Мимоходом

Автор: Успенский Глеб Иванович

Г. И. Успенский

Мимоходом

  

   Г. И. Успенский. Собрание сочинений в девяти томах. Том 7

   Кой про что. Письма с дороги. Живые цифры. Из путевых заметок. Мимоходом

   Подготовка текста и примечания Н. В. Алексеевой

   М., ГИХЛ, 1957

   OCR Бычков М. Н.

  

Содержание

  

   1. Паровой цыпленок. (Рассказ, пригодный для напечатания только на святках)

  

  

1. ПАРОВОЙ ЦЫПЛЕНОК

(Рассказ, пригодный для напечатания только на святках) {*}

{* Пометка одной редакции.}

  

   Нимало не протестуя против редакционной пометки, вполне точно определяющей значение этой статейки и допускающей появление ее в печати именно только в святочное время, я должен сказать, однако, что наименование «рассказ», данное редакцией этому произведению, почти вовсе не соответствует тому содержанию, которое в этой статейке заключается, и форме, в которой оно будет передано. Никакого последовательного рассказа здесь нет и не было его в действительности. Просто люди разговорились «о душе», и один из собеседников, проезжий курятник, произнес по этому поводу нечто вроде реферата, почерпая весьма любопытные материалы из куриной психологии. Вот и все.

   Дело было так.

   Наскучив сидеть в ожидании поезда в душной маленькой общей каморке самого микроскопического полустанка N-ской железной дороги, я надумал пойти посидеть и покурить на платформе… Был темный и теплый осенний вечер, и время было довольно позднее, час одиннадцатый. Три керосиновых лампочки, расставленные по платформе на значительных расстояниях друг от друга, почти совершенно не освещали ее, и поэтому я решительно не мог рассмотреть даже при самом пристальном внимании тех темных человеческих силуэтов, группа которых, так же как и я, в ожидании поезда, собралась на платформе в самом близком от меня расстоянии. Видны были какие-то черные тени, а кто они такие и что за народ — разглядеть было почти невозможно. Но разговор, который они вели между собою, был слышен совершенно ясно среди неподвижной тишины темного и теплого вечера.

   К несчастью, разговор был весьма печального свойства. Дело шло о необыкновенном несчастии, случившемся на одной из ближних больших станций в тот же день, рано утром, и составлявшем предмет разговора по всей линии дороги: под поезд бросился известный всем имеющим дело с дорогой людям один кабатчик, в последние годы предававшийся сильному пьянству и совершенно обнищавший.

   — Под конец-то он, братцы, уж и совсем очумел! — рассказывал один из черных силуэтов, в котором только благодаря блеснувшей при движении бляхе можно было подозревать железнодорожного сторожа. — Он уж разов пять покушался-то на это дело… Да все боязно ему было. Бежит к поезду-то, а сам орет… Поезд гремит, а он с испугу и сам орет, а бежит, руки вверх подымает! У-ух! ух! ух! И все бежит!.. Страшно, а все его несет!.. Ну, завсегда бог его спасал; добрые люди не давали пропасть… Поймают, уведут домой силом… В больницу клали… Ну, а в этот раз, видно, недоглядели…

   — А орал? Не слышали?

   — Потом-то рассказывали, что, мол, шибко кто-то орал… Слышали, говорят, орал кто-то, ухал все… Ну да время было ночное, глухое… Спали!.. Нет, это уж видно воля божия…

   — Чорт тут распоряжается! В таких делах дьявол — хозяин и указчик, а не бог! — послышалось из глубины всей группы силуэтов.

   — Это верно! — глухо отвечали в той же группе, и все на некоторое время замолкли…

   Разговор был неприятен, предмет разговора мрачен и ужасающ, и поэтому беседа шла очень плохо. Но именно, быть может, потому, что предмет разговора был тяжел и многозначителен, собеседникам почти невозможно было легко отделаться от угнетавшего их мысль события и перейти к обыденной пустопорожней случайной болтовне случайно встретившихся людей. Как ни неприятно было думать и говорить об этой нехорошей смерти, а разговор возобновлялся только о ней.

   — От жены, вишь, сказывают, он так-то ослабел. Спился-то!

   — Что ж ему, дураку, жена-то дороже души, что ли?

   — Ну да ведь как сказать… Сбежала она от него, — ну, он и заскучал…

   — Сбежала! Да чорт с ней! Бегай, куда хошь… Мало ли баб-то?

   — Баб-то много, да душа-то одна!

   — Надо за душу-то богу на том свете отвечать!..

   — Ох, душа, душа!.. — сказал сторож со вздохом, и разговор, вероятно бы, пресекся, если бы в это время около группы неожиданно не оказался молодой помощник смотрителя станции, неслышно очутившийся около группы благодаря резиновым калошам.

   Это был молодой, веселый человек; он только что получил место, только что женился, только что оделся в новую форму и чувствовал, что теперь он «похож на человека». Остановился он около группы мимоходом, чтобы закурить папиросу, и, положительно от нечего делать, весело бросил слово:

   — Что у вас тут? Какая душа?..

   Слово «душа» совершенно случайно коснулось его уха, когда он шел мимо; мысли его были за тридевять земель от возможности быть внимательным к каким-то чужим разговорам: он не шел, а несся к молодой жене, к горячему новому самовару и был вообще рад самому себе…

   — Да вот про несчастье про нонишнее… Про кабатчика…

   — Так что ж?

   Он дернул спичкой о рукав и едва ли слышал, что ему говорят.

   — Да так… болтаем… Душу, мол, бедняга свою погубил.

   — Какую душу?

   Быстро зажглась папироса и рассыпала кругом себя искры.

   — Какая душа? Что за чепуха!

   — Как же, вашкобродие? Душа-с!

   — Просто пьяница! Разумеется, чепуха!

   — А как же на том-то свете?

   — Ну, что вздор молоть!.. Не пьянствуй, и не раздавят… Чорт знает что! Душа!

   Молодая жена и новый кипящий самовар, заполонявшие его мысль, делали его речь веселой, отдававшей запахом «трын-травы». Бросив эти несколько слов развязно и весело, он развязно и весело унесся от группы вдоль платформы и бросил оставшимся на плотформе силуэтам еще два слова:

   — Конечно, чепуха!…

   И скрылся в темноте, подпевая «Стрелочка»…

   — Нет, не чепуха! — довольно решительно проговорил какой-то из силуэтов, и темная фигура его вытянулась вверх, поглотив своею тенью все остальные темные силуэты. — И даже очень она не чепуха, душа-то!

   Появление развеселого начальника станции как бы разогнало мрачные мысли собеседников, и поэтому, не найдя сразу легкой темы для разговора, они не поддержали решительного заявления неизвестного оратора. Но это молчание не обескуражило оратора, и он тем же многозначительным тоном продолжал:

   — Чепуха! Сфорсил, да и горя мало!.. Это, стало быть, ты в бога не веруешь — нигилист, больше ничего!.. Коли бы ты верил в бога, так не посмел бы форсить… Я и сам был тоже вроде дубовой колоды, покуда не ударило меня в башку верой… Что мы все-то понимаем? Знаем богу молиться, свечки ставить, а понимать премудрость — не можем… А между тем, как привел мне бог пойтить сначала по рыбьей, а потом по куриной части, да дал мне талант и дозволил вникнуть, так я тепереча, братцы, и понял это дело!.. Да! Есть она, братцы, душа-то, есть она!.. Вот что я скажу, — а не «чепуха»!

   Не сразу публика взяла в толк то, что проговорил курятник; слишком много было в его речи смешано самых неподходящих друг к другу понятий и представлений. Бог, душа, рыбья часть, куриная часть. Всего этого переварить сразу темные силуэты не могли. Кто-то нз них попробовал было сказать обычное в затруднительных для российского обывателя случаях: «само собой!», то есть слова, которые, повидимому, и могут быть приняты за ответ, но в сущности ровно ничего не означают (хотя даже в коммерческих делах употребляются постоянно), но сказал это как-то робко, почти шопотом, и замолк…

   Но молчание уже не могло продолжаться; тема для беседы получалась вовсе не мрачная, и разговор оживился.

   — Какая же такая, позвольте вас спросить, бывает куриная душа? — очевидно приготовляясь начать продолжительный разговор, произнес не спеша и с расстановкой кто-то из силуэтов. — Позвольте узнать, на каком вы полагаете основании? Душа должна существовать христианская, а какая такая куриная или рыбья — так об этом никаким образом не может быть сказано в Писании…

   — В Писании-то, положим, что об этом и действительно ничего нет, а я, вот видишь меня? — курятник Селиверстов — я вот говорю тебе — да! Хочешь ты мне верь, а хочешь не верь, а я тебе утверждаю, что когда вникнул я в рыбье, а главное, в куриное дело, тогда я во всевышнего создателя и уверовал. А то был я, одним словом, дубовый пень! Как хочешь, так и думай! Да!..

   В тоне голоса курятника слышалось большое одушевление, но очевидно было, что обширность темы, интересовавшей его, ставила его пред публикой в неловкое положение и затрудняла его речь.

   — Да! — повторил он опять те же слова, что уже сказал ранее. — На курином деле познал премудрость. Как хочешь, так и разбирай!

   Настало молчание…

   — И существует куриная душа? — чрезвычайно оживленно и с явной насмешкой в голосе воскликнул один из силуэтов.

   Курятник примолк, но тотчас же весь как-то встряхнулся, подбодрил себя и почти гаркнул басом:

   — Сосуществует!

   — Душа куриная?

   — Н-да!

   «Очертя голову», казалось, сказаны были эти слова, и курятник, увидев, что ему нет отступления, громко и без остановки проговорил:

   — Окончательно могу сказать, хоть побожиться, говорю перед истинным богом: существует куриная душа,— чтоб мне не дожить до завтрева! Вот тебе что!

   Все молчали.

   — Существует! — вопил курятник.

   И опять все молчали.

   — Да! Есть она, братцы, есть!..

   — Ну уж, друг любезный… Ты, брат, что-то, кажется… того…

   — Ничего не «того»! Чего тут «того»? Тут дело эво какое, а не «того»… Я тебя вот спрашивать буду, можешь ли ты мне отвечать?

   — Чего ж мне не отвечать? Коли по-человечьи будешь говорить, так и я тебе отвечу по-человечьи…

   — Не лаять же я на тебя буду!

   — Ну, коли ты не будешь лаять, так и я не буду «кукуреку» кричать… Спрашивай!

   — Ну, коли ты можешь отвечать, так я тебе буду представлять вопросы… Первым долгом, сичас здесь был разговор о душегубстве… Отвечай мне, почему кабатчик под вагон бросился?

   — Чортово дело — больше ничего! — опять провозгласил решительный голос из группы силуэтов, не дав ответить тому силуэту, который разговаривал с курятником.

   — Чортово-то оно чортово, — сказал курятник, — а главное, требуется знать, под каким предлогом чорт-то его под колесо поволок, вот главное дело в чем!..

   — Ведь сказывали тут, что, мол, из-за жены огорчился!.. — отвечал собеседник курятника. — Из-за бабы огорчился, стал пить, ну, а уж от пьянства чего не выйдет…

   — Следовательно, разобравши дело, оказывается, в первоначальном основании было огорчение?

   — Надо быть, так…

   — Ну, а теперь потрудитесь объяснить: кое место его колесом переехало?

   — А уж это вот пущай он скажет… Кое место, Михалыч, кабатчика-то переехало?

   — А его, — отвечал сторож, — вот этак, по животу разрезало.

   — И, конечно, спину и всё? — как настоящий эксперт, допытывался курятник.

   — Уж конечно, все разворочало, что под него попалось…

   — Ну, превосходно! Теперь позвольте вас спросить: когда вы утверждаете, что «от огорчения», то в каком месте оно у него заключалось — в спине, в животе или еще в каких костях?

   Вопрос показался публике в такой степени ни с чем несообразным, что после некоторого молчания часть публики разразилась громким хохотом, а собеседник курятника, как бы нехотя и вовсе не желая продолжать пустопорожнего разговора, промолвил:

   — Ну, брат, я вижу, с тобой разговаривать, так надо язык суконный привешивать… А так-то, свой-то, только без толку обобьешь… И ветру-то на дворе нету, а вот у тебя в голове что-то как будто сквозняком посвистывает… В брюхе оно у него, огорчение-то, было!..

   — Это в брюхе было огорчение от жены?

   — Да ну тебя! Перестань молоть!.. — с нетерпением и сердцем сказал собеседник. — Плетет языком незнамо что!..

   — Вот то-то и есть, что у вас-то именно и нет соображения.

   — И пущай!

   — Ежели у солдата отрезывают ногу, следовательно, у него нога болела, а не спина и не живот. И ежели отрезывают у меня руку, то болела, стало быть, рука, а не ухо и не нос… А когда от огорчения человек спину себе под вагоном ломает, так позвольте вас спросить, что у него болело: спина или живот?

   Все молчали.

   — Вот в том-то и состоит!.. Болело-то у него на совести, в душе, а не в кости, не в ребре… Вот поэтому-то и говорится: «погубил душу», — а не «чепуха!», как болтнул вон тот господин… Душа болела и душа под вагоном погибла…

   — Чортова работа, больше ничего! — упорно гудел невидимый в куче силуэтов бас.

   — Чортова! Конечно, это его депо! Только он ведет тебя под вагон-то не за ногу, а за совесть, за душу!.. Вот в чем дело-то!.. Нету, братцы, — есть, есть она, душа-то!..

   — А куриная-то душа? — вновь заговорил тот самый собеседник, который только что было совсем прервал разговор с курятником.

   — И куриная душа существует!.. Куриная-то душа меня и на ум-то навела… Вон, видишь, плетушка моя стоит с цыплятами?..

   Вероятно, тут же, на платформе полустанка, где-нибудь стояла эта плетушка с цыплятами, но в темноте не было ее видно.

   — Ну, видим; ну, что ж?

   — Ну так вот, это я хотел наших баб в последний раз поднадуть паровым цыпленком, — только нет, не надуешь! В последний раз хотел их поморочить, всучить им вместо яиц, — ну нет, навыкли, не берут!

   — Отчего же?

   — Бездушный он, паровой-то цыпленок! Души в нем нет — и не плодится! Вот в чем дело. Я служу на паровом цыплячьем заводе. Так вот, в прежние времена мы и меняли паровых цыплят на яйца. Дашь бабе курочку и петушка, да и две курицы с петухом нам ничего не стоит дать за десяток, за полтора… Из двух-трех у нас выйдет десять, пятнадцать — всё барыш нам. И сначала брали… Ничего! А нам и любо вместо денег-то! А потом вдруг и не берут… Все бабы в один голос завопили: «не несутся ваши машинные куры!» — и всё тут… И вот что ты хочешь — не несутся!.. И рыбье дело тоже: машинная, заводская рыба — теперь вот вырастить ее искусственным манером можно, а потомства нету!.. Вот ты и думай, какая тут премудрость!.. Температура тут существует — потому что горячей водой, паром действуют. А души нет!

   — Да ведь он ходит, цыпленок-то машинный? Ест?

   — И ходит и ест, а размышления в нем нет… Не может он подумать о жизни…

   — Ну, брат, ты опять никак заплутался!..

   — Заплутался или не заплутался, а ваши слова тоже без смысла… Ходит! Что ж такое ходит? Вон железная машина тоже ходит, почище лошади, а скажи-ка ей: «Налево! поверни к кабачку!» — нет, не повернет… Ходит! Это все одно, что лекрицкий свет. Мне один мой земляк, театральный ламповщик, говорит: «Погляди-кось, какой огонь выдумали!» Поглядел я и думаю: «Какой пламень в этом стеклянном пузырьке (цветком сделан) и как не лопнет!» И говорю: «Как это стекло-то не лопнет, какой огонь!» А земляк усмехнулся, говорит: «Оченно страшный огонь… Плюнь, погляди, как зашипит». Плюнул я в этот тюльпан, а оно и вовсе не зашипело… «Как так?» — «А так, говорит, этот огонь выдумщицкий, безбожный, — он как лед холодный… возьми-ка тюльпан-то в руку»… Взял я, а он и в сам деле как лед. А ведь огонь?.. Вот и рассуди, где бог, а где фокус-покус… Так и в рыбе машинной и в цыпленке паровом: температура есть, а совести нет! Вот и у кабатчика в совести болело, а ежели он переломил спину, то в спине не может болеть от того, что жена сбежала… а в душе!..

   — Ну, брат, ты никак опять вместо ворот на крышу с возом поехал! Почему же паровая курица не несется?

   — А потому, что она тварь температурная, машинная выдумка, а не тварь божия… У паровой курицы одна температура, а у настоящей — совесть. Вот от этого она и несется… Потому что у нее существует умственное размышление и забота… В температуре этого нет, а в душе есть…

   — Есть?

   — Верно есть!

   — А ты не лежал в сумасшедшем доме?

   — Нет, бог миловал!

   — Слава богу! А я думал, что начальство за тобой не доглядело, плохо запирали…

   — С вашим братом поговорить по-умному, так иначе, как за сумасшедшего, и не прослывешь. — Сами-то вы что в душе смыслите?

   — А ты что в куриной совести понимаешь?

   — Да все понимаю!..

   — Ну да что?

   — Да все понимаю, всю куриную душу вижу! Чего ты гогочешь? Ты ответь мне одно: знаешь, как наседку на яйцы сажают?

   — Ну, уж это — не нашего ума дело. Мы дровяники.

   — Ну, а не вашего ума дело, так и молчи, и слушай… Курица, братец ты мой, не очень любит на яйцах-то сидеть.. Ей бы только яйцо снести, а потом опять в кафе-ресторан с петухами погулять, песен попеть, побормотать… Бывают такие франтихи, что ее три дня под лукошком на яйцах держат, а она все сбоку их жмется, не садится на них, думает, как иная барыня: «Ежели я сама буду с детями, то, может быть, испорчу свой бюст, и меня не будут любить!..» И жмется в угол. а яйца так и лежат без внимания… Сними на четвертый день лукошко, а она — порх, и убежала, закудахтала, заорала на весь двор, пожаловалась о своем стеснении, а петух уже тоже как оглашенный бежит ей на защиту; тоже жалостлив! И сейчас в кусты, на Острова, в Аркадию и в маскарад. Иная такая выйдет форсунья — сладу нет! Так бабы вот как с такими форсуньями поступают: возьмет, наделает хлебных шариков, намочит их в водке и даст съесть… Форсунья-то съест и захмелеет. Вот ее хмельную-то и посадят на яйца да лукошком прикроют… Покуда она спит да о маскарадах с танцами не думает,— ан уж у нее с яйцом-то и началось знакомство… И в яйцо идет тепло и из яйца идет в нее… Сними лукошко — уж она не может встать! И сама знает, что хорошо бы ей погулять, слышит, как петух орет, романцы поет, на Острова собирается, а не может — совесть взяла ее за живое! Жалость у нее уж есть! Душа заговорила!.. И просидит свой живот до голого мяса, ни одного пера на нем не останется, просидит до боли, а из-за чего? Из совести!.. Из совести-то и пойдут в ней всякие мысли: и как она была в девицах (долго ведь ей сидеть-то, есть о чем подумать под лавкой-то!), и как гуляла, и что видела, и каков петух к ней подскочил, и какие перья на нем (каждое перо вспомнит, обдумает сто раз!), и как было дальше, и как она захворала, затяжелела, и как родила, и как кричала во время родов — все это она обдумает под лавкой-то… И все эти мысли-то ее из ейной души в цыплячью душу идут, и цыпленок тоже принимает ейные мысли и заботы… Он еще еле-еле на что-нибудь похож, а уже по душевной части ему наседкой все дадено, все мысли… они, как зерна маленькие, точно булавкой уколоты: то там, то сям, а потом и вырастут в большие, в настоящие куриные… Это, братцы мои, не температура в пятьдесят или сколько там градусов, а душа с душой разговаривает!.. Хоть бабу иную взять, — ходит беременная, пожару испугалась, ударила себя обеими руками об голову, — и у ребенка пятна на тех самых местах, — так и тут… Думала курица и ахала, как она в девицах состояла и как потом все вышло, — и в цыпленке бездушном то же самое в душу входит… Отчего петухов много родится? Оттого, что курица больше всего о петухе мечтает. Каждое перо помнит… Уж ежели мужик идет к попу, к старшине, к писарю поклониться — всегда петуха несет. Очень много заботы у кур об них. Вот таким-то родом и всякие заботы из куриной души в цыплячью переходят: и о том, что в девицах надо быть, и о том, что петухи явятся, и родить надо… все это туда, в яйцо-то, и идет своим порядком… А в горячей воде ничего этого нет — одна температура… А температура нешто думает о куриной жизни? Думает она о петухах? о том, что скучно сидеть под лавкой, да нельзя, жаль ребенка? Ничего не думает! Вот и выходит цыпленок бездушный, бессовестный, без заботы и без ума!.. И от лектрицкого света также трава не вырастет… Вот что такое бог-то!.. Нет, братцы, не чепуха! Душа — дело одно, а выдумки — дело другое… Нет, не чепуха это… Это надо оченно тонко сообразить!

   — Не знаю! — равнодушно сказал собеседник, — не знаю уж… Премудро что-то… По моим мыслям выходит так, что окромя христианской души будто бы никаких прочих и не положено… А чтобы, например, куриная совесть… не знаю!.. Этого мы не можем!..

   — То-то и есть, что не можете… _

   Реферат был, очевидно, кончен и вопрос исчерпан, но так как поезд еще не приходил и время было у всех праздное, то окончить разговор на заключительных словах курятника было бы всей компании как-то не совсем удобно. Нужно было (все это чувствовали, как и в настоящих собраниях ученых обществ) что-нибудь возразить или дополнить… И точно, после некоторого молчания один из силуэтов, по голосу, кажется, тот самый, который тайну смерти кабатчика приписывал чорту, вдруг произнес:

   — Вот ты говоришь — выдумка, — сказал он курятнику. — Уж и точно, брат, навыдумано невесть чего!.. Иду я намедни по Петербургу, по Исаакиевской площади; вижу, едет господский хороший рысак в самой первейшей запряжке: что рысак, что сани, что сбруя, полость — тысячные. У кучера-то никак позумент какой. И что же ты думаешь? Вделаны, братцы вы мои, этому самому кучеру вот в это… перед богом говорю, не вру… вот это место…

   — Куда?

   — Вот… Перед богом, не вру!.. Вот что хочешь… вделаны, братцы мои, часы…

   — В это самое место?

   — Вделаны часы огромные, в пол-ладони… И таким родом барину их видно завсегда… Так кучеру-то совестно даже!

   — Это уж даже и распахнуться барин-то не желает?

   — Должно быть, что по секундам ездит… Стали, надо быть, уж по секундам ездить. Дорожат!.. Делов, должно быть, полон рот.

   — Ну, — сказал презрительно и небрежно курятник, — какие это выдумки. Нешто такие выдумки-то пошли!..

   — Да, брат! Пошли выдумки, нечего сказать, ловкие.

   Голос, которым были сказаны эти слова, прямо свидетельствовал, что это говорит непременно «неплательщик» и «недоимщик», то есть простой, серый мужичонка.

   — Бывало, ездил я в Москве в извозчиках, так с Никольской на Нижегородку два рублика купец-то давывал… «Поезжай только скорей, мне надо узнать, не пришел ли товар»… а нониче побормотал в дудку через проволоку — вот тебе и все… На Нижегородку, на Смоленскую, куда хошь разговор идет по проволоке, а нашему брату — мат!

   — Телефон называется! — сказал курятник.

   — Агафон или Фалалей — нашему брату, мужику, всё от выдумок-то хуже да хуже… Давит нас выдумка на всех путях, жмет… А подати — подай…

   На этом выводе из всего вышесказанного, сделанном «серым» мужиком, прекратились в публике как мрачные мысли о несчастном событии дня, так и всякие фантастические мечтания, навеянные рефератом курятника. Серый мужик возвратил своим замечанием мысли всех присутствующих к действительности и закончил, таким образом, случайную беседу случайно встретившихся людей самым достойным образом, то есть так, как заканчивается в наши дни всякая беседа, о чем бы она ни началась.

  

ПРИМЕЧАНИЯ

  

1. ПАРОВОЙ ЦЫПЛЕНОК

(Рассказ, пригодный для напечатания только на святках)

  

   Очерк печатается по изданию: Сочинения Глеба Успенского в двух томах. Том второй. Третье издание Ф. Павленкова. СПб., 1889. Впервые очерк напечатан в «Русских ведомостях», 1888, No 9, 10 января, как самостоятельный рассказ, вне цикла. В Сочинениях он был объединен с очерком «Не все коту масленица» (в настоящем издании не печатается) в серии под названием «Мимоходом». Сохранились наброски начала очерка, который сначала назывался «А душа-то, братцы, ведь есть! (Реферат, произнесенный на одном полустанке проезжим курятником)».

   Очерк Успенского очень понравился Л. Н. Толстому, о чем мы узнаем из письма П. И. Бирюкова от 14 января 1888 года к Успенскому, в котором он сообщал, что Толстой читал «статью» «Паровой цыпленок» вслух своим гостям. «Л. Н.,— пишет далее Бирюков, — расхваливал ее и любовался формой. Особенно ему понравился господин в резиновых галошах и заключение».