Детская

Автор: Замятин Евгений Иванович

Евгений Замятин

Детская

  

   OCR: Александр Белоусенко (belousenko$yahoo.com), 2005.

  

   У капитана Круга были брови. То есть брови, конечно, были и у всех тут в клубе: брови были у блестящих, белокипенных моряков-офицеров, брови были — очень искусные — у мадемуазель Жорж; очень тоненькие — у Павлы Петровны; замызганные — у Семена Семеныча; шерстяные — на заячьей мордочке китайца из буфета. Но никто не знал, что есть брови у офицеров, у мадемуазель Жорж, у Семена Семеныча, у китайца: знали только, что есть брови у капитана Круга.

   Так он был бы, пожалуй, незаметен. Небольшого роста; бритое, медное от морского ветра, вечно запертое на замок лицо. И вдруг — брови: две резких, прямых, угольно-черных черты — и лицо запомнилось навеки, из всех.

   В руке у капитана Круга — неизменная сигара. Перед ним — робкая заячья мордочка. Капитан Круг не отрывает глаз от пепла на кончике сигары.

   — Я тебе сказал — три бутылки в «детскую» наверх. Готово?

   Голос ровный, покрытый очень толстым слоем пепла, и только еле заметно надвинулись брови. Но у китайца моментально врастает голова в плечи, вздрагивает поднос в руках, бормочет: «Се-минут, се-минут»,— и мчится в буфет, а из буфета по щербатой винтовой лестнице на антресоли: там — «детская».

   Когда перебрались наверх в «детскую», все клубные уставы — и вообще все уставы — оставались внизу. Тут играли по рублю фишка; тут устраивали «чайный домик»; тут в белых японских с драконами обоях — видны черные дыры от револьверных пуль.

   Торопливо, задыхаясь в дыму, горят свечи; тучи табачного дыма, и нет потолка, нет стен — просто пространство. Похоже на тихоокеанский туман, когда нет ничего — и все есть, как во сне, и как во сне — все нелепо и все просто.

   Давно выпиты три бутылки и еще три. Играть еще не начинали: надо подождать, пока не кончится внизу. Капитан Круг медленно переводит глаза с кончика сигары на кончик туфли мадемуазель Жорж, на тонкий с золотой стрелкой чулок. Эту золотую стрелку знали все, кто видел мадемуазель Жорж на эстраде.

   — Ну что же, мадемуазель, будете сегодня отыгрываться? Не на что? Пустяки! Взаймы — хотите?

   Левая бровь у капитана Круга взведена вверх как курок,— все ждут: ну, сейчас… Мадемуазель Жорж — на самом краешке стула, и глаза у ней быстрые, как у птицы: может быть, сейчас клюнет крошку из рук, может быть, встрепыхнется — и в окно.

   — А хотите так, не взаймы? Легкий птичий кивок.

   — У-гум, прекрасно… (сигара сбросила пепел). Ну что же: четвертной за каждые два вершка до колен, сто — за каждые два вершка выше.

   Щеки у мадемуазель Жорж белые от пудры, и ничего не заметно. Но уши загорелись, и красные пятна на плечах, на шее. Обводит глазами клетку из человечьих лиц — хватается глазами, но не за что ухватиться.

   Мадемуазель Жорж встряхивает локонами, улыбается — очень весело — и начинает подымать платье.

   Пышнощекий с детскими ямочками мичман восторженно раскрыл рот и не спускает с Круга молитвенных глаз. Вдруг вытаскивает из кармана желтый складной аршинчик:

   — Круг, вот у меня есть,— позвольте я? Ей-Богу, а? Позвольте!

   Круг молча кивнул. Мичман с аршинчиком опускается на колени перед мадемуазель Жорж.

   — Четыре… Шесть… Пол-аршина… Уже белое кружево, и между черным и белым — розовеет тело.

   — Деньги…— Голос у мадемуазель Жорж такой, что ясно: кто-то ее схватил, держит за горло.

   Капитан Круг медленно перелистывает новенькие хрусткие бумажки и передает их мадемуазель Жорж. И снова мичман с ямочками выкрикивает: «Десять! Двенадцать!»; мадемуазель Жорж улыбается все отчаянней и все отчаянней бьется глазами в клетке из лиц; капитан Круг неспешно расплачивается за каждые два вершка ..

   — Под таба-ак! — по-волжски кричит мичман, сияя.

   Мадемуазель Жорж получила все, что могла. Сунула деньги в карман, выскочила из-за стола, забилась в мышиный какой-то уголок, втиснулась в стену.

   Мичман с ямочками восторженно, с обожанием глядит на брови капитана Круга.

   — Нет, откуда у вас столько деньжищ, капитан Круг? Нет, ей-Богу, а?

   Запертое на замок лицо; пауза. Брови сдвигаются в одну резкую, с размаху зачеркивающую прямую.

   — Откуда? Был пиратом — стрелял котиков в запрещенном районе. Выгодно, но довольно опасно. А потом поставлял уголь — вам, на военные корабли. Еще выгодней — и совершенно безопасно. Вы, моряки — народ отменно любезный.

   Мичман закрыл рот. Беспомощно оглядывается назад, но сзади — кто обнаружил невидимое пятно на рукаве, кто потерял спички и усиленно ищет по всем карманам.

   — Капитан Круг, вы… Я хочу сказать, что я просто…

   — Да, я слушаю. Итак — вы просто…

   Барометр летит вниз — на бурю, но, к счастью, в дверях громкое сопенье, и из тумана — огромная тюленья туша путейца, неизвестно почему известного под названием «Маруся». За ним — гарнизонный отец Николай и Семен Семеныч с Павлой Петровной. У Семена Семеныча — один погон, по обыкновению, оторван и шлепает, как туфля. Внизу — кончилось, расходятся: кто по домам, кто сюда, в «детскую».

   Капитан Круг стряхнул пепел с сигары и (пожалуй, это было уже лишнее: пепла уж не было) постучал сигарой о край пепельницы.

   — А Семен Семеныч опять со своим ангелом-хранителем? Ну, что ж, Павла Петровна, высочайше разрешите ему поиграть немного?

   Павла Петровна — как будто и не слышит. Уселась в тот самый мышиный уголок, откуда только что выскочила мадемуазель Жорж — мадемуазель Жорж торопилась взять карты. Семен Семеныч пододвинул себе стул, вскочил со стула: «Нет, правда же, Павленька, я нынче только на полчаса. Понимаешь, надо же».

  

   Потом торопливо перетащил стул на другой конец стола — подальше от Круга; потрогал боковой карман; смахнул рукою невидимую пыль с лица.

   — Ну что же — как вчера: фишка — рубль? — спросил Круг свою сигару.

   Мичман с ямочками уже снова влюбленно глядел на сигару, на руку, на брови.

   — Ей-Богу, а? По рублю — давайте, а? Вот это игра!

   Путеец Маруся сморщился. Семен Семеныч вскочил, куда-то метнулся: «Ах, да бишь…» — и опять сел, очень старательно. Это ничего, что по рублю: тем скорее можно отыграться. Главное, осторожно — не волнуясь…

   Но после третьей талии, как всегда, уж дрожали у Семена Семеныча руки, все чаще смахивал с лица — и лицо все больше выцветало, все больше становилось похоже на старый дагерротип из альбома.

   Альбом — там, в уголку, на коленях у Павлы Петровны. Не глядя, перелистывает тысячу раз виденные выцветшие лица. Не глядя, видит: вокруг свечей на столе кружатся, обжигаются и опять летят на огонь ночные бабочки-совки, и странное кольцо людей сумасшедше, лихорадочно, всей силой человеческого духа молит, чтоб вышли десятка и туз — двадцать одно. Вот опять Семен Семеныч лезет в карман за бумажником — и видит Павла Петровна заплатку на кармане: вчера пришила заплатку на том месте, где пуговица бумажника проела сатин.

   Семен Семеныч встал. Улыбнулся — так, как улыбаются лица на дагерротипах: указательный палец заложен в золотообрезную книгу — выдержка десять секунд. Смахнул рукою с лица:

   — У меня тут нету… Я сейчас — внизу, в шинели…

   Нет, не в шинели, а у сонного, сердитого буфетчика. Павле Петровне уже знакомо это. Буфетчик пальцем водит по книге и щелкает на счетах, как будто никакого Семена Семеныча тут вовсе и нет. А Семен Семеныч лепечет — только чтобы не молчать, и похлопывает буфетчика по плечу с такой осторожностью, что ясно: буфетчик одет не в пиджак, а в мыльный пузырь, и тронуть чуть посильней — все лопнет, и уйдет Семен Семеныч ни с чем.

   А потом — всё то же, что было вчера, и неделю назад, и месяц. Семен Семеныч войдет в спальню, когда по стене уже поползет бледно отпечатанный переплет окна; притворится, будто не узнает, что Павла Петровна притворяется спящей; прямо в сапогах — на диван и до первых колес по мостовой будет ворочаться и вздыхать, а днем опять выташит бульдог из среднего ящика и сунет в шинель, и опять тайком приберет бульдог Павла Петровна.

   За столом Круг барабанил пальцами; ждали Семена Семеныча. И неожиданно для себя Павла Петровна сказала вслух то, что не вслух говорила уже целый месяц:

   — Послушайте, Круг, за что вы ненавидите Семена Семеныча?

   Капитан Круг сдвинул брови, черная прямая черта резко разделила мир надвое. В нижнем мире — капитан Круг пожал плечами.

   — Да, вы ненавидите и нарочно взвинчиваете, чтоб он проигрывал. Это подло. И если я раньше хоть не… хоть немного…

   Но тут Павла Петровна остановилась: над чертой — в верхнем мире — промелькнула легкая дрожь, пробежала по меди до запертых на замок губ. На секунду Павле Петровне все стало ясно, все стало вырезанным из черного молнией — и тотчас же забылось, как через секунду забывается такой как будто отчетливый сон. И уже не знала Павла Петровна, что стало ясно.

   А медь — снова была медью, и медь смеялась:

   — Вы заметили, господа: когда Семен Семеныч проигрывает, он начинает умываться, вот этак — вроде как муха лапкой…

   И помолчав немножко — ни к тому ни к сему:

   — А мухи — чудные очень. Помню, один раз оторвал мухе голову, а она — ничего, без головы ползает себе — и умывается. А чего умывать: головы нету.

   Путеец Маруся сморщился от безголовой мухи, и стало видно, что он — правда, Маруся. Отец Николай покачивал лысой, как у Николая Мирликийского, с седым венчиком, головой: может быть, Николай Мирликийский все понимал, или, может быть, Николай Мирликийский был очень пьян.

   Павла Петровна через туман шла к дверям, ни на кого не глядя: потому что знала, как она ходит, и знала — все не спускают с нее глаз.

   А затем — вернулся Семен Семеныч; по плечу шлепал, как туфля, оторванный погон. Сзади шел заячелицый китаец с бутылками.

   Все гуще дым, все быстрее голоса, лица, брови, седой венчик, карты, ямочки на щеках. Пол качается, как палуба — однажды Семен Семеныч ходил на шкуне капитана Круга, и тогда была тоже Павла Петровна, и тогда это началось…

   У Семена Семеныча — третий раз подряд черный, острый, ненавистный туз. Если б девятка — Боже мой, если б хоть восьмерка… Еще туз: два туза, двадцать два. Всё. Семен Семеныч умывается лапкой, покачивается. Все, что принес с собой, и всё, что было взято у буфетчика…

   — Да вы пересядьте, Семен Семеныч…— Это, кажется, мичман, кажется, он подмигивает Кругу.— Вы пересядьте с отцом Николаем — и вот увидите: повезет! — Ямочки подмигивают.

   Трудно это — встать со стула. Но встал Семен Семеныч, и медленно плывет перед ним образ Николая Мирликийского в венчике.

   — А, не-ет! С переодеванием. Нельзя, нельзя! Семен Семеныч — в рясу! А то ишь ты! Не-ет!

   Таков игрецкий обычай. И Николай Мирликийский — в офицерской тужурке с оторванным погоном, а Семен Семеныч в рясе.

   — Не сметь смеяться! Молокосос! Убью! — кричит Семен Семеныч мичману, весь трясется — а может быть, и не мичману это «убью». Нет, конечно, не мичману — и целуется с мичманом,— Господи, какие у него милые ямочки! — целуется с отцом Николаем.

   Отца Николая сморило.

   — Послушай, за-заюшка, ты меня разбуди через полчаса: у меня в четыре заутреня,— наказывает отец Николай китайцу.— Меня, по-па, па-ни-маешь?

   Заплетается язык — и, должно быть, заплетаются руки: вместо своего кармана — Николай Мирликийский сунул под столом бумажки на колени Семену Семенычу. А может быть — вовсе не спьяну это отец Николай, и тут что-то другое.

   Забыл Семен Семеныч, что он в рясе: будто не в рясе, а только что выбритый и в снежном, чуть при-крахмаленном кителе, как у мичмана, с ямочками,— крикнул Семен Семеныч:

   — Карту!

   — Карту? А чем отвечать будете?

   Да, на столе перед Семен Семенычем — пусто. Но он берет с колен мирликийские бумажки и не глядя кидает их тому — Кругу.

   — Тысяча… тысяча триста — тысяча триста пятьдесят. А в банке — девять. Не подойдет.

   Семен Семеныч не видит, но слышит отчетливо резкую, черную черту. И уже нет кителя — снова ряса.

   — У меня — дома…— лепечет Семен Семеныч.

   — Дома? Дома у вас только и осталась — Павла Петровна.

   Колода насмешливо щелкает в руках у Круга, на сотую долю секунды перед Семен Семенычем мелькает туз — сверху колоды, а под тузом, неизвестно почему, но Семен Семеныч знает это, безошибочно чувствует каждым своим волосом, каждым нервом — под тузом десятка, и, опрокидывая рукавом рясы чей-то стакан, протягивает руку.

   — На Павлу Петровну? Идет. Выиграете — ваш банк. А нет — …

   Капитан Круг, конечно, шутит. Всем ясно, что он шутит. И только Семен Семеныч понимает — еще тогда, на шкуне, он понял — но тут сверху туз, а под тузом десятка, и сейчас он сгребет всю эту кучу — и в карманы, и всему конец. Ах, в рясе, кажется, не бывает карманов — ну все равно…

   — Карту!

   Туз. Ага! Еще карту Двойка. Но как же двойка? Ведь Семен Семеныч ясно чувствовал там десятку — совершенно ясно.

   — Еще одну… Десятка. Ага! Я так и знал — туз и десятка! — И Семен Семеныч открывает карты победоносно.

   А вокруг него рушится смех, и он, засыпанный обломками, падает обратно на стул, выкарабкивается и, ничего не понимая, умывается, умывается лапкой.

   — Чудак! Да ведь двойка же еще! — радостно, до слез, захлебывается мичман.— Туз, да десятка, да двойка — двадцать три. Ну, давайте по пальцам — ну?

   Все смеются, у всех зубы, одни зубы. И только — неизвестно отчего — плачет мадемуазель Жорж. Щеки у нее расписаны грязными ласами — краска с бровей; на остром кончике птичьего носа — смешная светлая капля.

   И к мадемуазель Жорж, нелепо размахивая крыльями рясы, кинулся Семен Семеныч, заелозил губами па светлой капле:

   — Жоржинька… Жоржинька… Павленька… И зарывается головою все глубже, прячет голову от зубов — одни зубы.

   — Мы с тобой… Выпей, выпей, голюбчик,— хлюпает мадемуазель Жорж и поит его из своего стакана.

   Семен Семеныч глотает соленое и потом из стакана — колюче-сладкое. Все чаще в висках; все быстрее языки свечей, заячья мордочка, ямочки, зубы…

   И вдруг — стоп: лист белой бумаги. Краешек стола, сладкое, липкое кольцо — след от стакана; в кольце — муха; и рука с сигарой — пододвигает к мухе лист белой бумаги.

   — Ну-с, пишите: «Мною, нижеподписавшимся, бывшая моя жена Павла Петровна, за сумму девять тысяч пятьсот рублей»… Теперь цифрами: девять тысяч пятьсот…

   Семен Семеныч подул на муху: муха зажужжала жалобно, но взлететь не могла. Ну, пусть… Завернул рукав рясы, подписал покорно.

   — Ой, Круг, будет вам! Ой, умру, не могу больше,— захлебнулся мичман, ямочки трясутся от смеха.

   Семен Семеныч смахнул невидимую паутину с лица: Господи, ясно же — все это шутка, ну, просто — шутка. Розовеет выцветшая, дагерротипная улыбка, Семен Семеныч поднимает глаза. Мичман — он совсем еще мальчик, и такие милые ямочки. И Круг… что же — может быть, даже и Круг… Капитан Круг медленно складывает лист бумаги. Запертое на замок лицо. Резкая, черная черта бровей.

   Было так, очень давно, в классе: заделанное в раме классного окна синее небо, на подоконнике — пронзительные воробьи. И Семен Семеныч написал классное сочинение о весне — стихами. А потом стоял около кафедры, и гусиное перо — раз! — черная черта через весну.

   Черная черта бровей зачеркнула Семена Семеныча:

   — Ну вот — всё в порядке. Завтра же отправлюсь получать по векселю.

   Нет, это же все шутка, конечно… Это же — конечно… Все чаще, все торопливей Семен Семеныч умывается лапкой, и какие-то слова в голове — липкие, непослушные, непроворотные.

   — Маруся, ну хоть вы… Ведь я же знаю… Ну ради Бога, скажите, не существует же в возможности действительность… я хочу — в действительности возможность…

   — А-а, ничего не существует! Отстаньте! — морщится Маруся.

   Окно выцветает, бледнеет, виден черный крест рамы: за окном начинается несуществующая действительность — день, обычный, нелепый, смешной, как все дни.

   Откуда-то зайчонок-китаец. Нагнулся над запрокинутым венчиком Николая Мирликийского, трясет за плечо:

   — Четыре часа. Велел будить. Вставай, четыре часа.

   Голова в белом венчике покачнулась, прорезались глаза. Мутно обводит круг, потом — на себя: тужурка, оторванный погон, такой знакомый. Ну да: Семен Семеныч. И сердито зайчонку-китайцу:

   — Ты кого это бу-будишь? Нет, ты кого будишь, а? Я тебе кого велел будить, а? — Язык непослушный, вязкий.

   — Тебя. Церковь надо.

   — Нет, ты зачем меня будишь? Я тебе велел отца Николая, а ты гляди — ты кого? А?

   «Детская» трясется от смеха. Зайчонок стоит растерянно: запутался. И испуганно, мутно, как дагерротипы в альбоме, глядит Семен Семеныч.

   «Кто я? Я не существую. Ничего не существует».

   На крышке стола перед ним, в сладком, липком кольце — муха все еще взвизгивает и тщетно пытается взлететь вверх.

  

   1920