   — Право же, не знаю… Может быть, от рук…

   — Вы мне, Канар, на днях будете нужны.

   — Рад служить, госпожа Реми. Когда прикажете?

   — Приходите сюда через четыре дня.

   — Ради грабежа… или ради… устранения?.. — улыбнулся отвратительной улыбкой этот краснолицый человек.

   — Ради устранения! — рассмеялась госпожа Реми. — Прелестное слово. Да, надо устранить помеху в виде мужа.

   — Вашего мужа? — удивленно выговорил Канар.

   — Вы с ума сошли! — воскликнула красавица, но тотчас весело рассмеялась. — Мой в качестве мужа давно умер, а как обыватель этой планеты мне не мешает. Нет, не моего мужа, а другого мужа. Я вам тогда скажу. Прощайте.

   Госпожа Реми, оставшись одна, улыбаясь собрала золото, завернула в платок и затем начала одеваться…

  

XXI

  

   В тот же вечер в центре Парижа, неподалеку от Лувра, в большом доме, тоже походившем на маленький дворец, все окна ярко горели огнями, а по прилегающим улицам и на дворе двигались, подъезжая и отъезжая от главного подъезда, целые вереницы экипажей. Дом этот, или hôtel, как зовут парижане большие и богатые частные дома, принадлежал придворному сановнику принцу Субизу.

   Уже 70-летний старик, фельдмаршал, бывший министр, принц два раза в году давал балы, на которых всегда появлялись король, королева и все члены королевской фамилии, а за ними, конечно, и вся знать. Бывать в числе приглашенных принца-фельдмаршала служило как бы знаком отличия и рекомендацией. Переступавший порог этого полудворца тем самым как бы приобретал право бывать в домах всей аристократии.

   Сам принц был любезный и приветливый старик. Когда-то, в юности, он был адъютантом Людовика XV и носил прозвище Сердечный Друг Короля. Вместе с тем за всю свою жизнь он был приятелем всех фавориток покойного короля, близкий друг госпожи Помпадур, а затем наперсник сменившей ее знаменитой Дюбарри. Через брак его дочери со знаменитым принцем Конде аристократ древнего происхождения вторично и ближе породнился с королевской семьей.

   Богато убранные залы и гостиные отеля принца скоро переполнились густой толпой всего, что было самого блестящего в Париже. Король, все члены королевской фамилии присутствовали на бале, а вместе с ними были тут же десятки лиц, оставшихся бессмертными в истории и в летописях Франции. Тут были принцы Конде и Конти, герцогини Шеврез и Лонгвиль, графиня Ламбаль, герцоги Шуазель и Монморанси и другие. В числе гостей были тут и полудуховные лица, кардиналы и аббаты, но не в своей, им полагающейся по званию одежде, а в обыкновенном светском платье. В красивой кардинальской одежде, но не самой парадной присутствовал только один папский нунций.

   Кроме старинного дворянства были тоже и известные лица из недавно вышедших в люди, вроде Неккера, и, наконец, в числе приглашенных гостей попадались чужеземцы: английские лорды с семьями, итальянские принчипе и испанские гранды.

   Гостиные были переполнены сплошь. В большой зале шли танцы. Повсюду говор толпы гостей сводился только к одному вопросу, «почему королевы нет на бале». Многие утверждали, что Мария Антуанетта нездорова: другие уверяли, что она не приехала вследствие своей давнишней ненависти, загадочной и необъяснимой, ко всей семье Роганов, а в особенности к знаменитому страсбургскому епископу, кардиналу Рогану. Эти толки и пересуды имели некоторое основание. Родственник принца Субиза, прямой потомок знаменитого дома Роганов Людовик, присутствовал на бале и был несколько смущен, как бы сознаваясь внутренно, что королева из-за него не почтила бал Субиза своим присутствием.

   Людовик Роган был личностью весьма известной и популярной в Европе. Когда-то, еще сравнительно молодым человеком, он был послан ко двору Марии Терезии и был главным агентом Франции при переговорах о бракосочетании ее дочери с дофином, стал близким человеком к императрице австрийской. Но затем, когда ее дочь Мария Антуанетта сделалась женою наследника французского престола, и она сама, и Мария Терезия стали относиться к кардиналу Рогану сухо и сдержанно. Когда же дофин сделался королем, то королева Мария Антуанетта явно выказывала крайнее пренебрежение, а подчас и отвращение к пожилому, но молодящемуся кардиналу Рогану, а из-за него и ко всей его родне.

   Король пробыл на бале не более получаса. За последние годы, сильно пополнев, как бы обленившись, король все менее появлялся в публичных местах.

   Хотя и много было красавиц среди тысячной толпы приглашенных, тем не менее одна из них, при проходе из одной гостиной в другую, обращала на себя особое внимание. Не столько правильной красотой поражала она, сколько выражением лица и изяществом всей своей фигуры, походкой, движениями, манерой держать себя несколько надменно, но грациозно. Великолепное платье ее, даже среди многих других великолепных женских нарядов бросавшееся в глаза, было сшито из толстой серебристой, ярко сияющей ткани, корсаж, рукава и шлейф были убраны красивыми бантами, где перемешивалось черное кружево с голубыми лентами. Эта отделка платья, несколько оригинальная, имела свой смысл или цель. В этой красавице было нечто, одна особенность, к которой именно и шла эта отделка. У другой женщины она не имела бы того же смысла. Большие темно-голубые глаза с совершенно черными, как уголь, бровями и были причиной отделки… К этим-то глазам и бровям кокетка как бы пригоняла свой наряд. И всякий среди многолюдной толпы гостей невольно замечал это и говорил, что отделка из черного с голубым — под цвет прелестных глаз и оригинальных бровей — чрезвычайно эффектна.

   Молодая женщина не обращалась сама ни к кому и несколько высокомерно ждала, чтобы другие подошли к ней и заговорили. Но при этом замечалась та исключительная черта, что за весь вечер к ней не подошла ни одна женщина, ни пожилая, ни молодая, как бы ожидая первого шага с ее стороны. Все подходившие были мужчины, и большинство из них поклонники красавицы. Сам принц Субиз, приветливый ко всем гостям, при ее появлении несколько насупился, несколько сухо отдал ей поклон на ее низкий реверанс. Когда же красавица отошла, хозяин дома обратился к ближайшему своему соседу и выговорил:

   — Мой двоюродный братец, кардинал, награждает меня изредка не совсем приятными для меня посетителями.

   — Вы говорите о графине Ламот? — удивленно спросил гость, провожая глазами гостью в блестящем костюме.

   — Да. Признаюсь, я недолюбливаю ее. Красавица, но у нее чрезвычайно злое выражение лица… Но не в том дело… А я не люблю видеть на женщине двусмысленного происхождения и не имеющей известного на глазах у всех существующего богатства такие дорогие парюры {Женский головной убор с драгоценными украшениями. Ред.}. Посмотрите на ее ожерелье, на ее браслеты, на все эти бриллианты, жемчуг и камни!

   — Да, на ней всегда замечательные вещи и по изяществу, и по ценности! — отозвался гость.

   — А откуда это?! Я верю, что только ее хорошенькая шейка и ее прелестные плечи ей законно принадлежат! Но все, что на них, вряд ли. На всю эту парюру можно было бы купить такой же отель, как мой, а у нее нет и маленького своего дома в Париже.

   Красавица, к которой так недружелюбно отнесся хозяин, была действительно на этом бале благодаря кардиналу, епископу страсбургскому. Он выхлопотал ей приглашение у принца, и действительно в этот вечер графиня Ламот, не подходившая сама ни к кому, при виде кардинала Людовика быстро направилась к нему. И тотчас же вместе перешли они в крайнюю маленькую гостиную и довольно долго беседовали вполголоса.

   Многие из гостей, пройдя по всем апартаментам, входили и в эту маленькую гостиную, но при виде беседующих — знаменитого кардинала Людовика с не менее известной красавицей графиней Ламот — всякий тотчас уходил, чтобы не мешать им. Но наконец в этой комнате появился молодой человек высокого роста, изящный, красивый, в мундире королевского полка, именовавшегося «Крават». Не знал ли он в лицо всей Франции известного кардинала Рогана или по рассеянности, но он преспокойно остался в крошечной комнатке, сел на диван и, не глядя на них, глубоко задумался.

   — Как это глупо! — произнесла графиня Ламот довольно громко и слегка дернув красивым плечиком; она как бы указывала этим движением на расположившегося поблизости офицера.

   — Да, не совсем вежливо, — произнес Людовик Роган. — Это потому, что я в светском придворном платье, а будь я сегодня в моей кардинальской одежде, он бы отнесся ко мне с большим почтением и не расположился бы передо мною в двух шагах, как если б он был у себя дома или в казарме.

   Молодой человек мог это слышать, но был слишком поглощен какой-то тревожной думой, отражавшейся на его лице и позе. Красивое лицо его, по сдвинутым бровям, опущенному взору и задумчиво сжатым губам, было сумрачно, даже более, он как бы томился.

   — Это все равно, — говорила между тем графиня Ламот, — если бы вы были теперь даже в вашем кардинальском облачении, он не удостоил бы вас своего внимания. Знаете ли вы, кто это? Это личность довольно интересная.

   — А вы знаете, графиня?

   — Конечно.

   — Мне кажется, что вы не только весь Париж, но вы знаете весь мир.

   — Более или менее, господин кардинал.

   — Кто же этот неуч, графиня?

   — Повторяю, очень интересная личность, — уже шепотом заговорила красавица. — Вы таких, быть может, еще нигде никогда не видели, хотя и много путешествовали. Это иностранец, но какой? — вот вопрос. Откуда?

   — Индеец? — рассмеялся Роган.

   — Почти.

   — Однако?

   — Русский, ваша светлость.

   — Русский?

   — Да, русский боярин. Этот гость здесь почти прямо с берегов Невы.

   — Это очень любопытно! — проговорил Роган, вглядываясь в задумчивого молодого человека. — Что ж он: боярин или князь?

   — Он просто господин Норич. Вместе с тем он, по уверению нашего министра иностранных дел, почти имеет косвенные права… весьма высокие…

   — Что вы говорите, графиня?! Вы шутите?!

   — Нисколько… Когда-нибудь я могу рассказать вам, каким образом простой русский дворянин может иметь такие права в северных странах.

   — Я уверен, графиня что это чистейшая выдумка, — рассмеялся кардинал. — Мы, французы, часто выдумываем Бог весть какие нелепости на чужие страны и государства.

   — Он внук великого Петра, ваша светлость.

   — Сбоку, по природе, а не по закону, надеюсь.

   — Конечно. То, что мы называем батар.

   — Может быть. Но здесь скучно… Расскажите теперь, и мы убьем время.

   — Это трудно, ваша светлость. Он может перестать глубокомысленно мечтать, вдруг очнуться и, придя в себя от своих мечтаний, услышать свою биографию. Это будет очень глупо…

   — Да. Вы правы, графиня. Так уйдемте отсюда.

  

XXII

  

   Тотчас вслед за Роганом и красивой графиней, которые, выйдя, потерялись в густой толпе других гостей, в ту же самую комнату вошли две женщины. Молодой человек невольно сразу пришел в себя, поднялся и, поздоровавшись с обеими, уступил им диванчик, на котором сидел перед тем.

   Эти две гостьи на балу у принца Субиза отчетливо и резко, как пятно, отделялись от всех. Обе они с головы до пят были в черном, а между тем элегантные черные платья были не трауром, а обычаем их отечества. Обе они были испанки. Одной из них было лет 50, но казалось еще больше — не от седых волос, которых не было видно под пудрой, а по толстому, оплывшему лицу. Она была чересчур толста, неуклюжа в походке и в ленивых движениях и очень некрасива. Это была маркиза Кампо д’Оливас.

   Испанская грандесса по отцу и старая дева, она была прежде аббатисой или настоятельницей одного из испанских женских монастырей, но теперь покинувшая свою должность и жившая уже с год в Париже. Она была известна всему двору и аристократии как благодаря своему происхождению, так и по милости громадного состояния. Это более чем миллионное состояние заключалось в больших поместьях в Андалузии, но вместе с тем и в кораблях, плававших между испанскими портами и колониями. Конечно, в столице Франции это состояние преувеличили и говорили, что оно в несколько миллионов. Однако все это принадлежало не старой девице по имени Ангустиас, а той, которая теперь вошла и сидела около нее, то есть ее племяннице по имени Эли. Да, все громадное состояние принадлежало круглой сироте, грандессе, маркизе Эли Кампо д’Оливас.

   Шестнадцатилетняя красавица девушка была лишь под опекой своей родной тетки.

   В этой юной и чрезвычайно красивой представительнице южной Испании не было, однако, ничего, что составляет отличительные черты красавиц Андалузии. Там, у себя, она была замечательным исключением. Здесь же в ней не было, по-видимому, ничего особенного. Дело в том, что Эли была совершенно белокурая, с синими глазами, с бледным лицом. Она скорее могла походить на англичанку и еще более на голландку, но никак не на испанку. Эту личность там, на родине, объясняли тем, что ее прабабка по отцу была действительно истая фламандка. Но если Эли не была красива наподобие андалузских красавиц, то была все-таки чрезвычайно хороша собой: высокая, стройная, с матовым овальным личиком, как у креолок, и при этом маленький орлиный носик с горбинкой, хорошенький крошечный ротик с нежно-розовыми, пухленькими губками и с чрезвычайно милой улыбкой. Тетка-опекунша, конечно, обожала племянницу. Она очень рада была покинуть свое аббатство, отказаться от своей почетной должности, чтобы заняться воспитанием сироты и в то же время приведением в порядок всех ее дел.

   Покойный герцог Кампо д’Оливас вел такую распущенную жизнь, что преждевременно убил себя и в то же время чуть-чуть не уничтожил дотла все огромное состояние, скопленное его предками и отцом. Самое пребывание старой девицы-маркизы вместе с племянницей в Париже было вызвано устроением дел. Французская флотилия где-то в колониях среди океана грабительски захватила целый остров и водрузила знамя французского короля, а в том числе большие поместья сироты-грандессы вдруг сделались собственностью французского государства. И вот старая девица, напрасно прохлопотав заглазно целый год, решилась, вместе со своей племянницей, ехать в Париж лично просить о заступничестве Людовика XVI, чтобы вернуть обратно завоеванное или захваченное его солдатами.

   Молоденькая, грациозная, на вид наивная и даже чересчур как бы простодушная и ребячески неразвитая, Эли была, в сущности, самое избалованное, своевольное и капризное дитя, которое когда-либо существовало. Сначала, чуть не с рождения, ее баловала мать, после ее смерти еще более баловал отец, затем все общество, затем все те, на которых, как всегда бывает, имело неотразимое влияние будущее богатство маленькой девочки. Наконец, теперь эту избалованную и прихотливую сироту уже не могла не баловать опекунша-тетка. Было уже поздно изменять наклонности и характер этого маленького деспота. Впрочем, старая девица и не хлопотала об исправлении нрава Эли. Она была совершенно поглощена огромными делами юной питомицы и думала только о том, как бы распутать и снова привести состояние в порядок. Конечно, одновременно старая девица мечтала и о том, чтобы блестящим образом выдать замуж своего баловня и деспота. Но в этом случае маркиза понимала, что хотя ее власть опекунши признается во всех владениях герцогов Кампо д’Оливас и даже в дальних владениях, среди Океана, но что власть эта окончательно не признана и не имеет ни малейшего значения в одном только крошечном местечке — в сердце юной сиротки! Для нее неотразимым законом была ее минутная вспышка, прихоть, каприз, фантазия… Деспот надо всеми, Эли была, так сказать, рабою своих прихотей. Она горько плакала иногда от дождя, мешавшего тотчас выйти на прогулку.

   И в отношениях старой девицы и ее племянницы была та особенность, что маркиза, заправлявшая всем и имевшая огромный авторитет во многом и во мнении многих, не имела никакой власти над своей питомицей. Эли делала положительно все, что хотела, до безрассудства.

   Так, теперь уже месяца с два, как они могли вернуться к себе в Андалузию, а между тем оставались и жили в Париже. Эли этого хотела. Сначала она даже не объясняла тетке-опекунше, почему ни за что не хочет покинуть Париж, и только за последние дни решилась сознаться, так как старая девица уже сама стала понимать причину.

   В Париже удерживало юную и капризную красавицу чувство, которое запало ей в душу. Сначала она относилась к нему шутливо, и только теперь обратилось оно в сердечную привязанность, если не серьезную и глубокую, то — вследствие помех и затруднений — в упрямую и капризную, прихотливо-страстную вспышку. Она влюбилась и всем своим существом, всеми помыслами принадлежала этому самому молодому человеку, который сидел теперь около них. Но для обеих испанок он был не просто господином Норичем, как называла его сейчас графиня Ламот. Для них он был московский боярин, царственного происхождения, по имени граф Зарубовский.

   Только за последние дни пылкая и своенравная Эли, после беседы наедине со своим возлюбленным, была задумчива и рассеянна, как будто она узнала от него что-либо новое, дурное, что тревожило ее. Тетка ничего не замечала и, вообще привыкнув исполнять все прихоти своей питомицы, дружески встречала Норича. Ее самолюбию льстило, что богачка-племянница, быть может, выйдет замуж за молодого, красивого аристократа с таким же титулом, как и у них, да вдобавок с косвенными правами на какой-то престол.

   Этому вымыслу многие верили в Париже, и, конечно, сеньора Ангустиас, в том числе простодушных людей, глядела на «господина Норича» как на внука Петра Великого, скрывающегося в столице под строгим инкогнито ради политических соображений французского правительства.

   В этот вечер Эли, уже довольно много потанцевав, казалась усталой. Она задумчиво и даже грустно поздоровалась с Норичем и после нескольких фраз беседы объявила тетке, что хочет домой.

   — И вы с нами! — сказала она Норичу. — К нам кушать мороженое и пить шербет моего стряпанья.

   — Помилуй, Эли… Теперь полночь, — возразила опекунша. — И нам и ему пора ехать спать, а не мороженое…

   — Ах, Боже мой! — воскликнула Эли. — Когда я хочу… Иначе я проплачу всю ночь, и вы хуже не заснете, тетушка.

   — Что с тобой делать. Поедемте, Норич, — вздохнула опекунша.

   Молодой человек немного оживился, лицо его стало менее сумрачно, потому что Эли делала ему за спиной тетки какие-то знаки и посылала ручкой поцелуи.

  

XXIII

  

   На краю города, почти в предместье, название которого Марэ, то есть «болота», свидетельствовало о том, насколько местность эта была нездорова, виднелось большое неуклюжее здание. В нем в это время был временно расположен королевский полк «Крават». Несколько небольших домиков среди садов и пустырей были заняты преимущественно офицерами с их семействами.

   В одном из таких домиков, за небольшим палисадником, на близком расстоянии от казармы, жил прикомандированный к полку полуофицер, полукапрал, происхождением иностранец. Товарищи офицеры обращались с ним, как с равным, посещали его и любили за его добрый нрав. Он жил один с молоденькой сестрой, и помимо этой полудевочки у него не было никакой родни. Небольшие средства к жизни являлись из не ведомого никому источника. Деньги высылались откуда-то издалека. Каким образом он был причислен к полку, откуда явился, было и товарищам неизвестно. Знали только одно, что он не француз — по его выговору, не испанец — по его внешности. Может быть, он немец, голландец. Некоторые считали его американцем. Говорил он на многих языках и, кажется, всего легче и лучше по-немецки. Вообще личность этого капрала была загадочна, вся жизнь и обстановка облечена какой-то тайной.

   Это был Алексей, прежде граф Зарубовский, а теперь просто господин Норич.

   Но для товарищей имя графа Зарубовского не существовало.

   Товарищи знали, что Норич небогатый чужеземец, имеет доступ в дома высших сановников Франции, что он изредка бывает у таких лиц, как Шуазель, Конде и другие.

   Сам он не любил говорить о себе, о своем прошлом, о своей родине, о надеждах и планах на будущее. Он говорил шутя, что он полунемец, полуславянин. Полковой командир утверждал, что Норич поляк, но этому противоречило, однако, то обстоятельство, что молодой человек не знал по-польски ни слова и был некатолик. Никогда никто не видал его в церкви, не только католической, но даже и в протестантской.

   Когда-то, два года тому назад, молодой двадцатилетний малый, привезенный в Россию по поручению графа Зарубовского, был заключен в крепость вследствие решительного отказа согласиться на позорные условия, предложенные старым графом. После более года пребывания в крепости Алексей был выпущен, но не освобожден, а сослан в Ярославскую губернию на жительство.

   Здесь через несколько месяцев, предварительно устроив через нового приятеля, раскольника, все для своего побега, молодой человек пешком прошел все расстояние, отделявшее Ярославль от Москвы. В Москве один боярин и богач, к которому он имел письмо от ярославских раскольников, принял его к себе в дом, обласкал его, дал денег и устроил его тайное путешествие в Ревель. Здесь молодой человек должен был сесть на корабль и очутиться вне пределов русских, чтобы вернуться в Германию. Там томилась одна в ожидании — единственное существо, ему близкое и дорогое, — девочка, которую он звал сестрой. Но тот же самый боярин, явившийся к нему на помощь в деле бегства, вероятно, своей болтливостью погубил молодого человека.

   В ту минуту, когда Алексей садился на корабль, он был арестован ревельской полицией, закован в кандалы, посажен в местную тюрьму, а затем через месяц в этих же кандалах препровожден в Петербург. С отчаяния несколько раз покушался молодой малый на свою жизнь, но неудачно: за ним был строжайший присмотр. Строго приказано было доставить его живьем. Здесь он был засажен в Шлиссельбургскую крепость, и в его камере не было даже гвоздя, которым бы он мог распороть себе горло. Оставалось разве разбить голову о каменную стену. Но через несколько дней в каземате появился пожилой кругленький человечек. Он сразу узнал гостя — это был коварный и подлый нахлебник и наперсник графа Зарубовского, тот же самый Норич, с которым он провел так много времени в путешествии из Германии в Россию.

   — Ах, если б был у меня теперь нож! — встретил Алексей появившегося ненавистного ему человека.

   Нахлебник этот, по поручению от графа, снова предложил молодому человеку те же условия и затем, конечно, немедленное освобождение с обязательством уехать из России.

   — Не губите себя, — закончил речь Норич. — Если вы будете стоять на своем и противиться — вы умрете в этом каземате. Это решено!

   Алексей чувствовал, что силы его надломлены и нравственно и физически. Он упал духом, и теперь, даже не размышляя, согласился на все, клятвенно обещая исполнить все условия договора. Через неделю он был снова в кабинете графа Зарубовского, жившего уже в Петербурге по прихоти молодой жены. Граф принял его ласково, грустно смотрел на него, как бы сочувствуя и сожалея, но твердым голосом повторил свои условия. Алексей молчаливо соглашался на все, лишь бы позволили ему бежать из России. И через две недели после этого садился на корабль в Кронштадте молодой человек с именем Норича.

   Вернувшись на Рейн, где юная и милая девушка чуть не сошла с ума от радости и счастья, молодой человек, отныне господин Норич, объявил ей новость. Они должны были немедленно покинуть Германию и переселиться во Францию — это входило в условия графа Зарубовского.

   Через несколько месяцев после этого, в Париже, Алексей был принят, благодаря письму от французского посланника в Петербурге герцогу Шуазелю, в королевский полк «Cravatte». Не будучи родом простолюдин, он не мог быть солдатом, не будучи французским дворянином, он равно не мог быть зачислен прямо офицером. Он был принят как чужеземец, с тем чтобы в будущем как-нибудь выслужить себе чин, а пока он считался капралом на льготных правах и, между прочим, с правом ношения офицерского мундира. Юная сестра Лиза и здесь стала слыть за родную сестру его. Она была в восторге, как ребенок, увидя брата военным, в мундире…

   Вскоре после того как Алексей с сестрой поселился в Париже в этой маленькой квартирке около казармы, он получил приглашение от некоего барона Бретейля пожаловать к нему. Барон оказался сановником. Когда-то, при Елизавете и Петре III и в начале царствования императрицы Екатерины, Бретейль был французским посланником в Петербурге.

   Из беседы бывшего дипломата с молордым человеком выяснилось, что Бретейль знает Россию, пожалуй, еще лучше, чем г. Норич. Он попросил молодого человека быть с ним вполне искренним и рассказать всю свою историю, не скрывая ничего. Алексей, сделавшись господином Норичем поневоле, был слишком, однако, честный человек, чтобы не сдержать клятвы, данной графу Зарубовскому, молчать обо всем с ним происшедшем и,так сказать, о тайне его существования. На уклончивые ответы молодого человека барон Бретейль объяснил ему следующее:

   — Мой юный друг, если вы не хотите отвечать на мои вопросы, то только повредите себе, лишите меня возможности всячески быть вам полезным. Я получил письмо из России, в котором меня просят сделать для вас все возможное, всячески облегчить ваше существование. При этом личность, которая мне пишет, которую я знавал хорошо в России, очень и очень высокопоставленная особа… Назвать ее я не могу и не назову. Эта личность в письме своем объясняет мне подробно все то, о чем вы дали клятву умалчивать. Поэтому я знаю всю вашу судьбу.

   Когда Бретейль действительно передал Алексею все, что он сам знал о себе, то прибавил:

   — Мне нужно только одно, чтобы вы сказали мне: правда ли все это или выдумка? Ваша клятва, данная графу Зарубовскому, не мешает вам ответить мне одно слово «да» или слово «нет».

   Молодой человек подумал и отвечал:

   — Да… Все это истинная правда… Горькая правда… ужасная правда!.. Такая правда, которая заставит меня раньше или позже прекратить свое существование самоубийством.

   — Нет, мой друг, — отозвался Бретейль, — эта правда, напротив, должна помочь вам если не вернуть все то, что вы потеряли и на что имели бы право, — то по крайней мере завоевать себе положение лучше, чем то, в котором вы теперь находитесь. И в этом я помогу вам.

   Не далее как через месяц капралу Норичу было положительно обещано, что он при первой возможности будет произведен в офицеры, а затем переведен в число мушкетеров короля, которые составляли его личную стражу во дворце. В ней служил цвет молодежи из аристократических фамилий.

  

XXIV

  

   Вскоре после этого поступления в полк красивый, умный и элегантный молодой человек, говорящий на многих языках, много сравнительно путешествовавший и много видевший, еще более испытавший, был представлен в некоторые дома высшего круга. Таинственность, которой облечена была его личность, конечно, прибавляла немалую долю успеха в обществе.

   Норич сдержал свою клятву и никогда никому не говорил о своем происхождении. По всей вероятности, барон Бретейль, не дававший никакой клятвы, не считал долгом умалчивать о том, что знал о молодом русском. Через несколько месяцев le bâtard imperial de Noritch {Внебрачный сын императора Норич (фр.). Ред.} был приглашаем повсюду на вечерах и балах всего высшего столичного общества. А в Париже гуляла легенда об его царственном происхождении.

   И вот тогда-то на одном из балов у герцогини Шеврез он встретил двух таких же иноземок, как он сам. Это была маркиза Кампо д’Оливас с сиротой-питомицей. Алексей был представлен маркизе и скоро появился у нее в доме. Затем он стал бывать чаще и наконец незаметно, в первый раз в жизни, почувствовал себя влюбленным страстно и пылко в это юное и грациозное существо, вокруг которого толпилась куча поклонников. Казалось, что хуже выбрать предмет любви было трудно. Во всем Париже было, быть может, не более пяти молодых девушек, на руку и сердце которых было столько претендентов, сколько у юной Эли д’Оливас. Норич понимал бессмыслие своего поведения. Но сердце не спрашивается! При первой вспышке любви следовало перестать бывать в доме. Но он не совладал со своим сердцем.

   После целой зимы тайных мук Норич уже готов был снова вернуться к мысли о самоубийстве, но уже по другим причинам — от безнадежной любви. Простой случай спас его или раскрыл ему глаза. Слишком большая доля честности или сердечной наивности, а быть может, просто природной скромности помешали молодому человеку раньше увидеть и понять, что баловница судьбы, красавица и сирота, обладающая несметным богатством, любит его взаимно.

   Молодые люди объяснились, и причудливая, пылкая Эли объявила возлюбленному, что никогда ни за кого не пойдет замуж, помимо его. Но вместе с тем аристократка-грандесса прямо спросила у возлюбленного, справедливы ли те темные слухи, которые ходят о его происхождении и о его трагической судьбе. И на этот раз молодой человек не мог сдержать клятвы, данной графу Зарубовскому. Он искренно и правдиво рассказал всю свою судьбу. Эли была поражена как громом, узнав все обстоятельства несчастной судьбы любимого ею человека.

   — Стало быть, то, что говорит весь Париж о вашем происхождении от императора Петра Российского, — вымысел? — тревожным голосом спросила она после долгой паузы.

   — Конечно… Все это выдумки праздных людей.

   — Ни слова нет правды в этом?

   — Ни слова.

   — Это ужасно, Алек. Тетушка, да и я — мы были уверены… Иначе…

   — Вы бы и не обратили на меня внимания?! — воскликнул Алексей.

   — Зачем лгать… Не знаю. Может быть, и да.

   — Я в этом не виноват. Да и вообще ни в чем не виноват! Я не назывался у вас вымышленными званиями… Напротив того, будучи по закону графом Зарубовским, я зовусь фамилией какого-то польского шляхтича, нахлебника моего деда.

   — Стало быть, барон Бретейль сам выдумал все…

   — Да. Барон… Или другой кто…

   — Но зачем, с какой же целью? — допытывалась девушка в волнении и смущении.

   Алексею казалось, что она не верит ему, что она все еще надеется на что-то… Она, будто утопающая, которая хватается за соломинку, выспрашивала и пытала его, надеясь в каком-нибудь ответе найти противоречие… А это противоречие заставит ее сомневаться в истине всего, что она узнала. А сомнение позволит ей еще надеяться…

   — Да неужели же вы теперь никогда снова не будете, ну, хоть только графом Зарубовским!

   — Никогда! Если умрет этот младенец, сын деда, тогда, может быть… Но ведь у графини могут родиться еще другие дети! — говорил Алексей.

   Эли была настолько поражена, что несколько дней не выходила из своей горницы. Алексей, не видя ее, стал смущаться, скучать и томиться. Наконец она снова появилась и тайно от тетки-опекунши вела себя с ним непринужденно, ласково и любовно и относилась к Алексею как бы к жениху своему. Наступило для них время, единожды бывающее в жизни людей, — время первой, пылкой, взаимной страсти двух существ.

   Чувство восторга и упоения от счастья продолжалось лишь несколько дней, и снова отчаяние овладело сердцем молодого человека. Он видел, что Эли страстно любит его первой любовью южной натуры, порывисто и пылко, но, несмотря на это, возлюбленная стала часто говорить ему, что не решится выйти за него замуж как за господина Норича и даже господина Зарубовского. Поэтому, прежде чем думать об их браке, надо добиться и устроить мудреное дело. Надо ему называться графом Зарубовским.

   — Тетушка того же мнения, — сказала Эли. — Но мне все равно, что думает и говорит тетушка. Я исполняю только то, что мое желание, моя воля. В этом отношении признаюсь, что мое желание далеко не прихоть, чтобы вы добыли снова себе все те права, которые у вас отняли. Поезжайте в Россию, возвращайтесь графом Зарубовским — и я ваша! Если на это нужны деньги, возьмите их. Сколько бы ни было! Я с удовольствием даю их вам на это общее наше дело. Если нужно даже сто, двести тысяч, то возьмите их. Тетушка говорит, что она даст вам их.

   Напрасно Алексей с отчаянием на сердце объяснял возлюбленной, что деньгами в данном случае ничего сделать нельзя, что тот человек, то есть его дед, от которого все зависит, сам владеет миллионным состоянием.

   — Поймите, Эли, что это немыслимо! — говорил Алексей. — Если я поеду отвоевывать себе титул и имя графа Зарубовского, то останусь где-нибудь в крепости около Петербурга или окажусь на дальней окраине Сибири, пожалуй в Камчатке. Поймите, что коварной графине Зарубовской покровительствуют в России самые могущественные люди. Есть одна личность, которая могла бы мне помочь…

   — Кто?

   — Я не хочу пока называть вам ее. Эта личность, конечно, одним мановением властной руки может все сделать, но… очевидно, не хочет! Следовательно, нам надо расстаться. Другого исхода нет.

   Искренно огорченная Эли отвечала со слезами на глазах:

   — Дайте мне еще подумать.

   С этого дня молодые люди виделись несколько реже. Эли никогда не заговаривала и не напоминала об этой беседе. Она стала опять беззаботно весела, несколько сдержаннее с ним, но иногда, однако, он ловил на себе ее взгляд, задумчивый и грустный. Раза два решился он спросить у возлюбленной, к какому заключению пришла она. Эли отвечала все то же:

   — Дайте мне подумать.

   Время шло, и что творилось на душе юной красавицы, прихотливой, избалованной судьбой и людьми, окруженной всем тем, что может дать богатство и общественное положение, трудно было сказать. Переживало ли что-нибудь ее сердце или нет?! «Быть может,— говорил сам себе иногда Алексей,— она забыла думать о том, что гложет его сердце». За это последнее время несколько раз Эли, шутя, иногда насмешливо, с остроумием, прибаутками, рассказывала наедине Алексею, кто за ней ухаживает, кто когда объяснялся в любви.

   Наконец теперь, после бала у знаменитого принца Субиза, когда молодые люди сидели одни в гостиной отеля маркизы, а тетка ее, уставшая от бала, уже легла в постель, Эли рассказала Алексею о новой победе, о новых предложениях руки и сердца.

   — Знаете ли вы мушкетера короля, кавалера д’Уазмона? Он сделал мне предложение на балу у Субиза. Я ему сказала, что мне очень мудрено выйти замуж, ибо я дала себе клятву выйти за того молодого человека, который, будучи знаком со мной три месяца, в течение их не предложит мне руку и сердце.

   Алексей даже не улыбнулся на эту шутку девушки, в которой была доля правды. Через мгновение, однако, он решился и спросил взволнованным голосом:

   — Так скажите то же и мне! Когда будет конец моим мукам… Когда же дадите вы мне окончательный последний ответ?

   — Завтра, — отозвалась Эли чуть слышно.

   — Завтра?! — невольно воскликнул Алексей.

   Она грустно повторила то же слово и прибавила:

   — Но что я вам отвечу, я, вот как перед Богом, сама еще не знаю.

   — Вы сами не знаете?..

   — Да, не знаю. То я думаю, что «да», то думаю, что «нет».

   Пристально, пытливо смотрел молодой человек в глаза своей возлюбленной, но не мог угадать или прочесть ничего на лице ее. А между тем она решит вопрос о его существовании. После отказа этого обожаемого им существа, которого он перенести не надеялся, ему не оставалось ничего на свете. Он твердо решил, передав формальным образом свои права на пенсию из России молоденькой сестре, покончить с собой.

   — Завтра… завтра… завтра… — задумчиво повторяла девушка.

   — Но прежде чем узнать ваш ответ, — вымолвил вдруг Алексей изменившимся от волнения голосом,— я должен вам сказать, Эли, что ваше «нет» будет для меня смертным приговором. Я дал клятву себе…

   — Каким образом, Алек?

   — Я застрелюсь,..

   — Ах, если бы я верила этому!.. Если бы могла верить!— воскликнула Эли с глубокой грустью. — Но я не верю…

   — Поверите… Но будет поздно тогда.

   — Не верю, что… поверю! Ну, а теперь прощайте. Поздно уже…

   И этот деспот в образе юной светловолосой полудевочки с наивно ласковым взглядом тихой, робкой походкой побрел из гостиной, оставив Алексея в тревоге.

   «Да, я вижу… Я чувствую, какой это ответ! — подумал он, выходя из дома маркизы. — И завтра в эту пору меня, конечно, уже не будет на свете».

  

XXV

  

   Франция в конце XVIII века, накануне почти единственной в истории социальной грозы и политического шторма, представляла из себя разлагающийся и распадающийся на части труп организма, давно покончившего счеты с жизнью. В подобной мертвечине, как человеческой, так и государственной, должна неминуемо зарождаться всякая тля, отвратительная и вредная.

   И вот в этом блестящем и позлащенном снаружи, но гнойном внутри государственном организме накануне разгрома всего векового строя его естественно народилась в его высшем слое, среди представителей древнейшей в Европе феодальной аристократии такая личность, как госпожа Реми — содержательница притона воров и убийц, но в то же время и графиня Ламот, блестящая красавица, танцующая в одном менуэте бок о бок с членом королевской семьи. Да, эта женщина была порождением этих дней, исключительных, едва понятных дней страшной эпохи, когда, по выражению одного мыслителя, два брата, Иафет и Хам, убили Сима, мстя ему за его вековые злодеяния. И Бог не проклял их, как когда-то проклял братоубийцу Каина. Они были и не правы, и не виноваты.

   Красавица с пепельными волосами, голубыми глазами под черными бровями была именно образчиком этих смутных дней, этого общества, которое было накануне своего издыхания. В иные дни и в иной стране эта женщина была бы, конечно, чем-нибудь другим, а здесь теперь все дары природы, все таланты, данные ей от Бога, стали орудиями дьявола. Красота, ум, очаровательная наружность, сила воли, твердость духа, предприимчивость и страстность натуры — одним словом, «искра Божья» в душе — все это если не было зарыто ею в землю, как талант раба в притче Иисусовой, то было в руках ее страшным талантом, приносившим барыш сторицей, но барыш этот был данью сатане, а не Богу.

   Лет за двадцать пять назад, в парижской главной городской больнице, именуемой Hôtel-Dieu, умер в отделении чернорабочих и бродяг барон Де Люз де Сен-Реми де Валуа. Последняя фамилия говорила очень много, напоминая о династии, веками пребывавшей на престоле феодальной Франции. Действительно, барон, умерший рядом с бродягой, умиравшим от голода и нищеты, и около каменщика, разбившегося при падении с лесов, был потомок не очень древнего, но знатного рода. Его предок был побочным сыном короля Генриха II. Барон был последний в роде и умер в больнице в качестве бесприютного шатуна.

   Но в это время в Шампани, в маленьком городишке Бар, оставались на свете две маленькие девочки — двух и четырех лет — круглыми сиротами, без средств к жизни и без родни. Эти две крошки девочки, поражавшие всякого своей красотой, были последние баронессы Сен-Реми Валуа. Нашлись добрые люди, прельщенные, вероятно, прелестными глазками и личиком этих крошек, которые занялись их судьбой. Обе малютки были отправлены в Париж и отданы на воспитание в один из лучших монастырей — в Лоншанский, помещавшийся в окрестностях Парижа. Но этот монастырь, или, лучше, этот институт, где всему учили монахини, где была своя начальница, аббатиса, был, вероятно, слишком близок от сердцевины разлагающегося политического трупа. Близость Парижа и издыхающей старой Франции занесла, вероятно, и в его стены ту заразу, которая шла и от предместий Св. Антония, и от Версаля и Марли.

   Две девочки, помещенные в монастырь, считались первыми не столько по происхождению, сколько по красоте своей и в особенности по страстности огневой природы. Обе сестры, хотя между ними и было два года разницы, казались близнецами — настолько были похожи одна на другую и лицом, и наклонностями, и даже мельчайшими чертами характера. Тринадцать лет пробыли в монастыре молоденькие баронессы Валуа. Когда одной было 15 лет, а другой уже 17, обе они уже смущали начальницу и многих монахинь-надзирательниц. Упрямство, своеволие, дикая решимость на все в этих юных существах были поистине поразительны.

   — Что из них выйдет? Что с ними будет? — часто говорила с искренним участием начальница.

   — Не сносить им обеим счастливо своих буйных голов! — говорили и все монахини-воспитательницы.

   Наконец однажды случилось хотя и совершенно невероятное происшествие, но оно никого не удивило в монастыре. Все будто ожидали чего-либо подобного. Две синеокие и чернобровые красавицы девушки, почти девочки, исчезли из монастыря сразу, как бы волшебством, будто провалились сквозь землю. Их видели в полдень гуляющими вместе, как всегда обнявшись, по дорожке сада. Часа в два их хватились, но их нигде не было.

   В тот же день, вследствие доклада начальницы самой сестре короля, или madame Royale, как ее звали, как покровительнице Лоншанского монастыря, вся полиция парижская, все стражники — все было поднято на ноги. Но двух беглянок, самовольно отлучившихся или насильственно похищенных, не было нигде. Никто их не видел, не заметил, не встретил, а между тем эти две девочки были слишком красивы, чтобы кто-либо из встречных не обратил на них особенного внимания. Это исчезновение произвело панику в монастыре. Все были убеждены, что девочки были убиты и зарыты в землю. И только год спустя начальницу монастыря уведомили, что две юные баронессы Валуа снова появились в своем родном городке Баре. Действительно, сестры тайно бежали из монастыря и до дерзости предприимчиво сумели вдвоем, почти без денег, проехать половину Франции, чтобы вернуться на родину.

   В Баре сиротки, конечно, могли бы умереть с голоду, но, по счастью, нашлась какая-то сердобольная старушка, одинокая, которая приютила обеих прелестных голубок. Когда же проявилось их своенравие и своеволие, то старушка, уже кончавшая свои дни на земле, по странной прихоти судьбы еще больше полюбила их. Сердобольной старухе накануне смерти после спокойной и независимой жизни понравилось очутиться рабыней двух прелестных существ. Девушки помыкали благодетельницей, а она была счастлива этой тиранией.

   Скоро в этом захолустье на сто верст кругом, если не более, знали двух молоденьких баронесс, восхищались их красотой, изумлялись их уму и бойкости. Старшая, Иоанна, была еще несколько степеннее и благоразумнее, но младшая, Луиза, была такова, что многие благоразумные люди начинали считать ее немножко тронутой разумом.

   Не прошло двух лет, как в скромном уголке мира, в маленьком Баре, разыгралась драма, которая осталась в памяти у обитателей на весь век. Луиза полюбила молодого человека, сына зажиточных буржуа-торговцев. Несмотря на свое полуцарственное происхождение, которым обе девушки гордились, Луиза была не прочь выйти замуж за своего возлюбленного. Но несмотря на ее красоту, молодой человек не отвечал ей взаимностью. У него была привязанность к другой девушке. Родители его точно так же предпочитали тихую и смирную богобоязненную девушку из своей среды красивой, но чересчур своевольной баронессе.

   И вот однажды в воскресенье на маленьком бульваре, на берегу речонки, где в праздники собиралось немноголюдное общество Бара, произошло страшное и невероятное для обитателей происшествие: Луиза одним ударом ножа, но метким, сильным, направленным прямо в сердце, положила мертвым на месте молодого человека, отринувшего ее любовь и собиравшегося через два дня идти под венец с другой. Оцепеневшая публика, окружив труп и убийцу, недвижно в трепете взирала на обоих. Но через несколько мгновений юная преступница, легко дрожащей рукой ранив себя тем же ножом и как бы не имея силы воли нанести себе смертельный удар, отшвырнула этот нож и бросилась опрометью к реке. Прыгнув с высокого берега, она исчезла в воде, и только через несколько часов труп ее был найден под колесами соседней мельницы. И страшно погибшую чету, которую не захотела соединить судьба в жизни на счастье, соединил другой обряд. Если не венчанье, то похороны их происходили в один день и час в одной и той же единственной в Баре церкви.

   Иоанна была, конечно, поражена смертью сестры, но, однако, на похоронах ее во всеуслышание и к ужасу присутствующих сказала странные слова:

   — А я окончу жизнь не так, как сестра, а гораздо хуже! — И красавица Иоанна не знала, что слова эти были пророческие.

   Оставшись одинокою, девушка начала тосковать по сестре и решила, что ей непременно надо выйти замуж, как только очутится человек с такой же силой воли, с такой же энергией, какую она чувствовала в себе. Не прошло и года, и 18-летняя Иоанна была замужем за графом Ламотом, человеком со странной репутацией, без всяких средств к существованию и с сомнительным титулом.

   Со дня замужества Иоанны Валуа прошло уже пять лет. И теперь красивая женщина, блестящая умом, красотой, сохранила от тех времен только красоту свою. Ей теперь по-прежнему казалось 18 лет. Зато в ином смысле она много изменилась. Пылкая, огневая девочка, смело бежавшая когда-то из ограды скучного монастыря, стала теперь еще решительнее, еще предприимчивее. Но тогда свойства и наклонности характера давали себя знать в мелочах обыденной жизни, теперь же у графини Ламот была деятельность особого рода, в которой нужно было много ловкости, много решимости и много мужества. Она играла в опасную игру, ставила на карту не только свое имя, но и свое существование. Она была в одно и то же время светская красавица, почти львица блестящего кружка, если не древней аристократии, то новой богатой знати, но в то же время и содержательница притона, начальница целой шайки подонков парижской черни. Прямо с бала какого-нибудь принца королевской крови она могла попасть на галеры и каторгу. А между тем эта женщина могла бы быть чем-нибудь иным, могла бы иметь деятельность, достойную ее предка, короля французского. Этот поборот в судьбе совершился благодаря дурному влиянию ее мужа, и, разумеется, много способствовала ее падению и нравственная распущенность общества той страшной эпохи.

   Граф Ламот, авантюрист, развратник, картежник и шулер, сделал из жены то, чем она была теперь. За этим он и женился на красавице с пылким характером, чтобы сделать из нее орудие своих мошенничеств. Он привез ее в Париж, толкнул ее в круговорот распущенного и безнравственного донельзя общества, разжег в ней страсть ко всему, что видела она кругом себя, и как бы сказал: «Если хочешь пользоваться всем этим, то умей доставать себе золота и золота. Истинное счастье в руках того, у которого руки полны червонцами».

   Разумеется, Ламот не был мужем красавицы в настоящем смысле этого слова. Он был товарищем ее и смотрел не только сквозь пальцы, но сам толкал ее на всякого рода похождения, лишь бы она приносила доход. И за несколько лет жизни в этом круговороте юная и энергичная Иоанна как бы закалилась на порок и зло.

   — Честны могут быть только богатые! — не только говорила, но и искренно думала молодая женщина.

  

XXVI

  

   Года через три после появления четы Ламотов в Париже уже не граф, а графиня Ламот была учителем, а муж — ее учеником. Сам Ламот был собственно мелкая натура с дрянным характером. Он был хитер на мелочи, как лиса, и труслив, как заяц, и потому у него не было той решимости и той настойчивости, какая выработалась у графини. Ежедневным помыслом самого Ламота было — где-нибудь перехватить горсть червонцев, чтобы расшвырять ее в тот же вечер, в ту же ночь. У Иоанны была более серьезная задача, так сказать, цель жизни. Она поклялась себе, что когда-нибудь одним ударом ловкого игрока приобретет себе огромные средства, целое состояние, с которым эмигрирует из Франции куда бы то ни было, хоть на край света. Ежедневные мелкие мошенничества ее шайки, ее теперешние сношения и со злодеями, и с воришками, с одной стороны, но с высокопоставленными людьми и со знатью — с другой, — все это было для нее лишь школой, лишь подготовительной игрой, отдельными ходами, как в шахматах. Но план игры был зрело обдуман, и, чувствуя в себе твердую волю довести игру до конца, она ждала только случая сделать «шах и мат» тем сокровищам или тому миллиону, который ей грезился во сне и наяву. Надо прибавить, что уже раза два или три она была близка к цели, но каждый раз капризная фортуна смеялась над ней. За несколько мгновений до последнего верного удара этот удар скрывался обстоятельствами, капризная судьба будто парировала этот последний удар. Но Иоанна не унывала. Новый план созревал в ее голове, умно, широко и глубоко обдуманный, как план целой кампании у полководца, — и она снова начинала новую игру.

   В день бала у принца Субиза судьба снова насмеялась над ней. План ее наложить руку на состояние двух богатых испанок внезапно потерпел крушение.

   В числе наперсников, которые шли за ней и группировались, как сателлиты вокруг планеты, были два светских франта: один — уже пожилой барон Рето де ла Вильет, а другой — юный мушкетер короля, кавалер Уазмон.

   Вильет был собственно почти то же, что ее муж, с той только разницей, что он был несколько решительнее и смелее Ламота и при этом был гораздо образованнее его. Изъездив всю Европу вдоль и поперек, побывав в Константинополе, в Варшаве, в Мадриде и в Петербурге, Вильет говорил на всех европейских языках и знал даже, недурно произнося, несколько сотен польских и русских слов.

   Юный, красивый мушкетер был просто славный и добрый малый, с незапятнанной еще репутацией, но и неспособный на какого-либо рода проступок, не только преступление. Встреча его с красивой графиней могла бы, конечно, в будущем погубить его, но пока он был только ее возлюбленным. Слушаясь, однако, ее советов, он из любви к ней мог не нынче завтра тоже решиться на что-нибудь дурное.

   И вот именно Уазмона взяла графиня орудием для главного хода и главного удара вновь затеянной игры. Она хотела влюбить юную испанку в красивого мушкетера, женить его на ней и, ни минуты не сомневаясь в своем влиянии над ним, со временем провести обоих молодых людей и завладеть миллионами и сокровищами герцога Кампо д’Оливаса.

   Но Иоанна обманулась и, как ребенок, ошиблась в расчете. Юная Эли, невинно обманывая тетку, обманула и графиню. Мушкетер служил для нее ширмами, за которыми скрывался истинный возлюбленный, которого она быстро полюбила и, наконец, до страсти обожала. Этот возлюбленный был русский по имени Норич, с правом называться графом Зарубовским, и даже, как мечтала Эли, если не по закону, то по происхождению он претендент на императорскую корону северного колосса, как звали Россию.

   На балу Субиза юный Уазмон, танцуя с маркизой Эли, действительно сделал ей почти формальное предложение; но в ответ он услыхал только звонкий, неподдельно веселый смех и шутки. Избалованная девочка прямо и откровенно объяснила мушкетеру, что не только не любит его, никогда за него замуж не пойдет, но вскоре должна выйти замуж за другого, которого она любит и который почти жених ее.

   Графиня Иоанна уехала с этого бала принца Субиза не только взволнованная, но даже злобная. Хорошенькое лицо ее изредка подергивалось какой-то судорогой от того гнева, который клокотал в ней. Она не легла спать, переоделась, дождалась рассвета и в одежде совершенно иной, необыденной, то есть в простом черном платье и под густым вуалем, пешком одна-одинешенька двинулась через весь Париж. Она почти бежала по узеньким улицам в самый грязный и опасный квартал предместья Св. Антония. Ей нужно было немедленно вытребовать своего страшного помощника Канара и с этим извергом, у которого руки бывали не раз в человеческой крови, обсудить серьезнейшее дело.

   Канар явился в притон, или в бюро управления, госпожи Реми, общей начальницы их шайки, не раз спасавшей многих из них от рук тюремщиков и палача.

   Замечательно было то, что вся шайка госпожи Реми не знала, что она графиня Ламот. Однако Роза и доктор бывали иногда на квартире графини и знали ее общественное положение. Канар только подозревал, что госпожа Реми не простая женщина. Однажды, стоя близ подъезда ратуши во время съезда на празднество ради того, чтобы в толпе стащить что-нибудь из кармана какого-нибудь зазевавшегося прохожего, Канар увидел даму, выходившую из блестящего экипажа с ливрейными лакеями, и легко признал синеокую и чернобровую хозяйку глухого тупика предместья Св. Антония.

   «Так вот ты какова!» — подумал Канар и стал служить госпоже Реми еще усерднее.

   На этот раз Канар стал отговариваться от поручения г-жи Реми,

   — Ей-Богу, дело не по мне, — говорил он. — Тут нужна хитрость, а я человек прямой, честный…

   Иоанна невольно улыбнулась наивности изверга, говорившего о своей честности.

   — Пустое! Вы все справите хорошо. Я за вас ручаюсь.

   — Могу вас уверить, сударыня, и уже не в первый раз, что обманывать людей гораздо мудренее, чем резать, — глубокомысленно проговорил злодей.

   Однако после долгого совещания г-жи Реми с Канаром и ее убедительных просьб это исчадие столицы отправилось по новому поручению. Он должен был разыскать место жительства и втереться в дружбу с прислугой одного иностранца, пребывавшего в Париже.

   Канар пошел искать дом графа Калиостро.

   В сумерки Иоанна была снова домами ждала к себе своего возлюбленного.

   Когда Уазмон вошел к графине в гостиную, она встретила его с лицом, почти искаженным гневом.

   Красивый мушкетер, напротив, был добродушно-весел, и глаза его сияли ясно и беззаботно.

   — Что с вами? — спросила графиня, не здороваясь и даже с удивлением меряя гостя сухим взглядом. — Разве есть что новое?

   — Ничего… — отозвался Уазмон, тоже удивившись.

   — Ничего… Это я знаю. Ровно ничего, — резко произнесла она. — Ноль! У вас — ноль! И мне от вас — ноль! И наконец, вы сами есть и будете всегда — ноль!

   — Спасибо! — добродушно произнес Уазмон.

   — Чему же вы улыбаетесь? Чему вы радуетесь?

   — Я не радуюсь… Но что же делать?.. Не плакать же.

   — Нет. Вы радуетесь!.. Отчего вы так спокойны? Подумаешь, какой счастливец! Как же? Глупая судьба знакомит его с красавицей девушкой, с девчонкой, у которой сокровища, миллионы, свое целое королевство поместьев, свой флот кораблей, как у иного монарха. У нее, одним словом, во владении целый сказочный клад… А он настолько глуп, что не умеет даже ее влюбить в себя.

   Иоанна, пылая гневом, отошла и отвернулась.

   — Что ж я могу сделать. Оказалось, что маркизу Эли д’Оливас гораздо мудренее в себя влюбить и взять, чем графиню Ламот! — колко отозвался мушкетер.

   — Это дерзость… и глупая. Как и все, что вы говорите… Что вы намерены предпринять теперь?

   — Ничего. Что же я могу?

   — Как?! — воскликнула Иоанна. — Получив отказ от этой девчонки, преспокойно этим удовольствоваться! Вы с ума сходите!..

   — Но что же я…

   — Молчите… Молчи. Ты меня из всякого терпения выведешь! — воскликнула вне себя Иоанна. — Я готова броситься на тебя и дать тебе пощечину как глупцу и трусу.

   И молодая женщина, с трудом сдерживая порыв злобы, который, казалось, душил ее, бросилась в кресло.

   — Успокойся, ради Бога! — спокойно произнес Уазмон. — Я сделаю все, что ты прикажешь. Зачем же так сердиться? Ведь я не отказываюсь действовать. Приказывай, и я буду повиноваться.

   — Еще бы… Я бы желала видеть, как ты не станешь повиноваться, если я прикажу.

   И молодая женщина презрительно усмехнулась.

   — Ты должен хоть зарезать ее, а взять! Она должна… то есть ее состояние должно принадлежать тебе. Понимаешь — должно! Зарежь эту девчонку, а добудь ее миллионы…

   — Толку мало будет, если я с убийства начну… — улыбнулся мушкетер.

   — Да… А я все-таки предвижу, что если не начать, то кончить придется так… Убийством! — раздражительно произнесла Иоанна.

   — Кого же мы будем убивать… Норича разве?.. Ну это знаешь… того… Я думаю…

   Но Иоанна резко прервала Уазмона вопросом:

   — Ну, отвечай: что графиня Калиостро? Тоже ничего. Тоже толку нет.

   — Напротив. Графиня Лоренца уже назначила мне свидание. Я с этим к тебе шел…

   — Где?

   — В улице Мольера, дом с белыми колонками, где трактир Золотой Луны.

   — В трактире? Уединенное выбрали место… Что, она еще глупее тебя?

   — Извини. В верхнем этаже этого дома живет старуха цыганка, гадальщица… Если за Лоренцой будут следить, то у нее будет оправдание. Я же уговорил ее быть в этом доме, а не в другом потому, что знаю эту гадалку давно и она выдаст нам Лоренцу головой. Я уже распорядился, предупредил ее, занял две комнаты рядом, даже заплатил вперед. Одна для нас, другая для тебя…

   Наступило молчание.

   — Что ж. Вы все сердитесь, графиня, — снова заговорил мушкетер умышленно жалобным голосом. Подойдя к сидевшей Иоанне, он опустился перед ней на колени и стал целовать ее красивые руки.

   — Если б я была мужчиной! Боже мой! Если б я была в мундире мушкетеров короля и вдобавок с твоим лицом и стала бы ухаживать за этой испанкой — у меня было бы теперь… Все!.. Вообще. Если б я была мужчиной!..

   — Не жалейте, ваше сиятельство, что вы не мужчина,— улыбаясь проговорил Уазмон, нагибаясь и продолжая целовать руки красавицы. — Слава Богу, что вы женщина. И красивая, изящная женщина…

   — Это почему?

   — Потому что, будучи мужчиной, вы уже давно были бы узником Бастилии.

   Иоанна не ответила ни слова, но после долгой паузы выговорила, тихо кладя красивую руку на склоненную к ней голову Уазмона:

   — Да. Я буду непременно и скоро, мой милый младенец, или швырять, или выкапывать золото и серебро…

   — Ну, признаюсь… — наивно воскликнул мушкетер.— На этот раз я не понял ничего из твоих слов.

   — Я буду, глупый… обладательницей громадного состояния или каторжницей в рудниках…

  

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

  

I

  

   Между предместьем Св. Антония и грозной Бастилией, почти за несколько шагов от зубчатой стены крепости, в улице Сен-Клод, не вполне еще застроенной домами, стоял довольно больших размеров дом, отделенный от улицы большим двором и от соседей — большим садом. Таких домов было немного в Париже. Он принадлежал очень богатому буржуа и сдавался внаймы иностранцам высокого полета.

   Теперь он был занят чужеземцем, богатым и знатным, к тому же с именем, которое становилось знаменитым и громким. Это имя повторялось с известного рода если не почетом, то изумлением во всем Париже. Более всех интересовались чужеземцем, поселившимся в Париже, верхние слои общества и даже придворный круг. Этот чужеземец был уже знаменитостью во всей Европе, которую он исколесил вдоль и поперек.

   Это был граф Александр Калиостро.

   Всякий день на дворе его дома появлялись всякого рода экипажи, блестящие кареты сановников; за ними вслед приходил пешком серый люд и простонародье. Одинаково радушно принимал иностранец и принца крови, и чернорабочего. Днем дом бывал открыт, а ввечеру весело и ярко светился огнями. Многочисленная прислуга суетно шумела по дому, исполняя приказания хозяина, принимая гостей. Но изредка, за час или за два до полуночи, огни в доме гасли, окна задергивались толстыми, непроницаемыми занавесками, люди огулом изгонялись вон в соседний флигель. В большом доме оставался сам хозяин с женою, но вместе с ними оставались и его гости, не превышавшие никогда числа десяти или двенадцати за раз. Дом темнел, замирал, как бы, казалось, отходил ко сну, как бы спал глубоким сном, но экипажи гостей, ожидавшие на дворе, свидетельствовали, что в этом доме, среди его затишья и мрака, совершается что-то. И не только людям и прислуге, но и многим в Париже было известно, что в эти часы хозяин дома, маг и кудесник, входит в сообщение с самим сатаною.

   После своей женитьбы Калиостро, не останавливаясь нигде более двух-трех месяцев, посетил все столицы и все крупнейшие города Европы, кроме Парижа. Сюда же, в этот центр умственной жизни Европы, он решил явиться, уже нашумев во всем цивилизованном мире. Молва о нем достигла Парижа прежде его появления. И вот теперь, уже целую зиму, колдун, маг, кудесник, наперсник сатаны, вызыватель мертвых, астролог и алхимик был среди парижан и сводил с ума самых благоразумных людей всех слоев общества. Кроме того, граф Калиостро был основатель и главный мастер, или председатель, новой масонской ложи, именовавшейся египетской, учрежденной с благословения великого Кофта.

   Помимо репутации кудесника немало содействовали его успеху два других обстоятельства. Молодежь Парижа всех слоев общества бежала поглядеть на красавицу Лоренцу и влюбиться в нее, потому что это было в моде. В особенности нашумела графиня Лоренца после того, как в Париже состоялись из-за нее две дуэли, со смертельным исходом в обоих случаях. Причиной дуэли был спор о том, какие у нее глаза: синие или голубые? Пожилые дамы, даже высшего света, искали случая познакомиться с нею; первые являлись с визитами по другой причине. Все единогласно признавали, что Лоренца замечательная красавица, а в то же время всем было известно и все верили, что Лоренце 115 лет. Сохранила же она красоту свою целое столетие благодаря снадобью, изобретенному ее мужем. И десятки пожилых женщин-красавиц sans retour {Без оглядки (фр.). Ред.} бежали приобрести, ценою золота и унижения, это снадобье.

   К графу шли всякий за своим. Всем было известно, что у него несметное богатство, так как он сам, при помощи алхимии, делает золото и бриллианты. Одни спешили на его великолепные обеды и ужины, другие — чтобы поправить при помощи алхимии свои пошатнувшиеся состояния, третьи, посмелее, — чтобы войти через него в сообщество с духами и мертвецами. Наконец, большая часть, и в особенности простой народ, шли не к алхимику, а к замечательному медику. Невероятные излечения графа-доктора, почти сверхъестественные, были известны во всем Париже. Молва о них опередила еще его появление, а теперь несколько случаев подтвердили эту молву. Вдобавок кудесник-доктор, возвращая едва живых и умирающих к жизни, делал это всегда даром. Ни разу ни с одного больного, богатого или бедного, не взял он ни единого гроша. Так говорила молва.

   Многие благоразумные люди, и в высшем круге, и среди буржуазии, пожимали плечами, презрительно усмехались или даже сердились, когда при них говорили о кудеснике Калиостро. Они объясняли все очень просто. Графиня Лоренца была для них только развратная женщина, которою торговал ловко ее муж, сам же он был шарлатан и талантливый фокусник. Его чудесные исцеления совершались всегда в среде простонародья, а два опыта исцеления в высшем кругу не удались. Эти благоразумные люди доходили до того, что уверяли, но бездоказательно, что граф Калиостро нанимает людей-полубродяг из предместья Св. Антония и заставляет их разыгрывать роли больных, умирающих, а иногда даже мертвых, чтобы над ними показать свои чудеса.

   Так или иначе, но пребывание графа-кудесника в Париже было темой всех разговоров. Всюду, на вечерах и сборищах, при его имени поднимался спор, доходивший иногда до ссор, и в результате получалась стоустая молва, бегавшая по всему Парижу, и результат неумолкаемой молвы — слава.

   Вскоре после появления графа Калиостро в Париже к нему, конечно, явилась одна из первых, чтобы познакомиться, великосветская красавица с голубыми глазами и черными бровями. Кому же, как не графине Иоанне Ламот, и следовало бежать тотчас к волшебнику, делающему золото из простой смеси разных порошков и создающему тысячные бриллианты из простых углей.

   Разумеется, Иоанна не была из числа тех наивных людей, которые верили, что граф — наперсник сатаны на земле, и если она бросилась поклониться ему, то совершенно по иным причинам: она видела в нем замечательную, неоцененную «своего поля ягоду». Но визит этот был неудачен. Калиостро принял графиню холодно, а когда она явилась во второй раз познакомиться с его женой, то не была принята. Графиня Лоренца сказалась больной.

   Иоанна смутилась и готова была верить в ясновидение этого кудесника. Она не отчаивалась в успехе, но была все-таки озадачена.

   — Неужели он прочел у меня на сердце, что я такое?! — смущенно говорила себе графиня Ламот — госпожа Реми. — Но я знаю, как победить тебя! — решила она.

  

II

  

   В этом доме, который прежде ничем не отличался от других полузагадочных домов и на котором теперь лежала печать таинственности, было все-таки одно существо, которому в жизни выпала незавидная доля. Существом этим, совершенно несчастным, была молодая, красивая Лоренца.

   Когда-то у отца в доме она была совершенно счастлива. Ей предстояла простая и мирная жизнь, но светлая будущность. Но однажды, работая у окна, она попала на глаза авантюристу-кудеснику и, сделавшись графиней Калиостро, поневоле начала совершенно не идущую к ее характеру и наклонностям жизнь, исполненную всяких треволнений. Лоренца была от природы кроткая и совершенно слабовольная женщина. В руках такого человека, как Калиостро, всякая женщина была бы воском, из которого он мог лепить все, что ему вздумается; тем более и тем легче сделалась рабою мужа впечатлительная, наивная и тихая Лоренца.

   Жизнь ее, после замужества, прошла в постоянных странствованиях по всей Европе. Это была не жизнь, а вечное мытарство, вечный круговорот среди постоянно сменявшихся обстановок, обществ, лиц и национальностей. Не успевала наивная, отчасти даже и глупенькая Лоренца привыкнуть к обстановке в Лондоне, как муж ее, как бы сжигаемый страстью к перемене места, стремился в Германию, из Германии бежал в Испанию. Противодействовать мужу, убедить поселиться где-нибудь и жить на одном месте Лоренца, конечно, не могла. Она, как и все недалекие, но чувствительные женщины, слепо повиновалась мужу. Ей и на ум не приходило сначала, прав ли он во всем том, что делает сам и что требует от нее.

   «Так, видно, следует», — думала она.

   Однако изредка стало являться у нее чувство утомления от вечных странствований, иногда и чувство одиночества. Она тоскливо озиралась кругом себя, вспоминала свое девичество и со слезами на глазах думала о своем прошлом, о жизни в Риме, в родительском доме, в кругу родных и знакомых. Ей часто казалось, и за последнее время в особенности, что муж ее не любит, что она для Калиостро игрушка или того хуже — орудие для достижения всяких разнородных целей.

   Несмотря на свою наивность, она чувствовала всю неприглядность того, что муж заставлял часто ее делать. Спрашивая себя, любит ли она мужа, Лоренца должна была мысленно отвечать себе, что если и любит, то не так, как могла бы любить другого человека, не так, как любила бы двоюродного брата, брак с которым расстроился после знакомства с Калиостро.

   Все эти думы, тоскливое существование и душевное одиночество привели к тому, что Лоренца чувствовала теперь себя способной вдруг привязаться к кому-нибудь и искренно полюбить, даже настолько страстно, чтобы бросить вечно кочующего мужа. Эти тайные думы особенно преследовали Лоренцу всю последнюю зиму в Париже. Все более вдумываясь в свое положение, молодая женщина пришла к убеждению, что она, собственно, еще и не испытала того чувства, на которое была способна. Она еще не любила…

   За это время однажды красивая римлянка, часто ходившая в церковь, встречала в соборе Парижской богоматери молодого человека в мундире мушкетеров короля. Он обратил на себя ее внимание тем, что с первой же встречи преследовал ее упорно от собора и до того дома, который они наняли. Несколько дней подряд всюду, куда ни отправлялась Лоренца, она встречала того же красивого мушкетера. Каким образом узнавал он время ее отлучек из дому и место, куда она должна была идти, она не могла понять. Это было своего рода колдовство.

   А колдовали тут Иоанна и Канар, который был приятелем прислуги графа. Однако в продолжение довольно долгого времени, несмотря на то что мушкетер всячески старался заговорить с нею и познакомиться, Лоренца стыдливо избегала и уклонялась от него. Но всему на свете есть предел… Лоренца не устояла наконец и сдалась упорному ухаживателю. Уже раза три отвечала она на вопросы преследующего ее мушкетера, узнала, что он кавалер де Уазмон, дальний родственник герцогини Шеврез, и, следовательно, аристократ. Все это, вместе с изящной внешностью и молодостью нового страстного поклонника, подействовало на скучающую и недовольную жизнью красавицу.

   Наконец, однажды встретив Лоренцу снова в соборе, Уазмон стал умолять ее согласиться на свидание в одной частной квартире его близкого, как говорил он, родственника и друга. Лоренца отказалась наотрез… Через день после этого бурная сцена с мужем, его грубости, незаслуженные упреки и оскорбительные подозрения настолько возмутили кроткую Лоренцу, что при следующей встрече с Уазмоном она согласилась быть в условленном месте на свидании.

   Она наивно не догадывалась, что уже страстно любит этого Уазмона.

   Через два дня Лоренца была в улице Мольера, в маленькой горнице, смущенная, но счастливая, наедине с возлюбленным. Среди их беседы, к ужасу несчастной, на пороге появилась красивая дама, бросилась к ней и, осыпая ее упреками, грозя мщением, оглаской, даже кинжалом, объявила ей, что она, чужеземка и бродяга, заплатит ей дорого за измену возлюбленного.

   Уазмон хотел было взять Лоренцу под свою защиту, но незнакомка грозно крикнула на мушкетера, не позволила ему вымолвить ни слова и потребовала, чтобы он немедленно вышел из комнаты.

   Перепуганная Лоренца в каком-то оцепенении осталась с глазу на глаз с изящной, но антипатичной женщиной. Красивое лицо незнакомки показалось ей настолько злым, что она считала эту соперницу способною на всякую месть и на всякое злодеяние.

   — Слушайте меня, — резко, почти грозно сказала незнакомка, когда они остались одни. — Я — графиня Ламот. Я в родстве со всей высшей знатью Франции… многие в моей власти. Если я захочу, то завтра вы будете заключены или в Бастилию, или в тюрьму Пелажи, а туда сажают всех женщин дурного поведения. Я не спрашиваю у вас, кто вы, потому что я это знаю. Пока Уазмон всюду следил за вами и преследовал вас, я из ревности преследовала вас обоих. Он попался теперь, как мальчишка-школьник… С ним моя расправа будет особая, короткая, но с вами мы можем поквитаться не так легко. Слушайте меня внимательно: особенные обстоятельства, в которых я нахожусь теперь, спасают вас от моей мести. Мне нужно познакомиться непременно с вашим мужем графом Калиостро. Это я могла бы сделать и без вас, но мне этого мало. Мне надо подружиться с вашим мужем, иметь его полное доверие к себе, быть уверенной в его помощи относительно одного крайне важного дела. Заставить его как можно скорее сойтись со мною можете только вы, его жена, как самое близкое лицо… И вот чего я от вас требую. Или при ваших усилиях через десяток дней я буду близким человеком для вашего мужа, или я сделаю огласку. Если он сам не отправит вас в тюрьму Пелажи, то я добуду lettre de cachet, то есть собственноручный приказ короля, чтобы заточить вас. Вы знаете, что женщина, отсидевшая срок в тюрьме Пелажи, — женщина, потерянная для какого бы то ни было общества. Если вы согласны на мои условия, то само собой разумеется, что я ни слова не скажу графу о том, при каких обстоятельствах мы с вами познакомились. Согласны ли вы?

   — Да, — пролепетала несчастная Лоренца, совершенно потерявшись.

   — Ну вот и отлично! Я знала, предугадывала, что вы женщина с умом и сердцем, — произнесла графиня Ламот и внутренно рассмеялась своим словам. — Итак, госпожа Лоренца, через несколько дней мы поменяемся: вы мне уступите вашего мужа в полное мое распоряжение, а я с этой минуты, опережая вас, уступаю вам своего мальчугана. Для более подробных переговоров я покорнейше прошу вас сделать мне честь пожаловать ко мне в гости сегодня же вечером. Согласны ли вы?

   — Да… — снова почти бессознательно повторила Лоренца.

   — У меня дома я подробно скажу вам, как вы должны действовать, чтобы ваш муж скорее стал моим другом и помощником… Но успокойтесь… Вы слишком взволнованны. А тревожиться вам не из чего… Все обошлось и обойдется счастливо.

   Последние слова графиня Ламот произнесла вежливо и любезно, с изящным жестом и, поднявшись, простилась с Лоренцой, говоря: «До свидания!»

   Пораженная и взволнованная, Лоренца, как перепуганная птичка, выпорхнула из ужасной квартиры, в которую по легкомыслию попала. Уазмон не появился снова, и, выйдя одна, Лоренца почти бегом бросилась по направлению к дому. Дорогой она все-таки невольно радовалась тому, что так дешево отделалась. Познакомить эту графиню с мужем, всячески расхваливать ее и, принимая у себя, сблизить ее с ним для Лоренцы было, конечно, нетрудно. А что из этого произойдет — ей было безразлично. При мысли, что от этого будет вред или зло ее мужу, она как-то горько вздохнула и махнула рукой.

   Конечно, в тот же вечер Лоренца отправилась, уже не пешком и не в черном платье, а в карете и в элегантном одеянии, в гости к новой знакомой. И в этот вечер обе сомнительные или просто самозваные графини обдумали план действий. Вернее сказать, графиня Ламот предложила свой хорошо обдуманный план обворожить скорее Калиостро, а очарованная ею Лоренца была на все согласна.

   Так как роли предательницы мужа Лоренца никогда не играла, то именно игра ее увенчалась таким успехом, какого она не ожидала. Она горячо превозносила до небес графиню Ламот, и Иоанна была принята любезно. Все, что передала ему жена, все, что она будто бы знала и слышала о графине Ламот, то есть все, что сочинила сама Иоанна про себя, — все было принято на веру кудесником. На всякого мудреца довольно простоты.

   Но Калиостро, надо, однако, сказать, не сразу поддался ловкой графине. Только через два-три дня после первого свидания он был вдруг побежден одной маленькой подробностью. Графиня Ламот, условливаясь со знаменитым волшебником, когда повидаться, назначила один вечер, но затем спохватилась и объявила, что она перепутала дни и в этот вечер не свободна, ибо должна быть на маленькой вечеринке. При этом Иоанна своей хорошенькой ручкой достала из кармана раздушенную записку на бледно-розовой бумажке с золотым обрезом. Заметив вскользь, что она сильно близорука, графиня попросила его прочесть, какое ей назначают время в этой записке. Калиостро взял розовенький листочек и, приблизив к свету, почувствовал вдруг, что сердце в нем встрепенулось. Четыре строчки красивого почерка были внизу подписаны: «Tout à vous Marie-Antoinette, de France» {«Ваша Мария Антуанетта Французская» (фр.). Ред.}.

   Кудесник с европейской славой был в одно мгновение очарован изящной красавицей, бывающей запросто на интимных вечерах самой королевы.

   Разумеется, не прошло недели, как граф Калиостро и хитрая Иоанна были такими друзьями, как если бы познакомились уже несколько лет назад. Иоанна давно поняла и знала, с кем она имеет дело. Ей не было нужды до того, может ли этот человек вызывать сатану, всех чертей и всяких мертвецов. Она ценила в этом кудеснике не его могущество над нечистой силой, а его власть над людьми, его дарования, применимые в этом мире простых смертных, а не на том свете, среди сверхъестественной обстановки и среди высших или таинственных существ. Иоанна с новым партнером в новой игре, ею затеянной, раскрыла наполовину свои карты, не опасаясь кудесника. Она объяснилась прямо и резко…

   Граф Калиостро, со своей стороны восхищаясь умом, почти гениальностью, а в особенности предприимчивостью своего нового друга, поклялся в полной преданности, в полном сочувствии и всяческой готовности помогать ей по мере сил.

   Делом, с которым явилась к нему Иоанна, был все тот же план ее относительно двух испанок Кампо д’Оливас. Она просила Калиостро познакомиться с испанками и пустить в ход все чары своей магии. Волшебник должен был помочь ей овладеть так или иначе старой грандессой, ее племянницей и их богатством.

   — Против нас двоих ничто устоять не может! — сказала Иоанна смеясь. — Хотя у меня нет той славы мага, которой вы пользуетесь во всем мире, но могу вас уверить, что я тоже колдую.

   — Верю… чувствую даже это, графиня! — воскликнул Калиостро полушутя и приложил руку к сердцу. — Здесь я чувствую это…

   — Нет, граф, я не про такое колдовство говорю. Так умеют колдовать все красивые женщины. Я же обладаю даром иным… Когда вы ближе узнаете меня, то оцените. Быть может, мы с вами будем друзьями на всю нашу жизнь.

   Калиостро молчал и вдруг вымолвил:

   — Если бы вы могли, графиня, устроить мне аудиенцию у королевы, то я пошел бы за вас в огонь и в воду.

   — Это очень легко сделать. Я спрошу у нее при первом свидании.

   После этой беседы и этого обещания Калиостро был, конечно, в руках у хитрой и тонкой Иоанны.

   Лоренца со своей стороны в награду за услугу, оказанную графине, могла постоянно видаться с Уазмоном в ее квартире. Иоанна не ревновала… Одновременно с тем госпожа Реми позволила наперснику Канару перестать дежурить в доме иностранца-графа, где он страшно скучал. Заниматься тем только, чтобы всякий день выведывать у людей, куда барыня их собирается идти, было для него делом совсем не по нраву. Он был полезен и нужен на иное, более серьезное.

  

III

  

   За это же время к прославленному молвой кудеснику народ уже повалил толпой. Все шли к магу и к медику, и всякий со своим делом, иногда не имеющим ничего общего ни с алхимией, ни с медициной. Иной просил укротить строптивую жену, другой просил указать вора и найти пропавшее имущество, третий просто просил совета в тяжбе. Одним словом — всякий, озабоченный чем бы то ни было, шел к кудеснику со своей заботой. Калиостро принимал всех и отделывался, как мог, иногда самыми обыкновенными советами, но иногда поневоле приходилось отказывать в просьбе.

   Наконец однажды к знаменитому магу явился проситель с очень странным, не подходящим делом, но Калиостро не только не отказал, а даже с радостью взялся услужить.

   Явившийся был личный адъютант короля — барон д’Эгильон. Просьба барона, обратившегося к волшебнику, заключалась в том, чтобы побудить одного его дальнего родственника, Пралена, графа и пэра, возвратить ему хотя бы половину присвоенного им имущества после скоропостижно умершего отца д’Эгильона. Король Франции не желал вмешиваться в это дело, и д’Эгильон пришел бить челом к королю магии.

   Калиостро согласился помочь. Подобное дело могло произвести много шума в Париже, благодаря общественному положению д’Эгильона.

   Калиостро тотчас же отправился к Пралену в качестве посредника. Разумеется, присвоивший себе чужое имущество граф Прален наотрез отказался исполнить просьбу д’Эгильона и ссылался на вполне законное завещание покойного.

   — Завещание это незаконное. Все того мнения. Вам должна была бы принадлежать только половина имущества в уплату той суммы, которую вы ссудили покойному, но остальное все-таки должно перейти к сыну, — сказал Калиостро.

   — Это неверно! — отвечал Прален.

   — Завещание было подписано покойным в состоянии полусознания действительности! — продолжал Калиостро.

   — Это ложь! Наглая ложь! — воскликнул Прален.

   — Завещание помечено было к тому же задним числом.

   — Как вы смеете мне это говорить… — вспыхнул пэр.

   — Я сошлюсь как на свидетеля на такую личность, — холодно продолжал Калиостро, — которой вы поневоле не будете противоречить. Согласитесь ли вы возвратить половину имущества молодому человеку, если свидетельство одного лица произведет на вас известное впечатление и докажет вам при двух-трех лицах, что завещание почти подложное.

   — Конечно!.. Пожалуй!.. — нехотя и уже раскаиваясь, тотчас же после согласия, отвечал граф Прален.

   — В таком случае сделайте мне честь, пожалуйте ко мне завтра вечером. Я живу в улице Сен-Клод. Я вызову эту личность свидетелем, а затем вы поступите как вам будет угодно. Насиловать вашу волю никто не станет.

   Прален сожалел, что согласился, но, с другой стороны, любопытство подстрекало его побывать в гостях у знаменитого колдуна.

   И то, что произошло на другой день в доме улицы Сен-Клод, страшно нашумело в Париже и достигло даже до ушей самого короля Людовика XVI и Марии Антуанетты.

   Поздно вечером в кабинете Калиостро сошлись только четыре приглашенных лица, в числе которых был узурпатор Прален, вместе с ним молодой д’Эгильон и принц крови Конти. Все четверо сидели у зажженного камина, где, колеблясь, падало и вновь поднималось и вилось красное пламя. Другого какого-либо освещения не было. Это немало удивило гостей. Конти, бывавший изредка у волшебника, был его горячий поклонник и немало содействовал своими рассказами о чудесах Калиостро его все разраставшейся славе. Теперь, на этот раз, Калиостро умышленно пригласил принца, чтобы он мог разнести по всему Парижу весть о происшедшем в доме мага.

   Принц Конти был более всех удивлен темноте в горнице и, будучи близок с хозяином, решился заметить это обстоятельство графу, приписывая отсутствие освещения простому недоразумению и рассеянности его.

   — Свечей, — отозвался Калиостро, — не нужно. Нам достаточно и камина, чтобы видеть друг друга и разговаривать… И потом, для свидетеля, который явится, освещения никакого не должно быть. Этого «они» не любят!

   — Кто? — спросил Прален, не понимая.

   — Он?.. Тот, которого я пригласил свидетельствовать на вас, граф, в том, что вы неправильно поступили.

   — Как его? Этого господина, — спросил д’Эгильон. — Я его знаю?

   — Когда увидите, то узнаете. Но довольно… Приступим…

   И Калиостро громко, особым голосом обратился к графу Пралену, снова спрашивая его, согласен ли он возвратить хотя бы половину имущества законному наследнику. Пэр отчасти нетерпеливо повторил свой отказ в более резкой и даже насмешливой форме.

   — В таком случае, вы упорно желаете, чтобы «он» свидетельствовал, что вы не правы, что завещание подложное?

   — Я не позволяю вам так выражаться! — горячо воскликнул Прален.

   — Стало быть, дело решено? Вызывать мне свидетеля?

   — Пускай придет и говорит что хочет. Мне все равно… Вы не ставили мне условием, и я вовсе не обещал вам, что буду повиноваться неизвестному мне господину.

   — Я не говорил вам, — строго вымолвил Калиостро,— что он вам неизвестен. Напротив, я скажу вам, что он хорошо известен всем вам. Этому молодому человеку он не только хорошо известен, но даже более того… Впрочем, зачем слова терять даром… Вы отказываетесь? Повторите ваш отказ.

   — Отказываюсь. И даже сожалею, что приехал! — раздражительно выговорил Прален.

   — Вы не хотите отдать половину имущества добровольно?

   — Ах, черт побери… Это скучно… Никогда!

   — Вы слышали? — странным голосом выговорил хозяин, как бы себе самому, а не гостям.

   — Да, слышали, — отозвались тихо все трое, удивленные голосом Калиостро.

   — Молчание! Я всех прошу на мгновение соблюсти полное молчание и, если возможно, даже не шевелиться.

   Наступила полная тишина. Хозяин, сидя в кресле, опустил голову на руки. Он оперся локтями в колени, приник лицом к раскрытым ладоням, как бы в глубокой думе. Гости безмолвно смотрели на него, не понимая, что происходит, не зная, что будет, но с трепетом чуя — по репутации этого человека, — что произойдет что-нибудь особенное.

   Комната в полумраке, казалось, вздрагивала беззвучно и колыхалась в лучах тлевшего и замиравшего в камине огонька.

   После паузы, среди полной тишины в комнате и во всем доме, Калиостро отнял руки от лица, встал и выпрямился во весь рост. Затем он закинул голову назад, поднял высоко правую руку перед собою со сжатыми пальцами, кроме указательного, как если б он указывал нечто в пространстве. В то же время левая рука его и ее указательный палец были опущены и как бы указывали на нечто, находящееся в двух шагах от него на полу…

   Кудесник был обращен лицом к огромному шкафу с книгами, стоявшему в глубине кабинета, и все взоры гостей невольно обратились на этот угол.

   — Явись и свидетельствуй!

   В комнате пронесся легкий ветерок, как бы из отворенного окна; ковер и листы раскрытой книги на столе всколыхнулись, пламя в камине подскочило, блеснуло ярко и опять упало.

   — Явись и свидетельствуй!

   Снова порыв ветра, но сильный, как завывание бури в лесу, и за ним чуть слышный, болезненный и томительный стон…

   — Явись и свидетельствуй!

   Кудесник быстро опустил правую руку рядом с левой и обе они теперь указывали вниз… Раздался стон в горнице, протяжный и за душу хватающий… В углу, у шкафа, появилось что-то или кто-то…

   Это был не человек, а как бы тень или отражение человеческого образа в зеркале. Затем, через мгновение, весь облик высокого и худого старика с синевато-бледным лицом и закрытыми глазами ясно вырисовался и выдвинулся беззвучно из угла, как-то колыхаясь и колеблясь, как облако…

   И как стенание, жалобное, тихое, едва слышное и будто далекое, где-то за пределами горницы раздались слова:

   — Завещание подложно…

   Кудесник опустил голову на грудь и поднял обе руки вверх… Облик мгновенно рассеялся и исчез.

   В тот же миг раздался отчаянный крик молодого д’Эгильона… Уже несколько мгновений сидел он, цепенея и задыхаясь от ужаса, и наконец дико вскрикнул.

   Он узнал своего покойного отца.

   Принц Конти сидел недвижно, стараясь яснее разглядеть незнакомый ему человеческий образ, колыхавшийся в пространстве.

   Зато граф Прален без единого звука повалился на пол со своего кресла и лежал замертво около ног Калиостро…

   Не сразу очевидцы совершившегося пришли в себя… Калиостро недвижно молчал и стоял, закрыв лицо руками, как человек, который старался прийти в себя после вспышки гнева или горя… Молодой д’Эгильон рыдал, как ребенок; принц, теперь только понявший, что и кого он видел, тяжело дышал, оробев и оторопев всем телом. Прален, протянувшись на полу, валялся как труп…

   — Свечей! — вскрикнул наконец Калиостро.

   Дверь отворилась, и улыбающаяся кротко и мило красивая женщина в элегантном и прелестном пунцовом наряде появилась с двумя маленькими канделябрами в руках.

   Это была Лоренца…

  

IV

  

   Капрал королевского полка «Крават» после бала Субиза напрасно проволновался целую ночь у себя в спальне от слова возлюбленной «завтра».

   Этот завтрашний день, теперь давно прошедший, не принес Алексею ничего. Он отправился около сумерек в дом маркизы Кампо д’Оливас со страшной тревогой на душе, но Эли появилась грустная, задумчивая, с заплаканными глазами и, улучив минуту, когда опекунша вышла в столовую, вымолвила тихо:

   — Я ничего вам сказать не могу, Алек.

   — Побойтесь Бога! Не мучайте меня! — воскликнул Алексей.

   — Не могу. Не могу… Хоть пускай меня казнят сейчас. Но вы не горюйте и не жалейте, что мое последнее решительное слово запаздывает. Мое сердце борется с разумом, а я на него надеюсь. Понимаете? Я на него надеюсь!

   — На что!.. На сердце ваше… Или на разум ваш? — дрогнувшим голосом произнес Алексей.

   — Я надеюсь, и вы надейтесь, так как «оно» ваше!

   — Оно?! — восторженно вымолвил Алексей. — Стало быть, это почти да!

   — Почти да! — тихо отозвалась Эли, но грустно взглянула в глаза возлюбленного.

   Затем она попросила Алексея не бывать у них до получения приглашения от нее или от опекунши.

   Так прошло несколько дней для Алексея в томительном ожидании решения своей судьбы. Наконец однажды случилось роковое событие.

   Однажды утром Алексей Норич, после смены с караула, выехал из дому верхом, чтобы, по обыкновению своему, прогуляться в окрестностях Парижа. Детство и юность, проведенные в маленьком городке, в живописной местности на берегах Рейна, заставили Алексея полюбить деревню и природу. Жизнь в мрачной улице душного города томила молодого человека.

   Уезжая за город в поле, блуждая шагом, а иногда спешиваясь и ведя лошадь под уздцы, он проводил целые часы в каком-нибудь овраге, или среди муравы полей, или на опушке леса. И здесь, в уединении, мечтал он о своей возлюбленной, о своей злосчастной жизни, о роковом узле этой жизни. Мечты его носились часто и в неведомой ему Испании, из которой явилась возлюбленная его, и в далекой, снегом покрытой стране, с которой роковым образом связала его судьба.

   На этот раз Алексей сократил свою прогулку. Он был взволнован и смущен, он ждал развязки, ждал, что гордиев узел его жизни или распутается от одного слова дорогой Эли, ее одним «да», или же придется разрубить этот узел, покончив свое существование. У Алексея был перстень, доставшийся по наследству от отца, в котором заключался магический сильнейший яд. Зачем носил этот перстень его отец — он часто удивлялся и прежде. Теперь же он был рад обладать ядом.

   Когда Алексей, возвращаясь в город, уже въехал в свою улицу, то недалеко от ворот своих казарм он встретил, тоже верхом на великолепном коне, всадника в богатом костюме мушкетеров короля. Он узнал сразу Уазмона. Они ехали навстречу друг к другу. В нескольких шагах Уазмон презрительно глянул в лицо капрала полка «Cravatte» и, с пренебрежением махнув хлыстом, который он держал в руках, крикнул:

   — Дорогу!

   Так как Алексей сразу не сообразил, чего хочет Уазмон, то, не меняя направления лошади, приблизился и съехался с мушкетером.

   — Вам говорят: дорогу! — вскрикнул Уазмон. — Я офицер королевского конвоя, а вы солдат простой кавалерии. Быть может, еще и наемный швейцарец или савойяр… Ну, правее!

   Уазмон остановил среди дороги коня и ждал, чтобы Норич почтительно объехал его.

   Молодой человек, смущенный неожиданностью, но вспыхнув от досады, не останавливаясь, двинулся мимо Уазмона.

   В одно мгновение на глазах у нескольких человек солдат и офицеров у казарм произошла дикая стычка. Хлыст мушкетера, просвистав два раза по воздуху, сшиб с головы капрала шляпу и перерезал шею около уха. В то же мгновение Норич схватил оскорбителя за ворот, хотел стащить на землю с седла, но не удержался на лошади и, свалясь, повис на враге, держа его окостеневшими от гнева руками. Мушкетер, задыхаясь и чувствуя, как рвется его дорогой колет, хлестнул лошадь. Конь взвился на дыбы, но Алексей не выпустил из рук всадника. Уазмон, конечно, не усидел, и оба врага покатились на землю в пыльную дорогу. Подбежавшие на помощь товарищи тотчас заступились за Норича. Смущенный и потерявшийся Уазмон в одно мгновение обнажил шпагу, но десять таких же обнаженных шпаг явились у его лица.

   — Стойте! — закричал Уазмон. — Я должен объяснить вам.

   — Нечего тут объяснять! — вскрикнул вне себя Алексей. — Оставьте меня, товарищи. Я один справлюсь с ним.

   В первый раз в жизни Алексей чувствовал, что разум помутился в нем, что он в это мгновение способен только на одно: немедленно умертвить своего оскорбителя или быть убитым.

   — Вы оба сумасшедшие! Вы себя губите бессмысленно!

   — Здесь улица… За это суд, как за убийство! — раздались голоса.

   — Здесь нельзя… Стойте! — крикнул и Уазмон.

   — Все равно мне… Становитесь! Защищайтесь! — кричал Алексей, нападая на врага. — Берегите улицу от патруля! — прибавил он, обращаясь к товарищам.

   — Я не хочу быть осужден за убийство! — кричал Уазмон.

   — Нет. Здесь. Сейчас… Защищайтесь!

   Но в это мгновение двое из офицеров, товарищи Алексея, бросились между соперниками и ловкими ударами выбили у него шпагу из рук.

   — Вы с ума сошли! — сказал один из них. — Разве можно драться у самых казарм. Вы хотите, чтобы ваш поединок сочли разбоем или злодеянием и чтобы тот, кто останется в живых, был посажен в крепость. Расходитесь немедленно! А нынче же вечером мы сойдемся в более удобном, условленном месте!

   Норич стоял безмолвный и все еще задыхался от душившего его гнева. Уазмон, более спокойный, согласился и заявил, что вечером, в восемь часов, он будет со своим секундантом в Пре-о-Клерк, местности, где постоянно происходили все дуэли.

   Когда Уазмон удалился, товарищи обступили своего сослуживца, которого все любили, и стали допытываться причины этого явного, умышленного оскорбления.

   Алексей догадывался, даже знал наверное, что это было мщенье за предпочтенье, которое оказывает ему Эли, но, конечно, не объяснил этого товарищам.

   Но сам Алексей ошибался тоже, думая, что злоба и ревность подняли на него руку кавалера Уазмона. Добродушный мушкетер, нисколько не влюбленный в Эли, пошел на все по приказанию графини Ламот.

   Вернувшись домой, Алексей, разумеется, ни слова не сказал Лизе обо всем с ним случившемся. Наивная и недалекая Лиза не заметила даже изменившееся лицо брата, его волнение и страстно блестящий взгляд.

   Он прошел быстро в свою горницу, заперся и, переглядев несколько бумаг, отложил их в сторону. Это были документы его и сестрицы, паспорты и бумага, по которой он получал ежемесячно в банкирской конторе деньги, приходившие из России.

   Воображая, что Уазмон страстно влюблен в Эли, правдивый Алексей оправдывал то чувство, которое послужило поводом Уазмону к этой встрече и к нападению. Он нисколько не смущался идти на поединок, потому что недаром был студентом германского университета. Раз пятнадцать уже приходилось ему драться из-за пустяков, и он мастерски владел шпагой. Теперь приходилось в первый раз в жизни выступать на серьезный поединок, вступать в бой насмерть.

   Алексей надеялся, что серьезность этого случая заставит его еще лучше воспользоваться своим искусством.

   А между тем он был смущен. Его волновало совсем иное.

   Как идти на смерть и, быть может, — все в воле Божьей — пасть от удара противника, когда в его ушах еще звучат слова Эли: «Подождите: мое сердце борется с разумом, а я на него надеюсь!»

   «Надо отложить эту дуэль во что бы то ни стало! — думал он. — Ведь это почти признание. Согласие!..»

   Если Эли скажет «нет», он готов умышленно подставить свою грудь под смертельный удар шпаги Уазмона. Но если скажет «да»… Тогда ему надо жить, и чувство полного счастья укрепит его руку, удвоит его искусство, удесятерит его силу и ловкость.

   Продумав, однако, часа два, Алексей окончательно решил, что стыдно откладывать поединок и поневоле надо идти на бой, не зная, как решена его участь в сердце возлюбленной.

   И он тотчас же послал за своим сослуживцем, лейтенантом того же полка, с которым был особенно дружен и близок и которого даже Лиза предпочитала всем остальным товарищам брата.

  

V

  

   Были уже сумерки, когда товарищ и друг явился к Алексею.

   Лейтенант Турнефор уже знал, что должен быть секундантом у друга. Он владел шпагой настолько плохо, что избегал всякой ссоры и ни разу не участвовал ни в одной дуэли ни в роли действующего лица, ни в качестве секунданта.

   Молодой человек лет 22 был теперь настолько взволнован, что Алексей даже удивился и приписал эту тревогу друга новости его положения.

   Турнефор просидел несколько мгновений молча, но вдруг отчаянным голосом выговорил, будто крикнул:

   — Норич… Если ты будешь убит — я желаю жениться на твоей сестре. Я люблю ее.

   Алексей изумленно поглядел на друга.

   — Пойдет она за меня?..

   — Я думаю… Я даже… Даже уверен, — произнес Алексей как бы бессознательно, настолько он был поражен этим неожиданным открытием.

   — А ты согласен?..

   Алексей вместо ответа, как бы придя в себя, вскочил и бросился обнимать друга…

   — Но если ты останешься жив, то этого теперь не будет. И ты обяжись клятвой ничего не говорить сестре до поры до времени. Дай слово.

   — Почему же, если я буду жив, то…

   — Не спрашивай и дай слово молчать.

   — Даю.

   Едва успел Алексей выговорить это слово, как в горницу вошла Лиза и подала брату письмо, запечатанное зеленой восковой печатью большого размера с затейливо пестрым гербом.

   Алексей сразу догадался, откуда это послание, и, задыхаясь от волнения, разломил печать и, вынув исписанный кругом листок бумаги, стал бегло читать… Прочтя две страницы, он выронил письмо из рук и зашатался.

   Сестра вскрикнула, бросилась к нему, но помощь Турнефора, следившего за другом, уже подоспела прежде молодой девушки.

   Алексей, ухватившись за товарища, удержался на ногах и тяжело опустился на придвинутый сестрой стул.

   — Вот этот удар хуже, ужаснее удара шпаги! — прошептал Алексей.

   Письмо было от тетки-опекунши и было, стало быть, ответом, обещанным Алексею его возлюбленной.

   Тетка-опекунша не только в вежливых, но задушевных выражениях объясняла молодому человеку, что ее питомица созналась ей в своем чувстве к нему и в том, что подала ему надежду, но что, в качестве опекунши, сама она не может согласиться на его брак с племянницей до тех пор, пока его общественное положение не будет выяснено и упрочено. Она уверяла Алексея в своих добрых чувствах к нему, но прибавляла, извиняясь за искренность, что сомневается в его происхождении и в его правах.

   Овладев собою, Алексей снова взял письмо и дочитал его. После первого чтения он решил добровольно идти на смерть и в поединке с Уазмоном даже не защищаться. Теперь же, после второго чтения, напротив, он твердо решил во что бы то ни стало не оставлять в живых своего врага.

   Маркиза в конце письма намекала Норичу о своем желании, чтобы он прекратил свои посещения, оставил мысль о браке с ее племянницей, так как у нее есть партия: молодой человек, ей глубоко преданный и любящий ее. Опекунша намекала на то, что Эли на предложение руки этого претендента отказала ему сгоряча, но, разлученная с Алексеем, по всей вероятности, согласится на этот брак.

   Алексей попросил сестру выйти и оставить его наедине с другом.

   — Вот письмо… прочти его, — сказал Алексей, когда они остались одни.

   Турнефор быстро пробежал письмо, вздохнул и молчал.

   — Этот претендент, — произнес он наконец, — конечно, кавалер Уазмон, оскорбивший тебя?

   — Разумеется.

   — Ну, ты его убьешь сегодня.

   — Разумеется, — злобно рассмеявшись, сказал Алексей. — Я тебе говорил сто раз, наконец, ты сам видел, как я владею шпагой… Но вот в чем дело, друг мой. Уазмона я убью, но завтра в эту пору буду тоже мертв. Следовательно, ты должен взять теперь же все эти бумаги и жениться на Лизе.

   — Что это значит?

   — Объяснять я тебе не стану. Говорю только одно: Уазмон будет убит сегодня, а завтра в ту же пору и я буду там, где он. В тех неведомых пределах, где, поверь, будет мне лучше, чем на этой планете… Довольно жить. Я измучился, я устал так, как если бы прожил сто лет.

   — Ты решаешься на самоубийство?.. Это безумие!..

   — Может быть… Прекратим этот разговор.

   — Но неужели нет другого исхода?.. Никакого?!. — воскликнул Турнефор.

   Алексей пожал плечами и выговорил:

   — Есть… Есть один человек, который бы мог помочь мне, спасти меня. От его магической помощи все изменилось бы; маркиза Ангустиас отвечала бы согласием… Вообще все… все изменилось бы!..

   — Так обратись за этой помощью… Кто он?.. Где?.. Здесь в Париже?.. Хочешь, я помогу тебе?..

   — Нет. ничего не надо… Я даже назвать его тебе не могу… Да и не стоит того!..

   — Но ты обращался за помощью к этому человеку?

   — Конечно. Даже не раз… И еще недавно я снова обращался к нему письменно, но он избалован ухаживанием всего Парижа.

   — И он отказал тебе?

   — Он отвечал молчанием. Это все равно тот же отказ… Однако нам пора собираться… до назначенного часа поединка остается лишь время дойти до места.

   Алексей помолчал, глубоко вздохнул и выговорил, глядя на лежащее на столе письмо маркизы:

   — Да. Если бы ты знала, старая дева, что это письмо погубит твоего фаворита. Не объясни ты в письме перед самым поединком, за кого ты прочишь Эли, я бы дал себя убить Уазмону. Это была бы все-таки христианская смерть. Но теперь, зная, кто будет мужем Эли после моей смерти, я не могу оставить его в живых… И вот ты сама, старая, глупая кастильянка, убила своего любимца излишней болтовней.

   Друзья оделись и, накинув плащи, собрались выходить из дому.

   — А с сестрой не простишься? — шепнул Турнефор.

   — Зачем?

   — Как, друг мой, зачем. Мало ли что может быть. Все в воле Божьей. Лучше пойди пожми ей руку… Перед такой роковой минутой жизни она, быть может, принесет тебе счастье.

   Алексей стоял в нерешимости, но вдруг шагнул к порогу и выговорил:

   — Нет, не могу… боюсь… Она заметит во мне волнение и проведет целый вечер в тревоге. Из-за чего ее беспокоить! Ведь я знаю, что все обойдется благополучно, то есть благополучно для меня, — прибавил он с раздражительным смехом.

   Турнефор подавил вздох и выговорил тихо:

   — Ну так пойдем.

   И оба офицера, закутавшись плотно в плащи, молча двинулись пешком по направлению к месту, назначенному для поединка.

   На дворе уже смерклось; ночная тень быстро набегала на землю. Когда друзья приближались к Пре-о-Клерк. было уже совершенно темно.

   — Да… досадно! — проворчал как бы про себя Алексей, — дрался не раз, но всегда днем; ночью никогда не приходилось… Глупый это у вас обычай!.. Лучше драться дальше от всяких полицейских, но при дневном свете. А нашему брату, близорукому, оно совсем не с руки.

   Турнефор остановился вдруг как вкопанный и выговорил:

   — Конечно, это безумие!.. Я забыл, что ты близорук… Надо было настоять на поединке днем… Что ж теперь делать? Надо отложить до завтра.

   — Для того чтобы Уазмон прождал меня часа два и решил, что я струсил… Никогда!

   — Но ведь завтра ты явишься, ты докажешь, что не струсил…

   — Нет, пустое! Теперь поздно. Надо было раньше об этом думать… Идем…

   Через несколько шагов среди темноты им навстречу попались две личности в плащах и окликнули их. Они отвечали.

   Это был Уазмон с секундантом своим, бароном Вильетом. Поединщики выбрали место и стали…

   «Неужели темнота по-своему решит всю судьбу Эли?» — думал Алексей, тревожно обнажая шпагу.

  

VI

  

   В самый разгар своей деятельности, на вершине известности и даже славы, Калиостро, окруженный молодежью, часто, однако, признавался жене, что во всех этих людях он не видит ни одного человека, который бы мог быть его помощником и наперсником, каким он сам был когда-то у Альтотаса. А между тем наперсник этот был необходим великому магу. И он давно мечтал об этом, а теперь в Париже начал он уже как бы искать такого ученика и помощника преимущественно среди иностранцев.

   Но Калиостро, мечтавший иметь около себя такую личность, про которую он мог бы со временем сказать: alter ego {Второе я (лат.). Ред.}, не встречал положительно ни одной подходящей, даровитой и смелой натуры.

   Однажды вечером ему попалось в руки письмо, которое он хотел тотчас, по обычаю своему, разорвать, почти не читая, так как оно было, очевидно, от одного из его незнакомых поклонников. Масса таких лиц постоянно обращалась к нему с просьбами всякого рода. Но что-то остановило его руку…

   Он прочел подпись. Четко написанное имя привлекло его внимание вследствие своей загадочности — «Граф Зарубовский или Норич». Кудесник пробежал письмо, потом прочел его второй раз, пропуская слова, которые не мог разобрать. Затем прочел в третий раз, разобрал все письмо, написанное неправильным французским языком, и задумался.ъ

   Эти обе фамилии, и Зарубовский, и Норич, были не французские, а северные. Это, стало быть, пишет иностранец. Наконец, то, что он пишет, в высшей степени оригинально и интересно. Калиостро посмотрел на число и день и вымолвил вслух:

   — Не поздно ли? Пожалуй, поздно… А если он лжет? Хвастает… Вряд ли!.. Не похоже.

   Автор письма этого говорил, что он молодой человек, происхождением с севера, что жизнь его, вследствие несчастно сложившихся обстоятельств, ему в тягость, но что он может быть спасен всемогуществом такого загадочного человека, как граф Калиостро. Он уже писал два раза, теперь пишет в третий раз, но уже не просит ничего, а только в последний раз заявляет, что так как помимо графа Калиостро никто помочь ему в его горьком положении не может, то остается только одно — покончить с собой.

   «Я знаю наверно, — кончил он письмо, — что эти строки на вас тоже не подействуют. Я слышал, что вы получаете сотни писем в день, бросаете их, почти не читая. Следовательно — это письмо вы уничтожите; но тем не менее я пишу его. Я исполняю как будто какой-то долг совести перед самим собою.

   Через несколько дней после того, что вы прочтете его и бросите, меня уж не будет на свете. Если вы не верите, то, имея мой адрес, вы можете узнать, что накануне вашего появления или появления вашего посланного молодой человек, капрал, по фамилии Норич, кончил самоубийством. А между тем, граф, если бы вы пожелали, если бы вы меня приняли хотя бы на полчаса, когда я писал и просил вас принять меня, я бы мог остаться жить, быть счастливым, обладать огромным состоянием, которым поделился бы охотно с вами.

   Когда-то гладиаторы, отправляясь на бой, говорили императорам: «Ave Caesar, morituri te salutant!» {«Да здравствует Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя!» (лат.). Ред.} Я скажу, обращаясь к вам, то же самое: «Умирающий посылает вам, великий маг и чародей, свой предсмертный поклон».

   Вот именно какого рода письмо было подписано двойною фамилией: граф Зарубовский или Норич.

   Калиостро подумал над этим письмом, повертел его в руках, потом, как бы под влиянием вдруг принятого решения, он сунул письмо в карман.

   «Вот был бы, может быть, для меня прекрасный помощник! — подумал граф. — Я знаю его тайну! И тут целое состояние!»

   Через несколько минут он был уже в экипаже и по темным улицам Парижа ехал в дальний, глухой квартал. Данный ему адрес указывал местность недалеко от знаменитой Бастилии и, стало быть, близко и от его квартиры.

   В темном и маленьком переулке экипаж Калиостро остановился около казармы. Он вышел из кареты и хотел спросить у кого-нибудь, который здесь дом капрала Норича, но остановился в некотором недоумении или, вернее сказать, сразу догадавшись, где тот дом, который он отыскивает.

   Весь переулок был темен, только в одном маленьком домике ярко светились огни и шевелились в какой-то тревоге человеческие фигуры.

   «Это, наверно, его дом, — подумал Калиостро. — Но, стало быть, он исполнил свое намерение. Входить или нет?» — задал он себе вопрос.

   В одну минуту он собрался было садиться в экипаж и уезжать, но вдруг ему пришла ребяческая фантазия поглядеть внутрь этого дома через низенькие окна.

   Калиостро приблизился к домику и глянул в крайнее окно. За столом сидела чрезвычайно красивая молодая девушка и нервно, быстро писала. Все лицо ее было в слезах.

   В горницу входили и выходили беспрестанно несколько человек: одна очень молоденькая девушка, пожилой полненький господин, молодой офицер и еще две горничные.

   «Вероятно, покончил с собой и лежит в гробу», — подумал кудесник и, вернувшись к карете, велел ехать домой. Ему было жаль этого погибшего незнакомца. А между тем девушка, поразившая Калиостро своей красивой головкой, которую он видел у стола за письмом и всю в слезах, была, конечно, не кто иная, как пылкая и прихотливая Эли д’Оливас.

   Когда она узнала об ужасной участи своего возлюбленного, она лишилась чувств и упала, как мертвая, на пол. Ей сказали, что раненый Алексей при последнем издыхании или, вернее, уже умер. Придя в себя, Эли не зарыдала, ни слезинки не было в ее глазах. Она только была бледна и неподвижна, как мраморная статуя. Несколько минут молча не спускала она глаз с тетки, которая хлопотала около нее и умоляла успокоиться, раздеться, лечь в постель и напиться какого-то домашнего зелья в ожидании доктора.

   Эли согласилась, сказала «да!», но прибавила решительно: «С условием, если вы тотчас сами поедете за этим доктором».

   Ангустиас беспрекословно оделась и выехала из дому, а вслед за нею Эли разогнала всех людей по своим поручениям в городе. Дом опустел…

   Тогда девушка судорожными движениями оделась тоже и быстро вышла из дому, едва сознавая, что она делает. На улице она наняла первый попавшийся ей фиакр и приказала скакать к казармам полка «Крават». Червонец, брошенный вознице в руку, так на него подействовал, что он погнал лошадь во весь опор через весь Париж и скоро был в Марэ.

   Эли не знала, где квартира Алексея, но первый же встречный солдат на ее вопрос указал ей домик капрала-чужеземца, назвав его le caporal Noréche…

   Войдя в квартиру, Эли бросилась на шею к Лизе, и обе зарыдали обнимаясь…

   — Надежды нет? — спросила Эли.

   — Не знаю… Нет… Если Господь сжалится… Не знаем… Вот доктор…

   — Ça va mal, mes enfants… {Дела плохи, дети мои…(фр.). Ред.} Дурно… Но не надо отчаиваться…

   Доктор был убежден, что раненный опасно и глубоко в шею молодой человек скончается к ночи, но не решился сказать этого двум таким юным существам. Для очистки совести и чтобы прекратить глухие рыдания девушек доктор стал объяснять обеим, как ухаживать за раненым и делать бинты и наблюдать за сделанной им перевязкой.

   Эли стала просить позволения тотчас войти к больному, но доктор, отчасти узнав, а отчасти догадавшись, какое важное значение имела для раненого эта явившаяся вдруг красавица, решительно воспротивился ее желанию.

   — Это свидание с вами сейчас может его убить на месте! — сказал он. — От волнения и тревоги хлынет опять кровь, и никакие перевязки не спасут! — восклицал он, — Если вы хотите убить его — идите. Завтра утром я вас допущу. А эту ночь помогайте здесь, оставьте сестру одну у постели.

   Эли поневоле согласилась, но слова доктора «завтра утром» впервые заставили девушку одуматься, как бы сознательно оглянуться и спросить себя: «Что она намерена делать?»

   «Конечно, оставаться здесь около него с его сестрой на всю ночь!» — решила она мысленно и бесповоротно.

   Она села к столу, написала несколько строк и тотчас послала эту записку к своей тетке. Она объяснила свой поступок и свое намерение остаться в квартире возлюбленного до его выздоровления или его смерти.

   Эли писала опекунше в таких энергичных выражениях и слова ее дышали такой решимостью отчаяния, что тетке нельзя было и думать явиться сюда, чтобы пробовать силой увозить ее домой.

   «Клянусь памятью моей матери, что я зарежусь на пороге этого дома, если меня захотят силой увозить отсюда! — кончала она свою записку и, уже собравшись запечатать, прибавила еще дрожащей рукой: — Lo juro! Si quieres tamarme. Ven! (Клянусь! Если хочешь убить меня — приходи!)».

  

VII

  

   В те же мгновения Калиостро вернулся домой и, войдя к себе, не снимал плаща и шляпы.

   — Что за странная фантазия! — произнес он наконец. — Однако, если меня что-то толкает туда, к трупу незнакомого мне юного чужеземца, погибшего отчасти из-за меня, то отчего же не исполнить каприза.

   Эти слова вырвались у кудесника вследствие странного желания видеть лицо человека, которого он считал застрелившимся в этот день.

   — А если он жив еще?.. Девушка была в слезах, но ведь она могла плакать не по мертвому, а по умирающему. Если я опоздал, то являться к нему совестно. А видеть мне его хочется. Решено! Не поеду опять.

   Однако через минуту Калиостро вышел вновь и приказал удивленному кучеру ехать опять туда же, к домику в Марэ.

   На этот раз Калиостро подъехал к самому крыльцу дома, вышел и хотел постучать в дверь, когда увидел, что она была растворена. Он вошел и невольно осмотрелся, чтобы убедиться, нет ли в прихожей гробовой крышки или чего-либо, свидетельствующего о присутствии покойника.

   Тихие голоса слышались из соседней комнаты, куда дверь была затворена.

   Калиостро сбросил плащ, снял шляпу и, отворив дверь, вошел с той уверенностью в поступи и взгляде, которая иногда выручала его. Когда он появился на пороге горницы, две молодые девушки, пожилая служанка и офицер сразу прекратили свой сдержанный шепот и с живостью обернулись к нему. Девушка помоложе бросилась к нему навстречу со словами:

   — Вы доктор Дюкро? Хирург королевский?

   Калиостро запнулся на секунду и тотчас же произнес:

   — Да.

   — Я, лейтенант Турнефор, за вами посылал, — выговорил, подходя, офицер. — Помогите. Вам передал приглашение наш командир?

   — Да, — с той же уверенностью отвечал Калиостро.

   — Он жив, стало быть?

   — Идите. Скорее! — воскликнула Лиза.

   — В каком положении находится он? В сознании?

   — Плохо… Очень плохо… Но жив, положительно жив,— прибавила пожилая служанка, приблизясь к Калиостро.

   — Где он себя ранил? Куда направил оружие? — спросил Калиостро. — Верно, в сердце или в голову?

   Обе девушки, а вместе с ними и Турнефор с изумлением взглянули в лицо Калиостро.

   — Мы вас не понимаем, господин доктор, — произнес Турнефор. — Про что вы говорите?

   — Что же с ним, если он не ранен? Я думал, что он…— запинаясь, выговорил Калиостро, — сам хотел покончить с собой. — Ведь это господин Норич?

   — Да, Норич! — воскликнула Лиза. —Мой брат. Но он преступно был ранен злодеем на улице… Грабителем…

   «Ничего не понимаю», — подумал Калиостро и прибавил:

   — Так идемте скорей!

   И, сопутствуемый Лизой, которая указала ему дверь и пропустила его вперед, кудесник, сказавшийся королевским хирургом Дюкро, с любопытством прошел в другую комнату, маленькую, полуосвещенную лампадой.

   На кровати в углу Калиостро увидел лежащего на спине молодого человека очень красивой наружности, поразившей его тотчас правильностью и благородством черт лица. Он тяжело дышал; обильный пот струился по лбу и смочил волосы на голове; глаза его постоянно открывались и закрывались. Каждый раз, что поднимались веки, лихорадочно блестящий взгляд черных глаз ярко вспыхивал в полумраке комнаты. Лицо слегка подергивала судорога.

   Калиостро приблизился и пристально стал смотреть в лицо лежащего. Тот слегка простонал. Искусный медик пригляделся зорко и выговорил удивленно:

   — Что с вами? Тут недоразумение!.. Вы не ранены. Говорите мне скорее, что вы с собой сделали? Вы ранены?

   — Да…

   — Но ведь вместе с тем вы и отравлены.

   — Нет! — чуть слышно повторил Алексей.

   — Каким ядом? Я вижу… Знаю наверно. Говорите: что вы приняли?

   — Оставьте меня! — глухо произнес Алексей. — Кто вы? Уйдите. Мне не надо… помощи.

   Лиза страшно вскрикнула и упала на колени около кровати.

   — Нет, я не оставлю! — воскликнул Калиостро.

   — Он доктор. Он поможет тебе. Он спасет тебя. Скажи, Бога ради! — рыдала Лиза.

   И, стоя на коленях около кровати брата, она схватила повисшую руку его и в порыве горя и отчаяния тянула его за руку и повторяла:

   — Скажи, Бога ради!.. Говори!.. Зачем ты отравился?!

   — Не хочу… оставьте меня! — отвечал глухо Алексей.

   — Послушайте, господин Норич! Мне вы обязаны сказать, — заговорил Калиостро горячо. — Вы обязаны назвать яд, который вы приняли, потому что я спасу вас от смерти и от того, что погубило вас. Я пришел спасти вас двояко. Есть в городе человек, к которому вы обращались с просьбой спасти вас, в могущество которого вы верите?

   — Да, есть, — произнес через силу Алексей.

   — Назовите его.

   — Зачем. Я умираю…

   — Он перед вами, молодой человек. Я — Калиостро.

   Лежащий устремил глаза на вновь прибывшего незнакомца; его мертвенно бледное лицо покрылось едва заметным румянцем; рука поднялась судорожным движением.

   — Правда ли? Вы ли Калиостро?

   — Правда. Клянусь вам и докажу. Назовите мне яд — и вы будете спасены. А когда вы будете на ногах, мы поговорим о вашем деле, о вашей судьбе.

   — Не верю. Да и поздно. Мне не надо жить… — прокричал, почти простонал Алексей и отвернулся лицом к стене.

   — Эли здесь… Милый мой. Эли здесь, у нас. Ты должен жить и быть счастливым! — воскликнула Лиза.

   Алексей двинулся всем корпусом и глядел на сестру.

   Калиостро между тем, быстрым движением достав из кармана сложенный лист бумаги, поднес его к глазам лежащего.

   — Вот ваше последнее письмо. Я Калиостро?

   — Эли здесь, у нас, любит тебя… — повторяла Лиза.

   — Да. Верю… Слава Богу!..

   Он схватил Калиостро обеими руками за руку, почти впился в нее и воскликнул горячо:

   — Спасайте меня скорей!.. Если она ко мне… пришла, я могу жить, я должен жить!.. Спасайте…

   — Какой яд вы приняли?

   — Aqua toffana…

   Калиостро сделал движение, которое невольно вырвалось у него.

   — Это ужасно! — прошептал он. — Где вы его достали?

   — Он был у меня уже давно. В перстне отца…

   — Это страшный яд? — вскрикнула Лиза.

   — Нет, сударыня, страшно не то, страшно другое. То, что такого яда на свете нет. Этим именем называют соединение ядов совершенно различных. Но все равно я испробую свои силы, может быть, мне и удастся еще спасти вас.

   И тотчас началась в домике суетня… Двое из находившихся здесь — лейтенант Турнефор и пожилая горничная — немедленно отправились по поручению Калиостро в аптеку и в лавки.

   До глубокой ночи провел Калиостро в этом домике, ухаживая за Алексеем. Уже два раза давал больному противоядие собственного состава, и, вызвав припадки, которые облегчили состояние отравленного, он снова внимательство освидетельствовал его и, качая головой, вымолвил:

   — Что же это? И рана… И отрава… Ну да Бог милостив. Главное, Норич, старайтесь немножко уснуть, восстановить свои силы. Я поеду домой и завтра же рано утром буду у вас снова. Я могу сказать вам почти наверное, что рана ваша пустая. Я боюсь только последствий яда в желудке… Засните. Быть может, через час вы будете уже вне опасности.

   На другое утро пациент, благодаря молодости, крепкому сложению и цветущему здоровью, уже пересилил болезнь. Когда Калиостро явился в тот же домик квартала Марэ, то и Лиза, и красивая молодая девушка встретили его с таким видом, по которому Калиостро сразу догадался, что все даже лучше, чем он ожидал.

   — Совсем здоров… Спасен! Вы благодетель наш! — произнесла молодая девушка страстно.

   Действительно, больной лежал бледный, слабый, но и улыбающийся.

   — Я чувствую, граф, — произнес он на вопрос Калиостро, — что я вне опасности. Мне нужно только спокойствие, чтобы стать таким же здоровым, как я был. Этим я обязан вам и вот ее присутствию. Это моя невеста.

   — Маркиза Кампо д’Оливас! — отрекомендовалась красавица, немного смущаясь и краснея.

   Калиостро при этом имени остолбенел и с крайним изумлением глядел на девушку, ни слова не говоря…

   Маг тотчас понял, что присутствие юной маркизы в доме больного, конечно, самовольное и, конечно, последствием этого поступка будет соблазн всего общества. Вместе с тем поступок девушки разрушал планы хитрой и умной графини Ламот.

   «Надо скорее обо всем известить ее, и особенно об этом казусе», — подумал Калиостро.

  

VIII

  

   Графиня Иоанна Ламот металась из угла в угол своей изящно отделанной квартиры, как тигрица, нежданно запертая в клетку. Лицо ее, бледное как полотно, было в слезах, руки дрожали. Посторонний мог бы подумать, что женщина поражена несчастьем, а между тем у бессердечной, но страстной женщины было не горе. На лице ее были слезы гнева; руки дрожали от злобы.

   Роковые случайности разрушали беспощадно то здание, которое она строила. Капризная и слепая фортуна будто боролась с ней, насмехалась над ней.

   Уазмон, дравшийся несколько раз на дуэлях и выходивший всегда победителем, теперь был убит, как мальчишка… И кем же? Каким-то пройдохой.

   Иоанна была уверена, что этот чужеземец неизвестного и сомнительного происхождения даже шпаги в руках держать не умеет; оказалось, по рассказу секунданта убитого, то есть ее друга Вильета, что этот уроженец севера дрался, как лев, по силе ударов, дрался, как черт, по искусству.

   — Не только один Уазмон, — объяснил Вильет, но если бы трех Уазмонов поставить против этого дьявола, он бы… всех трех убил. Захоти он, то был бы первым поединщиком всего Парижа.

   Весть о смерти приятеля, даже возлюбленного, поразила, но не огорчила графиню Ламот. Он для нее был мальчишкой, капризом, а отчасти лишь орудием для разных интриг.

   Через час после полученного ею известия она уже побывала в предместье Св. Антония, в своем притоне, и вызвала своего доверенного и усердного слугу Канара. Она объяснила ему горячо всю важность возлагаемого на него нового поручения.

   — Никогда еще, ни разу, мой милый Канар, — сказала Иоанна, — не было нам так важно и необходимо отделаться от человека, как теперь. Дело громадной важности в ваших руках… Я надеюсь на вас.

   — И будьте уверены, сударыня, — отвечал, улыбаясь страшной, скотоподобной улыбкой, Канар, — я исполню ваше поручение отлично! Я не могу только сказать определенно, когда мне удастся повстречать этого незнакомца или шведа. Он мало выходит из дома пешком, почти всегда разъезжает верхом. А согласитесь сами, что воткнуть ножик всаднику не так-то легко. Можно и это, но ведь можно и попасться… Во всяком случае, обещаю вам и даю слово… А вы знаете, что я никогда слову не изменял… Даю слово, что этот швед или русский будет подобран на улице мертвым в первый же раз, что сунется из дома пешком.

   Эта беседа происходила между Иоанной и злодеем около полудня. А на другой день утром другая наперсница Иоанны, Роза, явилась в квартиру графини, что делала чрезвычайно редко. Графиня Ламот старалась по возможности не принимать на своей квартире лиц, которых часто видела госпожа Реми.

   Пожилая и крайне некрасивая женщина с этим именем Роза принесла почти невероятную весть, после которой Иоанна залилась слезами злобы и заметалась в своей квартире. Ее главный помощник Канар был накануне вечером тоже убит этим дьяволом русским. Роза могла подробно объяснить, как все случилось. Мальчишка, ее племянник, случайно присутствовал при всем происшествии.

   Канар взял мальчишку с собой, велел ему стоять невдалеке для того, чтобы затем послать его к госпоже Реми с докладом об исполненном поручении. Мальчуган видел, как в темноте Канар бросился на проходившего военного и ударил его сзади ножом; но военный, страшно вскрикнув, отскочил, выхватил шпагу и в одно мгновение два раза пронзил ею господина Канара; затем оба упали. Мальчуган, в ужасе вскрикнув, бросился к обоим и стал звать господина Канара, но тот уже был мертв и лежал в потоках крови. Военный шевелился, стонал, но не просил о помощи, а, напротив, проговорил странные слова:

   — Спасибо этому злодею… Кажется, я умираю…

   Конечно, мальчуган бросился бежать со всех ног, тем более что заслышал шаги прохожих.

   Иоанна после этого известия была совершенно поражена. В смерти Уазмона не было ничего невероятного, но почти одновременная смерть — и от руки одного и того же человека — ее наперсника поразила ее. Вдобавок этот Канар, готовый всегда зарезать всякого по первому приказанию госпожи Реми, был ей необходим.

   Вечером Иоанна несколько успокоилась, и, когда ей доложили о даме, которая желает видеть ее немедленно, но не говорит своего имени, Иоанна, уже овладев собой, могла принять неизвестную гостью. Гостья эта оказалась Лоренца.

   Она вошла к графине и, сбросив шляпку с вуалью, тотчас же, не имея сил сказать ни слова, с рыданием упала на диван.

   Узнав гостью, Иоанна выпрямилась, скрестила руки на груди и выговорила холодно:

   — Так вы пришли плакать ко мне? Вы это могли бы сделать дома.

   Но Лоренца не слыхала или не понимала слов. Как истая итальянка, она продолжала рыдать, ломала руки, хватала себя за голову и чуть не рвала на себе волосы.

   Иоанна, простояв несколько мгновений как статуя над этой женщиной, пораженной горем, спокойно отошла и села в отдалении. Когда Лоренца вдоволь наплакалась, Иоанна обратилась к ней так же холодно:

   — Ну-с, наплакались? Теперь скажите мне, зачем вы пожаловали?.. Тело его лежит не у меня на квартире; хоронить его будут не здесь, а помочь воскресить его я не могу. Я могу только подослать к вам другого такого же красивого юношу… но мне теперь не до вас, мне теперь некогда… Что ж вам от меня угодно?

   — Я любила его, — проговорила Лоренца с отчаянием, — первый раз в жизни… Поймите!..

   — Мне совершенно не нужно и не любопытно знать, любили ли вы в первый раз или в десятый — все это до меня не касается. Скажу вам только, что вы не должны чересчур отчаиваться и оплакивать убитого. Он не любил вас или, лучше сказать, любил по моему приказанию.

   И Иоанна безжалостно, жестоко, в коротких, но резких выражениях рассказала Лоренце всю оборотную сторону истории ее любви, объясняя всю комедию, которую разыграл с ней Уазмон, даже не по собственному желанию, а по ее приказанию.

   Несчастная женщина, слушая графиню, оцепенела и как бы застыла от грубого и незаслуженного удара прямо в сердце.

   — Правда ли все это? — глухо выговорила наконец Лоренца.

   — Какая же цель мне лгать, — небрежно отозвалась Иоанна. — Успокойтесь и утешьтесь! Если вы будете продолжать так же верно служить мне по отношению к вашему мужу, то я обещаю достать вам другого, не хуже Уазмона.

   — О! — воскликнула Лоренца, — как можете вы, красивая и молодая женщина, говорить такие возмущающие душу слова! Я не думала, что вы такая бессердечная и безнравственная! Пускай я была игрушкой вашей, но я все-таки любила его.

   Лоренца поднялась порывисто с дивана, схватила свою шляпку и двинулась к дверям.

   Иоанна рассмеялась громко, встала и выговорила:

   — Зачем же вы приходили, синьора Лоренца? Вы думали, что мы обе вместе поплачем о судьбе погибшего в цвете лет дурака, который, не умея держать шпаги в руках, отправился мериться силами с бретером {Заядлый дуэлянт, задира. Ред.}.

   Иоанна хотела продолжать свои насмешки и над убитым, и над итальянкой, но Лоренца вдруг внезапным жестом прекратила злоязычие Иоанны.

   — Вот… Я забыла… Мне не до того… Я забыла… Я пришла с письмом от мужа, которое он не хотел посылать с посторонним…

   — О! Только вы, итальянки, способны на это! — воскликнула Иоанна, почти вырывая письмо из рук Лоренцы. — Только вы, итальянки, можете час целый выть в гостиной и даже не сказать ни полслова о том, что есть письмо.

   Иоанна быстро стала читать письмо Калиостро и, видя, что Лоренца выходит, остановила ее.

   — Подождите!.. А ответ?

   — Ответа никакого! — с рыданьем вымолвила Лоренца уже за дверью.

   — Глупая! — невольно вырвалось у Иоанны.

  

IX

  

   Письмо нового друга Иоанны окончательно свалило с ног твердую духом женщину. При известии о гибели Уазмона первая мысль в голове Иоанны была мечта о замене Уазмона другим молодым человеком в качестве претендента маркизы д’Оливас.

   «Я найду другого, — думалось ей, — который будет искуснее Уазмона и, быть может, победит капризную испанку — и все дело может поправиться».

   Теперь письмо Калиостро разрушило этот новый, созревающий в ее голове план.

   Кудесник извещал о невероятных, неожиданных приключениях; одно она знала, а от другого не устояла и упала на тот же диван, где мгновение назад лежала рыдающая Лоренца.

   Первое известие состояло в том, что молодой человек, новый знакомый графа Калиостро, лежит раненый довольно опасно каким-то злодеем. «Это приключение, — говорил Калиостро, — для графини Ламот не любопытно: но второе должно интересовать ее, ибо в квартире раненого молодого человека находится сама юная маркиза д’Оливас. Что тут делать? Рассудите и скажите!» — кончалось письмо Калиостро.

   Иоанна долго просидела неподвижно на диване, скомкав письмо, безмолвно, с одной лишь злобой на сердце.

   — Все рухнуло, все кончено! — повторяла она про себя. — Это не действительность, а какой-то сон, отвратительный сон… Это какая-то глупая сказка из тех глупых сказок со всякой чертовщиной, которые рассказываются детям глупыми няньками. Еще два дня только назад казалось, что остается несколько дней до полной удачи, а сегодня, будто в какой глупой сказке, все магически перевернулось кверху дном. Уазмон убит. Лихой убийца Канар тоже убит; но этого всего мало для беспощадной судьбы. Ей нужно еще, чтобы последний удар опытного Канара был неудачен и чтобы русский проходимец остался жив. Наконец, злой судьбе благоутодно, чтобы девчонка сбежала на квартиру этого чужеземца… Очевидно, что ввиду скандала старая тетка-опекунша должна согласиться на этот брак… А я? Что ж мне-то делать? — И Иоанна снова приблизила письмо к глазам, снова прочла: — «Что делать? Рассудите и скажите!»

   Всю ночь просидела или проходила из угла в угол в своей спальне решительная и предприимчивая женщина. На рассвете она легла спать, несколько успокоенная. Она рассудила, что ей делать, и решилась так же твердо, не падая духом, взяться за новое дело, за новое мудреное предприятие.

   — Ведь говорится же, — шутила она, уже засыпая, — le roi est mort — vive le roi!.. {Король умер — да здравствует король! (фр.). Ред.} Ну, я скажу: la trame est déjouée — vive la trame! Если все нити одной паутины порваны и унесены вихрем — надо начать ткать новую крепчайшую паутину.

   Иоанна решилась на предприятие, диаметрально противоположное тому, о котором она мечтала накануне. Этот поворот в уме ее, эта замена одного плана компании другим, на которую иная женщина потратила бы месяц в сомнениях и колебаниях, совершился в Иоанне в один вечер.

   — Если он жив и будет жить, а она его любит, то мне надо уступить судьбе. Но в конце концов я обману эту судьбу… Она сыграет мне же в руку.

   Едва отдохнув несколько часов, около полудня графиня Ламот в изящном наряде, красивая, как всегда, спокойная, но бледная, мило улыбающаяся, садилась в свой экипаж и приказывала ехать в дом маркизы Кампо д’Оливас.

   Старая дева после доклада ливрейного лакея приказала сказать гостье, что вследствие особо важных обстоятельств она не может ее принять.

   Графиня Ламот приказала снова доложить, что причина ее посещения в тесной связи с этим самым особо важным событием в доме маркизы; по этому-то делу она и приехала.

   Разумеется, через минуту два лакея явились навстречу ожидавшей в прихожей графине, а за ними вслед появилась главная горничная маркизы. Любимица горничная объяснила графине, что маркиза, извиняясь заранее, что примет ее в постели, просит пожаловать.

   Иоанна нашла старую деву еще в худшем положении, чем думала.

   Синьора Ангустиас была почти в таком же безнадежном и отчаянном положении, в каком накануне Иоанна видела другую женщину — Лоренцу. Старая дева также причитала. Неожиданное бегство ее питомицы из дому поразило ее, по ее словам, больше, чем если бы юная племянница, полуребенок, неожиданно скончалась.

   На вопрос маркизы, каким образом графиня Ламот знает все происшедшее, которое еще тщательно скрывается в доме прислугой, Иоанна отвечала, что знает все, но объяснить пока не может, а приехала к маркизе предложить ей свои услуги.

   — Я берусь вернуть к вам племянницу вашу из квартиры господина Норича.

   Этого слова было достаточно, чтобы Ангустиас села в постели и, притянув к себе Иоанну, горячо облобызала ее.

   — Вы мне обещаете?.. Вы ручаетесь?! — воскликнула она.

   — Обещаю, маркиза.

   — О, тогда требуйте от меня всего, чего хотите! — воскликнула Ангустиас.

   Просидев несколько мгновений и объяснив маркизе, что она приедет еще раз ввечеру. Иоанна прямо от нее приказала ехать по направлению к дому графа Калиостро.

   Швейцар дома графа уже давно заранее получил приказ принимать графиню Ламот когда бы то ни было, и днем и ночью, без доклада. Калиостро вышел навстречу графине веселый и, улыбаясь, выговорил:

   — Вот история, милая графиня! Только у вас в Париже бывают такие сюрпризы.

   Усадив гостью, Калиостро подробно рассказал Иоанне все то, что она отлично знала и без него, а некоторые подробности были ей гораздо лучше известны, нежели самому Калиостро.

   Граф изумлялся, за что мог какой-то уличный злодей пожелать убить такого милого и безобидного человека, как его новый знакомый и приятель русский. Но затем Калиостро, ничего не подозревая, сообщил графине ужасное известие. Он, Калиостро, как искусный медик, волшебник и в медицине, ручался за то, что спасет того самого человека, который едва не был убит по приказанию же графини Ламот. Иоанна невольно подумала про себя:

   «Как смеется надо мной судьба! Мой друг и помощник наивно вместо помощи губит дело, которое я веду. Ему бы следовало отравить этого Норича или по крайней мере бросить без помощи, а он хвастает, что спасет его и вернет к жизни».

   Была минута, и Иоанна хотела объясниться с кудесником, но что-то необъяснимое остановило ее. Признание замерло на языке.

   — Можете ли вы меня познакомить с этим Норичем, то есть сейчас же везти меня к нему в дом? — спросила Иоанна тревожно.

   — Конечно, хотя я сам всего два раза был у него. Но наши отношения особенные, совершенно исключительные.

   И сам сатана, но красивый, умный, изящный, даже грациозный, воплотившийся в женщине, переступил порог маленькой квартиры.

   Двух часов было достаточно для Иоанны, чтобы вполне очаровать и выздоравливающего Алексея, и пылкую, капризную, но сердечную Эли. Даже дикарка Лиза и та фамильярно подсела к красавице графине и уже два раза успела сказать ей:

   — Какие у вас прелестные глаза и прелестные брови!

   Если графиня Ламот была сначала принята в этой квартире с недоумением, даже с боязнью, то когда она собралась уезжать, ее провожали уже как дорогую гостью, почти как нового друга, посланного судьбой.

   Иоанна поразила всех тем, что говорила, и тем, что обещала. Даже кудесник был несколько изумлен. Сидя у своих новых друзей, Иоанна только удивлялась и головой качала, какие они все наивные люди, что самого простого дела не умеют сделать. Она бралась — и почти не сомневалась в успехе — уговорить старую тетку-опекуншу не противиться браку племянницы с русским. Этого мало. Она заявила молодому человеку, что может помочь ему гораздо более серьезным образом, нежели помирить племянницу с теткой. Она бралась сделать нечто, что повлияет даже на неизвестного ей графа Зарубовского.

   — Откуда вы знаете это имя? — спросил, изумляясь, Алексей.

   — Я все знаю. Я тоже ясновидящая, как и друг мой, граф Калиостро! — шутила Иоанна.

   — Каким же образом можете вы нам помочь, то есть помочь ему? — спросила сомневающаяся Эли.

   — Я сделаю то, что русский старик захочет, чтобы Норич носил свое настоящее имя!

   Иоанна говорила это таким решительным тоном, с таким убеждением в голосе и во взгляде красивых глаз, с такой самоуверенностью, что все слушали и молчали, поневоле уже веря ей. Кончилось тем, что молодой человек с чувством протянул ей руку и крепко пожал маленькую красивую ручку графини. И в это мгновение он, увы, не почуял, что эта самая ручка два раза поднималась на него и что по злобной воле этого существа двое покушались на его жизнь: один честным образом, а другой даже злодейским — из-за угла.

   При отъезде графиня Ламот намекнула молодому человеку, что завтра же поедет хлопотать о нем не только к старой графине, но и в Трианон, к самой королеве.

   — Поверьте, мой юный и новый друг, — сказала Иоанна, — что против обаяния- королевы французской, Марии Антуанетты, не устоит никто и ничто.

   Когда графиня увидала изумленные взоры всех, обращенные на нее, она прибавила улыбаясь:

   — Да, мои милые новые друзья, сама королева французская войдет через меня в сношение с вашими врагами, заступаясь за вас.

  

X

  

   Алексей быстро оправился от болезни благодаря искусству такого медика, каким был Калиостро, но в особенности и не менее лекарства подействовало на него другое обстоятельство. Бегство из дома и присутствие дорогой, им обожаемой девушки, казалось, подействовало на него еще сильнее, чем лекарства доктора. Эли возвратила его к жизни, очутившись у его изголовья.

   Алексей не раз мысленно благословлял судьбу и благодарил того человека, злодейская рука которого поднялась на него в темном переулке. Не будь этого случая с ним, Эли, быть может, долго еще боролась бы с собой. Да и чем еще кончилась бы эта борьба? Для прихотливой натуры, какова была ее, нужен был сильный толчок. При известии об опасности, в которой был Алексей, она, как ей показалось, вдвое сильнее полюбила его, потому что, по-видимому, теряла его навсегда. К тому же и сам Алексей, исполнивший угрозу покуситься на свою жизнь, которой она не верила, доказал ей свою любовь. Письмо же, которое опекунша написала Алексею без ведома питомицы, имело обратное действие, так же как и удар Канара. Оно только ускорило развязку.

   Но почему же Алексей вдруг прибегнул к своему яду? Он сделал это в порыве отчаяния.

   Убив на дуэли Уазмона, он собирался покончить с собой тотчас же… но колебался. Злодейский удар ножа, полученный на улице — как он думал — от грабителя, подействовал на него особенно. Принесенный домой, он лишился чувств от потери крови и, придя в себя, вообразил, что он медленно умирает от раны, что прошло уже несколько дней после нападения разбойника…

   «А она даже не присылает справиться о моем положении!» — с ужасом и отчаянием подумал он.

   Перстень был на руке. Алексей вскрыл его зубами и проглотил кислую жидкость, которая оказалась под запайкой. Это было за час до появления Эли и Калиостро в его квартире…

   Когда Алексей совершенно оправился, то первый его выход из дома был, конечно, визитом к магу. Первый же вопрос Калиостро был, конечно, о его письмах к нему.

   — Но какую же помощь вы хотите от меня? Что я, собственно, могу сделать для вас?

   — Я сам не знаю, граф. Когда я вам расскажу все — вы должны сами решить вопрос, как помочь мне. Вы ведь все можете… Несчастья моей жизни сделали меня суеверным, заставили верить в присутствие на земле темной силы, которая, избрав себе иного человека как бы жертвой, преследует его, изводит… Вы маг, кудесник, вы повелеваете этими темными силами и можете, следовательно, спасти меня от них… Вы можете, если хотите, направить иначе волю злых людей, отравивших мое существование, таким образом, что эти люди перестанут мне злобно вредить. Своим волшебством вы можете заставить их действовать в мою пользу. Во все это я верю! И вот поэтому я и обратился к вам за помощью. Хотите ли вы помочь мне?

   Калиостро объяснил Норичу, что он ему очень нравится и что он готов на все возможное… Надо только объясниться искренно и подробно, ничего не утаивая.

   Они условились, что Алексей в тот же вечер будет у кудесника и искренно поведает все о себе…

   — Ну-с, мой юный друг, — встретил его Калиостро вечером, оставаясь с ним с глазу на глаз. — Исповедуются все перед смертью, а вы, наоборот, извольте исповедаться, так сказать, перед выходом из гроба в мир, чтобы жить. Объясните мне загадку. Я слушаю.

   — Что именно? Что называете вы загадкой? — отвечал молодой человек вопросом. — Мое обращение к вам, мое покушение на самоубийство или историю моей судьбы?

   — Первое, требующее объяснения, — это ваше имя и фамилия. Как вас зовут?

   — Алексей… А затем, по нашему… то есть по обычаю моей родины, после того имени надо прибавить имя отца моего: Григорий. И сказать надо, следовательно: Алексей Григорьевич. Фамилия моя — граф Зарубовский, но обязан я обстоятельствами или, лучше выразиться, насилием, самым возмутительным, называться просто господином Норичем, именем чуждого мне человека, дворянина какой-то славянской национальности. Этот Норич происхождением поляк или серб.

   — Объясните мне, почему все это так?

   — Это значит рассказать вам всю мою жизнь. Я это и хотел сделать. Но я могу это только в том случае, если вы обещаете мне помощь… Иначе не стоит рассказывать и даже не следует. Долг мой запрещает мне это. Я дал клятву молчать об обстоятельствах своей горькой доли.

   — Кому? Вашим гонителям?.. Эта клятва недействительна, и вы можете нарушить ее с чистой совестью.

   — Нет. Так я не могу. Обещайте мне помощь, и тогда…

   — Я готов вполне помочь вам всячески. Заранее обещаю.

   — И я верю вам, но когда я вам скажу, каким именно образом вы можете оказать мне помощь, то вы отступите перед трудностью исполнения задачи.

   — Для графа Калиостро трудностей нет, мой юный друг! — несколько хвастливо вымолвил знаменитый маг.

   — Есть! Извините. Проехать через всю Европу, очутиться на дальнем и холодном Севере, во льдах и снегах малоизвестной страны нелегко.

   — Я вас не понимаю.

   — Чтобы помочь мне, граф, надо вам со мной ехать туда, где теперь живет мой дед, в Петербург.

   — Что-о?! — воскликнул Калиостро.

   — Да. Вот видите. Вы поражены.

   — В Петербург! В Россию. На берега Невы, в резиденцию знаменитого монарха-женщины, философа и энциклопедиста?

   Калиостро начал смеяться простодушно и весело.

   — Вам даже смешно! — грустно произнес молодой человек.

   — Да. Признаюсь… Это… Да, это нелегко. Даже и для Калиостро. Но прежде всего это… Извините… Это было бы с моей стороны глупо. Просто глупо.

   — Почему?

   — Терять время и деньги на такое дальнее путешествие. Из-за чего? Из-за молодого малого, который мне нравится, которого я спас от смерти, но который мне все-таки чужой человек. Из-за чего я поеду? Из человеколюбия?..

   — Нет. Не из-за одного человеколюбия. А из-за полумиллионного состояния, которое мы разделим! — решительным голосом вымолвил Алексей.

   — Да этот миллион — сказка… Ведь я не ребенок, чтобы верить в существование испанских замков, да еще на берегах ледяной Невы. Вы шутите, господин Норич.

   Молодой человек вздохнул и понурился. Наступило молчание.

   — Если б я знал наверное… — начал Калиостро, подумав и испытующе смеривая Норича с головы до пят… — Если бы вы дали мне какие-нибудь обязательства…

   — Увы, рассказать я могу многое, но доказать… Как доказать?! Я имею право и возможность легко получить полмиллиона в России и по возвращении еще более миллиона здесь. Но как я это докажу вам? Если я буду граф Зарубовский — я наследую половину состояния деда и женюсь на маркизе д’Оливас.

   — Расскажите мне подробно и правдиво все. Я кое-что уже знаю, но хочу все слышать от вас, — серьезно проговорил Калиостро. — Если я поверю — я… Да, если я поверю вам, то…

   Он заикнулся.

   — Вы поедете в Петербург?

   — Поеду. Да поеду. Что ж? Был же я в Аравии, в Египте и Палестине. Петербург отсюда не дальше. Вдобавок, я могу принести пользу нашему Обществу египетских масонов. Я могу учредить на берегах Невы масонскую ложу, пользуясь покровительством такого монарха, как Екатерина Великая.

   Алексей, уже отчасти с надеждой в сердце, начал свою исповедь и рассказал загадочному и всесильному магу всю свою жизнь, всю горькую судьбу.

  

XI

  

   Между тем хлопоты графини Ламот не увенчались успехом. Через три дня после своего исчезновения из дома Эли получила длинное письмо от опекунши, которая требовала ее немедленного возвращения, пока побег еще не огласился на весь город. Она говорила, что никогда до совершеннолетия питомицы не согласится на неравный брак ее с чужеземцем, который, может быть, и простой авантюрист темного происхождения и сомнительных достоинств. Опекунша грозилась, что в случае упорства Эли вернуться она уедет тотчас в Испанию одна.

   То же самое подробнее передала ей и графиня Ламот, по мнению которой Эли следовало побывать у тетки и объясниться с ней лично, упросить, смягчить ее.

   — Никогда! Я отсюда не выйду никуда! — отозвалась Эли. — Меня схватят и силой запрут, а потом увезут в Испанию.

   Иоанна помолчала, борясь сама с собой, и наконец заговорила:

   — Решаете ли вы это бесповоротно — оставаться и не мириться с теткой, не уступать ей? — спросила она.

   — Да.

   — Вы ни за что не согласитесь порвать связи с господином Норичем и забыть его?

   — Ни за что… Это нелепый… извините, вопрос.

   — Никогда?

   — Никогда на свете! Я люблю его. Только после этого несчастного случая, благодаря моей нерешительности и этому злодеянию, я узнала и поняла, как я люблю его. Если б он умер, я думаю, что я или пошла бы в монастырь, или отравилась здесь же, не выходя отсюда.

   — Это решено? Это кончено? — приставала Иоанна. — Бесповоротно решено?

   Эли пожала плечами, отвернулась от нее и отошла.

   — В таком случае я как друг предупреждаю вас, что через два часа здесь будут приставы королевские под командой полицейского агента и при участии секретаря испанского посольства…

   — Зачем?! — воскликнула девушка, вспыхнув.

   — Взять вас силой и увезти домой.

   — Верно ли это? — резко произнесла Эли.

   — Мне это сказала сама маркиза. Секретарь же был у нее при мне и получил от нее письменное разрешение на это насилие.

   Эли вынула из кармана маленький и тонкий стилет в ножнах, нечто вроде большой иглы, и произнесла дрогнувшим голосом.

   — Вот!.. Только не для них, а для себя… Меня увезут мертвую.

   — Это безумие, мое дитя, — сказала Иоанна. — И если вы решились окончательно не уступать, то не так надо действовать. Надо иное… Это ребячество.

   — Что же?

   — Я помогу вам. Убить себя немудрено. Надо скрыться. Бежать. И сейчас.

   — Куда?! Меня всюду найдут по повелению короля.

   — Всюду… Кроме того места, которое я вам дам убежищем.

   — Кто? Вы?

   — Да.

   Эли приблизилась, собираясь уже поцеловать графиню, но вдруг отступила и пристально поглядела ей в глаза.

   — А если… Я боюсь…

   — Что?

   — Если вы сами…

   Наступило молчание. Иоанна улыбнулась.

   — Если я вас сама выдам полиции. Это вы хотите сказать? — вымолвила Иоанна смеясь.

   — Да. Я вас мало знаю.

   — Тогда вы и зарежьтесь при измене моей этим стилетом. Все равно здесь сейчас при появлении полиции или через час, через день у меня.

   Не слова эти, а тон голоса графини подействовал на Эли.

   — Я вам даю слово испанской грандессы, что я воткну этот стилет прямо себе в сердце, если вы меня выдадите!— пылко и грозно промолвила Эли.

   — А я вам даю честное слово французской графини,— отозвалась Иоанна, — что я вас укрою от опекунши, от полицейских, от короля и его повелений, от всего мира.

   Эли протянула руку графине и доверчиво улыбнулась.

   — Тогда нечего терять время. Прощайтесь и едемте ко мне! — сказала Иоанна.

   Эли быстро направилась к Алексею в горницу и через несколько мгновений снова появилась со слезами на глазах, но с воодушевленным румяным лицом.

   — Едемте, графиня. Я сказала сейчас Алеку, что никогда не забуду вашего дела — этой помощи. Ведь буду же я когда-нибудь его женой и свободна, чтобы распоряжаться моим состоянием. Тогда мы сочтемся.

   Через несколько минут карета графини Ламот отъезжала, увозя обеих женщин.

   Иоанна, конечно, не играла и не обманывала Эли.

   Через час после их отъезда в квартире капрала Норича была полиция, а при них чиновник, отряженный депутатом от испанского посольства.

   Они обыскали дом. Алексей спокойно их встретил и еще спокойнее отвечал на допрос.

   «Маркиза Эли Кампо д’Оливас была в его квартире. Она его невеста. Теперь, узнав о готовящемся насилии ее опекунши, она скрылась. Куда? Он не знает. А если бы и знал, то не сказал бы. Когда он вполне устроит свои дела, то они обвенчаются по обрядам двух религий».

   Все это Алексей просил передать от его имени самой маркизе Ангустиас.

   Полиция удалилась, но молодой и добродушный секретарь посольства остался и весело, любезно стал беседовать с Алексеем.

   Они оба понравились друг другу.

   Секретарь, конечно, знал Эли довольно хорошо и был ее поклонником в числе многих других. Он прямо, простодушно заявил Алексею, что завидует его счастью — быть любимым такой красавицей и богачкой.

   На прощание молодой человек сказал:

   — Вот мой совет вам. Я, заметьте, кое-что знаю о намерениях старой опекунши… Esta maldecida duena tia, эта проклятая дуэнья тетка вас погубит, если вы обвенчаетесь тотчас. Состояние все будет ей принадлежать, а жена ваша — нищая. Обождите год или полтора совершеннолетия юной маркизы и тогда венчайтесь. Тогда по закону она получит из рук дуэньи все состояние.

   — Какая же разница? Таков разве закон? — спросил Алексей.

   — Я вам повторяю слова нашего посланника.

   Через несколько дней после этого разговора Алексей и Эли, скрытая в притоне Иоанны, узнали, что маркиза Ангустиас выехала из Парижа в Испанию, а на имя госпожи д’Оливас была доставлена на квартиру Норича бумага из посольства, в которой было сказано, что г-жа маркиза Ангустиас Кампо д’Оливас уехала в Мадрид просить короля Карла III дозволить ей принять законные меры, чтобы остановить от безумных поступков представительницу одной из знатнейших фамилий Испании.

   Через две недели все, по-видимому, было благополучно. Эли снова была давно у Алексея и жила с Лизой, и все были счастливы, но чуялось что-то недоброе в ближайшем будущем.

   Гроза эта явилась. Прискакал в Париж курьер из Мадрида и привез депешу в посольство для передачи г-же Эли д’Оливас, в которой объявлялось ей, что она королевским декретом лишена своего имущества ввиду странности поступков особы такой знатной фамилии.

  

XII

  

   Это известие было ударом для всех, но подействовало на всех различно. Эли упала духом, сделавшись нищей. Алексей упрекал себя в опрометчивом поведении и боялся за чувство к нему юной невесты, всего лишившейся из-за него. Зато Иоанна воспрянула духом и даже повлияла на кудесника и мага. Калиостро после объяснения с Алексеем колебался и не решался на его просьбу ехать в Россию. Он даже не знал, что именно ему делать, чтобы помочь новому другу, будучи в России.

   Энергичная Иоанна рассеяла сомнения мага, все придумала, за все бралась и даже сама вызвалась ехать в Россию вместе с ними. Но ехать не иначе как под «эгидой» самой королевы.

   Вопрос о путешествии был решен вдруг на квартире Алексея благодаря влиянию Иоанны.

   — Я думал, что граф Калиостро один в таком мудреном деле всесилен, — сказал Алексей. — Оказывается, что и вы, графиня, такой же маг, такая же волшебница, как и он.

   План действий в России, который Иоанна передала наедине кудеснику, повлиял на него решительно. Но ни он, ни графиня ни слова не объяснили самому Алексею.

   Однажды, через неделю после известия о декрете испанского короля, все, казалось, расстроившего, графиня и Калиостро окончательно условились ехать в Россию.

   — Ну, Иоанна! — сказала она сама себе, уезжая от кудесника. — Я тобой довольна! На этот раз, кажется, не оборвется… Не сорвется с удочки золотая рыбка!

   В тот же вечер Иоанна вызвала к себе единственного наперсника, который оставался у нее теперь со смертью Канара.

   Вильет явился тотчас же, Иоанна впустила его и, ни слова не говоря, стала смотреть ему в лицо. Она улыбалась, глаза ее блестели ярко, лицо было красивее, чем когда-либо; по всей фигуре ее Вильет увидел, что Иоанна под впечатлением какого-то радостного события.

   — Признаюсь, не ожидал! — выговорил Вильет. — Все шло так скверно, и этот несчастный Канар, и этот глупый Уазмон… Неужели ваша интрига так сложна, что и они погибли по вашей воле и именно через их погибель ваше дело устраивается? Неужели вы ими пожертвовали обоими для успеха? Ведь это страшно! Этак, пожалуй, для успеха вашего дела понадобится и моя смерть.

   Иоанна рассмеялась громко:

   — Ну нет, мой милый Вильет, это уже вы перехитрили! Таких нет у меня дел, для успеха которых я должна жертвовать моим главным помощником. Напротив, то дело рухнуло вместе с гибелью Уазмона и Канара. Но я скажу, как часто говорила: сметена одна паутина, начинай другую. La trame est déjouée — vive la trame!

   — Как? Неужели за несколько дней вы уже успели состряпать новый план и начать новое дело?!

   — Да. И такое, которое кончится успехом непременно. Но я должна искренно сознаться, что теперь стала помогать мне фортуна. Слушайте!

   И Иоанна подробно передала приятелю все, что порешила делать вместе с Калиостро в Петербурге, зная уже теперь все, даже мельчайшие подробности, о положении и обстоятельствах Норича — графа Зарубовского.

   — Ну-с, теперь понимаете, мой милый Вильет, что еще после побега испанки противодействовать стало бессмысленно. Я поскорее перебежала в неприятельский лагерь. Так бывает всегда на войне. Когда ряды сражающихся с врагом редеют, то многие падают, но остающиеся в живых или бегут от врага, или отдаются в плен. Во втором, конечно, есть немалая доля риска; но вы знаете, что я не из тех борцов, которые бегут с поля сражения. Так как я не была убита и не хотела бежать, что же мне оставалось делать? Отдаться в плен неприятелю. И вот я отдалась. Меня пленили, но и я пленила. Да еще как пленила.

   — Этому я и не удивляюсь и не сомневаюсь! — рассмеялся Вильет.

   — Да, мой любезный! Если бы вы знали, что это за дети! Что это за ребята! Один наивнее другого. Подобрать трех молодых существ, такого мальчишку и таких двух девочек, право, можно было только нарочно, ради шутки. И вот если вы мне поможете, то мы, хоть и не скоро, хоть и после очень трудных предприятий, все-таки добьемся цели и успокоимся на лаврах… А лавры наши будут золотые и бриллиантовые! Но теперь вся сила в вас.

   — Что же прикажете?

   — Мне нужно, любезный Вильет, две записки. Или, лучше сказать, одну записку и одно письмо от королевы.

   — Опять от королевы, — рассмеялся Вильет.

   — Да.

   — Почему же не от короля?

   — Нет, пока с нас довольно и королевы.

   И красавица и ее приятель звонко рассмеялись.

   — Какого же содержания должны быть записка и письмо?

   — В записке на мое имя пускай королева напишет, что готова все для меня сделать и что это, собственно говоря, пустое дело. В письме на имя русской императрицы…

   — О-го! — воскликнул Вильет. — Это уже серьезнее…

   — Да, письмо должно быть к Екатерине…

   — И дойдет до нее… Или только пролежит у вас в кармане?..

   — Конечно, передастся императрице. Но это не ваше дело… Ну-с? Какое содержание записки? Ее нужно иметь тотчас же для этих детей.

   — Позвольте прочитать, чтобы не ошибиться.

   И Вильет другим голосом, как бы читая, произнес:

   — Дорогая графиня! С удовольствием готова служить вам. Ведь вы знаете, как я люблю вас. Просьба ваша легко исполнима, и я с удовольствием… — Вильет остановился и прибавил, — сделаю это или попрошу короля сделать.

   Иоанна подумала и вымолвила:

   — Нет, уж лучше сошлемся на короля. — И она прибавила другим голосом: — И я попрошу короля.

   Затем Иоанна сделала своей ручкой крючок и зигзаг по воздуху.

   — Marie Antoinette de France! — произнес Вильет. — Точка!.. А внизу: скрепил тайный и неведомый ни ей, ни кому-либо другому, кроме графини Ламот, секретарь королевский: барон Рето де ла Вильет.

   — Нет, уж скрепы этого секретаря не нужно, — рассмеялась Иоанна. — Ну-с! А затем, письмо королевы к русской императрице понадобится позднее. Теперь же слушайте главное. Тотчас займитесь другим, более важным делом. Это будет несколько мудренее, но для вас все-таки нетрудно. Нужен патент на звание лейтенанта мушкетеров королевы.

   — Тому же Норичу?

   — Разумеется.

   — Да, это будет потруднее. Нужна печать, нужен бланк со всякими глупыми формальностями и арабесками. За этим, пожалуй, провозишься две недели… Позвольте! — вдруг воскликнул Вильет. — Ведь патент этот понадобится, быть может, не в Париже. Не во Франции должен он предъявляться?

   — Конечно нет. Вот наивный человек! — воскликнула Иоанна, пожимая плечами. — Да вы глупеете, мой друг! Каким же образом может кто бы то ни было в самом Париже показывать подложный патент на звание лейтенанта мушкетеров королевы, когда весь ее конвой, а не только офицеры — все наперечет и всем известны в лицо. Вы глупеете, мой друг.

   — Правда ваша, глупею. Но если патент нужен для иных чужеземных стран, то я полагаю, графиня, что нечего заниматься и хлопотать о мелочах. Всякая бумажонка в другой стране прослывет за мушкетерский патент.

   — Однако все-таки нужно соблюдение почти всего, что полагается. Вы забываете, что во всякой стране есть представители Франции — посланники и их канцелярии. Что, если наш патент попадет в руки нашего посланника, такого же француза, как мы?

   — Ну в таком случае делать нечего… Будем делать такой документ, около которого и настоящий покажется подложным. Я всегда вспоминаю при этом случай со мной в Амстердаме. Однажды я отправился с приятелем в Голландию…

   — Нечего рассказывать. Догадываюсь и так! — рассмеялась Иоанна. — У приятеля был настоящий паспорт, а у вас подложный. Его засадили в тюрьму, заподозрив фальшивый вид, а вас с подложным не тронули?

   — Почти что так, графиня.

   — Тем лучше для нас, Вильет, если подобные случаи возможны. Ну, до свидания. Отправляйтесь и за работу. С завтрашнего утра я начинаю свое, вы начинайте свое. Мне нужна крупная сумма для моего путешествия в Россию. А моего банкира уже нет более в живых, поэтому мое дело будет мудренее. Но вы свое ведите шибче, без проволочек.

   Вильет стоял не двигаясь и как-то переминался на месте. Иоанна пристально взглянула ему в лицо и после короткой паузы выговорила:

   — Денег?.. Вижу!..

   — Да, милая графиня. Если есть, пожалуйста… Вы не подумайте, что я…

   — Нечего мне думать. А если я что о вас и подумаю, то не вам двумя словами меня разубедить! — резко произнесла Иоанна.

   — Нет, право, я не потому прошу, что нужно начинать дело, я и без того попросил бы, я окончательно без гроша…

   — Хорошо… хорошо! За этим дело не станет. Но вспомните, что тот, кто пополнял мою кассу, недавно пополнил ее в последний раз. Кто теперь будет пополнять ее? — почти грустно выговорила Иоанна.

   — Бедный Канар! — произнес Вильет.

   — Конечно, бедный… Но я еще беднее! — пошутила Иоанна и, отворив стол, достала несколько червонцев и выкинула их на стол.

   — Еще пять, — произнес Вильет, сосчитав червонцы,— если возможно, ради Бога. Ну хоть три…

   — Это невозможно, — твердо выговорила Иоанна. — Иначе у меня мало останется. Ну вот один еще так и быть.

   И, опустив руку в шкатулку, она снова выкинула на стол червонец.

   Вильет взял его со стола, но тотчас же приблизил к глазам и качнул головой.

   — Что вы смотрите? На нем кровь?

   — Кажется…

   — И без вас знаю. Что же прикажете? Обмывать самой золото, которое мне приносят? Какой вы стали неженка! Вы, может быть, не желаете взять? — презрительно усмехнулась Иоанна.

   — Ах, нет! Почему же? — расхохотался весело Вильет.

  

XIII

  

   В начале марта месяца из Парижа по дороге на Сен-Дени выезжало пять экипажей сановных и богатых, по-видимому, путешественников.

   В трех экипажах сидели сами путники, в двух остальных, простых, фургонах шла их кладь — десятки сундуков и ящиков.

   Начатый путь должен был длиться по крайней мере три недели с остановками и отдыхами в больших городах Франции и бесчисленных немецких государствах — королевствах, герцогствах и княжествах.

   В одном экипаже ехал Калиостро с женой и любимым камердинером Джеральди, в другом — капрал Норич с сестрой и невестой, в третьем — графиня Ламот с приятелем, бароном Вильетом, и с пожилой наперсницей Розой. Путники, конечно, часто пересаживались друг к другу в гости, и путь коротался веселой болтовней, иногда игрой в карты, в домино и в бирюльки…

   Алексей не захотел оставить в Париже своей невесты и сестры. Первой оставаться одной было опасно. Ее могли всегда, насильно захватив, препроводить в Испанию. Вторая поклялась когда-то при первой несчастной поездке брата в Москву не расставаться с ним никогда.

   Алексей надеялся, что на этот раз его путешествие будет удачнее. Да и можно было надеяться благодаря всему, что устроила для него волшебница, графиня Ламот.

   Она передала «господину Норичу от королевы французской» ни более ни менее как рекомендательное письмо к всероссийской монархине, в котором просила ее обратить свое милостивое внимание на господина Норича. Королева просила царицу войти в роковое положение молодого человека и помочь ей облегчить его участь. Если царица согласится дать ему как своему подданному и урожденцу России какой-либо чин придворный, то она. королева, будет иметь возможность выхлопотать ему еще больше у короля-супруга.

   Этим был обязан Алексей чародейке Иоанне!

   На пути, где они остановились на три дня, явилось новое чудо и тоже благодаря той же графине. Их догнал курьер из Версаля и передал капралу Норичу патент на чин лейтенанта мушкетеров королевы. Алексей был поражен, но и тронут до глубины души. Иоанна объяснила ему, что патент должен был быть ему передан еще при отъезде из Парижа, но что Людовик XVI вследствие какого-то непонятного упрямства долго противился принятию чужеземца в конвой королевы.

   — Ну, теперь нет сомнения, — воскликнул Калиостро, — что monsieur le mousquetaire de la reine {Мушкетер королевы (фр.). Ред.} отвоюет в России свои права и вернется в Париж mousquetaire comte Zaroubowky!.. {Мушкетером графом Зарубовским (фр.). Ред.}

  

XIV

  

   Весеннее солнце ярко сияло, озаряя теплыми лучами большой город, покрытый слоем желто-серого тающего снега; только посередине этого города расстилалась равнина, ярко-белая, серебристая, кое-где отливавшая алмазами в солнечных лучах. Эта равнина ожидала со дня на день момента, чтобы всколыхнуться, ожить, как бы вздохнуть и двинуться, зашуметь и забушевать, поднимая хрустальные глыбы льда и неудержимым потоком унося их в море. И тогда эта белая равнина превратится в широкую, как озеро, реку, омывающую берега северной столицы.

   Этот город, созданный на болотах, которому нет еще пока и одного столетия, уже отражается в волнах широкой реки красивыми затейливыми зданиями, дворцами, башнями. В нем среди густого разнохарактерного населения из туземцев, чужеземцев и инородцев уже пестреют и блестят мундиры многочисленного придворного круга и многих гвардейских полков. Город этот меньше Парижа, но чище. Здесь раздольнее, здесь больше простора! На солнечной стороне пологого берега реки, еще не закованной в гранит, кое-где пробивается весенняя зелень под стекающей ручейками водой.

   У одного из домов на этой набережной, принадлежащего не сановнику, а голландцу-банкиру, особое движение. Дом этот всю зиму был пуст и отдавался внаймы. И вот теперь в него переезжает из гостиницы и устраивается именитый иностранец. Перед домом стоят телеги с имуществом, которое перевозится на устраиваемую квартиру.

   Иностранца, который нанял этот дом, никто во всей столице не знал. Он приехал за несколько дней перед тем.

   В сумерки сани и дровни опустели, имущество было внесено в дом. Пожилой иностранец, нечто вроде главного камердинера или дворецкого, распоряжался в доме с несколькими мужиками и солдатами. Распределяя вещи по горницам, переставляя разную мебель или таская огромные сундуки, иностранец объяснялся с этим народом не столько словесно, сколько мимикой и постоянно на итальянском языке посылал к черту и их, и их страну, и их дурацкий язык, на котором он не мог понять ни слова.

   — Синьор конте и синьора контесса к вечеру переедут из гостиницы! — восклицал он на своем языке. — А здесь еще ничего не готово!

   Слова эти относились к молоденькому шестнадцатилетнему юноше, который шустро говорил по-итальянски и довольно изрядно по-русски.

   Несмотря на его юность и его очень заметную глуповатость, он все-таки был здесь важным лицом. Без него ничего бы не устроилось. Понимая, что говорит пожилой дворецкий, он мог все-таки распорядиться рабочими на понятном для них русском языке. Он и был нанят как переводчик.

   — Успокойтесь, синьор Джеральди! — постоянно восклицал он. — Все успеем сделать!

   Но Джеральди видел ясно, что до вечера они не успеют устроить хотя бы одну комнату для синьоры контессы. Иногда Джеральди, вспомнив что-нибудь, бросался к какому-либо из бородатых помощников, к костромичу или тверитянину, и вдруг, сыпля словами, начинал умолять что-нибудь скорее сделать. Но костромич глядел на дворецкого разинув рот и прислушиваясь к его словам как к какому-нибудь чириканью диковинной лесной птахи. Джеральди тащил, толкал, науськивал костромича, очень толково объясняя что-то, но тот не двигаясь, как истукан, много, много если произносил:

   — Ты, барин, то исть насчет чего же?

   Джеральди хлопал себя ладонью по голове, иногда брался за волосы и восклицал отчаянно:

   — Oh, que bestia! {О, какая бестия! (ит.) Ред.}

   Это слово на языке итальянца было не очень обидным, но костромич понимал его по-русски и заверял жалобно, что он ни в чем не смошенничал.

   Разумеется, в этот вечер переезжать в холодный, промерзший за зиму дом оказалось невозможным. И только наутро явились новые хозяева — граф Феникс с супругой.

   Войдя в новую квартиру, граф прежде всего осведомился о пяти больших ящиках одинакового формата, которые ехали с ним через всю Европу. В этих ящиках было не платье и не вещи путешественника, а пучки засушенных трав, банки с жидкостями и порошки в коробочках. Джеральди, конечно, знал, что для барина, медика и мага, эти ящики дороже всего в мире, и потому осторожно, при помощи «бестий», поставил их в угольной комнате и запер ее на ключ.

   Целый день осматривался в доме граф Феникс и соображал, как устроиться здесь, какую комнату взять для своего кабинета. Графиня, напротив, не ходила по дому, а сидела больше около окна и грустным взором смотрела на широкую равнину. Лицо ее было тоскливо. Она думала о том, как далеко занесла наконец ее судьба — в страну, где всякие чудеса бывают. Вот говорят, например, что эта равнина перед домом не поляна и не земля. Говорят, что будто бы это толстый слой льда и будто бы через каких-нибудь две-три недели вся эта равнина, по которой идут и едут, на которой, казалось бы, можно построить несколько сотен домов и провести несколько улиц, — что все это широкая, величавая река, по которой через три недели поплывут корабли.

   Графиня, оглядывая эту равнину, отчасти сомневалась. Может быть, вон там есть речка, где желтая полоска, где теперь едут вереницы каких-то низеньких, сереньких санок на маленьких лошадях. Может быть, там будет течь речка, но чтобы все это пространство всколыхнулось и стало большим озером или широкой, бушующей рекой — этому графиня не верила.

   В первый же день, приведя немножко в порядок некоторые горницы, распаковав два ящика, где оказались разные связки трав, банки с жидкостями, бесконечное число баночек и пузырьков, граф Феникс, заперев угловую комнату на ключ, приказал жене присматривать, чтобы кто-нибудь не проник в эту горницу при помощи другого ключа. Затем он велел закладывать свой наемный экипаж и выехал из дому.

   — Луиджи, — крикнул он юному итальянцу, — хоть я вас не нанимал для лакейских должностей, но на этот раз прошу вас стать на запятки, чтобы доставить меня к графине Валуа.

   Юноша с удовольствием оделся, и, когда граф поместился в небольшую каретку, запряженную, однако, цугом, четверней, как подобало всякому дворянину, Луиджи стал сзади, рядом с другим гайдуком, из русских, вновь нанятым.

   Миновав весь Невский проспект с оголенными еще по обеим сторонам высокими деревьями, карета завернула на менее широкую улицу. Здесь сеть стволов и голых ветвей была еще гуще; за ними направо и налево виднелись заборы; за заборами — серая паутина кустов, а за ними — небольшие домики.

   Карета завернула во двор одного из таких домиков, который был невелик, но красивой постройки и свежевыкрашен ярко-голубой краской. На фронтоне его — около четырех колонн, двух балкончиков, верхнего этажа и нижней террасы, спускавшейся в садик, — повсюду виднелись белые деревянные медальоны, изображавшие разные мифологические фигуры.

   Когда карета графа Феникса остановилась у подъезда, в доме началось движение. Граф вошел в прихожую, и навстречу к нему высыпало веселое общество, состоящее из пяти человек. Тут были: баронесса д’Имер, барон Рето, графиня д’Авила, Алексей Норич и сестра его. Последние были здесь тоже в гостях.

   — Ну-с, переехали? Устроились? Расположились?— раздались голоса молодежи.

   — Да, переехал… — начал граф Феникс, или Калиостро. — Как здоровье моей прелестной маркизы?.. Прошла ли лихорадка?

   — Опять маркиза, — выговорила хозяйка дома, и ее красивые синие глаза под черными бровями блеснули ярче. Она не шутила, а сердилась.

   — Виноват… все забываю… — отозвался Калиостро.

   — Однако надо привыкать скорее к этому маскараду имен, — вымолвил Алексей. — Спасибо, что мы с сестрой сохранили наши имена.

   Он проговорил это весело, но вдруг стал сумрачен и вздохнул. Все оглянулись на него, и все поняли, в чем дело. Он будто забыл, что тоже, хотя невольно, носит не свою фамилию и уже привык называться Норичем.

   Иоанна прервала неловкую паузу и выговорила:

   — Ну, Бог даст, скоро прекратится этот маскарад для всех. Мы снова примем наши настоящие имена, а вы — свое настоящее. И тогда мы вместе с графом Алексеем Зарубовским двинемся из этой дикой земли в нашу милую Францию.

   — Ну а пока, — отозвался смеясь Калиостро, — двинемтесь в гостиную.

   Все общество перешло в большую, довольно изящную комнату и уселось вокруг гостя.

   — Ну-с, кстати, что же граф Зарубовский и его супруга? Какие новости дня? — произнес Калиостро.

   — Новости дня? — отозвалась графиня д’Имер, то есть Иоанна, вывернувшая свое имя Реми наизнанку.

   — Новость та, что Роза моя с сегодняшнего утра уже пользуется полным доверием графини и именуется главной попечительницей над всеми няньками и горничными ее младенца.

   — Браво!.. Брависсимо! — воскликнул Калиостро.

   — Ну-с, а моя новость не менее важна. Мне назначена уже аудиенция у князя Потемкина, и я затрудняюсь только в одном: каким образом представиться — одному или с Лоренцой?.. Ну а вы, мой юный друг? — обратился Калиостро к Норичу.

   — Я был вчера опять у графа, — отозвался Алексей.

   — На этот раз он отговорился болезнью. Меня приняла графиня и заявила, что дедушка, то есть граф, просит меня через нее передать письмо королевы.

   — А я говорю, — воскликнула Иоанна, — что это вздор! И этого делать не надо. Пускай Норич сам покажет письмо графу Зарубовскому, спросит у него, как быть, попросит покровительства, чтобы доставить это письмо лично и вручить его самой императрице, но никак не отдавать его в руки графини и даже не оставлять у графа… А если они разорвут письмо королевы из злобы, из мести? Что тогда делать? Скакать за другим во Францию? Тогда мы погибли.

   — Но все-таки, — заговорил Калиостро, обращаясь к Алексею, — расскажите мне подробно опять о вашем первом свидании с графиней и с графом Зарубовскими. Меня несколько смущает одна подробность вашего свидания. Пожалуйста, расскажите вновь в мельчайших подробностях, вспомните даже, если возможно, выражение лиц ваших врагов-родственников. Все это мне нужно для моих соображений.

   Алексей начал рассказ о том, как первый раз по приезде в Петербург снова посетил своего старика деда. Все слушали молча и внимательно. Лиза, пересев поближе к брату, обняла его и тоскливо глядела на него, слушая его рассказ.

   Красивая юная девушка, называвшаяся теперь д’Авила, то есть Эли д’Оливас, сначала слушала своего возлюбленного, но, зная все, что он скажет, наизусть, глубоко задумалась и унеслась мечтами далеко от Петербурга, в те пределы земли, где в эти дни уже давно зацвели апельсиновые и лавровые деревья, наполняя благоуханием чудно зеленеющие равнины под палящими лучами яркого южного солнца…

  

XV

  

   Вся эта разнохарактерная компания, явившаяся теперь на берега Невы и принадлежащая к разным национальностям, даже не имеющая ничего общего между собой, была лишь связана искусно придуманным общим делом. И характером, и нравственным кругозором все они резко отличались друг от друга. И здесь, на берегах Невы, где их поневоле сплотила вместе ближе и теснее одна общая цель, различие характеров сказалось еще ярче.

   Так, Иоанна и Алексей, как оказалось, были двумя крайностями. Насколько энергичная, но порочная, бессердечная женщина была способна на все, не исключая самого гнусного злодейства, настолько Алексей был добр, честен, правдив и неспособен даже на самый мелкий предосудительный поступок.

   Две южные девушки, почти еще девочки, одна кровная испанка, другая почти немка, были чисты сердцем, наивны, и не только не запятнаны жизнью, но даже еще и не тронуты ею, как новорожденные младенцы… А рядом с ними появился и теперь постоянно был, от зари до зари, и действовал мелкий негодяй последнего разбора, Вильет, рыцарь подонков парижского народонаселения если не по происхождению, то по своей деятельности. Наконец, глава и начальник всей этой разноплеменной, чуждой друг другу компании, знаменитый кудесник, тоже ничего не имел общего со всеми своими случайными друзьями.

   К его чести надо сказать, что он не был все-таки способен, по природной доброте сердца, на все то, что твердой рукой могла совершить Иоанна. Но к стыду его, надо прибавить, что он был все-таки способен с детства, приучен обстоятельствами, к таким деяниям, которые привели бы в ужас Алексея, если бы он знал хотя сотую долю похождений и приключений графа Калиостро, ныне Феникса, для России.

   Все это общество, однако, переброшенное с берегов Сены на берега Невы, показалось бы постороннему наблюдателю веселой, беспечной, дружной кучкой людей. Могло показаться, что жизнь улыбалась им, что длинное путешествие через всю Европу и прибытие в Петербург было для них веселой прогулкой ради веселой цели… просто позабавиться.

   В действительности все члены этой компании были теперь смущены: у всякого из них сердце было не на месте и всякий скрывал это от другого. Быть может, отходя ко сну или в минуту полного уединения, каждый и каждая из них, вдумываясь в свое новое положение, невольно ощущали на сердце тревогу. Настоящее было сомнительно, чересчур неопределенно и заурядно, будущее было темно. Что сулил завтрашний день — никто из них не знал.

   Обстоятельства жизни каждого были запутаны в хитрый узел, который приходилось развязывать общими силами, а взаимного согласия и единодушия могло вдруг не оказаться.

   Иоанна, или новая баронесса д’Имер, несмотря на свою предприимчивость и решительность, иногда смущалась, чувствуя себя в Петербурге стесненной в своих действиях. Там, среди своих соотечественников, она привыкла всякого видеть насквозь, как бы читать в сердцах людей, и ее прозорливость или какое-то чутье позволяли ей быстро познавать людей, хорошо подмечать их слабые стороны и играть ими, как марионетками.

   Здесь, в этой чужой стране, Иоанна присматривалась и видела кругом себя простодушных, добрых людей, ласковых, гостеприимных; но вместе с тем Иоанна чувствовала, что эти простодушные люди не поддаются ей, как-то сторонятся от нее сердцем и мыслью, как бы остерегаются ее.

   У нее быстро завелось много знакомых в Петербурге — и мужчин, и женщин, и сановников, и придворных, и неслужащих дворян, и из высшего круга, и из среднего сословия. Все принимали французскую графиню, но далее любезных приемов дело не шло. Никем еще Иоанна не могла вертеть на свой лад ради достижения своих целей.

   Единственно, что утешало ее, была удача относительно главной цели ее путешествия. На ее счастье, графиня Зарубовская с первой же встречи поддалась ее влиянию и поддавалась все более. Что касается до старика графа, Алексея Григорьевича, то он долженствовал, по убеждению Иоанны, скоро начать ее обожать.

   «Да… Но когда? Скоро ли? Когда все это устроится и удастся! — думала Иоанна. — Мы не можем время терять… Мы должны спешить».

   Сам глава компании этих чужеземцев после некоторого времени пребывания в Петербурге тоже смутился духом. Он ожидал лучшего приема в северной столице; он думал, что слава его мага и кудесника давно достигла сюда и что на берегах Невы он будет иметь тот же блестящий успех, что и на берегах Сены.

   Мечтая во время длинного пути, Калиостро часто в своих грезах видел себя окруженным двором русской императрицы и все раболепно преклоняются перед ним, магом, знаменитым на всю Европу… А золото русских бояр, простодушных и полудиких, сыплется в его карманы!.. Мало того! Императрица знакомится с ним и, околдованная им, совещается с ним по самым важным государственным вопросам, разрешает ему учредить несколько масонских лож в главных городах России, жалует ему знаки отличия, придворное звание, кресты и ценные подарки. И скоро он, кудесник, держит в руках судьбы громадной полудикой снежной страны! Он не первый министр в этой империи по званию, но могущество его на деле равняется могуществу славного по всей Европе знаменитого князя Потемкина.

   Это были грезы Калиостро во время пути, и он имел отчасти право мечтать подобным образом.

   Всюду до сих пор — в Мадриде, Лондоне и Париже — он имел огромный успех. К нему все шло и бежало — и высшие слои общества, и простонародье. Если подобное совершалось в просвещенных странах, то что же должно быть в дикой и варварской стране? В ней все будет у его ног.

   Калиостро назвался графом Фениксом не ради того, чтобы из предосторожности скрыть свое настоящее имя, как это сделала баронесса д’Имер, а ради соблюдения этикета всех путешествующих важных сановников. Подобная замена имени всем известным «инкогнито» была в моде.

   Умный и хитрый сицилианец сразу увидел и понял, что ошибся совершенно: или слава об его деяниях еще не достигла до Петербурга, или обитатели этой страны были еще слишком мало испорчены нравственно, еще чисты сердцем. Или, быть может, они настолько привержены к своей религии, что слава духовидца, масона, вызывателя мертвецов и заправителя всякой чертовщиной этим людям не по плечу.

   Все относились к магу и волшебнику, как дети к интересной, но страшной картине. И хочется поглядеть, и сердце дрожит. Главное же, о чем мечтал Калиостро и что было ему нужно, — русские червонцы — не сыпались из рук боярских в сицилианские карманы. А это всего более смущало кудесника. Об этом все чаще начал он совещаться с Иоанной, и было наконец решено, что надо спешить в главном деле на все лады, чтобы как можно скорее добиться цели. Или победить, или быть побежденными, но не затягивать дела в долгий ящик. А пока надо было подумать как-нибудь пополнить кассу путешественников.

   — Озаботьтесь, графиня, насчет нашей кассы, — объявил однажды своему другу граф Калиостро. — Что касается до меня или, вернее сказать, до Лоренцы, то у нее есть новый знакомый, которому нет подобного во всей этой империи. Он человек страшно богатый и человек с добрым сердцем. Лоренца сумеет выманить у него денег якобы в долг.

   — Браво! — воскликнула Иоанна. — Неужели сам князь познакомился с Лоренцой?

   — Скажите лучше: Лоренца сумела познакомиться с ним!

   — Сам знаменитый царедворец Потемкин?!

   Но Калиостро ни слова не ответил и только многозначительно и самодовольно улыбался.

   — И хорошее дело, — загадочно произнесла Иоанна. — В случае чего он за нас заступится. Ведь здесь не Франция. Рассердится ваш энциклопедист и философ на троне и сошлет нас на границы свои, но не западные, а восточные… А вы знаете, какие они и где? Родина эскимосов и камчадалов.

   Калиостро начал весело хохотать, но вдруг остановился и выговорил:

   — А вот что, графиня де Сент-Имер. Я хочу сообщить весь наш план нашему мушкетеру Норичу. Я боюсь его ребяческих понятий. Надо, чтобы он заранее знал, что мы хотим именно произвести с младенцем-графом, его соперником.

   — Избави Бог! — воскликнула Иоанна. — Он никогда не согласится. Все пропало тогда. Нет, надо ему тогда открыть все, когда будет поздно… поздно не соглашаться.

   — Вы стоите на этом? — серьезно спросил Калиостро.

   — Да. Сто раз да!.. Я уж хорошо изучила теперь этого чудака! Доброе сердце — и его всегдашний сателлит малый разум! — иронически произнесла Иоанна.

   — Ну так будь по-вашему. Помолчим до поры до времени.

  

XVI

  

   Из всего общества, явившегося в Петербург, честный и прямодушный Алексей был смущен более всех. С одной стороны, дело его не ладилось. Цели своего прибытия сюда юноша отчаивался достигнуть. С другой стороны, он начинал все более подозревать своих новых друзей. Природный разум и чуткое, благородное сердце говорили ему, что он опрометчиво сошелся с людьми темными и загадочными.

   И вот здесь, в Петербурге, они совершают что-то такое, что тщательно скрывают от него и от его сестры и невесты.

   В первый раз, когда Алексей отправился с замиранием сердца в дом своего деда, когда доложили о нем, то уже в прихожей Алексей увидел, какое впечатление произвело его посещение. Даже дворня вся смутилась, поднялась на ноги и заметалась. Весь дом вдруг заходил ходуном.

   Графиня приняла его встревоженная, даже бледная, даже отчасти оробевшая. Но через несколько мгновений, после нескольких слов беседы, ее смущение перешло в нескрываемый и страшный гнев.

   — Как вы смели опять приехать в Россию! — сказала она, и побелевшие губы ее дрожали. — Вы желаете опять попасть в крепость?.. Так я скажу вам, что этого не будет!.. Будет хуже и уже без пощады! На всю вашу жизнь. Вы будете в кандалах и в Камчатке!

   Алексей и не ожидал лучшего приема от этой женщины, которая, конечно, должна была ненавидеть его. Он стал объяснять ей подробно и хладнокровно цель своего прибытия в Россию.

   — Поймите, графиня, — сказал он, — что я прошу немного. Пусть дед мой поможет мне только получить аудиенцию у императрицы и вручить ей письмо французской королевы. И затем, если государыня согласится на просьбу женщины, стоящей так же высоко, как она сама, тогда вы можете согласиться и на то, что я попрошу у вас.

   — Вы сумасшедший!.. Безумец!.. К тому же и дерзкий безумец! — отвечала графиня. — Вам было сказано и доказано, что никаких вы прав не имеете, что вы подкидыш. Вы упрямо противодействовали, сопротивлялись, были за это жестоко наказаны и все-таки не исправились. И вот теперь вы снова, с той же дерзостью, нагло появляетесь опять здесь и опять предъявляете какие-то права… Скажите: вы глупец, безумец или просто наглый, неисправимый человек?

   На все эти выходки графини Алексей не отвечал ничего и только просил об одном: допустить его повидаться со стариком графом.

   — Запретить вам видеться с моим супругом я не могу и не стану стараться. Вы повидаетесь с ним, но повторяю вам, что я не могу допустить, чтобы граф дозволил вам, хотя временно, именоваться его именем. Коль скоро вы ему совершенно чужой человек, то это немыслимо даже и на одну неделю. Наконец, ходатайствовать за вас перед ее величеством я не желаю. Если государыня в своем ответе французской королеве хотя раз упомянет о вас, именуя вас графом Зарубовским, то это одно как бы узаконивает ваши права на имя.

   Беседа эта кончилась тем, что графиня обещала сказать мужу о приезде в Петербург Алексея и допустить его видеться с ним. Прощаясь с Алексеем, она вдруг прибавила с каким-то странным оттенком в голосе:

   — Вы очень заблуждаетесь, если думаете, что ваша беседа с моим супругом приведет к чему-нибудь. Вспомните, что с тех пор, как вы виделись с ним в Москве, уже прошло немало времени, а в его преклонные лета люди быстро стареют. Вы очень удивитесь, когда увидите моего супруга. Он очень, даже очень… Чрезвычайно постарел.

   Последние слова графиня проговорила как-то запинаясь, как будто это признание было для нее неприятно. Эти последние слова произвели на Алексея такое впечатление, что он невольно, выходя из палат графа, подумал про себя:

   «Неужели он так постарел, что впал в детство? Быть может, он будет неспособен не только действовать, защитить меня, поддержать вопреки этой злой женщине, но даже, может быть, не будет в состоянии понять всего того, что я скажу ему!»

   И вдруг Алексею пришла мысль спросить у людей о том дворецком, который когда-то в Москве, один из всей дворни графа, отнесся к нему сердечно. Едва собрался он спросить, жив ли и где находится дворецкий, как сам Макар Ильич шибко, почти на рысях, появился в швейцарской и бросился к Алексею.

   — Здравствуйте, мой соколик!.. Узнал я сейчас, что вы пожаловали, так с маху со стула и свалился… Ей-Богу!— И дворецкий, обхватив Алексея, стал целовать его плечи. — Как вы живете-можете, родимый мой? Родной вы наш, настоящий наш…

   И Макар Ильич вдруг заплакал, недоговорив.

   — Ничего… Понемногу… Скорее дурно, чем хорошо,— отозвался Алексей, тронутый до глубины души приветствием и слезами чужого ему человека, единственного во всем Петербурге, да и во всей России, который приветливо встретил его.

   — Скажите мне, как граф? На днях мне надо с ним повидаться… Как он?.. Как здоровье его?

   Дворецкий махнул рукой, вздохнул и выговорил, утирая слезы кулаками:

   — Что наш граф!.. Живой покойник!..

   — Что?! — воскликнул Алексей.

   — Да, соколик мой… Он жив, кушает, молится; от постели до кресла, от кресла к постели сам переходит. А то, бывает, кушает или и на молитве уже засыпает от слабости. Станешь говорить ему что — плохо понимает. Сам заговорит — ин бывает и не поймешь, чего он изволит… Да… плох, плох стал! Старому от молодой жены — дни в годы клади.

   Алексей опустил голову, понурился и стоял недвижимо. Все надежды рухнули разом… «Живой мертвец»… Какая же польза от него может быть?

   Дворецкий что-то продолжал говорить, но пораженный Алексей не слыхал и, медленными шагами спустившись по широкой лестнице, сел в свой экипаж и двинулся с большого двора…

  

XVII

  

   С этого дня Алексей начал пытаться достигнуть своей цели иначе, то есть самому добиться аудиенции у императрицы.

   Но дело не клеилось, и он начал отчаиваться и тосковать. Глупенькая, но бесконечно добрая Лиза тоже смущалась и тосковала отчасти из-за брата, которого обожала, отчасти от новой обстановки, нового, чуждого города. Печальный вид брата смущал ее. Она привыкла радоваться его радостью и печалиться его печалью, не доискиваясь причины их, как бы не рассуждая.

   Впрочем, за время путешествия и пребывания в Петербурге у Лизы было свое горе, которое она таила от брата и воображала простодушно, что он ничего не знает и ничего не видит. Молодая девушка рассталась в Париже с товарищем брата, Турнефором, и только в минуту разлуки и в первые дни долгого пути поняла своим вдруг встрепенувшимся сердцем, что она любит приятеля брата.

   Наивная девушка не знала даже, что Турнефор любит ее взаимно и что если бы брат не оправился от болезни, то теперь она была бы уже его подругой жизни.

   Лиза в долгие дни, проводимые за двойными рамами, тоскливо оглядывала снежные глыбы, тающие на солнце. Удручающим образом действовало на нее это веселое для снежной страны время, время пробуждения к новой жизни, к расцвету и ликованию всего окружающего.

   Для Лизы, никогда не видавшей глубоких зим, видавшей только снежинки, мелькающие в воздухе и покрывающие тонкой пеленой землю, все окружающее не пахло весной, а гнетом отзывалось на сердце.

   Но около наивной и тихой от природы девушки томилась другая девушка, по характеру полная ей противоположность.

   Эли д’Оливас, почти волшебством очутившаяся так далеко от своей родины, брошенная судьбой с берегов Гвадалквивира на берега Невы — от лимонных и лавровых садов и пальмовых рощ под оголенные серые стволы осин и берез, убитых морозом, — томилась, как пойманная и запертая в клетку птичка.

   Пылкость ее нрава как бы остыла. Эли притихла. Порывы гнева, причуд, капризов, даже порывы простой веселости, ребяческой шаловливости — все это исчезло.

   Она любила Алексея более чем когда-либо — пылко, страстно, беззаветно; чувствовала, что готова с ним идти хоть на край света. Эти сугробы снега и льда, этот воздух, которым она в дороге, казалось ей, дышала с трудом, даже эти странные люди, которых она видела кругом себя, одетые в какую-то сизую кожу, с лохмами шерсти, эти дикообразные люди — все это пугало ее, не только изумляло. Но несмотря на это, она чувствовала в себе силы и даже желание идти за милым еще дальше, в такие пределы, где солнца совсем не будет, где все будет ледяное, даже дома, даже предметы, где даже и этих звероподобных людей не будет.

   Но это чувство являлось в Эли порывом, когда сказывалась в ней страсть. В другие минуты какое-то ей самой ненавистное чувство самовольно прокрадывалось в сердце. Она гнала его, отбивалась от него как от отвратительного насекомого, которое ползло к ней, но победить это чувство не могла. Прокравшись в сердце, оно оставалось иногда подолгу.

   А какое это было чувство? Эли боялась и понять его, не только назвать по имени. Это было не что иное, как «раскаяние» в роковом, необдуманном шаге. Ей чудилось вдруг, что любовь Алексея не может вознаградить ее за все то, что она потеряла.

   Эли надеялась на полный успех их дела в этой северной столице. Она мечтала, что когда-нибудь они все-таки поедут в обратный путь и в Париже мушкетер короля станет ее мужем. Тогда двинутся они на противоположный отсюда край света, в Андалузию, и будут наконец вполне счастливы. Там законная супруга графа Зарубовского, мушкетера французского короля, могла бы, конечно, невозбранно вступить во все свои права испанской грандессы.

   Несмотря, однако, на твердую веру в успех, Эли сознавалась сама себе, что ее судьба странна, что путь, по которому она шла, — скользкий путь.

   Наконец, она говорила себе самой, что было бы гораздо благоразумнее остаться с теткой в Париже и ожидать возвращения жениха из России. В этой разлуке с ним ей было бы, конечно, тяжелее, но в ином смысле ей было бы, пожалуй, легче.

   Она относилась к Калиостро и к Иоанне так же сдержанно и с такой же робостью, как если бы они были не друзьями, а ее тайными врагами. Что касается до Вильета, который был с ней чрезвычайно любезен, через меру услужлив, Эли гадливо относилась к нему — он был ей противен. Еще недавно она и не предполагала возможности входить в сношения с такой личностью. Она не верила, чтобы Вильет был барон и аристократ. Он казался ей вроде тех неприличных фигур, которые она видела за всю свою жизнь только издали, на улице, из окна своей кареты. А теперь приходилось с такой личностью проводить иногда целые вечера.

   Если бы Алексей, которому она верит и которого обожает, относился к нему сердечно, то это бы подействовало и на нее, но ее возлюбленный точно так же сторонился от этого Вильета.

   В их беседах наедине о Калиостро и о графине Ламот Алексей признавался невесте, что великий кудесник начинает все менее внушать ему доверия. Многое в графе для него становилось загадочно. А что касается до графини Ламот, то эта женщина ему самому положительно стала противна и даже ненавистна. А если уж Алексей мечтал когда-нибудь навеки избавиться и не встречаться более ни с Калиостро, ни с Иоанной, то, конечно, Эли, как женщина, могла еще менее побороть в себе чувство отвращения к одной и чувство боязни к другому. Таким образом, компания разноплеменная и разнохарактерная, появившаяся на берегах Невы, скоро раскололась надвое. Отношения были дружелюбны, но несколько натянуты. Было два лагеря, и каждый чувствовал, что другой относится к нему не с полным доверием.

   Калиостро, графиня Ламот и Вильет постоянно совещались вместе. В свою очередь Алексей, Эли и Лиза любили оставаться втроем.

   — Я не понимаю и никогда не пойму, — часто говорил Алексей сестре и невесте, — каким образом Мария Антуанетта может допускать к себе эту графиню, не только любить ее. Она умна, грациозна, красива, остроумна, но все-таки в ней есть что-то особенное, ненавистное…

   — Что-то злое! — подсказывала Лиза.

   — Что-то странное, загадочное! — говорила Эли. Тем не менее молодежь кончала тем, что сознавалась:

   — А все-таки мы ей многим обязаны. Очень многим.

   — Мы неблагодарные! — подсказывала Лиза.

   — Мы причудники! — говорила Эли.

  

XVIII

  

   Прошел месяц и не принес никаких особенных перемен в делах компании чужеземцев, живших на трех отдельных квартирах и видавшихся не явно, а тайком, при соблюдении всевозможных предосторожностей.

   Калиостро в своем доме принимал, так же как и в Париже, довольно много гостей или просто любопытных из высшего круга и из простого народа.

   Иоанна, или по новому названию баронесса д’Имер, тоже уже имела очень обширный круг знакомых и бывала постоянно в гостях. У себя же она не принимала никого, извиняясь недостаточно просторным помещением.

   Теперь у нее постоянно бывал в качестве близкого друга молодой и богатый гвардеец князь Самойлов и предлагал ей переехать на Дворцовую набережную, в великолепный дом, но Иоанна не согласилась и прямо отказала наотрез, якобы не желая вводить его в расход, но в сущности боясь огласки. Единственное, на что она согласилась, была известного рода помощь князя. У нее теперь появилось бесчисленное количество великолепных нарядов, которыми она прельщала петербургское общество, уверяя, что все это привезено из Парижа.

   Благодаря скромности Самойлова, а отчасти манере Иоанны держать себя в обществе гордо и надменно, никому, конечно, и в ум не приходило, что все эти туалеты делаются на счет князя Самойлова. Иоанна пригрозила своему новому другу, что при первом слухе, невыгодном для ее репутации, не ожидая огласки, она немедленно выедет из Петербурга в Париж.

   Князь Самойлов был настолько влюблен в красавицу, что искренно сожалел о том, что она замужем, что муж ее здоровехонек, не на том свете, а где-то шатается на этом свете. Он уже подумывал и намекал Иоанне о возможности хлопотать о разводе.

   Калиостро, конечно, знал об отношениях Иоанны с Самойловым, но, помимо его, никто во всем городе ни на мгновение не усомнился в простой дружбе. Только Алексей вскоре заподозрил постоянное появление Самойлова в доме графини и вследствие этого перестал пускать к ней в гости невесту и сестру. Он оправдывал это решение тем, что постоянно пребывающий у Иоанны русский князь может встретить Эли и Лизу и разболтать, что они знакомы с Иоанной. А свое знакомство, не только сообщничество, они тщательно скрывали.

   Дела руководителя всей компании, самого Калиостро, шли несколько лучше, но далеко были не так блестящи, как грезилось ему в дороге. Волшебник уже окончательно убедился теперь, что здесь, в Петербурге, нельзя разыграть роль духовидца, алхимика и астролога. Его власть над сатаной и адом и над всякой чертовщиной здесь не увлекла никого. Одни не верили, считая его простым шарлатаном, другие, попроще, верили, что итальянский граф состоит в дружбе с самим Вельзевулом, и тем паче избегали его.

   Калиостро вскоре увидел, что здесь надо действовать иначе и сказаться только искусным медиком и масоном, отрицая даже свою славу мага. Как масон, верховный мастер и председатель измышленного египетского масонства сицилианец, однако, тоже не имел успеха. В России было уже тогда две-три ложи масонов. Одновременно с приездом его открылась вновь ложа в Ярославле. Знаменитый Новиков, Мельгунов, Лопухин, Трубецкой и другие видные представители русского масонства, тщательно скрываясь от зоркого глаза Екатерины, конечно, не были способны войти в сношения с учредителем нового масонства. К египетской ложе в Париже, о которой они не имели ни малейшего понятия, они, конечно, отнеслись бы с той же сдержанностью и с той же подозрительностью, как отнеслись уже к ней другие масоны Швейцарии и Англии.

   Желание графа быть представленным монархине русской проистекало из его наивных надежд, что государыня разрешит ему основать несколько масонских лож в ее обширной империи.

   Зато как медик Калиостро имел громадный успех во всем городе, даже такой успех, которым он никогда не пользовался нигде. И действительно, вследствие ли отсутствия хороших врачей в Петербурге и преобладания еще знахарей и знахарок, со знаменитым Ерофеичем во главе, всякому хорошему доктору нетрудно было отличиться.

   Вместе с тем, благодаря счастливой случайности, первые опыты практики Феникса в столице были поразительно удачны, и о них поневоле заговорил весь город.

   После излечения или, вернее, изумительного исцеления княгини Голицыной, после такого же невероятно искусного исцеления молодого кавалергарда Толстого, упавшего с лошади и разбившегося во время парада, слава медика-графа распространилась по городу, как наводнение, как вода, проникающая не только во все отверстия, но даже и во всякую щель.

   С утра перед домом графа Феникса стояли десятки, иногда и сотни простонародья, приводившие своих больных и увечных. Одновременно с ними стояли ряды экипажей людей богатых и зажиточных, являвшихся тоже за советом или за помощью или с благодарностью за излечение.

   Главное, что поражало петербуржцев и заставляло славить итальянского доктора-графа, было то удивительное обстоятельство, что за свои излечения он ни с кого не брал ни гроша. Так думал и говорил весь народ; в действительности граф Феникс брал деньги, но только в тех случаях, когда очень богатые сановники и бояре привозили ему не менее двух-трех сотен червонцев. Суммы меньшие он не брал, объясняя, что он вообще денег за леченье не берет.

   — Да и зачем мне брать деньги, — все-таки прибавлял Калиостро, — когда я, при помощи огня, углей и воды, при нескольких сакраментальных словах, могу сделать столько слитков золота, сколько захочу.

   Но если весь город верил в чудодейственного врача, то в алхимика поверил только один человек, известный и всеми почитаемый статс-секретарь государыни Елагин. Любя всякую таинственность и чертовщину, а с другой стороны, любя и презренный металл, он уверовал и в алхимика Феникса всем сердцем.

   Елагин, человек добрый, простодушный, недалекий, стал сразу обожать Калиостро, и не зря, недаром. Однажды маг привез к нему в дом большую склянку розоватой воды, небольшую шкатулку с углем и у него же в кабинете, в его печке, при каком-то синеватом освещении во всей комнате, в фантастическом наряде, приступил к священнодействию. При громком произнесении заклятий, от которых у доброго Елагина душа в пятки ушла, таинственный человек этот обратил эти угли в два больших слитка чистейшего червонного золота и подарил их Елагину.

   Сановник, любимец императрицы, стеснялся принять такого рода подарок, но Калиостро смеялся в ответ, уверяя своего русского друга, что для него золото то же, что простой мусор, валяющийся по улицам.

   — Я даю вам то, что для меня не имеет никакой цены, — сказал граф Феникс. — А если вы хотите отблагодарить меня, то вы имеете на это данные. Выхлопочите мне аудиенцию у русской монархини.

   Разумеется, Елагин, объехав весь Петербург со своими слитками золота, добытыми в его же печке, многих из знакомых изумил своим рассказом, но многих и вдоволь потешил.

   Явившись со шкатулкой и с таким же рассказом к государыне, Елагин доставил императрице целый час такого удовольствия, такого веселого смеха, после которого трудно уже было и заикнуться о просьбе итальянского графа быть представленным императрице.

   Государыня, разглядывая слитки золота, расспрашивала, как волшебник лазал в печку, как вызывал нечистую силу, освещенный как бы северным сиянием, и хохотала до слез.

   Елагин вышел из кабинета царицы, не решившись и заикнуться о желании этого мага быть представленным Екатерине.

   Граф сильно приуныл. Тайно, в глубине души, он оправдывал императрицу и теперь более чем когда-либо поверил, что репутация на всю Европу ее высокого ума не подлежит сомнению. Однако настойчивый сицилианец все-таки не отчаивался. Была в Петербурге еще одна личность, могущественнее Елагина, на которую граф мог рассчитывать.

   Вскоре после своего приезда Калиостро дал приказание Лоренце пустить в ход все свое женское искусство красавицы и кокетки по отношению к властному русскому боярину Потемкину. И теперь Лоренца, если и видалась с Потемкиным гораздо реже, чем Иоанна с Самойловым, тем не менее была с ним в постоянных сношениях.

   Потемкин заплатил дань красавице. Он тем легче был очарован Лоренцей, что она, по примеру своего мужа и даже по его строжайшему приказанию, ни разу не взяла от Потемкина не только денег, но не приняла даже ни единого подарка. Даже простой браслет в сотню червонцев ценой и тот Лоренца отказалась взять. А вместе с тем она удивляла Потемкина теми бриллиантами, которые носила. Она не привезла Потемкину в подарок слитков золота, подобно своему мужу, но потребовала, чтобы он принял от нее в подарок великолепный перстень с замечательным многоценным сапфиром. Передавая этот перстень жене, Калиостро шутя прибавил:

   — А уплату за него, милая Лоренца, мы все-таки получим… Да и за все заставим заплатить. Но уже после, при отъезде…

  

XIX

  

   Наконец дела Алексея пошли на лад, но только совсем не так, как он думал и ожидал. Ладилось то именно, на что наименее было надежды, и не клеилось то, что было заранее поставлено главной целью его прибытия в Россию.

   Побывав наконец с разрешения графини Зарубовской у старика деда, Алексей был поражен тем, что увидел. Он нашел действительно не хворого и хилого человека преклонных лет, но просто едва живую развалину. Он пришел к убеждению, что совершенно одряхлевший и выживший из ума старик, даже отчасти изменившийся нравом, робкий и боязливый, трепещущий перед своей молодой женой, как малый ребенок, теперь уж не способен действовать в каком-либо деле, соглашаться или противиться. Он был именно, по меткому русскому выражению дворецкого, живой мертвец.

   Рассчитывать на перемену образа мыслей, на согласие и помощь самой Софьи Осиповны было, конечно, бессмысленно.

   После продолжительной беседы с графиней Алексей убедился, что если бы не полное детство, в которое впал старик дед, то молодая жестокосердая женщина снова бы заставила Зарубовского воспользоваться своим значением и связями, опять засадить этого врага их сына в крепость. Но теперь графа нельзя было заставить действовать.

   Много наслушавшись в Петербурге всяких рассказов о русской монархине, Алексей додумался до решения попытать счастья, действовать самому, на свой страх.

   Алексей отправился в Царское Село и храбро стал на том месте парка, где прогуливалась по утрам императрица. При ее приближении он опустился на колени и подал просьбу, в которой подробно описывал всю свою злосчастную судьбу, а к просьбе было приложено и письмо Марии Антуанетты. Красивое лицо Алексея, изящная фигура, французский язык его, затем правильное произношение немецкой речи не только произвели приятное впечатление на государыню, но даже особенно подействовали на нее.

   Остановившись среди прерванной прогулки, приказав молодому человеку подняться, государыня обещала в тот же день познакомиться с делом и стала беседовать с Алексеем, поочередно меняя все три языка.

   Алексей на словах и, конечно, как можно более кратко сказал в чем дело, кто он, откуда, о чем просит, и государыня милостиво вымолвила:

   — С делом познакомлюсь. Что-то, помнится, слышала о вас. Если прав, то заступлюсь. Сделаю, что можно.

   Через три дня Алексей был вызван к князю Потемкину, и тот, несмотря на свою гордость, принял Алексея вежливо, хотя немножко холодно.

   Во время беседы Потемкин вглядывался в Алексея таким проницательным, пронизывающим насквозь взглядом своего единственного глаза, что Алексею становилось как-то жутко.

   Через несколько мгновений вежливая, но сухая речь Потемкина оборвалась, изменилась и сразу перешла в добродушную ласковую беседу.

   Алексей не мог понять причины этой мгновенной перемены, но она была очевидна.

   Потемкин передал молодому человеку, что государыня ознакомилась с его просьбой и с письмом королевы. Относительно первого она не может дать никакого удовлетворения. Коль скоро сам граф Зарубовский, по свидетельству своих приближенных и прислуги, считает господина Норича подкинутым младенцем, то государыня не может заставить его переменить мнение, заставить его назвать господина Норича графом Зарубовским. А расследовать дело, назначить судейскую комиссию не из подьячих, а из сановников для разбирательства того, что якобы произошло с лишком двадцать лет назад, было, по мнению монархини, совершенно немыслимым и бесполезным.

   Что касается до письма королевы, то государыня милостиво пожалует господина Норича в звание поручика лейб-гусарского эскадрона, недавно сформированного. Но с тем условием, однако, чтобы господин Норич не оставался в Петербурге и не пользовался этим чином в пределах России. Такими чинами гвардии пользуются заслуженные и пожилые генералы…

   — Если вы желаете иметь патент на этот чин, — прибавил Потемкин, — то вы должны обязаться не жить в России.

   — Я согласен, — отозвался Алексей, — и благодарю… Но, насколько мне помнится, королева пишет государыне— оказать мне милость, дать придворное звание.

   — Да… — сухо отозвался Потемкин. — И это возможно. Если даже государыня не согласится с первого раза, то я лично, — и на слово «я» Потемкин налег, — я лично обещаю вам устроить это дело… Но опять-таки если вы мне дадите ваше слово тотчас покинуть Россию.

   — Я уеду тотчас же и никогда не вернусь! — поспешил ответить Алексей.

   В голосе его было столько правды, искренности, столько радости прозвучало в его словах, что Потемкин снова, пронизывая его взглядом, немножко как бы удивился.

   — Так вы не предполагали, не желали оставаться в России?

   — Никогда! — воскликнул Алексей. — Я не могу, я не хочу оставаться здесь!.. Даже во Франции я не останусь на жительство. Я женюсь на испанке и, по всей вероятности, проживу свой век на юге Андалузии.

   — О!.. — воскликнул Потемкин, весело расхохотавшись. — Все будет устроено, мой милый друг!.. — ласково выговорил он и, крепко пожав своей мощной и богатырской ладонью руку молодого человека, прибавил:

   — Если вы собираетесь сделаться гишпанцем, то я вам все устрою… А я думал, вы хотите дерзким образом, понадеясь на себя, пролезть у нас в русские сановники. Обида мне, молодой человек, что не могу я и титул графа Зарубовского вам устроить!.. А все-таки я, может быть, съезжу к графине Софье Осиповне… Скажу вам откровенно, что дело это, то есть ваше заключение, много говору и шуму когда-то наделало. Сама государыня была тогда возмущена поступком вашего деда, но делать было нечего. Но мы, по примеру нашей мудрой монархини, верили, да и теперь верим, что вы жертва корысти вашей бабушки-мачехи… Софья Осиповна — кремень-баба!..

   Алексей вышел от Потемкина почти довольный. Негромкое имя Норича, соединенное с придворным знанием двора императрицы российской и с патентом на звание офицера гвардии, должно было удовлетворить честолюбию старой маркизы Ангустиас.

   Через несколько дней Алексей узнал через Лоренцу, что Потемкин побывал у графини Зарубовской по какому-то делу и потом бранил ее.

   После относительной удачи в своем деле, от которой стали гораздо веселее и Лиза и Эли, Алексей однажды вечером, будучи у Калиостро, объявил в присутствии графини Ламот, что готов даже удовольствоваться тем, что выхлопотал себе, и ехать из России.

   Калиостро и графиня Ламот были равно поражены этим объяснением и объявили молодому человеку, что если он пригласил их сюда, в Россию, для помощи в своем деле, то не имеет права теперь бросать предприятие и бежать, не дождавшись никакого результата.

   — Не забудьте, мой юный друг, — вымолвил Калиостро, что вы мне обещали, то есть предлагали, в случае успеха в России, часть состояния, которое можете получить.

   — Что ж вам деньги, когда вы можете из угля и воды…— начал было Алексей совершенно серьезно.

   — Оставьте шутки! — строго прервал его Калиостро.

   — Да вообще это нелепость — ехать через всю Европу, чтобы получить чин поручика и этим удовольствоваться!— заговорила Иоанна.

   И графиня, особенно взволнованная, объявила Алексею, что не далее как через недели две старый граф с женой подадут просьбу императрице, в которой скажут, что признают Алексея снова своим внуком. Они будут просить прощенья государыни и у него самого за сделанную несправедливость, так как показание супругов Норичей оказалось злодейской клеветой, голой ложью, выдумкой, несправедливой относительно Алексея и позорной для них самих.

   — Достаточно ли этого с вас? Или вы мне не верите?!— воскликнула Иоанна.

   — Не знаю… — отозвался растерявшийся и пораженный Алексей. — Но как?.. Почему?.. Каким образом?..

   — Все это не ваше дело! — сухо выговорила Иоанна.

   — Вы в этих делах сущий ребенок, с вами я не стану входить в откровенности. Вы судите о многих вещах как-то по-своему, по-ребячьи… Повторяю вам: через какой-нибудь месяц вы будете снова по закону граф Зарубовский и собственник половины всего состояния. Сама Софья Осиповна будет из сил выбиваться и хлопотать, чтобы это совершилось законным порядком. Я знаю это из вернейшего источника, от близких к графине Зарубовской людей. Повторяю: через месяц вы — граф Зарубовский и богач!.. Поняли?

   Алексей молчал. Он стоял пораженный. Несмотря на свою неприязнь к этой женщине, он все-таки верил теперь всему, что она сказала.

  

XX

  

   Пока Алексей устраивал свои дела, в доме старого графа было много нового.

   Дальний родственник Софьи Осиповны, никогда у них не бывший прежде, явился однажды и стал особенно любезничать и ухаживать за молодой графиней, в шутку величая ее «тетушкой».

   Графиня поддалась на это ухаживание молодого и красивого гвардейца, который был не кто иной, как князь Самойлов.

   Через несколько времени новый ухаживатель стал просить «тетушку» принять у себя чужеземку, приехавшую в Петербург, которая очень скучает, а с другой стороны — стремится познакомиться с графиней, об уме которой много слышала.

   — Я ей так вас превозношу всегда, что она теперь спит и видит сблизиться с вами! — объяснил Самойлов.

   Графиня, конечно польщенная, согласилась с удовольствием. Баронесса д’Имер появилась в доме, а через три дня начала уже бывать у графини запросто. Через неделю она была знакома и со старым, еле живым, нелюдимым графом Алексеем Григорьевичем. Вскоре, по ее рекомендации, графиня взяла в дом к своему обожаемому младенцу-сыну французскую бонну, которая сделалась главной начальницей над всеми матушками и нянюшками.

   Далее главная и любимая няня старая Кондратьевна была совсем отстранена от ребенка, и все ее козни и подкопы против «бонки» и «французеньки» не привели ни к чему.

   Графиня не могла нахвалиться ухаживаньем за ребенком, кротостью и внимательностью бонны, мадам Розы. Бонна постепенно совсем отдалила всех от младенца-«графчика» — и нянек, и девушек. Все она делала сама, спала около кроватки своего «cher Gricha» и, когда этот Гриша заплачет, кидалась к нему со всех ног, как угорелая. Много раз графиня благодарила баронессу за такую няню.

   Знакомство Иоанны с Софьей Осиповной перешло в тесную дружбу. Нельзя было не прельститься этой красивой, элегантной, остроумной и любезной парижанкой. Да и ее общественное положение там, в Париже, было, конечно, выше положения графини Зарубовской в Петербурге. Баронесса д’Имер была, по ее собственным словам, другом королевы Марии Антуанетты и даже теперь с нею состояла в переписке. Софья Осиповна была польщена.

   Но вдруг появилась тревожная забота у графини. Ребенок заболел… Призванные два доктора объяснили, что болезни, собственно говоря, нет.

   — Это пустяки. У детей мало ли что бывает. Верно, зубки режутся!

   Графиня беспокоилась и заявляла, что у Гриши давно весь рот полон зубов.

   — Ну, умный зуб режется! — заявлял домашний доктор.

   Ребенку стало было лучше, потом опять много хуже, и наконец он совсем слег. Доктора только разводили руками и объясняли зубками. Жар, метание, высокий пульс или спячка, вялость и упадок сил — все это чередовалось, а доктора все пичкали Гришу всякими снадобьями и говорили, что, может быть, вот:

   — Прорежется умный или глазной зуб, и все пройдет.

   Роза окончательно измучилась с больным.

   Однажды новый друг дома, баронесса, явилась и, узнав, что le cher petit Gricha опять очень плох, заметила графине, почему она не хочет обратиться за советом к медику, который своими чудодейственными исцелениями привел в восторг весь город, — приезжему иностранцу, к графу Фениксу.

   — Конечно, я бы очень рада, но я его не знаю, — сказала графиня. — Как его звать из-за пустяков, когда он не медик за деньги, а из любезности и человеколюбия.

   — Я вам это устрою! — вызвалась баронесса д’Имер. — Я с ним не знакома, но встречала его жену. Я поеду к ней, а через нее устрою все. Граф Феникс сам явится к вам, если он так любезен, как говорят.

   Через два дня граф Феникс был в доме Зарубовского и внимательно осматривал больного ребенка. Затем он заявил графине, что болезнь очень опасная, почти неизлечимая в тех условиях, при которых находится дитя.

   — Нужен правильный уход и правильное лечение. Надо бы ему быть в больнице, а не дома.

   — Почему же? — спросила Софья Осиповна.

   — Нужно систематическое леченье, графиня, — заявил Феникс. — Я могу, конечно, вылечить ребенка, но для этого необходимо мне постоянно иметь его под глазами, видать его каждый час, раз двадцать на день, чтобы следить неустанно за действием моих лекарств. Ездить же к вам так часто я не могу.

   — Помогите хоть чем-нибудь. Лечите и навещайте ребенка хоть раз в два дня, — сказала баронесса д’Имер, присутствовавшая при визите мага и врача.

   — Так ничего не будет! — отозвался Калиостро-Феникс. — Я положительно лечить отказываюсь при таких условиях.

   — Что же делать? — воскликнула графиня Софья Осиповна.

   — Дайте его ко мне в дом, и я берусь его вылечить. Но с тем, чтобы вы не навещали его.

   Графиня, разумеется, и слышать не хотела о том, чтобы расстаться с единственным сыном, да еще и не видеть его.

   Феникс уехал. А с следующего дня ребенку стало много хуже… Он не узнавал никого, бредил и стонал.

   — Побойтесь Бога, графиня… Согласитесь на предложение Феникса! — уговаривала Иоанна своего друга.

   — Спасите бедного Gricha, — плакала его бонна Роза. — Согласитесь отпустить нас в дом этого итальянского доктора. Я не отойду и там от ребенка ни на шаг.

   Графиня в отчаянии и страхе не выдержала и согласилась.

   Феникс приехал и перевез к себе и больного, и его бонну, положительно обещая, что через неделю возвратится с совершенно здоровым ребенком. Баронессе д’Имер, как постороннему лицу, он позволил видать у него ребенка, чтобы извещать его мать о ходе болезни и лечения.

   Графиня, разумеется, была в страшной тревоге и, как говорится, сама не своя, но со второго же дня Иоанна, навестившая Гришу, сама привезла хорошие вести. Через два дня еще Гриша, по ее словам, был почти совершенно оправившись, только граф Феникс, заподозрив бонну в противодействии его указаниям, отправил ее.

   — Розу?! — воскликнула графиня.

   — Да. Мне это тоже очень неприятно, — сказала Иоанна, — и я считаю, что это бессмысленный каприз медика.

   — Стало быть, Гриша один! Один! Без няни! — восклицала графиня в отчаянии.

   — Успокойтесь. Около него две няни. Одна русская, другая итальянка, и уход отличный. Но мне жаль Розу, которая страшно огорчена и оскорблена. Она была у меня…

   — Где же она? Зачем же она не пришла ко мне?

   — Она и не придет. Ей стыдно вас и всех ваших людей. Она сказала, что сегодня же уходит совсем из страны, где подвергаются таким незаслуженным оскорблениям.

   — Уговорите ее, милая баронесса. Пришлите ко мне. Как только Феникс привезет мне Гришу, я ее опять возьму.

   — Обещать не могу, — ответила Иоанна. — Она самолюбива. Да, вероятно, она уж и выехала из Петербурга.

   Прошло дней десять, ребенок, по словам баронессы д’Имер, поправился окончательно, и граф Феникс уже собирался привезти его к матери. Графиня радовалась и нетерпеливо ждала этого дня, тем более что старый муж начинал уже страшно тосковать, не видя любимца сына. Он жаловался, плакался и брюзжал по целым дням, упрекая жену первый раз в жизни в бессердечности и безрассудстве.

   — Как можно? Как можно?! — тосклико ворчал граф Алексей Григорьевич. — Чужому человеку свое дитя препоручить. А еще мать.

   Объяснять старому мужу всю безвыходность и беспомощность положения, в котором была она, конечно, не стоило. Софья Осиповна отмалчивалась и только раз огрызнулась на мужа.

   — А лучше было бы, если бы он — Христос с ним — помер. Ведь уж он помирал! А этот Феникс брался вылечить, но с условием — на дому. Что же, по-вашему, надо было оставить умирать единственного сына?

   Вскоре, однако, это мученье кончилось, Иоанна приехала и объявила, что Феникс будет с ребенком в тот же вечер.

   — Он просил только вас предупредить, — заметила графиня д’Имер, — чтобы вы не тревожились, что у Гриши все личико высыпало. Это дня в три пройдет.

  

XXI

  

   Дела Алексея наконец увенчались если не полным, то большим и неожиданным успехом. Любимец королевы Марии Антуанетты и мушкетер ее конвоя стал поручиком русской гвардии.

   Князь Потемкин поздравил молодого человека, но советовал тотчас выезжать из России, чтобы не навлечь на себя неприятностей от завидующих ему лиц.

   — А таковые есть, мой друг, — сказал загадочно Потемкин. — Собирайтесь подобру-поздорову, без проволочек. Что вам тут у нас делать?

   — Я выеду немедленно! — отозвался Алексей.

   Откланявшись князю, Алексей отправился к Калиостро и объявил как о своем успехе, так и о предполагаемом отъезде.

   — Нет, любезнейший Норич! — воскликнул кудесник. — Это немыслимо. Вам надо обождать.

   — Зачем? Какая цель? У меня теперь все, что я мог и могу получить. Остальное невозможно…

   — Приезжайте ввечеру ко мне, — сказал Калиостро, помолчав. — Будет графиня Ламот, и мы вместе все дело обсудим. Она больше меня знает, в каком положении все дело, так как она часто видит ваших врагов.

   — Графиня? — удивился Алексей. — Она часто видает… Кого?

   — Графа Зарубовского и графиню, его супругу. Они давно знакомы.

   Алексей, не бывавший ни разу за все последнее время в доме деда, не мог этого знать и был теперь чрезвычайно удивлен. Вечером он, конечно, приехал к Калиостро и нашел у него Иоанну.

   Графиня была несколько взволнованна и стала убеждать Алексея не портить своих дел и не слушаться Потемкина.

   — Все идет на лад! — начала Иоанна и затем говорила довольно долго, при этом быстро, раздражительно, даже отчасти гневно… Но, однако, она говорила неясно, избегая подробностей, объясняясь общими местами и ограничиваясь обещаниями.

   — Но как все это устроится? Вы мне этого не говорите, — заметил Алексей. — Как? Каким образом? В силу каких обстоятельств?

   — Я вам отвечаю головой за успех и с вас должно быть достаточно! — вымолвила Иоанна уклончиво.

   Наступило молчание и длилось довольно долго.

   — Итак, я надеюсь, что вы подождете какой-нибудь месяц? — угрюмо произнес наконец Калиостро после паузы. — Подождете, чтобы выехать из России богачом и Зарубовским.

   — Конечно… — пролепетал Алексей, как провинившийся школьник. — Но как?.. Каким образом? — произнес он снова, как бы уже сам себе.

   — Этого ни я, ни графиня вам не скажем, — холодно проговорил Калиостро. — Это до вас не касается. Мы ваши ходатаи и ведем дела за вас. А плоды наших усилий и трудов мы вам представим.

   — Когда вы узнаете, в чем дело, — заговорила Иоанна, — то вы будете, конечно, настолько благоразумны, что не сделаете какой-нибудь — я не знаю… какой-нибудь умышленной неосторожности и не испортите того дела, за которое мы взялись по вашей же просьбе… Да, наконец, — прибавила графиня, помолчав, — если вы тогда станете вести себя нелепо, то тем хуже для вас. Имя графа Зарубовского останется брошенное как бы среди дороги, а состояние, то есть часть денег, получим мы себе, граф и я, прямо из рук старого графа.

   — Я ничего не понимаю, — отозвался Алексей. — Каким образом вы можете вступить в права наследства помимо меня?.. Я боюсь, что вы делаете нечто, чего мне нельзя сообщить, ибо я не дам на это свое согласие… Я давно подозревал это, а теперь убеждаюсь. Вы что-то здесь творите… И именно вы, графиня…

   — Да… Разумеется!.. — резко произнесла Иоанна, вспыхнув и даже вскочив с кресла. — Разумеется!.. Что ж вы воображали? Вы думали, что мы в этом глупом и скучном городе наслаждаемся, веселимся в обществе и теряем время, как вы, в нерешительности или праздности. Конечно, мы добивались цели… И если уж пошло на правду и на объяснение, то скажу вам прямо, что, когда наступит минута получить при известных условиях или обстоятельствах и титул и имя, а вместе с тем и состояние, я приду к вам и спрошу у вас: согласны ли вы? Да или нет!.. Если вы мне ответите «нет», вы должны будете немедленно выехать из Петербурга при соблюдении полного молчания насчет всего, что узнаете. Если вы ответите это «нет» и вздумаете делать огласку, чтобы сильно повредить нам, то знайте: вы в моих руках, в полной моей власти. Я скажу слово, и здешнее правительство…

   Иоанна хотела продолжать, когда заметила, что Калиостро делает ей знаки.

   — Полноте!.. Полноте!.. — воскликнул Калиостро. — Нам не надо, нельзя ссориться… Перестаньте!.. Вы, Норич, должны быть благодарны графине. Она из-за вас безвыходно сидит вот уже две недели со старым глупцом Зарубовским, запахивает на нем халат, подает ему какую-то кашицу и какое-то пойло здешних докторов. И граф ее обожает! Все это для вас… Вместе с этим баронесса д’Имер первый друг графини Зарубовской, нянчится постоянно с ее младенцем, тупоумным, кстати сказать, и от природы, и от болезни. И все это — ради вас. А вы ничего этого не цените!..

   Алексей был окончательно сражен. Он никогда и не предполагал возможности ничего подобного. Он едва верил своим ушам, слыша теперь, что Иоанна сделалась лучшим другом его старого деда, выжившего из ума, и близким другом неприступной и себялюбивой женщины. Он молчал и соображал, вспоминая все, что сейчас слышал от Иоанны, и старался разгадать то, чего она не хотела досказать.

   Эта подозрительная и странная женщина обворожила Зарубовских и теперь твердо и самоуверенно обещает все устроить… Но как? Не из любви же к ней молодая графиня согласится на то, в чем не взялась уговорить ее сама государыня.

   — Странно! — прошептал Алексей вслух. — Я уверен, что тут кроется что-то особенное и даже, быть может, что-нибудь ужасное!.. Наконец, может быть, что-нибудь относительно ребенка, с которым вы…

   Он не договорил и встал.

   Видя, что он собирается уходить, Калиостро сделал незаметный знак Иоанне. Молодая женщина, снова сильно взволнованная, встала перед Алексеем и, загораживая ему выходную дверь, произнесла, сверкая глазами:

   — Господин Норич! Помните одно… Хорошо помните: со мной шутить никто не может, тем более такой младенец, как вы. Я вместе с графом Калиостро взялась за ваше дело, проехала всю Европу, теперь неусыпно действую. Я уже приближаюсь к цели, ожидая успеха. Я выбиваюсь из сил исключительно потому — говорю вам это прямо, — что надеюсь получить от вас крупную сумму из того полумиллиона, который получите вы. Такую же сумму или большую вы предложите, конечно, графу. Если же вы не согласитесь воспользоваться плодами наших трудов, то уезжайте, не делайте огласки, а мы вместо вас получим это состояние… Тем лучше для нас. Если же… и вот это последнее я прошу вас помнить… вы наделаете шуму, захотите губить обоих нас на чужбине, то даю вам честное слово графини Ламот, которому она никогда за всю свою жизнь не изменяла, что вы будете жестоко наказаны. Вы будете мною преданы в руки здешнего правительства, на его расправу.

   — Угроз, графиня, да еще таких глупых, я не боюсь,— спокойно отозвался Алексей, — и вперед говорю вам, что если вы добудете мне то, о чем я давно мечтаю, честным образом, то я поблагодарю вас. Если нечестно — я откажусь от всего. Стану ли я действовать против вас — я не знаю, обещать не могу ничего. Я не знаю, что вы делаете! Когда узнаю, тогда и буду знать, что мне делать.

   Алексей быстро вышел и, вернувшись домой, передал, конечно, все подробно невесте и сестре. Девушки были в восторге и стали обо всем расспрашивать молодого человека, а затем стали, как часто бывало, красноречиво доказывать ему, что графиня Ламот вовсе не такая ужасная женщина, как он думает, и нечего без всякого основания подозревать ее в совершенно гадких поступках.

  

XXII

  

   Наконец графиня Софья Осиповна успокоилась и утешилась. Ее Гриша был снова в своей детской окружен мамушками. Одно смущало всех, и в особенности графиню, что лицо ребенка и все тело было покрыто багровыми пятнами и сыпью. В особенности было безобразно до неузнаваемости лицо маленького Гриши.

   Граф Феникс привез ребенка вечером в карете закутанного и потребовал, чтобы его держали по крайней мере неделю в совершенно темной комнате, так как эта сыпь, по его мнению, могла поразить глаза и причинить, пожалуй, потерю зрения.

   — Но отчего, откуда эта сыпь? — все так тревожно добивалась графиня.

   Медик и маг объяснил, что если бы эта сыпь не появилась, то ребенок был бы уже на том свете. За тем он и взял его к себе на излечение, чтобы упорными заботами и хлопотами вызвать эту сыпь.

   Холодно и отчасти иронически отказавшись от всякого вознаграждения, врач и кудесник уехал, повторяя настоятельную просьбу о темноте в комнате ребенка.

   — Я уж не рада, что вам советовала обратиться к этому итальянцу! — заметила графине после его отъезда баронесса д’Имер. — Он обезобразил ребенка.

   — Авось скоро пройдет, — говорила графиня. — Подумайте, ведь он был при смерти. Разве можно было колебаться. Напротив, я благодарна вам за совет.

   — Мне он ужасно не нравится. Странное лицо.

   — Кто… Гриша?

   — Какой Гриша. Бог с вами! — рассмеялась баронесса. — Я имею в виду этого Феникса. Мне кажется, он шарлатан и авантюрист.

   — Однако денег он не взял, — заметила графиня.

   — Что же из этого… Но ведь имя его Калиостро, зачем же он называет себя графом Фениксом.

   — Он не скрывает этого… — заметила графиня, — все это знают. Но просто ради этикета инкогнито путешествующего аристократа.

   — Какой он аристократ, графиня. Пари держу, что он плебей! — воскликнула Иоанна. — Одним словом, он мне ужасно не по душе. Слава Богу, что вы с ним развязались на веки вечные.

   — Да. Но другое дело! — улыбнулась графиня.— Авось нам не придется более к нему обращаться.

   Прошло дня три. Домашний и давнишний доктор Зарубовских, который все болезни Гриши приписывал зубкам, снова был допущен к ребенку. Он тоже ахал, разглядывая в полутемной горнице лицо младенца. «Да он его просто вымазал чем-то, — думал доктор. — Это не сыпь, явившаяся сама собой, а сыпь, вызванная втираньем. Ну уж итальянские эскулапы. Я ему пса не дал бы на лечение». И, ничего не говоря самой графине, а тайно уговорясь с главной мамушкой, Кондратьевной, доктор дал ребенку примочку, чтобы избавить скорее от этой сыпи.

   Кондратьевна и другие няньки, снова допущенные ходить за «графчиком», были в восторге. Уже почти месяц целый не видали они своего Гришеньку, так как мадам

   Роза почти не впускала их в детскую, а тем паче не позволяла прикоснуться к младенцу.

   — Спасибо этому тальянцу, что он хоть эту мадаму Розу спровадил! — говорили все няньки и под няньки.

   Благодаря усилиям доктора и Кондратьевны на третий же день личико ребенка преобразилось, сыпь и пятна исчезли. Занавески на окнах, конечно, перестали закрывать плотно; несмотря на приказ медика-мага, мамушки могли свободно радоваться на Гришу. Но все они стали дивиться теперь на своего графчика и на все лады вздыхали. От ухода за ним Розы, да и от лечения «тальянца» мальчика просто узнать было нельзя — другой ребенок стал: лицом хоть гораздо полнее, да все выражение личика совсем не такое, как бывало прежде. Никогда он не глядел на них такими дикими глазами. И тот, да не тот графчик.

   Особенно было обидно Кондратьевне, что, по милости найма Розы и долгой разлуки с своим графчиком, теперь он не узнавал ее и дичился так же, как и всех.

   Даже на мать свою он с первого же дня глядел дико и испуганно.

   — Отвык! Шутка ли, сколько времени не видал никого из своих.

   Ребенок постоянно звал маму, но, когда графиня являлась и наклонялась в полутемноте над его постелью, ребенок дико взглядывал и начинал плакать… Прошел еще день и однажды вдруг, около сумерек, Кондратьевна, сидя около занавешенного окошка в детской, глубоко задумалась, потом ахнула и перекрестилась.

   «Помилуй Матерь Божья! Какое мне наважденье приключилось! — подумала она. — Тьфу!»

   Кондратьевна была взволнована; она сидела уже часа два около этого окна и, глубоко задумавшись, соображала. И вот после долгих дум, соображений и воспоминаний о ребенке, за которым она ходила со дня его рождения до минуты найма мадамы Розы, Кондратьевна ахнула на те мысли, которые ей пришли в голову.

   — Помилуй, Заступница! — раза три еще перекрестилась Кондратьевна. — Искушение врага человеческого! Эдакое в голову лезет? Даже ноги затряслись от этих моих мыслев.

   Но враг человеческий или, вернее, здравый смысл и ясновидящее мамкино сердце подсказывали все свое и свое… Будто нашептывали нечто, от чего у старой няни ноги тряслись.

   — А сём-ко я погляжу графчиково родимое пятнышко на бочке под мышечкой! — вдруг пришло на ум Кондратьевне…

   Она приперла дверь, раздвинула совсем обе занавески на окнах и в совершенно светлой комнате раскрыла ребенка на постели.

   — Дай-ко я его разгляжу всего, — сказала Кондратьевна.

   И вдруг теперь, при свете, пристально вглядевшись в лицо младенца, Кондратьевна почувствовала, что ноги у ней подкосились совсем.

   Уже испуганно нагнулась она, повернула ребенка и подняла его рубашечку, чтобы найти хорошо ей знакомую и большую родинку. И обомлела няня…

   Родинки не было!

   Повернула она ребенка на другой бок… Оглядела всего, вгляделась опять в лицо, очистившееся вполне от сыпи и пятен, и вдруг…

   Вдруг Кондратьевна как стояла, так и повалилась на пол…

   — Матерь Божья… Помогите, родимые… Силы небесные… Девушки! Голубушки!..

   Сначала Кондратьевна жалобно и перепуганно взмолилась и бормотала, заливаясь слезами, но наконец начала уже отчаянно кричать и звать на помонть.

   Она не могла встать сама. Ноги у нее будто отнялись по самые колени.

   На крик няни наконец сбежались горничные и, подняв ее, перевели на кровать рядом с кроваткой младенца.

   — Графинюшку! Графинюшку мне! — взмолилась Кондратьевна.

   Побежали за Софьей Осиповной три девушки и доложили, что мамушка Кондратьевна плоха, должно, помирать собралась и зовет барыню.

   Графиня тотчас явилась и прежде всего пришла в ужас, что в детской светлехонько, несмотря на строгое указание графа Феникса.

   — Графинюшка, голубушка… — забормотала Кондратьевна… — Прости меня, окаянную, а я… Я, должно, ума решилась… Глянь поди на него… на… На этого, на младенчика… Глянь…

   — Что такое? Что ты?..

   — Поди, родная, вглядися. Хорошенько вглядися, что тебе серденько подскажет… Пойдем. И я пойду.

   — Упадете, нянюшка! — заявила одна горничная.

   — Ни-ни… Ноги очухались… Гляди, графинюшка. Гляди. Ну, что же? Что?..

   Графиня между тем страшными глазами вглядывалась в лицо ребенка, освещенное теперь в первый раз из двух окон, за которыми сияло солнце.

   — А родинку помнишь, графинюшка. Родинку?.. Говори, помнишь?

   Но Софья Осиповна ничего не отвечала, она стояла мертвенно-бледная, с дрожащими посинелыми губами и вдруг сразу, без крику, без единого звука, закачалась и, взмахнув руками над головой, повалилась на руки стоящих кругом нее горничных. Едва-едва успели подхватить они бесчувственную, как труп, барыню.

   Графиня, однако, тотчас же пришла в себя и, бросившись снова к постели ребенка, дико, отчаянно закричала на весь дом.

   — Это не он! Это не он!..

   — Подменил! — произнес кто-то роковое слово.

   Софья Осиповна побежала стремглав к своему мужу, но на пороге его комнаты вдруг замерла.

   — Нет. Это убьет его… — прошептала она сама себе. — Он не осилит такого… Господи! Что же это? За что наказуешь меня?

   И вдруг сразу Софья Осиповна вспомнила и ответила себе мысленно по совести:

   «За что? За него… За Алексея… За внука ее мужа. Вот за что!..»

   Графиня упала на ближайшее кресло и глухо зарыдала, затыкая себе рот платком, чтобы эти рыданья не достигли до ушей старика мужа.

   — Подменил! Подменил!

   Это слово повторялось всюду всеми, и весь большой дом заходил ходуном…

   Только один граф не знал ничего, а, напротив, ожидал, что возвращенного медиком сына принесут к нему повидаться.

   Многие из стариков людей, дворецкий Макар Ильич, многие нахлебники и, наконец, всей дворне ненавистные Норичи — все побывали в детской, всех звала Кондратьевна.

   — Идите. Глядите, родимые… — звала она. — Не наваждение ли какое? Может, нам сатана глаза отводит!

   Но все единогласно заявляли, поглядев на ребенка, что, хотя «сходствие малое» и есть, «где же» и «как можно». Разве всем известный махонький графчик эдакий «из себя» был.

   — Ничего у него графчикова нету в лице, акромя малого подобия в черных глазах. Да и они совсем не такие и куда чернее. Этот скорее на какого тальянца смахивает или на цыганенка.

   Когда в детской никого не осталось, кроме одной Кондратьевны, продолжавшей плакать и причитать, в горницу вошел Макар Ильич и, не подходя к кроватке ребенка, проговорил:

   — Скажи ты графине своей — поправить худое дело. Может, тогда Господь смилуется и твой графчик разыщется.

   — Какое худое дело? — отозвалась мамушка.

   — Накликали вы это. Графиня твоя себе накликала! Все в доме так сказывают теперь. Все. Накликали. Расписывали они с Норичами, как умершего якобы графчика у Эмилии Яковлевны подменили другим… Ну вот вам и взаправду такое. Их морока и всякое клевещание ныне правдой обернулось. То было злодейское клевещание, а это вот въяве — сущий подмен младенцев. Поправьте худое дело, и, может быть, Бог над вами смилуется. Да и Алексей-то Григорьевич, то есь старшенький наш графчик, ныне в Питере. Стало, и поправить скорехонько все можно.

   Макар Ильич ушел к себе, а Кондратьевна, как бы хватаясь как утопающая за соломинку, пошла разыскивать свою барыню, чтоб сообщить ей рассуждение дворецкого.

   Она нашла графиню уже на другой половине дома, в той желтой гостиной, где когда-то принимала она Алексея в первый раз и где он лишился чувств от нравственного удара, нанесенного ему бессердечной женщиной.

   Странное дело! Только теперь, выслушав как сквозь сон слова мамушки о рассуждениях дворецкого, Софья Осиповна впервые вдруг заподозрила нечто общее или связь между ее поступком с Алексеем и поступком Калиостро с Гришей.

   — Зачем они вместе, одновременно очутились в России! — подумала она.

  

XXIII

  

   Первая личность, за которой поскакал посланный от графини, была, конечно, ее новая приятельница баронесса д’Имер.

   Иоанна явилась тотчас же, и когда бросившаяся к ней навстречу графиня, с новым приливом отчаяния и с рыданьем, объявила ей ужасную весть, то баронесса не устояла на ногах, а затем с ней сделался на секунду как бы легкий обморок.

   — Я во всем виновата. Я… Я несчастная! Я посоветовала послать за этим извергом! — заговорила она с отчаяньем и ломая красивые руки, но графине это отчаяние показалось не искренним, а деланным…

   — Что же теперь… Что вы думаете. Он уморил моего Гришу и побоялся ответа! И подменил…

   — Дайте прийти мне в себя… У меня голова кружится! — И баронесса д’Имер долго молчала, как бы глубоко вдумываясь в страшное событие.

   — Он жив! — вдруг решительно выговорила Иоанна,

   — Гриша?

   — Да. Он жив. Я голову мою вам отдаю на отсечение, что он жив.

   Графиня бросилась к приятельнице на шею, как если бы это было не предположенное ею, а привезенное верное известие.

   — Да. Я уверена. Убеждена.

   — Почему, милая, дорогая. Почему?

   — Слушайте. Тут что-нибудь кроется, какая-нибудь тайна. Мы должны раскрыть эту тайну. Поймите одно, графиня, что если б ваш ребенок умер у Феникса, то он просто заявил бы вам об этом. Это не преступление. Он взял совершенно больного, почти умирающего ребенка… Что ж было бы мудреного и чем он виноват, если б ребенок не выздоровел. Ему нечего было бы бояться ответственности. Доктора, которые явной ошибкой в лечении убивают больных, и те не судятся за это. Зачем же он стал бы обманывать вас, подменив ребенка. Привез бы тело…

   — Зачем? Зачем?! — воскликнула и графиня.— Ведь денег за лечение он не взял. Единственного повода обмана и подмена и того нет.

   — Правда! Правда! Зачем же?

   — И неужели вы думаете, что он — маг, масон, все-таки человек бывалый, хитрый сицильянец — так глуп! — продолжала Иоанна горячо. — Неужели вы думаете, что он может воображать и надеяться обмануть мать, сердце матери, если не глаза ее. Да разве можно подменить ребенка двух с лишком лет. Ведь это не новорожденный, которые все похожи друг на друга!

   — Что же вы думаете, баронесса! Что вы хотите сказать? — отчаянно произнесла графиня.

   — Я хочу сказать… Я утверждаю, что ваш ребенок жив, что он у этого проклятого сицильянца. Тут есть какая-то тайна… которую я разгадать не в силах. Тут кому-нибудь выгода есть, чтобы ваш сын пропал без вести. Подумайте хорошенько. Не знаете ли вы… Нет ли чего подобного. Вспомните…

   Софья Осиповна залилась слезами и объяснила, что она должна передать Иоанне подробно одну историю из давней хроники их семейства. Быть может, разгадка всего и найдется сразу.

   Графиня коротко, но толково рассказала приятельнице все дело подмены умершего ребенка чужим, совершенной у покойной невестки ее мужа. Отсюда произошла целая история с этим подменным ребенком, ныне взрослым человеком.

   — Я все это открыла мужу. Его лишили имени и состояния и даже изгнали из России! — окончила графиня свое повествование. — И вот не он ли через Феникса мстит мне или надеется… этим путем добиться возвращенья своих прав…

   — Стало быть, я не ошиблась, графиня. Тут есть тайна, есть что-то… А где проживает теперь этот господин, с которым вы имели столкновение?

   — Он здесь!

   — Где?! Ведь он изгнан из России, говорите вы?..

   — Здесь. Здесь теперь.

   — В России. Вернулся?! — воскликнула баронесса.

   — Здесь, в Петербурге…

   — Теперь! Здесь! В Петербурге! — повторила баронесса упавшим голосом и прибавила, как бы стараясь увериться, что не ослышалась. — Не в Германии, а в Петербурге?.. О, тогда все понятно… Это преступная и ужасная кабала. Не надо было отдавать ребенка этому негодяю сицильянцу. Они соумышленники. Но слава Богу, графиня, слава Богу! Я более чем когда-либо уверена, что ваш Гриша жив.

   — А если они, Феникс и Норич, уморили моего бедного Гришу, чтоб не было у графа наследника имени и состояния, — вдруг заплакала опять графиня.

   — Никогда! Это была бы глупость! — воскликнула Иоанна смеясь. — Состояние может быть завещано вам законным образом, у вас могут быть другие дети. Что ж они выигрывают? А он от смерти вашего Гриши все-таки не делается наследником, он все-таки остается господином Норичем. Нет, тут кабала, интрига… И я все узнаю. Все… Все узнаю… Дело наше не проиграно. Гриша ваш жив и будет снова у вас. До свидания. Я еду прямо к нему.

   — К Фениксу?

   — Да. Даю вам слово, что я переверну всю нашу планету кверху ногами, но дело это выиграю!

   Целые сутки прождала Софья Осиповна свою приятельницу и за эти сутки постарела лет на десять. Седина блеснула в ее голове.

   «Жив Гриша или мертвый?» — тысяча раз звучал вопрос в сердце матери.

   Графине казалось даже, что если она узнает, что ребенок умер, и увидит его труп, то ей будет все-таки легче, чем эта неизвестность об его судьбе.

   Разумеется, старику графу сказали, все скрыв от него, что Гриша так слаб, что его нельзя нести к отцу, нельзя тревожить из постели. Софья Осиповна, кроме того, объявила, что если кто-либо слово скажет и пустит молву о происшествии за пределы дома и двора, то будет строго наказан: крепостной — сдан в солдаты, а вольный — изгнан тотчас из дому.

   Ребенок, по-видимому, в самом деле не русский, а вроде цыганенка, смуглый, черноглазый, красивый собою был немедленно унесен, конечно, из детской и сдан на попечение одной бездетной семье нахлебников.

   По странной случайности судьбы в тот же день за ночь скоропостижно умер ребенок у Норичей, счетом девятый, но как маленький и младший — любимец родителей. Все обитатели палат, да и сами Норичи увидали в этом странное знамение, перст Божий и кару Его!

   Игнат Иванович и его жена, давно уже жившие как-то незадачливо во всем, теперь совсем потерялись…

   — Вот он, грех-то наш, откупается, — заговорил Норич жене. — Отливаются нам слезки молодого Алексея Григорьевича, что носит силком наше прозвище вместо своего графского, отливаются волкам завсегда овечьи слезки.

   А дворня, при известии об их горе, жестоко шутила над ненавистными Норичами:

   — Пущай они цыганеночком и заменят покойничка своего. Так им, видно, судьба подменять…

   — Перст Божий! — говорил Макар Ильич. — Накликом надысь выдумали, сказ сказывали, а ноне вот оно въяве и воочию навождилося у нас.

   Наконец графиня дождалась приятельницы. Баронесса д’Имер приехала радостная… Графиня оторопела, увидя ее, и через силу спросила:

   — Жив?

   — Жив!.. Я не видала. Он мне не сказал прямо. Но он почти сознался во всем… Ребенок этот из какой-то бедной семьи иностранцев…

   — А Гриша у него?

   — У него.

   — И жив? Жив?..

   — Он этого мне не сказал, конечно, но я уверена. Слушайте… Мы отгадали верно. Это кабала! Виновник всего наш враг Норич. Он в уговоре с Фениксом. — И баронесса д’Имер передала графине подробно все, что она будто бы выпытала у Феникса с великим трудом. — В результате было то, что Норич через Феникса требует своих прав… титул, имя и полмиллиона, так как говорит, что у деда состояние выше миллионного.

   — И тогда только при исполнении требований этого человека они отдадут мне Гришу? — странно произнесла Софья Осиповна, глядя на Иоанну взором, горящим от гнева и злобы.

   — Да, это их условие.

   — Спасибо вам, баронесса… Я и так получу моего ребенка, — вымолвила она, вставая. — Этот негодяй Норич не заставит меня… Я еду сейчас же…

   — К Фениксу?

   — Нет, к другому лицу, стоящему повыше проходимца Феникса… Этого авантюриста и детского вора заставят через полицию возвратить мне ребенка!.. — гневно и грозно произнесла графиня. — Как это умно? Как это хитро? Да что же этот Феникс воображает, что он здесь в России среди дикарей, в стране без законов, без властей?..

   — Графиня, ради Бога… — воскликнула Иоанна. — Вы погубите… Вы испортите все дело. Вы потеряете ребенка… Пощадите его и себя самое… Не идите в борьбу. Соглашайтесь на их условия. Послушайтесь совета опытной женщины…

   — Никогда… Норич не будет графом Зарубовским. Подкидыш не будет носить имя моего сына…

   — Да будет ли у вас этот сын…

   — Его заставят возвратить мне ребенка.

   — Он откажется от всего. Доказательств нет! Он скажет, что ребенок умер! — воскликнула Иоанна, и, схватив графиню за руку, она отчаянно, чуть не с искренними слезами умоляла ее не идти на борьбу с интриганами, хитрыми и ловкими, а соглашаться на условия их. Но Софья Осиповна, бледная от гнева, озлобленная до ярости, стояла на своем. Теперь она столько же хотела увидеть сына, сколько жаждала отомстить за его похищение и за дерзкую выходку двух, по ее словам, «наглецов и проходимцев».

   Иоанна выехала из дома Зарубовских несколько смущенная и поскакала, конечно, прямо к Калиостро. Графиня выехала почти одновременно и сказала ей, что объедет всех лиц «власть имущих», в том числе будет и у князя Потемкина.

   Иоанна ураганом влетела в дом на набережной, где жил кудесник, и взволнованная передала результат своей неудачной попытки.

   — И пускай! — спокойно отозвался Калиостро. — Чего же вы волнуетесь? Э-эх, графиня. Я от вас этого малодушия не ожидал.

   — Да ведь Норича арестуют, пожалуй, а он даже ничего не знает.

   — Его не арестуют. Его допросят.

   — Ну.

   — И он скажет, что ничего не знает, и это будет правдой. А вы скажете, что вы все это сами сочинили и про Норича, и про меня. Так, зря сочинили, как часто барыни сочиняют, что вам так показалось! Ваше самолюбие женское только временно пострадает — вот и все.

   — А к вам если явится полиция?

   — Явится. Да. Будут требовать ребенка. А я скажу, что он умер, ибо я его уже умершим взял к себе. На это есть свидетели. И виноваты их доктора, а не я…

   — Позвольте! — воскликнула Иоанна. — Если он умер, то пожалуйте его труп…

   — Так что же? Убивать, стало быть, живого ребенка, чтобы избегнуть беды.

   — Нет. Зачем убивать. Это грех! И у меня духу не хватит на это. Да и пользы нам от мертвого ребенка не будет той же, что от живого. Ну-с?.. Труп пожалуйте матери! — кричала Иоанна, как бы требуя. — Что ж? И тут, что ли, подменом вы хотите…

   — «Трупа нет, милостивые государи! — выговорил Калиостро важно, с жестом и оглядывая горницу, как бы перед ним стояла официальная группа людей, а не одна Иоанна. — Трупа нет!» — «Где же он?» — «Он не существует. Он в пространстве, преобразясь в мельчайшие атомы. Я совершил неудачный опыт палингенезиса. Каюсь… Но это не преступление».

   — Палингенезис?! — воскликнула Иоанна.

   — Да-с. Неудачный опыт палингенезиса. Я по всем правилам алхимии сжег труп умершего, чтобы воскресить его, но опыт не удался.

   Иоанна громко, весело расхохоталась.

   — И вы думаете, что мы отделаемся этим заявлением от властей.

   — Конечно. Я не простой медик, а алхимик и маг.

   — И затем что же делать? Опять к графине с условиями торга.

   — Так точно-с, очаровательная баронесса д’Имер. Вы предложите ей самой сделать все, чтобы…

   — Сделать тоже палингенезис! — весело воскликнула Иоанна. — Но удачный. Не огнем, а презренным металлом воскресить труп ребенка к новой жизни.

   — Именно. И стоит того, ей-Богу, прелестный мальчишка. Глупенький, болезненный, но хорошенький… Но слаб, правда, донельзя, по милости вашей ныне далеко уже путешествующей Розы. Много она ему уже подсыпала зелья. Можно было и поменьше… До сих пор не может он у меня оправиться… Случись с ним теперь какое-либо осложнение, ну хоть бы лихорадка простая, не вынесет, умрет. Вот тогда все у нас и пойдет прахом. Надо бы скорее покончить переговоры с этой упрямой графиней.

   — Не упрямой, а скупой… Она деньги больше сына любит.

  

XXIV

  

   Графиня Зарубовская объехала в один день всех высокопоставленных лиц, объясняя невероятное происшествие и прося заступничества. Все единогласно советовали ей обратиться к всесильному вельможе — Потемкину, так как он один мог быстро решить все дело.

   Графиня направилась в Аничков дворец, где жил вельможа, но не была принята им. Секретарь ходил докладывать князю и вынес ответ:

   — Если вы приехали с тем, чтобы исполнить то, о чем вас Григорий Александрович просил недавно, заезжая к вам, то он заранее благодарит и просит пожаловать к нему после форменного исполнения его просьбы. Если же вы пожаловали по какому другому делу, то он извиняется недосугом.

   — Скажите Григорию Александровичу… Передайте ужасное приключение… Я прошу заступничества по закону…

   И графиня кратко передала секретарю всю суть своего приключения и преступного деяния господ Феникса и Норича.

   — Скажите, я прошу не милости исключительной, а простого покровительства законов против злодейства, как на то всякая подданная российская имеет право, будь она хоть простая баба крепостная.

   — Слушаюсь.

   Графиня прождала недолго. Секретарь вышел обратно из апартаментов вельможи и, видимо смущаясь, подошел к ней и заговорил запинаясь:

   — Григорий Александрович приказали сказать вашему сиятельству, что российские законы не про вас писаны, потому что…

   — Что-о? — изумилась графиня.

   — Потому что, кто их сам сугубо нарушает, тот на них при нужде и ссылаться не должен… Вот-с… Извините… Князь приказал в точности свои слова пересказать.

   Графиня вышла и отъехала от Аничкова дворца пораженная, но все-таки озлобленная… Она велела ехать к полицмейстеру столицы Рылееву, чтобы просить его доложить об ее деле самой государыне…

   В эти же минуты Потемкин, рассказывая все дело своим гостям, прибавил:

   — И поделом Каину-бабе!.. Только скажу одно: и мушкетер-то наш — хорош гусь. Чистый мазурик! Я от него такой штуки не ожидал. Долг платежом красен, правда, но на мерзкое деяние благородные люди не ответствуют таковым же; надо будет все-таки в это дело вмешаться и муженька моей прелестной синьоры Лоренцы пугнуть высылкой из пределов российских.

   Через день поутру сам Рылеев явился в дом к итальянскому графу-медику с двумя офицерами и чиновником. Обер-полицмейстер предъявил требование о выдаче ребенка графа Зарубовского.

   Калиостро объяснился коротко, вежливо и спокойно, говоря, что ребенок, которого он к себе взял лечить, был безнадежно болен и потому скончался через неделю… Чтоб не огорчить мать, он решился свезти ей другого сиротку… Это не преступление.

   — По нашим законам подмен ребенка есть преступление! — заявил Рылеев.

   — Я не русский подданный.

   — Но вы в пределах русских и не можете безнаказанно нарушать русские законы… Вы будете по малой мере высланы из Петербурга. А может быть, и хуже…

   Калиостро пожал плечами, но, очевидно, несколько смутился.

   — Итак, ребенок умер?

   — Да-с.

   — Мать его, графиня Зарубовская, желает, конечно, в таком грустном обстоятельстве отдать ребенку последний долг христианский. Позвольте мне получить тело…

   — Его нет у меня в доме.

   — Как нет? Стало быть — вы его похоронили?.. Где?

   — Нет. Тела не существует нигде. Я над ним в качестве алхимика испробовал магический опыт, который — увы! — не увенчался успехом. Я совершил над телом палингенезис…

   — Что? Что?.. — воскликнули уже все присутствующие.

   — Я сжег труп, чтобы из пепла его, при известных священных обрядах и магических словах, воскресить существо умершего к новой жизни… Это называется на языке алхимии палингенезис. Если б опыт удался, ребенок был бы не только жив, но прожил бы много более ста лет, никогда не болея и не стареясь…

   — Палингенезис?.. — улыбаясь против воли, проговорил Рылеев, — вот уж это, признаюсь, я даже не знаю — преступленье по нашим законам или нет. Полагаю, что это тоже надо назвать разбойным самоуправством и богохульством над религией, наказуемыми по законам…

   — Это не преступленье по законам моей родины.

   — Но здесь не Сицилия и не Калабрия, славящаяся разбойниками, господин граф Феникс, — уже начал сердиться Рылеев.

   — Я итальянский подданный!

   — Верно-с. Да ребенок-то был русский подданный!

   Калиостро снова пожал плечами.

   — Я доложу все тотчас же Ее Императорскому Величеству, — холодно сказал Рылеев и вышел.

   — Как он сказал: палингенезис? — произнес один из офицеров, когда они уже вышли из дому Калиостро.

   — Да. Дурацкое слово шарлатана и фокусника, чтобы объяснить простое преступление мудреным словцом, латинским или греческим…

   — Помилуйте, Ваше Превосходительство, — заметил чиновник. — Но слово самое простое русское, только сицильянец произносит его неправильно, не зная российского языка.

   — Что вы, Господь с вами. Палингенезис да русское слово?!

   — Точно так-с. Только не одно, а два слова. Ведь он сжег труп младенца, веруя, что, видите ли, младенец воскреснет из пепла. Так ли?

   — Ну да.

   — Ну и выходит сей глупости его русское название: спален невежей!

   Рылеев рассмеялся и выговорил:

   — Ну это я, голубчик, тоже доложу Государыне. Она любит острые слова. Пожалуй, тебе за это что-нибудь и пришлется. Царица говорит: кто всегда востер на слова, тот часто востер и на дело…

   Прошел еще один томительный день для графини Зарубовской. Наконец она получила весть от полицмейстера столицы и залилась слезами… Ребенок умер и даже тела ребенка нет!..

   Этот удар ее сломил окончательно. Она в один день изменилась настолько, что все домочадцы и даже сам тайно не любивший ее дворецкий Макар Ильич и тот вздыхал, глядя на нее…

   — Жаловаться? Его вышлют из столицы! Даже если и в крепость засадят на год! Что ж пользы?.. Гришу не вернешь… — говорила и плакала графиня вместе с Кондратьевной.

   — А если он жив, матушка моя? Если жив-живехонек, графинюшка? А только скрыт? — заговорила наконец Кондратьевна. — Я гадала, родная моя, и на картах, и на кофейной гуще, и на воске, и на паутинке… На всем выходит: жив Гриша!

   — Да и мне, мамушка, сердце говорит… Нет, нет, говорит то же самое…

   — Коли не отдает он вам Гришу хоть покойничком, окаянный дьявол, то верьте слову моему — не может, потому что жив Гриша. Дайте этой тальянской сатане тысячу рублей, и будет у нас Гриша. Не жалейте денег, графинюшка…

   — Тысячу рублей, — сквозь слезы готова была улыбнуться графиня. — Да я дала бы сто тысяч… Но они не того хотят. Они безумное требуют.

   — Ну хоть сто… Рублей ли, тысяч ли… Как теперь лучше. Только дайте! — молила Кондратьевна плача.

   В эту минуту лакей подал графине записку, но она, не, читая бросила ее на стол.

   — От кого? — спросила она.

   — Неизвестно-с. — И лакей доложил, что ему передали записку, оставленную каким-то пожилым господином, который, не назвавшись и не промолвив ни единого слова, ушел. — Кажется, не из наших, говорят люди, — объяснил лакей.

   — Понятно, что не наш, коли не у нас живет!

   — Никак нет-с. Я говорю не из наших, то есть российских, православных, — объяснил лакей. — Сказывают люди, должен он быть из этих… Вот что доктор был… Из итальянцев. По роже его музланой видать…

   Графиня при этом известии схватила записку и, будто чуя что-то, дрожащей рукой сломила печать и прочла две строчки, написанные по-французски:

   «Человек, вам преданный, заявляет: ребенок жив. Согласитесь на условия и берите его, не делая огласки».

   Графиня заплакала и уже не знала сама, от чего? От радости или нет. Как верить этому неизвестному. А надо верить. Да и сердце все подсказывает свое: жив Гриша.

   Графиня Софья Осиповна была уже теперь после всего пережитого не та высокомерная, себялюбивая и самовластная женщина. Силы ее были надломлены, гордый гнев не являлся уже в сердце энергичной женщины. Она смирилась под гнетом горя матери. Она начинала чувствовать нечто вроде раскаяния… Ей представлялось часто, что сказала бы, что почувствовала бы теперь, страдая за сына, графиня Эмилия Яковлевна, если бы была жива.

   — Ну, Бог с ним… я за ним пошлю, — выговорила она вслух. — Пускай он получает свое. Но надо начать с Норичей… Пускай они покаются в клевете…

   Решив послать за Алексеем, графиня, однако, колебалась. Злой дух будто шептал ей:

   «Не спеши. Не уступай. Так обойдется. Полмиллиона разве шутка отнять у родного сына. Предложи ему одно имя и титул. Ведь он сам когда-то только этого и просил!..»

   И, проволновавшись целый день, графиня уступила в виду настоятельных требований мужа повидать Гришу и его сборов — самому идти в детскую. Вечером послала она Макара Ильича к Алексею просить его к ней наутро для объяснений.

  

XXV

  

   Вместе с тем графиня два раза посылала к баронессе д’Имер, сначала убедительно прося ее побывать к ней, а затем, когда та сказалась больной, прося позволения самой приехать. Но и вторую просьбу баронесса отклонила, заявив, что не в состоянии видеть графиню Зарубовскую после страшного несчастья, происшедшего отчасти по ее вине.

   Второй ответ привез Самойлов на словах и прибавил, что баронесса плачет по целым дням и умоляет хлопотать, чтобы Феникса посадили в крепость за его поступок.

   Графиня просила Самойлова передать другу, что она получила анонимную записку с извещением, что ребенок ее жив и будет ей возвращен, если она согласится на условия, которые ей, баронессе, хорошо известны.

   — Скажите ей, что я решилась согласиться на все и завтра повидаюсь с господином… Ну, с известной личностью.

   Графиня запнулась и прибавила про себя, отчасти грустно, но все-таки отчасти и озлобленно:

   — С минуты моего согласия — он уже не Норич, а тоже граф Зарубовский… По крайней мере хоть состояние я все спасу для Гриши.

   Самойлов ничего не знал, конечно, о посредничестве своей возлюбленной баронессы в каком-либо деле и ничего теперь не понял.

   — Я передам, тетушка, буквально, — сказал офицер улыбаясь, — хотя ничего не понимаю. Умер, жив, сожжен, украден — и все это ваш Гриша!.. Весь Петербург вопиет об этом деле и требует примерного наказания шарлатана Феникса, если даже ваш ребенок и жив окажется… Вы слышали? Вероятно, нет? Об остроте, сказанной генералом Рылеевым насчет предполагаемого сожжения вашего Гриши… Спален невежей — слышали?

   — Ах, полноте, — возмутилась сердцем Софья Осиповна, — хорошо Петербургу шутить! А каково родной матери, когда с ее детищем делают такие фокусы. Подменить родное дитя другим, каким-то цыганенком, а его умертвить, сжечь или хуже того, много хуже… Отдать в чужие руки найденышем, подкидышем… чтоб он даже и имя свое потерял… Каково это матери!

   — Да, тетушка… — вдруг произнес Самойлов, уже не улыбаясь и странно глядя ей в глаза… — Бывает так на свете с иным несчастным. И спасибо, если мать такого несчастного уже на том свете и не может страдать за сына…

   При этом Самойлов встал и раскланялся… Выходя, он думал про себя то же, что думал и говорил теперь весь Петербург. А в столице все хотя возмущались поведением Феникса, но от самой царицы и до маленького чиновника или мелкого дворянина, от генерал-прокурора Вяземского и до последнего бунтаря — все в один голос вторили: «Поделом вору и мука!»

   Графиня, понявшая, конечно, намек Самойлова, произнесла почти ему вслед раздражительно и озлобленно:

   — Да, Эмилия Яковлевна, отплатил мне твой сынок. Поквитался за тебя лихо.

   Между тем главный виновник ужасного деяния, как думали все, то есть Алексей, не бывал нигде и собирался во Францию. И он, конечно, не мог знать того, что уже знал весь город.

   Однажды, когда он зашел по своему делу в канцелярию военной коллегии — ему почудилось, что на него все смотрят как-то особенно. В числе публики был один старик капитан с маленьким сынишкой. Алексею пришлось, поджидая, сесть около них, и когда один из военных чиновников прошел мимо, то поздоровался с капитаном и искоса взглянул на Алексея.

   — Вы осторожнее, капитан, — сказал он вдруг, странно ухмыляясь… — Насчет то есть парнишки своего. Одного не оставляйте. У нас слышали, что завелось в Питере. Детей крадут у родит елей, и выкупа требуют.

   Капитан не понял намека, не слыхав ничего о том, что знали все в городе. В столице ходила уже молва, что ребенок графа Зарубовского пострадал ради тайного соглашения графа Феникса с полурусским мушкетером французской королевы.

   — Хорош у Марии Антуанетты конвой! — сказал кто-то. — Из каких молодцов состоит! Детокрады!..

   Однажды вечером явился на квартиру Алексея дворецкий Макар Ильич и радостно передал ему приглашение быть наутро у Софьи Осиповны ради объяснения по делу.

   — Что такое? Зачем? — удивился Алексей.

   — Должно быть, из-за нашего графчика… Вы, родной мой, славно ее приперли к стенке. Поделом. Хорошо надумано… Грех за грех — да что ж делать. И она с вами не греши…

   И Макар Ильич невольно изумился смущению и недоумению, написанному на лице Алексея.

   — Да нешто вы не знаете ничего о графчике, что уворовал у нас тальянец. А как же все болтают, что вы его подкупили и теперь калым с графини требуете, чтоб отдать графчика обратно.

   — Говори! Говори! Все рассказывай! Все! — вдруг закричал Алексей, хватаясь за дворецкого, чтобы удержаться на ногах. Он опустился на стул и, догадываясь уже вперед о том, что услышит, вымолвил:

   — Осрамили, опозорили…

   Макар Ильич повторил все то же, несколько подробнее…

   Алексей, взволнованный, бросился к столу и, схватив перо и бумагу, написал дрожащей рукой несколько строк. Он писал Софье Осиповне следующее:

   «Клянусь вам памятью моей матери, что я тут ни при чем, ничего не знал. Завтра я сам силой заставлю Калиостро возвратить вашего ребенка. Я сам привезу его к вам. Иначе я вызову на поединок этого негодяя, самовольно позорящего меня. Это вам обещает вами загубленный, но все-таки не потерявший честь — Алексей Норич».

   Затем, отпустив дворецкого, Алексей передал все невесте и сестре. Девушки пришли в страшное волнение. Эли даже заплакала.

   — Это все она — эта ужасная женщина! — воскликнул Алексей. — Она это надумала. Теперь я все понимаю. Ее намеки, ее обещания, ее слова, что в случае моего отказа действовать заодно с ними они сами получат с Софьи Осиповны целое состояние. Все понимаю теперь.

   — Так вот зачем она подружилась с графиней Зарубовской? — воскликнула Лиза. — Господи, какой ужас! Какой грех!

   — Но ведь этот дворецкий тебе сказал, — заметила Эли, — что граф Калиостро явился и взялся ребенка лечить потому, что он заболел. Ведь он мог и не болеть. Ведь это случайность, которую графиня Ламот и Калиостро не могли предвидеть…

   — Правда, — заметила Лиза, — вот мы опять на них клевещем. Она, напротив, рекомендовала Софье Осиповне отличную няню, свою Розу, для маленького…

   — О! Все понял! — вдруг закричал Алексей при этом имени и вскрикнул таким отчаянным голосом, что обе девушки вздрогнули.

   — Господь с тобой, — испуганно вымолвила Эли.

   Алексей ни словом не проговорился девушкам насчет своего подозрения, но повторил несколько раз:

   — Я этого так не оставлю!

   — Теперь ночь. Поздно… — сказала Лиза.

   — Завтра рано… Мы посчитаемся. И вот какой женщине я обязан почти всем благодаря ее общественному положению и близости к королеве! Но как может королева приближать к себе подобных женщин?!

   Всю ночь волновался Алексей и не мог глаз сомкнуть. Рано утром он был уже готов выходить и прощался с девушками, когда у подъезда их появился экипаж и в дом вошла графиня Ламот.

   Лицо Иоанны удивило Эли своим необычным выражением. Даже Лиза заметила, что графиня как-то преобразилась и смотрит не то торжественно, не то чересчур тревожно. Один Алексей ничего не замечал, так как при виде этой женщины злоба забушевала в нем и румянец выступил на лице от волнения.

   — Уйдите отсюда! Сестра, Эли… Уйдите. Оставьте нас с графиней! — вымолвил он глухо.

   Девушки вышли, робко озираясь на Алексея, так как он тоже будто преобразился, подобно графине Ламот, и взгляд его горел.

  

XXVI

  

   — Ну-с, графиня. Мне надо с вами объясниться, — выговорил Алексей сухо, когда они остались наедине. — Вы кстати пожаловали. Я сейчас собирался к вам. Прошу садиться.

   — Я тоже, Норич, явилась объясниться, или, лучше сказать, привезти вам хорошую весть…

   — Хорошую?.. — выговорил Алексей, тоже садясь и таким голосом, что лицо красавицы чуть-чуть подернулось, а умные и красивые синие глаза сверкнули ярко из-под черных бровей.

   — Графиня Софья Осиповна на все согласна… Вы получили от нее приглашение быть сегодня. Я предупреждаю вас, что она желает с вами свидеться, чтобы согласиться на все то, что было всегда вашей дорогой мечтой.

   — Очень верю. Еще бы не согласиться. На ее месте всякая женщина, кроме разве одной графини Ламот, согласится на все, на позор, на ограбление, лишь бы ей возвратили то, что для матери всего дороже. Скажите, как могли вы… Как посмели вы! Да, как вы посмели счесть меня способным приобрести все, что у меня отнято графиней и дедом, таким путем! Путем подлого насилия, почти целым рядом преступлений… Отравление, вымогательство, угрозы, терзание сердца матери…

   Алексей задохнулся и поневоле смолк…

   — Вы уже знаете все, что я хотела вам рассказать. Тем лучше, — холодно выговорила Иоанна. — Но дело не в рассуждениях; теперь и нечего изощряться в чтении морали. Как намерены вы теперь действовать и что требовать от графини Зарубовской? Конечно, имя, от вас отнятое… Но затем, какую сумму?

   — Вы с ума сошли!.. — крикнул Алексей.

   — Нет, не я, очевидно… Но прошу вас успокоиться волей или неволей и отвечать мне на мои вопросы… Что вы потребуете?..

   — Я потребую прежде всего… и не у графини Зарубовской, а у графини Ламот и ее приятеля, ей вполне подчиненного, чтобы они немедленно, сейчас отдали мне ребенка. Слышите. Через час или два я должен свезти ребенка к матери.

   — Положим… Мы вам его отдадим живьем, и вы его свезете к матери… Потом, скажите, что будет. Ну-с? — иронически рассмеялась Иоанна.

   — Потом… После этого, если Софья Осиповна захочет, раскаявшись, возвратит мне отнятое…

   — Она не дура… Она из тех женщин, которые пользуются глупостью других. Раз ребенок будет у нее — она попросит вас вежливо и даже, вероятнее, невежливо удалиться из дома.

   — Тем хуже для нее и, разумеется, для меня. Но зато я выеду из России, как приехал, — честным человеком. Итак, извольте сейчас ехать к Калиостро и убедите его, что другого исхода нет. Если он откажется загладить проступок, сделанный моим именем, то я явлюсь сам требовать ребенка. Если он и мне лично откажет и будет сочинять всякие басни, то я его убью.

   — Вы кончили?.. — тихо и нетерпеливо спросила графиня.

   — Кончил.

   — Слава Богу. Теперь слушайте меня. Все, что вы говорили, — вздор! Все, что вы желаете, и притом воображаете еще, что можете у нас требовать, только глупо и глупо. Но главное не в этом, а главное в самообольщении, в самообмане. Вы должны делать, что я вам прикажу, а не мы будем вам повиноваться. Вы у меня в руках, а не я в ваших. И вот поэтому я вам приказываю теперь собираться и выезжать из Петербурга господином Норичем и без состояния. Коль скоро вы не желаете его получить и делиться с нами, а желаете наделать ряд глупостей, то уезжайте, а мы уже сами с графом Калиостро получим что-нибудь.

   — Сами! Одни! Но моим именем, конечно! — презрительно усмехнулся Алексей.

   — Разумеется… Ну-с… Итак повторяю вам, выбирайте и решайтесь. Если вы не поедете к графине требовать имя и состояние, то собирайтесь немедленно и выезжайте из Петербурга. Я вам это приказываю!

   И синий взгляд красавицы как зарница вспыхнул из-под темных бровей и озарил бледное лицо. Никогда Иоанна не была так эффектно хороша собой, как в эти мгновения пылкого гнева, едва сдерживаемого самовластной женщиной.

   — Вы приказываете? — произнес Алексей почти недоумевая и относительно спокойным голосом.

   — Да.

   — Вы! Мне?..

   — Да!! — резко воскликнула Иоанна на всю горницу.

   — Бросимте шутки!.. Ну-с… Скорее ступайте к Калиостро! Скорее…

   Алексей встал и произнес все это быстро, решительно, но без гнева, а просто как человек, которому надоела пустая болтовня. Графиня почти истерически расхохоталась и, поднявшись также со своего места, скрестила руки на груди и приблизилась к Алексею вплотную…

   Иоанна стала перед ним, грудь с грудью, на полшага расстояния и, улыбаясь страшной улыбкой, смотрела своим сверкающим взглядом прямо ему в глаза…

   Так подходят к человеку, чтобы поразить его, ударить, смять, раздавить, убить каким-нибудь одним словом…

   — Поезжайте требовать все или выезжайте тотчас из Петербурга! — произнесла она отчетливо, но едва-едва шевеля хорошенькими тонкими губками, как делывала только в минуты кокетничанья на балу с поклонниками или на свидании с возлюбленными. — Если вы сейчас не исполните того или другого моего приказания, то вечером вы будете в крепости, в каземате… Вы русский подданный, и вас не вышлют за границы государства… Вы не верите мне, малоумный рыцарь, ратующий во имя каких-то бессмысленных правил нравственности и чести? Вы не верите, что я вас посажу в крепость. Одним моим словом…

   Алексей был поражен не столько словами этой женщины и угрозой, сколько той уверенностью, которой дышал тон ее голоса и всякая черта красивого и зловещего лица.

   — Не понимаю… — проговорил он тихо, но с тревогой на сердце. — «Ведь это не женщина, — будто шептал ему голос, — это дьявол в образе женщины стоит перед тобой. А он все может!»

   — Наказуется ли русский да и всякий подданный,— отчетливо произнесла Иоанна, — за обман и за поднятие на смех своего монарха. Полагаю, что наказуется, господин Норич. Зачем же вы, по малоумию и детской опрометчивости, подняли на смех русскую императрицу, вас обласкавшую, обманули ее самым низким образом.

   — Я… — пролепетал Алексей, слабея и задыхаясь под змеиным, будто сковывающим его члены взглядом Иоанны.

   — Письмо королевы Марии Антуанетты и патент на звание мушкетера — подложные, Вильетом писанные и подделанные…

   — Что-о?! — закричал Алексей, пошатнувшись.

   — Подложные! Одно слово французскому посланнику— и, конечно, нас с Вильетом вышлют из Петербурга, а вас немедленно арестуют и…

   Иоанна не договорила: две руки схватили ее за ворот платья и душили… Она рванулась, отскочила на шаг, но обезумевший человек повис на ней, оборвал ей ворот, обнажив грудь до плеча, и душил… Иоанна через силу отчаянно закричала на весь дом…

   Эли, а за ней Лиза опрометью вбежали в комнату на этот дикий и пронзительный крик и бросились к Алексею…

   Обе девушки, не понимая еще, что делать, инстинктивно схватили Алексея за руки, защищая от него эту женщину.

   — Алексей!.. Брат!.. — кричали они.

   Голоса сестры и невесты словно привели Алексея в чувство и заставили опомниться. Он выпустил Иоанну из рук и выговорил сдавленным голосом:

   — Это не женщина… это… тварь!..

   И вдруг молодой человек упал на кресло и зарыдал, как ребенок.

   — Опозорен… Ах, зачем ты не мужчина!.. Я бы искрошил тебя на поединке. Вон отсюда, низкая тварь, преступница!.. Вон… Не подходите к ней! Она прокаженная. Она заразит вас. Эли!.. Лиза!.. Не подходите! Дальше!

   Алексей кричал, как безумный, но вдруг закрыл лицо руками и, покачиваясь на кресле, стих… Обе девушки бросились к нему. Это наступившее вдруг безмолвие было страшнее крика.

   Иоанна быстро вышла. Слезы были на ее мертвенно бледных щеках. Но какие это были слезы? Слезы ли бешенства, испуга или физической боли. Или же все-таки попранное женское чувство, оскорбленная женственность сказались и заговорили в этом существе, которое казалось Алексею дьяволом…

  

XXVII

  

   Графиня Софья Осиповна, напрасно прождав Алексея все утро, измучилась и истерзалась… Материнское чувство не могло, казалось, далее выносить пытку неизвестности насчет ребенка.

   К тому же старый муж упорно требовал видеть сына, хотя бы на минуту. У графини ум за разум зашел. Баронесса ссылается на Алексея и советует прийти с ним к соглашению, чтобы получить сына обратно. Он же, по словам Макара Ильича, был поражен и написал ей несколько строк, по которым видно, насколько он благородный человек. Кто же тут злодействует? Кому же тут и какая выгода? Или все вздор и Феникс правду говорит: ребенок умер и даже тело его сожжено безумцем кудесником?

   Графиня потеряла голову и, не дождавшись Алексея, около полудня выехала к Потемкину. Приказав доложить о себе, она прибавила, что приехала «исполнить просьбу Григория Александровича и даже более того…». Потемкин принял графиню тотчас же, и она заявила ему, что Норичи, ее нахлебники, покаялись ей, что все сочинили, клевеща на покойную графиню Эмилию Яковлевну, что Алексей действительно подлинный сын ее и, следовательно, наследник и имени, и части состояния. Потемкин только ухмылялся и наконец промолвил ласково:

   — Ну вот и доброе дело. Давно бы так… Только жаль мне, что малый-то негодяй все-таки. Осилил он тебя, дорогая графиня, добился своего… но подлым образом!

   Графиня передала Потемкину взятую ею с собой записку Алексея, которая вполне оправдывала его…

   — Слава Богу! Вот рад! — воскликнул Потемкин. — А я было уж похоронил его в сердце…

   Затем графиня перешла к главному предмету и цели своего посещения, что делать относительно пропажи ребенка?

   — Помоги, Григорий Александрович. Хочешь, в ноги брошусь… — заплакала Софья Осиповна.

   — Да ведь этот мерзавец говорит, что он помер и даже спален им дотла. Тезка-то мой.

   — А мне пишет вот неизвестный, пожалуй сам этот Феникс, что Гриша жив. Вот прочтите.

   Потемкин подумал, взял у Софьи Осиповны письмо Алексея, анонимную записку и, кроме того, написав несколько строк, дал ей подписать. Это было краткое заявление о раскаянии Норичей и согласии графа Зарубовского снова признавать Алексея за внука и законного наследника.

   — Ну вот я с этим сейчас к матушке-царице. Теперь я вами доволен и готов сам ехать к фокуснику с обыском. Коли не был «спален невежей», — невольно пошутил Потемкин, — то мы моего тезку, Гришуху, отвоюем.

   Графиня, отчасти успокоенная, поехала домой, а Потемкин стал собираться в Зимний дворец.

   Но в эти мгновения курьер уже скакал по Невскому из дворца в Аничков дом с приглашением Государыни явиться князю немедленно.

   За час перед тем, что графиня Зарубовская явилась к Потемкину, с государыней случилось маленькое происшествие, виденное целой толпой народа.

   Придя в себя лишь наполовину, Алексей, уже после исчезновения Иоанны, решил, не колеблясь ни минуты, сознаться тотчас в невольном дерзком обмане царицы, рассказать все подробно и просить о своем аресте, даже о строгом наказании по законам.

   — Именно скорее сам себя выдам головой и наказания просить буду! Легче на душе станет! — бормотал он.

   Не сказав ни слова обеим девушкам, за что он оскорбил графиню Ламот, он только простился с ними и быстро, без оглядки, все еще бледный выбежал из дома. Девушки кричали ему вслед, усиленно звали его, но он даже не обернулся.

   «Куда? К кому? — мелькало у него в голове как сквозь туман. — К Рылееву! — решил он уже на полдороге. — Он начальник полиции! Ему себя и выдам».

   Между тем он шел быстро, бормотал, махая руками, и не замечал того, что на него оглядываются все прохожие… Так достиг он Царицына луга и пошел через него, очевидно не понимая и не зная, куда он идет… Шагая бессознательно вперед, он вдруг должен был остановиться перед оградой. Это был Летний сад.

   Алексей оглянулся, отчасти пришел в себя и выговорил вслух:

   — Что же я делаю! Где Рылеев? Где он живет… Что за сад…

   Он стал озираться кругом себя и вдруг увидел у ворот ограды изящную позолоченную карету с цугом белых коней, а около них придворных лакеев, скороходов и двух кавалергардов верхом. Вокруг кареты была толпа зевак.

   Сразу понял все Алексей и бросился к этой карете, огибая ограду.

   — Сама судьба сюда привела… Это она! Она! — почти закричал он на бегу…

   Действительно, из сада выходила государыня и после прогулки приближалась тихо к поданной карете в сопровождении одной фрейлины.

   В ту минуту, когда императрица явилась в воротах, к ней, растолкав толпу, бросился молодой человек в дворянской домашней одежде, но без парика, без шляпы и без шпаги… Он упал на колени перед ней, зарыдал, силился что-то сказать и не мог… И, только схватив край ее платья, целовал его и закрывал им себе лицо. Государыня сначала невольно вздрогнула, лакеи бросились было оттащить от нее безумца, за ними и вся толпа колыхнулась.

   — Постойте… оставьте… — вымолвила Екатерина.

   Своим опытным и зорким глазом она увидела, что имеет дело не с сумасшедшим, а с человеком, сейчас только пораженным горем или бедой…

   — Что вам, говорите! Кто вы?.. — милостиво вымолвила она, нагибаясь, чтобы видеть того, который лежит у ее ног.

   — Простите… Простите…

   Только эти два слова и мог произнести Алексей и. лишившись чувств, повалился на землю… Но государыня, вдруг пристальнее приглядевшись к безжизненному и бледному лицу лежащего, сразу узнала того несчастного молодого человека, о котором просила даже Потемкина похлопотать. Она прошла и, сев в карету, приказала позаботиться о лежащем в обмороке.

   — C’est le mousquetaire de la reine de France! {Это же мушкетер французской королевы! (фр.) Ред.} — обратилась она к своей спутнице. — Какая новая беда с ним приключилась? И так уже судьба его была горестная.

   — Он сказал: «Простите!» — заметила фрейлина. — Он прощения просил.

   — Прощения? Да. Правда! Конечно… Странно!..

   Императрица задумалась.

   Вернувшись во дворец, она тотчас послала за Потемкиным. Вельможа явился, выслушал рассказ государыни о русском мушкетере, затем передал все слышанное им от графини Зарубовской, то есть что он не замешан в воровстве ребенка, а граф снова признал его за внука.

   — В чем же он прошенья просил? Все загадки… — сказала Екатерина. — Надо разгадать,

   — Разгадаем, — весело отозвался Потемкин. — Такие ли загадки разгадывали. Я его сейчас же велю разыскать и привести к себе… В сумерки, матушка, даю слово, будем иметь разъяснение сего ребуса мушкетерского!

   И Потемкин сдержал слово. В сумерки он явился снова во дворец после свидания с Алексеем и подробно все доложил государыне, все, что долго и горячо рассказывал ему Алексей о его знакомстве с Калиостро и графиней Ламот.

   Государыня выслушала все и покачала головой.

   — Чем же он виноват. Коли мы обманулись, даже здешняя амбассада {Посольство. Ред.} французская обманулась, то ему и Бог велел быть обманутым. Ему бы молчать, да со всеми русскими и французскими онёрами {Онёр — козырная карта; выражение «со всеми онёрами» означает «со всеми без исключения». Ред.} и уехать подобру-поздорову. И концы в воду.

   — Конечно, матушка, его никто не выдавал, он сам себя выдал. Все повторяет одно: я не негодяй, я честный человек, но я преступник по опрометчивости и требую наказания.

   — Требую?.. — улыбнулась государыня.

   — Требует наказания! Так и орет на меня грозно и во всю глотку: накажи! — рассмеялся Потемкин.

   — Хорошо, я его накажу по-своему и по делам его! — двусмысленно улыбнулась государыня.

   — Ну, а насчет волшебника, да и волшебницы тоже… Как прикажешь? — спросил Потемкин.

   — Вестимо все, что должно и можно. По законам.

  

XXVIII

  

   Графиня Иоанна Ламот хорошо знала людей, и это знание приобрела из деятельной практики и из опыта. Поэтому она была уверена, что молодой безумец не поедет требовать ничего от графини Зарубовской, но, разумеется, воспользуется почетным французским и русским званиями и тотчас уедет с невестой и сестрой в Испанию, чтобы там получить громадное состояние после венца.

   Стало быть, деньги Зарубовских надо получить его именем себе самой.

   Иоанна, оправившись от оскорбления и насилия, совершенного над ней безумцем, побывав дома, собралась ехать к графине Софье Осиповне, когда в ее квартире появился Калиостро…

   Кудесник был взволнован и озабочен.

   — Что с вами? — удивилась Иоанна.

   — Скверны наши дела. Что Норич?..

   — Отказался наотрез, конечно… Я этого и ждала. Не будь он у меня в руках — было бы еще хуже. Теперь я еду сама кончать с матерью. Конечно, от его имени…

   — Надо спешить, графиня. Надо спешить.

   — Да. А что? Вы боитесь Норича, огласки. Так худшего ничего не будет.

   — Нет, графиня, я боюсь не за Норича, а совсем другого. Последствий глупости вашей Розы.

   — Как?!

   — Ребенок очень плох. За одну ночь он так ослабел, что, признаюсь, я не ручаюсь, будет ли он жить. Даже не ручаюсь за несколько дней.

   — Но три дня-то он проживет? А больше мне не нужно.

   — Не знаю.

   — Как не знаете? Да ведь это ужасно. Ведь тогда все пропало. Вся поездка в Россию — ноль…

   — Сами вы виноваты, то есть ваша дура Роза. Разве возможно было так опаивать… Это вышло настоящее отравление…

   — Давали вами же назначенную дозу… — раздражительно проговорила Иоанна.

   — Мою дозу?.. Я ребенка не видал. Я не знал, что он хилый. Ему надо было меньше… Я не отравитель!..

   — Ну да что об этом! Теперь поздно спорить о пустяках, — рассердилась Иоанна. — Надо действовать. Я еду сейчас и кончаю. А вы употребите все ваши усилия и все ваше искусство, чтобы поддержать его жизнь хоть на три дня, может быть, на два… Слышите, хоть на два…

   — Хорошо… — как-то угрюмо отозвался Калиостро.

   Графиня тотчас же собралась и поехала к Зарубовским. Софья Осиповна, конечно, приняла прежнего друга, хотя теперь уже подозревала Иоанну благодаря записке Алексея и объяснению с Потемкиным. Она просто побоялась не принять баронессу д’Имер. Быть может, жизнь младенца в руках этой женщины, подсказывало ей сердце матери.

   Объяснение приятельниц было короткое. Баронесса просила денег для господина Норича, чтобы наутро привезти Гришу здоровым и невредимым. Софья Осиповна объяснила все, что узнала, и все, что уже сделала. Алексей получит все, ему следующее по закону, — имя и титул теперь, а половину состояния после смерти графа.

   — Он требует сейчас же, сегодня тысяч сто… — проговорила отчасти пораженная известием Иоанна.

   — А его записка? Его клятва, что он тут ни при чем?.. — не менее пораженная отозвалась графиня.

   — Это игра… для посторонних… Ему нужны очень деньги… Он боится, что все это дело протянется, что вы наконец опять, после…

   Иоанна путалась и не знала, что сказать. Опять злая судьба смеялась над ней, как уже не раз в Париже. Все срывалось за миг до полного успеха…

   — Хотите ли вы видеть вашего Гришу сегодня вечером? В восемь часов он будет у вас, — решительно выговорила она.

   — Конечно! — восторженно воскликнула графиня.

   — Дайте мне сто тысяч…

   Графиня удивилась и задумалась… «Стало быть, ей, а не Алексею!»

   — Я, признаюсь, не понимаю… — проговорила она, но тотчас же снова подумала: «А если жизнь Гриши в ее руках? Если власти будут не в состоянии что-либо сделать с хитрыми негодяями?»

   — Вы не согласны? — с угрозой вымолвила Иоанна, вставая.

   — Согласна! — вырвалось невольно у графини. — Привозите мне сына сейчас, то есть хоть вечером, и я передам вам деньги.

   — Вот это разумно. Так ждите меня. Но только, графиня… помните. Если вы меня обманете, то это так не останется…

   — Нет, баронесса, — гордо вымолвила Софья Осиповна. — Привозите Гришу, деньги будут вас ждать.

  

XXIX

  

   В сумерки Иоанна была в доме Калиостро и укутывала маленького Гришу, чтобы везти его к матери. Она была в духе и весело острила с Лоренцой и с кудесником.

   Лоренца, которая не имела своих детей, пронянчившись с больным ребенком так долго, привыкла к крошке и полюбила его.

   — Бедняга, — шептала она, — теперь надолго ли он едет к матери.

   — Ничего. Может быть, и оправится, — сказал Калиостро. — Теперь он лучше, чем был поутру.

   — Ну об этом заботьтесь и думайте вы, графиня Лоренца! — рассмеялась Иоанна. — Мне лишь бы его доставить живым и сдать.

   И Иоанна, закутывая ребенка, тормошила и переворачивала его резко, неумелыми руками и угловатыми движениями, как все женщины, никогда не обходившиеся с малютками. Ребенок стал пищать слабым болезненным голоском.

   — Ну, кажется, пора?.. — сказал наконец Калиостро.

   — Обидно, однако, вместо двухсот тысяч, а то и более получить сто, а то и менее. Что вы, кстати сказать, сделаете, если графиня Зарубовская вас обманет?

   Иоанна хотела отвечать, но в этот миг в слабо освещенной одной свечой горнице появился Джеральда и проговорил что-то, задыхаясь, своему барину.

   Калиостро ахнул, схватил из рук Иоанны ребенка и бросился с ним в противоположный угол дома, где был его рабочий кабинет…

   Не успела графиня Ламот спросить у перепуганной Лоренцы, что бормочет по-итальянски их Джеральди, как дверь из коридора растворилась тихо и в комнату вошли один за другим несколько военных… Это был офицер с вооруженной ружьями командой солдат.

   — Я вас прошу не двигаться из комнаты ни на шаг,— произнес он, обращаясь к дамам вежливо, но не кланяясь. — Ни на шаг! Иначе вас свяжут…

   Оставив караул около трепещущих женщин, две пары солдат, офицер с остальной командой двинулся в ту же сторону, куда убежал Калиостро. Через полчаса хозяин дома, граф Феникс, его жена и баронесса д’Имер были снова одни в квартире и снова свободны… Но ребенок был уже взят и увезен. Пока офицер обыскивал дом, внизу, в карете своей, ожидала исхода обыска взволнованная, бледная, плачущая от боязни и неизвестности сама графиня Софья Осиповна…

   Теперь она с замиранием в сердце прислушивалась к лепету младенца и, не видя лица его, на этот раз чувствовала, знала не разумом, а всеми фибрами своего существа, что везет «своего» ребенка, а не чужого.

   А граф Феникс и Иоанна сидели пораженные, раздавленные, молчаливые. На столе лежала казенная бумага с печатью, оставленная офицером.

   Это был приказ полиции в 24 часа собраться и выехать из столицы, к тому же с условием в две недели времени и пути быть вне пределов русских.

   — Но нам не на что ехать! — вымолвила наконец Иоанна. — У нас нет ни гроша.

   — Я так и скажу… — отозвался Калиостро. — Нет, Лоренца… — обратился он к жене. — Собирайся тотчас к Потемкину и объясни все… Проси денег на путевые издержки. Ну а вы, графиня, возьмите у Самойлова.

   — Он меня вчера оскорбил и выгнал от себя! — произнесла Иоанна глухо.

  

XXX

  

   Весь вечер и до полуночи в доме Зарубовских было движение. Маленький графчик был жив и невредим, снова в своей опочивальне, и половина домочадцев ликовала по этому поводу. Другая половина с Макаром Ильичом во главе, большей частью пожилые люди и старики, ликовали не менее от известия, что изуверы Норичи покаялись в клевете, а графиня уже подала просьбу царице, прося за них и за себя прощения… Стало быть, сын покойных господ — графа Григория Алексеевича и Эмилии Яковлевны — снова признан за их барина. Всю ночь просидела Кондратьевна над изголовьем обожаемого ею Гришеньки и вздыхала:

   — Как его итальянец уходил, родного… Чуть жив. Теперь в месяц не оправится. Наверное, не кормили ребенка или кормили своей какой дрянью. Вот и извели!

   Софья Осиповна несколько раз за ночь вставала и приходила поглядеть на Гришу… Ребенок смущал ее своей хилостью и бледностью и слабым голосом. Так ли он кричал прежде, когда его только тронешь или даже только слово скажешь! Наутро графиня побывала у мужа и, не объясняя ничего, объявила, что так как мальчику гораздо лучше, то она принесет его. Граф очень обрадовался. Лицо его засияло.

   — Слава Богу! Шутка ли, сколько времени я его не видал. Давай! Давай!..

   Около полудня Софья Осиповна собралась нести ребенка к мужу и заметила, что он спокойнее и тише… Ей казалось, что Гриша смотрит лучше… Так умно, серьезно… Только чуть-чуть будто тоскливо… Кондратьевна, напротив, предпочитала его «воевательства» этому спокойствию и этим «нехорошим» глазам.

   Когда ребенка принесли к графу, он протянул к нему ручки, а граф прослезился… Тотчас устроили две подушки на кресле, придвинутом поближе к графу, и усадили Гришу как в футляр…

   Ребенок тяжело дышал и странно глядел куда-то в пространство, будто не видя никого и ничего…

   — Мамушка… Да ему будто хуже? — вымолвила графиня стоящей на коленях у кресла Кондратьевне…

   — Гри-ша! А Гри-ша! — ласковым, но дряблым голосом восклицал старый граф, усмехаясь и заигрывая с сынишкой. — Чего букой глядишь! Не признаешь. Забыл, что ли, отца, разбойник…

   — Графинюшка… Графинюшка… — вдруг забормотала Кондратьевна, нагибаясь и приглядываясь ближе к ребенку.

   — Что ты?! — вскрикнула графиня от странного голоса мамки. Что с тобой…

   — Графинюшка… Графинюшка… — чуть слышно повторяла Кондратьевна, будто не сознавая даже, какое слово произносит. — Матерь Божья, заступи! — вдруг всхлипнула она.

   — Да что же? Что? — дрогнувшим голосом отозвалась Софья Осиповна и тоже опустилась на колени около кресла, где сидел ребенок на подушках с осунувшимся лицом и с повиснувшей набок головкой…

   Вдруг Гриша вздохнул глубоко, больше раскрыл глаза и тихо пискнул. И он стал сразу смотреть совсем иначе, он будто приглядывался внимательно к чему-то…

   Граф глядел тревожно на сына, жену и мамку; он начинал понимать или чуять, что тут творится нечто необычайное.

   Но вдруг дикий и пронзительный крик жены потряс все дряхлое существо 70-летнего старца; жена повалилась без чувств на пол между ним и креслом, где по-прежнему сидел неподвижно ребенок и будто глядел на него.

   Прибежавшие люди вынесли графиню в другую горницу и положили на диван… Затем Кондратьевна, тихо и молча, опустив глаза в землю, понесла в детскую тело неприметно скончавшегося младенца.

   Старый граф остался один в своем кресле с искривленным и бессмысленным лицом, руки и ноги его подергивало судорогой… Он хотел крикнуть, позвать, и язык не повиновался ему… Горницу застилало туманом… Туман сгущался, становился розовый, красный, багровый…

  

XXXI

  

   В квартире Алексея было особенно тихо. Молодой человек не выходил из своей горницы и почти не говорил ни слова. Невеста и сестра ухаживали за ним, появляясь с заплаканными глазами и тоскливым лицом. Алексей был не болен, а сражен всем, что пережил за один день… Результата его приключения в Летнем саду и его свидания с Потемкиным еще не было никакого. Он ничего не знал о своей судьбе, как решит ее царица, которую он обманул по милости проклятой женщины.

   Он знал только одно, что Калиостро с женой, графиню Ламот и Вильета — всех выслали уже вон из столицы. В 24 часа времени они собрались и выехали.

   Однажды, через неделю после его приключения, среди дня, Эли быстро вошла к нему в сопровождении встревоженной Лизы и принесла письмо.

   — Курьер из дворца, — выговорила Эли дрожащим голосом и, чувствуя, что не устоит на ногах, опустилась на диван около жениха. Лиза стала на колени около них.

   На письме был адрес:

   «Поручику Лейб-гвардии Ее Величества графу Алексею Григорьевичу Зарубовскому».

   Молодой человек вздрогнул, двинулся и опять опустился на диван, замирая всем существом. Дрожащими руками развернул он письмо и прочел:

   «Любезнейший и благороднейший государь мой! Сим извещаю, что Царица повелевает в наказание за ваши преступления служить тебе в рядах ее гвардии впредь до особого разрешения ехать в Гишпанское королевство. Я же со своей стороны предлагаю в обстоятельствах тебе известных отправляться в свой дом, чтобы самолично, по долгу христианскому и родственному, каковой обычай указует, благочинно приступить к похоронам покончивших живот свой, ваших малолетнего дядюшки и деда. А за сим, войдя во владение всем имуществом, представиться имеете ко двору Ее Величества купно с сестрой и гипшанской невестой.

   К тебе сердцем благосклонный князь Григорий Потемкин».

   — Эли! Лиза! — едва слышно прошептал Алексей, но не мог говорить…

   Девушки увидели, догадались, что беды нет. Когда же Алексей перевел им письмо Потемкина, они обе бросились на молодого человека, душили его в объятиях, целовали его и целовались между собой.

   Через неделю после этого памятного в жизни дня Алексей, похоронив двух графов Зарубовских, старика и младенца, проводил в путь графиню, почти обезумевшую от постигшего ее удара.

   Графиня поехала в дальнюю вотчину, перешедшую ей во владение как седьмая часть имущества покойного мужа.

   В то же время сестра и невеста Алексея переехали на жительство в большие палаты, где все ликовали, несмотря на недавние похороны.

   На второй день Пасхи молодой гвардеец граф Зарубовский представился монархине вместе с сестрой и невестой.

   Он с волнением и слезами восторга благодарил царицу за милостивый суд и прощение невольного преступления…

   — Нет, граф… Не я тут главным судьей была! — задумчиво произнесла государыня, — это был суд Божий!