Изменник

Автор: Муйжель Виктор Васильевич

Виктор Муйжель

Изменник

«Дела давно минувших дней»…

   Если дядя Игнатий, подъехав к нашему дому, медленно сходил со своей громоздкой линейки и медленно осматривал наше крыльцо в надежде увидеть на нем отца или мать, я знала, что у дяди Игнатия есть важные новости. Собственно мне, благодаря моим восьми годам, очень мало было дела до того, есть у дяди Игнатия новости или нет их, интересовалась же я особенностями вылезания его из линейки по следующим причинам: если дядя Игнатий солидно и медленно лезет из линейки (причем всегда путается ногами в вожжах), то у дяди есть новости, а раз у него есть новости, следовательно, он был в городе, откуда обыкновенно и привозил их. Из города же он привозил и разные мешочки и тючки, передававшиеся им в исключительную мою собственность и заключавшие в себе изумительно вкусные пряники и конфеты. По этому видно, как важен был для меня всякий приезд дяди Игнатия и с каким вниманием следила я каждый раз за тем, как он вылезает из линейки.

   В один из очень не прекрасных дней, когда сборник французских басен Лафонтена, из которого я должна была выучить длиннейшую и скучнейшую басню, надоел мне до отвращения, надоели даже его всегда интересовавшие меня прежде рисунки, я в окно еще издали увидела маленькую пегую лошадку дяди Игнатия и его длинную линейку, на которой совершенно терялась фигура дяди, как теряется воробей, поместившийся на крыше.

   Я подбежала к окну и стала внимательно следить, как дядя подъедет к крыльцу и будет вылезать из линейки.

   Тетя Леокадия, вязавшая чулок у другого окна, выходящего в сад, заметила мою стремительность и спросила:

   — Что там такое, Люси?

   — Дядя Игнатий едет, тетя! — успела только ответить я и впилась главами в окно, так как в это время дядина линейка мелькнула между деревьями аллеи.

   Дядя Игнатий въехал во двор и, обогнув расположенный посредине его цветник, медленно подъехал к крыльцу. Затем он медленно привязал вожжи к передку линейки, медленно слез с нее (конечно, запутавшись ногой в болтавшейся с передка вожже) и солидно, не торопясь поднялся на две ступени крыльца. Потом он оглянулся, посмотрел на лошадь, к которой подошел наш работник Антон, и полез в задний карма своего зеленого сюртука за табакеркой.

   Сомнений не было, дядя был отягощен новостями.

   — Дядя был в городе! — крикнула я и стрелой пустилась вниз, чуть не сбив с ног на лестнице старую ключницу, которая шла к тете Леокадии. — Дядя Игнатий приехал! — крикнула я на бегу, прыгая по три ступеньки зараз.

   — Тише ты, коза, убьешься! — кричала мне вслед ключница, но я не слушала и вылетела в сени.

   — Дядя Игнатий, дядя Игнатий! — вскрикнула я, бросаясь к нему и вышибая у него из рук табакерку.

   Табакерка с треском полетела на пол, засыпав меня и дядю табаком, после чего мы оба усердно стали чихать.

   — Я всегда говорил, что тебя мало секут! — промолвил дядя Игнатий, медленно отирая лицо платком, и, поцеловав меня, прошел в гостиную.

   Я вприскочку следовала за ним.

   — Отец дома? — спросил дядя Игнатий, стол у дверей гостиной.

   — Он в деревне, а мама в саду, — отвечала я, вертясь около него.

   Дядя Игнатий не торопясь сел в кресло у окна и открыл табакерку, которую держал все время в руке после казуса в передней.

   — А ты хорошо училась? — спросил он после хорошей понюшки.

   Я начала докладывать о своих уроках, о новостях в доме, о том, что бурая корова заболела, а у кошки есть маленькие котята, — вообще о всех событиях, произошедших в три дня отсутствия дяди Игнатия.

   — Так, так, — повторял он, прихлопывая своими сухими, костлявыми пальцами по черепаховой крышке табакерки. — Так, так, — продолжал он уже после того, как я кончила свой рапорт, — ну, теперь иди в сарай — там в линейке под доской есть кулек: это — тебе.

   Я бросилась к дяде, поцеловала его сухую, сморщенную руку и сломя голову полетела на двор, потом в сарай, куда успели уже закатить линейку дяди Игнатия.

   Когда я вернулась опять в комнаты, там уже, кроме дяди, были отец и мать. Отец сердито расхаживал по гостиной, пуская целые тучи дыма из трубки, которую он курил. Мать сидела на диване и комкала в руках носовой платок. По ее красным глазам я догадалась, что она плакала. Кроме них, в углу у столика сидела тетя Леокадия и тоже плакала.

   Дядя Игнатий сидел молча и вертел в руках табакерку.

   — Это — безумие, — говорил отец, шагая из угла в угол, — я все еще этому не верил. Я не поверил и тогда, когда этот сумасшедший Плавинский приехал ко мне и требовал Бог знает чего! Я не поверил даже тогда, когда мне прислали эти чертовы ружья и просили их спрятать. Я все еще думал: они — не сумасшедшие, это скоро пройдет! Не может быть, чтобы у них не было разума. Я все еще не верил… А теперь… теперь…

   Дядя Игнатий ехидно улыбнулся и промолвил:

   — Дети захотели попугать!

   Отец вспыхнул.

   — Дети! — закричал он, — дети! Если дети играют куклами, им дают играть. Но, если дети играют огнем, у них отнимают огонь и их наказывают. Дети! Это — те дети, которые пятьдесят лет тому назад разбили себе нос вместе с французами! Это — те дети, которых за то же самое выпороли тридцать лет тому назад! Дети!

   Он зло усмехнулся и, пыхтя трубкой, продолжала, ходить из угла в угол.

   Дядя Игнатий потупился.

   — Дети! — снова повторил отец, — если бы они были действительно дети! Так нет, — вдруг загорячась, почти закричал он, — нет, они тащат за собою именно детей, наших сыновей! Они не довольствуются тем, что подставляют из-за призрака собственные шальные головы, нет, они тащат за собою и наши надежды, наше будущее, нашу любовь: наших детей! Все, что мы вложили в них, не жалея ни труда, ни сил своих, не жалея себя, подчас отказывая себе в самом необходимом, — все то, от чего ждали мы себе утешения в старости, детей наших, детей они берут и… кто знает, — тут отец как-то странно моргнул усом и стал смотреть в сторону, — и кто знает… может быть, и наш Станислав… там, с ними!

   Дядю Игнатия всего передернуло.

   Мать пристально посмотрела на него.

   — Брат, знаешь что-нибудь? — спросила она дрожащим, полным тревоги голосом.

   Дядя Игнатий еще ниже потупился. Отец посмотрел на дядю и вплотную подошел к креслу, где тот сидел.

   — Станислав там… с ними? — спросил он дрогнувшим голосом.

   Дядя Игнатий молча кивнул головой. Мать вскрикнула и упала в обморок.

   Мне показалось, что тут произошло что-то страшное, полное ужаса, чего я еще не знала, — я так испугалась, что опрометью бросилась к себе наверх и упала на кровать.

* * *

   С тех пор кругом меня произошла какая-то перемена. В чем была ее причина, я не смогла себе уяснить, но она была, я это ясно чувствовала. Она сказывалась всюду, во всем окружающем. Отец, не любивший прежде никуда выезжать, теперь пропадал целыми днями — приезжал, опять уезжал и приезжал снова. Мать ходила по дому из комнаты в комнату и, казалось, чего-то ждала. И вместе с нею всё как будто ожидало чего-то.

   Пришло лето и принесло с собой зной. Солнце рано-рано вставало, заливало своим светом землю и поздно, очень поздно уходило оно, будто ожидая все время чего-то, будто ему не хотелось уходить, не дождавшись. Гуляя в поле, я видела пичужек и мне казалось, что они о чем-то усиленно хлопотали, перекликались, щебетали и ждали, ждали чего-то. Большие вороны сидели на крыше гумна и, недоверчиво покачивая головами, о чем-то совещались, потом тяжело подымались и летели, потом опять садились на старую березу у пруда и снова кричали и ждали… Старый «Галасик», беспросыпно спавший прежде целыми днями в своей будке у конюшни, теперь выбегал за ворота и однообразно медленно тявкал на небо. И он переменился, и он ждал и тревожился чем-то.

   Ложась вечером спать, я видела через окно старую рябину — и она теперь что-то хлопотливо шелестела, рассказывала ветру что-то чрезвычайно таинственное и чудное, и ветер улетал от нее на разведки, а она молчаливо оставалась ждать. И опять ветер прилетал и рассказывал ей что-то, а она опять шелестела и изумленно качала ветвями, словно шепча про себя: «ай-ай-ай!». И она переменилась.

   А ночью, просыпаясь, я видела серебряные лучи месяца, заливавшие всю комнату, бросая пестрые узоры на пол и на стены. Озаренные ими стенные часы солидно помахивали своим маятником и все время твердили: «си-час! си-час!». Лучи забирались все дальше и дальше, наконец, залезали ко мне в кроватку и месяц заглядывал в окно, будто спрашивая: «а что тут такое?». И все это было так чудно, ново и таинственно…

   Раз ночью, когда мы уже поужинали, я отправилась к себе наверх и, раздевшись с помощью тети Леокадии, заснула.

   Вдруг я проснулась от какого-то шума. Внизу по комнатам кто-то ходил и громко переговаривался. Потом все замолкло и шум и говор послышались на дворе. Какие-то лошади отфыркивались там и гремели удилами. Потом снова шум и говор в комнатах. Кто-то кричал сердитым голосом, но что — я не могла разобрать.

   Я быстро вскочила и, накинув одеяло, как мантию, подбежала к кровати тети Леокадии. Кровать была пуста, тети не было. Я побежала вниз и увидела в столовой свет. Здесь не видно было ни одного человека. Говор и шум слышались из кабинета отца. Я подошла к дверям и увидела у стола какого-то человека с большими черными усами. Около него стоял другой человек с бородою и говорил что-то. Дальше виднелось еще несколько таких же людей, одетых одинаково. У стены, на которой висел портрет матери, стоял отец, скрестив на груди руки.

   Человек у стола, открывая ящики, перерывал и пересматривал при тусклом мерцанье свечи бумаги и кидал их обратно в стол. Другой человек, с ружьем за плечами, отодвигал книжный шкаф, из которого были выброшены все книги, и заглядывал за него.

   Потом они задвигались и вышли из кабинета. Я притаилась за дверью и следила, куда они пойдут. Они прошли столовую и направились в сени.

   Пробравшись через столовую, я вошла в гостиную и увидела у окна темную тень. Это была мать. Я думала, что она станет бранить меня за то, что я не одета и хожу ночью по комнатам, но она ничего не сказала. Я подошла и стала смотреть в окно. Около каретного сарая и конюшни мелькали фонари и двигались те же люди. И посреди них я видела отца в наскоро накинутом белом пиджаке. А около ворот, у сада, стояли какие-то всадники с длинными палками в руках. Концы этих палок тускло поблескивали и мерцали под луною.

   — Мама, кто — это? — шепотом спросила я.

   — Казаки! — также шепотом отвечала мать.

   — Ка-за-ки, — повторила я и мне стало жутко. — Мама, а зачем они приехали? — снова спросила я.

   Но мать ничего не ответила.

   А люди, между тем, переходили от постройки к постройке и все что-то кричали.

   Потом они подошли к тем, что сидели на лошадях, сами тоже сели на лошадей и все уехали. Отец и несколько слуг долго стояли у ворот и глядели им вслед. Потом отец повернулся и пошел к дому. Тут я, оглянувшись, заметила, какой был в комнате беспорядок. Трюмо было отодвинуто от стены, некоторые стулья валялись, диван был выдвинут на средину комнаты и стол стоял у его спинки. Несмотря на лето, печь была отворена и около нее была высыпана куча сажи.

   — Мама, почему тут беспорядок? — спросила я.

   — Они искали…

   — Чего? Мама, чего они искали? — допытывалась я, но в это время вошел отец.

   — Не нашли! — тихо сказал он, — все было спрятано в стогах сена у озера. Они и не догадались! Однако, все это надо выбросить в озеро. Черт их побери: я дураков не выдаю, но и сам из-за глупости погибать не желаю! — закончил он и вышел из гостиной.

   В это время пришла тетя Леокадия и повела меня спать.

   — Тетечка, не уходи! милая, останься! — взмолилась я, когда лежала уже в кровати.

   Мне было очень страшно.

   — Нет, детка, я тут буду! — отвечала тетя и, подойдя к своей кровати, начала раздаваться.

   — Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас! — шептала она, ложась в постель.

   А часы солидно помахивали маятником и по-прежнему твердили: «си-час», «си-час», «си-час».

* * *

   Дядя Игнатий пропал. Прошло целых три недели, а о нем не было ни слуха, ни духа. Отец ездил в небольшое имение дяди Игнатия и там ему сказали, что барин исчез, но не сказали, куда и надолго ли.

   Отец вернулся сердитый и озабоченный.

   — Если туда уходят сумасшедшие и зеленые юнцы, это я могу еще понять, — говорил он, сердито попыхивая своей трубкой, — но если туда идут люди не глупые, прожившие много лет, имеющие уже опыт старости, люди, ни на волос не верящие во все это дело, я не могу понять это! Это — какое-то поветрие, эпидемия какая-то!

   Мне было жаль дяди Игнатия только потому, что он перестал привозить из города новости, а вместе с новостями исчезли и конфеты. Но вскоре я утешилась и по-прежнему беззаботно бегала по саду, пока новые события не взволновали нашей жизни.

   Ночью я опять была разбужена шумом внизу.

   «Казаки!» — подумала я и опять побежала вниз.

   Но это были не казаки. На этот раз в кабинете было только два человека: отец и еще господин с большими черными усами.

   Господин с черными усами что-то горячо говорил и, прислушавшись, я могла разобрать слова.

   — Но куда же, куда они делись? — кричал господин, размахивая руками.

   — Их нет! — спокойно отвечал отец.

   — Но где же они? ведь, они были присланы вам, вам доверялось хранить их!

   — Они выброшены! Повторяю: я дураков не выдаю, но и себя, и семью свою не желаю губить из-за призрака.

   — Как выброшены? Куда выброшены? — закипятился усатый господин.

   — Все выброшено в озеро… Приезжали казаки — я велел все выбросить в озеро.

   — Вы струсили! — вдруг злобно захохотал господин с усами, — вы позорно струсили, как баба! Когда все идут умирать, вы отказываетесь идти! Когда от вас хотят помощи хотя бы при передаче оружия, вы бросаете это оружие в озеро!.. Изменник! — вдруг как-то прошипел он. Я видела, что отец страшно побледнел и поднялся во весь свой могучий рост.

   — Если вы остаетесь целыми после этого, — заговорил он сдержанным, дрожащим голосом, — то это только потому, что вы у меня в доме. Но он не выдержал и вдруг бешено крикнул, указывая на дверь: — вон, негодяй!

   Усатый господин быстро вышел, гремя саблей, болтавшейся у его пояса, — а отец сел и закрыл лицо руками.

   — Все, все хотят у меня взять, — шептал он прерывающимся голосом, — мало того, что они взяли у меня половину состояния, мало того, что я подвержен обыскам, как последний вор, наконец, сына моего они у меня отняли — моего сына, мою надежду, утешение, — теперь они хотят еще надругаться надо мной! Изменник, — продолжал он, — изменник, чему?..

   И он вдруг как-то страшно задергал плечами и по комнате разнесся страшный, похожий не то на тихий смех, не то на стон, звук. Отец, этот сильный человек, которого я всегда видела нахмуренным и суровым, этот человек железной волн и энергии, он заплакал.

   Мне стало невыносимо жаль его. Сердце сжалось у меня, — слезы потекли по щекам.

   — Папа, милый, не плачь! Папа! — закричала я, бросаясь к нему.

   Он взял меня к себе на колена и стал гладить своей загоравшей рукой мои волосы.

   — Детка моя, милая детка!..

* * *

   А дяди Игнатия все не было. Наступила осень и позолотила все. И облака на небе стали отливать золотом, и поля пожелтели; кой-где уже мелькали золотая скирды сложенной ржи. А местами еще не сжатая рожь волновалась, как море, и волны ее отливали червонным золотом. Колосья близко-близко наклонялись друг к другу и будто шептали таинственно какие-то неслыханный вещи. В высоком небе, жалобно курлыкая и перекликаясь, уже потянулись журавли треугольником. На рябине у окна, осыпанной красными, как кровь, гроздьями, по утрам собирались целые ватаги скворцов и все о чем-то хлопотливо щебетали. Потом вдруг они поднимались все сразу и куда-то летели. Вечера наступали раньше, ночи стали холоднее и длиннее.

   Бегая в саду у пруда, я ввалилась в канаву и дух у меня захватило: вода была холодна, как лед. И мне казалось, что от всего веет уже холодом.

   Я ходила целыми днями по двору, забиралась в огород, оттуда в поле. И там я видела, что много крестьян и крестьянок уже жнут рожь. Громадные возы двигались куда-то, а на поле оставались толстые, важные бабы, сложенный из многих снопов.

   В доме у нас не было того порядка, к которому мы все привыкли и который делал жизнь ровной и уравновешенной. Отец по-прежнему уезжал из дома, мать по целым дням не выходила из своей комнаты. Глаза тети Леокадии были заплаканы. Даже старая ключница переменилась и я видела, как она иногда куда-то спешно бежала, гремя ключами, потом вдруг останавливалась и, махнув рукой, возвращалась назад.

   Работник Антон, который был, по словам отца, глуп, как бревно, тоже держал себя как-то странно. Идя в сарай рубить дрова, он воинственно размахивал топором и бурчал что-то себе под нос. Потом, делая таинственную физиономию, он кому-то подмигивал.

   Все было как-то не так, как было раньше, во всем чувствовались какое-то напряжение и ожидание…

   Сидя у себя наверху, я увидела однажды простую телегу и трех человек в ней. Я думала, что едут мужики, но, приглядевшись, заметила, что ошиблась.

   Когда телега подъехала к нашему крыльцу и я сбежала вниз, то увидела дядю Игнатия в его неизменном зеленом сюртуке и черном галстуке. Рядом с ним не сидел, а как-то полулежал, поддерживаемый дядей Игнатием, какой-то худой, изможденный человек, завернутый в серую свитку. Мужик правил лошадью.

   — Станислав! — крикнула вдруг я, вглядываясь в лицо лежащего человека.

   — Тише, тише, — проговорил дядя Игнатий, — отойди!

   Он вылез и с помощью мужика начал бережно снимать брата с телеги.

   В это время дверь на крыльце с шумом распахнулась и из нее выбежала мать.

   — Сын мой, сын! — вскрикнула она, бросаясь к брату.

   — Я попросил бы сестру быть поосторожней! — сурово промолвил дядя Игнатий, неся вместе со сбежавшимися слугами брата в комнаты.

   — Что с ним, ради Бога, что с ним? — рыдая, спрашивала мать.

   Дядя Игнатий не отвечал.

   Брата внесли в кабинет отца и положили на диван. Тетя Леокадия подложила ему под голову несколько подушек.

   Мать стояла на коленах у дивана и, обняв руку брата, с трепетом смотрела в его лицо.

   — Что же с ним? — тревожно спросила тетя.

   Дядя Игнатий не торопясь вынул табакерку, сделал добрую понюшку и, постучав пальцами по крышке табакерки, не спеша ответил:

   — Ранен и горячка… Теперь без памяти…

   С тех пор я почти не выходила из комнаты, где лежал брат. Приехал отец и выслал меня, но я опять незаметно пробралась в комнату и уселась в темном уголке у шкафа.

   Брат бредил, метался. Он от кого-то защищался, кричал, махал руками. Раз он даже опрокинул ночной столик со стоявшим на нем графином.

   Приезжал доктор, осмотрел брата и, покачав головой, вышел. В передней я слышала, как он сказал дяде Игнатию:

   — Дело дрянь… совсем дрянь! Неделю, много-полторы! Правое легкое насквозь!

   Старик понурился и полез за платком.

   Брату было все хуже и хуже. Часто он кашлял, тогда на губах у него выступала кровавая пена и он начинал метаться сильнее. Он по-прежнему бредил, часто вскакивал и с лихорадочно блестящими глазами кричал, не узнавая отца и матери:

   — Пустите! Мне надо туда… меня ждут!.. Затем, обессилев, он снова падал на подушки и кашлял кровью.

   На четвертый день брат пришел в себя.

   — Где я? — спросил он у сидевшего около дивана отца.

   — Ты дома! — отвечал тот.

   Брат как-то странно посмотрел на отца и повернулся к стене.

   — Я в доме у изменника! — промолвил он.

   Отец дрогнул и вскочил. Я видела, что он вдруг стал страшно бледен. Потом он снова сел. Потом он встал и прошелся несколько раз по кабинету… Наконец, он остановился в ногах брата, скрестив по обыкновению руки на груди.

   В комнате водворилось глухое, напряженное молчание. Слышно было только, как дыхание с хрипом и свистом вырывалось из груди брата.

   — Изменник! — глухим голосом проговорил отец и провел рукою по воротнику рубашки, словно он душил отца, — изменник! Бессердечная, эгоистичная молодость!.. Когда человек трезво смотрит на вещи, когда он не увлекается теми химерами, которыми увлекаетесь вы, — его называют изменником! Когда человек, наученный старческим опытом, здравым рассудком, холодно и спокойно рассуждающий, человек, чувствующий всю неправоту дела, остается на месте и не гонится за призраками, его называют изменником!.. Чей, кому изменник? — продолжал, постепенно возвышая голос, отец, — так вы-то, вы, не изменники?.. Что вы стали делать? Что дает вам кусок хлеба, что дает вам возможность жить так, как вы хотите? Не странствовать без крова и приюта по Франции и Америке? Что учит вас в университетах, что дает вам по окончании места, деньги, средства к жизни? Опомнитесь! Чего хотите вы? Свободы? Независимости? Так разве вам мало свободы теперь? Вы делаете, что хотите, вы живете, где хотите! Вот там, смотри, — отец указал вытянутой рукой в окно, из которого виден был вдали старый могильник наш, — там лежат кости прадеда, деда и отца моего, там лягу и я! Я хочу здесь жить, потому что тут жили деды мои, и я живу здесь! Что же хотите вы? Чтоб жить в сибирских тундрах, чтоб умереть там, куда ворон костей не заносил, вдали от места, где вы родились и где провели лучшее время жизни — детство?.. Свободы, независимости? — вдруг вскрикнул отец задыхающимся голосом, — да сумеете ли вы, несчастные, слабые люди, справиться со своей свободой? Люди без сердца, без совести! Да знаете ли вы, скольких вы сделали несчастными своим поступком? Сколько сирот, вдов и матерей, плачущих теперь по вашей вине, плачущих кровавыми слезами! Что было бы с твоей матерью, с моей, если бы я пошел с вами? Бессердечные эгоисты! В вас нет даже простой благодарности к тому, кто дал вам право жить так, как кто хочет! Разве в Австрии, в Пруссии таково положение поляков, как здесь? Вам дано все: вы живете, где хотите, вам дан ваш язык, а вы идете с оружием в руках на тех, кто дал вам это!

   Отец замолчал и в волнении стал ходить по комнате.

   Брат повернулся и сел, опираясь на подушки.

   — Изменник, — повторил снова отец, — изменник потому, что я честнее смотрю на вещи… Я говорил везде то же, что говорю теперь! У Войнарта на собрании таких, как я, из полуторасот было шестьдесят человек. И все мы говорили то же! Нас тогда не назвали изменниками. Я говорил то же и тогда, когда ко мне приехал этот бешеный Плавинский. Я говорил везде и всюду, я увещевал, просил. Меня не слушали. Они знали, что я не донесу на них, и думали, что я хоть издали помогу им… Действительно, я не донесу на них, но и потворствовать им не стану. Когда ко мне прислали эти чертовы ружья, я потопил их… И за это я — изменник!.. Если я дал половину своего состояния на это дело, то только потому, что ко мне примчался Ромер и, приставив пистолет ко лбу, требовал помощи. Если бы я был одинок, я не помог бы и умер бы от нули бешеного человека, но я не мог бросить на произвол судьбы семью и выдержал оскорбление.

   Отец остановился у дивана и сел подле него.

   — Скажи же теперь, скажи по совести, положа руку на сердце, — снова заговорил он, — кто из нас прав: я ли, не желающий подымать руку на давшего мне средства жизни, или вы, идущие на него с оружием в руках? Скажи, кто прав: я ли, щадящий жизнь твоей больной матери и малолетней сестры, или ты, бросивший их и пошедший туда?..

   Он остановился. Брат молчал.

   — А я-то думал, — снова зазвучал голос отца, — что ты кончишь университет, приедешь к нам, займешься хозяйством — ведь, я стар уже, я слаб, — будешь жить около нас, стариков, женишься, обзаведешься семьей и мы со старухой будем любоваться на внуков и будем счастливы, бесконечно счастливы… И все будет мирно и тихо и будем мы, старые, доживать дни свои и с радостью освободим место вам, молодым… И вдруг я слышу от тебя, тебя, которого я люблю больше всего на свете, страшное слово: «изменник!». Скажи же, Стась, ты не подумал, ты сказал так сгоряча?

   Отец с надеждой и страхом смотрел в лицо брата и на глазах его дрожали слезы.

   Мне показалось, что между отцом и братом происходит какая-то страшная борьба. Я видела, что и тому, и другому было очень тяжело. Никогда я не видела отца таким: он как-то весь вытянулся и тревожно, боязливо смотрел на брата. А брат лежал, откинувшись на подушках, и тяжело дышал. Лицо его странно передергивалось. Изредка он откашливался и подносил платок к губам, и каждый раз на платке оставалось красное пятно.

   В комнате было тихо, как в могиле. Слышно было, как большая муха билась в окно и жужжала.

   Прошло несколько мучительных минут. Часы пробили шесть ударов и эхо гулко разнеслось по комнатам. Где-то далеко хлопнула дверь и послышался голос ключницы, кричавшей кому-то:

   — В погреб, в погреб снеси-и-и!

   Потом опять хлопнула дверь и все смолкло.

   А в комнате было все по-прежнему тихо. И брат, и отец молчали. Вдруг брата зашевелился. Я впилась глазами в него.

   «Вот, вот, сейчас»… — мелькнуло у меня в голове.

   Брат зашевелился сильнее и с трудом повернулся лицом к стене. Он по-прежнему молчал, только в горле у него что-то хрипело.

   Я взглянула на отца и почти не узнала его. В кресле у дивана сидел какой-то сгорбленный, дряхлый старик. Руки беспомощно лежали у него на коленах, голова была опущена на грудь. Глаза тускло и безжизненно смотрели в пол, по щеке медленно бежала, прячась в морщинах, слезинка. Ветерок, залетавший в комнату через открытую форточку, играл седыми волосами отца, подбрасывал их кверху, потом рассыпал по лбу.

   И тихо, мертвенно тихо было в комнате. Только часы резко и отчетливо выговаривали: «у-же, у-же, у-же»…

* * *

   Брат умирал. Я, собственно, хорошо еще не знала, что значит «умирать», и никогда еще не видела мертвых, но почему-то на душе у меня было страшно тоскливо.

   И во всем доме царило то же тоскливое, печальное настроение. Вечером, когда уже стемнело, из города приехал священник с мальчиком.

   Мальчик прошел впереди его и звонил в маленький колокольчик, звуки которого странно разносились по пустым комнатам. За мальчиком шел священник и что-то бережно нес в руках. Так, сопровождаемые звуками колокольчика, они прошли через все комнаты и скрылись за дверью кабинета.

   Я сидела в столовой с дядей Игнатием. На столе горела свеча и озаряла комнату тусклым, трепещущим светом.

   Тени бродили по потолку, сгущались, потом, будто испугавшись чего-то, разбегались, прятались за буфет, убегали под диван. Потом они снова выглядывали оттуда, опять прятались, потом осмеливались, выбегали и прыгали в своей странной молчаливой игре по потолку, по столам, по буфету. Я следила за их дикой игрой и находила, что теперь так и должно быть. В комнате было тихо.

   Свеча слегка потрескивала, из кабинета доносился глухой голос священника да изредка отрывочный фразы отвечавшего ему мальчика.

   Дядя Игнатий сидел молча. Губы его были плотно сжаты, лоб наморщен. Время от времени он доставал свою табакерку, сердитым движением открывать ее и делал большую, свирепую понюшку.

   — Дядя Игнатий, что значит умирать? — спросила я его, — это — что-нибудь страшное?

   Дядя Игнатий ничего не ответил мне, только губы его сжались еще плотнее. Я не повторила своего вопроса, а стала снова следить за тенями, которые по-прежнему то сбегались, то разбегались на потолке.

   Наконец, голоса в комнате, где лежал брат, прекратились и послышались чьи-то нетвердые шаги. В комнату вошла мама и, закрыв лицо руками, седа на диван.

   — Умерь… умер… — прошептала она, — да будет воля Твоя!..

   Дядя Игнатий опустил голову.

   Я встала и неслышно прошла в комнату брата, откуда выходили священник с мальчиком.

   Брат лежал на спине, как-то странно наклонив голову на правое плечо. Одна рука его покоилась на груди, другая свесилась и почти доставала пола. Около него стоял на коленах отец и молился. Я подошла к нему и стала на колена. Отец наклонился и, рыдая, припал к руке брата, потом встал и, сжав голову руками, сел в кресло. Я подползла на коленах к дивану и, тоже наклонясь, прикоснулась губами к холодной, мертвой руке того, что было мне братом.

    

   Первая публикация: журнал «Родина» No 37, 1905 г.

   Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.