Прописи

Автор: Гиппиус Зинаида Николаевна

  

З. H. Гиппиус

  

Прописи

  

   Гиппиус З. H. Чего не было и что было. Неизвестная проза (1926—1930 гг.)

   СПб.: ООО «Издательство «Росток», 2002.

  

   Есть странные вещи: их как будто все знают, до такой степени, что даже и говорить о них стыдно. И в то же время как будто никто не знает, и говорить, хоть стыдно, а нужно. Беседую с X, Y, Z.

   Разные индивидуальности, конечно; но меня интересует в данный момент их общее.

   Все это люди, «причастные» к литературе, и мы, естественно, кружимся около одной темы. Ничего, круги довольно широкие.

   X говорит:

   — Не понимаю, как можно писать прозу, «статью», — для себя, не по нужде и не к сроку. Стихи — другое дело. И стихи, конечно, всегда «не то», но статьи пишешь с заведомым «полуотвращеньем», и уж без всякой компенсации, которую получаешь от стихов.

   В этих словах очень много содержания. Прежде всего, они опять напомнили мне: есть в стихах, в стихосложении, для молодых наших современников, — какая-то отрава. Поэзия представляется «высшей сферой», а поэт — «первым чином». Отсюда усиленный карьеризм (не в плоском смысле), и недодающий цели, так как забыта азбука: человек — сначала, поэт — после. Не каждый человек — поэт, но каждый поэт непременно человек. Поэты выбираются из людей.

   X, однако, свое:

   — Дурной человек не может написать хорошее стихотворение. Правда?

   Правда-то правда, только не в том смысле, в каком разумеет X, ибо для него: всякий, написавший настоящее «поэтическое» стихотворение, тем самым уже есть настоящий человек. (Пример неверного отношения к верному положению.)

   Словом, поэзия становится высшим критерием. Бог, не имеющий права быть Богом, — идол. Идол поэзии так же противен, как всякий другой.

   И «полуотвращенье» к прозе, к «статье» — знак интересный. Можно, конечно, писать статью и не с «полу», а с совершенным отвращеньем; но другая пишется с не меньшим «захватом», чем стихи. Разница, впрочем, есть. К прозе человек обращен одной стороной своей души, к стихам — другой. К прозе — умственной (мужественной); к стихам — чувственной (женственной). Но душа-то одна, и не любить чувственно свою мысль («полуотвращение») можно или мало ее ощущая, или ее не имея. Неприязнь к «прозе» очень часто объясняется отсутствием общих идей.

   Это немалая беда нашей современности и современных «служителей искусства». Среди них существует даже тенденция (до сих пор!) возвести названное отсутствие в принцип…

   Не говорю, впрочем, об X и остальных. У них отсутствия общих идей, пожалуй, и нет. Но другая беда, если они присутствуют… в полном беспорядке.

   Порядок, или, иначе говоря, твердая внутренняя иерархия ценностей так важна, что уж лучше иметь ее ложную, чем не иметь никакой. Выбирайте любого идола, если иначе не можете, но — выбирайте. Идол поэзии? Пожалуйста. Только устройте ему крепкий пьедестал. По идолу, конечно, вас и будем судить, но суд — другой вопрос. Суд — потом.

   Сделать «принцип» из беспорядка — довольно трудно. Зато он «нравится». Нежная привязанность какая-то; пассивная, — но верная, — влюбленность в собственную неверность. Этим душевный беспорядок, — состояние в сущности ненормальное, — только и держится. Едва «разонравилось», начинаются поиски порядка, и вдолге ли, вкоротке ли, худой ли, хороший ли — он всегда бывает найден.

   Откуда все это, однако? Откуда у одних — уверенность, что искусство требует отсутствия общих идей, у других — преклонение перед «чином» поэта, безвольная любовь к душевному беспорядку или, по крайней мере, довольное с ним сожитие? Откуда, наконец, у всех — такое отталкиванье, до презрительного трепета, от самого слова «идеология»?

   Не особенно трудно добраться до истоков. Не особенно трудно и точное название найти: это — атавизм. Попробуйте вникнуть в страх перед словом «идеология»: атавистическая природа его тотчас обнаружится. Вы увидите, что «идеология» как-то пристегивается к «тенденции»; тенденция — рассудочность, умышленность, поучение; а поучение и т. д. — посягательство на свободу «свободного искусства», которое… ну и пошла писать старая губерния.

   Да еще какая старая! Именно атавистические навыки эти и «реакцинизируют» искусство сегодняшнего дня. Было некогда: молодые писатели и поэты взбунтовались против захвата искусства старыми «идейниками», в руках которых оно стало увядать. Вспыхнула борьба — в своем роде — «отделение церкви от государства».

   Никакой бунт, даже идейный (а это был идейный бунт) не обходится без перегибов. В процессе освобождения искусство, подчеркивая свою свободность, объявило себя самодовлейным, оторванным даже не от тех или других форм жизни, не от тех или других идей, а от всяких. Лозунг «искусство для искуства», искусство как самоцель, родился в борьбе, естественно; и был, вероятно, нужен. Самый перегиб в безыдейность до бессмыслия, до отрицания содержания во имя формы, — и тот был нужен: он послужил к расцвету формы — тела искусства; научил владеть орудием — словом.

   Все это было. И прошло. Борьба успешно закончилась. Процесс дифференциации — всегда промежуточный, — завершен. Но почему в психологии сегодняшних молодых писателей он все еще как будто продолжается? Бунта, конечно, нет (да и против кого теперь идейно, за свободу поэзии, бунтовать?) но все перегибы, свойственные моменту бунта, и только ему, — остались почти в неприкосновенности. Не они ли дают себя знать и в отталкивании от «мысли», и в пристрастии к «свободе» беспорядка, и в трепете перед идеологией, и в общем утверждении изолированности искусства?

   Только атавизмом можно объяснить это стремление молодых писателей спрятаться от идеологии — в засохшие кусты. Впрочем — идеология не простая вещь, она страшит даже тех, у кого никаких кустов нет, некуда и для виду спрятаться. Страшит все слабые сердца: с идеологией хлопотно и неудобно. Она — порядок, а порядок мало устроить, — за ним надо следить. Перестраивать и дополнять (это приходится делать, если человек растет) — тоже не легкая работа. Среди беспорядка никакие перемещения, случайные, незаметны: беспорядок однообразен. Но если не куча камней, а целое здание, то вынуть из него камень и заменить другим, или прибавить новый, — дело серьезное и ответственное. Да, вот центр всех страхов: ответственность. За идеологию надо отвечать, а всякому втайне хочется ни за что, ни перед кем (даже перед собой!) не отвечать. Какое, в сущности, ребячество! Добром или неволей, но все равно за что-нибудь да отвечаешь, и за беспорядок не менее, чем за порядок.

  

——

  

   Изменение времен,— атмосферы, духа времени,— очень загадочная вещь. Какие события и каким образом влияют на известный момент времени, делают его тем или другим? Люди ли творят время, или время — людей? Бесконечный спор. Но вот бесспорное: для каждого времени есть его, именно ему соответствующие, и люди, и дела, и мысли. Не непременно новые дела и мысли. Те же дела могли делаться раньше — и не удавались. Те же мысли могли быть высказаны раньше — и не понимались. Но вдруг наступает момент, и эти же самые мысли делаются — не то что понятными, но как бы для всех своими, общеизвестными и несомненными до такой степени, что даже начинают казаться прописями.

   Не прописные ли истины все, что я говорю об отсутствии и присутствии общих идей, о порядке и беспорядке, об идеологии и о новых, более человечески широких путях, которые современность требует от искусства? Все Иксы, все Игреки, великолепно, не хуже меня, это знают. Одно только надо помнить: у многих знание это — пока лишь накожное; психофизиологически они еще атависты. Потому и чувствуют себя недурно в беспорядке и в «авсяческом» искусстве, а иногда и против своего же знания восстают, старые позиции защищают, повторяя старые им оправданья.

   Это не важно. Все-таки все знают сегодня, что «искусство не отрицает разума», что «поэты выбираются из людей», что «идеологическое опустошение ведет к опустошенному искусству» и т. д., и т. д. Пусть X еще относится к своей мысли с «полуотвращеньем», увлекается чувственной данностью стихов, мирно сожительствует со своей внутренней беспорядочностью, вяло защищает самодовлейную изоляцию искусства и брезгливо трепещет перед словом «идеология». Ничего. Если в нем, — или в Y, Z, — есть поэт современный, — его накожное знание должно сделаться подкожным, т. е. войти в его психику и физиологию. И «чувство со знанием» не замедлит подсказать ему, что даже для стихов, сегоднезавтрашних, уже мало Данного, что они стремятся включить в себя должное, что искусство не терпит статики…

   Прекрасный, но не менее Св. Елены уединенный, остров, кУДа поместили искусство, — давно уже ему тесен. Насильственно оторванное от полноты жизни, от истории, от действительности, принуждаемое служить только самому себе, как бы стать змеей, кусающей свой хвост, — оно не может не захиреть и не завянуть, в конце концов. Его новое положение не менее опасно, чем было в свое время старое, когда художники и писатели подняли освободительный бунт. И — кто знает — не близится ли час второго бунта, современного, опять за свободу искусства? Ибо у свободного искусства есть свое место среди других общих ценностей и есть свое дело. Это дело, — по давним словам Вл. Соловьева, — не только отображать действительность, но ее улучшать. Не в том глупом смысле (неужели оговариваться?), что художник должен ее идеализировать, показывать в обманно-улучшенном виде. Прямое дело, — или, по принятому, не точному выражению, — задача искусства — действительно улучшать действительность, подталкивать ее вперед, содействовать изменению реальности.

   Задача эта — вечная. Но более или менее сознательно она впервые ставится нашей современностью. Поэтому и можно ее назвать задачей современного искусства.

  

КОММЕНТАРИИ

  

   Впервые: Новый Дом. Париж, 1926. No 1. С. 17-20 под псевдонимом Антон Крайний.