Надя

Автор: Чаев Николай Александрович

Надя.

 

I.

Давно ль на пустыре стоял господский дом,

Конюшни, мельница и баня за прудом?

От мельницы вилась оврагами дорожка;

Ромашка, зверобой, шиповнику немножко

И Божье деревцо — по сторонам росли.

Мы, точно просекой, бывало, дети шли,

А нянька старая кричала: — «погодите!

Куда вы, точно угорелые, бежите?» —

Вот, под горой, тропа нежданно порвалась…

— «Ручей, ручей видать!» Ватага понеслась.

Старуха: «больше брать не стану за грибами.»

А там, за камешки, уж спор идет меж нами.

По камешкам цветным, сверкавшим под водой,

Бежал ручей, звеня хрустального струей.

За речкой бор темнел и, будто исполины,

В крутую гору шли, неся свои вершины,

Березы, сосны, клен, развесистые ели…

И боязливо мы в лесную темь глядели:

— «Ну, леший закричит нам вдруг издалека, —

Аукнется? Беда!…» Струхнули. Ждем, пока,

Не торопясь с холма сойдет с плетюшкой нянька.

Боимся, а друг друга, знай, пугаем: — «глянь ка,

Никак, ведь, шевелится кто-то под кустом?…»

Один смельчак было и к лесу — шасть бочком.

Вдруг птица — пырь с куста, крылами затрещала,

И к няньке, с смельчаком, ватага побежала.

— «Вот то-то, а вперед бежите… Отдохнем» —

Старушка встретила, и на лугу, кружком,

Уселись мы.

Одни легли и вверх глядели,

Где плыли облака и небеса синели,

Где ястреб в вышине распластанный стоял

И жаворонок в луг со звоном ниспадал, —

Носились ласточки, шалуньи щебетали,

Две бабочки-цветки кружились и играли….

Другой, расшевелив рукой траву густую,—

Где жизнь безжалостно мы топчем зачастую,—

Глядел, как Божия коровка и жучок,

Вскарабкавшись с трудом на тонкий стебелек,

Что капельки росы, едва держась, висели…

А сосны над ручьем вершинами шумели,

В темь зазывая нас. — «Пойдемте же,—пора!

В лесу прохладнее, а здесь печет, жара.»

Старушка поднялась и, робкою толпою,

Вступили дети в бор с таинственною мглою.

Им жутко; держатся за ситцевый подол;

Друг другу шепчут: «леший бы не обошел…»

Вот сучья под ногой сухие захрустели,

И детские уста от страха онемели.

— «Мы недалеко, ведь? В глушь, няня, не пойдем?…»

Но няня занялась приземистым грибом:

Под елевым сучком, прижавшися к пенёчку,

Уселся боровик; и надо же листочку,

На грех, откинуться, когда мы подошли

И сучья ельника руками отвели.

Старушка — в ридикюль, очки свои достала

И шляпку красную под елкой увидала.

— «Гриб, детки! ахнула. — Анафема будь, гриб!»

И бедный боровик не усидел— погиб.

— «Какой хорошенький!» мы, дети, закричали,

Глазам не веря, шляпку красную сломали,

И боровик—в плетюшке. — «Вот судьба!»

Нам, детям, думалось, и стало жаль гриба.

Но скоро гриб забыт: пучечки костяники

Манили из-за лоз ползучей павилики.

Мы к ним. А подле, глядь, стоят, кивают нам

Два колокольчика, и глазки — там и сям.

— «Венок какой совью!» уж девочка хлопочет

И тут же в волоса воткнуть цветочек хочет.

Цветок не держится. — «Ну, няня, помоги!» —

— «Постойте, груздь никак у самой у ноги…»

Ворчит старушка, вновь очешник вынимая

И палкой лист сухой тревожно расчищая.

Родимый дальний край, златые детства дни!

Сокровища моей измученной души —

Воспоминания о прошлом, речи, думы…

Так солнца мощный луч, в осенний день угрюмый,

Прорвав густую ткань свинцовых облаков,

Осветит разом все: кладбище, ряд домов,

Реку, покосы, даль и церковь под горою

С сияющим крестом—небесною звездою.

— «Однако, облачко, глядите-ка, идет»,

Нам няня, а сама листок кленовый рвет

Грибы переложить. За елки забегая,

— «Ay, сыщи!» кричать ей дети. Галок стая,

Завидя коршуна, тревожно вторит им.

— «К дождю, знать… Детки, в путь пора.» — «Да погодим…»

Мы шли назад не той —другой тропой-дорогой;

Она, меж стенок ржи, вела горой пологой,

Как школьный коридор, прямехонько к пруду;

Но синих васильков там было, на беду,

Тьма тьмущая во ржи, и дети растерялись, —

Не нянька, а они уж сзади оставались.

— «Ступайте.» — «Погоди, вот дай еще цветок

Сорвать, и побежим…» А солнце наутёк

Сбираться начало, вечерними лучами

Лобзая, — словно мать, прощаясь с сыновьями, —

И лес, и рожь, и луг, пестреющий ковром,

И няню, и детей, и девочку с венком, —

С венком из васильков на кудрях золотистых, —

И стаю в вышине, на крыльях серебристых,

Домашних голубей, несущихся гулять,

И мальчика с метлой, что влез их погонять

На кровлю мельницы. Один лишь пруд зеркальный

Темнел под ветлами, сердясь на луч прощальный.

Слышь, брякнул перепел?… А в гору стадо шло;

Саженный хлопнул кнут — и ожило село;

Мальчишки на дворы баранов загоняют;

Хозяйки у ворот бурёнушек встречают.

Теленок, взбеленясь, пустился вскачь селом.

Сквозь золотую пыль, подъятую столбом,

Коровы, лошади плетутся точно тени…

(Так живописцы нам рисуют привидений.)

Мычанье, крики, брань… С растворенных дворов

Соломой понесло, а с поймы и лугов,

Как будто в перебой, душистым сеном веет;

За дальнею горой уж солнце еле рдеет;

Потухло; ветерок прохладный пробежал

И с низменных долин туман сырой вставал.

Вот наша кузница… Из двери вылетали

Снопами искорки; два молота стучали

По наковальне в лад; мужик клячонку бил,

Ковать, упрямую, вставляя меж перил;

У горна, в темноте, мехи зашевелились,

И стены, точно ад кромешный, осветились.

Нам в двери заглянуть хотелось, смерть: что там?

Но няня уперлась: — «а искра вдруг… да вам,

Храни Бог, в глаз? Ослепнете,» и потащила

К калитке, садом, в дом. «Знать, ножки промочила?

Дорогой девочку допрашивать давай.

«Не надо по траве; вон, тропочкой ступай

За ручку потянув, старушка говорила.

А Надя башмачком, знай, травку шевелила.

Она в гостях была, и с нянею, у нас….

И я не знаю сам, зачем завел я вас

На мой родной пустырь, давно забытый всеми?

Над ним лишь по ночам осенним вьются тени,

Тоскуя о былом, быть-может о земле,

Что птица о своем похищенном гнезде.

Мы к дому; кое-где огни уже светились,—

Ребятки ужинать в застольну потащились,

А мы пошли в крыльцо за няней — он и я.

Мадам Кутлай в дверях: — «как долго вы, друзья!

И как тебе не грех ребенка, няня, было

Вести, и без калош, росой! Ты простудила

Ее, наверное. Скорей натри вином

Ей ножки.» — «Начала… И из чего содом?»

Старуха, покраснев, тихонько проворчала,

А думает сама: — «и впрямь, позапоздала.

Простудка есть, жарок и личико горит, —

Кутлайша-то не зря, а дело говорит…

Голубушка, ложись скорей в свою кроватку;

Да прежде помолись; вот я зажгу лампадку…»

А девочка реветь, уцепится за нас;

Мадам Кутлай вспылит, да как еще подчас…

Но сжалится: — «придут, а няня сказку скажет…

Ступайте к ней.» Войдем — и Надя тотчас ляжет.

Старушка, уложив шалунью, — за чулок;

Мы на скамеечках усядемся у ног…

И «самолета ковер,» а то «вещун каурка» —

Слуга Иванушки, рысистый «сивко-бурка»

И понесли в тот рай, в тот некоторый край,

Где няня властелин, а не мадам Кутлай,

Где нет грамматики, нет падежей, спряжений,

Где нету ни Калипс, ни Хлой, ни Ифигений,

А Милистрисы есть Кирбитьевны одне…

Но слушаешь — замрешь, сидишь как на огне

От нетерпения: изловит ли «жар-птицу»?…

Да, птицу еще так; нет, как он — «царь девицу»?

Вперед, вперед рассказ… А то, ведь, разбранят:

— «Подробности, пейзаж!… я слышу, говорят;

Картины все одне… Давайте ж лица, лица…»

Они идут; уж тут.

Ты быль, иль небылица,

Жизнь пролетевшая, и невозвратно? Нет,

Ты воротилася, через десятки лет…

И, кажется, теперь живешь тобой полнее,

И крепче любишь всех, и видишь все яснее.

Наш, в этот вечер, дом не весь был освещен;

«Господ ведь нет…» решил прикащик-эконом.

Отец мой был в Москве, — поехал вместе с дядей, —

А няню и мадам с моей кузиной, Надей,

Прислать решили к нам на месяц погостить.

В Синицыне наката пришлось переменить

В полах. Мадам Кутлай сначала возражала:

«Что с мальчиками ей?…» Но няня настояла:

— «Помилуй, наш отец, да долго ль напугать

Ребенка? Стук, да гам…» И дядя запрягать

В коляску четверню велел для милой Нади.

— «С вещами тарантас пусть тройкой едет сзади.»

Мадам Кутлай ворчит: — «у них мне с ней беда;

Ребят понабежит в сад целая орда…

Как позволять, пастух-мальчишка, без доклада,

В господский лезет дом: «мне барышню бы надо;

Я лапотки ей сплел; так, вот, их передать…»

И что ж? Ребенок глуп, сейчас же примерять…

Прочтешь ей, — повтори своими мне словами,—

А Надя под столом любуется лаптями.

Простой народ и Русь люблю душою я,

Но все же, девочке особенно, нельзя…»

Мадам Кутлай не так боялась за манеры,

Но больше приводить старалася примеры,

Как заражается от общества дитя…

Ребенок — тот же воск, согласны мы; хотя

Душевных ранних язв встречаешь в высшем свете

Не меньше, чем в избе, иль где-нибудь в подклети.

— «Смотри ка, за леском, коляска, ведь, пылит?

Ванюша мне, а сам весь вспыхнет, задрожит. —

Ведь, это Наденька?» — Она. — «Так раздробленье

На завтра», нам было учитель… Но терпенье

Какое ж надобно? Коляска через мост,

В воротах, у крыльца. Ванюша, будь не прост,

В окошко, на балкон, — учитель испугался,—

Через перила раз — прыжок — и растерялся.

— «Прекрасно! Как умно! ему Кутлай. —Куда?

Ну, viens iсi, шалун! Ушибся, что ли—да?»

Ванюша, хоть ушиб себе порядком ногу,

Сквозь слезы: — «ничего, мадам Кутлай, ей Богу.,.!»

Но… отворять ли дверь в душевный мой тайник,

Где прятать от людей подальше я привык

Бесценный скарб моих родных воспоминаний,

Восторгов, тяжких дум и жарких упований?

Алмазы чистые как потемнеют вдруг

От грубого чужих прикосновенья рук?

Так пестрый мотылек, порхая над цветами,

В день солнечный горит, сверкает колерами…

Но, вот, его с цветка, подкравшись точно вор,

Досадный мальчик снял и с крылышков обтер

Пыль разноцветную, что радовала зренье

Еще недавно так. Меня берет сомненье.

Художники мой страх, уверен я, поймут, —

Те знают, каково свой задушевный труд

Нести на выставку и подвергать сужденью

И всех и вся, — невежды наглого глумленью,

И сладкой похвале любителя искусств,

От впечатления лишившегося чувств.

Цецилия Ивановна Кутлай — богемка,

(Хоть дворня дядина ее честила: «немка»),

Вдова бездетная, близ Праги рождена,

В Россию же, в Москву, была привезена

Одной графинею, любительницей пенья;

Ее сиятельству, в минуты вдохновенья,

Мадам Кутлай, в гостях, в концертах, у себя,

Аккомпанировать должна была. — «Любя,

Как выражалась, — до безумия искусство»,

Графиня, говорят, певала не без чувства,

Но, на грех, не отличая фис от эф,

За что ее, хотя исподтишка, на смех

Певцы, певицы, аматеры подымали,

А между тем в глаза: «charmant comptesse,» кричали.

Одна мадам Кутлай ей раз произнесла

Святую истину— и в тот же день была

Уволена… «Куда?» Знакомых нет. Решилась

Нанять у скрипача светелочку; сдружилась

В день, два, с его женой. Скрипач был тоже чех,

Урочишки имел, но попивал, — был грех.

Жена, землячка то ж, была жилице рада, —

Для дочек, двух иль трех, учителя не надо.

«На рынок с горничной провизии купить

Уйдешь, хоть есть кому детей препоручить.»

Мадам Кутлай диплом на званье гувернантки

Имела. Сшить капот из саржи иль из нанки

Могла для девочек, — не отдавать швее.

Добра, хоть вспыльчива… Ведь, это клад в семье.

Вот, в это время, мысль родилася у дяди

Мадаму принанять для пятилетней Нади.

Но, надобно сказать, француженок старик

Не жаловал: «безбожны,» видите-ль… Язык

Французский, между тем, нельзя не знать девице;

«Лишить французского —подрезать крылья птице,»

Старик говаривал. Вот, съездил к нам, к отцу,

Совет не даст ли: как тут поступить ему?

И на совете братья тотчас порешили,—

Они всегда согласны меж собою были. —

Писать в Москву. К кому, узнайте? К мужику

Макарыч крепостной скупал овес, муку,

По малости сперва— рублей на триста, двести,

Потом — бывало все: «не в гнев будь вашей чести» —

Расторговался так, что господам давал

По тысячам взаймы; коль верить, капитал

Полмиллионный был, «не в гнев будь вашей чести,»

А скуп был, помню, так, что дочери-невесте

Искал приданое, по случаю, шесть лет.

Но будет. Обличать — не мне, да и не след.

Макарыч стал в тупик: — «вот вздумал, гувернантку

Сыщи ему!… Да где?» Однако, спозаранку

Вскочил, надел тулуп, взял шапку и в трактир, —

Лакеи по утрам сбирались там, — спросил

Две пары чаю, сел, глядит, а в двери входит

Знакомый кучер; он: «пожалуйте.» Заводит

О том, о сем с ним речь, знай чествуя чайком.

А кучер про себя: — «наверно, овсецом

Обмерять барина на четверик жалает.

Расшибся пес— водой горячей угощает!»

Макарыч: — «чести бы твоей да не во гнев, —

Он говорил всегда немножко нараспев, —

От барина письмо вчера вдруг получаю:

«Сыскать мадаму я тебе препоручаю.

Мадама состоять при Наденьке должна;

И не науки лишь, а нравственность важна.

Недорогую чтоб, и музыку бы знала,

Французский — главное, и отпиши сначала:

Какого возраста, откудова она,

В каких жила домах, какая ей цена.»

Задачу задал, брат, что, просто, я не знаю,

Что мне и делать с ним. Для этого случаю

Хочу к дворецкому я вашему слетать, —

Не знаешь ли, когда его бы мне застать?»

Тут кучер трубку взял и задымил овином.

«Ума не приложу, что делать с господином…»

Макарыч горевал. А гость: — «мы кучера;

Конечно, наша часть не эта; но с двора,

В окошки, видим тож, что деется на свете.

Есть у меня, сейчас, мадама на примете.»

Макарыч обомлел. — «Голубчик! Где? Когда?

Но только мне одно… он пишет… Что, она

Француженка?» — «Ни-ни, какая-то богемка.»

— «Ну, это ничего; тальянка будь, аль немка,

Француженок, вот, он — чтобы… ни Боже мой…

А где она живет?» — «Да, вот, на Поварской.»

— «Так, не во гнев, нельзя-ль? — «Поедем, старичина.

Да выпить бы.» — «Изволь. Подай-ко полграфина.»

Макарыч не пил сам, приятель пропустил,

И через полчаса их ванька потащил

Арбатом, к Поварской; мадам Кутлай сыскали,

Условились в цене,— конечно, поприжали.

Макарыч где словцом, где жестом пояснял,

И в тот же день письмо помещику послал:

«По вашему, отец, господскому приказу,

Мадаму я сыскал, и с первого же разу

Я, раб покорнейший, весьма сошелся с ней.

Цена не малая: берет шестьсот рублей.

По музыке ее одобрил мне Герличка.

Фамилия Кутлай.» — «Кутлай? Собачья кличка!

И даже нации не написал дурак…

Другой не мог…. Кутлай… Смеяться будет всяк.»

Старик задумался; опять на совещанье,

Глядим, к отцу катит; тот принял во вниманье

Рекомендацию: Герличка обучал

Ему двух скрипачей и ноты закупал.

Герличкина семья была, где поселилась

Мадам Кутлай, когда с графинею простилась.

— «Но мне фамилия… Подумай ты: Кутлай…»

— «А, вздор, ему отец. —Ну, на себя пеняй,

Упустишь. Музыкант Герличка малый честный

И, верь, аттестовать не станет неизвестной.»

Через неделю так, богемку в тарантас

Макарыч усадил; через другую — нас

С сестрой мадам Кутлай приездом удивила;

Ей куклу, мне коня с тележкой подарила.

И, странно, вот поди, иной весь век живет

В семье, а все чужой; а эта в первый год…

Какое? В полгода была совсем родная.

И дядя раз отцу: — «а славная какая!

Я не взял бы, божусь. Спасибо, милый брат.

Чудачка, странная, но гувернантка — клад.»

И с именем Кутлай мой дядя примирился.

— «Ты не подумай, брат, что я в нее влюбился.»

— «Ну, как ни хороша, а не заменит мать,»

Отец ему на то. И оба — ну шагать:

Один по комнате, где спал обыкновенно,

Другой по образной; а горе, что бессменный,

Навеки-верный страж израненных сердец,

Шептало братьям: «да; как ни хорош отец,

Но матерней любви все ж дети не видали.»

О, если б ангелов они тех, отлетевших, знали!

 

II.

Ванюша… Он вам свой, родня, — богатыри,

Творцы отрадного, виновники зари,

Над жизненным путем зардевшейся немножко,

В палаты богачу и бедному в окошко,

В темницу узнику несущей кроткий луч, —

Лазурь вы посреди кругом облегших туч.

Тоскует бедный мир от пошлой тиши-глади.

У вас есть жизнь, — хоть искру дайте, Бога ради.

Бог помочь, жители стран теплых, мест святых!

Без лести, не шутя, я в ваших мастерских,

Как муха зимняя на солнце, оживаю

И, крылья отряхнув, часок, другой летаю.

В Гробищеве селе, у графов у Сент-При,

Тому назад годов десятка, надо, с три,

У мужика бурмистра Ваня был сынишка

Красивый, как амур, но худенький парнишка;

Я помню кроткий свет прекрасных темных глаз,

Задумчивых, больших, уставленных на нас.

Бывало, час сидит… — «Ванюша, Надя спросит, —

«Ты куклу не бирал?» Но мальчик только бросит

Взгляд на нее — и промолчал. Он не видал,

Кто пред ним; он, знаю, где-нибудь летал;

Быть-может в вечный Рим мечты его носили,

А может к бабушке?… Мы все ее любили,

Но он без памяти. Лет был он десяти,

Когда бурмистр нашел, что в печке кирпичи

Откалывает кто-то. — «Да это Ванька треть,»

Стряпуха сунулась. А бабушка: «да врет…»

Бурмистр задумался: — «нечистая, знать, сила…

У нас, у мужика, раз в подмосковной было:

Сидят, а с печи — бац корчага аль горшок,

А то метлу избой вдруг кто-то проволок.»

Старушка ни гугу; но в сумерки к полице,

Какой-то сверток — цап и спрятала в светлице.

Владелец вотчины в Париже проживал,

Дом каменный, пустой в конце села стоял,

Как царство мертвое. Венеры и Психеи

Одни, из-под чехлов белея, как лилеи,

Шептали, помню, мне: — «кого здесь ищет он?

Уйди! Ты разбудил; нам снился чудный сон.

Наш Греции родной привиделись долины,

Где мирты, лавр цветет, — зеленые вершины

Олимпа, где, звеня, неистощимый бьет

Кастальский ключ, и муз веселый хоровод…

О, если б вы Олимп, да не по книгам, знали,—

Вы б жизнь и этот мир на грёзы променяли!»

Тех мраморных богинь рассказ звучал и мне;

Но Ваня от немых речей их, как в огне

Горел, задумчив стал и до бела дня ночи

Пролеживал без сна, во мрак уставя очи.

И, кроме кирпичей, бурмистр стал замечать,

Ванюшка, старую конторскую тетрадь

Достав, клеит листы… — «Крестовку, видно, ладит?

Нет, углем пачкает — бумагу только гадит…

Ты что тут делаешь?» Но Ваня лист свернет

И, опустив глаза, куда-нибудь уйдет—

В чулан, иль на чердак, иль к бабушке в светелку.

А та: — «писал бы, ты, а в этом мало толку

Твоем маранье… Вишь, и углем, кирпичом

Везде соришь… Вон, мать толкует уж с отцом,

Что дома с писарем идет ученье худо;

Хотят к дьячку отдать.»  — «А я уйду оттуда,»

Ванюша ей; а сам, знай, у окна сидит

И углем то коня, то мужика чертит.

Я помню, как теперь, зимой сестра гостила

У нас, — о Рождестве, на святках это было, —

Однажды Ксенофонт (не греческий мудрец, —

Синаша, попросту, как звал его отец),

Приправившись, вошел в токарную с докладом, —

Он делал как-то все торжественно, с парадом —

«Бурмистр Гробищева, имения Сент-При,

Его сиятельства и графа.» — «Позови.»

Отец точил тогда. В токарную явился

Мужик и мальчик с ним; на образ помолился.

Поклон отвесил. Сын потупившись стоял

С ним рядом. Старика давно отец мой знал.

— «Сынишко мой, сударь…. Вот малевать страстишка;

Писать не так охоч, а к этому парнишка

Привержен, —без еды дни целые корпит.

Я показал попу, он мне и говорит:

«В Васильево бы ты… Там живописец скажет,

Есть толк в парнишке, аль так, без пути, он мажет.»

Рисунки из платка затем бурмистр достал

И, развернув, отцу: — «он, вишь, нарисовал.»

Сюжеты: углем — кот, фасад избы крестьянской,

И, тёртым кирпичем, Паскевич Эриванский.

Ванюша сам не свои у двери, вспыхнул весь.

Отец бурмистру: — «да, талант… Тут кой-что есть…»

—«Ну, вот, тебе видней, а мы не смыслим в этом.

В иконах краски хоть, а тут одним все цветом.»

Ванюшину отцу священник указал

Наш дом не даром; он и сам владыко звал

Васильево, шутя, «губернския Афины».

Отец был не Перикл, но музыку, картины

Любил. Художник наш в присутствия «царей,

Как говорил отец, — писал с календарей».

И музыка своя, — симфонии игрались;

Хоть я не думаю, чтоб Гайден, Глюк остались

Довольны, и вполне, таким вниманьем к ним.

Сам меценат не раз: «хоть фальшим, а гудим».

Под старость певчие отца очаровали;

Оркестр распущен был; Бортнянского певали

Не дурно… Но пора мне продолжать рассказ.

Через неделю так, Ванюша был у нас;

Он жил во флигеле, покуда, у Боброва,

Теньера, Вандика, Бергема крепостного.

Но скоро мальчик всех околдовал, пленил

Наивностью, красой природною и был

Взят в дом, иль «в горницу», как люди называли

Помещичий дворец. Мы неразлучны стали.

Ванюша дядьке моему был поручен,

Васильичу; со мною в детской помещен.

Учитель-богослов, но знавший все науки,

Учил обоих нас. Часы томленья, скуки,

Я не забуду вас всю жизнь! «Ученье—свет»,

Твердили, помню, нам. Нельзя ответить — «нет»,

А плохо верилось, и бедный наш учитель

Был явно мученик и вместе с тем мучитель.

Одна уж классная… с чернилицей, с доской,

С особым воздухом, пропитанным тоской…

Сидим — жара, а летний день, глядишь, сияет

За окнами; дворовых мальчиков гуляет,

Гамит, беспечная, веселая гурьба;

И, в книгу нос уткнув, мы думаем: «судьба

Такая видно нам; уж правда, что ученья

Ты корень горек так, что хоть клади в ботвенье

Заместо хрену.» Ваня взгляд мой разделял—

И на тетрадках все лошадок рисовал.

Не лучше дело шло и с Вандиком у Вани:

Художник вспыльчив был; зрачками и носами

Замучил; красками охотнее марал

Ванюша, — карандаш ему надоедал.

Но через полгода рисунка два, в Париже,

Сам граф рассматривал, а через год, аль ближе,

Ванюша вольный был. Кто что ни говори,

А люди были, знать, и встарь, как граф Сент-При.

Поутру Наденька —как встрепанная встала.

—«Прошло, Господь послал,» старушка толковала,

Головку пробуя вдвоем с мадам Кутлай.

Васильич будит нас: — «вставайте, нонче чай,

Ведь, на террасе.» — «Как?» — «Да, также.» В две минуты

Умылись с Ваней мы, одеты и обуты.

Сбежали вниз, глядим: кипящий самовар

Пыхтит на столике, пуская влажный пар.

Цветник мозаикой пестреет, и сверкает

Алмазами росы… А пчелка собирает

Оброк с цветов; забравшись в лилию, сосет,

Не замечая нас, душистый, свежий мед.

Мы поздоровались и только было сели,

Как бубенцы и колокольчик загремели.

— «Отец… Папа!» Мадам Кутлай было— «куда?»

Но мы не слушаем. Коляска у крыльца,

Храпят сердешные, мотая головами,

Почтовые одры, аж пар валит ноздрями,

И мыло с четверни ручьями так и льет.

А к вечеру, гляди, «на тех же» повезет

Ямщик троих купцов, с товарами, к Макарью,

И звонко под дугой, зеленой, крытой ярью,

Взвизжит колоколёц, встревожа темный бор,

Иль степи огласив невиданный простор.

— «Здоровы ль дети?» Дом наш будто пробудился.

Синаша, весь в пыли, баулы торопился

Отвинчивать. «Поди, берись за край, Степан.

Аль нету, брат, постой… Ты лучше —чемодан.»

Отец, кряхтя, в крыльцо вошел, ругнул дорогу.

Прикащику: — «ну, как?» — «Все, сударь, слава Богу.»

Затем меня, сестру, подняв поцеловал,

Ванюшу по щеке легонько потрепал —

И в сад, к столу. Кутлай там чай им наливала,

Ответив: «grace a Dieu» — на спрос, как поживала.

— «А где же дядя, брат?» отец меня спросил.

А дядя Наденьку, взяв на руки, ходил

Давно с ней по саду, целуя и лелея

Любимицу свою. Как розанчик краснея,

Под зыбкой аркою темнозеленых лип,

Рассказывала дочь отцу, как няня гриб

Нашла в лесу, потом из васильков веночек

Ванюша сплел ей… — «Ну, пойдем же, мой дружочек,

А то простынет чай. В Синицыно пора.»

— «Ночуй, ему отец.— Уж завтра бы с утра.»

Заслышав эту речь, мы, дети, присмирели

И друг на друга все, сквозь слезы, поглядели.

Гостинцы из Москвы отец велел подать:

Для Нади кукла, шкаф, стол с зеркальцем, кровать;

Ванюше краски акварельные с кистями;

Мне Троицы модель с домами и церквами,

И всем по образку на лентах от мощей;

Мадам Кутлай с замком и с ключиком портфель;

И шелковый платок с лиловыми цветами

По черному (старушка —потемней) для няни.

Хоть каждый, помню я, гостинцу был и рад,

Но…. Надю увезут. «Послушай, милый брат,

Отец вдруг начал, — ты возьми ка ребятишек

С собой в Синицыно. Мне пишет из Точишек

Мой староста: сосед там рощу продает,—

Поеду посмотреть; недорого возьмет,

Куплю; а по пути в Синицыно заеду,

Ночую, их возьму, да и домой к обеду.»

Мы вспыхнули, с сестрой отца ну обнимать.

— «В Синицыно! гамим. —Кто мог предугадать?

Ванюша с нами—да?» — «Возьмем», на это дядя.

— «В Синицыно!… Мы все в одну коляску, Надя…

Мы, няня, едем к вам!… Ну, кто бы это мог…

Ты куклу где кладешь?» — «Постойте, сшибли с ног,»

Старуха нам, чулки и фартучки считая.

— «А одного, ведь, нет… Михайловна, Аглая,

Голубка, в прачешной, пожалуста, спроси.»

— «Ведь, ты по счету, чай?»— «Уж лучше не беси.

Добьешься ты у них, у окаянных, счету…

А барина чулки,— на волчью на охоту

О прошлом годе приезжал,— шушутка взял?»

У Нади на полу, меж тем, прощальный бал.

Мы тож в числе гостей и с куклою столичной

Заводим разговор. — Как ехали?—«Отлично.»

А Надя мне: «спроси, у вас родные здесь?»

— У вас родные?— «Нет… Вам не угодно ль сесть?»

— Ну, вот нашли когда… Я куклы убираю, —

А вы играть… Где клала я платки, не знаю?

Но… «Кушать подано,» буфетчик нас зовет.

Идем в столовую. — «Смотри, Кузьма ведет

Двух коренных в сарай…» Обед сегодня раньше.

— «А не заедем мы в Снятково, к генеральше?»

Спросила Надя— «Нет, дорога там худа.

Мы на Гробищево.» — «Как, к Ване?» — «Да, туда.

Он повидается, а мы напьемся чаю.»

Ванюша наш расцвел, я тоже поливаю

Рубашку соусом и маслом, торопясь

Скорей поесть, и в путь. Вот встали все, крестясь

На образа. Отец: — «постойте, не готово.»

Я тоже в ночь махну; доеду до Писцова,

Переночую там.» Затем он Надю взял

За ручки пухлые и на ногах качал.

Плутовка трусила, но звонко хохотала…

А там уже к крыльцу коляска подъезжала,

И тройкою Яким качалку подавал.

— «Присядем.» Сели все, кто где, куда попал.

— «Готово?» — «Точно так.» Мы встали, помолились

И весело с отцом на сутки распростились.

А у крыльца уж ждет толпа друзей-ребят, —

Пришли проститься; к Наде ближе норовят.

У няни на руках, нарядная, как фея,

Она тянулась к ним, от радости краснея.

Пучочек васильков — одна, другой — грибок,

Подпасок вырезал витой ей подожок.

— «Ну, что ж, благодари,» мадам Кутлай, влезая

В коляску, было ей. Но Надя, забирая

Подарки, ничего не видит, хоть глядит…

А няня:— «выпадет, сейчас вот полетит!»

И васильки, и гриб не держатся в ручонках,

И подожок витой… А на лице, в глазенках,

Сияет радость,— да такая, точно ей

Корону поднесли из дорогих камней.

— «Пошел! Счастливо…» Кони тронулись. «Прощайте!»

Ребятки вслед; — «вы, барышенка, приезжайте

Опять.» Ценя признательность, детей гурьба,

Бегом, задворками, и, смотрим, у столба,

С количеством дворов и душ мужского пола,

Как выросли из-под земли, стоят и снова:

— «Прощайте, барышня! На святках к нам сюда;

Опять нарядимся.» — «Постойте, голубка. . .»

— «Ну, вот еще…» — «Возьми!…» Наш кучер рассердился,

Но внял мольбе, и мальчик своего добился;

Плетюшку с голубем отдав, он просиял:

— «Рушной, из рук клюет, сам в избу прилетал…»

Четверка приняла; вот церковь миновала

И между стенок ржи коляска завиляла.

Клубилась сзади пыль, сияло все кругом;

А Наденька, припав к плетюшке, голубком

Ручным, — как вешний снег на солнце, чистым, белым, —

Знай любовалася, и щечкам загорелым

Пощады нет от солнца, шляпка на спине.

Катим — и через час в Ванюшином селе.

Бурмистр нас у ворот с поклонами встречает,

Старушка, впопыхах, кур в двери выгоняет:

— «Пошли, проклятыя! Покоя нет от вас…

Желанные!… Вот я… Вишь, грязь везде у нас.»

Ванюши мать бежит: «вот гости дорогие!

Откуда вы? Куда?… И Ваня мой… Родные…»

И тут все на нее, счастливицу, глядят

И каждое словцо пустое, каждый взгляд,

Улыбку ловят, льстят, точь-в-точь своей царице

Придворные. — «А не прохладнее ль в светлице?»

Бурмистр спросил.— «Да, у тебя-таки тепло,»

На это дядюшка; и общество вошло

В светелку; на стене я, первое, заметил

Паскевича.— «Ты с этого?…» Хоть не ответил

Мне живописец ничего, но я узнал

Кирпичной копии лубок-оригикал:

Фельдмаршал на коне, сраженье под ногами,

Он с саблею в руке, из пушек дым клубами…

Работник самовар пылающий несет;

Хозяйка липовый, прозрачный, свежий мед

Поставила на стол, от мух оберегая;

Хозяин, синие тарелки расставляя

С орехами: «вот позабавьтесь,» приглашал!

Детей. Ванюши не было; он к сверстникам! удрал.

— «Добро пожаловать,» хозяйка нам шептала,

Краснея, что заря. И юный слух ласкала

Ты, теплая моя, родная наша речь…

И мне, тогда, уж вас хотелось приберечь,

Слова старинные, сердечного привета,

Лучи от горняго, негаснущего, света,

Любви родник ключом в родимом слове бьет:

Поет ли молодец про удаль, что зовет

В чужу сторонушку; природу ль величает

И там дорогу-путь — «дороженькой» ласкает,

Речонку— «реченькой»… «Дубровушка»—не лес,

А зорька — «зоринька». . До синих до небес,

До «красна солнышка», с закатом и восходом!—

Все приголублено родным моим народом.

Но, кроме сверстников, Ванюша долгом счел,—

Подите-ж, светские привычки приобрел,—

Богиням, грациям нижайшее почтенье

Визитом выразить. Желая, без сомненья,

И нас внимания бессмертных не лишить,

Меня и Надю взял с собой, — А поспешить

Нам надобно,— Кутлай и дядя.— Вишь, гроза

Сбирается. Но Надя, точно стрекоза,

Густой травой, двором, в припрыжку — прямо к дому

Мы —в перегонку. Слов не тратя по-пустому,

Мадам Кутлай молчит; а няня, знай, ворчит:

—«Измяла платьице… Зачем, куда бежит?

Постойте, шалуны! Дай юбочку поправить.»

Богиням, правда, что нельзя же так представить

Ее; соломенная шляпка на боку,

Пылает личико и кудри, — гребешку

На зло должно-быть, — вырвались, летают, вьются

И спутались, как хмель… Но дети, знай, несутся

К террасе каменной; на ней дворецкий ждал.

Наткнувшись на него, мы струсили немножко,—

Трунил над нами Фавн, мне помнится, в окошко.

Дворецкий толстый был и важный, будто граф,

Во фраке, при часах с печаткой. Увидав

Гостей, он—настежь дверь, немного понагнулся;

Мы поклонились,— в дом; и сонм богинь проснулся.

Чехлов уж не было; бессмертные опять:

— «Зачем нас будят все? Зачем чехлы снимать?»

— Венера Медичи! А няня: «и нагая.»

А Наденька, косясь, богине: «вишь, какая!»

Богиня— ни гугу, с величием молчит;

И Надя, не простясь, к Юпитеру бежит.

Психея издали, с улыбкой снисхожденья,

Внимала девочке.— «В ребенке уваженья

Где ж требовать? Нельзя,» так думала она.

«Несчастье в том, весь мир, ведь, выжил из ума.

Состарился он что ль? Рассорясь с красотою,

Вдруг молится мешку с начинкой золотою.»

Дворецкий дальше нас… Идём.— Вот Купидон…

А няня:—  «просто срам… В старинный, барский дом,

Как мать родила, баб бесстыжих понаставить!

Нашел чем, нечего, твой граф гостей забавить.»

Дворецкий было ей: — «помилуйте, антик…»

Старушка, знай, свое: — «У немцев, знать, навык

Бесстыдничать. Грехи…» Представившись Милосской

Венере, Грациям, на мрамор на паросский,

Заплаченный в куске чуть-чуть не миллион,

Полюбовавшись, мы смотрели мебель, дом,

Зал, с куполом лепным н с люстрою хрустальной,

Глядели будуар графини, весь зеркальный.

И думалось: «а что, графиня молода?

И где она теперь, и ездит ли сюда?»

В головках детских дом уж начал населяться…

Но тут мадам Кутлай велела нам прощаться

С дворецким… Все к нему: «мы вас благодарим.»

— «Помилуйте, за что? Вот, жалко, нет картин;

Отправили в Париж. Угодно так графине.

У нас Корреджий есть, каких не сыщешь ныне.»

Мы вышли… Темь; нависли тучи; парк и сад

Окаменелые, в безмолвии, стоят.

Лист не шелохнется и притаилась птица…

А солнце угольком, что красная девица,

Тихонько, сквозь забор, на улицу глядит:

«Авось, мой дорогой на сером пролетит,—

На сером в яблоках, под бархатной попоной,

Расшитой серебром и жемчугом саженой.»

Нам страшно сделалось; язык— как онемел,

И робко детский глаз на темный свод глядел.

Земля и небеса чего-то, словно, ждали,

Лишь змейкой молнии зловещие играли.

— «Не переждать ли нам?» Вот, вихорь пыль погнал;

Сверкнула молния и гром загрохотал.

А сосны у села тот грохот услыхали

И, на грозу сердясь, вершинами качали.

Мы в избу. Дядя там:— «затворена ль труба?

Окошки, дверь, гляди…» И скуталась изба.

Скорее четверню на двор крестьянский, крытый,

Ввели. «Плетюшка где?» тут Надя. Как убитый,

Лежал на дне ручной, прижавшись, голубок;

Зачуяв, знать, грозу и он, как мы, примолк.

Вот молния огнем все небо осветила

И нянюшка, крестясь, «свят, свят,» проговорила.

«Креститесь.» Страшный треск, что тысячи ракет,

Раздастся и опять раздвинет тучу свет;

И полымя стоит, ударом угрожая;

Притихли все в избе, а няня— как немая.

— «Проходит», дядя нам, уставившись в окно.

А дождь— как из ведра; над бором рассвело.

Удары тяжкие подале грохотали…

На улице, толпой, мальчишки напевали,

Знакомую чай всем: «ты, дождик, перестань;—

Пройдешь, поедем мы,» зачем-то, «во Рязань».

«Кресту» хотелось бы в Рязани «помолиться»

И «Спасу,» местному, ребяткам «поклониться.»

Заслышав песенку, мы ожили тотчас.

Ребята послушал дождь, — прошел, и через час

Мы ехали домой. Как после слез горючих

Легчает на душе, так солнце меж плывучих,

Разорванных в клочки, проплакавшихся туч,

Кидало на поля прощальный теплый луч.

Взирая на закат, природа улыбалась

И солнцу на ушко: «ведь, ты не раз прощалось,—

Воротишься опять.» Стемнело. Ночь идет.

Туман седой с реки, что водяной, встает…

И, точно плут-глазок девицы-чаровницы,

Мигали над леском, по синеве, зарницы.

 

III.

Как мы приехали, описывать не стану;

Упомяну одно: Дианке и Баяну,

Лягавым дядиным, был праздником приезд.

То к дяде, то к Кутлай Баян в объятья лез;

Дианка нянюшку за платье теребила,

А Надю на крыльце чуть-чуть не повалила.

Мы, домом пробежав, с Ванюшей тотчас в сад;

Там все по-старому: столетние стоят

В аллее липы, пруд с плотиной; вот и баня…

— «Эй, полуночники!» с крыльца кричала няня.

Мы воротилися, уселись за столом

И после ужина заснули крепким сном.

Вот, приблизительно, подробности прибытья, —

Пустого в сущности, неважного событья.

Синицыно село… (под пашней десятин

Должно быть… справлюся….. Я знал, да позабыл) —

Прадеднее гнездо, поместье родовое;

Луга поемные… Имение большое.

Я помню, как теперь, соседи все в одно:

«Синицыно у них— что золотое дно.»

Но дном его назвать нельзя, я полагаю:

Огромная гора… Да, я другой не знаю.

Бывало шестерик дормез едва везет

По глине; а меж тем синицынский завод—

Темно-гнедая масть — считался не последним;

Хоть, правда, жеребцы скорее долголетним,

Почтенным возрастом похвастаться могли,

Чем юностью. Ружье, лягавые влекли

Сильнее дядю, чем породистые кони.

Охоту, рыбные в реках, в озерах тони

Старик любил,— да как? — ночей не досыпал,

За то бекаса в лёт, без промаха, стрелял.

Оранжереи две… Я вам могу поштучно

Деревья перечесть, да не было бы скучно?

Я лучше поведу вас прямо в барский дом,

С подвалами внизу, дубовый, с чердаком,

И не порожним, —нет, с старинными вещами;

Нельзя пренебрегать такими чердаками.

Я помню, там лежал негодный разный хлам.

Чердак— музей. Чего там не было? Экран

Канвовый, с пудреной пастушкою в роброне;

Ботфорт худой,— другой утрачен; на поддоне

Гранитном бронзовый Юпитер, иль Зевес

(Он после продан был за пустяки, на вес);

Треух прабабушки, уник открытый Надей

(Шалунья в нем явися раз, и с нами, с дядей—

Чуть-чуть истерика не сделалася, смех…

Мне Ваня срисовал потом ее; на грех,

Я потерял его рисунок акварельный);

С амурами, резной, с стрелами, верх постельный;

Какой-то храм, руины, краской клеевой

Написаны; картон, открытый, помню, мной;

Две трехуголки Павла времени, рапира,

Четвёркой фаэтон— должно-быть Фебов, лира,

Латунной жести меч, изломанный шишак

И молью съеденный, с гремушками, колпак.

Всего не перечтешь… Что день, мы открывали

Новинку старую, пока нас не прогнали.

Отсюда мы пройдем на верх, на мезонин,

С двумя балконами— на двор и в сад один,

У детской Наденьки… Но вид какой оттуда!

Река, наш городок и сел с полсотни. Чудо!

Ванюша мне и вид, было, нарисовал;

С натурой посравнив, однако изорвал.

Цветущие луга, поля лежать коврами;

На синей полосе необозримой дали

Белели церкви; ближе городок стоял,

Как на ладони весь; я, признаюсь, желал

Всегда им любоваться издали, с балкона,—

Вблизи он был тогда ни пава, ни ворона.

Дом этот выстроен, преданье есть, назад

Лет двести. Кем, зачем?… Источники молчат.

Старинная семья дворянская родилась,

И воля Божья, в нем, потом над ней творилась.

Полкладбища столбов, гранитных урн и плит

С фамилией одной, в Синицыне. «Лежит,»

Или: «покоится здесь бригадира тело.»

«Скончался в марте, год…» Кому-б какое дело?

Нет, пишут все… Пониже стих: «прохожий, стой…»

А дальше стерлося, и не прочтешь. Другой

Украшен был фигурою печальной

Из мрамора; но мальчик что-ль, рукой нахальной,

В крапиву статую безжалостно столкнул?

На прочих просто текст: Господь бы помянул

Дворян угасший род во Царствии небесном.

И лучше: что в стихе, положим, даже лестном?

В фамильном ряде лиц дворян почтенных лет,

Солидных дам, девиц, я помню, был портрет

Прекрасной женщины, в воздушном платье белом;

Куда бы я ни шел—гулять, или за делом, —

Невольно на портрет хоть беглый кинешь взгляд;

Головка несколько отброшена назад,

А синие глаза, куда бы вы ни встали,

Везде вас, как на зло, приветливо встречали;

Из рамы выставясь, как будто: «погоди»,

Шептала мне она: — « побудь здесь, не ходи

К живым; там вечно шум, да пересуды, ссоры;

А на день лад,— пошли пустые разговоры;

Такой-то помер, тот обласкан при дворе,

Пожар недавно был на Светочей горе,

Республику хотят устроивать французы,

А шляпы брошены и носят все картузы.»

Мой дядя никогда в портретной не бывал;

Однажды, впрочем, я его там поимал…

Он перед ней стоял, на грудь скрестивши руки

И старой головой качая: «день разлуки,

Шептал,— как бы вчера… А мне за пятьдесят.»

Меня увидя, он: «забыл, должно-быть, брат

Портреты попромыть прислать ко мне Боброва.

И рамы бы пора мне вызолотить снова.»

В Синицыне еще могу вам показать

Ружейную; знаток, охотник пострелять,

Уверен я, скорей за будуар графини

Ругнет меня, а не за это. Лазарини

Лазаро Коминац, граненный, длинный ствол,

Железо точно воск; он к дяде перешел,

В тринадцатом году, от короля Мюрата;

Коляска короля была донцами взята.

Дэлети, Старбус бьют на семьдесят шагов,—

И бекасинником,— Гаврило Пермяков;

Франчини, длинные, с чеканкой пистолеты,—

Поддоны красота, а на замках портреты

Веронца мастера и, надо быть, жены—

Одной, как говорят, с супругом сатаны…

Кинжалы были; но оружием холодным,

Броней старинною иль чем-нибудь подобным,

Наш скромный арсенал похвастаться не мог.

Дамасский сабельный был недурной клинок,

Стилет с билетиком: «купил у итальянца»;

Палаш заржавленный, дрянной, Жозефа Франца;

Суворов дедушке, на память, подарил, —

Должно-быть Австрию мой дедушка любил.

Вот библиотека… Не лучше ль, впрочем, мимо

Пройти? Здесь все, что, так сказать, необходимо

Для дворянина было переплесть в тот век

И за стеклом иметь; так всякий человек

Благовоспитанный тогда имел Вольтера,

И Монтескье «законов дух,» Руссо, Мольера;

Радклиф, Клопшток, Расин, Тацита перевод,

Плутарх для юношей, имелись, Вальтер Скотт—

Маркиз Глаголь —роман, Булгарин, Сумароков,

Хемницер, Коцебу, и целый ряд уроков,

Иль разговоров, с фразами:— «вы каковы?

Каков ваш батюшка?» — «Имел боль головы.»

Журналы… Но о них… Все эти Галатеи,

Сыны Отечества, Записки, Атенеи—

Исчахли до того, что тошно поглядеть.

Что, наши будут ли от времени бледнеть?

Одной тебе, моя народная, живая,

Речь богатырская, цвести, не отцветая!

За то ты рождена на воле, и заря

Крестила с солнышком, красавицу, тебя.

Лелея во лугах, в полях, под небесами,

Под ясным месяцем и частыми звездами,

Тебя народ века, что сокола носил,

Слезой отпаивал и пламенем вскормил.

Мы утром пили чай у Нади, в мезонине.

Мадам Кутлай внизу этюд на клавесине

Играла… Помню я, и живо, этот день:

Бежало облачко, на луг кидая тень;

Из сада веяло скошенною травою

И пахло липою… Полуденной жарою,

Мы, истомленные, лежали на полу,

Перед балконом, в детской; в комнатке, в углу,

Прижавшись, ворковал над кормом голубь белый…

Краснея, нянюшка, как персик перезрелый,

Нам объявила: «вы останетесь все здесь.

Профессора везут; в спожинки же развесть

Хотят вас всех, и Наденьку, по пансионам

Французским некаким… Ну, словом —к фармасонам.»

Ей Ваня:— а меня?— А нянька: «и тебя

В каку-то академь… Не выговорю я.»

Я должен… Надо бы, на драматургов глядя,

В начале, но мне здесь она велела, Надя, —

Я второпланных должен действующих лиц

Представить; в колесе, ведь, нет последних спиц, —

Все нужны: вынь одну— и колесо не прочно;

Попробуйте на нем проселком… Так же точно

И в жизни, в повести… Я после разузнал,

Кто няньке грустную новинку рассказал;

Она от Федора разведала, от брата,

О том, что нас хотят развезть; хоть воровата

Была старуха, но и нас не проведешь.

Он камердинер был; от них не сбережешь

Секрет. Да, раздеваясь, вдруг, на грех, вздохнешь?

А часто сам с собой бормочешь, речь ведешь:

«Вот, ходит индюком, а мы-то величаем.»

И камердинер ваш, глядишь, сквозь зубы:— «знаем,

Ты про кого. «Наш Федор Тихоныч читал;

Любил Державина; я помню, представлял

Его точь-в-точь, две капельки воды, бывало;

И няня,— брат ведь ей,—все на меня ворчала:

«Тебя постарше он; дразниться— это грех

Великий. Подымать не след людей на смех.

Без времени-поры не смейтесь над другими;

Посмотрим, сами-то вот будете какими…»

Он первый тенор был в капелле у отца,—

Село Синицыно как самодар-сума,

Ссужало щеголя Васильево груздями,

Овсом-кустовиком, коньми и тенорами.

Так Федор Тихоныч лет десять украшал

Наш хор Васильевский, но голос потерял.

На счастье, обладав наружностью счастливой,

Взят в камердинеры; не камердинер— диво

Федюша был; смышлен,—  ну, точно Фигаро

У Бомарше,— красив и не одно село

Свое с ума сводил, — девиц я разумею;

Сусанны дальние кидалися на шею

Ему на перебой, пока одна, своя,

Не победила всех плут-девушка, швея;

На Невском у мадам француженки училась

Лет пять никак, иль шесть,— ну, там и навострилась..

А до помолвки с год сестра-славянофил

Влюбленных ссорила, но выбилась из сил…

И кончилась вражда любовью, примиреньем, —

Пленила нянюшку невестка «обхожденьем».

Конечно, не таких невест иметь он мог,—

Купчихи сватались; в уездный городок

Наш хор езжал не раз к судье на именины.

«Скажи ми, Господи, Ты день моей кончины,»

Я помню, плакали, когда споет тенор,

И, будто туча свет, покроет голос хор…

Но Федор Тихоныч был счастлив со швеею;

Все любовались им, да, помню, и семьею.

Но так как на земле сей совершенства нет, —

Без тени и нельзя… Ведь, скучно, свет да свет; —

По праздникам большим, на барских именинах,

Под новый год, на масляной, иль на крестинах,

Не часто, раз пяток, так, в год, он подпивал,

И жар поэзии им тут овладевал.

Жена и нянюшка хлопочут, суетятся,

А у него стихи все на уме вертятся.

Жена ему: «пусти, пирог, ведь, подгорит.»

Наш Федор Тихоныч немножко помолчит

И за свое: «постой, прислушайся, внемли…

Да брось ты это все!… «Вы, сильные земли…»

Жена ему:—  «чудак, ведь будем без жаркова…»

А он: — «ты дерево и чувства никакого.»

Параша, дочь у них, красавица была,

Погодки с Надею и вместе с ней росла;

И, по отцу, контральт, и не дурной, имела;

Мадам Кутлай хорал, дуэты с нею пела.

А. Федор Тихоныч, бывало, подойдет

К дверям и слушает, как дочь его поет…

Мудрен, хитер узор в житейской паутине…

Кем назидались мы? И кто наш ментор ныне?

Сегодня уж не тот, каким я был вчера;

Домой катишь не тем, каким ушел с двора,

Чтоб сделать два иль три, ненужные, визита,

Линяешь каждый час, и, право, шито-крыто—

Меня ли учит кто, иль я кого учу,

Когда сам над собой труню или ворчу?

Да не далеко взять: где Наденька добилась

Такого слуха тонкого, чутья? Ленилась,

За гаммою зевала; вам мадам Кутлай

Расскажет, как с ней билась… Случайно, невзначай,

Я разгадал, кто был наставницей, — Параша

С своею песенкой. Ведь, это, воля ваша,

Билиберда, сумбур; и как тут разберешь,

Подумайте, где потеряешь, где найдешь?

Да, после этого… Она стихи ценила

И, с детства, мысль иль искру чувства находила

В трезвоне площадном, как бабушкин треух

В ненужной ветоши… Откуда этот слух?

Что ж, Федор Тихоныч, вы скажете, влияли?

Стихи они одни, как подопьют, читали.

Моложе будучи, я сразу порешал,

Кто, что откуда взял; но, позже, спасовал.

Я мог бы всю вину свалить на мать-природу,

Иль на дворянскую, старинную породу.

У предков, и у ней, античный профиль был;

Но ни один из них оценщиком не слыл

Изящества в стихе, иль в музыке, в скульптуре;

Как тут искать причин в крови, или натуре?

Хоть бы в Афинах, — ну… нет, в Спарте ведь, в селе

Синицыне, где годы целые в пальбе

Из штуцеров, в полях отъезжих, пролетали,

Где только и речей,—  бекасов сколько взяли,

О прошлой осени, на Марьиной горе,

Иль тяга будет ли на утро по заре,

И как досадно, что год от года болота

Пересыхают. Всё— охота и охота.

Бывало,— только что Кутлайша за этюд,

А за окошком— бац… Собаки заревут

И опрометью в сад… Она: «mein Gott», а Федя:

«Винтовки пробуют; сегодня на медведя.»

Вы читывали ль вязь, из русских букв узор,

На старых чарках? Взор сперва встречает вздор:

Он, веди, две фиты, зачем-то вдруг, мыслете,

Две ижицы рядком, а подле них живете.

Но вы, знай, смотрите; досадно стало вам…

Вы пристальней, и вдруг,— конечно, по складам, —

Читаете: «любовь,» — тире — «сосуду злату

Подобна; не разбьется.» А внизу, по мату:

«Аще и погнется.» Ведь, вот, и в жизни так…

Про одного кричим: «тупица, дрянь, дурак.»

А про другого: «он лишь хлеб жует на свете.»

Но всмотришься: глаголь, а тот, глядишь, мыслете;.

И в изречении попробуйте без них:

Либо нарушен смысл, либо не вышел стих.

Кавычка, титло, крюк— и те необходимы;

Сотрите их — и надписи необъяснимы.

Вот почему нельзя, не в праве я никак,

Фиделя пропустить; хоть он большой чудак,

Но, может, — титло, знак, крючок или кавычка,

Тире, иль важная для мысли перемычка?…

Фидель венгерец был; другие говорят —

Русин; есть даже мнение, что он хорват

Из Венгрии. Фидель пришел с Наполеоном

В Московию, солдатом, с польским легионом;

После кампании, ворочаясь в мороз,

На родину свою, он отморозил нос,

Отстал от армии, к старухе в плен, крестьянке

Попал и дяде сдан на полковой стоянке.

Охотник до собак, порядочный стрелок,

Он дядю тотчас же расположил, привлек

К себе. Шинель в дырах — не спорщица с морозцем;

Герой махнул рукой и стал оруженосцем.

Двустволки чистил он, щенят дрессировал,

Плёл ягдтажи, картечь и пули отливал.

«Фиделем» прозван был от дяди он не даром:

Гусар сманить хотел, но воин с тем гусаром,

Богатым графчиком, уйти не пожелал

И до кончины дней на лаврах почивал

В Синицыне. Седой, сутулый, молчаливый,

С короткой трубкою в зубах, неторопливый,

С усами, в куртке синей, в длинных сапогах,

Картуз кибиткою из кожи; весь в ремнях;

Парфорсы, торока, кисет, при нем огниво,

Собака у ноги, двустволка… Но «счастливо»

Попробуй кто-нибудь скажи ему, когда

Идет он на поле задворками. Беда!

Из-под седых бровей сверкнет на вас глазами,

Приостановится — и угостит словцами.

Будь это женщина, прикащик, дворянин,

Уж не прогневайтесь, привет тут всем один.

Раз в год, а то и два, —но чаще не случалось, —

Двустволка, а под час и куртка оставалась

У целовальника на Ёмсне, в кабаке;

Обезоруженный являлся налегке

В Синицыно, а то телега посылалась

В те злачные места, где тело обреталось.

Синицыно давало целый ряд картин

Из прошлого… Да, Дмитрий Шепинов один,

Прикащик, пехтурой прибредший из Парижа,

Где барина похоронил… А не минешь, я вижу,

Хоть мимоходом, вскользь, его представить вам:

Когда в Париж лететь приказано орлам

Российским, по следам Наполеона, было,

Другой мой дядя, шеф полка (его могила—

Не здесь, во Франции), израненный взят в плен

Французами в предместье, да у самых стен

Парижа, — заболел, чрез полгода скончался,

И Шепинов один во Франции остался.

Покойный шеф, от молодых ногтей, питал

Страсть к бриллиантам, пол-именья промотал

На них. Слуга без франка, по его кончине,

Остался сиротой в Париже, на чужбине.

Продать коллекцию, остаться и живи

Проприэтером,— за границею ищи.

Но Дмитрий Шепинов наш был не из таковских, —

На блага не сменял краев родных, отцовских,

И с палкою, с сумой, на родину прибрел,

За поясом храня чуть-чуть не миллион.

Отец мой, дядя— все той честности дивились.

Ну, нынче бы не так, как он, распорядились.

Наталья Дмитриевна столетняя, отца

И дяди нянюшка, и рода и села

Живая летопись. Усевшись на лежанку,

В сумерки, в девичьей, про барыню-крестьянку,

«Лесную бабушку», рассказывать начнет:

Как бабушка сама полола огород,

Как девок день и ночь за пряжею морила,

Бумажки в коробах как бабушка сгноила;

Первейшей при дворе штатс-дамою была,

Вдруг Питер бросила, кареты продала,

В деревне, да в избе,— от прежней-то от неги,—

Век вздумала дожить, а ездила в телеге…

Скупа была, кажись, посереди зимы,

Кусочка льду не даст, кому нибудь, взаймы;

Деньжищ за миллион штатс-дама накопила,

Не ела, не пила, да чорта и купила.

Слепой старушки той о днях былых рассказ

То вспыхивал огнем, то путался подчас…

Так в печке угольки, когда дрова сгорели,

Зардеются, блеснут и, смотришь, потемнели,

Чуть тлеются, слегка прикрывшись пепелком;

Потухнут,— где гореть, расставшись с огоньком?

И твой священный лик живой передо мною,

Друг верный, духовник,—  богатый нищетою,

Высокий кротостью, смирением. Твои

Советы и любовь, как сельские огни,

Доныне светят мне, средь жизненной мятели,

И сердце греют тек, как в детстве, помню, грели.

Маститый старец сам пахал и боронил;

Не раз ему отец: «ведь ты и стар и хил, —

Ну, что тебе с сохой на старости возиться?

С тобой, ты знаешь, мы готовы всем делиться.»

Но старец, покачав серебряной главой:

— «Спасибо за любовь, за ласку, мой родной!

Немного надо мне на жизненном закате;

Но не лишай меня ты этой благодати…

Ведь выдешь в полюшко— спокойство, тишина,

А в роще рай земной, березонька, сосна…

Вот солнышко взошло, кругом все обогрело.

Молитву сотворишь — и примешься за дело.»

Бывало подойдем со страхом пред налой,

Ты нас благословишь мозолистой рукой

И кротко, точно мать: «проститься, детки, надо.»

— Прости нас.— «Бог простит. Молитесь. Рцы ми, чадо»

И после как легко на сердце, на душе…

Теперь, святый отец, ты не сказал бы мне:

«О таких-то грешников, как ты, сам Царь небесный

Не взыщет, а простит.» Твой взор спокойный, честный,

Проникнув в глубь души, израненной, больной,

Увлажен был бы, днесь, слезой и не одной.

Распутица, а ты, пешком, идешь с дарами,

С открытой головой; сребристыми власами

Играет ветер; дождь, гроза, иль вьюга вей,

Ты их не переждешь, и алчущих детей

Скорее накормить спешишь небесной пищей,

Будь званный то богач, или избранный нищий.

Но горе с радостью соседями живут. —

«Профессора с Москвы какого-то везут»,

Нам нянька на ушко тихонько сообщила,

И к вечеру, глядим, коляска подкатила

К крыльцу… Сидит отец и гость какой-то с ним;

Мы в залу; у дверей все кучкою стоим.

Профессор снял шинель, взглянул и как-то строго

На нас. Отец, здороваясь: «я опоздал немного.

Вот гость приехал к нам. Его давно я ждал.»

«А где ваш дядя? Брат?» Но дядя полевал;

Тетеревей нашел Фидель четыре взводка;

В полиатки, ранние. В июле—клад-находка.

Отец с профессором, уселись кушать чай;

По чашке налила и нам мадам Кутлай.

Но мы, не торопясь, нарочно долго пили

И из подлобья за профессором следили.

«Профессор,» Наденька шептала Ване, мне;

— «Профессор!» и у нас вертелось на уме.

От няньки знали мы, что нам экзамен будет;

Я на ухо Кутлай: «а долго он пробудет?»

— Не знаю. Гость молчал; завел свои часы.

Отец ему: «набор с такой-то полосы

Объявлен.» Гость в ответ на это только крякнул.

За садом, на лугу, ружейный выстрел брякнул.

«Вот возвращается с охоты, видно, брат,»

Отец заметил; гость взглянул в окошко в сад.

Подробности пишу я эти вам нарочно;

Вы скажете: «зачем? Ведь, это просто тошно.»

Что ж делать, помнится и чай, и разговор…

И почему безделицу иную, вздор

Из головы не выбьешь, — а что нужно, дело,

Глядишь, через годок-другой и улетело?…

Я помню, например, профессора жилет

Из желтого пикэ, цепочку, туалет

Дорожный, кисть, ремень и бритвы; как он брился

В уборной желтенькой, где жить расположился.

Хоть правда, что для нас он сам, его приезд

Загадки были, ведь; потом — ученых звезд

Не видывали мы… А тут еще экзамен

Он будет делать нам; теперь наш страх забавен,

Теперь профессоров видал я, но тогда

Струхнули-таки мы, да как еще, беда!

Рассказывать о том, как появился дядя,

Как познакомились и как, Дианку гладя,

Профессор объявил, что сам ружье любил, —

Не стану я. Скажу лишь, он расположил

Нас несколько к себе вниманием к Дианке…

Подите ж? Не с лица, а иногда с изнанки

Товар-то узнаешь, хорош он или нет.

Профессор был ни стар, ни молод; средних лет, —

Тех лет, когда лицо приобретает свойство

Такое, что стихом рифмованным геройство

Его описывать… ну, словом, тех был лет,

Когда, не торопясь, невесты «да» иль «нет»,

И то чрез тетушек, не лично, отвечают;

Когда приятели, встречаясь, начинают,

Любя вас: «полно, брат, какой же ты старик?

Ты, просто, молодец, вот только что парик…»

Профессор в шесть часов вставал поутру, рано,

И по саду гулял, иль заставлял Баяна

Поноску подавать; Баян всегда был рад,

Когда, швырнув платок, подать ему велят.

Раз гостя в детскую мы с дядей приводили;

Обозревая вид в трубу, они хвалили,

Сказали:— «просто Рим с Кампаньей, ширина….

И точно пинус там, над нивою сосна…»

Мы каждое словцо профессора ловили,

Как кушает он, пьет, зачем-то норовили

Заметить,— так он нас, я помню, занимал.

Я даже в щель за ним, зачем-то, наблюдал.

Живет он месяц, два, как вдруг, глядим, учитель

Приехал наш. Кутлай: «вы с ним не повторите-ль

Четыре правила? Грамматику со мной

Пройдете.» — А урок?… «Не надо.» Мы гурьбой

Все в детскую втроем; забыты наблюденья

Над гостем. Ваня мне: «четвертое склоненье

Как спросить? Скоро, знать, экзамен-то? Беда.»

И в рев, да на голос. Кутлайша: «господа!…

Ну, Надя— девочка, а мальчикам-то стыдно.»

Богослов тоже нам: «да мне за вас обидно:

Четыре правила, помилуйте, не знать?

Ведь, он вас хочет так, немножко, испытать.»

— Толкуй!… мы думаем, знай всхлипывая разом…

— «Нишкните,» нянька нам, а у самой под глазом

Тож катится слеза. Никак дня через два,

От чаю нас Кутлай в гостиную ввела;

Глядим, а на столе лежат уже тетради,

Вон—Ванина, моя, а вон— и почерк Нади.

Вошел учитель наш, взволнован тож, смущен.

Глядим, отец идет с профессором вдвоем.

Экзамены, я чай, знакомы всем отчасти…

Мне ж насолили так, что я их за напасти

Житейские считать недавно перестал.

Я их, должно-быть, раз десятка два держал.

Не знаю, искренно, или же притворялся

Профессор, но весьма, мне помнится, остался

Доволен нашими ответами, хвалил.

А за одно его я, просто, полюбил;

Окончив в полчаса в науках испытанье,

Он встал, отца к окну отвел: «образованье,

Конечно», говорит, — «вещь важная, но им

Какой же пансион еще? Мы все спешим

Детей учить; нам льстит, что мальчик-малолеток

Реторику прошел, и этим губим деток.

Как мясо вдруг давать заместо молока?

Почтенный друг, пока, учите их слегка

В деревне. Пансион испортить их успеет…

И что душить амбрэ,  где жизнью так и веет!»

 

IV.

Как ни стараюсь я рассказ вестип плану,

Заране с циркулем, с линейкой, по масштабу,

Начерченному мной,— не тут-то было, — сел,

Задумался —и план куда-то улетел.

Рисуешь, — на полях конечно,—то избушку,

То иву над прудом, то Надину игрушку,

Головку девушки крестьянской, через двор

Идущей с ведрами,— да, словом, всякий вздор,

Что память, как чердак, зачем-то сохранила.

Жизнь-скопидомка мне, однако ж, перешила

Из старой ветоши кой-что, и я ношу.

Желающих взглянуть, когда-нибудь, прошу.

Вещицы две иль три меж ними есть такие,

Не купишь в наши дни за деньги, и большие.

Окроме прочности, не будут так линять,

Как новомодные матерьи. Бабка, мать,

Две тетки, ежедён, шушун один носили,

Да, верьте, и на мой век хватит,—  перешили.

Я всем советую иное не кидать.

Кой-что из старины нельзя не сберегать;—

В хозяйстве лоскуток, тряпичка пригодится;

Не счастьем — бережью у бабы-то спорится.

С полей везут в село телеги сжатый хлеб;

На гумнах, в перобой, снопы молотит цеп;

Отмаялся мужик, и лето-собироха

Прошло; того гляди, на санках, подбироха,

Нагрянет зимушка. Мы около стогов

Играем, прячемся, пугая воробьев,

Трескучим облачком порхавших над амбаром,—

Ворами их зовут и бить велят недаром, —

Воруют; хоть видал, и не однажды, я:

Пропало двести мер, — вали на воробья;

А буде воробей маленек, свезть не сможет,

Попросит подсобить мышонка,— тот поможет.

Зерно купцам в тот год, и выгодно, продав,

Отец мой в Петербург удрал, не для забав—

По делу: тяжба шла лет сто о миллионах

Штатс-дамы— бабушки; секретари в законах,

В указах рылися; поверенный писал

Прошенья длинные, за что и получал

Шесть тысяч слишком в год; отец меблировал

Роскошно дом ему, в две тысячи карету

Купил, а лошадям числа и сметы нету.

Овсом, пшеницею поверенный всем брал,

Чтоб бабкин изловить взлетевший капитал.

Не то, чтоб стороны уж очень были жадны

К казне, которой нет, но каждому досадно,

Обидно было: как, наследники не мы?!

У бабки были две, по матери, сестры,

Прасковья Юрьевна… Татьяна и скончалась

У деда на руках, — ей часть ее досталась

От Тита Силыча, холостяка; мой дед

Внучатный был ему, —тут сестры есть иль нет, —

Две линии; одна, к которой мы, поймите,

Принадлежали, старшая была. Решите:

Тит Силыч—в нем вся суть—от этой старшей шел

И нас прямехонько к наследству бабки вел.

В палате, помню я, так точно и решили;

Те— апелляцию… Но тут порассудили

Они и мы потом: «ведь миллионов нет, —

Так что же тратиться, хоть уступать не след?»

А главное и им, и нам порядком Питер,

Как молвится, бока той тяжбою повытер.

Поездка же отца была до мировой;

Поверенный ему писал: «вам здесь зимой

Быть нужно; кой-кого вы лично посетите

И двух секретарей, хоть малым, подарите.»

А мы в Синицыне остались с Надей, жить.

Отцы решили: — «их дороже врознь учить.»

Учителей троих нам наняли уездных.

Богослов, на одной женясь из наших, местных,

Девиц духовных, взял в приданое приход

И славить приезжал на святках каждый год.

С весенних ранних дней, сестра, твой резвый лепет

Во мне будил то смех, то сердца робкий трепет;

Твой голос ни года, ни жизнь не заглушат…

Так волны на море в ночь грозную шумят,

Ревут и мечутся, а над утесом дальным

Маяк горит себе, за фонарем хрустальным,

Смеясь над бурею, над ветром: «ну, задуй,

Попробуй… Знай, горю… А ты, себе, бушуй.»

Живая, резвая, бывало, расшалится, —

Вдруг смолкнет, на цветок, на небо заглядится…

Менялись быстро в ней и радость, и печаль…

А сердца жар манил ее куда-то в даль.

На мир, на жизнь она—как на музей смотрела,

И часто: «крылья будь, я б птичкой полетела

За радугу-дугу, что над рекой стоит.»

Но думка проплыла, и Надя нас смешит:

«А что, вспорхни я вдруг, ведь вы бы закричали?

И долго б, рты свои разинув, простояли.»

Я понял лишь теперь, о чем мадам Кутлай,

Любуясь Надею, порою, невзначай,

Украдкою от нас, тихохонько вздыхала;

А раз, гляжу, слеза скатилась и упала

Зерном жемчужиной на клетчатый узор,

Канвовый; на него, уставив влажный взор,

Она весь вечер тот, осенний, промолчала.

Я басни вслух читал, а Надя сочиняла

Проект дворца из карт, с светлицей, теремком;

Ванюша рисовал пейзаж карандашом.

Тот год в Синицыне, где принимала фея

Девятилетняя радушно нас, владея

Самодержавно всем и всеми, не смогу

Изобразить… И где же кисти иль перу

Успеть накидывать картину за картиной,

Летевшие стрелой? Так вечером, в гостиной,

Развесив простыню, мадам Кутлай на ней

Показывала нам зверей, людей, теней,

В волшебном фонаре, знай, стеклышки меняя…

Ведь, не Параша я, — та, к стенке подбегая,

Бывало их схватить пыталась, а Кутлай

Трунила: «что же ты? Беги. Ну, поймай!»

Порою звуки мне доносятся оттоле,

То песня зазвенит далеко где-то в поле,

То словно ручейка хрустальная струя

Польется в бочажок, задумчиво звеня;

То, будто навестив заглохшую дорожку,

Вдруг ветер шелестит и катит понемножку

Отживший, желтый листа; то глухо прогремит

Литавра,— мерный марш печальный загудит;

То звуки с вышины алмазными огнями

Посыплют словно дождь и смолкнут под перстами.

Да, это клавесин… Вон и она впотьмах;

Улыбка, вдруг слеза сверкнет у ней в очах…

Войдя тихонько в зал, расселись мы на стулья,

И нотки, точно рой пчелиный из подулья,

Несутся облачком за маткою, жужжат…

Очнется: «дети где ж?» А дети тут сидят.

А святки… В сумерки вбежит на верх Параша:

«Что, ряженых впустить?» И всполошится наша

Хозяйка Наденька: «впустить, зови!…» — « Постой,

Тут няня:— коль опять кто бабою-ягой,

Иль ведьмой киевской нарядится, аль лешим,—

В три-шеи протурю… Мы этим беса тешим.

Нашли рядиться кем! Опять вам ночь не спать?

Да и Цецилии Ивановне сказать

Сперва.» А Надя ей: «мадам Кутлай позволит.»

— «Нет, без нее—ни-ни… Скажу, и как изволит,»

На это нянюшка; потащится к Кутлай.

«Позволила, зови!»— Так звать? «Да, звать, ступай.»

Парламентер стрелой в застольную, в припрыжку.

Мы—вниз. Вот барабан, и в залу вводят Мишку;

Коза, ворожея-цыганка тож идут.

— «Ну, Миша, поклонись пониже, — поднесут

Винца стаканчик. Ну, как малые ребятки

Горох воруют? Как селом, во все лопатки,

Где сухо—брюхом, где мокренько— обползут?

Как старые старухи овес с ячменем жнут,

Кряхтят, господ бранят, да гладят попереги?

Как батюшкин батрак едва волочит ноги—

На молотьбу бредет? А ну-ка, Миша, как

С работушки в кабак бежит попов батрак?

Да попроворней!… Как секретари в сенатах

Поминочки берут? Как господа в заплатах

Домой от них идут? Топеря пропляши,

Уважь господ, —гляди, дадут на калачи.»

И Мишка, зарычав, под барабан, с козою

Пойдет плясать, в сердцах мотая головою.

Цыганка подойдет: — «давай поворожу!

На ручку положи, всю правдушку скажу.

Таланная моя, как вырастешь большая,

Красавицу, тебя, ждет доля золотая.

Что на головушку, на русую, снежок,

Нагрянет суженый, нежданный, женишок;

За свадебку тотчас честным пирком-горою —

И волюшка прости, с трубчатою косою.»

Отец из Питера вернулся наконец;

Какой-то секретарь запутал наш процесс.

Чудак передавал с год стороне противной:

Кто брал и сколько с нас,— был человек наивный.

Вот этим дело он опять затормозил,

А то бы миллион, который был — да сплыл,

Давно лежал у нас на гербовой бумаге.

Отец рассказывал, как был раз на куртаге,

На бале во дворце, и как министр, сосед

По двум имениям,— хоть хвастаться не след,—

Узнал его, спросил, когда домой он едет?

Сказал, что, может-быть, в Васильево заедет.

Потом, в театре раз, приезжий говорил,

В кунсткамере, дворцах и в эрмитаже был;

Что Петербурга совсем узнать нельзя,— Пальмира!

Год от году растет; восьмое чудо мира.

Хорош; но за одно бранил его отец :

Шкатулка там всегда пустеет под конец.

Обедал у belle soeur, в Москве, у генеральши.

Тут дядя:— «от нее не худо б нам подальше…

Чай, в долг просила?» — «Нет, а принялась тачать,

Как нам не грех детей в глуши, в селе, держать?

И если хочешь, я согласен с ней. Для света,

Хоть бы Nadine, скорей навыкнет в эти лета, —

В столице образцы живые перед ней….»

Тут дядю взорвало:— «как надувать мужей,

Кокетничать, мотать, закладывать именья

В совет, да продавать; а после, без зазренья,

Без совести, при всех, знай, хныкать да ханжить:

На эту пенсию нельзя мне, шефше, жить;

Не так поставлена…» И дядя расходился.

Отцу: «а ты, брат, там, я вижу, заразился…

Смотри ты: образцы, столица, высший свет…

По мне все это— чушь, и будь они иль нет.»

Отец: «cest etonnant», на это по-французски.

Нас выслали, но мне послышалось, порусски—

Belle soeur столичную beau frere, дикарь, стегнул.

— «Послушай, дети здесь», отец ему шепнул.

А он, вскочив: «так что ж? Я этой, брат, заразы

Нимало не боюсь. Вот от французской фразы,

Что в водевилях вам со сцены говорят

Парижские шуты, смертельный каплет яд.

Вот в светской болтовне, что на ухо, в кадрили,

Девице шепчет фат во фраке, иль в мундире,

Побольше грязи, чем в мужичьем языке;

Вот, эта копоть льнет к девической душе».

Отец молчок, сидит, а дядя знай храбрится.

— «Я ей велел бы жить немножко поучиться.

На старости, она поспятила с ума:

Оброк дерет тройной с крестьян, сама одна;

Монахинь полон дом, по пятницам, без масла,

Лампадка как бы где в киоте не погасла;

А люди— впроголодь, в заплатках, без сапог…

Я, признаюсь, всегда ее терпеть не мог.»

— «Да кто же говорит? отец ему на это. —

Растленно общество, но ведь подходят лета

Такие, что нельзя ж в деревне их держать.

Потом, мущины мы. Ну, будь у них хоть мать…»

Я дальше не слыхал, что братья толковали,

Но пансионов мы с сестрой не миновали.

Французский выговор взгляд дяди повернул:

— «Кутлай акцент — совсем немецкий,» припугнул

Его отец. Струхнул и сильно бедный дядя.

Он немцев не терпел, за то, что их навадя

На Русь, мы будто к ним попали в батраки…

Так странно, в те года, судили старики.

Отцы поспорили, дня два не говорили…

Я, признаюсь, встречал не часто, чтоб любили

Друг друга братья так, как дядя и отец…

Нахохлятся, молчат, бывало; наконец

Один начнет: — «никак, ведь, стало холоднее?

Должно-быть градусов пятнадцать, не теплее?»

Другой на термометр посмотрит, и в ответ:

— «Да, около того,» хоть и десятка нет.

Когда ж не ладилось меж ними примиренье,

Гонец летел тогда в соседнее именье,

К полковнику. Я вам не буду называть

Его. Что за портрет, коль надо подписать?

О Георгием, герой двенадцатого года,

В отставку вышел он сейчас после похода

И жил холостяком. Крестьяне, весь уезд:

«Петр Александрыч нам, — что говорить,—  отец..

Семян, али леску, аль хлебца не хватает, —

Придешь к нему,— бери… Солжешь, так обругает.»

Ни в предводители, хоть весь уезд просил,

Ни в судьи он не лез, но родине служил,

Как дай Бог всякому, и был, без балтировки,

Судьей и вожаком, не гладя по головке

Того, кто весь в звездах, сиятелен, богат…

Приди пешком мужик к нему, аристократ

В коляске приезжай на английских рессорах,

Он правду напрямик, без дальних разговоров,

Как плотник топором, отрубит, и гляди.

Кому она рожном, тот лучше не ходи;

Не кто просил, — съюлил, в Шевлягино не суйся,

А забредешь лисой, так на обух не дуйся.

Во всю кампанию он батарейным был

И кривду, как врага, не бомбами громил,

Другим— бесстрашною, правдивой, честной речью;

И будь тут сват иль брат, полковник, что картечью,

Завидев кривизну, прожаривать начнет…

На выборах дрожат, бывало, он войдет —

С медалью и крестом на боевом мундире;

Дорогу все тотчас, хоть он иных не шире,

Но поувесистей должно-быть, иль привык:

«Орудия вперед,» скомандовал,— на штык,

Сквозь ядра на пробой, иль под огонь ружейный,

Пойдет ли ездовой, коль струсил батарейный?

Отцам— не помню как —полковник был сродни;

Но дружбы и родство, не так как в наши дни,

Разрушить не смогло, —той дружбы старой, редкой,

Что наша старина звала, и очень метко,

«Изведанной;» не той, как скатерть со стола,

Приели все кажись,— и дружбушка сплыла;

Нет, той, как хлеб с водой, как в горе да кручине,

Все бросили, а друг твой легок на помине.

Пословица: «любви дай Бог между людьми;

А меньше чтоб возни, подале от родни.»

В тот раз, на дупелей он сам, без приглашенья,

Приехал.— Погостишь? — «Да, так, до воскресенья.»

И братья обнимать один, другой — его.

Уселись; начали издалека, с того,

С сего… «Вот так и так, завел, шагая, дядя: —

За пансионы брат стоит и будто б Надя

Дичает, портится в деревне. Старый друг,

Как разсуждаешь ты?» Друг просвистал: «Мальбрук

В поход поехал,» встал, набил своим вакштафом

Он трубку, закурил и начал: — «будь я графом,

Иль знатным барином, я вам бы напрямки:

Девице нужен лоск…» Тут дяди: «обними!»

Полковник обнял, сел; вторично, через зубы,

Мальбрука просвистал. Отец, надувши губы,

Сидел. А дядя,— смех, —ему: «ну, что, брат, взял?»

Полковник:— «подожди, ведь я не досказал.

Вот видите, друзья, чтоб овцы были целы

И волки сыты, я советую вам смело:

Везите, но узнав, кто держит пансион,

И чтоб мадам Кутлай была при ней.» — «Резон,»

Отец ему, вскочив; а дядюшка— к окошку,

Задумался, глядит, бедняга, на дорожку,

Что желтой лентою вилась, летела вдаль,

И вдруг, оборотясь к друзьям, сквозь слезы: «жаль.»

Полковник:—  «знаю, друг, что тяжко расставаться,

Но прать против рожна, ведь, это— надорваться,

И без толку. Она дворянкой рождена.

Что ж делать, коль у всех заботушка одна:

Кадрили-б знала дочь, умела по-французски

Болтать и чтоб отнюдь не думала по-русски?…

Попробуй, воспитай по старине ее;

И будет девушке вытье, а не житье.

Как примутся строчить: «она нам не товарка;

Что за манеры? Фи! медведица, дикарка.»

Сегодня на зубки, да как и завтра тож,  —

Ведь, это, брат, картечь, —да там еще пройдешь,—

А тут без промаха и даже без прицела;

Иная так, шутя, а в сердце-то засело…»

Вы не охотник? Нет?… Как раненный медведь,

Поднявшись на дыбы, взреветь, и меть не меть

Охотник из своей, прикладистой, винтовки, —

Знай лезет Мишка: «нет, нельзя без потасовки:

Ведь, с двух, или с одной свинчатки умирать

Не все ль равно? Стрелка ж не худо причесать…»

Так дядя, покраснев: «чтоб черти всех их взяли

И шефш, и генеральш. Нет, мало нас трепали, —

Сплошал Наполеон! Да кто же я? Лакей

Парижу, что ль; когда наперекор не смей

Ни чувствовать, ни жить, ни думать по-отцовски?

Да долго ль нам носить немецкие обноски?

Где ж русский здравый смысл, душа где, голова?

Иль век мы будем петь —кто в лес, кто по дрова,

Живя чужим умом, ублюдком заграничным,

По-своему судить считая неприличным?»

И начал; с час никак, иль долее ругал

Париж; досталось всем… Я, помню, ликовал;

Да как не разделять подобного воззренья?

И Наденька была вполне того же мненья.

Но дядя был герой, к несчастью, на словах:

Заспорит, накричит — и сядет на бобах.

Полковник… Да, он здесь, живой, наш друг бесценный,

Наш незабвенный друг; его сюртук военный

Я помню— с кантиком; знай курит свой ваштаф

«Саратовский»,— чубук, и с перышком, в руках…

В курчавых волосах сединка пробивалась,

В манере говорить и в голосе осталась

Привычка старая— командовать, и мне

Он так и виделся у пушек, на коне.

Не часто, в сумерки, приехавши с охоты,

Рассказывать начнет былые анекдоты:

Как батареей был подвал с вином открыт,

Как сутки целые манерками лафит

Солдаты, что квасок родимый, попивали

И, с дневки уходя, Монблан бутылок склали;

Как к батарее раз подъехал государь:

«Здорово, молодцы!.. Спасибо… Жарь их, жарь!»

Зарделись пальники, взревела канонада.

Царь: «баста!» а они:—  «нет, чуточку бы надо.»

Расскащик замолчал. Мы с Ваней, знай, стоим:

Не даст ли нам еще хоть парочку картин;

А Надя, потупясь, крестом его играла, —

Как можно бить людей, она не понимала.

Совет окончился, и, как ни воевал

Спартанец-дядя, свет победу одержал

Над тьмою; мой отец, Перикл, был в восхищеньи

И сутки толковал о пользе просвещенья.

Мы призадумались; гроза над головой;

Никто ни слова нам, но тишь перед грозой.

Чего ж еще? Кутлай портфель перебирает,

А нянюшка, в очках, нахохлившись, считает

Чулочки Надины. Дня через два, глядим,

Дормез везут к крыльцу народом. Мы бежим

В переднюю; там Федор Тихоныч бранится

С людьми: вишь — «не дадут ему сообразиться.»

Среди развешенных, по стульям, панталон,

Мундиров, сюртуков, жилетов, фраков, он,

Нахмурившись, стоял, в уме соображая:

Как гардероб укласть, с бельем не разлучая?

Один, было, ему: «да ты бы в чемодан,

А то вали в баул.» А он в ответ:—  «болван!»

«Синаша, знаешь что— «в сей жизни скоротечной…»

Давай-ка, брат, в большой, пространством бесконечный»,

И платье и белье… «Что ропщет человек?

Ведь уж не обойтись без двух иль трех телег…»

Синашу перед тем он подчивал селянкой,

А вдохновенья жар был поддан запеканкой.

Ванюша дома был, но в этот день отец

Привез его. Ведут шестерку наконец.

Полковник тож в Москву надумал вместе с нами.

Коляска, бричка, две телеги… «С лошадями

Беда почтовыми… Не задержали б нас?

Пятнадцать— шутка ли?» отцы смекают в раз.

Параша, няня—в плач; все бегают, шныряют,

Лягавые визжат, Баян, Дианка, лают;

Плетюшки с жареным таскают, погребцы;

В передней— староста, прикащик; и отцы

Наказывают им, чтоб молотьбу, как можно,

Скорей окончить, да и с сушкой осторожно.

Дворецкий Шепинов, министр и казначей,

Федюше счет сует червонцев и рублей:

«Бумажек столько-то, гляди; забудет барин.»

Молебен отслужен напутственный. «Присядем.»

Присели; вышли все. «Чего б не позабыть?

Все ль взято?» —Все, кажись.— «С горы подтормозить.»

— «Прости, мой ангельчик!… Хоть я бы проводила,

Тут няня. — Образок, что маменька носила,

Не потеряй, смотри. «— Ну, с Богом; в добрый час.»

Шестерка тронулась, и няня залилась.

Вот, шагом под гору, как зыбка колыхаясь,

Дормез спускается, а Надя, выставляясь

В окошко, табуну кивает головой:

— «Прощайте, милые! Вон Сиротинка мой.»

«Сиротка», Наденькин любимец, жеребенок,

Что в комнату входил и корки, как мышенок,

Таскал с буфета, вдруг, увидя нас, заржал

И, шейку вытянув, далеко провожал

Карету карими, смышлеными глазами.

— «А что, ведь, он дойдет? В Москву его бы с нами,»

Сквозь слезы Надя; но карета понеслась,

Лишь пыль из-под колес клубами поднялась…

И русский караван, простясь с родным именьем,

Летел по столбовой в Москву за просвещеньем.

 

V.

Так пташки из гнезда родного, оперясь,

Надумают вспорхнуть впервые: «ну-ка, в раз.»

Взлетели; вот одна на кустик тотчас села;

Другая, посмелей, подальше отлетела;

Ей весело; глядит, река синеет, луг…

А матка, воротясь с добычи:—  «вы не вдруг.»

Птенцам не до нее: не слышат, знай дивятся

На нёбушко, на даль, глядят— не наглядятся.

Мы б тоже вылететь, как пташечки, не прочь,

В окошки все втроем глазея день и ночь.

И только сон-дрема, как няня кисеею,

Завесит, налетев, дорогу, даль с рекою,

Повалит в уголок всех кучкой; спим втроем,

Пока не проберет под утро холодком.

Проснешься: озеро лазурною эмалью

Сверкает; Наденьку завертывает шалью

Мадам Кутлай; вдали колокола гудят;

Отец крестится: «знать, к обедням уж звонят.»

Поют колокольцы ни сутки, ни другие,

И маковки Москвы зарделись золотые.

Застава. Ямщики: — «нам надо подвязать

Колокольцы.» — А кто изволит проезжать?

Синаша побежал куда-то с подорожной.

«Пошел!» — и наш ковчег поплелся осторожно.

Так пробирается помещик-домосед

Толпою, что зовут ««beau monde», иль высший свет,

Нас к Иверской отцы из нумеров свозили.

В столице, как в чаду, мы, дети, помню, были.

У окон день денской стоим, да, знай, глядим:

Вон едет генерал, две дамы; господин,

Ногами семеня, бежит по тротуару.

«Калачики», кричит мужик. — «Пятак за пару!»

Отцы все ездили куда-то— то вдвоем,

То порознь; приходил Макарыч с калачем.

Полковник все курил, свистел, читал газеты;

У горнишной Кутлай украли, у Анеты,

Платок и башмаки. Федюша ей: «сама

Ты виновата.» —Как? — «Да также: здесь — Москва.»

Ванюша плакал все: беднягу отправляли

С знакомым в Петербург; мы тоже горевали;

Хоть ссорился я с ним, порой, но как тут быть?

Не нам одним: вдвоем подчас тесненько жить,

А порознь скучно. Нас возили с Надей к шефше.

— «А с нею толковать, брат, надобно поевши,»

Заметил, помнится, мой дядюшка отцу,

Когда мы, воротясь, подъехали к крыльцу.

Вдова жила в глуши; свой дом на Якиманке

Имела каменный. Как следует дворянке,

В передней стариков-лакеев целый полк.

Вошли… Один дремал, другой вязал чулок.

— «Иди, что ль, доложи.»  —Пущай Игнатьич сходит. —

— «Нашел докладчика: и глух, и еле бродит..»

В чепце хозяйка, дом, ни дать, ни взять, в углу

Паук обжившийся; благословляя тьму

Укромную, вдали от наглецов-окошек,

Знай копит тенето, коль не на мух, на мошек.

За старой копотью и пылью не видать

Сетей и паука, —да и кому снимать?

Все ветхо; есть следы, что прежде тут живали,

Быть-может вечера и рауты давали.

Но нынче, кроме двух девиц созрелых, слуг, —

В старинном тенете запутавшихся мух, —

Трех инокинь, кота, в тенета к генеральше

Никто не попадал давно; ловить бы раньше.

— «Пожалуйте.» Идем… Старинный, мрачный дом…

Я вкратце опишу вам родственный прием.

Мы к ручке подошли; она поцеловала

Меня, потом сестру и на отцов напала:

Что им impardonable belle soeur совсем забыть

И старост не пороть в ее именьи; жить

Ей нечем; мужики не платят недоимки…

Тут дядя: «вам самим приехать бы в Новинки; —

В хозяйстве нужен свой, не посторонний глаз…»

Но шефша занялась рассматриваньем нас.

Мы перед ней с сестрой, как рекруты, стояли,

Мечтая: «дай то Бог, кабы забраковали.»

Описывать чепец, два локона, капот

И прочее—зачем? Все это уж гниет

В Донском, под мрамором, лет тридцать, коль не боле.

Довольно… Я, ведь, вас завез к ней по неволе.

По пансионам нас, деньков чрез шесть, иль пять,

Обоих развезли… Но нужно ль вызывать

Мадам, учителей и гувернеров тени?

Мы им уж и тогда порядком надоели.

Село, родимый дом, поля, луга, леса, —

Как плакал я о вас!… Взгляну на небеса,

На тучку, ветерком несомую куда-то,

И вспомню сад и дом, и думаю: «когда-то

Опять в Синицыно?» А тут в загорбок— стук,

И Боже сохрани заплакать, — проберут.

Денек я потерпел, на шалунов косился,

А на другой в князька какого-то вцепился, —

Насилу розняли; князек не ожидал,

Чтоб мог так ловко вздуть его провинциал.

А Надя ужилась. Хозяйка чуть не в дочки

Взяла ее, —сестра родилася в сорочке.

Мадам Кутлай к себе меня раз привезла.

(Хозяйка комнатку ей в флигеле дала.)

Ходили в пансион; девицы танцовали…

«Она сейчас придет.» За Надей побежали.

Пришла… Гляжу— все та ж: улыбка и тотчас

Нахмурится, молчит… Окончился танцкласс.

Девицы табунком туда-сюда ходили;

Две, три, из-подтишка, заметил я, следили

За мной. Мадам Кутлай поближе подошла…

Как будто не хотя, и девушек гурьба

Поближе двигалась, косясь на нас пытливо.

Так взводком кулички гуляют у залива,

Вдруг щука под кустом бульк-бульк —и пропадет.

И, шейки вытянув, вся стайка, что замрет,

К кусту припустится… Но нет, струхнет и снова

Тревожно слушает: «а вдруг на птицелова,

Иль на охотника наткнешься—и простись

Не с жизнью, так с крылом?» Да, птичка, берегись.

Хозяйка— я забыл фамилию— финляндка,

Лет сорока, смугла, ни дать, ни взять— цыганка.

Меня представили. Спросила: сколько лет?

А я — фамилию… Но что ж, скрывать не след:

Не то, чтоб не питал я уваженья к даме,

Но, на беду, гляжу, а там, в зеркальной раме,

Две девушки рядком, обнявшися, стоят,

И черные глаза из-под ресниц глядят

На нас прямёхонько. Как тут не растеряться?

Я и вопроса-то не разобрал, признаться.

На счастье, дама в зал приезжая вошла

И в сторону, к окну, хозяйку отвела.

И тут, и здесь сестра, волшебница, успела

Околдовать; одна подруга подлетела,

Когда мадам ушла; другая целовать

Мадам Кутлай, ее… Ну, вот ни дать, ни взять

В Васильеве друзья-ребята у коляски…

От всех улыбки ей, объятья, шутки, ласки,

Как ландыши, венки, грибы и васильки,

Или как в спину мне от сверстников толчки.

Она— не так, как я — не сразу отвечала:

По-царски, слово, два — и, смотришь, замолчала.

 

Ванюша, между тем, в Пальмиру привезен;

В конторе графской он на время помещен;

В коморке, на ларе засаленном, за печью, —

Коль надо говорить возвышенною речью,—

О красоте мечтал, а попросту— скучал

И к рисованью страсть чуть к чорту не послал.

Кто ж? Не она ль его семьи родной лишала

И в сумраке ночном куда-то, в даль манила?

Неясных образов, детей иной страны,

Нагонит, хитрая, навеет грёзы, сны…

Что ж это —станция у писаря за печкой?

Не замани она, лежал бы он над речкой,

На нёбушко свое, на синее, глядел,

Иль с Надей на ковре, иль с бабушкой сидел?

И мальчик бюст рукой, мечтой свой край рисует:

Так ангел,— весь любовь, — о чистоте тоскует,

О свете меркнущем в хранимой им душе, —

Так он загоревал о чудном, милом сне.

И стало жаль ему, художнику, видений…

В нем вновь заговорил бессмертный, бодрый гений, —

Та сила, что вперед без устали несет,—

Тот голос, что к труду и день и ночь зовет:

«Нет, крепко верь! Терпи! твой сон волшебный в руку;

Жизнь— праздник с верой в мощь искусства и науку.

От них не жди дворцов и каменных палат,

За то другим тебя они озолотят.

Богач-миллионер тех радостей не знает, —

Ведь, муза во дворцы едва ли залетает, —

Не залучишь. Она парит по чердакам,

Поближе к небу, знать, родному, к облакам.»

Я даже так видал: отделал мастерскую

Художник; сел, сидит, ждет гостью дорогую.

Сидит он год и два, а гостьи след простыл.

«Но у меня талант?» — Да, был, да видно сплыл,

Слинял. Мужик шесть ден: «пропали рукавицы»,

Ан хвать—за кушаком… Он бабу за косицы

Давай избой таскать: чего она глядит?

Сам оплошал, так нет— на бабу, знай, валит.

Восхода разума и сердца откровений, —

Росы свежительной, поилицы растений

И злаков пажитей и озимей родных, —

Ты утро раннее, в твоих лучах златых,

В твоем таинственном, чарующем тумане

И небо, и земля слились в одно заране!

Тех дивных образов, тех радужных цветов

Ни кисть не передает, ни слово; что оков

Они, летучие, не терпят очертаний;

Истканные из снов, надежд, знаменований,

Они, как мир миров, высоко над землей,

Закон путей хранят под звездной пеленой.

Рассыпались. Одна училась в пансионе,

Росла царевною, счастливицей на троне,

Любовью подданных воздвигнутом для ней.

И дядя, позабыв медведей, дупелей,

Сначала на зиму в Москву переселялся,

Потом от гаршнепов осенних отказался.

Другому через год приелся пансион

И он в гимназию в свой град переведен.

А третьего пять лет Господь хранил в конторе:

Конторщик, овдовев, бездетный, радость, горе

С художником делил: «живи, — на кой те шут

Фатера? Проживешь, покуда что, и тут.»

В гимназии всему, как следует, учили…

Но памятней всего мне слово: «распустили.»

Недели с трепетом: возьмут, аль не возьмут? —

Гадаешь… «Слухи есть, что лошадей пришлют,»

Васильич, «костромской и галицкий» пихая

Табак в свой длинный нос. Елена Менелая

Не ожидала так, как ждали, помню, мы

Ивана кучера. Художницы зимы

Узоры чудные на стеклах изучая,

Стоишь, бывало, дни у окон, ожидая:

Вот грянут бубенцы, ворота заскрипят,

Отворятся, и вдруг гнедая тройка в ряд,

А то гуськом, войдет шажком в ворота чинно;

Васильич вытащит откуда-то овчинный

Дубленый свой тулуп… И сани, не возок…

«Вот счастье!» — я возка терпеть тогда не мог.

Учитель, тутор наш:— так что же? Поезжайте.

— «Когда ж.» —Да поутру. Но не позабывайте

Уроки.— «Толковать нашел о чем,» гамим

И в стойла с лошадьми здороваться бежим,

«Красавчик», гусевой, бывало, обернется

И фыркнет мне в лицо… Заржет, как есть, смеется.

Сияет солнышко, гудит к обедням звон;

Морозно; дым стоит над городом столбом…

А розовой заре, знать, не любо прощаться

С землей и небушком; но стали позлащаться,

Сквозь утренний туман, кресты, верхи церквей,—

Не долго зорьке жить; вот солнышко светлей

Ударило, — бледнеть на небе стала зорька;

Исчезла… На реку, на Волгу, с громом, тройка

Слетела на простор, и городок— прощай,

Взмахнули гривами, взвились— и поминай,

Как звали нас… Летим… Ухаб. Прыгнули сани.

Отлично… Хохот, смех, и снег к лицо клубами…

То елка мимо нас, то берег пролетит,

С нагнутой мачтою расшива, дощаник,

Что ждут весны, реки широкого раздолья;

Дождутся, побегут гурьбою на низовье,

В путину за зерном, за чистым барышом,

За золотом купцу, бурлаку за грошом,

За лямкой, за трудом, за бешеной гульбою

В царевом кабаке, да за карман с дырою.

А, Левашово… Стой! Отсюдова— гуськом,

И тройку покормить не худо овсецом.

«Красавчик» в мыле весь, а нет, ведь, не стоится,

Копытом мечет снег, на кучера косится

Зрачками черными: «вот, есть чего стоять!»

Васильич побежал в кабак нас поздравлять.

Мы вылезли, идем в светелочку к солдату;

Он торговал: овса, аль деготку, лопату,

Метлу, баранок фунт — крестьянский люд купить

Мог в лавке у него и водочки добыть.

Васильич же любил солдата за вниманье

И любознательность. Ценя образованье,

Старик заглавья книг учебных заучил

И, подгулявши, пыль в глаза пустить любил.

За стол нас усадив и наливая чаю,

Солдата позовет: «присядь-ка, брат, вот с краю.»

Начнет издалека о множестве наук,

А не учить нельзя,— понадобятся вдруг.

— «Да вот тебе пустяк— по физике займешься,

Прочтешь страничку, две,—  ну, просто, разовьешься.

Или опять теперь латинский лексикон:

Ты веришь, слов одних клади за миллион.

А то еще, вот, есть в грамматике спряженья,

Так, я тебе скажу, ума, брат, помраченье.»

—Поди ж, ему солдат.— И надо все учить?

— «Не то что, а вполне, пойми, произойтить.

Без этого теперь ни ходу, брат, ни броду…

Да, вот, ты барометр видал ли? Знать погоду

Ты можешь.  —Как же так? — «Вот то-то, брат, и есть:

Вам, дуракам, одна, а нам другая честь…»

—Готовы лошади… Но лектор расходился;

Солдат уж одурел, Васильич кипятился:

«Постой. ..Сейчас… Идем. Да вот, любезный друг,

Есть космография— наука всех наук;

Коль мало-мальски кто понятия желает,—

Без этой, брат, шабаш… Всю суть определяет.

По ней ты видишь все: земля куда идет—

Сначала вниз, а то возьмет да вверх попрет…»

Хозяин:— мудрено… Известно, ты читаешь.

А лектор:—  «ничего, легко, когда вникаешь.

Тут главное…» Но мы: — смеркается… Пора.

Уселись и гуськом покатим вдоль села.

Проселком вьющимся меж елками-вехами,

Пустыней снежною, леском иль деревнями,

То речкой, что в броню закованной зимой,

Катились пошевни; над ближнею горой

Алела зоринька и сумерки спускались

На пашни; в деревнях лучины засвечались.

Вон галок, стаею, куда-то понесло —

На ближний ли ночлег в забытое село,

На сад с деревьями столетними, на крыши

Пустых давно хором? Нет, мимо стая, выше

Взвилася с криками над нами и на лес

Спустилась шумная; заря ушла с небес.

Под гром бубенчиков, из глубины сердечной

Понесся думок рой, певца попутчик вечный

В дороге, в тишине родимых пустырей,

С полоской дальнею мерцающих огней.

Поля, крещенные трудом святым безмездным,

Что Божьей милостью накрыты сводом звездным,

Несут издалека мне, вместе с ветерком,

Мощь-силу, ряд надежд и думок о былом….

Иного станет жаль, вдали светлеет что-то,

То радость, то печаль нашептывает кто-то.

И сказку рад за быль, а быль принять за сон, —

И грезы, точно снег, валят со всех сторон.

Вздохнешь, а ветерок, о чем вздохнулось, знает

И, думку отомчав, другую навевает.

Былая на душе отвага закипит

И праздником опять на встречу жизнь глядит.

Дорога— во всю Русь, дороженька в полсвета,

Снег саваном вокруг, да небо без ответа…

А на сердце тепло, распахнута душа,

В устах: «младая жизнь— о, как—ты хороша!»

 

VI.

Морозно; солнышко, украдкой из-под сторы,

На стеклах золотит старинные узоры,

Что дедушка мороз выводить серебром,

По зимним ноченькам постукивая в дом.

Пылают печки; сад стоит, не шелохнется…

Молчит серебряный… Пошевелись,— проснется

Царевна милая, что ни пером списать,

Ни в сказке, ни в стихах мне вам не рассказать.

«Чем свет приехали», Параша мне шептала.

«На станции вчера почти не почивала…»

И в спальню девушка на цыпочках ушла.

Она при ней в Москве четвертый год жила,

«Так, выросла?» отец расспрашивал у дяди.

— «Вот выйдет,— посмотри… Ты не узнаешь Нади.»

Три года—шутка ли? Куда-то в Эмс, Карлсбад,

На лето увозить врачи ее велят;

И дядя слушался, возил, хоть и бранился.

Вишь, русскому цветку наш воздух не годился.

И как я разбудить Васильича просил,—

Приедут ночью… Нет, злодей, не разбудил.

Проснулась, надо быть… Кутлайша потащилась;—

Поутру с Надею она всегда молилась.

Богемка, полюбив церковный наш обряд,

Простилась с Римом, с год, иль два тому назад.

Оделась, кажется… Параша выбегает…

Я—к двери… Так и есть: уж «верую» читает.

Я замер, услыхав знакомый голосок.

Так Патти слушает любитель и знаток…

Да где тут Патти? Нет, простите мне певицы…

Так песню, воротясь на Русь из-за границы,—

Родную песню так, бывало, слушал я:

Раздайся за леском «приволжская» моя, —

Душа откликнется, забьется ретивое,

И в памяти, живьем, родимое былое

Отпрыснет, примется, что побег молодой

От корня старого, хранимого землей.

Вошла… Я обомлел… Психея—вместо Нади—

Целуется с отцом, ко мне подходит, к дяде.

Улыбка, плечи, стан и легонький наклон

Головки… Я попал, нежданно, в графский дом,

В Гробищево. Она… Завесьте кисеею…

Дворецкий! подведи и назови сестрою

Богиню, — оживет холодный мрамор мне,

Как Ване оживал, художнику, во сне.

Богинь я, признаюсь, боюся и не смею

Тревожить попусту… И вдруг, кого ж? Психею

Мне на смех ли, на зло ль напомнила сестра?…

Плутовка подтрунить подчас не прочь была.

Один румянец наш по мрамору зарею,

Горел по-прежнему, и жизнию былою

Мне снова веяло, как веет от лугов,

Порой весеннею, порою грез, цветов.

Так хорошеть, расцвесть!…Прошло ль всего три года?

Но чудеса творит, захочет, мать природа,

Улыбка—прежняя… Но на челе, в очах,

Летучим облачком на ясных небесах,

Осенним ветерком, повеявшим весною,

Туманом утренним над тихою рекою,—

Нет, нет и проплывет ни думка, ни печаль, —

Вздохнет и взглянет так, как будто ей вас жаль.

И взор — ни дать, ни взять— у дамы, что с портрета

Приветливо трунит над дребеденью света.

Отец был вне себя, жал ручку, целовал,

И дядюшка, в окно уставясь, ликовал.

В углу камин горел, и пламя трепетало

На милом личике; оно и так сияло

От ласки утренних, сверкающих лучей,

От света радости, любви в очах друзей, —

Привета тихого давно желанной встречи.

Молчали мы, но всем понятней слова, речи,

Был взгляд иной, слеза, блеснувшая тайком,—

Росой на ландыше, расцветшем под кустом.

Буфетчик подал чай в фарфоровом сервизе,

Французским королем (забыл, какой) маркизе

За что-то присланном в подарок, как сюрприз;

От шефа-дядюшки достался нам сервиз.

В большие торжества он только подавался,

Иль гостю важному… Я помню, любовался

Амуров взводками, пастушкой с пастушком,

На ручке чайника сидевшими рядком;

Венерою, двумя везомой голубями,

И Феба торжеством в корзинке с кренделями.

Я присоседился к ней, к гостье, на софе,

Взял чашку; купидон на блюдечке, на дне,

Под самым носом плыл, но я не купидоном

И не пастушкою, напудренной с роброном,

Залюбовался так, что чай свой позабыл

И, как амуры птиц, улыбку, взгляд ловил,

Пытаясь разгадать, что сталось с ней такое:

То взрослая она, то детское, былое,

В движенья, смехе вдруг проглянет, прозвенит,

Минута—и опять совсем большой глядит.

В суконном платьице (мы ехали в дорогу),

Она —живой бутон, начавши понемногу

Покровы детские, зеленые, снимать

И розою на свет, на Божий, вылезать…

Отец на выборы, в то утро, собирался,—

Какой-то там вопрос дворянством разрешался;

Меня в Синицыно на святки отпускал.

Как, помню, я дворян, «вопрос» благословлял!

Но к делу. Кончив чай, в дорогу все пустились.

Мы с Надей в пошевни у дядюшки просились,

Но он с мадам Кутлай в возок нас усадил…

Возок стучал, гремел в ухабах, оглушил.

А тут еще Кутлай, знай, стекла подымала,

Как Надя отпустить ее ни умоляла,

И рады были мы, радёхоньки, когда

Ковчег наш к пристани причалил у крыльца.

На встречу нянюшка, что курица к цыпленку,

С плеч старых обронив истертую шубенку,

Летит и, со-слепа, Кутлайшу обняла…

Но, к Наденьке припав, старушка замерла

И долго на груди, у сердца, продержала…

Входя в переднюю, ей дядя: «что, узнала?»

— Мне не узнать… ее! Ведь, маменькин патрет,

А рано расцвела… Не облетел бы цвет?…

Дом ожил: девушки и люди суетились,

Дворовые взглянуть на барышню явились;

Фидель, суровый венгр, и тот свой ус крутил

И штуцер Цельнера с улыбкою взводил—

Богемский, в серебре, что в Праге куплен дядей…

Раздевшись, дом глядеть мы побежали с Надей, —

Сначала в детскую, по лесенке; мала

Казалась комнатка, кроватка, два стола,

Диванчик, зеркало и шкафчик с позолотой;

Вот кресло, где Кутлай, по вечерам, с работой

Сидела, уложив питомицу в кровать;

Балкон, куда мы в дождь любили выбегать;

Вот дверца на чердак,— музей, где заседали

Тихонько мы втроем и древность изучали.

В уборной желтенькой и в чайной побывав, —

Бутыли где года с настоями из трав,

Наливки старые, вишневки-запеканки

На солнце грелися, на окнах, на лежанке, —

Уборной, образной, гостинною — прошли,

Библиотекою… Из шкафчиков, в пыли,

Уныло, сквозь стекло, глядели сочиненья,

Плоды ума, труда, быть-может вдохновенья…

(Через десяток лет, пожалуй, и тебя

Ждет та же долюшка, песнь длинная моя!)

Портреты: бригадир и дамы веселее

Глядели из-за рам… Я уверять не смею…

Но видел, вспыхнуло красавицы лицо, —

Иль насмех солнышко ударило в окно?…

Мы даже, помнится, с сестрой переглянулись,

Немного струсили, но тут же улыбнулись.

 

VII.

— «И люстры.» —Да к чему? — «Светлее, папа милый!»

— Изволь, изволь, велю;..— «В уборной и в гостинной,

И залу осветить… позволишь? Я скажу…»

И дядя про себя: «ну, как я откажу?»

Дом старый засиял, весь озарен огнями.

Горят и искрятся, сверкая хрусталями,

Две люстры зальные, подвесками звеня,

Гранеными… Сквозь них любил, бывало, я

Глядеть,— сшибал не раз, хоть запрещали строго;—

Так Наденька одна, а сквозь подвеску много.

С утра тащилися кибитки и возки,

И даже, снятая с колес на полозки,

Татьяны Юрьевны столетняя карета,

Кряхтя и жалуясь: «а мне бы не под лета,

Неведомо зачем, ухабами нырять

И ржавые винты тревожить да ломать,» —

Подъехала гуськом к крыльцу, остановилась,

И скоро на софе в гостиной появилась

Старушка в чепчике, каких давненько нет, —

Вот разве цел у вас прабабушкин портрет.

Орлиный нос, глаза прищурены немного,

Глядит пытливо так на вас и даже строго.

«Поди сюда, mon cher!» бывало подзовет.

Идешь к ней, а душа так в пятки и уйдет.

«Не грех вам звать ее?… Какой вы, право, дядя!…»

Сквозь слезы я пенял… Да хмурилась и Надя.

«Она не насидит, уедет,» утешал

Нас дядюшка,— он сам ее не ожидал.

Хоть с поля на поле именье дамы было,

Но дядюшку она за что-то не любила…

Не пригласи, — беда!… Попробуй обойтить?

Велит на полозках карету заложить,

Чепец напялит и,— дорога не дорога, —

К тому, другому—  шасть, и поднялась тревога:

Все перессорятся… Вот нрав, ведь, был какой!

Не тем помянута и вечный ей покой.

Явился цветничок из розовых блондинок.

«Пять дочек, шутка ли, пять пар одних ботинок!»

Ворчали матушки невзрачных дочерей. —

«Арава; подрастут, приданое им шей.

Толь дело сыновья…» Но я не соглашался

И, помню, цветничком красоток любовался.

Полковник дядею по матери им был…

Да, помнится, одну, меньшую, и крестил.

Откликнутся ль они на песню про былое?

А помните, старик, да сердце молодое:

«Ну, милые, сюда.» Сплетется хоровод,

Оркестр гремит, но хор пригрянет, — гул пойдет…

Девичьих голосов звон яркий, серебристый,

То радугой-дугой, то молнией огнистой

По туче громовой гармонии сверкал.

Оркестр, задумавшись, что старец, притихал,—

А хор, под небеса умчавшись стайкой вольной,

Над тучей замирал, расставшись с песней дольной.

Зачем вас понесло, что с пепелища дым,

Виденья прошлого? Иль искру сохранил

Под пеплом старый сруб, до тла перегорелый?

Цветок цвети, весной,— под осень колос зрелый,

Предвестник жатвы, нам поля озолотит…

Плывите ж мимо, в даль… С червонцем старый жид,

Точь в точь как с вами я, виденья, расстается…

Посмотрит: «жаль кидать!» —и снова скряга жмется.

На паре рыженьких, полковник, с шалашей,

Приехал к вечеру, с пятком тетеревей.

Татьяна Юрьевна притихла, растерялась, —

Старуха, как огня, полковника боялась.

«Ефрейтор отставной… Дымит, подымет свист…»

Ворчала барыня, садясь к столу за вист.

С ним встретиться у нас она не ожидала…

«Орет на выборах», старушка полагала;

Полковник шар отцу на грех препоручил;

Он в город попусту таскаться не любил.

«Но что ж, вы спросите,—  рожденье, именины?»

Какое! Ничего… Так, выдумки Надины.

Пристала: «пригласи…» Хоть бы под новый год…

И дядя, был добряк, родных, друзей зовет.

В Васильево послал подводы за оркестром,

Андреем поваром, действительно маэстром,

Художником, но был один за ним грешок:

Бывало, как обед, —Андрей без задних ног.

Под звуки польского, задумчиво живые,—

Где скрипки стороной, что панны молодые,

С улыбкой заведуй, сердечное словцо, —

Взволнуют, да потом смеются вам в лицо;

Где бас, как толстый пан, пристукнув каблуками,

В мазурке, вдруг тряхнет, по старине, костями,

Фигур за дюжину отколет, старый чорт…

Куда тут молодым, — пан за пояс заткнет.

Где флейта ласточкой, над чинною толпою,

Порхнет и, поманив несбыточной мечтою,

Умчится, улетит, оставив вас вдвоем

С почтенной дамою, что, шествуя рядком,

Толкует про хлеба, как цены нынче пали…

И вы с небес —в овин, —не ждали, не гадали.

Хозяин, под руку с полковничьей сестрой,

Полковник с Надею, хозяйкой молодой,

Татьяна Юрьевна с сутягою завзятым,

Вдовцом никак двух жен, скупцом, но пребогатым.

Исправник с дочерью уездного судьи,

Увядшей сплетницей, кропавшею стихи;

За властью девушки бежали вереницей,

И гостьей утренней, зарею-заряницей,

На личиках горел румянец огневой,

Дар полюшка, весны, дар жизни молодой.

Помолодел наш дом, битком набит гостями,

Портреты дам, дворян, расставшись со стенами,

И те, любуяся собою в зеркала,

Летели мимо нас, неведомо куда.

«По всем, и в детскую, как хочешь, непременно,»

Шалунья дядюшке и, помнится, с почтенной

Татьяны Юрьевны, на лесенке, вдовец,

Споткнувшись, чуть не сшиб наследственный чепец.

Под величавый звон смолкавшего финала,

Попарно наша цепь вернулась снова в зало;

Но здесь рассыпалась, нежданно, на куски,

И старики за вист, раскланявшись, ушли.

Мы к девушкам. Но вдруг Параша прибежала,

Тихонько на ушко хозяйке пошептала…

Вспорхнула Наденька: «готово все… Идем,»

И девушки за ней куда-то все — прыжком.

Зал пуст… И юноши плечами пожимали:

«Что ж это? Мы на вальс шалуний приглашали…»

Параша к музыке, на хоры, вновь летит,

Там что-то скрипачам, кларнету говорит.

Я— в девичью… Гляжу, там няня с лоскутками,

Торговкою стоит, в очках, меж сундуками…

Я к ней, но мне она: «а много будешь знать,

Постареешь… Уйди… Вишь, застишь,— не видать…»

«По синю морюшку», запели тихо скрипки,—

Пахнуло ландышом, березкой, цветом липки…

Так пахнет в рощице над тихою рекой,

Где девушки венки плетут в семик, весной,

Березку, лентами увешав, завивают,

Кумятся и венки по речке вдоль пускают.

Лелеет те венки весенняя волна…

Звончее залилась, заплакала струна…

«Вдоль по морю,» вдали откликнулись шалуньи.

«По морю,» голосок затейщицы-певуньи

Завел… «По морю вдоль,» пригрянул хоровод,

И к окнам со двора шарахнулся народ.

Хмелинкой, ленточкой, сквозь дверку боковую,

Тянулись девушки под песню хоровую

И, взявшись за руки, что цветики в венок,

Сплелися красные, под песенку, в кружок.

Горели личики, пестрели сарафаны,

Белели рукава, что росыньки туманы

Над пестрым луговым, узорчатым, ковром,

И русы косыньки за мраморным плечом,

Девичьей волюшки приметы дорогие —

Синели ленточки на чёлах, голубые;

От тех ли волек-лент еще ярчей играл

Румянец девичий… Прадедний дом дрожал,

Заслышав звонкую, ровесницу былую,

Родную песенку… А в дверку боковую

Глядела нянюшка… Старуха замерла,

Когда лебедушкой, под песню, поплыла,

С платочком в рученьке, зарей зардевшись, Надя.

Татьяна Юрьевна—и та, на красных глядя,

С усмешкой, плечиком подергивала в лад.

Полковник, дядюшка, исправник— с нами в ряд.

Слепая летопись фамилии редевшей,

Ходячий памятник, столбец полуистлевший,

Наталья Дмитревна, заслыша песни звон,

Встревожилась: «веди ее скорее в дом!

Беда… Заест меня… Где гребень?» Всполошилась;

И в девичью, глядим, со внучкой притащилась.

«Лесная бабушка» представься ей в потьмах, —

Штатс-дама, тальками тиранившая прях.

Промеж наливками, усевшись на лежанке,

Былину о скупой «первеющей дворянке»

Старуха повела: «не голосить, придет…

Разбудите…» Сама рукой вертит, прядет.

Параша барышням тихонько сообщила,

И девушек толпа старуху окружила.

«Пряду, сударыня, пряду я… «Лен мой, лен,»

Запела бедная, и давний сердца стон

Отбрякнул глухо нам, как благовест печальный,

Унылый, тяжкий звон к обедне отпевальной.

Далеко за полночь дом старый пировал,

И сверстник, темный сад, заглядывая в зал

Ветвями снежными, веселью дивовался:

«С чего он, старый шут, не в меру разгулялся?»

Гадали; ряженых Параша привела;

С медведем барыню отдернула коза;

Цыганка девушкам на ручках ворожила…

— «Что с Надей? Нянюшке Кутлайша говорила.

—А что? — «Да ты взгляни… Она огнем горит…»

Старушка сморщилась, в уборную бежит…

Но там— не до нее… Параша разбирает

Комоды, гардероб… А Надя примеряет

У зеркала убор затейливый, с пером…

Мы кончили кадриль; я только-что поклон

Отвесил, — вдруг, гляжу, в портретной настежь двери.

Девицы ахнули, да так и обомлели.

Прозрачная, что тень, что облак, в зал вошла,

Вся в белом, женщина и тихо поплыла,

Беззвучно, мимо нас, головкою кивая

И ласковой, гостей, улыбкой привечая.

За нею мальчик, паж, напудренный, бочком,

В мундире, по краям расшитом серебром…

Прошли и скрылися у дяди в кабинете.

Я свечку и бегом— оправляться о портрете.

Портрета не было…

 

VIII.

Дом опустел, притих,

Что после кутежа проснувшийся старик.

Лакеи комнаты лениво убирали,

Параша хмурилась… «Что Надя?» — Не вставали.

Я— к дяде; он уж встал и вышел в кабинет.

Вхожу… Старик сидит и смотрит на портрет,

Сбежавший вечером. Параша утащила

Его в уборную… Не даром изумила

Нас сходством Наденька; а дядя зарыдал

И в висте не впопад раз десять козырял.

Вот Надя: — «я, папа, тебя перепугала,

Встревожила». — «А, вздор! ей дядя, — Чем? Ни мало.»

Поцеловавши дочь, он быстро с кресел встал…

Мы знали старика насквозь: как зашагал,

Бывало, на груди сложив, широкой, руки, —

Не в духе стало-быть, и жди наверно скуки.

Весь день нахмурившись проходит, промолчит…

Вот разве Наденька за чаем рассмешит.

Но нынче и она, знать, левой ножкой встала

С постели, — на меня с упреками напала:

Зачем я не писал ни разу ей в Карлсбад,

О Ване не узнал, и где он, что и как?

Мадам Кутлай вошла, — спасибо, заступилась.

А Надя— непосед— кататься всполошилась.

Старик ее за пульс, на градусник взглянул,

Взял чашку со стола и молча прихлебнул…

Шалунья: заложить вели ей «Сиротинку»…

Мадам Кутлай: «мороз».—  «Моn Dieu, я пелеринку,

Под шубку, теплую надену…» Обняла

Кутлайшу, дядюшку, — и санки у крыльца.

Мы вышли: каряя, вся в лентах, удалая

Лошадка, саночки, красотка молодая

В собольей тапочке. — «Дай возжи, я сама!…»

Я отдал, и рысцей мы едем со двора.

Я вижу, как теперь, оленьи рукавички,

На шапочке узор серебряной петлички;

Румянит личико морозец, ветерок;

На шубке бархатной серебрецом снежок.

А солнышко то мех, то кудри золотило,

То прямо, встречу нам, лучом широким било.

Звенит мне девушки веселый, чистый смех, —

На всем лету свались, бывало, санки в снег.

— Пора нам.—  «Погоди, вот речкой, тут ровнее.» .

Лошадка , понеслась еще быстрей, резвее

По синему ледку; огонь из под копыт,

Огнивок, искрою, что от кремня летит.

Проснувшись, берега на встречу нам бежали,

И радуги в пыли серебряной играли.

«Пора», я снова ей. Она было назад,

По речке. — « Погоди, голубчик, милый, брат…»

От ласки таял я; плутовка это знала,

Но в этот раз она плохонько рассчитала…

—Дай возжи, коли так! — «Ну нет, уж ни за что.»

И саночки шажком поехали в село.

Простите мне… Одну, последнюю, картинку,

Как Надя, воротясь, ласкает «Сиротинку»:

Лошадка ей кладет головку на плечо

И словно шепчется с хозяйкой на ушко.

Летели дни, часы веселой чередою,

К соседям мы, они в Синицыно гурьбою;

Рядились; поднят весь старинный гардероб

С роброна бабушки до шелковых чулок…

Мундиры шитые, что дедам годы снились,

Внучатам вот когда, на святках, пригодились.

Однажды в сумерки,— у нас гостил цветник,—

Сидели кучкой мы в потемках; дом притих.

Обычай дедовский, полезный, соблюдая,

К Морфею дядюшка отправился до чая…

Пристали девушки к мадам Кутлай гурьбой:

Сыграй им что-нибудь… Задумчиво рукой.

Притронув клавиши, богемка отвечала:

«Разбудим, — спит папа…» Параша подбежала

К дверям, послушала: «зевает барин, встал.»

Кутлай задумалась… Мы сели… Зал молчал.

Проснулись клавиши, и песенка простая,

Что эхо дальнее, над речкой замирая,

Ласкаясь к берегам, тихонько поплыла…

Вот где-то булькнула под кустиком вода—

И смолкла… Вон опять за рощей зазвучала,

Чуть слышно, песенка… Ну, словно погасало,

Любуясь с небушка незыблемой рекой,

За рощей солнышко, а тропкой луговой,

С покоса, девушка плетется молодая;

Взгруснется, что ли, ей, иль так, сама не зная

Зачем, вдруг песенку красотка заведет,

Раскатит,— дрогнет лес, ответит и замрет.

В тиши прохладою повеяло ночною,

Седой туман, дымком поднявшись над рекою,

Поля, и луг, и бор окутал пеленой;

Блеснула звездочка на синеве ночной…

Все смолкло, замерло… Лишь изредка плескала

Волна о бережок и снова засыпала…

Но вот, воспрянув, встав из мертвой тишины,

Как грёзы мрачные, больного сердца сны,

Созвучий двинулись нежданно сочетанья;

Таинственны, полны чудес, знаменованья,

Предведенья… Плывут, что тучи в ясный день,

Покровом гробовым на луг кидая тень…

Растут, чудовищем по небу расплываясь;

Вдали ударил гром… Дремучий, откликаясь,

Столетний зашумел сосновый темный лес

И смолк… А в вышине над облачной небес

Сонм ангелов Творцу пригрянул величанье,

Дивяся красоте и тайне мирозданья…

И силы темные, смутившись, прилегли,

Заслыша света песнь, как змей, клубясь в пыли,

На агнца кроткого со злобой прорычали

И обессилели… Над полем засияли

Лучи горящие восхода, и роса,

Волнуясь, поплыла с земли под небеса.

Окончила… Мы к ней… Она поцеловала

Так крепко Наденьку и тотчас убежала.

Мы не дивилися, —  не раз бывало с ней,

Фермато загудит, и слезы, как ручей,

Беззвучно побежат кристальными струями

Меж скучных берегов с холодными камнями.

Все притаилися. Я в уголке сидел;

Сквозь окна мерзлые луч месяца глядел,

То в люстре, в хрусталях, алмазами играя,

То девичьи слегка головки озаряя…

«Гадать сегодня… Воск, свинец на свечке лить…

Параша, олова! Да печку затопить

В уборной!» Нянюшка в очках, с сковородою,

Уселась ведьмою; мы—около, гурьбою…

Сверкает олово, течет, шипит змеей;

Нежданно встретившись с холодною водой,

Крутится, мечется, свой жар оберегая,

И в форму странную свернется, остывая.

Так думка чудная, пригрезяся в тиши,

Расплавится, вскипит на очаге души,

Но холод жизненный обдаст ее водою —

И греза съежилась, как ласточка зимою.

—Гирлянда, липка… Зверь… Вон грива: это —конь.

—«Постойте… На тени что выйдет»… На ладонь

Поставив, нянюшка блестящую загадку

К стене… «Как есть венец! решает.— Знать, касатку

Заманит в клеточку охотник молодой, —

Простися с волюшкой и русою косой…»

Зарею девушка, потупясь, загорится;

А няня: «будет, знать, касаточке резвиться.»

—«Мне, нянюшка, теперь», ей Надя,— «поскорей.»

—«Постойте, угольков достану пожарчей,»

В ответ кудесница, сгребая кочергою

Из печки в грудку жар с трескучей головнею.

«Не близко, барышни… Ну, где сковорода?

Параша, олово!… Клади его сюда.»

Расплелся на огне,— расплавился нарядный

Веночек, побежал лозою виноградной,

Метнулся змейкою серебряной к краям

И синим озерком, окутанным в туман,

Недвижной заводью с немыми берегами,

Притих серебряный над красными углями.

Все замерли…— Ну, что?— «Постойте… Дайте срок.

Лучинку мне… Грехом, попался уголек.»

Рукой дрожащею старушка вынимает

Из печки олово и в миску выливает…

Вода отбрызнула; металл заклокотал

И, свившись чудищем, на дно, звеня, упал.

Старушка вынула: в сиянии святая

Стоит меж пальм, цветов и, руки протягая,

Нагнулась к девушке, колена перед ней

Склонившей… Под горой клубится, вьется змей.

—«Заступница! крестясь, нам нянюшка сквозь слезы,—

И райския древа, Бог свят, цветки, березы…»

Мы, группу подхватив, все —к дяде, от него

К мадам Кутлай бежим: — «вот Наде вышло что.»

 

IX.

Промчались праздники… Тотчас после Крещенья

У девушек, у нас с девятого— ученье…

Раздались… Девушки—не знаю как, но мы

Не вдруг от святочной очнулись кутерьмы:

Сидишь за книгою, а думки в перегонку

Что гостьи летние на теплую сторонку,—

Летят, застигнуты суровою зимой…

И вместо мудрости то локон золотой,

То очи, небеса над южной стороною,

Знай, мечутся живьем, на грех, перед тобою.

Однажды, отзубрив из логики урок,

Разоблачился я, задул свечу и лег.

Выл ветер на дворе, метель крутила, злилась.

Мне не спалося… Мысль металася, носилась,

Как угорелая, то в классы, то домой,

Безбожно путая быль черствую с мечтой…

Под эту чепуху, я задремал, забылся

И в доме дедовском нежданно очутился.

Зал освещен, но пуст, безлюден старый дом,

Все будто вымерло, заснуло крепким сном.

Иду в портретную; там— темно, как в подвале…

Вдруг шелест слышится и шорох платьев в зале.

Я— к двери… Заглянул и обмер. Предо мной

Валили прадеды, прабабушки толпой;

В мундирах Павловских, времен Елизаветы,

Мущины… Дам, девиц— прически, туалеты,

Екатеринин век, распудренный, живьем.

Вот пажик, с шляпою под мышкой, петушком

Подходит к девушке, задумчивой и стройной,

Как пальма южная, царица степи знойной;

Вон—длинный бригадир, согнувшися дугой,

Вертится около вельможи со звездой;

Меж ними двигалась, со шлейфом, пожилая

Статс-дама, головой презрительно кивая

На реверансы дам и девушек, мущин

Поклоны низкие; с звездою господин

Шепнул ей на ухо, — статс-дама погрозилась,

Свернулась облачком и тут же испарилась…

Гляжу— меж люстрами, высоко над толпой,

Вся в белом, Наденька… Лицо горит зарей,

Синеют оченьки, как море, голубые,

И кудри над челом, хмелинки золотые.

Толпа бледней, бледней, как в снежный ураган

В тумане; то перо, то вышитый кафтан

Мелькнет и скроется… Лишь звездочкою ясной

Над мраком, Надя, знай, сияла, как прекрасный

Небесный житель, гость из горней стороны,

Куда избранников заводят сердца сны, —

Надежды спутники, —молитвы вдохновенья,

Любви предведенья и веры откровенья.

Зал потемнел, толпа исчезла; снизу дым

Клубами по стенам к карнизу повалил;

Из смрада черная старуха вылезала,

Метнулась к Наденьке и вместе с ней пропала…

Я вскрикнул в ужасе… Проснулся, задрожал…

На крик мой, со свечей, Васильич прибежал.

— «Господь с тобой.» Метель в окошки снегом била

И где-то, на голос, собака, помню, выла.

Сон позабыт, как бред… Проходит день, другой,

Отец сбирается из города домой;

Я жду обычного— «прилежен будь»— совета.

Вдруг в кабинет, с письмом, Синаша: — эстафета.

— «Откуда? —Из Москвы… Отец печать сорвал,

Прочел, затрясся весь и горько зарыдал.

Мы кинулись к нему… Письмо к ногам упало.

Старик нам: «Наденька… Наш друг… Ее… не стало.»

 

Удар был тяжек нам… Дубовый, старый дом

И тот нахмурился… Как мрачно стало в нем

С отлетом «светика,» как няня называла,

Рыдая, Наденьку… Старушка прибирала

Зачем-то детскую и по утрам мела.

Убравшись, на погост задумчиво брела

И тихо плакала, припав к ее могиле.

Полковник и отец у дяди с месяц жили…

Старик по целым дням задумавшись сидел, —

Он на десяток лет постарел, побелел;

В очах, в лице, стоял вопрос неразрешимый;

И будь толпа гостей, хозяин нелюдимый

Молчит, усядется в сторонке, в уголок…

Ни жалоб, ни речей, ни плакать он не мог…

В глубь сердца молнией как горе залетело,

Так, не остыв путем, на дне окаменело.

«Оставите детей, не возбраняйте им;

Да подойдут ко Мне; из вас бо ни один

Не внидет в Царствие, не будь он чист, как эти,

Для вашей мудрости бессмысленные дети.»

Так слово начал раз наш старец-духовник.

«Предстать пред Господа, когда души родник

Невозмущен и чист, цветком благоуханным

Из праха взятым быть к странам обетованным—

То доля избранных… И будем ли тужить,

Что не успела жизнь сих, чистых, загрязнить?»

От сердца слово — огнь, нездешних молний пламень,

Что прямо в сердце бьет; а человек — не камень.

Вдруг слезы хлынули у дяди в три ручья

И, будто солнышко из туч после дождя,

Улыбка кроткая у старца появилась…

Она ли за него на небе помолилась?…

Но старец с той поры покойней стал, бодрей,

Хоть изредка слеза катилась из очей,

Хоть правда, что его улыбка мне, порою,

Напоминала луч вечерний над рекою,

Но горе начало, волною, притихать,

А сердце чудное нас вновь обогревать.

Я помню, — вот не верь, — нам слышалось порою,

Как ангел пролетал, невидимо, семьею;

Дом озарялся наш прадедний, притихал,

И воздухом весны, на миг, благоухал.

 

Художник! мы с тобой такими ль были оба,

«Седя», что две жены, безмолвно, — «прямо гроба?»

Ты не пред ним ли, вновь, почуял мир иной?

И образы твои зарделись чистотой.

Бокал шипуч, подчас, на званом жизни пире;

Но сердцем в уголок заветный, в горнем мире,

Не залетал ли ты, украдкой, с именин,

Как, помнишь, летывал из школьной в мезонин?

 

 

1878