Три митинга

Автор: Серафимович Александр Серафимович

  

А. С. Серафимович

  

Три митинга

  

   Собрание сочинений в семи томах. Том шестой

   М., ГИХЛ, 1959

  

   — Ну, идемте на митинг,— говорит мой приятель, коммунист из Сокольнического района, председатель коллектива коммунистов бригады.

   — Какой митинг?

   — Да красноармейцев собираем. Пока хоть одну роту. Всех-то не соберешь, не влезут в помещение, а на дворе — мороз. Это наша бригадная ячейка работает, надо же их обрабатывать.

   — А много у вас коммунистов?

   — Человек двадцать. А вот в некоторых бригадах совсем нет.

   Мы торопливо идем. Мороз подгоняет.

   Часов двенадцать. Ослепительно морозное солнце над соломенной крышей не дает смотреть.

   Широко и густо шагая скрипучим морозным шагом, проходит рота, и колышутся винтовки.

   — Зачем это они на митинг с винтовками? — спрашиваю я.

   — Да ведь это же позиция, там уж враг,— мотнул он на белеющий гребень молчаливой горы.— Вы думаете, мир и покой деревенский, а каждую минуту может ворваться он. Особенно казаки на это мастера. Глазом не успеешь моргнуть,— налетят, и пошла писать: рубят, колют, стреляют, бросают на скаку в окна гранаты. Пока соберутся части, и деревня пылает со всех сторон, и горы убитых. Были случаи.

   Мы поднимаемся в двухэтажный дом. Голые стены, замороженные окна, дыхание стынет.

   Помещик сбежал, теперь беженцы живут.

   Когда только в первый раз вошли красноармейцы, в доме все сохранилось, как при хозяевах: картины, зеркала, мягкая мебель, ковры. Хорошо жил землевладелец: нескончаемыми десятинами тянулись угодья — пашни, луга, степи, леса; внизу шумела мельница; раскинулся скотный двор, овчарня, амбары.

   Служил у помещика много лет сторож. Красноармейцы, как пришли, позвали его:

   — Поди посмотри, как твои господа жили.

   Поднялся он, вошел в комнаты, да как глянул, пощупал все руками и заплакал.

   — Ты чего, дурень? Тебе радоваться.

   — Ды нет. Двадцать годов у них прослужил, двадцать годов верой, правдой, а ни разу… хочь бы одним глазком глянуть, как они живут, ни разу не допустили в покои. Придешь внизу в кухню, да и то оглядаешься, а наверх и дороги не знал, а они вон как жили…

   Теперь угрожающе гнутся под грузными солдатскими сапогами ступени лестницы и пол верхнего этажа.

   — Кабы не провалиться.

   — Нн-о, для себя строил!

   Красноармейцы плотно, плечо в плечо, с винтовками в руках, занимают две большие комнаты. Коммунист становится на пороге между комнатами и говорит, поворачивая голову то в ту, то в другую сторону:

   — Товарищи, мы, коммунисты, собрали вас, чтобы побеседовать нам. Надо нам между собою связь и сознание. Вы знаете, что такое Красная Армия. Красная Армия, она защищает революцию, то есть Российскую социалистическую, это значит — социализм: не будет бедных, ни богатых, все — равные. Социализм распространится по всему миру, и тогда настанет счастье человечества. Так вот, Красная Армия добивается этого, головы кладет. Значит, защищает Российскую социалистическую федеративную, значит, какие народы в России есть, все будут жить самостоятельно, по своим законам, и никто их давить не будет, и в тоже время все вместе… Теперь же империализм, враг коллективистического строя общества, враг коммунизма, а коммунизм: всем по потребностям, от всех по способностям…

   Отклоняясь от темы, постоянно теряя главное, со всякими вывертами и вывихами языка, со вкусом, как дымящуюся яичницу, подавая коллективизм, идеологию, империализм, федерацию, он в то же время рассказал последовательно: о значении буржуазной февральской революции, сбросившей царя (но это, мол, десятая часть всего дела), о гнете помещиков, фабрикантов, купцов, капиталистов, о борьбе классов, о значении Октябрьской революции, о том, что теперь делает Советская Россия для бедняков, и как мировой империализм хочет сожрать Российскую социалистическую республику, и как мировой пролетариат подымается на ее защиту и на завоевание социализма во всем мире…

   Я слушал, и передо мною вставали речи там, в далекой Москве, в огромных залах, речи умелые, ловкие, гладкие.

   И… сердце у меня легло к этой самоделковой, неотесанной речи.

   Там ораторы идут на готовенькое, по паркету. Перед ними готовая, одинаково с ними настроенная, созвучная толпа, которая непрерывно и гибко отзывается на каждую мысль, легко, с полуслова воспринимая ее, постоянно отражает свое настроение аплодисментами, вопросами, возгласами.

   Тут…

   Тут тупо стоят и смотрят, стоят с тяжелым молчанием, опираясь на винтовки, неподвижно глядят.

   Всматриваюсь: каменные лица, тупо замкнутые, незамутимые. И вот туда надо достучаться.

   Больше крестьяне: чуваши, мордва, татары. Это они дают большой процент дезертиров в маршевых ротах.

   И опять гляжу на лица. И вдруг бросается блеск внимательных, живых, ничего не упускающих глаз, ловящих каждое движение мысли. Сухие рабочие лица, такие же сухие, подобранные фигуры.

   И все какая молодежь… Часто с полудевичьими лицами и по-девичьи приколоты красные ленты,— этим только и отличают в бою своих от белогвардейцев, одинаково одетых.

   — Ну, так как же, товарищи? Здесь представитель московской газеты. Ну, так как же мы скажем, чтоб как передал он красной Москве, нашим братьям, московским рабочим: где будем зимовать — в Уфе или Бугульме.

   — В Уфе!..— грянуло в обеих комнатах.

   И каменные лица тронулись легким движением.

   Мы весело поспевали за ротой, размашисто скрипевшей по мерзлой улице. Шли в строю, но вольно, и оживленный говор колыхался… Пробовали петь «Интернационал», но ничего не вышло — за исключением нескольких коммунистов не знали ни слов, ни мотива.

   Но «Отречемся от старого мира» понемногу наладилось и дружно шло над ротой в морозной синеве, а работавшая мельница, узко черневший между белыми берегами ручей слушали.

   И стояли горы с белым гребнем, за которыми дозоры, и затаенно пробирались балками, лесами, оврагами наши и ихние разъезды.

   — Знаете, много влилось новых, оттого так неподвижны. Особенно эти чуваши, мордва, татары. Бывало, так грянем «Интернационал», что любо-дорого. Перебито много. А эти еще не тронуты. Вот, знаете, из маршевых рот бегут эти чуваши, мордва, татары, а тут побудет месяц-другой, присмотрится, так его из роты ничем не выкуришь. Обработаем.

   Да я и сам чувствую — «обработают».

   Уже сегодня задвигались какие-то колесики за этими неподвижными лицами, заронена искорка понимания классовой борьбы, классового строя общества. Вот они где растут, результаты милой самоделковой речи…

   И я радостно гляжу в молодое живое лицо своему спутнику, на котором печать беззаветной преданности партии.

  

   Синел зимний вечер.

   В старой, тесной, низкой, неуютной бывшей церковно-приходской школе стали собираться крестьяне в нагольных тулупах, в кафтанах, в огромных овчинных шубах, с отвалившимися лохматыми воротниками, в валенках, в лаптях. То входят, то выходят. Никак собрание не собьется.

   Наконец собрались, расселись по партам, бородатые, старые, молодые, совсем мальчики, женщины — ни одной.

   И опять коммунист говорит о февральской, об Октябрьской революции, о помещиках, фабрикантах, о трудящихся и эксплуататорах, об идеологии, коллективизме, империализме.

   А неподвижные заветренные слушающие лица крестьян, на которых сеть морщин работы и забот, говорили: «Слухаем».

   Долго говорил, горячо и под конец спрашивает:

   — Теперь понимаете, что такое советская власть? Понимаете, что она вам несет? Так как же, подчиняетесь вы ей или нет?

   На заветренных, изрезанных морщинами лицах было все то же — свое непроходящее: сенцо, скотинка, домашность, хлебец. Стояли, молчали и внимательно слушали воцарившееся молчание.

   — Так как же, товарищи, принимаете советскую власть или нет? А?

   Тогда зашевелили заросшими, как сеном, усами и вяло, нехотя сказали:

   — Да мы кажного принимаем, хто над нами, повинуемся.

   Коммунист раздраженно хлопнул себя по ляжкам

   — Да как же это вы так! Вот это-то и скверно и недопустимо. Значит, кто палку взял, тот и начальник над вами, а сами вы не можете себя устроить? Вот оттого все и пороли: и царь, и помещик, и губернатор, и становой, и сосали все, кому не лень.

   — И отпорют, не откажешься.

   — Эх, вы, только и слышно вашего, что сами шеей в хомут лезете!

   — Лезешь, как надевают.

   И вдруг в тесной, в низкой, потемневшей комнатке,— через окно видать: в избах уже зажглись огоньки,— разом стало шумно, раздраженно:

   — Подводами нас донимают. Каждый день по триста — четыреста подвод. Мысленно разве?

   Коммунист сказал раздраженно:

   — Эх, подводами! Из подворотни только ноги и видите. Тут человечество жизнь перестраивает, счастье ищет, а вы — подводы! А красноармейцы не подводы, а головы свои кладут, не скулят же…

   Подошел, в хорошем кафтане, с сухим лицом и расчетливыми торговыми глазами, и сказал, понизив голос:

   — Подводы — это не расчет, понадобится — и восемьсот выставим. А вот что есть буржуй? Хрестьянин, какой он буржуй? А то буржуй да буржуй. Лишнюю корову тяни, лишнюю лошадь тяни. Мало лодырей. А у меня во! мозоли.

   Когда выходили, подошли трое в лаптях.

   — Знамо, так, головы кладете за нас же, дураков. Ну, силы нашей нету. Обсилили они нас. Ежели скажешь, заедят. А какая наша жисть? На вас надеемся.

   — Ну, ладно, вот постойте денек, комитеты бедноты устроим.

   Мы расходимся в густой синей ночи. Чуть обозначились крохотные, замерзшие звездочки, и далеко-далеко шумела обледенелая мельница.

  

   Как-то прибегает бригадный и говорит:

   — Гениальный проект. Через две недели война с чехами — кончена.

   — Как так?

   — Идут наши пленные к себе. А там — чехи. Так вот и воспользуемся. Соберем пленных, хорошенько обработаем их, надаем побольше воззваний к чехам, литературы, они там и будут чехов разделывать. Через две недели война кончится.

   Послышались голоса:

   — А если вместо этого начнут передавать чехам наше расположение, название частей?

   — Во-первых, они ничего не видели и не знают: сегодня пришли, завтра уйдут. Во-вторых, если мы их и станем задерживать, никакого толку: они обойдут кругом, проберутся окольными тропками,— местные жители, все норы знают, их все равно не удержишь. Вот только обработать их нужно.

   Вечером в избу набились военнопленные — все исхудалые, с почернелыми лицами, с осевшими внутрь глазами, но вид бодрый, видно мать-родина подкормила, приютила. Как будто спокойные, даже равнодушные лица, но за ними чуялась железная решимость: хоть мертвый, да домой.

   Коммунист им сказал о февральской, об Октябрьской революции, об эксплуататорах, и прочее.

   Они слушали, качали головами, и вырывалось:

   — Во, во, это так… верно!

   А когда им дали слово, наперебой заговорили, и, оказалось, были в курсе всего. И стали торопливо, перебивая друг друга, рассказывать о той жажде переворота, которая объяла уже давно зарубежные народы.

   Придешь в деревню, где еще чехи, там тебя напоят, накормят, табаку дадут, на дорогу всего напхают, но ночевать не пускали,— нас, говорит, ежели жандарм найдет, во! и показывают на шею, повесят. Ну, начальство день ото дня зверинее. Лютое зверье. В лагерях наших пропало много.

   Один сказал:

   — Я — уфимец. Ну, не желаю идтить, покеда там белая гвардия. Дозвольте в Красную Армию. Буду биться, покеда не выгоним с родины.

   Нет, этих учить нечему, они сами принесут на родину понимание революционных событий.

  

ПРИМЕЧАНИЯ

  

   Впервые напечатано под рубрикой «Впечатления» в газете «Правда», 1918, 13 декабря, No 271. «Это очерк с натуры. Был восемнадцатый год. Белогвардейцы вели в оккупированных ими районах (они заняли тогда большую часть России) бешеную пропаганду против большевиков. Красноармейцы были не только воинами, но и первыми советскими гражданами, которым пришлось раньше других встретиться с жителями оккупированных районов. Политвоспитательная роль Красной Армии поэтому была очень велика» (т. VIII, стр. 433).