Человеческая душа

Автор: Романов Пантелеймон Сергеевич

   Пантелеймон Романов

ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ ДУША

  

   Изд-во "Художественная литература", Москва, 1988.

   OCR и вычитка: Александр Белоусенко (http://belolibrary.imwerden.de), 20 августа 2002.

  

I

  

   Если бы Софье Николаевне сказали, кого и в каком положении она увидит сегодня вечером, она этому так же мало поверила бы, как если бы ей сказали, что она увидит свою покойницу-мать.

   Бывают такие неудачные дни: с утра что-нибудь не заладится, и пойдет на целый день одно за другим.

   Такой день был сегодня и у нее.

   Во-первых, поссорилась с мужем.

   А потом подвернулась Маша, которую она никак не могла приучить убирать комнаты раньше, чем она пойдет в лавку. Зайдя в кухню к Маше, она увидела там соседнюю прислугу Аннушку и накричала на Машу, что она все водит к себе гостей, а дела от нее не добьешься. Да еще ложка столовая пропала. Так все пропадет, если она в дом будет водить посторонних людей.

   Маша вспылила и потребовала расчет. Софья Николаевна сгоряча дала ей расчет. Потом опомнилась, хотела у Маши просить прощения, но та уже ушла.

   И вот теперь сидела на диване с ногами, сжавшись под шарфом, точно ей было холодно, и несчастными глазами, из которых готовы были пролиться слезы, смотрела напряженно перед собою в пол, закусив палец.

   Все было противно, тяжело, жизнь казалась холодной, люди — бездушными. Муж, занятый своими служебными делами, в сущности, просто чужой ей человек. И она, хотя благодаря ему и спаслась от гибели, так как сама не могла и не умела зарабатывать, но в тяжелые минуты разногласий об этом как-то забывалось, и она думала только о своем одиночестве, одиночестве человеческой души, затерявшейся в грубом и чуждом ей мире.

   Послышался звонок, какой-то нерешительный, робкий. Софья Николаевна с раздражением и страданием оглянулась на дверь, подождала немного, потом, спустив ноги с дивана, пошла посмотреть, кто это.

  

II

  

   Когда она открыла дверь, то увидела перед собой худенькую, нищенски одетую женщину в смятой, до жуткости смятой, шляпке, державшейся каким-то торчком на голове, и в заплатанных грязных простых башмаках.

   Лицо женщины — бледное, истомленное страданием — прежде всего бросилось ей в глаза.

   Когда она всмотрелась в большие и странно прекрасные глаза незнакомки, Софья Николаевна вскрикнула, бросилась к ней на шею, осыпала поцелуями ее бледное, истомленное лицо и ее полные страдания глаза.

   — Ирина! Родная! Это ты?.. Да что же это с тобой! — восклицала она, втаскивая ее за руки в комнаты.

   — Вот видишь?..— сказала пришедшая и развела руками, как бы показывая себя во всем своем несчастном и непривлекательном виде.

   — Идем же, идем, расскажи все. Боже мой…

   Она потащила гостью, сняла с нее жалкую ватную кофтенку, очевидно, с чужого плеча.

   — Может быть, кушать хочешь? Я сейчас… Что же это, боже мой! — говорила Софья Николаевна.— Покушай сначала, потом все расскажешь.

   Она наскоро подогрела кофе, и, когда странная гостья, держа чашку красными озябшими руками с черными ободками ногтей, с жадностью пила, Софья Николаевна сидела на ковре у ее ног и с нежностью гладила ее руку.

   Это был лучший друг ее молодости, единственный друг ее души, Ирина, тонкая, необыкновенная душа, перед которой всегда хотелось раскрыть свою душу, женщина с нежнейшим кротким сердцем, которое, казалось, целиком отражалось в ее огромных грустных и правдивых глазах.

   И вот эта женщина хорошей семьи, знавшая в своей жизни только любовь со стороны всех окружающих, сидит в обтрепанном платье, с забрызганной сзади грязью юбкой, как у проституток низшего разбора, с грязными ногтями, с красными от мороза руками и, как нищая, с жадностью пьет кофе.

   Очевидно, голод ее был так силен, что она в первые мгновения как-то мало реагировала на слова подруги и только пила.

   Потом глаза ее, потеряв выражение голодной жадности, как бы вернулись к действительности, и она, отставив чашку, уронила голову на плечо Софьи Николаевны и заплакала. Потом рассказала все.

   Оказалось, что муж ее, активный белогвардеец, расстрелян, а сама она, оставшись нищей в полном смысле этого слова, бежала из Орла в Москву, где два месяца скиталась от одних знакомых к другим, а потом ее стали избегать как человека, который может подвести под неприятность, и она осталась совсем на улице без крова и без куска хлеба.

   — Сегодня я вдруг узнала, что ты здесь, на последнюю мелочь получила справку о твоем адресе и пошла. Ты не знаешь, с каким чувством я шла к тебе… Я боялась, что наша встреча будет такою, после которой жить будет уже нельзя…

   — Как ты могла!..

   — Я уже привыкла… Человеческая черствость и эгоизм смяли меня настолько, что…

   Она заплакала и, достав грязный носовой платок, стала сморкаться.

   Софья Николаевна невольно посмотрела на этот платок.

   Подруги сидели обнявшись. Одна в шелковом свежем платье, в тончайших шелковых чулках, видных от приподнявшейся юбки до самых подвязок из шелковой резины, с бантами.

   Другая в старенькой обтрепанной юбке, которая прикрывала десятки раз заштопанные чулки, с прямыми, давно нерасчесываемыми волосами и с робким, неуверенным взглядом нищей, которой дали неожиданно кусок хлеба.

   — Но, слава богу, слава богу, что все так кончилось,— сказала Софья Николаевна.— Когда ты была богата, мне всегда было досадно, что я ничем не могу тебе отплатить за твое отношение ко мне и за отношение твоей мамы, которая была для меня второй матерью, и без вас я, круглая сирота, конечно, давно бы погибла.

   — Ну, довольно обо мне. Я хочу знать о тебе,— сказала Ирина, улыбнувшись после слез и погладив руку подруги своей грязной рукой.

   Софья Николаевна оживилась. Эта тяжелая повесть утомила состраданием ее душу. А потом и хотелось рассказать про себя человеку, который ближе всех понимает и интересуется ею.

   — Обо мне?.. Ты видишь, что все хорошо,— сказала Софья Николаевна, обведя рукой комнату, кабинет мужа, где они сидели после кофе на диване.

   — Мне очень хорошо. Я его люблю. Хотя мы часто расходимся в отношении к жизни. Он как-то не понимает и не ценит комфорта, на первом плане у него долг, а в то же время он сух с людьми. Имея постоянно дело с теорией, с государственными делами, он мало чувствует просто человеческую душу. Я часто не могу без раздражения слышать эти их обычные ученые слова: "класс", "экономические интересы" и т. д. Но, конечно, мне грех роптать.

   Ей вдруг захотелось показать подруге свои платья, белье, духи, которые она получила из Парижа.

   Она повела Ирину в спальню.

   И через десять минут все стулья, постель и туалетный стол были заложены вынутыми платьями, тонким бельем. Ей особенно приятно было показывать Ирине потому, что для той, находящейся на положении нищей, все это должно казаться сказочным сокровищем, не так, как прочим ее знакомым, которых нельзя особенно удивить, так как у них тоже есть неплохие вещи.

   И то удивление, какое она видела в глазах своего друга, заставило ее как бы вновь, с удвоенной силой, переживать удовольствие от созерцания своих сокровищ.

   На одну минуту у нее в голове мелькнула мысль, что нехорошо перед подругой, находящейся в нищете, хвастать своим изобилием. Но с другой стороны, это изобилие как бы говорило Ирине, что теперь ее жизнь спасена, так как есть из чего поделиться.

   И все-таки Софье было как-то неловко чувствовать себя осыпанной милостями судьбы, и она, убрав вещи, сказала:

   — Но внутренне я чувствую себя неважно. Я ведь три года сама и готовила и стирала, так что хотелось бы наконец отдохнуть. Но у меня несчастье с прислугами. Конечно, отчасти виноват мой характер, я не терплю ротозейства и растяпости. А ведь теперь ты знаешь, какие они стали: чуть повысишь голос — сейчас в союз. Я вот эту Машу, что ушла сегодня, два месяца не могла приучить, чтобы она убирала комнаты, когда мы еще спим. А потом бы шла в лавку. Нет, она упорно продолжала сначала ходить в лавку, а потом убирать комнаты. Я же положительно не выношу вида неубранной комнаты. Меня это раздражает и выводит из равновесия.

   Софья Николаевна взглянула в зеркало и увидела свою выхоленную фигуру хорошо одетой женщины и рядом с собой нищенскую фигуру подруги в простых, грязных башмаках с резинкой.

   — Перед твоим приходом у меня был целый скандал. Эта Маша вечно приводила каких-то своих приятельниц, а в результате — то ложка пропадет, то еще что-нибудь. Когда чужой человек в доме, никогда не можешь быть спокойной, приходится все запирать, все проверять. Это невыносимо А тут муж все мне старается втолковать, что на девятом году революции нельзя обращаться с прислугой, как прежде, что в ней нужно уважать такого же человека. Но могу же я наконец за свои деньги купить себе право быть спокойной? Почему я обязана вечно жить для других?

   — Но, голубчик мой, ведь это же не так существенно,— сказала Ирина, с печально-ласковой улыбкой дотронувшись до руки подруги.

   — Да, в самом деле,— сказала Софья Николаевна,— как мне не стыдно говорить о каких-то пустяках, когда ты… Да, ну, что же мы только говорим, а ведь надо обдумать и решить, как устроить твою судьбу.

   Она напряженно сжала лоб своими тонкими пальцами и, потирая его, задумалась.

   — Документов у тебя нет никаких?

   — Я уничтожила их, потому что иначе меня арестуют. Впрочем, у меня есть удостоверение со службы, где проставлена моя девичья фамилия.

   — Ну, так вот и прекрасно. Я попрошу одного знакомого, он поможет и устроит так, что тебе дадут настоящий вид на жительство. Мужу, конечно, боже сохрани говорить об этом. Знаешь, что я придумала? — сказала Софья Николаевна с просиявшим лицом.— Я не хочу тебя отпускать от себя, ты для меня единственная близкая человеческая душа на свете.

   — Но как же?

   — Я придумала. Ты будешь у нас жить как прислуга. При муже мы будем держаться, как нужно, а когда никого нет, мы с тобой будем вместе убирать комнаты и без конца говорить, как когда-то в Петербурге.

   На глазах Ирины выступили слезы, и она, наскоро вытащив грязный платок, закрыла им лицо и уткнулась в колени Софьи Николаевны.

   Софья Николаевна тоже заплакала.

   Потом достала свои старые платья, башмаки, чулки, и они, смеясь и плача, устроили маскарад.

   Ирина даже подвязала фартучек.

   И когда посмотрела на себя в зеркало, то опять обе засмеялись и заплакали.

   — Я никогда не забуду то, что ты для меня сделала,— сказала Ирина,— ты не испугалась беспаспортной и приютила меня.

   — Как тебе не стыдно это говорить! — сказала Софья Николаевна и еще раз горячо ее поцеловала.— Да, о жалованье совсем забыла.

   — Ну, брось, бог с тобой, что ты говоришь,— сказала Ирина.

   — Во-первых, это необходимо перед мужем. Должна же я ему сказать, сколько я плачу своей "прислуге",— проговорила Софья Николаевна, улыбнувшись.— А потом я смотрю чисто практически на это: я тебе положу тридцать рублей и потом из своих буду добавлять двадцать. Ты проживешь у нас год, у тебя будут уже свои деньги. Вообще, ты не рассуждай. Я знаю жизнь лучше тебя.

   — Ну, делай как хочешь. Я знаю только одно: судьба мне послала ангела-хранителя в твоем лице, и я безумно, невыразимо счастлива.

   — Ну, вот и слава богу.

  

III

  

   — Что у тебя какое-то сияние на лице? — спросил, придя со службы, Семен Никитич.

   — Сияние потому, что я, наконец, нашла прислугу, которой, кажется, буду довольна.

   — Слава богу, наконец. Если бы только это было действительно так.

   Но по тому, как новая прислуга подавала обед, как она забывала подать то одно, то другое, Семен Никитич не находил поводов быть от нее в таком же восторге, как жена. Но он, никогда не вмешивающийся в дела хозяйства, ничего не сказал. И даже, по своему обыкновению, поздоровался с новой прислугой за руку. Но на нее, очевидно, его присутствие действовало парализующе, она волновалась, терялась, забывала, что нужно подать.

   После обеда Софья Николаевна, забежав в кухню, успокаивала Ирину, целовала, гладила по волосам и говорила, что все великолепно, маскарад удался, а со временем она освоится и привыкнет.

   — Но что за странное чувство,— сказала Ирина, моя в тазике посуду с засученными рукавами,— я испытываю при нем связанность, даже какой-то страх, как будто боюсь не угодить хозяину. Боже, какое будет счастье, когда он уйдет. Но ведь как дико, как нелепо: я, хорошего круга женщина, испытываю страх перед мужчиной. А ведь год тому назад мужчины целовали у меня руки.

   Софья Николаевна как-то невольно вспомнила про ее грязные руки и ногти и при этой нелепой мысли не нашла ничего сказать, а только сочувственно, но неловко улыбнулась.

   — Что ты там все обнимаешься с ней? — спросил муж, когда она пришла из кухни.

   — Надо же рассказать ей, как все делать.

   И когда Семен Никитич ушел на заседание, подруги, со смехом бросившись друг другу в объятия, уселись на диван и начали вспоминать прошлое и делиться пережитым.

   У Ирины прошло выражение запуганности, забитости, и она, несмотря на старенькое платье, держалась уже так просто, как она привыкла держаться, когда была богата, хорошо одета. Она почувствовала себя человеком, равным во всем своему лучшему другу.

   Софья Николаевна хотела рассказать про интимную сторону своей жизни, сказать, что жизнь с Семеном Никитичем не дает ей ничего, кроме обеспеченности и покоя, но что душа ее от такой жизни тоскует. И у нее есть человек, который у них бывает, и она чувствует, что при нем становится женщиной, так как он понимает цену красивой прически, красивою платья. А это всегда действует на женщину.

   Но Ирина опередила ее. Она рассказала, что у нее, кроме мужа, была связь с одним человеком, который обожал ее. Благодаря тому, что ей пришлось бежать и скрываться, она потеряла его и совершенно не знает, где он сейчас.

   Конечно, если бы он узнал, где она, он прискакал бы сейчас же.

   Софья Николаевна хотела от всей души сочувствовать своему другу, но она смотрела на нее, сидевшую рядом с ней в старом обношенном платье, с лицом, давно не знавшим ухода и покрывшимся около глаз морщинками, потом на ее руки, ставшие похожими на руки прислуги, и только чувствовала какую-то неловкость от того, что ей приходилось делать вид, что она верит в возможность обожания ее со стороны какого-то мужчины. У нее, против воли, промелькнула мысль, что неужели Ирина сама не замечает, какая она стала? И неужели она думает, что если бы тот мужчина приехал, то он, даже не взглянув на нее, Софью Николаевну, бросился бы, прежде всего, целовать руки Ирины, и Ирина могла бы быть для него интереснее как женщина, чем Софья Николаевна?

   И оттого, что она не могла серьезно верить возможности счастья для Ирины с такими ее теперешними данными, и оттого, что та сама этого не замечала, Софья Николаевна испытывала неловкое чувство от необходимости делать вид, что все это вполне вероятно, о чем говорит Ирина, и всей душой радоваться за нее.

   И когда Ирина рассказала все, у Софьи Николаевны как-то угасло желание рассказывать про свое, как будто то, что было у нее и у Ирины, стало равноценным и потому обесценилось.

   Она просто только сказала, что тот мужчина ухаживает за ней, и она боится ему отвечать, чтобы не лишиться того покоя семейной честной жизни, какой у нее есть сейчас, но что спокойствие и занятость мужа, забывающего о ней по целым неделям, толкают ее на то, чего она не хотела бы.

  

IV

  

   На пятый день приезда Ирины было рождение хозяина, и должны были собраться гости. Нужно было сходить за покупками.

   — Пойдем покупать,— сказала Софья Николаевна Ирине.

   Они вышли.

   Софья Николаевна в длинной модной шубе и мехах, Ирина — в старом ватном пальто, в котором ходила до нее Маша, в черном платочке и с корзинкой на руке.

   — Ну, уж теперь давай выдерживать свои роли,— сказала Софья Николаевна.

   Но Ирина, как бы отогревшись под лаской подруги, почувствовала себя опять тем, чем была она прежде, и все забывала свою настоящую роль. Она шла не сзади, а рядом, и говорила таким тоном и о таких вещах с своей "хозяйкой", что некоторые прохожие невольно с удивлением оглядывались. В особенности одна дама с горностаевой горжеткой.

   Софья Николаевна все это чутко замечала, краснела, но ей неловко было сказать об этом своему другу, так как это, вероятно, очень больно напомнило бы ей о ее положении.

   Но, чем больше она молчала, тем больше ей становилось досадно, что Ирина в этом своем ватном пальто и в платке так свободно и непринужденно иногда обращается к ней, что ее, вероятно, принимают за родную сестру. А она так одета…

   И ей начало казаться, что Ирина очень легкомысленна, что она не может посмотреть на себя со стороны и чувствует себя так, как будто она осталась тем, чем была, и не думает о том, что в действительности она давно уже перестала быть тем, чем была.

   Когда пришли домой, Софья Николаевна почувствовала себя виноватой за гадкие, против воли вылезавшие мысли и, горячо поцеловав подругу, сказала:

   — Ну, вот, поздравляю тебя с крещением.

   На вечеринку ожидалось много гостей, хотя Семен Никитич не хотел праздновать дня своего рождения, так как вообще не признавал этого. Но Софья Николаевна настояла, сказав, что просто ей хочется видеть у себя людей.

   Самое главное было то, что должен был прийти тот мужчина. Поэтому она особенно тщательно завилась у парикмахера и сделала маникюр.

   А потом выяснилось, что Ирина не знает даже, как приготовить простой салат. Пришлось, подвязавши фартучек, самой пойти в кухню и начать стряпать. Она упустила из виду возможность этого и спохватилась слишком поздно. Через два часа могли прийти гости, а ей нужно было все успеть приготовить и одеться.

   И вот, когда она с вилкой в одной руке, с ножом в другой, торопясь и раздражаясь, готовила все, Ирина сначала подшучивала над своей беспомощностью, а потом притихла и почувствовала себя виноватой, так как Софья Николаевна даже не могла себя пересилить, чтобы свести всю эту неудачу на шутку и, звонко поцеловав подругу, сказать, что все это пустяки.

   Потом стала одеваться. И, как всегда бывает, когда спешишь, никак не могла поймать сзади петли лифчика и застегнуть пуговицы. Будь здесь Маша, она просто позвала бы ее. Но звать Ирину, когда она только что была сейчас с ней недостаточно деликатна и чувствовала себя виноватой перед ней, было невозможно. Значит, приходилось, прикусив от напряжения губы, выворачивать за спину руки и изображать из себя какую-то обезьяну.

   От спешки и ожидания, что вот-вот сейчас кто-нибудь из гостей может прийти, у нее разгорелись щеки и стали некрасиво-красными, как кирпич.

   В самом деле, что может быть хуже, когда гости придут, а хозяйка еще не готова и должна в щель двери извиняться и делать сладкое лицо? А тут под руки попадается как раз не то, что нужно, а того, что нужно, никак не найдешь.

   Но все кончилось сравнительно благополучно. Она успела одеться. Только щеки оставались багрово-красными, точно она парилась в бане. И сколько она их ни мазала кольдкремом и ни пудрила, они оставались такие же красные, даже еще хуже.

   Пришедшие гости, улыбки, вопросы, шутки и громкие голоса в столовой разогнали неприятное настроение. А оставшееся внутреннее недовольство собой было даже кстати, так как она очень естественно и без всякой неловкости обращалась к Ирине, говоря:

   — Ариша, принесите вазочек. — Или: — Ариша, дайте чайницу.

   Присутствие гостей избавляло ее от необходимости сейчас же, когда у нее еще плохое настроение, сглаживать перед Ириной происшедшую шероховатость во время приготовления закусок.

   За столом было обычное оживление, обычные шутки, вроде тех, что хозяйка что-то далеко села от хозяина, ему наблюдать неудобно.

   На что Софья Николаевна, смеясь, отвечала:

   — Ну, мы уже предоставляем друг другу полную свободу.

   Она сидела рядом с тем мужчиной, про которого рассказывала Ирине. Раскрасневшись, с розой в волосах, выбившейся из прически и спустившейся к плечу, она наливала своему кавалеру вино и требовала от гостей, чтобы они пили.

   Ее нога под столом чувствовала его ногу. Но она делала вид, что не замечает этого, и обращалась в это время в другую сторону, к кому-нибудь из гостей, или протягивала руку, чтобы достать далеко стоящую закуску, и от этого сильнее прикасалась своей ногой к ноге соседа.

   Ей только было неприятно, что Ирина, подавая на стол, как-то особенно внимательно останавливала на ней свой взгляд, очевидно, понимая смысл каждого ее движения, чего не замечали остальные, занятые своими разговорами. Неприятно было потому, что после истории с закусками уже не было обычной открытости перед Ириной.

   А Ирина, сидя в кухне и прислушиваясь к доносившемуся из столовой, чувствовала всю нелепость и курьезность положения: она не может сейчас пойти и сесть за стол, как все. Она должна сидеть в кухне и ждать, когда ее позовут. И при этом даже испытывать какое-то напряжение от постоянного ожидания, что ее позовут, а она не услышит. В особенности, если позовет хозяин, которого она безотчетно боится и сжимается при нем, хотя он всегда вежлив.

   Один раз ей показалось, что кто-то звонит на парадном. Она встала и пошла, предварительно взглянув в столовую. Там уже кончили ужин и сидели на диванах в табачном дыму, слышался оживленный, веселый говор. Ирина пошла по темному коридорчику и почти лицом к лицу столкнулась с Софьей, которая стояла с тем мужчиной. Он стоял очень близко к ней и, притягивая еще ближе ее к себе за руку, что-то говорил шепотом.

   Софья испуганно отстранилась от него, и они, точно вспугнутые, молча пошли в столовую.

   Ирину обидело это движение ее подруги, точно Софья во время этой интимной сцены наткнулась на постороннюю. Но сейчас же она вспомнила, что Софья перед этим мужчиной должна была сделать такое движение, так как Ирина для него только прислуга.

   Софья Николаевна проснулась на другой день поздно, и у нее было безотчетно-неприятное чувство, как будто у нее была какая-то повинность что-то сделать сейчас.

   Она поняла: это — повинность вести душевные разговоры с Ириной после ухода гостей. Это хорошо один раз, другой. Но каждый день — это уже тяжело. Хочется просто пожить без всяких разговоров. Будь это не Ирина, подруга сердца, а посторонняя женщина, тогда это просто было бы: захотелось — поговорила, не захотелось — не поговорила. А тут нужно заботиться о том, чтобы Ирина ни на минуту не чувствовала себя чужой. И это особенно тяжело. А вчера у нее даже прорвалась досада против Ирины. Это вышло нехорошо вдвойне.

   Софья Николаевна приподнялась с постели и заглянула в столовую. Там стоял неубранный со вчерашнего вечера стол. Ей стало досадно. Неужели она никогда не сможет достигнуть покоя и приличной жизни? Когда была Маша, ей не приходилось хоть убирать самой.

   В первый день, когда у нее с Ириной было много невысказанного друг другу, когда было приятно показывать свои парижские вещи, уборка была удовольствием. Но если так повторять каждый день, когда уже все рассказано,— это тяжело.

   Софья Николаевна оделась и, наскоро выпив чашку кофе, зашла в кухню и сказала Ирине:

   — Голубка, мне сегодня надо спешить к портнихе, убери, деточка, без меня сама.

   Эту фразу она сказала особенно нежно, потому что фраза была не длинная, и, кроме того, она уже стояла на пороге выходной двери.

  

V

  

   Ирина заметила в себе странную вещь: в первое время ее тяготило присутствие в доме хозяина, при котором она должна была изображать из себя прислугу, сидеть в кухне и испытывать перед ним какое-то неопределенное стеснение и связанность.

   И, когда он уходил, она чувствовала вдруг освобождение и радость. Она уже могла свободно жить праздником встречи с своим другом, Софьей. Но чем дальше, тем больше у Софьи проходило это настроение праздника, и она принимала свой обычный, повседневный вид.

   Конечно, Ирина не могла требовать от Софьи постоянной повышенности настроения. Все это вполне естественно. Но так как она была в подчиненном состоянии, то она боялась каждого проявления будничности или раздражения у Софьи, хотя бы направленного и не на нее.

   Так бывает, когда приезжает какой-нибудь гость, его встречают с радостными удивленными восклицаниями: "Посмотрите-ка, кто к нам приехал!" И не знают, куда посадить, чем угостить. И расспрашивают обо всем наперебой. А там пройдет дня три, неделя, все еще вежливы, внимательны, но уже стараются куда-нибудь ускользнуть, у всех находятся какие-то неотложные дела, они и рады бы посидеть около гостя, занять его, но все некогда.

   И настроение у всех уже не такое радостное, приветливое, все на кого-то кричат, раздражаются. И хотя кричат не на гостя, а на прислугу или на кого-нибудь еще, он все же начинает чувствовать неловкость, точно это раздражение и этот крик имеет и к нему какое-то отношение.

   Так же и Ирина, когда в последнее время слышала, как Софья раздражается против мужа и говорит повышенным тоном, она чувствовала, как она от этого раздраженного голоса вся сжимается. Она обыкновенно в это время сидела в кухне, с напряжением прислушиваясь к этому неприятно-резкому голосу, лишенному всегдашней, привычной для Ирины ласковости, прислушивалась и чувствовала, как сердце у нее бьется все сильнее и сильнее, все тревожнее и тревожнее.

   Она, после таких схваток Софьи с мужем, избегала входить в комнаты, как будто она была чем-то виновата в этом раздражении подруги.

   И вот впервые один раз она почувствовала какое-то освобождение, когда Софья ушла из дома. Как будто что-то тяжелое свалилось с души. Она могла хоть час побыть без напряжения, не прислушиваясь и не слыша в столовой раздраженного голоса и быстрых громких шагов, какими Софья ходила, когда была в дурном настроении.

   К Ирине стала в последнее время ходить Аннушка, прислуга из соседнего дома. В первый же раз она, идя на базар в платочке и с корзиной для провизии, встретила Ирину на дворе, расспросила, в какой она квартире. А на другой день пришла посидеть.

   — Небось нужда заставила? — сказала Аннушка, посмотрев на тонкие, нерабочие руки Ирины.

   Ирина, не открывая своего действительного положения, рассказала, что она дочь бедных родителей, но училась в гимназии, служила, а потом потеряла место и ей пришлось пойти в прислуги.

   — Вот, так-то вот…— сказала Аннушка.— Э, голубушка, а, впрочем, и то сказать, бог милостив, не пропадешь.

   И, слушая ласковый голос Аннушки, Ирина чувствовала какое-то успокоение. Ей было просто и легко с этой простой женщиной.

   — Что ж тебе чай-то отвесной дают или что останется? — спросила Аннушка.

   Ирина покраснела от мысли, что ей нечем угостить Аннушку. Денег у нее нет. А пойти и взять в буфете… она вдруг почувствовала, что не может почему-то этого сделать. Вдруг хозяин в это время придет или Софья увидит, что она в буфет полезла, и пройдет, ничего не сказав. А потом увидит, что в кухне у нее Аннушка.

   — Я как-то не думала об этом. Мне все равно,— сказала Ирина, отвечая на вопрос о чае.

   — Напрасно. Надо требовать, что полагается. Им, матушка, никогда не угодишь. Что ты чаю отдельно себе не спросила,— тебе это неудобно, а они, думаешь, оценят? Или сами догадаются? Нет, матушка, они догадываются только тогда, когда с ножом к горлу пристанешь.

   Ирине хотелось сказать:

   "Аннушка, милая, да, ведь, все это одна комедия из-за несчастных обстоятельств. Это не хозяйка, а единственная близкая мне человеческая душа".

   А потом сейчас же подумала, что чаю-то у нее все-таки нет, и пойти взять его в буфете ей почему-то неловко и страшно.

   — Эх, головушка горькая,— сказала Аннушка, почесав голову под платком,— кто о нас позаботится, если сами о себе не позаботимся. Вот до тебя у них хорошая работница-прислуга была. Так что ж ты думаешь! Сжила ее хозяйка-то твоя. Ну, пойду, видно. Когда что нужно помогнуть, позови, приду.

   И когда из дома все уходили, Ирина бежала к своей новой подруге, делая вид, что ей нужно что-нибудь спросить ее. А в действительности потому, что ей было приятно слушать ее ласковый голос с успокоительными интонациями.

   Иногда Аннушка усаживала ее в своей комнатке с образами и сухими вербами в углу, ставила на стол без скатерти медный самовар, молочник с молоком, чайник с крышечкой на грязной веревочке, и они пили чай и говорили. Ирина как будто чувствовала в этом отголосок далекого детства.

   И один раз Аннушка пришла к ней, и Ирина поставила самовар, взяла в буфете чаю, сушек. Нужно было убрать комнаты, потому что Софья стала уходить все чаще и чаще по утрам, оставляя ее одну убирать комнаты, но Ирина решила, что еще придут не скоро, и она успеет напоить Аннушку чаем и потом убрать.

   И вот, когда они пили, послышался стук парадной двери, которую отперли английским ключом… Кроме хозяев, никто не мог сам войти.

   Ирина почувствовала, что у нее похолодели пальцы и замерло сердце, точно, действительно, она была прислуга, а это пришли хозяева, когда у нее еще ничего не убрано, а сама она сидит и распивает чай с соседней прислугой.

   — Что это такое тут?! — вдруг послышался удивленный голос хозяина.— Что это здесь за свинарник?

   В ответ ему было молчание. Очевидно, Софья молча оглядывала неубранные комнаты и не находила, что ответить.

   — Я тебе давно говорил, что ты не умеешь обращаться с людьми. То ты придираешься и кричишь по всякому пустяку, а то вдруг заводишь какую-то дружбу с прислугой. В результате — ерунда! Нет, ты, пожалуйста, скажи ей серьезно, чтобы она свои обязанности помнила.

   Ирина все это слышала, и у нее глухо, тяжело и мутно билось сердце, так что было слышно самой.

   — Ну, я пойду, матушка,— сказала тихо Аннушка.— Да ты не очень позволяй наседать-то на себя, отгрызайся.

   Софья Николаевна вдруг почувствовала себя в нелепом положении, что ей, хотя бы для виду, придется делать выговор Ирине. Но в то же время она чувствовала сильную досаду, почти возмущение от небрежности Ирины. Они пришли домой втроем с тем мужчиной, который ухаживал за ней, и он явился свидетелем этого свинарника, так как были даже не убраны постели.

   Ирина услышала громкие, резкие шаги Софьи, шедшие к кухне.

   Софья хотела мигнуть Ирине, дать ей понять, чтобы она не принимала серьезно то, что она будет ее пробирать, но от досады и рассеянности как-то забыла это сделать.

   Кроме того, когда она вошла в кухню, то увидела уходившую Аннушку, от которой, она думала, что теперь избавилась навсегда, и на столе самовар с сушками, теми самыми, которые она покупала…

   Она против воли быстро взглянула на самовар, на сушки, на скрывшуюся в дверях спину Аннушки, от чего у Ирины все замерло внутри, и сказала:

   — Ариша, что же вы делаете?! Ведь я вас просила всегда убирать раньше. Пойдите сейчас же уберите. Как у вас нет такта, чтобы самой понять, если вас не заставляют, а просят…

   Вначале Софья Николаевна говорила так, что это было видно, что она говорит для вида, но приподнятый тон собственного голоса и тайная досада против Ирины, ведь, действительно же, поступившей небрежно, сделали то, что она уже сама не могла различить, где она говорила для вида, а где она, действительно, выговаривала Ирине.

   Кроме того, на нее неприятное впечатление произвело почему-то присутствие здесь сушек, взятых из буфета. "Но какой вздор сушки!.." — сейчас же мелькнуло у нее в голове, и она даже ужаснулась этой промелькнувшей у нее мысли.

   Но ей нужно было продолжать делать выговор Ирине, и она, все больше и больше повышая голос, говорила, ведя за собой Ирину в комнаты.

   — Я же просила вас: сначала убирайте комнаты, а потом идите в лавку или пейте чай с своими гостями. Эти гости для меня какая-то кара. Вот опять ложки нет. Где ложка? Боже мой, ну что это?!

   Щеки Ирины при упоминании о ложке вдруг залились таким ярким румянцем, что слезы стыда выступили у нее на глазах.

   — Ну, довольно, довольно,— сказала Семен Никитич,— ты не можешь без крайностей.

   Софья Николаевна вдруг увидела текущие по щекам слезы у своего друга, как бы мгновенно опомнилась, схватила себя за голову, бросилась в спальню, и сейчас же послышались захлебывающиеся рыдания. Она билась в истерике.

   Жизнь для Софьи Николаевны стала невыносима. Правда, она потом объяснила Ирине, что ее истерика была результатом того, что ей вдруг показалось невозможным, хотя бы для вида, кричать на "лучшего друга своей души". Что ложка эта вырвалась как-то сама собой. И что к Ирине ни одной минуты не относилось то, что она, Софья, говорила.

   Но с этого времени Ирина вдруг потеряла всякую свободу в обращении с подругой. Да и Софья Николаевна говорила с ней всегда как-то мимоходом, точно все куда-то спешила.

  

VI

  

   Жизнь стала невыносима потому, что, во-первых, комнаты убирались не так, как хотелось. А сказать теперь что-нибудь было совсем невозможно после этого случая. Приходилось уже самой, без участия Ирины, делать недоделанное, да еще потихоньку от нее, чтобы она не увидела и не поняла, что между ними нет той свободы дружеского отношения, при которой все можно сказать, потому что душа чиста и нет никаких задних мыслей, которые приходится скрывать, как позор.

   Говорить стало вообще тяжело: тот исповедный тон с высказыванием самых сокровенных мыслей пропал. А говорить будничным тоном, без тона повышенной дружбы, было неудобно перед Ириной. Поэтому для Софьи было легче теперь встречаться с Ириной на нейтральной почве, то есть когда дома был муж или кто-нибудь из гостей.

   И когда Ирина сидела в кухне и не приходила в комнаты, если дома даже не было никого, кроме хозяйки, Софья была довольна и делала вид, что занята чем-нибудь, чтобы не звать к себе Ирину.

   Если она сама не идет, значит, чем-нибудь там занята или ей просто хочется побыть одной. Ведь все-таки уединение всегда необходимо человеку,— и что она ее будет постоянно таскать?

   Потом было еще одно неудобство. Тот мужчина иногда заходил, и они, затворив дверь в кабинет, долго сидели там вдвоем. Слышны были только негромкие осторожные голоса. Если бы была просто прислуга, то ей можно было бы сказать, что она может, если хочет, пойти куда-нибудь. А Ирине нельзя же было сказать… И невозможность чувствовать себя свободной в собственной квартире была невыносима.

   Притом Софья Николаевна как-то не могла теперь делиться с Ириной тайной своего романа. Но в то же время та видела, что роман есть. Как же она должна себя чувствовать, когда Софья ничего не говорит ей?

   Но самое мучительное было то, что Софья Николаевна сгоряча насулила Ирине целые горы: пятьдесят рублей жалованья. А вот прошло уже два месяца, а она еще ничего не собралась ей дать. Ни одного рубля. Все как-то не выходило. То нужно было отдать портнихе, то не было денег. А то были деньги, но как раз после той истории с ложкой… Если бы после этого пойти и сказать: "Вот твое жалованье",— это было бы, действительно, похоже на жалованье прислуги.

   А спросить у мужа сейчас нельзя было, потому что она уже два раза брала у него "на жалованье Арише".

   Успокаивало только соображение о том, что Ирине все равно ни на что не нужны деньги: шляпок ей не покупать, она в платочке ходит, платьев у портнихи тоже не заказывать. И раз она не просит, значит, ей не нужно.

   А Ирина, действительно, мучилась без денег. Ей не на что было Аннушке купить баранок к чаю или каких-нибудь пряников ее мальчику, когда она приходила к Аннушке. И когда мальчик подходил к ней и ласкался, она краснела до корней волос от того, что пришла с пустыми руками.

   А один раз Аннушка принесла ей целую коробку конфет, сказавши:

   — Небось смальства-то привыкла сладенького покушать, кушай, кушай, матушка, на здоровье. Я вижу — тебе тут не очень сладко живется.

   Ирина почему-то заплакала. А Аннушка гладила ее по худенькой спине и приговаривала:

   — Ничего, бог даст, переживешь. Свет не без добрых людей. Если сейчас к таким злыдням попала, потом, бог даст, устроишься. Я уж присматриваю для тебя местечко. Ты не в союзе?

   — Нет,— сказала Ирина.

   — А, вот оттого она тебя и жмет. В союз надо. Кто в союзе, тем и жалованье аккуратно платят все.

   И Ирина ужаснулась от мысли, когда поймала себя на том, что вдруг прислушалась внимательно к словам Аннушки о союзе.

   — Документ-то у тебя есть?

   — Есть, есть! — сказала радостно Ирина и показала добытый ей Софьей документ с ее девичьей фамилией, где было сказано, что она — прислуга.

   Ведь в самом деле, насколько же положение Аннушки, прислуги действительной, а не фиктивной, лучше положения ее, Ирины! Она имеет юридические права. Ее защищает союз.

   По уходе Аннушки пришла Софья, и опять Ирина увидела, что ее глаза, как бы против воли, задержались на принесенной Аннушкой коробке конфет.

   Ирина опять почему-то мучительно покраснела. Ей стыдно показалось сказать Софье о том, что ей соседняя прислуга подарок принесла.

   А Софья Николаевна, вернувшись в комнаты, никак не могла отогнать от себя мысль, откуда у Ирины конфеты? "Ну, что за глупость, что за мелочь!" — сказала она себе с возмущением, как будто в ней сидел какой-то отвратительный сыщик, который замечал все, чего не нужно было замечать. Но, с другой стороны, почему же не нужно замечать? Ведь в самом деле, странно: у человека нет ни копейки денег, а на столе стоит коробка конфет…

   А потом хватилась — брошки нет!.. Софья Николаевна стала почему-то лихорадочно искать. Почему она испытывала такое беспокойство, она сама не знала. Она перерыла все у себя в комнате. Несколько раз останавливалась, обводила всю комнату глазами, пожимала плечами и опять принималась искать.

   Когда ей, очевидно, приходили какие-то мысли, которые были очень позорны, она сжимала голову руками и говорила вслух:

   — Глупо, невозможно! Гадко так думать!

   А потом брошка нашлась. Она сама забыла ее на умывальнике. Софья ужаснулась на самое себя.

   Она почувствовала прилив такого раскаяния, такой любви к Ирине и отвращения к себе, что нужно было сейчас же пойти в кухню, припасть к плечу своего друга и кровавыми слезами выплакать все нечистое из своей души.

   Она, вскочив, бросилась в кухню, чтобы стать перед Ириной на колени и сказать:

   "Спаси меня, очисти меня от скверны! Вот что, вот что я про тебя думала. Откуда это и почему, я сама не знаю! Я, может быть, вздорная, вспыльчивая, но… но все-таки не дурной, не низкий человек!"

   Софья вбежала с выступившими на глаза слезами в кухню и остановилась. Кухня была пуста. На столе лежала какая-то записка. Она подошла и прочла:

   "Я ушла совсем. Прошу меня не искать…"

   Ирина лежала на кровати Аннушки, укрытая ее одеялом из разноцветных треугольников, дрожала мелкой дрожью, как от лихорадки, и говорила:

   — Аннушка, милая, спаси меня, я больше не могу у них жить…

   А Аннушка сидела у нее в головах, гладила ее по плечу и успокоительно-ласково, точно няня, говорила:

   — Ничего, бог даст, устроимся. Вот велика беда, подумаешь. Я уж присмотрела местечко. Настоящие люди, с душой. А чтобы вернее было, в союз запишемся. Хорошая прислуга всегда себе место найдет.