В глуши

Автор: Гарин Сергей Александрович

Сергей Гарин

В глуши

I.

   Когда его сгорбленная, приниженная фигура проходила по кривым, немощеным улицам провинциального городка, такого же жалкого и забытого судьбой, как и он сам, жизнь казалась ненужной и неинтересной.

   Небольшого роста, сутуловатый, с жиденькой козлиной бородкой, длинными волосами, спадавшими на плечи, маленькими серыми глазками, прятавшимися за очки, он вызывал и улыбку, и сожаление.

   Ежедневно, в продолжение двадцати лет, за исключением праздников и дней нездоровья, его можно было видеть на улице идущим на службу, или возвращающимся с нее. Трещал ли мороз, щебетали ли весенние птицы, палил ли летний зной, или сеял холодными слезами осенний дождь, — он шел мелкими, но скорыми шажками, в потертой фетровой шляпе с большими полями и в неизменной порыжевшей крылатке. Шел припрыгивая, и как-то боком прижимаясь, как испуганный зверек, к стенам домов и заборам. И никогда никого на улице не замечал и всегда нес какие-то тревожные мысли в своей качающейся, начинающей седеть, голове…

   Встречались знакомые. Останавливали его с милой или снисходительной улыбкой, мяли его крохотную, горячую руку… Спрашивали:

   — Ну, что, Федор Никифорович, поделываете?.. Написали что-нибудь новенькое?..

   В их голосе дрожали нотки участия, иногда иронии. И всегда при этом вопросе на лицо его ложились боязливые тени, рука поспешно пряталась под крылатку, губы слегка тряслись…

   — Да… написал! — отвечал он тихо, упорно смотря на землю. И вдруг встряхивался, передергивал узкими, как у цыпленка, плечами и спешил добавить:

   — Простите, но я… тороплюсь!.. У меня дома работа!..

   И, приподняв фетровую шляпу, уходил поспешно, словно боясь, что его остановят.

   Фамилия его была Гаврюшин. На вид ему было за пятьдесят, хотя в действительности ему было сорок два года. Служил он в городской управе, занимая скромное место писца, и получал грошовое жалованье. И все, кто его знал, знали также, что Гаврюшин писатель, что он вот уже много лет подряд пишет рассказы и романы и, отослав их в разные газеты и журналы, мучительно ждет, напечатают ли их… Знали также и то, что до сих пор не появлялось в печати ни единой его строчки. И утешали:

   — А вы попробуйте… пошлите еще куда-нибудь!.. Может, напечатают!

   И Федор Никифорович покорно брал возвращенную рукопись, бережно заклеивал ее в заказную бандероль и отсылал с обратной распиской в другое место.

  

II.

   Жил Гаврюшин на окраине города, в одноэтажном — в два окна на улицу — деревянном домике. И когда смотрели на этот домик, казалось, что пригнулась к земле какая-то испуганная птица, трепетно ждущая сверху несчастья.

   Внутри домика были две комнатки и кухня. Не было роскоши, но необходимая обстановка имелась. Чувствовалось, что живут в этой квартирке люди скромные, трезвые, трудолюбивые, берегущие свое гнездо.

   Одна комната называлась «кабинетом». У стены стоял письменный стол, купленный несколько лет назад, по случаю, у вдовы акцизного. На столе: чернильница на серой мраморной доске с отколотым краем, два медных подсвечника, деревянный стакан для ручек и карандашей и несколько портретов-открыток писателей в дешевых рамках. Тут же стояли портреты Гаврюшина в молодости и его жены Настасьи Николаевны, в год замужества.

   Около письменного стола, в углу, стоял ореховый книжный шкафик рыночной работы. На полках его, за стеклом, завешенным зеленой шторкой, плотно прижимались друг к другу переплетами книги — все больше приложения к иллюстрированным журналам.

   А нижняя полка шкафика была занята рукописями. Много их накопилось за два десятка лет. Многие из них пожелтели от времени; бумага покоробилась, как кожа на лице старухи. Но все они были дороги Федору Никифоровичу. И не раз он их разглаживал дрожащей от волнения рукой.

   Вторая комната служила и спальной, и столовой. Стояла деревянная, широкая кровать, покрытая стеганым ситцевым одеялом, с грудой подушек, спрятавшихся в наволочки с прошивками. На окне с кисейной занавеской смотрели друг на друга два горшка с геранью, а перед окном был стол, покрытый суровой скатертью.

   И было что-то трогательное в тишине, царившей в этом домике. И по целым дням тихой тенью бродила по комнатам молчаливая женщина с вечным флюсом, повязанная шерстяным платком — жена Федора Никифоровича. Было ей лет под сорок.

   Домик этот принадлежал ей, как перешедший по наследству от родителей. Постоянной прислуги у Гаврюшиных не было, стряпала Настасья Николаевна сама, а для мелких услуг приходила на кухню хромая девка Паранька, лупоглазая и глуповатая.

   По субботам или по праздникам приходили в маленький домик гости. Их было трое: управский экзекутор Стружкин, румяный старик с большим лысым черепом, местный дьячок Савва Богоявленский и помощник провизора из аптеки на главной улице — Борис Яковлевич Финштейн. Придя, усаживались в кабинете, у стены, на стульях, держа в руках стаканы с чаем. А Федор Никифорович выставлял на середину маленький столик, ставил на него две свечи, стакан с водой и папиросы. Затем шел к заветному шкафику, вынимал дрожащими руками новую рукопись, садился за столик и говорил виноватым голосом, словно прося прощения:

   — Вы, конечно, знаете, что ведь это, собственно, еще только наброски…

   Гости молчали, снисходительно кивая головами. Это придавало Гаврюшину храбрости. Он поправлял очки, вбирал полной грудью воздух.

   — Ну-с… я начинаю!..

   И его низкий, скрипучий голосок врывался в тишину кабинета и монотонно гудел в продолжение часа или двух, как несмазанная швейная машина.

   Читал он однотонно, без выражения, но в нужных местах останавливался, переводил дух, пил воду, курил, или вытирал мокрый лоб цветным платком.

   Произведения его были несложны, сантиментальны и всегда в них добродетель торжествовала над пороком. Временами, не прерывая чтения, он смотрел поверх очков на слушателей. И его маленькие серые глазки горели довольством.

   Гости слушали каждый по-своему.

   Стружкин замирал со стаканом чая в руке, раскрывал рот и так и не закрывал его до конца чтения. И румяное лицо его выражало не то изумление, не то испуг. Будто читали ему список его тяжких грехов, о существовании которых он и не подозревал.

   Дьячок прихлебывал маленькими глотками чай, сопя разбухшим, похожим на грушу, носом. Временами запускал заскорузлые пальцы в бороду и ритмически почесывал ее, сдвинув брови. А то бродил белесоватыми, выпуклыми, как у совы, глазами по стенам… Долго стоял взором на одной точке, а затем опускал глаза на свои колени и вздыхал.

   Финштейн сидел, приняв небрежную позу, с записной книжкой в руке. Слушал внимательно, поджав тонки бескровные губы, все время что-то отмечал в книжечке и глубокомысленно поправлял пенсне.

   Иногда в дверях появлялась Настасья Николаевна. Простаивала, прислонившись к косяку, несколько минут. Исчезала и опять появлялась. И, если муж читал трогательное место, вытирала концом платка влажные глаза.

   Когда чтение заканчивалось, все шумно поднимались со своих мест и шли в другую комнату, где уже был приготовлен ужин, стояли графин с водкой и незатейливые закуски. Последним приходил из кабинета Гаврюшин. Садился на свое место. И задумчиво опускал голову.

   Первую рюмку пили молча, сочувственно чокаясь с хозяином. Затем начинались разговоры о прочитанном. Обыкновенно, хвалили и искренно негодовали на все редакции. Недоумевали, почему до сих пор Гаврюшина не напечатали. И уверяли друг друга, что в неуспехе Федора Никифоровича нужно искать другую причину.

   — Протекция нужна! — восклицал Стружкин и тянулся за новой рюмкой. — В наше время, братец ты мой, во всем нужно иметь руку. Иначе пропадешь!

   Дьячок его поддерживал:

   — Что правильно, то правильно!.. Во едино место непотребна протекция — в царствие небесное!.. Да и то сие еще находится под сомнением!..

   Федор Никифорович безнадежно разводил руками и нервно передергивался. Напряженный мозг мучительно перебирал старых и новых знакомых. И не находил подходящего.

   — Нет у меня никого! — грустно говорил он и чувствовал себя глубоко несчастным.

   — А вы все-таки не смущайтесь! — утешал помощник провизора. — Ну, не приняли предыдущий рассказ, вероятно, примут этот. По моему, примут!.. — авторитетно добавлял он, после небольшой паузы. — Правда, в нем есть некоторые шероховатости и ляпсусы, я вам потом их скажу. Но так, в общем, вещь недурна!

   Лицо Гаврюшина розовело от волнения и во взоре, обращенном на Финштейна, было много благодарности.

   — Вы думаете?..

   Но сейчас же в сердце заползало сомнение: а вдруг это неискренно? И Федор Никифорович уже подозрительно смотрел на дьячка и экзекутора. Те соглашались с Финштейном, вставляя свои, в общем пустяшные, замечания.

   И, слушая приятелей, Гаврюшин чувствовал, как у него на душе зажигался маленький огонек надежды. Хотелось верить, что не все еще потеряно. Когда гости уходили, маленький домик окутывало молчание, огни гасились и хозяева ложились спать.

   Долго кряхтел и ворочался с боку на бок Федор Никифорович. И мысли, одна другой заманчивее, рождались в его утомленном от волнения мозгу.

   Думал он о том, как сделается настоящим писателем… Как, вместе со славой, придет к нему и богатство.

   Засыпал уже под утро. Видел сны, от которых на другой день слегка кружилась голова.

  

III.

   В пасмурный осенний день на службу к Федору Никифоровичу неожиданно зашел Финштейн. И по лицу его Гаврюшин догадался, что случилось нечто особенное.

   Финштейн отвел Федора Никифоровича в сторону и сказал ему, прерывающимся от волнения голосом:

   — Только что узнал, что в нашем городе находится проездом редактор одного столичного иллюстрированного журнала. Журнал, правда, не ахти какой, но вам это безразлично!.. Важно, чтобы хоть раз где-нибудь напечатали… А там уж пойдет!

   Гаврюшин молчал. Видно было, что это известие произвело на него подавляющее впечатление.

   — Вам обязательно нужно к нему сходить… — продолжал Финштейн. — И сходить сегодня же, ибо он завтра уезжает. Остановился он в Гранд-отеле. Фамилия его Бочаров.

   — А… зачем?.. — тихо спросил Федор Никифорович.

   — Как зачем?.. — Представьтесь!.. Дайте ему какую-нибудь рукопись!.. Попросите напечатать!

   Федор Никифорович задумался. Предстояло в первый раз в жизни столкнуться лицом к лицу с представителем того загадочного мира, каким рисовалась в воображении Гаврюшина каждая редакция… И сразу застучало в висках, похолодели конечности…

   — А вдруг не примет?.. — робко посмотрел он на Финштейна, и голос его дрогнул.

   — Вот ерунда! Отчего не примет? Как никак, вы все-таки свой брат — литератор. Только не забудьте дать швейцару свою визитную карточку… У вас есть карточки?..

   Гаврюшин смутился. Будто уличил его Финштейн в чем-то нехорошем. И ответил, не поднимая глаз и вздыхая:

   — Нет, у меня никогда не было карточек!

   — Напрасно, — серьезно заметил Финштейн. — У каждого литератора обязательно должны быть визитные карточки. Это делает тон!.. Ну, если нет карточки, просто скажите швейцару: «литератор Гаврюшин»!..

   Он заторопился…

   — Ну-с, я побегу!.. Ведь, я прямо со службы!.. Так обязательно сегодня снесите Бочарову рукопись!..

   В дверях Финштейн остановился.

   — Снесите ему, хотя бы: «Первую жертву»… Она у вас, пожалуй, лучше других! И не особенно большая! Нельзя первый раз большой вещью запугивать!

   Остаток этого служебного дня прошел для Федора Никифоровича каким-то туманом, в котором мелькали смутные тени людей, слышались чьи-то голоса… Работа вываливалась из рук, и мозг упорно отказывался думать о чем-нибудь другом, кроме предстоящего свидания.

   Тускло мигали керосиновые фонари у подъезда Гранд- отеля, когда Гаврюшин, с рукописью под крылаткой, подходил к гостинице.

   Он порядком устал, так как пришлось сбегать со службы домой и вернуться назад в город… Но ноги его тряслись не от усталости, а от волнения. Он никак не мог себе представить, что увидит сейчас наяву редактора, настоящего редактора, одного из тех, которые так безжалостно не хотели пускать его, Гаврюшина, в литературу! И старая скорбь, накоплявшаяся в груди за двадцать лет обидными каплями, вдруг выросла в гору какого-то беспросветного отчаяния… Казалось невозможным и неестественным новое унижение, и пугала перспектива новых ожиданий, тревог и разочарований.

   И был момент, когда Федор Никифорович повернул назад, не желая входить в гостиницу. Но вспомнил Финштейна, его ласковый, ободряющий голос. И вошел.

   Внизу, у лестницы, покрытой сильно потертыми бархатными коврами, дремал пожилой швейцар. Увидя Гаврюшина, он сделал движение подняться, но, рассмотрев убогую крылатку, сел опять, вопросительно смотря на вошедшего.

   — Чего вам? — грубо спросил швейцар, и в его голосе зазвенела ненависть, словно он видел в Гаврюшине заклятого врага.

   Федор Никифорович призвал на помощь все свое мужество.

   — Господин Бочаров… дома?..

   Швейцар сообразил, что перед ним не проситель, а гость к постояльцу, и, вставая, ответил уже приветливо:

   — Да, они дома-с!.. А как прикажете доложить?..

   — Скажите, что пришел литератор Гаврюшин!.. Переговорить по делу!..

   Швейцар ушел, а Федор Никифорович остался один с прежней тревогой и сомнениями. Было жутко прислушиваться к тишине лестницы и ждать, что вот-вот на ней послышатся шаги возвращающегося швейцара. И опять мелькнула дерзкая мысль: бежать, пока не поздно, и раствориться в тумане осеннего вечера…

   Но услышал голос швейцара, неожиданно появившегося на верхней площадке лестницы:

   — Пожалуйте-с!..

   Федор Никифорович съежился, словно потолок падал ему на голову. Но пересилил себя и пошел. Было совестно, что на ногах нет калош. Старался идти не по бархатной дорожке, а по каменным ступеням, сбоку.

   — Налево, в коридор и третья дверь направо!..—крикнул ему швейцар, сбегая по лестнице…

   Длинный полутемный коридор пахнул ужасом подземной шахты… Вдали слабо мигала керосиновая лампочка. Пахло копотью и еще чем-то противным до тошноты.

   У третьей двери Гаврюшин остановился. Сердце стучало так, что казалось, что вот-вот раскроются в коридоре все двери и покажутся испуганные лица…

   Прошло минуты три, а Гаврюшин все не входил. Наконец, осенил себя под крылаткой коротким крестным знамением и толкнул плечом дверь.

   За самоваром сидел короткий, толстенький человек, с бритым, как у актера, лицом, в пенсне. Он сидел без пиджака, В крахмальной сорочке с отстегнутым воротником. И при виде Гаврюшина не встал, а крикнул издали:

   — Вы ко мне?.. Присаживайтесь!..

   Федор Никифорович, со шляпой в руке, осторожно присел на кончик кресла, стоявшего по другую сторону стола, и вытащил из-под крылатки рукопись.

   — Чем могу служить?.. — спросил Бочаров, наливая на блюдечко чай. — Но только говорите, пожалуйста, скорей: ко мне должны сейчас прийти.

   Гаврюшин покраснел.

   — Вот тут… я хотел… ваш журнал… так сказать… я бы просил вас.

   Он чувствовал, что говорит невозможную чепуху, но, как ни старался, не мог собрать своих мыслей. Бочаров сначала изумленно посмотрел на него, но, увидя в его руке рукопись, потянулся за ней.

   — Что это у вас?.. Рассказ?.. Дайте-ка сюда!..

   Он взял из дрожащих рук Федора Никифоровича тонкую, мелко исписанную тетрадь и начал небрежно перелистывать страницы. А Гаврюшин сидел, как приговоренный к смерти, трясся, и, сам не зная почему, бормотал:

   — Я буду очень счастлив!.. Ваш журнал… такой хороший журнал!.. Прекрасный журнал!..

   — Скажите, — спросил вдруг Бочаров. — Вы когда-нибудь печатались?..

   Гаврюшину показалось, что небо упало на землю и раздавило его своею тяжестью.

   — Нет!..—ответил он тихо, чувствуя, что летит в пропасть,

   — А как же мне швейцар сказал… литератор? — поднял брови Бочаров. — Как ваша фамилия?..

   — Гаврюшин!..

   — Сказал, что пришел литератор Гаврюшин! Литераторами, батенька, обыкновенно называются те, которых уже печатали! — продолжал Бочаров менторским тоном.—А писать… этого мало!..

   Федор Никифорович хотел что-то ответить, но губы отказывались повиноваться.

   Бочаров ловким жестом кинул рукопись на письменный стол.

   — Хорошо!.. По приезде в Петербург я рассмотрю! До свидания!..

   Он кивнул Гаврюшину головой и тот встал и начал пятиться к двери.

   — У вас адрес написан? — кивнул Бочаров на рукопись.

   — Есть… есть! — вдруг чему-то обрадовался Федор Никифорович, делая бесконечные поклоны.

   Очутившись в коридоре, Гаврюшин надел шляпу и пошел. Швейцар уже предупредительно открыл ему двери, и Федор Никифорович долго рылся в карманах, пока не нашел нужный гривенник. На улице было тихо; шел частый, как детские слезы, дождь и желтые, холодные огни уличных фонарей отсвечивались в лужах и стеклах запотевших окон, Федор Никифорович шел окрыленный новой надеждой. Он не обращал внимания на дождь, который, забираясь за ворот крылатки, полз холодными змейками по груди и спине… Прежней усталости уже не было, а наоборот: была неведомая до сих пор Гаврюшину легкость. Ему казалось, что он не идет, а парит в воздухе…

   И он все шел и смотрел в темное, как кофейная гуща, осеннее небо, казавшееся ему сейчас бесконечно милым, дорогим и близким…

  

IV.

   Через месяц рукопись пришла обратно. И это было страшным ударом для Федора Никифоровича, который весь этот месяц ходил с приподнятыми нервами, повеселел и часто говорил приятелям:

   — Вот погодите, напечатают «Первую жертву» и я закачу пир на весь мир!..

   А что ее напечатают, не сомневался ни он сам, ни Стружкин, ни дьячок, ни даже весьма осторожный в суждениях Финштейн. И потому и для них возвращение рукописи было полнейшей неожиданностью.

   Пробовали они было утешать Федора Никифоровича, но безуспешно: тот сидел белый, как полотно, с слипшимися на лбу волосами и смотрел с ужасом на лежавшую перед ним рукопись…

   — Ну, что там особенно убиваться?!. — говорил помощник провизора, ходя по кабинету и нервно поправляя пенсне. — Велика важность, не приняли!.. Да и не смыслят ничего в этом паршивом журнале!.. Уверяю, что эта вещь у вас хорошая!..

   — Паки отослать, но уже в другой журнал!.. — улыбнулся дьячок. — И в писании сказано: «толцыте и отверзется»…

   — Я тебе найду протекцию!.. — вдруг сорвался с места Стружкин и ударил Гаврюшина по плечу. — Ей Богу, найду!.. Я вот напишу в Москву письмо одному знакомому… Сегодня же напишу!.. Он там с разными литераторами все пьянствует!

   Федор Никифорович тупо смотрел на приятелей и шевелил трясущимися губами. Но ничего не сказал им в этот вечер. И даже простился с друзьями как-то странно, не проводив их до двери, что обыкновенно делал.

   Ничего не ответил он и Настасье Николаевне, когда та зашла в кабинет и сказала что-то в утешение.

   Видя, что муж тяготится ее присутствием, она вздохнула и спросила:

   — Спать-то… пойдешь?.. Ведь, уже второй час!..

   Федор Никифорович повернул к ней злое, бледное лицо.

   — Иди!.. — крикнул он желчно. — Что ко мне пристала?.. И один дорогу найду!..

   Она ушла, охая и причитывая, а Федор Никифорович тщательно запер дверь и подошел к шкафчику…

   Когда бледный, чахоточный рассвет заглянул в кабинет Гаврюшина, на полу лежала груда разорванной на мелкие клочки бумаги… Дверцы шкафчика были широко открыты, а за ними скучала опустошенная книжная полка, по которой уныло бродили два таракана, напуганные пустотой и непривычной обстановкой. А рядом со шкафиком, на шнуре от халата, привязанном к печной отдушине, висела маленькая, тщедушная фигурка с перекошенным последней скорбью лицом…

   И тускло смотрели из полуоткрытых век две стеклянных выпуклости… Смотрели жутко, не мигая, в одну далекую загадочную точку…

  

—————————————————-

   Впервые: журнал «Пробуждение» No 10, 1914 г.

   Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.