Львиный выводок

Автор: Серафимович Александр Серафимович

  

А. С. Серафимович

  

Львиный выводок

  

   Собрание сочинений в семи томах. Том шестой

   М., ГИХЛ, 1959

  

   — Так идем? Жутко.

   Из Москвы я выехал — было тепло, и я очутился тут в одной шинели. А теперь воет в трубе, на полатях тяжелый морозный ветер. И когда отдирает поповскую железную крышу, похоже, будто ухают отдаленные орудия.

   Ребятишки забрались на печку и гомозятся, как цыплята.

   Делать нечего. Выходим, садимся в сани.

   С наветренной стороны у саней и у ног лошади уже горы снега.

   Деревенская улица и все избы курятся белым куревом несущегося снега. Все бело, холодно, неуютно.

   Мой спутник — председатель коллектива коммунистов бригады. Я вспоминаю, какое лицо у него было в избе. Совсем молодой, чуть пробиваются усики, круглолицый, волосы в кружок, и одутловатая бледность; хоть и крепыш по виду, а нездоровье.

   А тут не узнаешь: нахлобучил папаху, втянул голову в шинель, сколько мог, всунул руки в рукава, весь белый, и, всячески изощряясь, сечет его злой ветер.

   Но он жадно говорит, и я с трудом улавливаю слова, срываемые несущимся морозом:

   — Я из Сормова. Там моя родина, там и работать стал. В паровозных мастерских. Мать у меня, брат был. Я учиться хотел, до чего хотел учиться! Так и стоит перед глазами: учусь. Книжки читал, учебники были, да это все не то. Вот сбил всеми правдами и неправдами шестьдесят рублей, написал в Москву, в университет Шанявского. Да не вытерпел, не дождался ответа, взял да уехал. Приезжаю в Москву, прихожу в университет, а там говорят: «Да мы вам отказ послали,— требуется среднее образование. Значит, разминулся с бумагой». Я так и обомлел. Видно, очень изменился в лице. Мне говорят: «Ну, постойте. Посоветуемся». Пошли, долго совещались. Выходят. «Ну, ладно, примем в виде исключения, можете внести пятьдесят рублей». Я и не знал, что можно в рассрочку. Отдал пятьдесят рублей, пошел комнату искать. Нашел. «Давайте, говорят, четырнадцать рублей за месяц вперед». А у меня десятка на руках. Иду по улице. Что же это? Счастье было вот в руках, теперь куда же мне?.. А? Вы чего?

   А я говорю: «Бу… бу… бу…» — стянутыми губами, да вижу, что не слушаются, рукой махнул.

   Кругом только дымящийся снег,— ни деревца, ни черточки. Где же дорога?

   Лошадь с трудом вытаскивает ноги, и скрипят полозья. Из-за этого снежного дыма могут показаться казаки или чехи. Впрочем, теперь не до них,— вот запрятать бы руки поглубже в шинель.

   А он говорит, говорит… Спешит излить свежему человеку из другого мира, поделиться, чтоб не теснило грудь накопившееся одиночество.

   «И как его губы слушаются!» — думаю я, изо всех сил подавляя незатихающую внутреннюю дрожь.

   — …Ну, ходил, решил. Пошел в Сокольнические мастерские. Говорю: «Так и так, братцы, вот что вышло». А они: «Фу-у! Да оставайся у нас. Мы тебя кормить-поить будем, а ты учись. Учись и учись, товарищ, не думай ни о чем». Ну, бегаю к Шанявскому. Записался на одно отделение, а сам на все хожу, жадность одолела,— ну, конечно, зайцем, воровски. А в конце концов бросил Шанявского, стал работать в мастерских. Потом в районе стал работать, в Сокольническом же. Оттуда и в Красную Армию пошел. На военную службу в начале войны меня забраковали по здоровью, а в Красную Армию волей пошел,— надо. Брат у меня был строгий, суровый, не сдвинешь, настоящий коммунист. Он разбудил у меня душу. Бывало, где он, там сейчас же организация коммунистов. И уж требовательный был! Вместе в армии были. Вместе в цепи ходили, стреляли. Я только на него и глядел… Убили…

   Наконец-то мы въехали в лес. Между деревьями несется, меняя очертания, метель. Отчаянно треплется, как черная струна, кабель полевого телефона, протянутого по качающимся веткам.

   Гул стоит.

   Я делаю попытку разжать губы и издаю нечленораздельные звуки.

   Но он понял меня.

   — Как убили-то?.. Под Казанью в цепи шли. Белые засыпают. Залегли. Стали окопики рыть. Молоденький красноармеец не так, плохо роет. Брат взял у него лопатку, стал показывать, а пуля — ему в живот. Все время молчал, два дня мучился, помер. А мне все равно стало: хожу как во сне, ружье таскаю, не стреляю, иду на пули, да и все. Три дня так тянулось. Хотелось бросить ружье и идтить, идтить. Ну, потом пришел в себя. Что ж, думаю, брат бы видал — не похвалил. «Надо дело делать, надо работу работать»,— только, бывало, от него и слышишь. Ну, тут я взял себя в руки, и теперь одно — работа, работа коммуниста, не покладаючи рук…

   Потом мы ехали молча. Потом приехали.

   Приехали в особый социалистический отряд «ЦИКа», или, коротко, приехали в «ЦИК».

   Насилу из саней вылезли,— примерзли. И долго не могли расправить рук, ног, губ и начать говорить в поповском доме, где поместился штаб.

   Комнаты пустые, неуютные. Холодно. А по стенам картины и открытки. Поп сбежал.

   На голом столе остывший самовар, кусок хлеба и протоколы коллектива коммунистов: в «ЦИКе» много коммунистов, остальные — сочувствующие.

   Председатель коллектива — петроградский рабочий, с неуклюжим, но необыкновенно привлекательным и милым лицом — и секретарь рассказывают нам:

   — Бумаги у нас нет. Ну, верите ли, протокола заседания записать не на чем.

   А я с товарищем в пол-уха слушаем,— нос щекочет запах свинины. Молоденький красноармеец на корточках перед печкой что-то жарит, шипит на сковородке сало.

   Мучительно хочется жирного. Недаром самоеды в морозы просто пьют тюлений жир.

   — …Так мы что сделали: забрали церковные книги, выдрали кто там родился, кто замуж вышел, а на чистом свои протоколы пишем. Вот.

   Они показывают. На переплете: «Церковная книга», а внутри — протоколы коммунистической партии. Мы смеемся.

   — У нас тут работа идет вовсю. Мы, коммунисты, держим в руках весь отряд. Вот протокол: двоих исключили из партии. Один выпил самогонки, а другой пожалел, что если коммунист — из Красной Армии уйти нельзя. Сейчас же долой его из партии. Несладко с клеймом ходить.

   Жареная свинина возвращает нам способность и слушать и говорить. И я с удивлением вслушиваюсь, с какой восторженностью говорят они о партии, о своем коллективе, о партийной работе. Как будто это не старые, годы положившие на свою работу партийные работники, которых ничем не удивишь, а молоденькие, только что вступившие в партию, которые горячо принимают к сердцу всякую мелочь. А у моего товарища глаза разгорелись, глядя на них.

   Так вот в чем сила истинного коммуниста: в неувядаемости, в том, что для него нет будней, все — революционный праздник, нет партийной усталости. Вот почему коммунисты — совесть в отрядах.

   — А знаете,— говорит председатель, ласково улыбаясь всем своим неуклюже-милым лицом, и морщинки побежали от глаз,— просачиваются в ряды коммунистов и прохвосты форменные. Только не выловишь, хитрые.

   — А это вот протокол незаконченный,— говорит секретарь.— На половине заседания — вдруг: «В ружье!» Все повскакали, похватали винтовки — ив бой. Я схватил в одну руку винтовку, в другую — церковную книгу, выскочил к обозникам. Взмолился им: «Товарищи, возьмите! Ведь это партийные протоколы наши». А они ругаются: «Куда нам вожжаться с ними! В этакой суматохе пропадет, вы нам голову проедите». Бегал я, бегал,— ну, что тут делать? Так и побежал в цепь,— в руке винтовка, а подмышкой церковная книга. Так и перебежки делал, и ложился, и стрелял… Ну, как в Москве? Расскажите нам про Москву. Как там? Как настроение?..

   Понемногу комната наполняется. Пьем чай. Сахар пованивает керосином, но вкусно. Реквизировали у спекулянта,— должно быть, со зла облил.

   Кто сидит на табуретке, кто на ящике, кто на связке старых газет, кто на доске, ребром поставил.

   — Одно горе — газеты нам плохо доставляют. За полторы-две недели пришлют два-три номера, и опять жди полмесяца. Опять же рассказов хотелось бы почитать — ни одного!.. И тяжко: почты нету, полевой почты до сих пор нету.

   Я всматриваюсь. Любопытный народ!..

   Вот командир отряда. И не подумаешь: в шапчонке, в замызганной гимнастерке. Юное матовое лицо. Грек. Совсем молодой. Он с железной волей водит в бой своих железных коммунистов.

   А вот сидит, тяжело согнувшись, крупный, плечистый, и очень похоже — из купеческого звания. Молодой, безусое лицо, волосы вьются. В поддевке. Точь-в-точь купеческий сынок. Командир отдельной конной сотни, а эта сотня чудеса делает.

   Нахмурил белобрысые брови командир роты. Юное голое лицо — что-то в нем мальчишеское — бронзовое, выдубленное ветрами, морозами, солнцем и дождем, а лоб весь изрыт глубокими, старческими морщинами. Шея мускулистая, низко открытая, как у матроса, даром что холодно в комнате.

   Он водит свою роту, как будто перед ним не неприятель, засыпающий пулями, а заросли кустарника, которые просто надо раздвинуть плечами — и все.

   И все они смотрят немножко исподлобья, кряжистые, крепкие и юные.

   У этих мертвая хватка: как вцепятся, хоть за ноги тащи — не оторвешь.

   Я гляжу на них: львиный выводок, да и всё. Крепкошеие, будто неловкие, а чувствуешь затаенность огромной быстроты движения, поворотливости, волчьей цепкости, и клыки свешиваются.

   Сегодня они взволнованы. Жестикулируют, говорят тяжело и страстно, и ложатся на стол бронзовые кулаки.

   — Нам отдан был приказ отбить наседавшего неприятеля. Хорошо! Мы вышли. У нас триста штыков, на нас двинулись полторы тысячи отборных чешских и польских солдат. Мы опрокинули и гнали их двадцать верст. А когда вышли все патроны и ленты, молча пошли в штыки, выбили и заняли деревню Байряки. Неприятель бежал, и мы потеряли с ним соприкосновение. Расположились в Байряках. Вдруг приказ: оттянуть отряд на двадцать верст назад, чтоб выровнять фронт. Да пусть по нас равняются, а не мы по ним! Восемьдесят товарищей раненых, одиннадцать убитых. Понимаете, это — наши товарищи, коммунисты! Их головами мы взяли Байряки. И бросать? Что?! Окружение? Мы не боимся окружения!

   Командир роты, с бронзовым юным лицом и со старческими морщинами на лбу, говорит сердито, изламывая морщины:

   — Под Казанью мы шли цепью на впятеро сильнейшего неприятеля. Нас засыпали. Мы вплотную подошли. Глядь, а неприятель не впереди, а справа густая его колонна и слева колонна. Мы думали — нас окружили. Ну, что ж! Мы сломали свою цепь, правая часть пошла против правой колонны, левая — против левой, и разбили, разогнали, рассеяли. Оказалось, не нас окружили, а мы прорвали неприятельский фронт, разрезали его на две части, а мы этого не знали. А нам толкуют об окружении.

   Они в страстном, негодовании мечутся, как львята в клетке. Я смотрю, любуюсь ими и думаю: мужественность, не знающая удержу, страстная храбрость и стратегия должны быть в сцеплении, и первая — в подчинении второй. Но к ним и на козе не подъедешь.

   А они все рассказывают о своих сражениях.

  

   Бойцы вспоминают минувшие дни

   И битвы, где вместе рубились они…

  

   И когда я уезжал, я уносил впечатление как от огромной книги,— имя ей Революция,— книги, брызжущей борьбой, кровью, слезами, невиданными героизмом, самопожертвованием, и наряду с этим — смехом, предательством, фанатизмом.

   И этот героический отряд «ЦИКа», и эти председатель и секретарь коллектива коммунистов, которые совершают свою партийную работу с величайшей серьезностью и напряженностью и в бой идут прямо с собраний с протоколами под мышкой, и мой молодой товарищ, у которого глаза и лицо загораются при одном слове «коммунист»,— все это только переворачиваемая страница великой книги «Революция»,— страница, края которой озарены ослепительным светом: человеческое счастье.

  

ПРИМЕЧАНИЯ

  

   Впервые напечатано под заглавием «Волчий выводок» в газете «Правда», 1918, 29 декабря, No 285. Заглавие было изменено в последнем прижизненном собрании сочинений. Этот очерк, как и другие с Восточного фронта, имеет реальную основу. В декабре 1940 года Серафимович получил письмо от П. А. Монича, который был председателем комитета коллектива коммунистов изображаемого в очерке отряда «ЦИКа». Монич писал: «Верно, что я рабочий, но не петроградский, мне кажется, что я никогда не был неуклюжим.

   Секретарем, который Вам показывал церковную книгу, а внутри — коммунистическая партия,— был Гацкевич, казначеем Комитета коллектива был Богданов — петроградский рабочий, путиловец, высылавшийся по волчьему паспорту из Петрограда после революции 1905 года.

   Богданов был ранен разрывной пулей под Белебеем, с тех пор мне ничего о нем неизвестно, оставшуюся на память его шахматную доску с шахматами не удалось сохранить.

   О Гацкевиче я слышал в 1925 году, что он работал в Уфе; связи с ним не имею, в 1933 году я встретил Козлова А., бывшего ком[андира] роты, но с 1935 года связь потерял» (ЦГАЛИ, фонд No 457, оп. 1, ед. хр. 378, л. 25).

   Упоминавшийся в письме Монича Козлов сообщал также Серафимовичу, что они вместе с Моничем с апреля 1918 года находились в Краснопартизанском отряде имени ВЦИК, состоявшем исключительно из красногвардейцев, участников Октябрьских боев. «При образовании Тульской губернской военной организации в июне или июле месяце 1918 года тов. Монич входил членом комитета, а когда в августе месяце отряды отправились на Чехословацкий фронт, то был избран отрядный комитет, председателем которого являлся Монич…» (там же).

   Очевидно, Серафимович ответил Моничу на его письмо, так как во втором письме от 8 февраля 1941 года тот благодарил писателя за ответ.

  

   Стр. 157. …в университет Шанявского.— Имеется в виду народный университет (1908—1918) в Москве, содержащийся на средства А. Л. Шанявского (1837—1905), известного общественного деятеля в области народного образования.