Все к худу

Автор: Гиппиус Зинаида Николаевна

  

З. H. Гиппиус

  

Все к худу

  

   Гиппиус З. H. Стихи и проза: Избранные произведения. Воспоминания. / Комментарии Н. И. Осьмаковой

   Тула: Приок. кн. изд-во 1992.— (Отчий край).

  

   Дементьев убил свою жену.

   Год производилось следствие, потом его судили и приговорили,— ввиду смягчающих обстоятельств и ввиду того, что он уже одиннадцать месяцев провел в предварительном заключении,— только к церковному покаянию в дальнем монастыре.

   Срок покаяния пришел к концу, а Дементьев и не думал уезжать из монастыря, потому что ему решительно некуда было уезжать. В монастыре он вел себя тихо и молчаливо, и только последнее время стал иногда разговаривать с казначеем, добродушным, старым и чернокудрым о. Мефодием. Весенней порой, перед сумерками, сходились они на монастырском кладбище и беседовали. Сидели на скамеечке под сиренями, у могилы купчихи Бронзовой. Памятник хороший, высокий, наверху урна, под урной — стихи. Монастырь был хоть и далекий от столиц, но не захолустный и не очень бедный; около — уездный город.

   Как-то раз сошлись они, Дементьев и о. Мефодий, на вечерней, весенней заре, и повели беседу. О. Мефодию давно хотелось допросить кающегося, как с ним приключился грех, но тот доселе все отмалчивался: беседовали они больше отвлеченно.

   — Благодать-то какая, Николай Павлыч! Дружная нынче весна стала,— заговорил монах, шумно дыша и глядя вверх, на желто-зеленое небо, свежее и чистое, как будто только что вымытое.— Листочки какие уж большие. А теплынь-то! Небось в вашем Петербурге еще снег полеживает, либо грязища холодная. Не ездить бы тебе никуда, Николай Павлыч, остался бы с нами. Чего еще? Здесь тишина, а у тебя душа потревоженная…

   — Я и не поеду никуда, должно быть,— сказал Дементьев и усмехнулся.

   Нельзя было бы угадать, сколько ему лет: может быть мало, может быть много. Сероватое, худое лицо, серовато-белокурая, редкая, кустиками, бородка, серовато-бледные, запавшие глаза; на щеках, когда он усмехался,— длинные складки.

   О. Мефодий обрадовался ответу.

   — Не поедешь? Вот бы хорошо! Постригся бы с Божьей помощью, и прожил бы свое время в тишине.

   — Нет, я постригаться не стану, о. Мефодий,— сказал Дементьев.— А так… надоела мне вся эта канитель. Уходить некуда… не к чему… и жить здесь — тоже не к чему. Тебе я, о. Мефодий, пожалуй, скажу, потому что мне все равно: я повеситься задумал.

   О. Мефодий от неожиданности даже затрясся весь, открыл рот и замахал руками.

   — Что ты? Николай Павлыч? Христос с тобой! Каялся-каялся, откаялся — а теперь в новое грешное помышление впадаешь! В монастыре, да вешаться? Подумал бы! И с чего?

   — Ну я из монастыря в рощу уйду, к речке. Не кричи. Ты добрый человек; добрый человек, слыша про это, не должен кричать; а если он еще и умный — так он сочувствует, понимает.

   — Грех твой, что ли, тебя замучил?— спросил о. Мефодий уже тише.

   — Какой грех! Я и не каялся никогда, что убил Марью. Вышло так — и отлично.

   О. Мефодий хотел было ужаснуться и начать объяснять собеседнику его заблуждение, но любопытство превозмогло все, и он спросил:

   — Да как оно случилось-то? Приревновал ты ее, что ли? Ах ты, Господи Иисусе Христе!

   — Я бы тебе рассказал, о. Мефодий, да ведь ты не поймешь. Ты, вон, во-первых, все о грехе да покаянии…

   О. Мефодий немного обиделся.

   — Ты, Николай Павлыч, мою душу не знаешь. Думаешь, меня сомнения не посещают? Всего бывало. Молчишь только, конечно. Теперь оно реже, а как в молодости-то начнутся мысли, как начнутся мысли… Я и нынче от многого не отказываюсь.

   — Да не оттого… Так. Какой бы ты ни был, хоть семи пядей во лбу… А лишнее это. Все равно ведь, никакого сообщения между людьми нету.

   — Это верно, нету,— оживившись, сказал о. Мефодий.— Я и сам думал, еще когда в миру жил, лавка у отца в городе была. Никакого сообщения. Ты человеку свое толкуешь,— а у него свое на уме, что — неведомо. И знаешь про это, а все силишься, толкуешь. Вот за то и хорошо в монастыре. Какое у нас здесь сообщение? Самое малое. С братьями о самом простом покалякаешь, о. настоятелю дела доложишь, книги покажешь,— вот и сообщение. Зато у нас с Богом сообщение в молитве. Каждый по-своему, про свое Господу говорит, уже Он, Вседержитель, разберет. А между человеками нет издавна сообщения. Мне думалось, дьявол сетки везде натянул.

   — Ну вот видишь,— сказал Дементьев.— Сам говоришь — нет, зачем же меня просишь про жену и про все рассказывать? Так, из любопытства просишь. Да ничего, мне уже все равно.

   — Некое малое сообщение существует,— проговорил, смутившись, о. Мефодий.— Вот, например, я тебя полюбил,— а ты какое слово сказал мне: повешусь. Я должен постигнуть, зачем ты его сказал.

   — Да как раз этого-то и не постигнешь. Тут уж каждый на свою совесть решает. А дело мое короткое, скажу — и понимай как хочешь. Жена моя, Марья была женщина большая, грязная, крикунья. Жили восемь лет вместе. И так она мне надоела, так надоела… этого рассказать нельзя. Женился я на ней студентом, в жильцах жил у ее матери. Совсем молоденький был, и монах — каких у вас в обители ни одного нет. А эта «Машечка» стала ко мне но вечерам в комнату ходить и целоваться. Она куда старше меня была, но еще ничего, недурна как будто,— да и что я понимал? Ну, дальше — больше, она о том, что мы женимся, с полной уверенностью говорила, у меня же разные в голове благородства, ну и женились, очень скоро. Слушаешь, о. Мефодий?

   О. Мефодий молча, со значительным видом, кивнул головой.

   — Моя мать жила в провинции — умерла. Марьина тоже умерла невдолге. Денег никаких не было. А у Марьи каждый год дети, да гадкие такие, больные, все умирали, а она радовалась. Университет я сразу же бросил, поступил на железную дорогу, сорок рублей получали, да квартиру — две комнаты и кухня. Изо дня в день и пошло. Уйду с утра, работа глупая, каторжная,— приду — она орет, ругается, вонь… Чем ни попадя в меня швыряет, просто бешеная баба, такая злобная. Лицо даже масляное от злобы. И я стал понемногу ругаться. Прачешную у себя завела и язвит: «вот, мол, интеллигентные люди как жену держат! Уж отольются тебе мои слезки, студент на патент!» А потом грязные слова пойдут.

   О. Мефодий покачал головой.

   — Эк она, бабья-то злоба! За то и хорошо в монастыре, что нет ее тут, бабы!

   Дементьев продолжал.

   — Да что расписывать. Просто у меня в голове началась какая-то тупость, понемножку сначала давило, потом все больше и больше. Надоела она мне, так надоела!

   Даже теперь, когда Марьи уже не было в живых, голос Дементьева сделался резким и тоскливым.

   — Один раз пришел домой; через кухню — к себе. Она за мной, с мокрым полотенцем и утюгом. Утюг на стол бросила, сама ко мне, орет, деньги какие-то спрашивает. Я и не разобрал. Кричу: убирайся! А она меня мокрым полотенцем по лицу и утюг швырнула. Я этот утюг,— горячий был,— поднял да в нее назад. И так ловко попал, прямо в висок, она упала, не мучилась нисколько.

   — Ай-ай-ай! Господи Боже мой! Экий ты, Николай Павлович! Да что это? тебе бы давно ее, ведьму (прости Господи!), бросить и дело с концом.

   — Бросишь! Не шла она. Всюду, говорит, за тобой, по закону. Не шла она никуда.

   — Да! Дело! Можно сказать!

   — Ну, а прислуга видела, что я не нарочно, и что она. Марья, первая в меня утюгом шваркнула. Оттого меня и оправдали. Я-то сам не оправдывался. Говорил и на суде: «убил нечаянно, не думая — но не жалею; почему — потому что она мне очень уж надоела».

   — Экий ты незадачный, Николай Павлыч,— нерешительным голосом произнес о. Мефодий.— Баба злая тебя сгубила. Кабы хорошая жена попалась, жил бы теперь поживал, денежки наживал, служил бы там, что ли…

   Дементьев усмехнулся.

   — А я вот рассудил, что все то же было бы. Тут-то вся и загвоздка, что все то же. Ну, оказалась бы жена получше, я бы с ней не восемь, а восемнадцать лет прожил. Думаешь, с другой женой и не ссорились бы? И не распускала бы она себя? И денег бы от меня не хотела? И дети бы не умирали? Ну было бы место получше, ну денег больше,— так все же не доставало бы. Все то же было бы, только длиннее, тягучее, и все бы шло хуже да хуже, потому что сил бы меньше становилось да болезни бы пришли, а за ними смерть,— своим порядком. Теперь, как повешусь, меня под кусточком схоронят, а то бы хорошая жена памятник, вроде вот Бронзовского, заказала. Так разве не все равно?

   О. Мефодий молчал.

   — Ты этого, о. Мефодий, не знаешь, а я тебе скажу, что насмотрелся я на разные жизни, и все-то то же самое. Всякая жизнь — к худу идет. Бывают там радости по дороге, а направление одно у всех — к худу. Общее-то направление. Сначала, в молодости, выдумаешь себе и то и се, не понимаешь, что к худу, а как начнется,— да поймешь, тогда уж ау, не поскачешь. Ты говоришь «незадачный». Ну, а Наполеон — слыхал про него? Кажется, задачный был. А и у него все, даже хорошее, к худу шло; и пришло худое, и так и докатилось до последнего худа.

   — Да ведь жизнь-то длинна,— неуверенно сказал о. Мефодий.— Вот теперь избавлен ты, Николай Павлович, от бабы этой, теперь и живи с Богом. Начинай, коль грех не давит тебя.

   — Как это начинать? Службу ехать искать? Жену новую высматривать? Чтоб опять все вроде того же пошло и к тому же пришло? Нет уж, о. Мефодий. Уж тянулся изо дня в день неизвестно для чего, а уж больше не могу. Я за восемь лет всю жизнь прожил, которую другие за пятьдесят проживают. Ту же самую, только у них жиже, а у меня гуще, ну не так надолго и хватило; понял я ее, жизнь-то матушку. Ты, о. Мефодий, извини, тебе мирская жизнь далека, так ты и не рассуждай.

   — Да что далека? К худу-то она, это правда твоя, к худу всякая. Если рассудить, то уж где ж к хорошему? За то в монастыре-то и благо нам, что мы уж и не мечтаем, а сразу приготовляемся к приятию. А вот что скажи мне, Николай Павлыч. Ведь, может, ты сам не знаешь, а, может, наслана на тебя теперь эта духота от того, что ты все-таки человека убил? Неужели никогда не каялся?

   — Что велели — исполнял. А душой — не каялся. Просто вот и не думаю, что убил. Точно не убил.

   О. Мефодий задумчиво поглядел на темнеющее небо и кашлянул.

   — Так-таки и не было душевного раскаяния?— спросил он строго.

   — Говорю тебе, точно и не убивал.

   О. Мефодий наклонился к собеседнику и проговорил таинственно:

   — Значит, друг любезный, ты никого и не убивал.

   Дементьев удивился.

   — А Марья?

   — А Марьи — и не было никогда. Вот послушай, какие меня мысли однажды посетили. На духу не говорил, а тебе скажу. Есть притча в Евангелии, что посеял сеятель семена добрые, а враг пришел ночью и посеял между ними плевелы. И взошли и те, и другие, а сеятель не велел вырывать плевелы, а чтобы росли пока вместе. Плевелы-то — врага создание, так? А пшеница — Божие. Вот и смекай. Все вместе растем. Бог-то создал человека с душой,— неужели враг тоже душу может создать? Он для виду только, для искушения создал. Как будто люди ходят — ан нет, плевелы, вражье созданье, марево одно, пар, для божьих детей искушенье. Они и, не чувствуют себя, им все равно, лишь бы искусить да пропасть. Вот и Марья твоя такая была. Не Богом созданная. Искусила тебя и пропала.

   Дементьев слушал-слушал внимательно, потом усмехнулся.

   — Видишь ты, что надумал! Да эдак…

   — Эдак, скажешь, мы с кем что хотим, то и делаем? — оживленно перебил его о. Мефодий.— То-то, что нет! То-то, что не смеем мы этого знать! Не дано — и не смеем! Я, брат, понимаю, что и тут, в мысли этой, искушение! Я и таю ее, тебе только сказал, сам не знаю зачем. Большое искушение! Теперь уж редко когда вспомню,— а прежде все, бывало, смотрю на народ, в церкви или где, и думаю: который, мол, из вас настоящий, от Bora, а который вражье марево? Очень искушался.

   — Да,— сказал Дементьев задумчиво.— Однако, пожалуй, лучше и не того… И так духота.

   — А так-то меньше духоты. Ей-Богу! Ты не смотри, что я монах захолустный, я очень рассуждаю. Например, был у нас такой случай в городе,— давно уж — родила девка ребенка и кинула свиньям живого. Сама признавалась, слышала, говорит, как косточки хрустели. Что ж, по-твоему, ребенок этот настоящий был? Девка виновата, ну а он-то, неповинный, за что на зубах хрустел? Страдание-то его зачем? Говорят: как это Бог терпит? А тут и терпеть нечего, страдания-то и не было, а ребенок этот, по-моему, марево бесчувственное, для девкиного искушения: бросишь или не бросишь? Бросила, враг-то и рад, что заглушил своей плевелой Божью пшеницу. С девки-то спросится, как за настоящего…— И с тебя за Марью спросится!— вдруг прибавил он неожиданно и горячо.— Она, может, и не настоящая была, однако ты этого знать не смеешь. Раскаянья у тебя нет, а вот донимает же тебя тупость да духота. Сердце-то у тебя уж жизни не чует. К своему худу подкатилось раньше времени.

   — Чудной ты, о. Мефодий!— сказал Дементьев.— Еще монах, а какие у тебя мысли. Да мне теперь все равно. Сам ты уразумел, что мне уж не жизнь. Чего ж испугался давеча, когда я сказал…

   — Что удавиться-то хочешь? Это тебе опять искушение…

   — Ну вот, мне! Это, может, тебе искушение. Ты уразумел — ну и не трогай, оставь. Я, может, и сам не настоящий, а? Может, дьявольское марево? Что скажешь?

   И Дементьев усмехнулся.

   О. Мефодий весь съежился и странно поглядел на него. Совсем стало темно, и лицо Дементьева едва белело под сиренями. Оба замолкли и долго молчали. О. Мефодию было не по себе.

   Помолчав, он зевнул притворно и сказал:

   — Пора, что ли, в домы. Свежо становится.

   Дементьев не трогался с места и молчал. Потом сказал негромко:

   — Видишь, отец. И поговорили мы с тобою, а настоящего сообщения между нами не произошло. Каждый о своем.

   — Нет, что ж… Конечно, и тут он, дьявол, много виноват.

   — Да… дьявол…— Дементьев опять помолчал.— Спрошу я тебя, отец: ты в Бога веруешь?

   — Что это, Господи! У монаха спрашиваешь! В кого же верить еще! Верую и исповедую.

   — Веруешь. Ну и что ж?

   — Ну и ничего.

   — Вот видишь — ничего. Вот она где беда, почему у нас с тобой сообщения нет. Вы веруете — и ничего, жизнь себе ползет к худу, вы только ушли от нее, мимо нее к своему худу припали. А уж если б мы верили, вот я бы, скажем, верил — уж у меня бы не «ничего»! Уж я бы не допустил, чтоб оно все к худу шло! Уж это бы у меня переменилось!

   — Чего переменилось-то? Сам говорил,— смерть-то твоя ведь все равно пришла бы?

   — Смерть? Хорошо рассуждаешь, отец! Значит, не веришь, что, как там у вас, «смертию смерть поправ»?.. И ты не веришь? Вот оно, «верю — и ничего»!

   О. Мефодий смутился, кашлянул.

   — Ну уж ты… Это я ведь твои же слова… А мы верим. Недостойны мы, конечно… Оттого и бывает некоторое смятение ума, и страхи… Мы верим. Как же не верить?

   Опять они помолчали.

   — Вот что, о. Мефодий. Попрошу я тебя… Если случится… Если кончу я где жизнь… Постой, постой, довольно ведь мы толковали… Так вот, если я… Ты уж помолись за меня, как там знаешь. Помолишься?

   О. Мефодий испуганно взглянул на собеседника и робко проговорил:

   — Что ж… Оно, конечно, не полагается…

   — Не полагается? Не может быть! Ну спроси, благословись! Настой, чтоб позволили! Как же вам не молиться? Что ж это?

   — И многие находят несправедливо. За кого ж и молиться? Я благословлюсь у о. настоятеля… Бывали примеры… Да что ты, право, Николай Павлыч! Грех-то, подумай! Ведь отвечать надо будет!

   — Ну, оставь,— устало сказал Дементьев.— Уж перетолковали. Ночь поздняя. Пойдем покуда.

   Они вместе двинулись по темному кладбищу. Воздух был нежный, душистый: пахло весенней землей, тополевыми почками и еще какой-то грустной и томной сладостью,— так часто пахнет на кладбищах. Бледные большие звезды задрожали вверху. Дементьев шел, опустив голову. Может быть, он думал, что и весна — к худу. Ведь кончится ее расцвет — осенью.

   Когда друзья расставались, Дементьев еще раз сказал о. Мефодию:

   — Ты прости, коли я напугал тебя. О чем просил — не забудь. Не думай, что я, может, чертово марево; я, может, и настоящий…

   Не раз еще сходились они под сиренями, но разговоры не налаживались. А через неделю Дементьев, точно, повесился в дальней роще, у реки. Объяснили это тем, что он не имел средств к существованию и страдал ипохондрией. О. Мефодий со слезами просил о. настоятеля благословить его молиться за скончавшегося. О. настоятель был в затруднении и обещал снестись с епархиальным преосвященным. Неизвестно, чем это кончилось.

  

   1903

  

КОММЕНТАРИИ

  

   ВСЕ К ХУДУ. Впервые под названием «К худу» рассказ был опубликован в журнале «Новый путь» (1903. No 10); печатается по сборнику Гиппиус «Алый меч»; вошел в парижский сборник рассказов.