Вилли Ферреро

Автор: Дорошевич Влас Михайлович

   В. М. Дорошевич

Вилли Ферреро

Вилли Ферреро в 1913 году, в возрасте первых гастролей в России.

   Смерть Ферреро!

   Московские критики большие Неуважай-Корыта.

   Ферреро расхвалил Петербург.

   — Нам Питер не указ!

   — Мы сами с усами.

   — По-свойски!

   — Оглоблей его!

   — Мякита, навались!

   Когда этот маленький мальчик доверчиво подбегал раскланиваться к самому краю эстрады, мне в ужасе хотелось крикнуть:

   — Maestro! Bambino! [*] Близко не подходи!

  

   [*] — Maestro! Bambino! (итал.) — Маэстро! Ребёнок!

  

   Ему грозила двойная опасность.

   Что женщины от нежности задушат его поцелуями.

   И что московские критики сейчас же здесь же его разложат, поднимут платьице и:

   — Не дирижируй! Не дирижируй! Не дирижируй при нас!

   — Мякита, навались!

   Как они сразу возненавидели «приехавшего из Питера» мальчика.

   Сам Ирод им улыбнулся с того света со всей свойственной ему нежностью.

   Но не будем дразнить музыкальных критиков.

   — «Просят тигров не дразнить».

   Ферреро — прелестный ребёнок.

   Один из таких, которым, встретив на улице, вы улыбнётесь и оглянетесь вслед:

   — Какая шевелюра!

   Некрасив, но очень грациозен.

   И жив, как козочка.

   Немножко мал для своего возраста. Немножко худ. Немножко бледен.

   От критиков ему отгрызаться было бы трудно.

   Вилли Ферреро переживает критический период своей жизни: меняет молочные зубы.

   И нескольких зубов у него презабавно нет.

   — Показывает вступления! Велика важность! Просто память!

   Первым дирижёром, который дирижировал в Москве наизусть, без нот, был Буллериан.

   Ему было не 8 лет.

   У него не менялись молочные зубы.

   Но вся Москва диву давалась:

   — Целые симфонии наизусть!

   И вопила:

   — Гениальная память!

   То, что необычайно, «чудесно» для человека в 48 лет, — пусть останется чудесным и для человека в 8 лет.

   Согласны?

   Музыкален ли он?

   Он «танцует» то, что играет.

   Танцует руками.

   Головой. Губами.

   Всем телом.

   Я знаю только одного артиста, который до такой степени проникнут музыкой.

   Это — великий и недосягаемый певец (и плохой политик) Шаляпин.

   Такой царственный артист, что его следует называть:

   — Феодор Иоаннович Шаляпин.

   — Наш Фёдор! — как говорят московские Неуважай-Корыта.

   Ферреро в этом отношении — крошка Шаляпин.

   Каждое движение его ручонок, каждый взмах головы и этой великолепной шевелюры полны ритма, сливаются с музыкой.

   Составляют гармонию с тем, что играется.

   А потому в каждую данную минуту, под оркестр полны красоты.

   Вы никогда не видели дирижёра, который бы дирижировал такими красивыми и такими гармоничными жестами.

   Да, есть моменты, когда хочется плакать.

   Потому что красота и гармония заставляют слёзы подступать к горлу.

   «Гениальная» память, весь музыкален, — но чувствует ли он то, что играет?

   Лет 10—12 тому назад меня поразил, — и очаровал, — манерой дирижировать Рахманинов.

   Он дирижировал тогда своим «Алеко» в Большом театре.

   Когда в оркестре возникала нежная, прекрасная мелодия, жесты Рахманинова становились такими, словно он нёс через оркестр что-то бесценное.

   Невероятно дорогое и страшно хрупкое.

   Ребёнка ли, хрустальную ли вазу тончайшей, ювелирной, работы, или до краёв наполненный бокал токайского «по гетману Потоцкому» вина, с 1612 года дремавшего в бутылке, «поросшей травою».

   Вот-вот толкнёт какой-нибудь неуклюжий контрабас или зацепит длинный фагот, — и драгоценная ноша упадёт и разобьётся.

   Нет границ прекрасному в жизни, — и осторожность может быть выражена в формах божественно-прекрасных.

   Сикстинская Мадонна вся полна боязни.

   От которой сладко сжимается сердце.

   Эта Девушка-Ребёнок, несущая на руках Младенца со лбом мыслителя и глазами мудреца, полна трепета и дрожи за свою ношу.

   — Не уронить бы! — говорит вся её фигура.

   Как она крепко держит руками ребёнка.

   Ей приходится идти по облакам.

   Посмотрите на её босые ноги.

   Как пальцы впиваются в эти облака.

   — Не пошатнуться бы!

   Какая чарующая любовь и осторожность!

   И в боязливом жесте, которым дирижировал Рахманинов чудесную мелодию, была божественная красота любви, вылившейся в осторожность.

   Когда я любовался маленьким Ферреро, мне вспомнился очень большой Рахманинов и «Алеко».

   Взгляните на этого малыша, когда доходит до мелодии, которая ему нравится, и которую он, видимо, любит.

   Его лицо наполняется нежностью.

   А в глазёнках, вытаращенных на оркестр, почти испуг:

   — Вот-вот уронят!.. Разобьют!..

   Его беспомощные ручонки полны умоляющего жеста:

   — Тише, тише… Ради бога, осторожнее!..

   Он любуется ею и боится за неё, за мелодию.

   И боже, с какой осторожностью несёт её через оркестр.

   Так он носит, вероятно, какое-нибудь особенно лакомое лакомство или особенно хрупкую игрушку.

   А душа, которая переросла его, с такой нежностью носит «райские напевы» Бетховена.

   Он «алгеброй не поверил гармонии».

   Не успел ещё.

   Но музыкален ли он?

   Если так может любить мелодию…

   Но в 8 лет… чувствует ли он то, что играет? Переживает ли?

   Был такой дирижёр Виноградский.

   Тоже чудо.

   Ферреро — вундер-кинд. А Виноградский — вундер-банкир.

   Директор банка и дирижёр.

   Европейски известный.

   В первую минуту можно было расхохотаться от тех гримас и ужимок, с которыми он вёл музыкальное произведение.

   Боже, какой ужас на лице!

   Он, с дирижёрского возвышения склонившийся над певицей, сию секунду от ужаса заткнёт дирижёрской палочкой широко раскрытое горло Андромахи, в отчаянии взывающей над телом Гектора:

   — Иллион… Иллион… Иллион…

   Но во вторую минуту всякое желание смеяться забывалось.

   Перед вами был человек, который, действительно, переживал то, что игралось.

   Мелодия и аккорд вызывали в нём радость и ужас.

   На лице его — счастливую улыбку или гримасу страха.

   Заставляли его или в ужасе отступать, или обеими руками благословлять оркестр на ту чудную мелодию, которую он играл.

   Когда он в «Ночи на Лысой горе» дирижёрской палочкой словно разрубал какую-то гору и с ужасом на лице отступал, — это было не смешно.

   А действительно страшно.

   Потому, что в этом страшном аккорде оркестра, который он вызывал, словно надвое раскалывалась какая-то гора, и из расщелины, из недр земли, поднималось нечто, чего без ужаса нельзя видеть человеческому оку.

   Вещим и могучим движением он, действительно, вызывал Чернобога, этот киевский кудесник.

   И когда в финале увертюры к «Вильгельму Теллю» флейты и вся медь оркестра в диком, в бешеном, в фантастическом темпе, взвивались, венчали и славили свободу, гремели, звенели и пели её торжество, — этот прыгающий, скачущий, вертящийся, машущий руками шаман того колдовства, которое называется музыкой, — был не смешон, а великолепен.

   Пьян и опьяняющ.

   Когда среди ярких красок сказки-увертюры «Руслана», — пёстрых, как восточный ковёр, горящих, как степь весною в цветах, — среди Черноморова великолепия звуков, блеска и звона, — скрипки вдруг запели:

   Ты, моя Людмила…
   и с лицом счастливым Виноградский сложил руки и сам заслушался мелодией, — безумная зависть сжала сердце.

   Хорошо быть дирижёром.

   И творить из оркестра.

   Это — бог.

   Он сотворил и любуется:

   — Как хорошо!

   Однако, я вижу, в моём фельетоне «Вилли Ферреро», — о Ферреро ровно столько же, сколько в обвинительном акте по делу Бейлиса о Бейлисе.

   Посмотрите на счастливую мордёнку Ферреро, когда оркестр напевает мелодии Бетховена.

   Посмотрите на ту деликатность, которую он рекомендует оркестру по отношению к танцу-призраку Анитры:

   — Не разбудите!.. Это сон!..

   И взгляните на него, когда в увертюре к «Нюренбергским мейстерзингерам» духовые рисуют свою торжественную и величественную, как присяга, как клятва, суровую и стройную, в высь уходящую музыкальную картину.

   Когда в оркестре, среди города звуков, поднимается к небу готический собор.

   Этот пассаж повторяется несколько раз. Можно проверить себя.

   Это не самообман и не случайность.

   Вилли бледнеет, доходя до этого момента.

   В нём есть что-то жуткое, страшное, когда он обращается к духовым.

   Словно с заклинанием.

   Его глаза мертвеют.

   В лице появляется что-то бетховенское, рубинштейновское.

   Эта львиная грива.

   И что-то львиное есть в том, как он «цапает» воздух сжатой в комочек ручонкой.

   Он — жуткий мальчишка.

   И чем-то даже страшным веет от него в эту минуту.

   Он — словно заклинатель и знает вещие слова. И умеет вызывать из звуков видения.

   Пойдите, послушайте и посмотрите.

   Вилли Ферреро, вероятно, ошибётся такта на четыре, — но вы проведёте один из самых очаровательных вечеров в своей жизни.

   И увидите по этому помертвевшему лицу:

   — Переживает ли он эти звуки?

   — Послушайте, а не выучка ли всё это?

   Послушайте, доставим себе роскошь не говорить глупостей.

   Если Вилли Ферреро может запомнить не только все вступления в десятках музыкальных произведений, но и все жесты, все улыбки, все взгляды, все движения рук, головы, всего корпуса при каждом такте, — тогда это такое чудо памяти, что надо брать за место не 25 руб. 20 коп., а 50 руб. 40 коп.

   — Значит, он гений?

   Вовсе не значит.

   Бог его знает!

   Гений открывает новые пути. Талант расширяет те, которые уже существуют.

   Гений творит. Талант улучшает.

   Вот когда Вилли Ферреро что-нибудь сотворит в области музыки, — можно будет сказать, что он гений.

   Когда он внесёт в исполнение оркестра нечто новое и лучшее, — можно будет сказать, что он талант.

   А пока он только:

   — Чудо.

   Хорошо — только!

   Видел чудо, — и свидетельствую о нём.

   8-летний мальчик, который заставляет вспомнить и Шаляпина, и Рахманинова, и Виноградского, и Рубинштейна, — разве не чудо?

   Рубинштейна, — я настаиваю на этом.

   И не только потому, что Рубинштейн был тоже «вундеркиндом».

   Лицо есть зеркало души.

   И если в трагическом месте исполнения в лице мелькнуло что-то рубинштейновское, — значит, что-то рубинштейновское прячется и в душе.

   Конечно, он не Шаляпин, не Рахманинов, даже не Виноградский, не Рубинштейн.

   Но если в 8 лет есть что-то шаляпинское, что-то рахманиновское, что-то рубинштейновское, — этот мальчуган далеко пойдёт.

   Бросим эту плаксивую манеру, каждый раз, как мы видим в театре, сытого, довольного, хорошо одетого, всеми балуемого ребёнка не в зрительном зале, а на сцене, вопить:

   — Несчастный ребёнок!

   Вилли Ферреро начинает свой концерт без четверти девять и кончает в четверть одиннадцатого.

   Величайшее несчастье для детей, — это когда их рано укладывают спать.

   Этого они, действительно, терпеть не могут.

   И если сказать, что есть мальчик, который ложится спать в 11 часов, всякий ребёнок ему позавидует:

   — Вот счастливый!

   Вилли любит музыку и слушает очень хорошую.

   Он был бы, действительно, несчастным мальчиком, если бы его заставляли часов по пяти сидеть в школе и зубрить какие-нибудь идиотские «слова на букву ять».

   Любой ребёнок работает больше, чем Вилли Ферреро.

   И обременён работой более трудной и изнуряющей, потому что её терпеть не может.

   Трудно понять, почему надо оплакивать этого счастливого ребёнка, в 8 лет занимающегося только тем, что он любит.

   Это и счастливый мальчик, и счастливый артист.

   Потому что он единственный артист, который, действительно, не читает того, что о нём пишут: он не достаточно умеет читать.

   Это чудесное видение. Радостное детство.

   «Славят трубы и литавры юность светлую его».

   И со счастливой мордёнкой он выбегает кланяться и благодарить.

   А рядом с ним выходит и папаша.

   Хотя никто в зале и не кричит:

   — Автора.

  

  

   Оригинал здесь: Викитека.

   OCR, подготовка текста — Евгений Зеленко, декабрь 2009 г.