Брюханы

Автор: Семенов Сергей Терентьевич

   Сергей Терентьевич Семенов

   Брюханы

  

   Date: 2 сентября 2009

   Изд: Семенов С. Т. «Рассказы». М., «Художественная литература», 1970

   OCR: Адаменко Виталий (adamenko77@gmail.com)

  

  

БРЮХАНЫ

I

  

   На одной окраине Москвы, близ Сокольников, есть Гуменная улица. Улица эта глухая, малонаселенная, с кое-какими деревянными домиками, набитыми разным сбродом. Изо всех построек улицы выделялась небольшая красильная фабрика, приютившаяся на конце улицы. Постройки ее состояли из двух двухэтажных корпусов, одного каменного, другого деревянного. Оба корпуса выходили на улицу только боком и тянулись параллельно внутрь двора, образуя между собою довольно порядочное пустое пространство.

   В каменном корпусе окна были широкие, как у казарм, и закоптелые, у деревянного же — обыкновенные, украшенные белыми кисейными гардинами.

   По улице между корпусами тянулся деревянный забор с воротами посредине. На столбах ворот красовались два полинявших железных листа, на которых тусклыми буквами обозначалось, что дом принадлежит московскому купцу Е. Ф. Жарову и что он «свободен от постоя».

   Лучше жаровской постройки был только дом напротив.

   Он принадлежал, как значилось на доске, И. X. Тейхер и напоминал своим фасадом особняк: он немного вдался внутрь двора, перед окнами его каждую весну разбивался цветник, а на фронтоне красовались настоящие часы. Но этот дом тоже не был барским домом: изнутри его двора поднималась огромная светло-коричневая железная труба, коптившая небо каждый день, и из ворот его во время обеда и по вечерам выходили люди; старый, седой сторож в белом фартуке заставлял распахивать полы одежды выходивших мужчин или женщин и проводил руками по бедрам. Из Жаровской фабрики люди выходили только под праздники или в праздники. Тут людей жило не так много, и они по закону могли помещаться там, где работали.

   Работали и помещались жаровские рабочие в одном каменном корпусе. Весь верх одной половины корпуса был занят кладовой и спальней красильщиков, внизу же была красильня. В красильне всегда кипели котлы, стоял удушливый запах растворенной кислоты, употреблявшейся при отбелке товара, клубился густыми облаками пар, сквозь который трудно было что-нибудь разглядеть с непривычки. В тумане мелькали люди, слышался говор, крик.

   В другой части этого корпуса, в той, которая выходила на улицу, внизу помещалась клеильня и лежали камни для курченья окрашенного товара — гаруса и бумаги, а вверху — сушильня и спальня клеильщиков.

   Спальня клеильщиков считалась более аристократическим местом, чем помещение красильщиков, так как мастерство клеильщиков было высшего разряда. Они получали больше жалованья, и им, как и красильному мастеру, ездоку и дворнику, полагался два раза в день хозяйский чай, а по праздникам по пшеничному пирогу, тогда как остальные рабочие не видали чаю всю неделю и пили его только в праздничные дни в трактирах. Сюда чаще, чем в красильню, заходил позубоскалить хозяйский брат, ведущий весь надзор за фабрикой, Иван Федорович, красивый русак лет пятидесяти, с длинной, серебристой бородой, прямыми чертами лица и твердым взглядом больших голубых глаз. Он ходил в высоких опойковых сапогах, в белой с крапинами рубашке, глухой жилетке, в люстриновых шароварах и при часах.

   Его старший брат, хозяин этой фабрики, разнился с Иваном Федоровичем и фигурой, и чертами лица. Они у него были не так правильны: лоб низкий, нос луковицей, и в выражении лица и глаз не было той прямоты и твердости, как у Ивана Федоровича, — в них всегда скользила лукавая усмешка. Эта усмешка не сходила с его лица ни в разговорах с семейными, с давальцами, ни когда он делал какое-нибудь распоряжение насчет работы; только когда он сердился, усмешечка пропадала, и то ненадолго: стоило ему вылить свой гнев, — и лицо его принимало опять обычное выражение, говорившее, что обладатель его никогда не испытывал больших забот и невзгод и никогда в нем не возникало мучительных, неразрешимых вопросов.

  

  

II

  

   Братья Жаровы были природные мужики. Они выросли и женились в деревне, где-то в Дмитровском уезде. Жены их до сих пор повязывали головы платком. Жена старшего, толстая бездетная Соломонида Яковлевна, надевала в торжественных случаях зеленое шелковое платье с массой оборок и рюшек, сшитое лет двадцать назад; но сморкалась тогда в руку, причем руку вытирала об изнанку платья, поднимая для этого подол. Жена Ивана Федоровича иногда ходила с непокрытой головой и умела шить на машине. У нее была дочь Капа; ее уж Дарья Ивановна одевала, как барышню, и посылала учиться в начальное училище.

   В Москве Жаровы поселились лет двадцать пять назад. До этого они жили в Москве набегом, поступая то на одну, то на другую фабрику. В одно время они поступили ручными ткачами к фабриканту Курчавому. Курчавый был фанатичный старообрядец, не любивший немецкого платья, табаку и всех «щепотников», никонианцев. К рабочим церковным он питал враждебные чувства и давал им основы похуже, к своим же единоверцам чувствовал неограниченную слабость. Жаровы были церковные, но трезвые, грамотные и оба жадные до работы. Один раз Егор Федорович пришел к хозяину в контору по делу. Хозяин был занят разговором с каким-то неизвестным на фабрике господином. Он укорял его за то, что от него пахнет табаком. Гость с улыбочкой защищался.

   — Ну для чего ты сосешь это дьявольское семя? для чего, скажи? — горячо приставал к неизвестному Курчавый.

   — Я курю табак, а не дьявольское семя, — мягко говорил гость. — У нас ничего нет от дьявола, а все от бога. Что растет, то богом создано; дьявол же не создает, а разрушает.

   — А на что же он растет?

   — Видимо, «на потребу» людям.

   — Какая же это потреба — сатане уподобиться: изо рта дым изрыгать? Это мерзкий грех, а не потреба…

   Жаров решился вмешаться в разговор и заметил:

   — Вы говорите, что табак богом сотворен, а почему же на табачный цвет пчела не садится? На всякий цвет садится, а на табак нет!

   — Да, вот скажи-ка! — поддержал ткача и хозяин.

   — Должно, ей взять там нечего, — очень просто, — сказал гость и засмеялся.

   — Нет, тут совсем другое дело… — молвил, качнув головой, Жаров и многозначительно поглядел на гостя.

   Курчавому понравилось такое вмешательство ткача, и, когда гость ушел из конторы, он спросил Жарова:

   — Ты что же, парень, стало быть, нашего согласия?

   — Нет, я церковный, только в куреве не вижу никакого толку и думаю, что оно грех.

   — Знамо, грех… А ты грамоту-то знаешь?

   — Малость маракую.

   — Може, и Писание читал?

   — Приходилось. В деревне у меня книжки есть, а тут вот некогда, да и книг с собой не захватил.

   Курчавый немного подумал, потом проговорил:

   — Приходи ко мне когда; у меня книги хорошие, старинные, — почитаешь побольше, узнаешь, в чем грех-то.

   Жаров взял у хозяина книгу, почитал, и, когда возвращал ее, хозяин опять затеял с ним разговор. После этого разговора Курчавый иногда сам стал завертывать к его стану, обходя фабрику, а через несколько времени перевел его в контору, дал какое-то пустяшное дело, назначил хорошее жалованье и стал уговаривать:

   — А ты бы, Егорушка, бросил своих никонианцев да перешел к нам. Парень ты мозголовый, а молишься щепотью и молитву не по правилу говоришь. Зачем ты называешь богородицу «благодатная Мария», когда ее следует величать «обрадованная Мария»?

   — Мы, Николай Григорьевич, народ темный; чему нас, значит, учили, к тому мы и притвержены.

   — И учили вас дураки, и живете вы дураками; а ты послушай-ка тех, кто с умом; може, складнее дело-то выйдет.

   Жаров не устоял и «перековырнулся». Хозяин приблизил его еще более. Через год он умер и завещал наследникам выдать Жарову тысячу рублей. Наследники выдали ему тысячу рублей, но нашли его службу в конторе ненужной и хотели перевести его опять за стан. Егору Федоровичу это не понравилось. Он взял расчет, снял в Черкизове квартиру, переманил с фабрики брата и одного земляка, знавшего красильное дело, и открыл свою фабричку. На помощь братья выписали жен. Через год фабричка имела столько давальцев, что они одни еле успевали справляться с работой. Для дела оказалось неудобным и место и помещение, и через несколько времени на фабричке случился пожар. Красильня сгорела. Жаров получил страховку и нанял более подходящее помещение; обставил его, как следует, застраховал в двух обществах, и через три года и это помещение сгорело. На этот раз страховки Жарову вышло более десяти тысяч. Жаров перебрался на Гуменную улицу, купил этот дом и повел дело еще успешнее. А так как дело было очень простое, — при помощи Ивана Федоровича ему не нужно было ни конторы, ни администрации, а потребности у них были очень скромные, — то Егору Федоровичу оставались такие барыши, какие редко кто получал от фабричного предприятия в таком размере.

   Старообрядчества Егор Федорович не кидал. Иван Федорович пробовал говорить ему, — зачем он держится такой веры; но Егор Федорович возражал ему тем, что по переходе в эту веру его бог удачей взыскал, — значит, эта вера богу приятней. И он, как и его бывший хозяин, стал пренебрегать «щепотниками», никонианцами и отдавал предпочтение старообрядцам.

  

  

III

  

   В клеильне работало трое. Клеильный мастер, дядя Алексей, старый артиллерийский солдат, высокий, светлобородый, немного кривоногий, трезвый, семейный. Он хотя имел в спальне уголок, но ночевать ходил на вольную квартиру, где у него жила жена. Он был богомольный, каждый праздник ходил к обедне, покупал копеечные листки и читал их. Он и другим советовал читать их, но его как-то мало слушали.

   Другой клеильщик был Федор Рябой, действительно рябой, высокий, с бельмом на правом глазу. У него тоже была жена, но работала на другой фабрике. Иногда она приходила к нему, а то он отправлялся к ней.

   Третий был Гаврила, живший в Москве одиноко. Жена и дети его находились в деревне. Он был маленький, худощавый, но жилистый, с редкой белокурой бородой, всегда в синей заскорузлой рубахе и рядновом фартуке. Кроме клеильщиков, тут помещались курчаки. Курчаки обязаны были выкрашенную и заклеенную бумагу курчить, то есть бить ее о камень до тех пор, пока она не сделается курчавою, как мелко завитые волосы. Потом бумагу вешали в сушилку, она там просыхала, и ее опять запаковывали в пачки.

   Курчаков у Жарова было пятеро. Двое были совсем незаметные, но трое несколько выделялись из них. Один был Сысоев, тоже бывший солдат, коренастый, одутловатый, с бритым лицом и густыми черными усами. Он прежде жил в пожарных, в маленькой типографии вертельщиком, в трактире кубовщиком, но пропивался, и его отовсюду прогоняли. К Жарову он поступил года два тому назад, прижился и чувствовал себя пока хорошо. У него были в деревне братья, но он от них отбился, как пришел со службы. Они не удерживали и его жену; жена пошла в Москву, связалась здесь с одним приказчиком и уехала в Одессу. Сысоев горько жаловался на братьев и все грозился, что он пойдет к ним и потребует свою часть, особенно когда бывал пьяным. Но он уже несколько лет не был дома; завел себе приятельницу, какую-то Бурлиху, женщину без определенных занятий, и, получивши жалованье, ходил к ней, кутил с нею весь праздник, прокучивал все и опять работал до следующей получки.

   Другой курчак был Абрам. Этот и родился в Москве, и брал паспорт в мещанской управе. Он был очень вялый, после работы всегда охал и держался за те места рук, которые выше локтей, жалуясь, что они у него болят. И по лицу было заметно, что он не совсем здоров. Оно было бескровное, глаза воспаленные, черная всклокоченная борода торчала как-то беспомощно. Он знал грамоту, любил божественное и имел семью. Его жена и маленькая дочка ютились где-то на Немецкой улице и занимались нищенством. Жена, маленькая, юркая, оборванная бабенка с необыкновенно красными пятнами на щеках, часто приходила к Абраму, приносила ему ситного, черствых пирогов, которые ей подавали в купеческих домах, и все соблазняла его бросить фабрику, идти жить с ней и заниматься ее ремеслом, которое было легко и прибыльно. Но Абрам не соглашался.

   — Вот в монастырь я бы пошел, — говорил он иногда, — только жена связывает.

   — Чем она связывает? Иди, — она без тебя проживет, — говорили ему товарищи.

   — Где ж проживет! Соскучится.

   — Соскучится — другого найдет, — велика штука!

   — Другой не то: она меня любит, — с уверенностью говорил Абрам и мечтательно задумывался.

   — Любит, как собака палку, — смеялись над ним.

   Абрам с негодованием оглядывал своих товарищей и начинал горячиться.

   — Нет, не так, — она меня вот как любит!.. Вы бы поглядели, как она меня жалеет!..

   — Есть кого жалеть! Она лицемерит! Тебя жалеет, а сейчас, поди, с кем-нибудь за сороковкой сидит.

   — Ну уж нет! Она — честная баба: с кем-нибудь не пойдет! она не Бурлиха…

   — Что ты Бурлиху задеваешь? — вскидывался на Абрама Сысоев. — Что она тебе — таковская далась? Ты смотри, брат, не очень…

   Затевался спор, в котором Абрама доводили до белого каления, и все над ним смеялись…

   Третий курчак был Ефим. Он отличался от всех необщительностью, сосредоточенностью и трудолюбием. Работал он усердно и всегда молчал, ни над кем не смеялся, ни с кем не ссорился. Он был сектант, но какой секты — никто не знал. Из себя он был коренастый, среднего роста, с большой бородой, строгим, бледным лицом. Он ни с кем не дружил, и его как-то мало любили.

   Спали клеильщики и курчаки прямо на полу, расстелив ряднины, и на день сваливали все свои постели в кучу и углу, так как в помещении приходилось паковать бумагу, и постели могли помешать. Только над лестницей в уголке были устроены небольшие нары. Это место принадлежало ездоку Егору.

   Егор был тульский, жил у Жарова много лет и никогда не ездил в деревню; только один раз к нему приезжала жена, маленькая, худая, сморщенная бабенка, в поневе и лаптях. Егор, крепкий, мускулистый, с бородой лопатой, в кумачной рубашке, в жилетке и при часах, все время пилил ее и говорил: «Ну, зачем ты приехала? Ну, зачем? Ведь я деньги вам шлю, — чего же тебе еще надо?..» Жена прогостила у него три дня, и он опять проводил ее домой. После этого вот уже лет пять прошло, как она у него не бывала…

   В будни все были заняты работой. Ночью спали. Так шли дни за днями. Перед праздником будничное однообразие несколько нарушалось. Все мылись в красильне, заменявшей им баню, надевали чистое белье и шли мирно о чем-нибудь беседовать или слушали чтение. Читал больше Абрам. Он или открывал «Жития», или брал у Ивана Федоровича получаемые им «Полицейские ведомости». «Жития» все слушали благоговейно, без замечаний, без рассуждений. «Полицейские ведомости», наоборот, вызывали массу толков. До войны любимым местом газеты был отдел о городских происшествиях, о кражах, убийствах и самоубийствах. Потом читался отдел объявлений: «Продается дом», «Пропала собака», «Нужна прислуга»… Когда же открылась война, читались телеграммы, велись обсуждения военных действий; причем дядя Алексей и Сысоев, как бывшие солдаты, говорили всегда авторитетно и внушительно. Но кончилась война, прошли дни свободы, и снова все вошло в прежнюю колею.

   Каждый день в спальню заходил дворник Михайла. Он был белобрысый, рябоватый, большой зубоскал и щеголь, — всегда в чищеных сапогах, в пиджаке и белом фартуке. Он пользовался большою любовью у женского пола. С ним любилась одна моталка с Тейхеровской фабрики, зубоскалила прислуга из соседних домов, была любезна хозяйская кухарка, молодая солдатка Авдотья, и артельная стряпуха Марфа, мужественная вдова лет сорока. Он всегда откровенно говорил о своих похождениях или рассказывал сказки. На сказки он был большой мастер и знал их многое множество. Он был всегда весел, шутлив, и при виде его многим самим как-то становилось веселей. Его на фабрике почти все любили.

  

  

IV

  

   Наступал весенний вечер.

   На соседнем дворе был сад. Он только что распускался и благоухал. По заборам из земли пробивалась молодая зеленая травка. По улицам дребезжали легковые извозчики и гулко стучали ломовые, перевозившие москвичей на дачу. В красильне сегодняшняя партия была окончена, и красильщики высыпали на двор в одних опорках, в фартуках, кто с синими, кто с красными руками, которые не отмывались никогда, и если кому хотелось видеть их белыми, нужно было вытравлять их кислотой. Кто сидел на ступеньках лестницы, ведущей наверх; некоторые бродили по двору; двое боролись между собою. Все наслаждались чистым воздухом и давно небывалой теплотой. Ожидали партию на завтра, которую должен был привезти ездок и которую нужно было разобрать и заложить в котлы для варки. По времени ездоку уж нужно было вернуться. Иван Федорович несколько раз выходил за ворота и глядел, не едет ли он; но его все не было.

   Вдруг часов в семь приехал из города Егор Федорович. Он приехал на извозчике, тогда как в другое время всегда ездил на конке. Лицо его было встревожено. Иван Федорович вышел к нему навстречу и с удивлением взглянул на него.

   — Иван! — торопливо проговорил Егор Федорович, доставая из кошелька деньги извозчику, — пошли скорее кого-нибудь из ребят в Красное село за лошадью, — она там на дворе у трактира стоит, — Егор себе ногу сломал.

   — Как так? — испуганно спросил Иван Федорович.

   — На полке ехал, повстречался с каким-то извозчиком, зацепился, хотел его кнутом стегнуть, а сам не удержался и полетел с воза, попал под заднее колесо, — всю мослыжку раздробило.

   — Где же он теперь?

   — В больницу повезли.

   Иван Федорович стоял бледный и с минуту не знал, ни что говорить, ни что делать. Наконец он повернулся, пошел во двор и проговорил:

   — Эка оказия! И случится ж, прости господи!

   Сейчас же был отправлен человек за лошадью. На фабрике этот случай произвел сильное впечатление.

   На другой день ехать в город было некому.

   Иван Федорович вошел в красильню и долго глядел то на одного, то на другого из красильщиков, думая, не подойдет ли кто в ездоки; но в ездоки нужен был человек смышленый, и из красильщиков никто для этого не подходил. Из клеильни же нельзя было взять: все были там на месте и все необходимы для дела. Приходилось нанимать на стороне.

   Егор Федорович, по обыкновению, отправился в этот день в город, и после обеда в ворота жаровского дома вошел молодой, рослый парень в пиджаке, с загорелым лицом, с умным и осмысленным взглядом, с белой котомкой за плечами. Иван Федорович, увидев его, тотчас же сошел с крыльца и окликнул парня:

   — Тебе кого?

   — Меня Егор Федорович прислал, — приподнимая картуз, ответил парень, — я в ездоки нанялся.

   Иван Федорович окинул парня пытливым взглядом. Очевидно, он ему показался подходящим, так как глаза его сверкнули довольством, и он веселым голосом проговорил:

   — В ездоки? Ну, и славно: ездок нам нужен. Пойдем-ка, я тебе покажу, где сумку-то положить.

   И он повел его в клеильню. В клеильне шла самая горячая работа, и, когда они поднимались по лестнице, никто на них не обратил внимания. Спальня была пуста, Иван Федорович подвел парня к постели Егора и сказал:

   — Вот тебе и место, отдельное ото всех: тут ты и спать будешь. Эту-то постель убери под нары, а я тебе свежую тару дам. У нас, брат, никто, кроме ездока, таким раздольем не пользуется. Тебя как звать-то?

   — Захаром, — сказал парень, снял с плеч сумку и положил ее на нары.

   — Ты жил раньше-то где?

   — В Москве — нет еще.

   — А в деревне-то хозяйствовал?

   — Как же…

   — Значит, с лошадьми умеешь обходиться?

   — Умею.

   — Ну, пойдем, я тебе укажу, где у нас лошади…

   Они пошли опять по лестнице, прошли через двор и скрылись в конюшне, стоявшей в заду двора между корпусами. Минут через пять они вышли из конюшни и остановились под навесом, где стояли полки. Потом они прошли в каретный сарай, где была спрятана сбруя и стоял ларь с овсом. Иван Федорович растолковывал Захару его обязанности, а тот слушал.

   — А воду поить лошадей в красильне бери, — там колодцы есть… А бадейка-то — видал, где висит? Возьми-ка ее да попой лошадей, — сейчас время уж.

   Захар пошел поить лошадей, а Иван Федорович прошел к себе в дом.

   Напоивши лошадей, Захар прошел опять в спальню, устроил себе постель и начал разбирать котомку. В котомке было несколько пар белья, хорошие сапоги, брюки, несколько фартуков и связка книжек. Сапоги и брюки он повесил на колышек над постелью, белье спрятал в уголок рядом с подушкой, а книжки пока остались на окне, приходившемся как раз около нар. Потом он сел на нары и стал переобуваться.

   По лестнице раздались чавкающие шаги. Захар повернул туда голову и увидал, что наверх шел дядя Алексей, шмыгая опорками по железным ступеням. Он только что кончил клеить и вымыл руки. Войдя в спальню, он взглянул на Захара и проговорил:

   — Здорово, милая душа! К нам жить пришел?

   — Да, в ездоки нанялся, — проговорил Захар.

   — Хорошее дело, — промолвил дядя Алексей и, близко подойдя к парню, опустился на один из стоявших у стены сундуков… — А раньше-то где жил?

   — В деревне.

   — А ты чей сам-то будешь?

   — Ржевский.

   — Что ж, тебе в деревне-то жить надоело?

   — Захотелось Москву поглядеть…

   — А у тебя в Москве родные-то есть?

   — Тетка у Гаврилы Петровича, вот у давальца здешнего, в няньках живет.

   — Гаврила Петрович тебя рекомендовал?

   — Да.

   В спальню поднялись Федор Рябой и курчаки. Они с любопытством глядели на нового ездока; кто здоровался с ним, кто так располагался на окнах и сундуках. Дядя Алексей потянулся за лежавшими на окне книжками и стал разглядывать их. К нему подошел Абрам и, опускаясь с ним рядом, проговорил:

   — Что это, никак, книжки?

   — Нет, пироги! — проговорил дядя Алексей и, прочитав заглавие одной, стал разбирать другую. Переглядев книжки, он спросил:

   — Где же это ты таких набрал?

   — Тут купил.

   — Знать, охоч читать, — спросил Абрам, — коли перво-наперво книжек купил?

   — Да, люблю, — проговорил Захар.

   — Где ж ты учился-то?

   — У нас училище там есть.

   — Сколько же ты годов учился?

   — Три года.

   — А свидетельство получил?

   — И свидетельство, и похвальный лист.

   — Молодец!

   — У нас один такой даже в учителя вышел, — промолвил вошедший перед тем в спальню Гаврила. — Кончил одну училищу, его в другую да в семинар. Пробыл он там сколько-то, а теперь двадцать пять целковых в месяц получает и лето ничего не делает.

   — Ах, братец мой, мало ли какие головы бывают! — вымолвил дядя Алексей. — У нас в батарее фирверкин был, так он тебя по чему хошь, бывало, загоняет. Бывало, офицер не всякий сговорить с ним мог. Кончил службу, его на вторительную оставляли, только он сам не захотел. В Питер, говорят, уехал да там в околоточные и поступил.

   — А у нас дьячковский сын в становые вышел, — сказал Гаврила. — Отец-то, старичок, в покос сам сено убирает, а он на паре с кучером; картуз с кокардой. И жалованье, говорят, хорошее, и доход большой.

   — А все-таки он не то, что наш хозяин, — проговорил Федор Рябой, — и из простого звания, и нигде не учился, а вон какие капиталы нажил. Намедни дворник говорил, потребовали его в участок. Приходит, а пристав-то ему руку подает да стул подставляет. А ведь мужик!..

   — Про нашего-то хозяина что и говорить! — сказал Гаврила. — Таких и в Москве-то, чай, не много.

   — И не мало, — опять промолвил Федор. — Их сколько из мужиков-то: Курчавые из мужиков, Носатый — дедушка лапотником был, Коняшины тоже. Числяковы тоже, и Морозов, сам старик-то, ткачом, говорят, был.

   — Ври! — строго промолвил дядя Алексей и покосился на Федора. — Морозов-старик пастухом был.

   — А как же он капиталы нажил?

   — А так, его, видно, бог счастьем захотел взыскать. Пас он раз скотину и заснул в поле. И видит он во сне, что на берегу ихней реки в песке лодка с золотом зарыта. Проснулся он и взмолился: «Господи, открой мне, где эта лодка!» Ему во сне и явилось опять: «Откроется тебе лодка, только ты счастья и здоровья не увидишь вовек». Он опять говорит: «Я не увижу, дети мои увидят». Тогда ему лодка и открылась. Забрал он все золото и возвел дело, а сам, говорят, после этого тридцать лет чах: жить не жил и умирать не умирал.

   — Сам помучился, зато детей сделал счастливыми, — сказал Гаврила.

   — Да еще как счастливыми-то! — промолвил дядя Алексей.

   — Ну, вот, — опять проговорил Федор, — выходит, какой кому талан. Не родись пригожим, а родись счастливым, а наука тут ни при чем. Коли тебе не дано, то будь у тебя хоть вот какая голова, а все ничего не выйдет.

   — У Коняшиных вон, как были живы старики-то, — молвил Гаврила, — и неученые дела вели, а как подросли сынки-то да обучились всему, от дела-то отбились. Один в заграницу уехал, другой на какой-то цыганке женился, третий пулю в голову пустил, и пошло все прахом. Бывало, кто под Девичьим гремит? Коняшины. А теперь и дома-то их незнамо кому попали…

   — А Гусаковы-то: тоже сынки растрясли. Какие корпуса, братцы мои, стоят, а без окон, без крыши!.. Пройдешь мимо, жуть берет, а что прежде в этих корпусах делалось?!

   В разговор ввязались курчаки, и пошли воспоминания о прежнем, оценка теперешнего. Захар встал, незаметно вышел из спальни и прошел опять под навес еще раз посмотреть, где и что как расположено.

  

  

VI

  

   Вечером Иван Федорович позвал Захара в дом и дал ему выписку своих давальцев с их адресами, рассказал, когда к кому являться и к кому обращаться. А чтобы ему легче было все разыскать, он обещал дать ему на первый раз мальчика из красильни, который иногда ездил с прежним ездоком.

   На другой день утром Захар стал справляться в город.

   Во время закладывания лошади вышла заминка. Захар не мог легко закинуть ломовую дугу, и ему трудно было стягивать хомут. Иван Федорович, глядя на это, сурово сдвинул брови, но ничего не сказал.

   — Смотри не перепутай, кому что, — крикнул вслед выезжавшему со двора Захару Иван Федорович.

   — Будьте покойны! — уверенным тоном ответил Захар.

   Он вернулся поздно, так как на первых порах ему пришлось делать большую объездку: наверстывать вчерашний день, но он все сделанное роздал и, где что было, снова взял. Он привез пять кип, рассказал, как какую кипу делать, и пока красильщики таскали бумагу, он выпряг лошадь, убрал ее, напоил, задал корму другим двум лошадям и пошел в артельскую кухню обедать. Кухня помещалась в подвале под хозяйским домом. В кухне в это время пили вечерний чай дядя Алексей, красильный мастер, Василий Федоров, угрюмый, пожилой мужик, раскрашенный, как попугай, во всевозможные краски, дворник Михайла, Гаврила и Федор Рябой. Захар сказал им: «Чай да сахар», — и попросил кухарку собрать ему с мальчиком обедать.

   Кухарка подала им большой ломоть хлеба, чашку щей и один паек говядины на большом деревянном кружке. Паек полагался Захару, мальчику говядины не было. Захар и мальчик с жадностью набросились на еду и ели долго, молча. Пока они обедали, все отпили чай и ушли из кухни, остался только дядя Алексей. Захар тоже подвинулся к самовару, налил себе чашку. Дядя Алексей подсел к нему и спросил:

   — Ну, что, милая душа, съездил в город?

   — Съездил.

   — Разыскал давальцев?

   — Разыскал.

   — На чаек нигде не попало?

   Захар вопросительно взглянул на него.

   — Что глядишь? Ездокам ведь дают: сложит товар, а ему где пятачок, где гривенник. Егор так много нажил.

   — Мне нигде не дали, — сказал Захар.

   — Стало быть, не просил, а ты проси; как отделаешься, так и проси: пожалуйте, мол, на чаек.

   Захар на это ничего не сказал.

   — А еще больше, душа милая, — продолжал дядя Алексей, — он наживал вот как… хозяин-то не по всем давальцам ездит, с маленьких-то велит ездоку получать. Вот получит тот сто или полтораста рублей и сейчас на эти деньги купит сериев или еще каких бумаг, отхватит у них на год купоны и говорит: «Мне их за настоящую цену уплатили». Хозяину-то бы только получить, — он не погонится за тройчаткой или пятеркой; а у ездока-то от этого в кармане и припухнет.

   — Всякие дела делаются! — вздохнув, проговорил Захар.

   — А то как же! хорошо жить захочешь — все увертки выучишь…

   — А это нешто хорошо? — спросил Захар.

   — Не хорошо, да выгодно, — невозмутимо проговорил дядя Алексей, — грех, да сладко. На белом свете, милая душа, один бог без грехов, а нам, грешным, правдой-то не прожить.

   — Особливо, если не будешь стараться, — слегка покраснев, проговорил Захар.

   — И стараться будешь, на правде ничего не добудешь. От трудов праведных не наживешь палат каменных… А как маленько прилукавишь, оно и того… Вон Михайла-дворник семь рублей получает, а ходит щеголем да еще «Дюшес» курит, то и дело в пивную летает. Что же это он — с одного жалованья?.. Так-то, милая душа! А ты, что мимо рук плывет, — не упускай. Лови галку и ворону, а руку набьешь — и сокола убьешь. Обидеть ты этим никого не обидишь, а у тебя все будут денежки водиться.

   Дядя Алексей встал со скамейки, истово помолился на иконы, надел картуз, вздохнул, запрятал руки за грудь фартука и медленно пошел из кухни. Захар остался один.

  

  

VII

  

   Захару приходилось ездить в город каждый день. Он вставал в пять часов, выкидывал навоз из конюшни, поил лошадей, засыпал им овса и шел пить чай. Потом он подмазывал полок, накладывал готовую бумагу, увязывал ее, накрывал брезентом и выводил запрягать лошадей.

   В городе он только два раза сделал ошибку: один раз позабыл, в какой цвет красить заказ, а в другой — не заехал к одному давальцу. В остальном же у него все шло хорошо. Он быстро понимал, что ему хотели сказать, толком разъяснял всякое дело из города. Кроме этого, у Захара оказались другие достоинства. Иван Федорович любил иногда вечерком, во время ужина рабочих или в чай, заходить в кухню и сообщать им то, что он сам узнавал из отрывного календаря, который он очень любил читать, или из Капиного учебника. Он останавливался в дверях и говорил, например:

   — А что такое за слово «елемент»?

   Рабочие разевали рты и оглядывались на него. Если Иван Федорович знал слово сам, то он объяснял, а если нет, то добродушно сознавался, что и он не знает. Иногда он загадывал загадку, иногда говорил арифметическую задачу; фабричным никому это не было по силам, и они обыкновенно молчали, смеялись и говорили: «где нам?», «не нашему уму»; но с появлением Захара дело изменилось. Один раз Иван Федорович вошел в кухню и спросил:

   — А ну, скажите, где небо без солнца?

   — Во рту, — послышался быстрый ответ.

   — Кто это сказал?

   Оказалось, — Захар.

   — А кто отгадает вот какую задачу: «Мужик шел в город по три версты в час; до города было тридцать шесть верст; он шел двенадцать часов. Оттуда он ехал на лошади и проезжал по восемь верст в час. Во сколько часов он доехал?»

   — В четыре с половиной, — не задумываясь, ответил Захар.

   — Молодец! — проговорил Иван Федорович. — А не знаешь ли ты, что за слово «кооперация»?

   — Знаю.

   — А «инду-видуум»? — затрудняясь в выговоре, опять спросил Иван Федорович.

   — Индивидуум — человек, отдельный человек.

   Иван Федорович даже слегка покраснел и опять похвалил Захара и вышел из кухни. Один из красильщиков, Матвей, неуклюжий, белобрысый, весноватый молодой мужик, взглянул на Захара и проговорил:

   — А ты, должно быть, собаку съел: что ты знаешь-то!

   — Что знает, а где живет! — проговорил еще один красильщик. — Жить бы тебе в боярском саду.

   Послышался взрыв хохота, от которого Захара, видимо, покоробило. Но он ничего не сказал, а только сморщил брови и уставил глаза вниз на одну точку.

  

  

VIII

  

   Поужинавши, курчаки и красильщики пошли по спальням. Дядя Алексей отправился на свою квартиру, а Захар опять пошел к лошадям. Поглядев лошадей и задавши им на ночь корму, он почувствовал, что ему не хочется идти на люди и захотелось побыть одному. Не долго думая, он полез на сеновал и лег напротив слухового окна.

   Через минуту Захар услыхал, как кто-то вошел под навес и вступил на лестницу. Он изумленно поднял голову и увидал, что к нему лезет Ефим. Увидав его около себя, Захар удивился.

   — Ты здесь, друг? — мягким, певучим голосом сказал Ефим. — И я к тебе. Ты что тут делаешь?

   — Ничего, — сказал Захар, — так вот, полежать хочу.

   — Тут хорошо лежать, особенно по вечерам. Я и прежде сюда ходил.

   Он растянулся с Захаром и добавил:

   — Ну что, брат, как дела?

   — Да ничего… — промолвил Захар, не зная, что больше сказать.

   — Привыкаешь помаленьку?

   — Привыкаю.

   — Привыкнешь… Как ты хорошо давеча Ивану Федоровичу ответил, — высказал свое удовольствие Ефим.

   — Что ж тут мудреного? — сказал Захар.

   — Все-таки… я, брат, таких люблю. У нас мало таких. Боятся их, как бы забастовку не устроили. Подобрались Тюха да Матюха да колупай с братом, а ты, я вижу, настоящий…

   — Что ж у вас настоящих никогда и не было?

   — Не было, не держали. Как чуть заметят, так и выживут, сами же рабочие выживут.

   — Ну? — недоверчиво сказал Захар.

   — Ей-богу!.. Да вот сам увидишь… Идолы у нас тут, и не люди. Брюханы… Все в одну утробу живут, ничего дельного не понимают и понимать не хотят… Зачем ты к нам приделился?..

   — Куда ж мне было деваться? Я и такого места две недели ждал.

   — Еще бы подождал… А из-за чего ты в Москву-то попал?

   — Да так, — уклончиво ответил Захар.

   — Аль нужда прогнала?

   — Нет, мы нужды не видали…

   — А из-за чего ж?

   Захар, увидав, что Ефим настойчиво хочет знать про него, и, очевидно, не найдя причины, чтобы ему скрытничать, ответил:

   — Надоело. Больно уж глухо у нас. И серо и скучно. Народ у нас неотесанней здешнего.

   — В деревне народ одинаковый, — согласился Ефим.

   — Выйдешь на артель, — продолжал Захар, видимо, ярко вспомнивший все свое прошлое и желая вылить все накипевшее своему собеседнику, — начнутся разговоры, — стоишь, слушаешь… Господи боже! Уши вянут: до того все глупо, пустяшно! Ну еще старик какой что-нибудь про старину расскажет… А молодые!.. У нас есть там один: семьдесят раз встретится и семьдесят раз спросит: «Что новенького? Не родила ль какая голенького?» Больше и сказать не знает что…

   — Ну, да ведь не всем же таким, как ты, быть, — вздохнув, проговорил Ефим.

   — Отчего же? Нешто я какой отменный? Все такой же, как и все: человек и человек.

   — Все-таки вот рассуждаешь… А ребята у вас каковы?

   — Ребята славные, — криво усмехаясь, проговорил Захар, — учились вместе, дружили, пока росли, водились, книжки читали, а чем дальше, тем больше врозь да врозь, теперь их не соберешь никого.

   — Куда ж они делись?

   — По другой дорожке пошли. Есть там у нас один солдат; у него сын — жених. Отец приучил его летом торговать в городе ягодами, грибами, яблоками. Вот он торгует, напасет на зиму денег себе, приедет в деревню и давай хороводиться. Под мышку гармошку, подзовет ребят, да с ними в другую деревню. Там одна баба шинок держит, так они к ней; напьются, пойдут, «Марсельезу» поют, народ полошат, к встречным придираются.

   — Д-да, делаются дела!.. А бунтов у вас не было?

   — Нет. Господ у нас мало, земли много, засеваем довольно, скот есть.

   — И в вашем доме хорошо?

   — И у нас порядком; только отец у меня безалаберный. Жил, жил, как следует — то, се, — под старость форсить вздумал: сбрую не сбрую, тележку не тележку… все деньги незнамо на что идут.

   — Чего ж он рыскует?

   — Сын — жених… У меня, говорит, вон какой сокол, — нужно за него невесту хорошую искать; перед хорошими людьми нужно и себя в грязь лицом не ударить… А хорошие люди-то это какие? Один жил в Москве, обобрал пьяного хозяйского сынка, приехал домой с деньгами, — вот и хороший человек. Другой урядником служил; в его участке лесную контору ограбили; он погнался за грабителем, пристрелил его, а деньги-то себе взял; след замел, — тоже богачом сделался. У обоих у них по дочери, — вот отец с ними и начал хороводиться.

   — Что же, не подошло дело?

   — Я отказался. Мне, говорю, эти невесты не нравятся, и я жениться на них не буду, — как хотите.

   — Из-за этого ты и ушел?

   — Из-за этого и ушел. Поживу вот, — домашнее маленько отстанет, а здешнее, може, пристанет; здесь, думаю, все полегче.

   Захар замолчал и задумался. Ефим тоже молчал.

   Смеркалось. На дворе было пусто и тихо. Из сторожки вышел дворник и, надевши на шею свисток и на фуражку бляху, отправился за ворота.

   — Михайла, ты куда? — спросила его, глядя в окно сверху, Соломонида Яковлевна.

   — Дежурить.

   — Ты бы шубу надел, — ночью-то, чай, свежо.

   — Ничего, стерпим, — проговорил Михайла и скрылся за калиткой.

   — Как же, дежурить! — сквозь зубы проговорил Ефим, — обирай сайки с квасом. Небось, в ночевку куда-нибудь.

   И, поднявшись, он добавил:

   — Нет, брат, пожалуй, и в Москве тебе не задастся. Если вот, как Михайла, поведешь себя, ну, еще туда-сюда, и то ни себе, ни людям…

   Сказавши это, он спустился с сеновала и пошел в свою спальню. Захар, немного погодя, направился вслед за ним.

  

  

IX

  

   Наступил канун праздника. Красильщики раньше обычного пошабашили, и кто мылся, кто чистил себе ваксой сапоги, кто пришивал пуговицу к пиджаку, кто чинил рубашку. В клеильне тоже покончили работу, и все собрались наверх. Одни сидели, другие лежали, перебрасываясь между собой кое-какими словами. В этот вечер должна была быть получка. У всех были приготовлены книжки; только ожидали хозяина, который должен был выдать деньги. Он еще не приезжал из города.

   — И ты сегодня пойдешь получать, милая душа? — спросил дядя Алексей, обращаясь к сидевшему на своих нарах Захару.

   — Мне еще книжки не выдавали.

   — Выдадут и книжку и деньги; наш хозяин вперед дает.

   — Мне денег не нужно пока.

   — Как не нужно, милая душа? а попойку-то ставить? Ты к нам в артель поступил, а у нас, брат, такое положение: кто в артель поступает, должен четвертную поставить как-никак.

   Захар этого не знал и удивился. Дядя Алексей доказал ему, что это правило ненарушимое, и всякий должен ему подчиняться. Захар убедился.

   — Вот ужо-тка, как все получат, ты, значит, и веди их. Я-то, братец мой, не пойду, — я в трактиры не хожу; водки не пью, а чаем-то у меня и дома хоть залейся. А другие пойдут.

   В клеильню кто-то вбежал и крикнул:

   — За получкой! хозяин приехал.

   Курчаки и клеильщики быстро повскакали с мест и, взявши книжки, торопливо пошли из спальни. Захар не знал, сейчас ли ему идти или после. Подумавши, он решил, что пойдет после, перешел к окну, выходящему на улицу, и стал глядеть сквозь него на Тейхеровскую фабрику, кто проходил тротуаром, кто ехал по улице. Так он провел все время, пока клеильщики получали получку.

   Получивши получку, фабричные приходили уже не такими, как шли туда. Все были довольны, весело побрякивали деньгами, говорили, волновались, один натягивал пиджак, другой поддевку, третий сапоги. «В трактир! в трактир!» — галдели некоторые. Захар никогда еще не видал среди них такого оживления.

   Позвали и Захара в дом. Иван Федорович подал ему новенькую книжку, и Егор Федорович спросил:

   — Сколько тебе?

   — Рубля три… — робко сказал Захар.

   Егор Федорович взял от него книжку, написал в ней: «Дано три рубля», — и подал ему деньги и книжку. Лишь только Захар вошел в спальню, как его встретил там Матвей. Он был артельным старостой. Обратившись к Захару, он проговорил:

   — Ну, милый гусь, справляйся попойку ставить, — мы ждем.

   Захару неприятно было и самое лицо Матвея, и тон его речи. Он нахмурился и сквозь зубы вымолвил:

   — Вы возьмите с меня деньги, там и делайте, что хотите, а меня ослобоните.

   — Это, брат, нельзя, — сказал Федор Рябой, — закон порядок требует; сам с нами пойди!

   — Ты что же это, чуждаться вздумал нас? Это, брат, нехорошо: один семерым не указ. Они в трактир — и ты в трактир; у нас хозяин этому не препятствует, — сказал Гаврила.

   — А ты постником-то не будь, — сказал Захару, ударяя его по плечу, дворник, — со всеми водись; мы тебя, брат, куда следует произведем. Жениться захочешь — женим…

   Курчаки, которые хотели идти в трактир, все уже подправились. Гаврила проговорил:

   — Ну, идем же, что ль?

   — Идем, идем!

   Красильщики уже стояли кучей на дворе, ожидая Матвея. Всех собравшихся в трактир было человек тридцать.

   — Смотрите вы, чтобы завтра утром «варку» закладать, а то я вас! — крикнул на выходившую со двора толпу Иван Федорович.

   — Заложим, Иван Федорович, нешто не знаем!

   Из Тейхеровской фабрики тоже выходил народ. Там жили мужчины и женщины. Жаровские были серые, неуклюжие, некоторые в деревенских кафтанах, больших сапогах. Там все были чище, подбористей, одеты в пиджаки, только лица у всех были бледные, испитые. Михайла, увидав их, заломил картуз на макушку, заправил руки в карманы, остановился и крикнул:

   — Луша! милая моя, что ж не здравствуешься! Ведь неделю не видались.

   — Здравствуй! — крикнула с противоположного тротуара рыжая и весноватая девушка, в старом, светлом платье и кофточке внакидку.

   — Как я здоров? — опять крикнул Михайла.

   — Подойди поближе, — я погляжу…

   — Мигом! — крикнул Михайла и вприпрыжку побежал на тот тротуар.

  

  

X

  

   Трактир, куда пришли фабричные, был обширный, низкий. Они прошли в самый грязный, но просторный зал и стали усаживаться за столы. Садились группами по четыре, по пять и по шесть человек. Все сначала требовали чаю, и когда чай подавали, заказывали: кто водку, кто пиво; непьющие требовали меду и клюквенного квасу. Всякий хотел как-нибудь спрыснуть получку. Захар уселся с Михайлой и Матвеем; к ним присоединились Федор Рябой и Гаврила. Они заказали пять пар чаю. Увидав, как другие заказывали разную выпивку, Матвей крикнул:

   — Погодите вы, дайте попойку сперва выпить.

   — Есть что, — отвечали ему. — Четвертной-то всем только губы мазать; мы уж на свои.

   Матвей все-таки заказал четвертную. Захар спросил газету и только что хотел развернуть ее, как Михайла вырвал у него газету из рук и отложил в сторону.

   — Вот чертовину выдумал! — с неудовольствием проговорил он, — читать тут! Зачитаешься — с ума сойдешь!

   Захару было это очень неприятно, но он смолчал и, вздохнувши, стал наблюдать за тем, что происходит кругом.

   Четвертная была подана и выпита. Все принимались за свое. Лица оживились еще больше, голоса возвышались, сыпались смех, шутки, делалось жарко. В зале зажгли лампы «молния». То и дело раздавался энергичный стук чайников; половые метались от стола к столу, чуть не высунув язык.

   — Машину, машину заводи! — требовали фабричные.

   — Нельзя: завтра праздник.

   — Под праздник-то и повеселиться!

   Компаньоны Захара тоже после четвертной выпили бутылку. Гаврила вынул деньги, отсчитал рубль с мелочью и сказал:

   — Вот это можно прожить, а то домой послать. Пишут, чтобы присылал.

   — И мне пишут, — проговорил, оскалив зубы, почесывая в затылке, Федор, — да нешто мы не знаем, как тут-то их прожить? И тут, брат, их за настоящую цену возьмут.

   — Оно верно; только твое особое дело: у тебя жена здесь, детей нет, а у меня, брат, все дома…

   — Там они за глазами…

   Михайла поминутно выскакивал из-за стола и бегал в другую залу. Там сидели тейхеровские. Один раз он вернулся, ведя за собой ту Лушку, с которой зубоскалил при выходе с фабрики. Он усадил ее рядом и потребовал отдельно полбутылки. Гаврила с Матвеем переглянулись между собой и лукаво улыбнулись. Федор сказал:

   — Вот и у нас бабой запахло…

   — А то что ж, зевать, что ль? Ну, вы-то старичье, вам простительно, а вот этот-то, — кивнул Михаила на Захара, — совсем монахом сидит.

   — Какое ж мы, в рожь те зарыть, старичье? — обиделся Федор. — Что ж мы из годов, что ли, выжили? Мы тоже, брат, коли захотим, себя не выдадим. Знаешь пословицу «Старый конь борозды не портит»?

   — Верно, — сказал Гаврила. — Что ты очень бахвалишься, куренок!..

   Михайла, глядя на них, захохотал.

   — Тоже топорщатся! Луша, нет ли у тебя подруг каких, поди позови: все равно гулять, а они попотчуют.

   — Не беспокойся, сами найдем; мы тоже в редьке скус понимаем, — проговорил совсем захмелевший Гаврила.

   Матвей только посмеивался. Наконец он потянулся к Гавриле и что-то шепнул ему. Тот радостно заржал. Оба они встали из-за стола, положили деньги за чай и, надвинув картузы, вышли из трактира. Захар тоже поднялся и стал рассчитываться.

   — Что же это я один остаюсь? — опять выругался Федор. — Нешто можно одному! Луша, милая, не подыщешь ли мне товарку?

   — Найдем! — уверенно сказал Михайла. — Лушка! Поди зови Федосью, ступай!..

   — Сейчас, — сказала Лушка и, поднявшись из-за стола, вышла в другую залу.

   Столы больше и больше пестрели: между поддевками и пиджаками появлялись и разноцветные платья. Жара в трактире увеличивалась. За столами уж не выговаривали, а выкрикивали слова. У всех были раскрасневшиеся лица, помутившиеся глаза. То здесь, то там затягивалась песня. Юркий, сутуловатый, белобрысый буфетчик выскакивал из-за стойки и просил не петь. Он говорил ласково, вежливо и доказывал, что это не его воля, а начальство велит.

  

  

XI

  

   Когда Захар пришел домой, на дворе было темно и тихо. У хозяев вверху и внизу горели лампадки. В спальне красильщиков тоже виднелся огонь. Захар зашел туда поглядеть, что делается. Вся спальня почти была пуста, только в самом заду сидело несколько человек. На нарах был поставлен большой сундук, на сундуке стояла лампа. Вокруг него сидело пятеро красильщиков и дулись в карты в три листа. Они так были увлечены игрой, что не обратили никакого внимания на вошедшего Захара. Захар постоял, постоял, повернулся и пошел назад. Взглянув на лошадей в конюшне, он пошел в свою спальню. Там тоже было тихо и темно. Захар чиркнул спичку и заметил в углу фигуру спавшего человека, но когда он зажег свечку, то человек, оказалось, не спал. Он зашевелился и бодрым голосом проговорил:

   — Что, не разрешил московского-то?

   Захар по голосу узнал, что это был Ефим.

   — Нет, — сказал Захар.

   — Небось те-то назюзюкались?

   — Кто как…

   Ефим немного помолчал, потом проговорил:

   — Вот всегда так: за копейкой гонятся, шут знает как — работают, ломают, обрывают себя во всем, а когда попадет эта копейка в руки, сейчас ее ребром.

   — Погулять хочется, — чтобы сказать что-нибудь, молвил Захар.

   — Да какой от этого гулянья толк! Налопаются, ходят, как мухи отравленные, начнут козла драть, с похмелья мучаются… за свои же деньги да так себя терзать?.. Дурачье безголовое!..

   — А ты сам-то нешто не пьешь? — спросил Ефима Захар.

   — Бог миловал.

   — Куда ж ты деньги-то деваешь?

   — Домой посылаю.

   — У тебя кто же дома?

   — Жена, старуха-мать, детей четверо.

   — Что же, они хорошо живут?

   — Хозяйствуют помаленьку, три души земли пашут.

   — А с тебя деньги-то очень спрашивают?

   — Еще как! Наши земли тощие, — в них больше вобьешь, чем с них получишь… Держат они теперь трех коров да двух лошадей, а зачем держат? чтобы больше навоза было, а их зиму-зимскую нужно прокормить. Меняются они работой: скотина на них, а они на скотину…

   Захару вспомнились подобные условия ихней деревенской жизни, и это ему показалось очень верным.

   — Отчего же ты не велишь им сократить, коли ты так понимаешь?

   — Отчего? А что ж им тогда будет делать! У меня два парнишки растут, одному семнадцать, другому четырнадцать лет; теперь они скотину убирают, а тогда что им делать?

   — Сюда бы их взял да приделил бы куда.

   — В эту пропасть-то?! Господи упаси! У меня баба говорит это, да я ее не слушаю. Пока жив, здоров, не пущу их сюда, — нечего в соблазн их вводить.

   — В какой же соблазн? Може, они по трактирам-то ходить не будут, зададутся в тебя, будут трезвые.

   — В трактир не пойдут, по другим местам будут шляться: в киятры да в цирки. В Москве блудных мест много…

   — Театр не блудное место, там, говорят, иной раз плачут, как представляют.

   — Все одно — притон: музыка да актерки. За последнее время вот их сколько развелось. Про Москву говорят, что она второй Вавилон, — Вавилон и есть.

   — Зачем же ты живешь в этом Вавилоне? Ругаешь его, а сам живешь.

   — Я живу тут только телом, а душа моя не принадлежит ему. Я душой, брат, далеко от Москвы. Во мне душа божья, она около бога и живет.

   Стали возвращаться из трактира клеильщики и курчаки. Все были подвыпившие, некоторые совсем пьяные. Пьянее всех оказался Федор Рябой. Он шел шатаясь и говорил:

   — Да, братец ты мой, дела! Фу ты, черт возьми! Хо-хо-хо!

   Пошатываясь, он стал снимать с себя сапоги и копался с этим чуть не полчаса.

   Другие курчаки шумно разговаривали и ругались. Одного замутило. Захар, расположившийся было на нарах, встал и вышел из спальни. Он прошел в конюшню, забрался на сенник и решился там провести ночь. Там ему никто не мешал, но все-таки ему долго не спалось; сегодняшние впечатления были для него, должно быть, сильны, и он не сразу переварил их.

  

  

XII

  

   После этого Захар из всех фабричных дружественнее стал относиться к одному Ефиму, от остальных же сторонился. Где бы то он ни был с ними, он больше молчал, отвечал только на вопросы, сам же никогда почти их не задавал. Дядя Алексей, прежде ласково было к нему относившийся, стал теперь охладевать. Один раз, работая, он проговорил:

   — Ездок-то у нас — парень с душком.

   — Форц имеет, — сказал Федор. — Книжки читает да рихметику-грамматику знает, — думает: кто я есть!

   — Ученые-то, брат, все такие, — вмешался в разговор Гаврила, — они только и видят что себя, а об других-то и не понимают.

   — Вон наш Ефим не много читает и то уж о себе только думает; ишь с нами и не говорит, — вымолвил, косясь на Ефима, Сысоев.

   — Ну, тоже указал на кого, — пренебрежительно сказал Федор, — нешто он человек?

   — Ты делай, знай, свое дело-то; тебя не трогают! — с неудовольствием заметил Ефим.

   — Я и делаю, — продолжал, плескаясь в корыте, Федор. — Вином брезгует, убоины не ест. Что зря мудрить — все человеку на радость сотворено.

   — А коли на радость, ты и радуйся, а другие в другом радость находят, — сказал Ефим.

   — В чем другом-то? Заберут себе в головы да других смущают, больше ничего. Отчего же это вся смута-то в простом народе пошла? Уставы нарушили… не я градоначальник, — я всех бы таких связал да в Яузу…

   — Вот то-то бодливой корове бог рог не дал, — смеясь, опять сказал Ефим.

   В клеильню вошел Иван Федорович и проговорил:

   — Старый ездок открытое письмо прислал. Пишет, что очень скучно ему; нога в лубках, а еще четыре недели держать будут: просит, кто-нибудь пришел бы навестить его.

   — Кому ж идтить? — вздохнув, проговорил дядя Алексей.

   Все промолчали.

   — А что скучно, то это верно, — опять сказал дядя Алексей. — Человек здоровый, все небось как следует, а нога не пускает. Кому хошь доведись…

   Иван Федорович вышел из клеильни. Вошел Михайла; он сел на ступеньки лестницы, вынул коробку папирос и, закуривая, проговорил:

   — А какую я сегодня историю видел!

   — Какую? — с загоревшимися от любопытства глазами спросил Федор.

   — Да стою я это, значит, на дежурстве, а из Сокольников идет, значит, парочка. Он подвыпивши, справный такой, вроде как из приказчиков; она в мантилье и в шляпке. И вот он ее ругает, вот ругает, а она плачет, коровой ревет. Вот и встречает их молодой человек один. Увидал, что он ее обижает-то, да как крикнет: «Как вы смеете!» А тот: «А тебе какое дело?» — «Она, говорит, женщина». — «А я, говорит, мужчина», — размахнулся да как раз его по скуле! Тот его за ворот. А мымра-то подскочила это к нему — да его за руку, а обидчик-то ему еще… Что смеху-то было!

   — Ха-ха-ха! — смеялись клеильщики, — ловко! свои собаки грызутся — чужая не приставай!

  

  

XIII

  

   Пришел еще праздник. Канун этого праздника и самый праздник прошел, как и первый. Все удовольствие для Захара состояло в том, что он походил по Сокольникам. На другой день этого праздника, вечером, когда все управились, поужинали и собрались в спальни, дядя Алексей хотел уходить, другие стали готовиться на спанье, Федор Рябой тоже начал справляться со двора.

   — Ты куда? — спросили его.

   — Да бабу навестить, — захворала она у меня.

   — Что такое?

   — В Косино вчера ходила; ну, оттуда-то жарко сделалось, она и спросила у одной бабы попить. Та ей водицы подала. И только, говорит, выпила, сразу почувствовала нехорошо.

   — Стало быть, не благословясь выпила, — сказал Абрам.

   — Может быть, не благословясь.

   — А баба-то нехорошая: подпустила она ей, — ну, и вышло.

   — Неужели это, братцы мои, порча? — спросил озадаченный Федор и сел на окно. На лице его выразился испуг.

   — Видимое дело, — проговорил Сысоев, — подсудобила злодейка.

   Захар, улегшийся было на своих нарах, поднялся и стал внимательно слушать, что говорят.

   — На худого человека, милая душа, наскочить недолго, — проговорил дядя Алексей, — хорошего не скоро отыщешь, а на лиходея, того и гляди, нарвешься.

   — Да вот я был нонче на святой в деревне, — стал рассказывать Гаврила, — у одного мужика даже лошадь испортили. Мужик богатый, лошадь хорошая, доморощенная, поглядеть — картина. Ехал он из города, а на дороге в одной деревне баба воду достает. «Дай, говорит, матушка, моей лошади попить». — «Изволь», говорит. Напоила она лошадь. Приехал домой; пришел к ней на другой день, а она не подпускает, бьет ногами, зубы оскаливает, а сама; говорит, так и дрожит. Ведь вот какая паскудница!

   — Диви бы попользовалась чем, — молвил Сысоев, — и то ни себе, ни людям.

   — Так как же теперь быть-то? — испуганным голосом спросил Федор.

   — А так: завертывай целковый да к той бабе ступай, — посоветовал дядя Алексей, — если она сделала, она и снимет.

   — К доктору иди, а не к бабе! — сказал, невольно вмешиваясь в разговор и бросая недружелюбный взгляд на дядю Алексея, Захар, — как тут может помочь баба?

   — А то доктор поможет! — покрасневши от раздражения, сказал Сысоев. — Много твои доктора в этих делах понимают!..

   — У меня шурин в третьем году… Кил ему, братец ты мой, на руки насажали, — промолвил дядя Алексей притворно-равнодушным голосом и даже не удостоив взглядом Захара. — Ну, пухнет и пухнет рука, желваки по ней пошли. Он к доктору-то и пошел. Ну, тот резать ему руку-то. Резали, резали — ничего не помогает: болит и болит. Тогда его научили: «Съезди туда-то: есть человек такой, наговорит тебе на соль — все пройдет». Поехал, и что же, братец мой, — прошло!

   — Это враки! — воскликнул Захар.

   — Ну, вот и возьмите дурака! — злобно выругался дядя Алексей. — Ему говорят дело, а он — собака бела. Коли тебе говорят, так, стало быть, не враки!..

   — А я говорю — враки! — уже не сдерживаясь, воскликнул Захар. — Как это можно килу присадить!

   — А так! — уставясь гневно горящими глазами на парня, сказал дядя Алексей. — Вот скажет слово, и где задумает, там, значит, у тебя и вскочит: на глазу — на глазу, — под носом — под носом, а ты ходи да почесывайся…

   — Ну, это скажи кому-нибудь другому, — проговорил Захар. — Как же это от слова что сделается? У кого такая власть есть? Чем это объяснить?

   — Мы тебе это объяснить не можем, а что есть, то есть. Мало ли людей чахнут!

   — Зачахнуть можно по разным причинам, только сдуру это сваливают на колдовство.

   — Нет, не сдуру. Тебе еще скажут, как тебя повредить-то хотят: «попомни», скажут, — ты и вспомнишь.

   — У меня приятель один был, — сказал Сысоев, — встретилась с ним цыганка, поглядела на него: скоро, говорит, скоро в твоей жизни перемена выйдет. Если, говорит, в то воскресенье тебе будет кто что-нибудь давать — не бери, а возьмешь, говорит, покаешься. Правда, прошло две недели, придрались к нему хозяева — разочли. Вспомнил он цыганку и вспомнил, что в это воскресенье кухарка пирогом его угостила, а с кухаркой-то он жил не в ладу. А место-то какое было!

   — Нечистый-то силен!..

   — Так это все нечистый делает? — спросил Захар.

   — Ну, а то кто ж?

   — Так это что же, по-твоему, нечистого нет? — спросил дядя Алексей.

   — Я его не видал.

   — А ты почитай «Жития», — сказал наставительно Абрам, — вот и узнаешь. Как же к преподобному Исаакию Печерскому бес в образе самого господа являлся да плясать заставлял?.. А Иоанн Новгородский на черте в старый Ерусалим к заутрене ездил.

   — Это кто как понимает…

   — Всем по-одному понимать должно.

   — А я, може, это понимаю по-своему.

   — Так ты, стало быть, этого признать не хошь? — испуганно проговорил Абрам и даже поднялся с места. Дядя Алексей уставился на Захара и ледяным тоном проговорил:

   — А я думал, милая душа, ты из порядочных, а ты вон из каких! Забастовщик ты, видимое дело. И наберет же в голову, тьфу!.. пойдем, Федор.

   — Верно, забастовщик, — с явным прозрением сказал и Сысоев и, севши на свою постель, стал скидывать сапоги.

   — Еще царь Давид писал, — вздохнув, проговорил Абрам, — «Рече безумец в сердце своем: несть бог», а нынче этих безумцев-то расплодилось…

   — Мы, кажется, о боге не говорили, — промолвил Захар.

   — Не говорили, да видно, что кто думает.

   — Коли думаешь не по-ихнему, значит, бога не признаешь, — подал свой голос из угла Ефим, — а ихний-то бог — кто? Утроба!..

   — Ты еще заступись! — зыкнул на Ефима Абрам. — Ты тоже такой колоброд!

   Ефим смолчал; промолчал и Захар. В спальне мало-помалу успокоились.

  

  

XIV

  

   На другой день утром, когда Захар уехал в город и курчаки паковали наверху бумагу, а клеильщики полоскались в своих корытах, в клеильню вошел Иван Федорович.

   Он был в добродушном настроении и, держа в руках листок отрывного календаря, проговорил:

   — Календарь сегодня вот что врет: по Брюсу — жарко, так велит есть ботвинью из малосольной рыбы, карасей, да свежие ягоды. Как думаете, не плохо?

   — Это не про нас писано, — сказал Федор.

   — Мы в этом столько же скусу понимаем, сколько немец в редьке…

   — А не пишут там, как забастовщиков отличать? — спросил дядя Алексей.

   — Нет, а что?

   — У нас такие завелись.

   У Ивана Федоровича сделалось испуганное лицо, и он дрогнувшим голосом спросил:

   — Кто же это?

   — Новый ездок. Вы послушали бы, что он вчера говорил! Вот они — свидетели, — кивнул дядя Алексей на других клеильщиков, — солгать не дадут.

   — Что же это он за выродок?

   — Выучился хорошо. Все от ученья это.

   — Это надо Егор Федрычу сказать, — проговорил Иван Федорович и, вставши с окна, медленно пошел из клеильни.

   Вечером, когда Захар вернулся из города, Иван Федорович пристально и внимательно глядел на него, насупив брови. Захар, заметив его взгляд, почувствовал себя неловко. И пока Захар выпрягал лошадь, раскрывал воз, потом убирал полок, Иван Федорович все не спускал с него взгляда, хотя ничего не говорил. Когда же ездок убрался совсем, Иван Федорович вздохнул и с глубоким сожалением проговорил: «Эх, люди, люди!» — и медленно направился в дом.

  

  

XV

  

   После утреннего чая Захар только вышел из кухни, как натолкнулся на Егора Федоровича. Лукавая усмешечка на лице хозяина исчезла, и он казался необычайно суровым. Захар снял картуз и сказал обычное «здравствуйте». Егор Федорович еле приподнял свой картуз и гневным голосом сказал:

   — Долго прохлаждаешься, барин! пора и воз накладать: сегодня всех надо объехать.

   — Успею, объеду.

   — Ан, пожалуй, и не успеешь. Надо бы пораньше позаботиться: сперва воз наложить, а потом уж чай пить. А вы вперед насчет своего мамона заботитесь-то, а потом уж о хозяйском-то деле!

   Захар растерялся. Он ничем не заслужил подобной проборки. Войдя под навес, он быстро выкатил полок, развернул брезент и крикнул в клеильню:

   — Бумагу носить!

   Курчаки стали носить и укладывать на воз бумагу. Захар вывел из конюшни лошадь, надел на нее хомут и стал напрягать. Хозяин заглянул в конюшню и, увидевши там валяющийся клок сена под ногами, опять заругался:

   — Что же это у тебя сено-то по навозу раструшено? Видно, тебе не жалко хозяйского добра! В навоз стелют солому, а не сено; сено-то небось в три раза дороже…

   В этот день Захар объехал всех давальцев, набрал у них столько работы, что к нему на полок все не поместилось, и он должен был нанять ломового. Приехав домой и убравшись совсем, он пошел наверх. Ему было как-то не по себе, отчего-то щемило сердце, как будто предчувствуя что недоброе. Он лег на свою постель и в беспричинной тоске пролежал вплоть до ужина.

   Во время ужина в кухню вошел Иван Федорович. На губах его играла улыбка, и глаза светились лукавым огоньком. Остановившись в дверях, он громко крикнул:

   — Ну, кто знает, что за слово «суприз»?

   — Кому ж больше знать, окроме ездока! — проговорил Матвей.

   — Знаешь ты, Захар?

   — Знаю, — нехотя проговорил Захар.

   — Что же это за слово?

   — Сюрприз — неожиданность.

   — Так вот зайди после ужина в дом; хозяин хочет тебе суприз поднесть.

   И Иван Федорович повернулся и вышел из кухни. Все примолкли, как будто бы задумались, что может преподнести Захару хозяин. Гаврила первый нарушил молчание:

   — Чем же это он хочет тебя удивить?

   — Може, жалованье прибавит, — сказал Федор, очевидно чувствовавший, что Захара ожидает нечто нехорошее, и засмеялся.

   — Прибавит два белых, а третий как снег, — проговорил Сысоев и тоже усмехнулся.

   Захар потемнел, и у него пропал аппетит. Он съел ложки две каши, потом отер рукой рот, перекрестился и полез из-за стола. Взявши картуз, он вышел из кухни и направился в хозяйский дом.

   Пока фабричные доедали кашу, пили квас и топтались в кухне, прошло с четверть часа. Ефим один из первых поднялся в спальню. Захар в это время уже был там и копался что-то у своей постели.

   — Ну, зачем тебя хозяин требовал? — спросил Ефим, подсаживаясь на его постель.

   — Книжку велел приносить, — расчет хочет выдать, — дрожащим голосом проговорил Захар.

   — Расче-от? — протянул Ефим. — За что-о же?

   — Ничего не объясняет, а только сказал: «Принеси книжку и получай расчет».

   Ефим с минуту молчал, потом и сильном негодовании воскликнул:

   — Ну, не правду ли я тебе говорил? Не идолы ль они? Это они не стерпели — Ивана Федоровича настроили, а тот хозяина… Облоеды!..

   Захар только махнул рукой и с книжкой в руках пошел в дом.

   Когда он вернулся с паспортом и деньгами, Ефим горячо заговорил:

   — Ты этим не печалься: бог не выдаст — свинья не съест. Москва не клином сошлась, — найдется такое место, где за тебя обеими руками ухватятся, а на этих-то и плюнуть стоит…

   Утром на другой день Захар со своей котомкой за плечами, но уже не такой белой, вышел из спальни и направился со двора. Ефим проводил его до калитки и долго прощался с ним, всячески утешая. Захар благодарил его и обещал не прерывать с ним знакомство. Распростившись, Ефим пошел на работу, а Захар опять к своей тетке, от которой он сюда поступил.

  

   <1905>

  

   Текст рассказа печатается по изданию «Крестьянских рассказов»: том 5, второе издание, 1911.