Поэт с Монмартра

Автор: Дорошевич Влас Михайлович

Влас Михайлович Дорошевич

Поэт с Монмартра
(Парижский тип)

   Источник: Дорошевич В. М. Собрание сочинений. Том V. По Европе. — М.: Товарищество И. Д. Сытина, 1905. — С. 45

  

   Позвольте вас познакомить: Monsieur Пишон.

   Да вы его знаете!

   Поэт Пишон.

   Ну, конечно ж, вы его знаете! Вы никогда не читали его стихов, но если вы просматриваете парижские газеты, вам, вероятно, намозолило глаза это имя. Пишон. Светский поэт Пишон.

   — Вчера у графини X… состоялся именитый вечер, — один из самых блестящих в сезоне. Любезная хозяйка приготовила для избранного общества редкий сюрприз: присутствовавший в числе гостей известный поэт Пишон прочёл несколько новых произведений своей музы.

   «Редкое» удовольствие! Оно повторяется каждый день. Там, здесь, тут…

   — После обеда у маркизы Игрек известный поэт Пишон декламировал свои стихи.

   — Приятным экспромтом на балу у княгини Зет был известный поэт Пишон, который по усиленной просьбе гостей согласился прочесть несколько своих стихотворений.

   — Украшением артистического вечера у архи-миллионера W… было несколько стихотворений, прочитанных автором, известным светским поэтом г. Пишоном.

   Пишон человек лет 45, коротенький, пузатый и жирный. С наружностью свиньи и с душой, в которой есть немного бога. В засаленном фраке и всегда немного смятой рубашке; от толщины Пишон ужасно потеет.

   Утро Пишона начинается приёмами. Квартирная хозяйка — Пишон состоит с ней в интимностях и потому не платит за квартиру, — докладывает ему:

   — Лакей графини такой-то.

   — Дворецкий герцогини такой-то.

   — Чёрт с ним! Пусть войдёт! — разрешает Пишон и короткими, грязными пальцами разрывает длинненький надушенный конверт с гербом.

   — Cher maitre! Тогда-то у меня обед. Не будете ли добры украсить его вашим присутствием, чем очень обяжете поклонницу вашего таланта и т. д.

   — Хорошо. Кланяйтесь! — говорит Пишон и заносит день на бумажку, которая пришпилена у него над кроватью.

   Пишон является, холодно выслушивает комплименты хозяйки и нетерпеливо поглядывает на дверь, в которой должен появиться дворецкий и объявить, что обед готов.

   — Когда же, чёрт их возьми, дадут жрать? Пишон ест за двоих, с жадностью и чрезвычайно неаппетитно. Он уничтожает невероятное количество хлеба, кладёт всего по два куска, и когда подходящий лакей докладывает:

   — Mouton Rotschild, такого-то года, — Пишон ворчит, прожёвывая:

   — Хорошо. Лейте.

   Пьёт он всё. И всё с жадностью, как человек, палимый неугасимой жаждой. К концу обеда он красен, глаза слегка мутнеют.

   Когда все переходят в столовую, хозяйка дома с льстивой улыбкой обращается к поэту:

   — Не будет ли добр cher maitre подарить нам несколько строчек вдохновения своей неувядаемой музы.

   Пишон слегка ломается. Проводит рукой по красной лысине, говорит, что он не расположен, что:

   — Это, право, не стоит того.

   И, наконец, становится в позу у камина.

   Всё смолкает.

   Дамы слегка наклоняются вперёд, приготовляясь слушать, или мечтательно откидываются к спинке кресла. Кавалеры застывают в живописных позах. Пишон делает шаг вперёд, с отчаянным видом ещё раз проводит рукой по лысине и начинает нараспев, то замирая, то крича своим хриплым голосом.

   Я переведу вам несколько стихотворений Пишона. Извините, что в прозе.

  

   «У милой моей вовсе нет сердца.

   Ах нет сердца совсем!

   У милой моей в груди цветёт роза.

   Нет сердца совсем.

   Упрёки моей милой шипы этой розы.

   Дыханье её, — той розы аромат.

   И с каждым поцелуем, знойным и жгучим, распускается новый лепесток розы в груди моей милой.

   В тихую полночь, когда звёзды караулят поцелуи, приходи ко мне, милая, — и пусть твоя роза расцветает пышней!

   В груди моей милой вовсе нет сердца.

   Нет сердца совсем».

  

   — Браво! Браво! — сдержанно раздаётся кругом.

   — Ах, сколько тут восточного колорита! — вздыхают дамы.

   — Cher maitre! — стонет хозяйка дома. — Ещё что нибудь! Ещё!

   Пишон на минуту задумывается и, вскидывая голову, начинает новое стихотворение:

  

   «Увидев Зюлейку, сказал я:

   — Аллах всемогущ!

   Услышав несколько слов, которые она бросила, смеясь, — я сказал:

   — Аллах премудр!

   Когда качнулся её стан, я сказал:

   — Аллах великий художник!

   Когда ветер сорвал с неё покрывало, и я увидал всю её красоту, я воскликнул:

   — Аллах, как ты щедр!

   И только когда я увидел её ножку, я подумал:

   — Аллах очень скуп!»

  

   — Браво! Браво! Браво! — раздаётся кругом. Пишон читает ещё два-три стихотворения и начинает вдруг ужасно торопиться.

   Хозяйка его удерживает, но слабо:

   — Не смею мешать вашему вдохновению и отнимать время, принадлежащее музам. Быть может, наше скромное общество навеяло вам несколько строф; cher maitre?

   Пишон буркает:

   — Быть может. Быть может.

   Хозяйка провожает его до передней.

   — Ещё раз благодарю вас от имени всех наших друзей!

   И она незаметно подаёт ему конверт. Пишон суёт конверт в карман и, не сказав даже «спасибо», поворачивается и уходит.

   Он садится в омнибус и едет с бесконечными пересадками к себе, на Монмартр.

   Там он заходит в кабачок, подсаживается к приятелям, спрашивает себе:

   — Un bock!

   Распечатывает пакет и разражается ругательствами:

   — Скоты! Хамы! Свиньи! Подлецы! Поэт, настоящий поэт, декламирует им свои стихи! Плоды своего вдохновения! А они платят за это! Негодяи! Твари! Платят как извозчику!

   Он с осторожностью складывает сто или двести франков. которые имеются в пакете, «глядя по дому», и прячет их в жилетный карман.

   — Негодяи! Буржуа! Аристократишки! Зазвать к себе человека в гости и потом заплатить ему! Как подёнщику! Просят, клянчат, умоляют прийти к ним пообедать, — и потом! Платят! Скоты! Мерзавцы! Твари! Encore un bock, s’il vous plait!

   Выпив пять-шесть «боков», он отправляется домой спать.

   А на завтра снова обед в аристократическом или просто богатом, — теперь это одно и то же, — доме. Пишон опять читает стихи и потом опять ругательски ругается за то, что его оскорбили, заплативши.

   Так оскорбляют Пишона каждый день. Впрочем, что ж это я рассказываю всё в настоящем времени? Это было. Этого больше нет.

   В прошлом году я встретил Пишона в одном аристократическом кабачке на Монмартре.

   Он был, как всегда, красный, потный, полупьяный, в лоснящемся фраке и взъерошенном цилиндре.

   — Вы не на вечере, cher maitre! Или уже ушли, получивши оскорбление?

   — К чёрту! — отвечал он. — Я бросил этих скотов, мерзавцев, негодяев, ничего не понимающих в поэзии! Довольно с меня этих свиней.

   — Как, maitre? Вы больше не ведёте светской жизни?

   — Иногда… бываю… в избранных домах…

   «Избранными домами» Пишон называет те, где платят не менее трёхсот франков.

   — Тоже скоты… Но сноснее!

   — Чем же вы теперь занимаетесь, cher maitre?

   Пишон посмотрел на меня величественно:

   — Театром!

   — А? Вы драматический автор? Поздравляю, cher maitre, от всей души поздравляю. Для какого театра работаете? Для комедии? Для одеона? Для какого-нибудь из больших бульварных?

   — К чёрту! Ерунда! Мякина! «Комедия» — рутина, пошлость, старьё. Одеон — выставка туалетов. Gymnase — дрянь. Бульварные вздор, плоскость, мещанство. Выставка кокоток. Тряпки. Ерунда. Я работаю для Grand-Guignol. На Монмартре. Вот театр. Работал ещё для реального театра. Вы знаете директора? Maitre Ширак. Вот голова. Он теперь в тюрьме.

   — В тюрьме? За что в тюрьме?

   — Полиция посадила в тюрьму. Реакционеры, твари, дурачьё! За сцену адюльтера. В моей пьесе. Муж застаёт жену en flagrant delit. Но вы понимаете: настоящий! Со всем реализмом! Ново! Смело! Великолепно! В тюрьму. Его в тюрьму. Я выскочил. Рутинёры, скоты, низменная тварь, — им бы всё на сахарной водичке. Не понимают. Ширака в тюрьму, театр закрыли. Работаю теперь для Grand-Guignol. Успех колоссальный. Сборы битком.

   — Что-нибудь в стихах?

   — Проза. Один акт. К чёрту стихи! Проза. Реализм. Действие в Кайенне. Два каторжника. Бежали. Убили третьего. Едят мясо.

   — Его мясо?

   — Его.

   — Бррр…

   — Сходите. Это интересно. Сначала боятся друг друга. «Убьёт и съест». Убит третий, — конец. Жарят, едят. На сытый желудок полны благодушия. Доверие друг к другу. Наскребают табаку. Курят. Разваливаются около огня. Шутят. Смеются. Рассказывают анекдоты. Переходят к высоким разговорам. Даже впадают в сентиментализм. Совсем как буржуа после обеда. Скоты. Мерзавцы. Твари. Нравятся?

   — О, чрезвычайно, cher maitre! Чрезвычайно!

   — Всем нравится. Высшее общество. Ложи по сто франков. Расписаны всегда за неделю. Сидят в закрытых ложах. Смотрят. Подлецы. Мерзавцы. Негодяи. Как человека едят. Не скоты?

   — Как? На сцене едят?

   — Едят. Телятину жрут. Актёры нарочно. Целый день не жрут. Телятина немножко не дожарена. Кровь. Иллюзия полная. Многих тошнит. Подлецы.

   И maitre продолжал тянуть «бок» за «боком» и ругательски-ругать и анафематствовать публику, которая смотрит такие спектакли:

   — Ужинать потом едут. Жрать. Не скоты? Не твари?

   — Имеете ещё что-нибудь в голове cher maitre, в этом роде?

   — Имею. Почище.

   В этом году, зайдя в кабачок, где в полночь всегда можно застать Пишона, я его не нашёл в числе других maitre’ов.

   — А наш Пишон? Неужели помер?

   — Пишон?!

   Один из «maitre’ов» только свистнул.

   — Пишон держит теперь кабачок!

   И мне назвали один из известнейших кабачков на Монмартре.

   — Купил по случаю. Прежний хозяин спился сам в своём кабачке и обанкротился!

   — Но такая же участь ждёт и Пишона!

   — Пишона? Никогда! Пишон знает, в чём штука. Он, говорят, пьёт каждый вечер, перед началом торговли, рюмку прованского масла, — чтоб не опьянеть. Ну, а потом уж льёт в себя, как в бочку. Всё кругом спаивает, а сам ни в одном глазу.

   — Молодчинище! Ну, а стихи?

   — Пишет по-прежнему. Грязь такая, что слушать тошно. Понятно, ходят слушать. Артистов подобрал, как один! Во весь вечер ни одного слова, кроме грязи, не услышите. Весь вечер сплошь из одних ругательств. Даже плакат вывешен: «Разговаривать разрешается исключительно на языке Мазаса». Любой сутенёр, — и то бы глаза вытаращил, — такие словечки!

   Надо было посмотреть Пишона в новой роли.

   Он был теперь в пиджаке с продранными локтями, в засаленном берете, ещё более толстый, ещё более потный, ещё более грязный.

   — А-а-а! Русский журналист! — приветствовал он меня. — Садитесь! Великолепно! Deux bocks!

   И, предоставив мне платить за оба «бока», он подлетел к какому-то скромному юноше, по-видимому, иностранцу, который зашёл, скромненько сев недалеко от входа, и спросил:

   — Donnez moi un bock, s’il vous plait!

   Пишон подскочил к нему и треснул своим мясистым кулаком по столу.

   — Что? Тебе «бок»? Тварь! Тебя повесить надо! Колесовать! Четвертовать!

   Молодой человек вскочил, глядел с изумлением, с испугом.

   — «Бок» ему! — ревел Пишон. — Грязный буржуа! Негодяй! Тварь! С какой виселицы ты сорвался?

   Посетители умирали от хохота. Монмартрские девицы визжали, стонали.

   — Вот я покажу тебе «бок»!

   Юноша бросился к двери.

   — Держите его! Вешать его! — завопил Пишон.

   Всё заулюлюкало.

   Юноша как бомба вылетел за дверь.

   — Bravo, papa Pichon! — закричали девицы.

   «Зал» разразился рукоплесканиями.

   Пишон подскочил к одному из столов:

   — Сколько вас? Восемь? Шестнадцать «боков»!

   Подскочил к другому:

   — Вас сколько? Четверо! Двенадцать боков им!

   Подскочил ко мне:

   — Дать ему три бока! Ловко я его?

   — Да за что? За что? Кто это такой?

   — Чёрт его знает. Не знаю. Так. Человек. Посетитель.

   — Да за что же?

   — Трюк. Публике нравится. Подлецы. Скоты. Свиньи.

   И он завопил:

   — Начинать! Вниманье! Тишина, чёрт возьми! Настоящая поэзия! Не академические твари! Без сиропа! Сама жизнь!

   Около пианино появилась артистка с выкрашенными в огненный цвет волосами и запела о том, как уличная женщина в больнице, придя в сентиментальное настроение, с любовью вспоминает все ругательства, которыми награждал её сутенёр.

   На днях утром я гулял в Булонском лесу.

   У дорожки остановился великолепный английский фаэтон, запряжённый парой кровных серых; господин, правивший сам, бросил вожжи груму, сошёл с фаэтона и пошёл по дорожке навстречу мне.

   Это был невысокий, очень полный господин, щёгольски одетый.

   Только встретившись нос с носом, я невольно вскрикнул:

   — Пишон?! Cher maitre! Вас ли я вижу? Каждый день. По утрам. В лесу. Правлю. Заменяет гимнастику.

   — Cher maitre, ради Бога! Собственные лошади?

   — Мои. Недурны? 20 тысяч пара.

   — Ого-го-го! Позвольте, впрочем, я что-то слышал. Но не обратил внимания, — думал, что клевета… Что-то про отель.

   Пишон самодовольно улыбнулся.

   — И отель. И лошади. Всё. Что ж? Одним буржуа? Скотам? Свиньям? А честному труженику? Артисту? Пешком? К чёрту!

   — Как же так? Утром лес, пара — вечером кабачок?

   Пишон пожал плечами, насколько позволяла его толщина.

   — Ремесло. Как и другие!

   — Но всё-таки, cher maitre… Простите моё непонимание. Вы всегда так были против буржуа, аристократии, — и вдруг…

   Пишон посмотрел на меня величественно.

   — Что ж? Могу сказать? Жизнь прожил! Артистом. Всех ругал. Скоты. Подлецы. Гордым артистом.

   В это время мимо нас проходил какой-то господин. Пишон с приятнейшей улыбкой поднял шляпу и раскланялся.

   Господин с величайшей приветливостью ответил на поклон.

   Пишон почтительно сказал, указывая мне глазами:

   — Министр.

   Неужели он метит в депутаты?