Ваня и Мари

Автор: Гиппиус Зинаида Николаевна

  

З. Н. Гиппиус

  

Ваня и Мари

  

   Гиппиус З. Н. Мечты и кошмар (1920—1925)

   СПб.: ООО «Издательство «Росток», 2002.

  

   Барский дом спит.

   Очень большой, белый. Сзади. Выше него, чернеют пышные, огромные деревья парка. Двор — зелено-тусклый на луне, — круглый луг.

   Ни в одном окне не видно света. Стекла поблескивают чернью. Тихо. Дом от луны кажется неприятно-мертвым.

   Впрочем, не мертвый. Если прислушаться — заглушённое, задушенное пиликанье гармоники. Точно из-под земли. Это — в обширных подвалах, где кухня, прачечная, всякие комнаты и переходы. Там, при тщательно закрытых низких окнах, танцуют.

   Гости — кавалеры и «барышни» из деревни, что за рекой. Гармонист оттуда же. А хозяева — летние обитатели барского дома… т. е. подвального его этажа: кухарка Анна Ниловна, прачка Степанида Петровна, три горничных — Катя, Таня, Мари и, наконец, молодой Иван, — Ваня — Пугачов.

   Это у них часто — бал. Гости — кавалеры, хоть и деревенские парни, народ не серый: такая местность. Кругом фабрики, и по зимам все деревни уходят туда работать. Деревенские «барышни» днем, в поле, щеголяют в сарафанах, а вечером умеют принарядиться не плоше петербургских Кати и Тани, да и знают всякие танцы и всякое обхожденье.

   Очень весело в подвале, хотя и пол негладкий, а две лампочки не ярки. Танцуют кадриль и «лансье». Тяжеловатая Катя с увлечением вертится вокруг парня в синей рубашке. Кокетничает. На широком, веселом носу у нее капельки пота. Таня пониже ростом, побледнее, тоже с «манерами». У востробородой старой Степаниды-прачки больные ноги, лысина завязана черной косынкой, но танцует и Степанида.

   Однако на бельевом катке, у стены, сидит «барышня», которая не желает танцовать. У нее кругленькое, как яичко, лицо, немножко подпудренное, и черные глаза. Смотрит презрительно и пожимает плечами.

   Около катка, неотходно, — высоченный и рябоватый Ваня. Он отчаянно влюблен в черноглазую. Любовь в буквальном смысле отчаянная: она не выразима.

   Дело в том, что владычица Ваниного сердца — француженка, Мари. Ваня давно тайком приобрел самоучитель, не расстается с ним, кое-что вызубрил; но сам чувствует, что не может сказать того, чем полна его душа.

   — Так, значит, решительно не ве па дансе? {Не хотите танцевать? (фр.).} — говорит Ваня.

   Черноглазая пожимает плечами и болтает что-то по-своему, что-то нетерпеливое, и глядит в Ванино грустно-дурацкое лицо.

   Она — чужестранка, зовут ее не Катя или Дуня, a Marie-Louise, она здесь на все фыркает, все считает грубым, — и, конечно, это-то и заполонило сердце Вани. Непонятность ее была пленительна.

   — Си не дансе, аллонь {Если не танцуете, пойдемте (фр.).}, — говорит с усилием Ваня. И на ее вопросительный взгляд — куда «allons?» — прибавляет:

   — На улицу аллонь, наружу, промне… У двери на лавочке посидим. Компрене? На свежем воздухе, иси… {Понимаете… здесь… (фр.).}

   Ваня помогает себе руками, чуть не носом. Но Мари поняла. Она, конечно, знает больше русских слов, — за два-то месяца! — чем хочет показать.

   Слезла с катка. Очень ей нужно смотреть на эти «лансье»! С Ваней она держит себя королевой: такой стиль кокетства.

   Вышли на тусклую луну, на луговой двор, сели на лавочке узенькой. Тихо. За припертой дверью и музыка из подвала едва слышна.

   Ваня, от переполнявшей его любви, окончательно онемел. Да будь это Дуня или Катя — никакие слова не понадобились бы: облапить и кончено. А тут не то.

   С невероятным усилием памяти он выговорил, наконец:

   — Же ву зем {Я вас люблю (фр.).}.

   Мари дернула плечом и захохотала.

   — Ah, zut! Pas de bêtises! Chantez plutôt votre «moguila» {Вот еще! Без глупостей! Спойте лучше вашу «могила» (фр.).}.

   Ваня хочет сказать, что боится, что в доме все спят. Но вместо этого потихоньку затягивает: «Пускай могила меня накажет…».

   Песня глупая, городская; но ее любят и Таня, и Катя, — петербургские штучки. У местных деревенских «барышен» другие песни. Как оне их распевают, возвращаясь с поля! Дивно, что старые русские песни сохранились здесь, что нет частушек, какие горланит вся деревенская Россия.

   Мари к песням равнодушна, у нее нет ни музыкальности, ни любознательности: снисходит лишь к Ваниной «могиле»; нравится, должно быть, что тут что-то сантиментальное о любви и «tombeau» {«могила» (фр.).}. Но главным образом — Мари занята собой, своим превосходством. Ванино поклонение принимает, как должное, и очень серьезно держит себя королевой.

   А гордиться ей, казалось бы, и нечем. Отец, прачечник парижского banlieu {пригород (фр.).}, вместе с мачехой бил ее с утра до ночи; потом она бегала по всему Парижу с бельем; всего случалось, пока не пристроили на место. Потом на другое, на третье… наконец сердобольная лавочница рекомендовала ее к иностранцам. Русской барыне понравилась ее смазливость. Ну, и взяли ее «на год» в Россию: «пусть на стол подает, при ней свободнее разговаривать». О, конечно, только на год! Парижская улица в крови у Мари, и никакие жасмины не заменят ей веселых ароматов любого quartier {квартал (фр.).} на берегах Сены. Пока — она считает, что «путешествует по варварской стране». Не варварская — Франция (т. е. Париж), и отсюда ее неистребимое чувство превосходства.

   «Национальный» вопрос потрясает людскую и кухню с самого приезда Мари. Как они там объяснялись — Бог их знает; но крик и гул шел непрерывно. Мари бесцеремонно и грубо передразнивала товарок: вот как едят, вот как подолом шлепают… Те входили в раж. Особенно неистовствовала Степанида-прачка. Лезла драться, Мари готовилась дать сдачи.

   — Qu’elle est bête! Qu’elle est bête! {Какая она скотина! Какая она скотина! (фр.).}

   — Слышите? — вопила Степанида. — Всячески ругается! Кулебякой ругается! Да я ее, толстомордую… Да я ее…

   Ваня разрывался, вторая горничная, худенькая Танюша, неглупая и переимчивая, тоже лепетала какие-то полуфранцузские примирительные слова… Наступало затишье. Ненадолго. До новой свары, до новых насмешек и «ругательств» Мари.

   Быть может, и нельзя было назвать эту войну в подвальном этаже — «национальной». По крайней мере Степанида и все другие русские обитательницы людской обижались на Мари просто как на «толстомордую наглянку», каждая за себя, и только. Что она француженка, и говорит, что Франция лучше России — им до этого как-то не было дела, и «за Россию» обижаться — в голову не приходило. Ни о какой Франции оне не думали и думать не желали… (а, может быть, и о России тоже?).

   Мари — лентяйка, лживая и глупая девушка; но, как ни странно, она все-таки ближе к «национальному вопросу», чем другие. Пусть и для нее Франция, — родина, — только Париж. Но все-таки она какой-то «родиной» кичится и за ее превосходство (и свое, конечно) — кидается в бой. Танюша куда умнее Мари, но и она, понимая, что сама-то Мари не много стоит, готова с ней дружить и нисколько не защищает свои порядки: что, мол, пожалуй, и правда, — там за границей у них шикарнее.

   О Ване и говорить нечего. Мари ему казалась особым, нездешней прелести, существом.

   Теперь, сидя с ней на лавочке, он горел и потел от блаженства. А ночь была свежая.

   — J’ai froid {Мне холодно (фр.).}, — сказала Мари и повела плечами.

   Ваня понял. И — сам не ожидал! — сделал движенье, чтобы обнять ее: Мари увернулась и даже дала ему, полукокетливо, пощечину.

   — Же ве… — начал, смутившись, Ваня. — Понимаете, не что-нибудь! А марье {Я хочу… жениться (фр.).}. Понимаешь?

   Мари фыркнула. Да и было к чему. Да и сам Ваня понимал, что сморозил глупость. Ни кола ни двора у него; да еще на призыв идти осенью. И не в том дело: а как это — жениться на Мари? Еще вот — на луне бы жениться!

   Со злобой поглядел на луну: она стояла высоко, маленькая, зелененькая. Не жениться, а вот уедет Мари в свой Париж, а ему, Ване, лоб забреют…

   Солдатчина и «разлука навек» с Мари соединялись для Вани в один узел горя и преисполнили его жгучей к себе самому жалостью.

   Махнул рукой и проговорил первое попавшееся:

   — Эх, жизнь! Лучше бы помереть.

   Потом вскочил и, поясняя жестами, зашептал:

   — Письмо напишу… Леттр… А ву… Хорошо? Леттр…

   Зашагал по двору в луне и скрылся. Мари с удивлением поглядела ему вслед. Не понимала, почему этот громадный варвар, при первом ее отпоре, так размяк. И зачем письмо?..

   Письмо он писал всю неделю. Не длинное, но обстоятельное. Он, Ваня, любит по гроб жизни (tombeau de vie), a ему идти в солдаты. Если не удастся отвертеться — лучше умереть, к тому же вечная разлука с Мари. Пусть она придет вечером в липовую аллею, на дальнюю скамейку.

   Танюша была посвящена в это дело. Ваню ей было жаль, а, главное, любопытничала, и в аллею оне побежали вместе с Мари, когда смеркнулось. Ненадолго, пока чай не подавать.

   Да и о чем говорить долго? Выяснились, однако, удивительные вещи: Мари презирает тех, кто не хочет идти в военную службу. Во Франции всякий за честь считает быть солдатом.

   Ваня, уразумев это (помогала Танюша) — растерялся. Вот так так! Ну, хорошо. Ну, положим, он пойдет. А вечная-то разлука?

   Оказывается, если он не пойдет, вечная разлука совсем неизбежна. Во-первых — Мари его будет презирать, а во-вторых — ведь она все равно уедет в Париж (тут уж и Таня помогла выяснению дела, махала головой и рукой, повторяя «Париж, Париж…»).

   Небо еще не вовсе погасло, еще зеленела его хрупкая высота, но под липами, в аллее, было так черно, что даже казалось душно. Мари и Танюша сидели рядком на скамейке. Ваня, длинный и нескладный, переминался с ноги на ногу. Помолчав, произнес:

   — Так. Много благодарны. Ну, значит, повешусь.

   — Ах, не надо! — сказала жалостливая Танюша. — Слышишь, Мари, вот дурак, правда — дурак? Ваня, ты не дури, и ведь врешь все, ты лучше поучись у нее по-французски, она тебя хочет учить, уроки давать, она мне объясняла. Тогда, говорит…

   Старческий, но пронзительный голос Степаниды прервал ее:

   — Таня-а! Ванюшка-а! Танька!

   — Бежать надо, зовут, — зашептала Таня, схватываясь со скамейки. Я вперед, а вы за мной, а то будет нам всем…

   Ускользнула неслышно. Мари тоже встала. Ваня увидел, при свете неба, что она улыбается. Что-то говорит негромко, не разобрать — что, однако, не сердится. Верно, об уроках… Почему-то эти уроки, хотя они ничего не решали и не спасали, необыкновенно Ваню подбодрили. В голове у него просветлело. И через минуту, из хаоса обрывочных мыслей, вдруг явилась одна — гениальная. Мари хочет, чтоб он служил… А если ему пойти — в моряки? Эскадру пошлют во Францию… Обязательно пошлют! А во Франции — Мари. Вот оно к чему все! В восторге он схватил Мари за плечи, он только боялся, что не сумеет рассказать ей, объяснить этот блестящий план. Но недаром он сидел неделю над самоучителем. Путал, заикался, но — она поняла! Marine, soldat, marin, France, escadre… Je… à vous… {Флот, солдат, матрос, Франция, эскадра… Я… вам… (фр.).}

   Поняла, и ободрительно качает головой:

   — C’est très beau… d’être un marin… {Это очень хорошо… быть моряком (фр.).}

   Ваня так стиснул ее в могучих объятиях, что она вскрикнула. Но вырвалась только после первого, долгого поцелуя… когда, впрочем, Ваня и сам ее больше не держал.

   Остался под липами один, ошалелый от блаженства.

   Степанида опять где-то вопила:

   — Ванюшка-а! Ваня-а!

   Он не двинулся, — кричи, сколько влезет, и подождешь, мол, не лопнешь! — Сидел на скамейке, в мечтах… Потом стал опоминаться. Понемногу.

   — Да. Идти, значит, служить. В морском экипаже вообще легче. Потом эскадра… Конечно, только еще когда это все будет… А служить — не миновать…

   Глядел на свою судьбу, гадал. И все пристальнее думал о службе:

   — Хорошо. Ладно. Эскадра и прочее. Ну, а если да вдруг — война?

   Даже вслух это — о войне — сказал, хотя никогда раньше о войне не думал.

   — Если да вдруг, не дай Боже, — война?

  

——

  

   Было это в 13-м году. Война застала Ваню Пугачова в Кронштадте, матросом. Воевать ему, однако, пришлось не на немецком, а на русском фронте, при второй революции…

   Но что нам до судьбы Вани Пугачова? Он долго помнил уехавшую Мари; а эскадры никакой не вышло, Франции он не увидал…

   Разлука-то и вправду оказалась — навечная.

  

КОММЕНТАРИИ

  

   Впервые: Иллюстрированная Россия. Париж, 1924. No 2 (без даты). С. 1-4. Перепечатано в газете «Сегодня». 1937. 3 января. No 3.