Тварь

Автор: Гиппиус Зинаида Николаевна

  

З. H. Гиппиус

  

Тварь

Ночная идиллия

  

   Гиппиус З. H. Избранное: Чертова кукла; Роман; Повесть и рассказы / Сост. Т. Ф. Прокопов.

   М.: ТЕРРА, 1997.

  

I

  

   Главное свойство Саши-недотыки — или, иначе, Саши-баронессы — была ее постоянная, почти непрерывная, влюбленность. Десяти лет сдала ее какая-то дальняя «тетенька» — мастерице на обучение, и там забыла. Впрочем, и Саша забыла тетеньку. Жилось у мастерицы недурно, вероятно, потому, что Саша сразу же, чуть не с десяти лет, стала влюбляться. В кого попало, в хозяйского кота, в молочника, в корсажницу Лизу,— и почти не замечая измен. Влюблялась смутно, без понимания, но было весело. А когда подросла и начались разговоры с подругами, скверные разговоры чистых девушек,— влюбленность ее еще обострилась, стала резче, понятнее, томнее,— и веселее. Впрочем, в Саше не было ухарства, и цинических разговоров она не любила, потому что, влюбленная, была именно томна.

   С пятнадцати лет к ее влюбленностям стала было примешиваться грусть и злость: не так уже казалось весело глядеть из окошечка да вздыхать. Но через год ее наконец соблазнил приказчик из винного склада, и все опять пошло очень весело. Вернее сказать,— Саша соблазнила приказчика, а еще вернее — что и вовсе никакого «соблазнения» не было. Просто пошла Саша под вечер за нитками и в темных воротах встретила приказчика, который жил в том же доме и в которого она уже несколько дней была влюблена. У нее подкосились ноги от любви и, прислонившись к стене, она только вымолвила: «ах!» Приказчик ее поцеловал, а потом позвал прогуляться (дело было весной), на что Саша тотчас же согласилась. Гуляя, приказчик сказал Саше, что недурно бы зайти в «Пекин», а он ее угостит пивом. Вот тут, сейчас за углом, и все у него там знакомые… Саша и на это тотчас же согласилась.

   Но в «Пекине» приказчик, после пива, поглядев на Сашино детское, совсем круглое личико с ямочкой на подбородке, вдруг разнежился, и оробел — и осмелел, и внезапно воскликнул:

   — Нет, что это! Здесь нам с вами некультурно. И не слесарь я какой-нибудь, слава Богу! Жалованья на наш век хватит. Едем в «Москву»!

   Поехали в гостиницу «Москву» и там ночевали в хорошем номере. Саша тонула в блаженстве совершенной любви, закрывала глаза и только твердила, обнимая приказчика за шею: «ох, миленький! ох, миленький!» А приказчик, потрясенный Сашиной нежностью, миловидностью и покорной пылкостью, говорил не без растерянности, что «сроду еще не бывал так влюблен».

   На другое утро Саша пошла домой, к мастерице. Дело не обошлось без скандала и крика, но потом все уладилось. Саша молчала, довольная-предовольная. Приказчик подарил ей на прощанье двадцать пять рублей — знай наших! Эти деньги Саша хотела припрятать, да потом как-то быстро извела.

   Приказчик не мог забыть Сашу. И опять пригласил в «Москву». Саша пошла, но уже была другая, не говорила «ох, миленький!», все торопилась домой и ушла из «Москвы» в одиннадцать часов.

   Приказчик стал приходить в мастерскую, звать Сашу и скандалить. Хозяйка ругалась и даже пообещала прогнать Сашу.

   — И живи, как хочешь. За то, что не связывайся с мужиками.

   Саше понравилась мысль жить «самой по себе». Раньше просто в голову не приходило. Работала она удивительно хорошо, споро, чисто и ловко, порой не хуже главной мастерицы, но работать не любила. Скучно! Хорошо и работать, а когда можно — лучше не работать. И на слова хозяйки она рассудительно отвечала:

   — Ну что ж. Я от себя работу могу брать. А что вы меня мужиком этим попрекаете — так ну его! Я и смотреть на него теперь не хочу.

   — Не хочу! А чего же он скандалит? Смеет же скандалить с тобой, да еще сюда лезет!

   — Мало ли чего. Жениться на мне хочет, вот что,— призналась Саша.

   Хозяйка руками всплеснула.

   — Жениться? Так что же ты еще! Жалованье какое, место, сам видный какой! Честный, значит, человек. Говори слава Богу, дура!

   Саша помотала головой и покраснела.

   — Ну его. Замуж… Чего захотел. Ну его.

   Так хозяйка и не могла допроситься у Саши, чего ей еще надо. Саша мотала головой, отвертывалась, краснела и ничего не умела объяснить. Она в это время была уже влюблена в другого, в молодого женатого швейцара из дома, что на углу.

  

II

  

   Вскоре Саша ушла из мастерской, наняла небольшую комнатку у механика за пятнадцать рублей и стала, когда придется и захочется, брать работу на дом. У нее на первое время были деньги от тех любовников, которые случались еще, когда она жила в мастерской, а потом стали наплывать и новые. Так как Саша всегда была влюблена, нежна и целовала сладко, приговаривая хвалительные, искренние слова,— то все ею оставались довольны и платили ей без неохоты. А так как Саша могла только беспрерывно переносить свою влюбленность со старого на нового, а когда не было никого на примете — выходила вечером на улицу, искала и находила,— то скоро ее записали проституткой и выдали ей особый билет, который Саша положила в комод и вспоминала о нем, лишь когда это было нужно.

   Явились у нее и подруги. Их Саша не чуждалась, но не любила особенно. Какие-то они грубые, злые, громко смеются, и часто пьяные. Саша не любила пьяных. И редко влюблялась в пьяного, а не влюбится — ни за что с ним не пойдет, и к себе не приведет. За это подруги и прозвали ее «недотыкой» и «баронессой». Когда случалось ей поехать с кем-нибудь вдвоем, или в компании,— она и сама пила, но не много, только чуть повеселеть, а завидит, что ее «мужчина» напивается,— она сейчас к нему, обнимет, уговаривает: «ах, миленький! миленький ты мой! Ну что тебе пить? Захмелеешь, ничего и не увидишь! Вонь от него только, от вина-то! А я ли тебя не люблю, батюшка ты мой белый! Дай поцелую милого!» И уговорит иного.— Шляпки Саша носила с перьями, большие, чтоб не отличаться от подруг; но румяниться не соглашалась, да и не было нужды: такие у нее были крепкие, розовые щеки. Если кто, присматриваясь, встречал Сашу, то всегда изо всех ее выбирал,— только бы она захотела. Ямочка на подбородке; улыбается, как барышня.

   Многие ее знали и привязывались к ней, но если кто после первого раза опять приходил — Саша была недовольна, потому что уже не чувствовала влюбленности. Разве вдолге придет, когда Саша его забудет.

   Были и такие, которые ходили к Саше просто в гости, уже зная ее, зная, что она больше не влюблена, и принимая это без огорчения; одинокие, холодные и немножко голодные люди, студенты из бедненьких, приказчики — особенно если без места; чиновники маленькие. Саша, когда была свободна, радостно принимала их, поила чаем, а то и пивом,— бутылки две-три поставит, в случае сами не принесут. Она была не жадна и деньги у нее всегда водились, хотя работала она редко. Примет гостей, рассказывает им о себе, угостит,— и все это чинно, нежно, весело,— совсем барышня. Вот таких привязчивых, как первый приказчик,— она терпеть не могла. Иные с ума сходили,— жениться хотели, всячески упрашивали: им Саша порой отвечала и грубо. Коли не понимают — так что ж! Куда это замуж?

   В дом Саша не пошла. Ее многие уговаривали, и подруги кое-какие, и хозяйки бывали. Саша соблазнялась, что там много разных, всяких мужчин каждый день, и редко придет бывалый; однако, подумав, не пошла. Деньги пока есть: переведутся, на время — можно поработать. Оно не часто — не скучно. А работница она хорошая; ее по магазинам и мастерским знают. А в домах-то этих — дебоши одни…

   — Нет, я уж лучше на воле,— отказывалась Саша.— Я этого не люблю. Я тихую жизнь предпочитаю. И уж если полюблю кого,— так чтобы он да я, а больше мне ничего не нужно.

   — А новеньких ты, Сашка, не любишь? — спрашивала подруга.— Я, вот, как была в одном дому, так мне часто мамочкины детки попадались. Реалистик там, или гимназист, или кто… Очень интересно. Привезут это его товарищи — и пошла, катай! Нальют его — хорохорится… А то ревет, ей-Богу! К вольным-то новеньких редко везут. Не любишь?

   — Не знаю…— задумчиво отвечала Саша.— Ну что эти дебоширства…

   — Эх ты… недотыка! И за что тебя, дрянь, мужчины любят? Холодная ты… темпераментом, то есть.

   — Нет, я не холодная. Я не холодная. Я уж кого люблю — уж так люблю…

   — Люблю! Дрянь и есть. Нам только о любви и говорить, пока нас с любовью-то в рыло не съездили. Нам не о любви, а чтоб пожрать да сорвать, а коли что — так завьем горе веревочкой, самим наплевать!

   — Какое же горе? — спросила Саша с недоумелым видом и поглядела на собеседницу.

   Та поглядела на нее. Так они и разошлись, и не поняли друг друга.

  

III

  

   Вечером, в девятом часу, к Саше пришел Александр Михайлович, не один.

   Саша была дома и не собиралась выходить. Было сиверко, да и дни стояли праздничные: а в праздники пьяных много. К тому же к Саше третьего дня приезжал неожиданно красивый офицер, в которого она сразу влюбилась. Офицер намеревался было сначала провести у Саши час-два, но потом она так ему понравилась, что он остался ночевать, говорил, что хоть очень ему ее рекомендовали — однако этого он не ожидал, оставил порядочно денег и обещал опять приехать.

   Саша деньгам утром была рада,— у нее они подходили к концу,— а на обещание снова приехать,— промолчала; ей было весело и радостно от того, что было, и что оно вышло так хорошо и так отлично кончилось; а тому, что еще будет — она радоваться не умела; ведь она не знала, что будет.

   От воспоминаний об офицере теперь осталась в Саше лишь одна смутная золотая волна, которая незаметно претворялась в такое же смутное, но несомненное предчувствие новой влюбленности, неизвестной. Предчувствие еще даже не тревожное, а только нежное,— томное, тайное, скромное и стыдливое.

   Старому приятелю, Александру Михайловичу, Саша была попросту рада. И ему как-то однажды твердила она, замирая: «миленький… ох, миленький ты мой! Батюшка ты мой белый! Князь ты мой Серебряный! Потемкин ты мой… мой… Таврический!» (Саша любила почитывать романы, особенно из русской истории, где любовь чиста и военные храбры.) Однако это все было так давно, что и сам Александр Михайлович едва ли о том помнил. Заходил он к Саше нередко, Саша любила с ним поговорить и считала «умным».

   Александр Михайлович вошел, потирая с мороза свои тонкие, узкие, удивительно красивые руки и щурясь. Он был в заношенной и грязной студенческой тужурке, пальто он снял тоже старое и холодное.

   — Дома, Сашурка? И не собираешься? Ну ладно. Так принимай гостей. Я тебе земляка приволок. Вишь какой франт! Петербургского ничего еще не знает. А уж коли смотреть Петербург — так розу нашу махровую, Сашу-баронессу — первое! Потому — игра природы, совершенство! Кто это сказал! Лесков, что ли, черт его дери?

   Александр Михайлович был под хмельком, но слегка.

   Пил он вообще много, дико,— иногда пропадал из Петербурга по месяцам, возвращаясь, угрюмо учился — и опять понемножку начинал пить. На каком курсе университета он был — он и сам не всегда знал. Терял года из-за разных мелких историй и пьянства, выходил, опять поступал, опять выходил. Он был из хорошей семьи, издалека, но родных давно забросил. Кое-какие деньги они ему изредка присылали. Зарабатывать он почти ничего не мог.

   — А мы с угощением нынче,— продолжал Александр Михайлович.— Где корзина? Давай, тащи, помогай, Нил!

   — Уж это напрасно, право,— сказала Саша, с неудовольствием поглядев на корзину пива.— Ну что хорошего? Вы, вон, и так уж под шафе. И молодому человеку нет никакой особой приятности в пьянстве. Разве легонького принесли бы, да у меня ром был к чаю.

   И Саша быстро, из-под ресниц, посмотрела на Нила. Александр Михайлович захохотал.

   — А, ну тебя с чаем! Знаю, что нежненькая, питий этих да «безобразиев» не любишь… Тебе не требуется… Ну, а к нашему рылу и пиво за душу милу! От ромца-то я отвык по скудости средств, а Нил, небось, и не привык! Да куда ни шло, давай и ром, коли есть, только чаю не надо.

   Он опять захохотал. Ужасно к его лицу не шел смех. Лицо было худое, больное и печальное. Левый глаз изредка дергался нервным тиком. Жидкая рыжеватая бородка. И все-таки лицо было красивое и породистое.

   — Какие вы, право, сегодня нехорошие! — укоризненно сказала Саша, однако полезла в шкафик за ромом, пока гости устраивались у стола, подле окна, и Александр Михайлович вынимал бутылки из корзины.

   У Саши в комнате все было чистенько и аккуратно. Комод застлан вязаной салфеткой, в углу у окна покрытая машина. На стене две фотографии — самой Саши; чужих фотографий Саша не любила и не хранила. Давали — теряла. На первом портрете Саша была снята девочкой, с круглым-прекруглым личиком и ребячески-искренними глазами; на втором — совершенно такая же Саша, с таким же круглым личиком и детски-искренними глазами, только в большой шляпке и со взбитыми волосами. Это был теперешний портрет, но разницы с детским только и оказывалось, что шляпка да волосы. Поближе к углу, к иконам, висел третий портрет — но уже не Саши, а самого известного в России батюшки, отца. И он тоже смотрел со стены искренними, детски-невинными глазами.

   Кровать в противоположном углу была скрыта розовой чистой занавесочкой. Кровать у Саши была отличная, узорная, от Санн-Галли: ей раз подарили, она ее полюбила: хотела как-то продать да пожалела.

   — Дайте хоть скатертку постелю,— сказала Саша и, быстро отставив лампу на комод, постелила скатерть.

   — Все же приличнее. Вот вам и стаканы. Только, право, Александр Михайлович, вы бы не очень… И что молодой человек скажут…

   И она снова, тем же быстрым взором из-под ресниц, взглянула на «молодого человека», который еще не раскрыл рта.

   — Нил что скажет? А что я захочу, то и скажет. Не я его, а он меня боится. Я, Сашенька милая, его шапрон, он мне доверился — понимаете? Ибо я опытен, а он неопытен, я его веду, и уж я его не обману. Этот юноша, надо вам сказать, мой земляк: ну как он, однако, разыскал меня — уму непостижимо! Вращаемся мы, можно сказать, в различных кругах общества…

   — Я справлялся,— произнес вдруг Нил неожиданно густым басом и очень покраснел.

   — Видите, искал, справлялся… Там это землячество очень ценят. Искал и нашел. Трогательно. Ну как не принять участия? Принял. Вижу, юноша одинокий, славный… Славненький ведь, Саша, а?

   — Они красивые…— сказала Саша и застыдилась.

   — Ага, понравился! Я так и знал. Нынче на праздниках договорились мы с ним до дела… Да что, говорит, да у нас, говорит… да и я сам, говорит… Чем я не как все, говорит… Гляжу на него — косая сажень в плечах, ядрен да свеж… яблочко наливное. На щеки-то посмотри… Я и думаю — что, в самом деле? А сам — ребеночек, ему еще тюрлю-мюрлю надо… Коли что — испугаешь пожалуй! Тут меня и осенило — повезу к Сашке! Вот где таится погибель его! Кто это сказал, дери его черт?

   — Пушкин Александр. «Песня о вещем Олеге»,— проговорил юноша и снова умолк. Краснеть сильнее он не мог.

   Саша отлила пива из его стакана в свой.

   — Уж и я с вами выпью.

   — Те-те-те! — заметив ее маневр, крикнул Александр Михайлович и долил из новой бутылки стакан Нила.— Пить пей, да других не обижай. Ты, Нил, ее не слушай. Тяни пивцо, еще веселей станет. Она, Сашка, заминдальничает — так и переминдалит, дорого не возьмет. Да она у нас единственная. В ней, знаешь, всех загадок разрешенье и разрешенье всех цепей! Кой дьявол это сказал?

   Ни Саша, ни сам Нил не знали. Александр Михайлович продолжал, откупоривая, с усилием, тонкими пальцами четвертую бутылку:

   — Ты что, Сашка, думаешь: он универсант?

   — Нет, я вижу… У них воротник не синий… То есть синий, да темный, бархатный. Не университетский мундир. Я те знаю. И молоды они очень.

   Она долго, как бы рассматривая, поглядела на Нила.

   — То-то знаешь. А духовный университет знаешь? Слыхала? Это, брат, вкусом потоньше. Да этого ты не расчухаешь, говори тебе не говори. Ты лучше на свежесть-то обрати внимание — прямо с веточки. С волжского приволья. От него еще рыбкой да тинкой пахнет. Ты его у меня не забижай. Да, ты… ты его в лучшем виде «как все» сделаешь! К тебе вез. Одно только… Эх. Сашка ты, баронесса ты! Жалко мне мальца.

   Это было весьма неожиданно, и Саша недовольно пожала плечами, тем более, что Александр Михайлович видимо хмелел.

   Нил сидел неподвижно, большой, широкий, с тугими четырехугольными плечами. Красные щеки, не покрытые даже пухом, были крепки, карие глаза навыкате, масляные, невинные, восхищенные, глядели застенчиво и радостно. Саша сидела с ним рядом, облокотившись на стол, и уже почти не отрывая взора, смотрела на студента.

   — Что ж вы? Кушайте, понемногу ничего. Я, вот, отопью от вас, а то Александр Михайлович все подливают. Вы на них не смотрите. Что за пример? Они завсегда хмельные…

   Александр Михайлович услышал последние слова; и внезапно и мгновенно разъярился.

   — Не смотреть? не пример? Вот оно куда пошло! Нил, ты у меня не забывайся. Отвечай: нравится она тебе?

   Нил молчал.

   — Да говори мне, дубина, коли спрашиваю! Нравится?

   — Что же, скажите,— одобрительно и горячо шепнула Саша.

   — Я скажу. Напрасно вы думаете, Александр Михайлович… Я и говорю. Мне они в крайней степени нравятся. Я чрезвычайно ценю ваше заботливое внимание ко мне, Александр Михайлович, принимая во внимание, что…

   Тут Нил немного спутался, непривычно разгоряченный и отуманенный, однако справился и закончил:

   — И я совершенно уверен, Александр Михайлович, что они не имели никакейшего желания вас обидеть, указывая на вас, как на пример, которому я не должен следовать.

   Александр Михайлович зло усмехнулся.

   — Нравится! Понравилась! Ну еще бы! Тюрлю-мюрлю и сантимент! Баронесса! Тебя, Сашка, и спрашивать нечего. Вижу, угодил. Вся разошлась, как пареная. У тебя, как у кошки, лицо короткое. И глаза такие же. Понравился Нилка! Да… А вот возьму и увезу его. Только ты его и видела.

   Саша вскинула глаза.

   — Это почему же? Что вы самодурничаете-то?

   — Испугалась. Вцепись, вцепись в меня! А все-таки увезу. Дурак я и скот был, что привез. Почти что трезвый привез, а теперь вот выпил, так и вижу. У меня у пьяного мысль свежее.

   — С чем и поздравляю! мерси! — сказала Саша не без раздражения.— Увезете — куда повезете?

   — А куда надо! Где мне его не жалко будет, вот куда! К Глафире-Дырявой повезу, к Людмилке-Черной…

   — К хабалкам-то этим пьяным, к дряням-то!— воскликнула Саша и даже поднялась со стула. Она была возмущена, оскорблена и в голосе у нее задрожали слезы.

   Александр Михайлович взглянул на нее пьяными, холодными глазами.

   — К дряням? Верно, дрянь. А все почище тебя. Потому что самая-то последняя дрянь — ты.

   Саша было онемела от гнева. Она привыкла слышать брань, но тут ее ругали ни за что, непонятно за что, и — Александр Михайлович, который был к ней даже почтителен по-своему; и еще ругали в присутствии любимого человека, с угрозой отнять его. Она вся вскипела было,— но только на мгновенье: природная робость и нежность победили, и она сказала:

   — Бог вам судья, Александр Михайлович. За что стали обижать? Я вас не трогала. Хмельны вы, вот и ругаетесь зря.

   И повернулась к Нилу, села опять, и, в первый раз обняв его, несмело, осторожно, точно влюбленная девушка, прибавила тихонько:

   — Вы не слушайте его, миленький, право… Ну что они городят? Это пиво это поганое в них говорит. А вы не слушайте. За то я и ненавижу это пьянство. И не ездите нынче к кому там… Они такому молодому человеку не годятся. Дебоши одни грязные. А у меня уж так: уж кого я люблю, миленький, так уж так люблю, так люблю… Уж я вся тут.

   Александр Михайлович как будто успокоился, прослушал Сашу, криво усмехаясь, и сказал:

   — Что же, пой птичка… А все-таки мне рта не заткнешь. Ты, душа моя, самая величайшая дрянь,— и хуже ты Людмилки-Черной, и меня хуже, и всякой последней халды и пропойцы… Потому что и они, и все мы — люди, а ты — тварь. А зачем тварь в человеческом образе? Это — дрянь, когда она в человеческом образе. Этого почти терпеть нельзя.

   Нил, между тем, осмелев от непривычного пива и уже совсем непривычной близости, сжал Сашу в объятиях, но не соразмерил сил и сжал слишком крепко. Саша невольно и блаженно охнула. Но как сквозь облако она все-таки услышала слова Александра Михайловича. Они теперь совсем не сердили ее, только были непонятны. А Нила он уж не увезет! И она даже заинтересовалась:

   — Чего это так ругаетесь? Довольно глупо. Я — тварь, а те не твари? Что они винище жрут, да скандалят, а я с вами безобразничать не хочу, за то я тварь?

   — Совершенно верно,— почти спокойно подтвердил Александр Михайлович.— То ты и не пьешь, что ты тварь. Где ж ты видела, чтоб животные пьянствовали?— Он усмехнулся своей плоской шутке. Саша искренно захохотала.

   — Вот так ловко! Вот так вывел с пьяных глаз! Помолчите уж!

   Но Александр Михайлович сказал:

   — Нет, это что; но ты не воображай, я серьезно. И ты послушай, Нил, коли еще не совсем вспотел. Я говорю — звери не пьют, они так, трезвые… И она не пьет, а так. Зверям не нужно в себе ничего раньше убить, отшибить,— а нам, людям, нужно. Нужно человека сначала заморить, обеспамятеть, а как зверь один останется,— ну тогда можно. Тогда лезь, развратничай… тогда еще ничего.

   Саша опять обиделась.

   — Это вот другие развратничают… Меня не приравнивайте. Слава Богу, еще понимаю, о чем говорю. Да чтобы я, да без любви… Уж если я люблю, уж так люблю…

   — И звери, душенька, никогда без любви… Что им? Люблю — и лезу; не люблю — не лезу. Очень просто. К другим тебя не приравнивать? А что ж ты, как любишь? Какая твоя такая особенная любовь? Кончается-то чем? Так же вы… Вот тебе и вся любовь. «Миленький», да «миленький» приговариваешь? Это чья-то ошибка, что тебе дар слова дан. Не нужно тебе этого. Поедем, Нил! — кончил он вдруг неожиданно и ударил рукой по столу.— Мерзись с человеком лучше, да не со зверихой. Едешь?

   Нил молчал.

   — Нну… поедешь. А я пока пива еще…

   Он налил, немного плеская, стакан.

   — Не слушаете? А вы послушайте. Нил, пусть я пьян, но я знаю, что я пьян, мерзок, грязь во мне… И топчу да тискаю в себе человека… И все эти Людмилки да Глафирки пьют да тискают, а человек в них все-таки полуудавленный стонет, они и мучаются сквозь угар, и знают, что они убили человека, и что твари… А посмотри на нее: она ничего не знает, как зверь про себя не знает, что он зверь. Говорю! И утверждаю! — он опять ударил кулаком по столу.— Утверждаю: зверям свойственно… не насильничают они себя, и благо! А человеку несвойственно! То и шарашит он себя,— и все-таки мучится, потому что тошнит его от зверства! Да, несвойственно!

   Нил одурманенный все-таки опомнился от этого крика и пролепетал, как бы извиняясь:

   — Что вы, Александр Михайлович… Это ведь, так сказать, закон природы…

   — Закон?! Природы?! — заорал Александр Михайлович. Он нетвердо поднялся со стула. Печальное, желтое, слегка подергивающееся лицо его было даже страшно. Впрочем, ни Саша, ни юный Нил этого не заметили.— Закон природы! Много ты знаешь, щенок, о законах природы! Мы, что ли, их выдумали, чтобы их на вечные времена записывать! Вон кто-то сказал — черт его подери — что в допотопные времена люди жвачку жевали и отрыгали. Все следы остались в кишках. Не закон природы это был? Закон, и теперь закон для баранов, а ну-ка ты, отрыгни? Не хочешь, небось! А тут не жвачка, дьявол ее возьми — тут все тело человеческое плачет да стонет от тошноты и пакости, и все равно, каждый ли день с разной, или десять лет с одной — это уж, брат, коль в корень смотреть — все равно! Тут друг друга мерзим да топчем, и сами про то знаем, потому что насквозь это чувствуем, телом самим человеческим чувствуем, не душой одной, телом — слышишь? Оттого и дурманим его чем ни попадя… Без дурмана, без полубеспамятства, без человекоубийства — знаешь? — никто теперь не соединится эдак ни с какой женщиной, потому что не может… Несвойственно ему,— не нормально это ему больше, слышишь? такому как он есть… Ну и убивают человека… А больно убивать, Нил… Все оживает, никак не добьешь…

   Он грузно опустился на стул.

   — Ей ничего не больно…— он указал головой на Сашу.— Ей… нормально… Она — тварь… Я ее не осуждаю… Только зачем она в образе человеческом? С людьми зачем?..

   Саша оторвалась от Нила.

   — Вы бы пошли уснуть, Александр Михайлович… Право. Я скажу, вас проводят… Подите, голубчик мой…

   — Спать? Да ты думаешь, я пьян? Дура! И я дурак, что говорил с тобой. Я еще покажу, как я пьян. Эй, Нил! Одевайся! Едем! Я тебя свезу… будешь как все… Закон природы… Дурманься, мучайся, грязь хлебай, вой, пой, ори, скандаль,— и мучайся, а не верь твари, что ты тварь… Ишь ты, чинно, благородно, с любовью… Любовь! До сих пор про это — «любовь» говорят! Едем. Нет хуже греха — человек со зверихой!

   Шатаясь, Александр Михайлович подошел к двери, нашел свое пальто на сундуке и напялил его.

   — Ну? Нил! Тебе говорю?!

   Но Нил, видя, что Александр Михайлович совсем пьян, осмелел окончательно.

   — Нет уж, Александр Михайлович, извините, я с вами не поеду. Поезжайте вы домой и засните, пожалуйста. Вы действительно выпили. Это, действительно, безобразие некоторое.

   Александр Михайлович остановился, держась рукой за дверной косяк.

   — Так не поедешь со мной? — спросил он вдруг упавшим голосом.— Останешься?

   — Останется, останется,— сказала Саша поспешно.— Идите, Бог с вами.

   Александр Михайлович постоял еще, посмотрел.

   — Останешься? — повторил он печально и растерянно.— Ну… останешься. Ну… все равно. Простите меня.

   И вышел. Саша у дверей послушала, вышел ли он на лестницу, и потом вернулась к студенту.

   — Бог с ним, хмельной человек,— проговорила она одним поспешным вздохом и тотчас же, вся горячая, нежная, с посветлевшими глазами, безмысленно-прозрачными, склонилась и прижала губы к губам Нила. Это были его первые поцелуи. Они были долгие-долгие, и между ними, отрывая на мгновенье уста, Саша шептала с блаженным нетерпением:

   — Миленький… ох, миленький… ох, миленький ты мой…

  

   1904 г.