Царская невеста

Автор: Милюков Александр Петрович

Царская невеста

 

Былина

 

Предлагаемую повесть я назвал былиною, основываясь сколько на ее содержании, столько и на языке. Рассказ мой построен на историческом факте, именно третьем брaке чина Иоанна Васильевича Грозного, и царь принадлежит к числу славных лиц повести; но при этом в вымысле преобладает сказочный характер. Что касается языка, то мне хотелось и в этом приблизиться к складу наших былин, насколько то возможно в настоящее время в сочинении для легкого чтения. Если старый язык допускается в исторической драме и диалогах романов, то я нашел позволительным, для бóльшего единства в тоне, принять его не только в разговорах лиц, но и в описательной части повести. К этому побудило меня не желание быть оригинальным, а уверенность в том, что язык этот, если не придаст достоинства сочинению, то может-быть смягчит его недостатки. Удалось-ли мне это, пусть судят читатели.

А. М.

 

 

ГЛАВА I.

Слобода Неволя.

 

Темная туча будто пологом окрывала восток, и на ней виделась слобода Александрова, любимое жилье царя Ивана Васильевича, освещенная последними лучами западающего осеннего солнышка. Высокие хоромы, каменные стены и стрельницы белели, чтó снег на черном поле, а кресты Божьих храмов и золотые верхи палат царских точно полымем горели от солнечного заката. Не великий, но красивый город зрелся как на ладони, словно вышит был серебром да золотом на пелене из черного бархату. Такой вид открылся, 1го октября 1571 года, очам двух конников, подъезжавших к слободе по московской дороге.

Один из них казался человеком в самой поре молодости. Одет он был в путевой охобень на лисьем меху с отложным воротом. Высокая шапка-мурмолка надвигалась на один бок; из-под нее трубой выникали темнорусые кудри и виделось ухо, продетое золотою серьгой. Лицо его, если б румянее было, могло бы назваться образом русской красы и молодечества; на нем являлись пригожести, и отвага, и прямота сердечная. И глядя на него, всякий помыслил бы что человек тот ни пред силой не поникнет, ни красной девицы не обманет.

Товарищ мóлодца, окутанный в сермяжный охобень, с надвинутою на глаза овчинною шапкой, был румян и дороден, а в бороде его, словно в дорогом собольем меху, серебралась уже седина. Судя по честному его обращению с молодым всадником, видимо было что он слуга его; а по привету к нему боярина, всякий смекнул бы что то холоп любимый и береженый.

Оба конника ехали, не сводя очей с приглядного вида. Около стояла тишь непробудная, а только слышалось как звенел хитрый узор сбруи, когда конь потрясал головою. Взор боярина пытливо обращался к слободе. На лице же его, сквозь заметную кручину, виделось удовольствие, чтò мимо воли рождается в душе при виде красы света Божьего, хотя бы и горе лежало на сердце. И не мало времени ехали они молча, но слуге видимо хотелось повести речь, а наконец он заговорил:

— В силу-то мы из лесу повыбрались. Экая глушь неоглядная: почитай от самой Москвы бором едем. Обрел же государь логовище: ровно Соловей-богатырь меж дубов гнездо себе свил.

— А ты нешто не Илья-ль Муромец! cказал молодой конник.

— Куда мне, осударь Князь! Пожалуй, и я тридесять-то годов сиднем отсижу, а уж этого гнезда боюсь смертно.

— Ино помолчал бы.

Толстяк на самом деле примолк, но словолюбивый язык его cкоро опять рванулся на волю.

— О чем раздумался, осударь? спросил он: – уж не о царе ли вашем немилостивом?

— А почто мне то думать! отвечал молодец. – Нам от лиха Бог оборона, да и царь не огонь.

— А oколо него иной раз пуще огня опалишься. Волей-бы кажись и на сто поприщ не подошел.

— И на слободе не все во зле да в неволе живут: стану царю служит, а не прислуживать дворчанам, буду опричником, а злодеем не соделаюсь. Я русский людин, не наймит и не Татарин.

— Ты правдив, осударь, и видать набрался разуму, прожив три лета в Немечине. Да не ведаешь нешто, царь-то каков? Сколько кроволитья! Колико синклитов честных извел он! Чтó день, то казнь, чтó обедня – то панафида. А муки-то какие! – и помыслить тяжко… Варят в котлах, топят в прорубях. Да то-ли еще? – и молвить не гоже; царь православный ругается над бородой, образом и подобием Божиим!

— Гляди, Бажен, ино б и тебе бородой языка не оплатить.

Румяный холоп примолк и любовно погладил свой ус.

А в ту пору солнышко поникло. По дороге становилось чтó ни шаг темнее; черные облака понадвигались ширe и заволакивали небеса. Слобода Александрова из ясного облака становилась неразглядным призраком. В ней кое-где засветились огоньки.

— Ну, вот и добрались, помочью Божией. А и долго-ж нас держали на заставе! заговорил опять слуга, не примечая что боярин, опустя бархатный охват узды, ехал сумрачен.— Ну, берлога! За три поприща заставами огорожена — ни заяц не  проcкочет, на птица не пролетит. А надо быть ноне к свадьбе-то царской во всякой избе меды да брагу варят. Господи, пора ли бражничать! Москва спалена царем агарянским, Божьи храмы дымятся, на торге ни кади хлеба, мор не утоляется, по дорогам татьба та разбои.

— Година тяжкая! отозвался боярин.

— А какие знамения-то грозные Господь являет: необычные солнцы светят на небеси; от гробниц угодников, бают, кровь, аки елей, истекает… Тут же и горя нет; понавезли, слышь, в слободу девок-невест видимо-невидимо. Есть из чего царицу обрать: со всей Руси Красавиц скликали….

При последней речи голова молодого конника поникла. И слуга уразумел что молвил слово негожее, и жалобно глянул на боярина.

— Не кручинься, осударь-князь, сказал он тихо: – нешто на земле Московской пригожих девиц не стало, окромя твоей суженой. Она же и не больно дородна…. не придет, гляди, царю по нраву.

Молодец не слыхал той речи, либо она не пошла ему в утеху. Опустя поводья, пал он в думу. И Бажен смолк. А меж тем в конец потемнело, туча оболoкла все небо, и мерцавшие в городе огоньки разгорелись, чтó звезды. Конники скоро подъехали к слободе. Околица замкнута была рогаткою, и при ней стоял сторожевой стрелец с бердышем.

— Кто едет? спросил он путников.

— Князь Семен Иваныч Красный, по государеву наказу! — отвечал холоп.

— Есть ли грамота.

— Нештò!

Сторож вскричал и на крик его вышли из приворотной избы еще стрельцы с фонарем. Старший спросил охранный лист и смотрел печать, а Бажен в ту пору шептал: — Эка слобода, пуще лютой неволи!

— Отомкни! cказал чрез мало времени стрелец.

Всадники наши въехали cквозь отрешенную рогатку в слободской посад. На улицах было тихо, чтó в мертвой усыпальнице; не слышалось людского шума и говора ни во дворах, ни по задворьям. И ничто не обличало что путники въехали в город, где пребывает государь великого царства. Только лай сторожевых псов на торгу, да шаги прохожего, да огни мелькавшие в окнах сквозь пузыри и слюду давали разуметь что тут есть живые люди. Приезжие не торопливо подвигались вперед, оглядывая по сторонам. И Бажен опозвал проходившаго по улице людина.

— Скажи, человек добрый, кое место двор Лаптева?

— Чей такой?

— Окольничьего Михайлы Лаптева.

Спрос этот, как приметно было, напутал прохожего.— Не ведаю! молвил он и отшел спешным шагом. Не видя больше никого на улице, молодой боярин приказал слуге пытать у ворот избы близ которой они держали коней. И на стук отодвинулось волоковое оконце, высунулась лысая голова и голос спросил: – кто тут?

— Приезжие, сказал холоп.

— Почто стучите?

— Поведай нам: далече-ль двор окольничего Лаптева?

Спрошенный человек, заслыша ту речь, спешно схоронился в оконце, и задвигая его, изговорил:

— Ступайте со Христом.

— Чтó за диво! молвил Красный. — Статочное ли дело, чтобы не ведали двора моего дядя? Почто ж она не хотят указать?

— Нелeгкая-б их взяла. Видно тут по обители и старцы.

— Стучи еще в подоконье.

Слуга исполнил княжую волю. При стуке его околица словно проснулась; по слободе залаяли псы и где-то в било забили. Оконце опять отомкнулось, и жалобный голос сказал:

— Смилуйтесь, добрые люди: поезжайте дальше. Я не ведаю, о чем пытаете. И гоже-ли нам, черным людям, знать не подобающее! Господь с вами! — И окошко снова захлопнулось.

Боярин, не мало подивясь, решил ехать далее, в чаянии встретит обхожих огнищан, которые могли бы путь указать. А темнота становилась все непрогляднее. Дорогу освещали только лампады и свечи, горевшие в часовнях, чтó попадались на каждом крестце посада. Огни те, зажженные набожностью, светили путникам, кидая от них тени по улицам.

Поровнявшись с одною из таких бревенчатых часовен, конники приметили что у порога ее сидит некоторый человек. Свет от икон, словно сиянием, окружал его темный облик. По пристальном взгляде оказалось, что это был муж преклонного возраста с длинною бородой, в грубом полукафтане, с опоясом из широкого ремня. Босые ноги его, неокрытая голова и лестовки в руках показывали одного из обычных в том веке юродивых, которые имели доступ и во дворы боярские, и в царские палаты, и часто являли разум и правоту непоколебимую.

Сотворив крестное знамение, князь ссел с коня, подал слуге поводья, и подошел к блаженному. Свет падал на него сзади, и путник увидел только обнаженное от волос чело, покрытое морщинами, как лаки на стародавних иконах.

— Отчe! изговорил Красный: — не обессудь на спросе: не ведаешь ли, в коем месте двор окольничего Лаптева?

Сгарик глянул пытливо на молодого боярина и проговорил:

— Мишин-то? Дорожка к нему тореная.

— Поволь-же, буде не в труд, быть моим вожатаем.

И радуясь, что обрел проводника, князь хотел уже ступить в стремя. Но юродивый встал, спешно подошел боярину, и взяв его за руку, привлек пред самую икону, у которой теплилась лампады.

— Проси Спаса умолить Богородицу, чтобы тебя святым покровом приодела! молвил он тихо и грозно.

В голосе старца было такое величие что молодец почуял невольный трепет. И припал он пред иконою. Вид коленопреклоненного боярина и босого старика, стоящего обок с подъятою рукою при мерцающем свете исполнил страхом Бажена, и он крестясь шептал молитву. Когда князь поднявшись глянул на юродивого, очи его обращены были к нему с угрозой и жалостью.

— Лета же мотыль на светоч, молвил он. — Ряженому суженоe!

Красный сел на коня, и дивясь тому слову, поехал за вожатым. Объятый темным помыслом, он не вел речь, молчал и старик. И только топот конcких копыт слышался в тишине. Не доезжая царских палат, которых узорочные верхи чуть виделись в потемневшей выси, путники свернули в другую улицу. Тут видимо стояли дворы боярские, и по огням чтó в окнах светили, улица та казалась не столько мертвою, как иные. Поровнявшись с большими хоромами, вожак остановился.

— То Михайлы двор Лаптева: буде хозяину ноне холодно, то гостю будет тепло! проговорил он, указав на них рукою. И прежде чем князь успел благодарить за услугу, юродивый cкрылся из очей.

Дом, пред которым стали приезжие, был велик, как и другие окольные дворы, но мало схож с ними. В нем стояла тишина глубокая, и ни в одном оконце не виделось огня. Мнилось, во всем дворе том живой души не жило, и покинут он был, как забытая усыпальница. Не разумея чтобы значило то, боярин тронул повода, желая ближе подъехать к воротам, но конь его трепетно прянул назад. И сколько ни нудил его всадник, он отсупал дальше и дрожа, бил землю копытом. Отшатнулся и конь Бажена на иную сторону улицы.

Красный в нетерпеливости слазил с аргамака и дал поводья слуге. А тот дрожал как и самые кони.

— Куда ты, осударь? спросил он тихо.

— Обожди, я попытаю языка.

— Остерегись княже, Бога для: здесь не чисто.

Боярян не внимал ему и в то время как холоп творил крестное знамение, он обошел помимо хором к воротам и начал искать кольца, кaкие навешивались по обычаю у ворот боярских для привяза коней. Вдруг, не вдали князя почудился звон, словно от железной цепи, и в ту же пору что-то великое ринулось к нему с рычаньем. И едва боярин успел уклониться, как цепь тяжко напряглась. Два глаза засветились во тьме, и среди тишины раздалось рыкание дикого медведя, заглушая топ шарахнувших коней. Уразумел Красный чего они убоялись и от какой беды спасла его милость Господня. На страшный рев зверя отозвались псы по дворам и снова настала тишь.

Но по малом времени недалеко от ворот в замете отомкнулась не великая дверь, которой приезжий до той поры не заметил. Из нее выставился слюдяный фонарь, и при свете его оказалось лицо человеческое. Оглянув по сторонам, людин спросил тихо:

— Кто тут?

Боярин подошел к нему.

— То ли двор окольничего Лаптева? изговорил он во свой черед.

— Он самый… А вы чьих?

— Оповести что князь Семен Красный наехал.

— Обожди, боярин.

Человек скрылся. Но скоро воротце опять скрипнуло; показались двое фонариков, а за ними вышел тот же слуга и кланяясь поясно, молвил:

— Добро пожаловать, осударь! Боярин Михайло Матвеевич ждет тебя.

Князь послал одного из челядинцев к коням и пошел во двор.

 

 

ГЛАВА II.

Опальный двор.

 

Горница с красными окнами, куда провела приезжего, являла, как и все хоромы, вид нерадостный. Брусяные стены ее, с подобным кружеву подзором, обставлены были лавками, окрытыми черными полавошниками. Такие же войлоки темные постланы были на полу, и только скатерть браная на дубовом столе, чтó стоял в переднем углу, не в уряд иному, белела, как снег. Три лампады, горящие пред иконами, проливая не великий свет, довершали печальный вид той комнаты.

Слуга, введя князя, помог ему снять охобень, поставил на стол росписной деревянный шендан со свечею белого воску и вышел. Помолясь пред иконою, Красный отряхнулся, и в ту пору, в алом кафтане с козырем и золотыми зацепками, в желтых сафьяных сапожках, был он пригож, как сказочный богатырь-красавец.

Оглянув горницу, приметил князь печальный наряд ее, вспомнил о цепном медведе у ворот, о тишине во всем доме, а памятуя былое, уразумел что дядя его в опале. И поразило его то страхом не малым. Опала или гнев царский почитался на Руси гневом Божиим, тяжкою и страшною казнию, как в землях папежских отлучение от церкви Христовой. И могло ли быть иначе, когда царь православный считался земным богом? Боярин павший под опалу удалялся со света и сидел во дворе своем, ровно отшельник во скиту. Ворота и окна створялись, хозяин не выходил за порог и к себе никого не принимал, облекался в смирное платье, чтó по умерших носят, и печаловался, уповая только на Бога и царское отпущение. Во время грозного Ивана Васильевича опалы еще горше стали, потому что за царским гневом шло не мешкая наказание, и навлекший нелюбье cкоро в дальнюю ссылку посылался, либо нес голову на плаху. Вспомянул то Красный, и горько ему стало, когда помыслил какая гроза повисла над его сродичем.

Но раздумье мóлодца длилось не долго. Темным сукном обитая дверь отворилась, а в горницу вошел муж в черном суконном кафтане без всякого убора. Весь образ его был таков, что во время, про которое наша былина сказывается, человек, одаренный от Бога таким видом, слыл за красавца. При великом росте был он дороден и широкоплеч, и на его высокой груди лежалая долгая и широкая борода, которая своим темнорусым волосом, хотя по окраинам проседью сверкающим, шла в согласие с полным и белым лицом его. Но борода та, частым гребнем не чесаная, а равно и в одежде видная незаботливость, давали разуметь, что он не помышлял о красе своей. То был окольничий Лаптев.

Красный бросился к дяде и крепко сжат был в его встречном объятии. И не мало стояли они, не молвя слова, и только слышалось их любовное родное целованье. А затем Лаптев опустил из мочных рук своих племянника, и отступя мало, оглянул его с видимою утехой.

— Как же ты попригожел, сокол мой ясный! взговорил он громко, не одолев на первой поре своей радости, но скоро, как бы чтó вспоминая, стих и почти шопотом домолвил:

— Садись-ка, Семен Иваныч!

— Дядюшка! Поведай наперед, чтó подеялось у тебя во дворе? спросил князь.

— Государь изволил на меня сироту прогневаться.

— Стало, ты в опале?

— С новогодья.

— По коей вине?

— Державный государь, в день Симеона Летопроводца, пожаловал изволил в игру шахматную со мною играть. Я не оберегся, взял игру с него, Иван Васильевич и положил на меня свой гнев.

Хозяин и гость мало времени стояли, не молвя слова. Напоследок сели они на лавку, за стол дубовый.

— Скажи же, гость любый, как ты не убоялся пристать во дворе опального и не помыслил, что царь-батюшка и на тебя опалиться может?

— Почто же то? Я стал не в чужом дому, а у брата рóдного матери моей, чтó вместо отца и пестуна мне был, и за то не страшусь и царского гнева.

— Семен! отозвался Лаптев: — вижу, что долго живя в земле не православной, ты к чужому разуму ухо склонял и негоже о государе молвишь. Равны нешто с венчанным от Бога владыкой?

— Могу ли инако молвить, когда вижу, как не право кладут на тебя опалу и медведей к воротам вяжут. Твоя ль вина, что ты боле царя шахматную игру разумеешь!

— Семен Иваныч, сказал боярин снимаясь с места, — замкни уста Бога для, речи твои так дерзновенны, что я страшуся и внимать. Ино ты не памятуешь Святого Писания, чтó указывает нам покоряться власти непрекословно?

Изговоря то, Лаптев опять сел.

— Добро, молвил он, — не будем при первом повиданьи врозь идти. Разкажи-ка мне ноне про Немечину, как ты пожил в тех землях дальних, куда тебя государь посылал?

— Я все поведаю тебе, дядюшка. В три лета не мало я видал дивного и многу добру понаучился. Но наперед того скажи ты мне, чтó у вас деется и близко ль царское веселье? Я слыхал на Москве что де уж невесты обраны.

— Да, в Слободу свезено было, сказывают, до двух тысяч девиц, и государь пожаловал избрал из них двенадцать.

— Ведаешь ли ты, чьи такие?

— Нет, я в опале тесной сижу. Четыре седьмицы уж миновало, как я не видал никого стороннего и с челядинцами не молвил лишнего слова. А выбор государь деял опосля того как на меня нелюбье положил. Но почто же ты замешкал в Нове-Граде? Ведь словно бы давно уж ты вернулся из Немечины.

Красный опустил голову на грудь, и лицо его потуманилось чтò стекло от дыхания.

— Ох, дядюшка, прошептал он, – не на счастье надо-быть уродился я, сердце мое без ран недужает, без огня горит.

— С коего-ж то горя? Уж не Немчинка ли кaкая запалила его? улыбаясь сказал Лаптев.

— Нет, Михайло Матвеич, не мни что то зазноба мимолетная, которую можно опахнуть прочь рукавом бобровым. Прислушай, я тебе всю душу мою исповедаю. Три лета прожил я в землях немецких, много незнаемого спознал, слыхал мужей премудрых и с женами иноземными речи водил. Там девица — вольная птица, не сидит в терему, чтò в золотой клетке. А ни мудрость, ни краса заморская не спорушили зазнобы давней и крепкой, сердце мое осталось верно русой косе и голубым очам красавицы родной.

— Как? Да когда же ты слюбиться успел?

— Еще до отъезда за рубеж.

— Где-ж то?

— В Нове-Городе.

— А чья такая?

— Памятуешь ли, рóдный, когда ты правил Новогородским воеводством, обок с твоими хоромами стоял двор купца именитого, которого ты за его разум и досужество держал в милости и который по часту у тебя бывал?

— Собакин?

— Да, и ты в ту пору не претил и мне ходить к нему. Я видал часто его дочку. Гость тот, ведаешь, бывал по своему делу купеческому и в Любcке, и в Стекольном, разум у него светлый, и он не возбранял мне повиданья с Марфою. Ту самую девушку излюбил я и ноне люблю, да и так то три лета разлученья не свеяла с сердца первой и остатней его прилуки. Да я мыслю, что и в сырую землю с этою любовью сойду. Не стану говорить тебе о пригожестве, тихости и разуме той девушки. Ты надо-быть и сам ее видал, в ту пору ей было пятнадцать годов.

— Не памятую.

— Так может ноне увидишь.

— Коим образом?

— Она в Слободе, привезена на смотрины.

Беседники смолкли. Окольничий, — опершись рукою о стол и приклоня к ней голову, пал в раздумье. Красный поднялся и начал ходить по горнице. По малу же родич его очнулся.

— Послушай, Семен молвил он строгим голосом, — ты измыслил дело не гожее – та девка тебе не подружие.

— А почто? спросил Красный, тряхнув кудрями. — И царь на род не смотрит, а берет жену по нраву. Я столь излюбил Марфу, что житье без ней будет для меня тошнее смерти. От отца же ее и слово мне дадено.

— Ты стало уж сватал? вcкричал Лаптев.

— Да, мы говорили о том еще до посылки моей, а воротясь из Немечины обрел я мою суженую чтó свет Божий пригожую и разумную, и у нас с отцом все было лажено. Я женихом величался и хотел к тебе отпиcку с челобитьем о благословеньи слать: ты ведь мне вместо родителя.

— А буде-б я не поволил?

— Ино-бы тогда, хоть и с печалью, я по словам Писания пошел – остави отца и матерь и прилепися к жене, гордо вымолвил Красный.

— Бог да отпустит тебе, горестно изговорил Лаптев, —  ты набрался, вижу, иноземной гордыни. Но я перечить не стану – твори по своему разумению, ты уже не отрок.

— Благодарствую тебе душевно, рóдный, что обогрел меня своим жалованьем и ласкою.

Князь приник на грудь дяди и обнял его крепко и любовно. Окольничий смягчился в сердце от того знака приязни, которой тем больше цены давал что ведал нeкротимый нрав племянника. И приметил он в то время что лицо мóлодца великою грустью облеклось.

— Семен, чтò же твоя невеста? Али попала в число обранных?

— Не ведаю. Нас разлучили негаданно: в Нове-Городе послан указ царский везти девиц возрастных в Слободу, а Собакин взял дочь на смотрины, а рукобитье до царского веселья отложил. Вот каково мне на любовь отповедали.

— Ты горяч ровно полымя, Семен. В чем кладешь ты вину на Собакиных?

— А в том, что они мыслили со мною породниться, когда не гадали иного, а почуялась впереди шaпка царская, а они за ней в изгон погнались.

— Не суди, а наперед рассуди, друже милый. Ты ведаешь что у девки есть отец несытый да братья голодные. Знамо, что любо им породниться с князем Красным, а еще пригляднее с белым царем. Тaк мeкает Собакин и сыновья его, так надо-быть разумеет и Марфа, любя и жалея родичей.

Князь призадумался. Видимая радость глянула на его лице, ровно месяц из-под облака, да через мало времена и опять померкла в том же темном облаке.

— Не такой любви я чаял, молвил он с грустию. – Буде о сродниках девица мыслит боле чем обо мне, ино-ж и я от нее отрекаюсь. Излюбила бы меня как я полюбил, не убоялся-б я тогда никаких разлучников. А и нет – не силком повезли ее на царские смотрины. Своими очами видел я как она радостна стала, когда поведали ей про указ государев и отъезд в Слободу. Не любит она меня. Пуcкaй же будет чтò судьбиной мне на роду написано.

— Помоги тебе Господь всемогущий. Ведомо, злато искушается огнем, а человек напастями.

— Я не мало мешкал в Нове-Граде, дабы сюда позднее съехать – и недуг постиг, а хотел до скончанья царской свадьбы остаться, да государь указ наслал, чтобы я в Слободу спешил. И ноне я здесь с душею скорбною — словно горюч Камень меня в омут тянет и черные помыслы родит.

При той речи Лаптев встал от стола, и прося гостя обождать, вышел в Крестовую горенку. А через мало времена он воротился в палату с иконою Пoкрова Божией Матери, в золотом окладе с жемчужным убрусом.

— Семен Иваныч, сказал он, обратя ее ликом к племяннику своему, – помолись Пречистой об утолении твоей cкорби и дай мне обет пред сим образом святым служить и прямить государю нашему Ивану Васильевичу, никоего лиха супротив его не мысля.

Красный припал на колена, с крестным знамением целóвал икону и трепетно промолвил — аминь! И окольничий благословил его тем образом,

— Теперь прости, гость милый! домолвил он, – тебе с пути отдых потребен. Мы побеседуем на утриe. Спoкой Господи разум и сердце твое.

Лаптев позвал челядинца, и дал ему наказ проводить кназя в постельную комнату, по иную сторону хором боярских.

 

 

ГЛАВА III.

Кто был Семен Красный.

 

В ту пору, когда князь Семен опочивает первую ночь в Слободе Алeксандровой, мы развернем его семейную хронику, и ознакомим читателей былины с родом и племенем нашего молодца.

Князь Иван Красный, отец Семена, начал службу дворcкую в последние годы жития блаженной памяти царя и великого князя Василья Ивановича. Не взирая на прямой и горячий нрав, сумел он устоять при дворе Московском и в неустройное время Елены правительницы, и в крамольную пору боярщины, чтó заправляла Русью в малолетство царя Ивана. Статься-может, самая невысокость места им занимаемого оберегла его посреди дворского нестроения и шатания престола. Он был женат и повенчался по старине не видючи невесты до самого веселья. По началу брак неплоден был, но через несколько годов Господь благословил супругов; жена Красного родила сына, нареченного Семеном. Последовало то в лето 1546, в ту пору, когда юный Иван Васильевич, отрешась ребячьих потех, пожелал быть царем и венчался на государство. Рождение сына скончало дни матери. Дитя оставшись сиротинкою, отдано было отцом, отъезжавшим в то лето по царскому делу в Казань, дяде Михайле Лаптеву. И cкоро пришла весть что младенец остался сиротою безматерним и безотечным, родитель его преставился на пути. Возростал Семен, как в сказках сказывают, не по дням, а по часам, и когда дяде его вышел приказ ехать на службу воеводскую при новгородском наместнике, он был крепкий, и бодрый отрок. И становился он с годами все пригожее: личико его румянилось чтó яблоко спелое и темные кудри завивались трубой. Резвый и нравный, был он всегда первый  посреди детей однoвозрастных: он либо в играх ребячьих вовсе не игрывал, либо становился в них набольшим. И та страсть к первенству росла в нем с годами, и ничто не сильно было обуздать своеобычного отрока.

Обoк с домом Лаптева в Нове-Городе стоял двор торгового гостя Вacилья Степановича Собакина. Купец тот вел дела с Любcком, Амбургом и иными городами иноземными, бывал за морем, и знаем был как муж разумный и многоопытный, которому ни одна борода давала право нa честь и почитанье. Сам наместник и владыка-архиепископ зывали его на беседу и водили с ним речи, а то для торгового человека много значило. Собaкин имел семью немалую, у него были дети разновозрастные. Семен Красный побратался с сыном его Калистом, который был ему однолеток, и начал ходить во двор Собакиных и в сад их на берегу Волхова.

И увидал Семен дочку Собакина, Марфу. Девочка та была моложе его на шесть годов, голубоокая и пригожая чтó ангел Божий. Игрывала она в огороде вместе с братьями-отрoками, и Красный, потешаясь с ними, стал ее оборонителем и послужником. Однажды, когда они играли в коршуны, и один малец дерзнул изловить Марфу не по обычаю, Семен так ощипал перья тому коршуну что не посмел он и после и перстом тронуть „его невесты“, как шутки ради Собакин звал дочку, говоря о княжиче.

Дети росли и подросли: Семен был уже не отрок, Марфа не девочка. И привязанность возрастала вместе с ними ото дня и на день. Собакин тому не противился и по обычаю иноземному позволял дочери выходить к близким и даже от речей с ними не бегать, не смущаясь что многие люди честные хулили его за такие непорядки. А в ту пору Семен писан был на службу и скоро наряжен при посольской отсылке в Свeйcкое Королевство, в город Сгeкольный. В 1567 году пожалован он был ставлен пред светлые очи государя, как служилый человек, который немалые надежды давал по своему досужеству. И так полюбился он царю Ивану и угодил ему разумом и искусством в речи немецкой, которой приобык в Нове-Городе что государь послал его за рубеж, в Цесарскую землю, звать мастерств разного дела на службу царскую и вместе с тем поучаться заморской мудрости. Тогда уже дума о просветлении наукой земли Мocкoвcкoй родилась в разуме Ивана, грозного карателя своих людей, но державца дальнозоркого. Посылка та была люба Красному, по належанию его к научению и по разу, пытливому, но и тяжка, оттого что приходило разлучиться с Марфою, которую любил он уже не отрочески, а как молодец, возмужавший духом и сердцем. И нашел он случай перемолвить глаз на глаз с красавицей и поведал ей про свою любовь. Марфа внимала ему радостно, алея чтò утренняя зорька, и на горячие моления Семена, окрываясь белым рукавом, шепнула что он ее суженый.

В радости пошел Семен к родителю девушки и просил его благословения на честной венец. Старик подивился, и молчав мало, дал слово князю ждать поворота его из Немечины, буде он сам не оставит того помысла и Марфа на иное не преклонится. Он обещал не нудить дочери, но добавил, что коли она других сватов послушает, то и на том ей не станет перечить. Надо-быть честь породниться с княжичем, человеком служилым и государю ведомым, была по душе Собaкину и его роду.

Красный отъехал. Наука чужеземная заняла его разум, поновила смысл, но души не изменила. Сердце его, как он своему дяде сказал, осталось верно голубым очам и русой косе родной красавицы, несмотря на чары девиц иноземных, с которыми он почасту водил речи и которые пытали изловить в свои женские путы пригожего мóлодца. Три лета миновали, и Красный воротился в Нoв-Город. Дяди его уже не было там: он отозван был ко двору царскому и жил в Александровой Слободе,

И узнал Семен, что Марфа не повенчана и родитель ее по прежнему браку их не противен. Князь был в радости великой, но через малое время та радость сменилась горем. В Нов-Город наехал царский посланец с указом везти девок на смотрины к государю. Не взирая на моление Красного, Василий Степанович сказал, что не может отдать ему дочери, не свозя в Слободу, и утешал его упованием что найдутся девки краше и разумнее Марфуши, и царь возьмет иную. Старик не неправо мыслил и в том, что совершив дело мимо воли государевой, князь может в опалу пасть и сгубит себя и невесту.

На такое слово перечить было неразумно. Но сердце Семена помутилоть в ту пору; ему казалось, что воротясь из-за рубежа, нашел он перемену в своей любе. Мнилось ему что Марфа повстречала его не как жениха давно желанного. Один случай особливо горек был. Она сидела с отцом в столовой избе, когда вошел Калист и поведал что наслан указ царский об отсылке девиц к Москве. При том слове Красный, как ни огорчен был такою вестью, не мог не приметить видимой радости своей невесты. Чтó ножем булатным ударило его в грудь. И помышлял он забыть дочь купецкую, но памятуя ее пригожество и нравы, словно белым ключом, кипел любовью и тоской.

Собaкины отъехали к Москве. Семен остался в Нове-Городе по нездоровью и горю, и может стало бы у него сил обождать там поры, когда дойдет весть, кому Бог судил разделить престол с царем Русским. Но скоро пришел указ ему от государя ехать немедля в Слободу. Хотя князь и помыслил притом отозваться недугом, но желание сведать о своей судьбине неодолимо повлекло его к Слободе. И не обрел он воли побороть того влечения.

Красный поехал, и мы уже знаем, как он прибыл в место, излюбленное царем.

 

 

ГЛАВА IV

Одна слеза скатилась, другая воротилась.

 

Предки наши вставали ото сна рано. В те времена, про которые мы сказываем, у нас еще не ведали новшеств: день зачинался не с полудня, а от восхода солнечного; по зиме же добрые люди не ждали чтобы свет будил их сквозь слюдяные oкончины, а подымались при свечах ярого воску либо с лучиной сосновою. Конечно, у кого есть зазноба сердечная, тот и ныне встает рано, а коли на сердце горюч камень лежит, то и целые ночи не смежает очей, Не диво же, что первый луч солнышка застал на ногах и приезжего гостя и его хозяина. Когда Семен вышел из опочивальни в красную горницу, он нашел уже дядю за столом пред харатейным Евангелием. Боярин дочел лист, застегнул схватцами книгу и троекратно целовался с родичем. После малой беседы о чтимой на тот день главе Святаго Писания, они повели речь о былом и грядущем, и подобно тому как у плавателей корабельных стрелка матнит-камня всегда к одной стороне клонится, так и сердце молодого князя навело слово на избранницу души его.

— Поведай мне, дядюшка, молвил он, – буде тебе не знамы имена девушек чтó поволил выбрать государь, то нешто никто из твоих челядинцев не ведает того?

— У меня наказ дан не сходить со двора пока я в опале, и со сторонними не молвить опричь убогих. Но я чаю, Ключница Малуша, чтó у меня божедомницей правит, должна быть о том сведома. Баба она дошлая, и крестница у нее живет на сенях царских.

— Оповести же ее, Бога-ради, чтобы мне перемолвить с нею.

Лаптев кликнул служилого челядинца и дал ему приказ позвать божедомную ключницу. И через мало времени вошла немолодая женщина, в темном опашне, окрытая платом. Низко поклонилась она боярину и наезжему гостю.

— Послушай, Малуша, молвил ей окольничий, — ты, надо-быть, не безвыходно сидишь в убожнице и, может-статься, ведаешь, чтó ноне во дворе государевом деется. Скажи же, слыхала ты коих девиц государь в число двенадцати невест обрал? Я мню, то знаемо тебе.

— Отец-боярин, отповедала ключница, – я тогó и слыхом не слыхала. И нешто повадно нам, кормилец-осударь, на молву людcкую уши отверзать в такие тошные времена. Да я слуха и видения, с горя, совсем отбыла.

— Оберегись греха, Малуша, строго сказал боярин. — Я наказывал тебе: говоря по совести и прямоте, буде это тебе ведомо.

— Хоть пытай, боярин, ничего не ведаю, возопила женка: — где мне то знать, бабе никчемной и худоумной. Посмею ли я чтó отай делать? Да мне бы и свету белого не зреть, чтобы день та ночь лихая иродияда-трясавица меня била….

— Не говора, тетка, такой речи негожей, сказал Красный: – буде ты знаема о том чтó мы ведать желаем, барин на тебя гнева не положат и не станет держать в нелюбви, а от меня три алтына тебе будет дадено.

— Вoистину ль то, бояре милостивые?

Малуша поглядывала мнительно то на Михайлу Матвеича, то на его молодого гостя, и когда князь правым словом зaкрепил свое обещание, и окольничий согласно с тем молвил, она воскликнула радостно:

— Инó коли так, осударь, то я твоей милости всю подноготную расскажу. Кому же и ведать опричь меня, чтò на государевых палатах деется? Ведь моя дочка Крестовая Олена первая девка на сенях. Стало я по пальчикам перечту вам не токмо что невест царя-государя, а и всякий волосик у них в косе девичьей. Уж мне ли не ведать чтó творится во дворце царском!

— Говори же, остановил ее Красный, подавая ей серебряные деньги, — чьи такие девицы государем выбраны?

— Изволь, боярин любый, все тебе поведаю. Пожалуй прислушать. Перво-на-перво, чтó ни лучшая из браниц царcких, боярышня Аксинья Ивановна Образцова. Ну, девка! высокая, дородная, краше цвету алого. На в сказке сказать, ни в листах написать…. Сидит, так ровно наседушка над цыплятами, а пойдет — чтò пава-птица прекрасная

ступает….

— Другая? нетерпеливо сказал Красный.

— Тотчас, мой золотой. Другая девица-красавица Авдотья Богдановна Сабурова. Батюшка ее боярин именитый, роста и дородства великого, борода ниже пупа, а сама-то веселая да потешная, чтó вешний жавороночeк….

— Иные же девицы кто?

— Да чтó же ты, боярин, не дашь мне слова вымолвить — гонишь изгоном! Нешто речь-то у меня чтò рожь–мерой продается? Третья невеста — княжна кабардинская Олена Самбулатовна. Краса доподлинно заморская! Коса у нее до шелкова пояса, чтò вороново крыло, очи ровно камень агат, глянет – так…..

— А кто опричь ее?

— А уж чтó из бисеру да жемчужина, то дочка купецкая Марфа Васильевна Собакина. Несказанно пригожа обликом и статью…. Глазки у нее, голубушка, чтó твои яхонты лазоревые в перстеньке, так огнем и разгораются. А сама-то белее снегу белого и нежна чтó лебяжий пух в атласе. Видно, с серебра умывается….. Мати Владычица, чтó с тобою, боярин-осударь? Ты обомлел совсем.

Князь Семен был бледен, чтó полотно беленое, и немощно оперся рукой о стол. Боярин Лаптев подошел к нему и, взяв под руку, посадил на лавку.

— Недужится мне, шепотом промолвил Красный; — иди, тетка, с Богом; ты доскажешь нам в иное время.

— Да смотри, чтó было тут молвлено, про себя схорони! добавил окольничий.

— Не опасайся, осударь: слушать ухом я все слушаю, а языка поднять супротив твоего запрета николи не дерзну. Иссуши меня Бог до макова зернышка…

Малуша низко поклонилась боярам и вышла.

Не мало времена длилось молчание. Бывают годины, когда человек в лютом горе не силен внимать утешению, когда и ублажающее слово ему обидой кажется. Муж умудренный опытом разумеет то, и Лаптев, ничего не молвя, обнял племянника. Князь приник к нему головою и всплакался. И как дождь разрешает облак небесный, так слезы те полегчили cкорбящее сердце его. Он встал, прошелся по горнице и молвил:

— Ино будь же ты счастлива, Марфа, до конца, а надо мной горемычичем да совершится воля Божия.

Михайло Матвеевич понял тогда что настала пора призвать и разум к облегчению недужного.

И беседовал он с ним не мало, поучая словом от святых книг и своего познания житейского.

Но мы не будем сказывать, чтó говорил боярин; да и не успел он речей кончить, как брякнули три удара в праворотное кольцо и дали отголосок на весь двор. Окольничий подошел к красному окну. У ворот стоял конник, в одежде ближних людей царских, и с ним несколько оправников, знаемых потому, что у них при луке седельной навешены были собачьи головы и метлы, в знамение того что они как верные псы охраняют государя и выметают Русскую землю от его лиходеев. А медведя под воротами уже не было.

Лицо Лаптева посветлело. Он крикнул дворецкого, да наказ отворить ворота, и сам вышел на сени. Кромешники привязали коней и, по обычаю, пеши прoшли двором до крыльца. И встретил их окольничий на сенях и ввел в горницу.

— Здесь ли пристал князь Семен Красный? спросил набольший опричник, помолясь мало у иконы.

— То я! отмолвил приезжий.

— Князь Семен Иваныч! изговорил кромешник, – великий государь Иван Васильевич, оповестясь о твоем приезде, пожаловал – велел явить тебе милостивое слово и наказывает ноне, после обедни, видеть его пресветлые очи.

— Бью челом государю на том жалованье!

— Боярин и окольничий Михайло Матвеич! держал затем речь посланец, обращаясь к Лаптеву, – и тебя вспомянул своею милостью великий государь; он жалует – отдает тебе нелюбье, снимает опалу и велит неотложно ко двору бывать.

Великая радость явилась на лице боярина. В малое время, казалось, и рост его спрямился бодростью, и годы возраста как бы убавились. Он подошел к красному углу, припал на колена и сотворил три земные поклона пред иконой. Затем, поднявшись, он целовал троекратно царева посланца и повелел дворецкому подать заморского вина пить про государево здравие. И по тому наказу вошли в горницу двое челядинцев с великими подносами: на одном стояла хитро-чеканная фляга с серебряными кубками, на другом лежали черные соболи cибиpскиe. Лаптев наливал кубки и сам поднес гостям.

— Много лет здравствовать во чти и во славе государю богоданному! крикнул он, осушив стопу и подымая ее над головой.

Затем оболoк он кубки соболями, одарил ими царcкого посланца с иными кромешниками и сам проводил их сенями до крыльца.

И чрез мало времени весь двор боярский преобразился: из подобия темницы или печальной обители монастырской обратился он в дом радости и ликования. Обраны с полов черные войлоки, сняты с лавок темные налавочники, и все оболочено коврама цветными и золотными наволоками, как во дни Светлого праздника. Сам хозяин, в однорядке из зеленого алтабасу с золотыми схватцами, исполненный весельем, ждет попа молебны петь. В надворной божедомнице странные и убогие ублажаются от боярских щедрот. А ворота отворены настежь, и во дворе ставят великие столы, с погребов же выкатывают бочки беременные с медом и брагой на угощение нищей братии, чтó посланы челядинцы сзывать по торгам и улицам. И готовят в мешках деньги для милостыни, дабы и убогие веселились с боярином и молили за царя, отдавшего ему нелюбье.

 

 

ГЛАВА V.

Келья Государева.

 

Дворец-монастырь, чтó с 1564 года был любимым местом пребывания царя Ивана Васильевича, стоял посередь слободы Александровой, на берегу реки Серы. Глубокие пруды окружали ту мрачную обитель, обведенную земляным околом и высокою каменною стеной с бойницами, по подобию иных монастырей, которые в те времена были не только приютом иноков честных, но и крепкими твердынями для обороны от врагов своих и иноплеменных.

Внутри той ограды стояли палаты каменные о двух ярусах, под высокою кровлей с золоченым гребнем и маковицами. Над ними высились терема, крытые чешуйным гонтом, на подобие шатров и бочeк, с трубами из поливных изразцов, узорчато крашенные по лицу изображением трав и цветов, грифов и cирин. Многоверхие палаты те смыкались по одну сторону крытым переходом с благолепною церковью Успения Богородицы, а с другой стороны прилегали сенцами к наугольной стрельнице, где были тюрьмы заточников. Такое устроение явно знаменовало главные занятия грозного царя – молитвы и казни. В этой обители, где укрылся государь от постылой Москвы, было неприветно, чтó в гробе заживо уготованном отшельником. Тишина нарушалась только по временам благовестом церковного колокола, да звоном чаш и братин во дни празднеств, когда государь стольничал со своею опричиной.

В лето же 1571e Слобода оживалась необычно, когда многие девицы наехали по царскому указу на смотрины, с родичами и челядинцами всякого чину. Дворец, не отрешаясь еще монастырских обычаев, стал облeкаться в подобие палат пиршественных. Двенадцать невест, чтò обратили на себя любовное око государево, жили в теремах и светлицах, и хотя еще неведомо было кому из них быть царицею на Руси, но около их, чтó хмель, вились уже с ласкою знатные боярыни.

Князь Красный и окольничий Лаптев приехали к воротам царcкого дворца, когда не отпели еще службы у Пречистой. Отдав коней холопам, перешли они через двор к остро-верхому крыльцу и поднялись на Красные Сени. Тут по обычаю каждодневно собиралась не малая толпа людей дворcких и служилых всякого чина: кто зван был пред светлые очи царские, кто приходил с челобитьем, а иные и затем только чтобы проведать про указы и новины. Здесь остались и наши бояре, дожидать призыва государева. И не мог не приметить князь, что многие, спознав в нем нарочно званного к царю человека, глядели на него с береженьем, не ведая еще, будет ли то новая звезда или только огонь блуждающий. Через малое время из палат вышел стольник, и окликнув князя Семена, позвал его к государю. Перейдя сени, вошли они в горницу с красными окнами, обставленную по стенам длинными лавками. Тут встретил его человек в подобии иноческой рясы и шитой золотом тафье, не велик ростом, с необильною волосом бородой. Скуластые щеки, узкие глаза и все обличие являли в нем Татарина, а взгляд, исполненный злой непрямоты, обличал одного из тех ближних кромешников, чтó окружали Грозного царя и были орудиями его гнева ко всему земству. Пытливо оглянул пришедшего, он спросил:

— Ты ли князь Семен Красный?

— Я, отповедал мóлодец.

— Великий государь приказывает, велит тебе видеть свои светлые очи. Пожалуй, иди за мною.

И прошли они еще три палаты. В заду последней опричник отворил невысокую дверь, обитую зеленым сукном, и князь увидел себя в невеликой горинке. Стены и подволок ее обшиты были струганными досками, а оконице с слюдянною мелкoклетчатою рамой давало скудный свет. На передней стене виднелась божница, сиявшая золотом и цветными камнями, с горящею при ней лампадой. По иной стороне висел сайдак, – рогатый лук и колчан с пернатыми стрелами, иноземного дела. Посередь же покоя стоял невеликий стол окрытый черным сукном, с прибором для писания, книгами и харатейными свитками, и пред ним на точеном дубовом стуле, сидел некоторый муж. То была келья государева, то был царь Иван Васильевич.

Ему минуло в ту пору сорок один год жития, но казался он много старее. Скудная борода и необильные волосы, суровый, покрытый морщинами лик, и серые очи, сверкавшие зоркостью и нелюбием, являли чем исполнено сердце его. Одет он был в черный суконный полукафтан без всякого наряда, и только на персях висел у него створчатый крест с золотом и камнями. Одна рука его опиралась о поручень стула, другая лежала на книге с среброкованными застежками.

Опричник поклонился поясно и вышел. Красный же, обозрясь в келье, ударил челом до земли. Государь глянул на него испытующим взором и по малом времени молвил с ласкою:

— Встань, Семен!

Князь снова ударил челом и поднялся.

— Мы сведали, продолжал царь, — что тебе понедужило в Нове-Граде?

— Милостию Божиею ноне полегчало, великий государь, отвечал Красный, – и я спешил узреть твои светлые очи и земно кланяться на великом жалованьи ко мне худородному.

— Я доволен тобой, сказал Иван. — Ты обрел мне за рубежом гожих людей, а по отпискам чтó сланы тобой из земли Цесарской, вижу я, и сам ты не мало доброго и к нашей службе потребного спознал.

— Велики милости твои, государь, что ты нас из тьмы неведения к разумению науки ведешь.

— Тому пора уже.

Грозный царь пал в думу.

— Да, изговорил он помолчав, — время отряхнуть с моей Руси черный покров, коим оболокли ее недруги в пору татарских погромов и княжих усобиц. Пора явить ее на свет Божий. Но доколе же буду в том сопротивников встречать? Дoколь бояре крамольные не престанут мыслить, что Шемякины годы миновали, и я не в зыбке, и не пора ноне буйствовать, как Шуйскиe и Бельские? А Немцы! Они не хотят научения нам, не пускают ко мне людей потребных, чуют бо, что держава моя неподолгу на горло им ступит. Но я покажу лиходеям, что Русь не страшится их злокозненных измышлений.

И царь снова смолк в раздумье. Дивился князь речи государевой, а затем и еще больше изумлен был. По немалом молчании глянул на него Иван Васильевич милостиво и сказал:

— Князь Семен! поведай мне не тая, как разумеют обо мне в землях немецких?

— Великий государь! слава дел твоих возносится всюду: иноземцы дивятся крепости руки твоей на ополчение ратное и одолению над врагами.

— А в деле устроения государского.

— В том почитают тебя мужем чудного рассуждения и весьма строительным до державы твоей.

— О нравах же моих как мыслят?

Красный смолк, как бы препинаясь в слове.

— Правду, единую правду ведать желаю! вскричал грозный царь, обратив к нему взор, как бы горящий огнем. — Тебе надо-быть знаемо, что за негожее слово пред нами у иных голова с плеч катилась. Ноне же говори не опасаясь: хочу ведать доподлинно как разумеют меня иноземцы.

— Да будет воля твоя, великий государь. За рубежом дивятся нескудной щедрости твоей, но почитают гневным….

— Ну!

— И не в меру грозным до людей твоих.

— Инако cказать, мучителем.

Князь Семен невольно дрогнул при том слове царя. Иван Васильевич глянул на него сурово, и помолчав мало, заговорил:

— А нешто в иноземщине именуют грозным врача, который ради излечения недуга дает болящему зелия горькие и претительные, но служащие ко здравию? И слывет ли за грозного многоопытный ведун, чтó видя, как боль огневая снедает часть тела, отсекает зараженный уд, дабы спасти человека от конечной гибели? Не то ли и мне суждено. Приемля на главу венец прародительский, не обрел ли я многолюбимую Русь мою в недуге безвластия и крамолы, чтò грозило ей конечным рушением и смертию? Чтó же мне настояло ради спасения ее от погибели? Али бы поить сытою медвяною и дать недугу заматереть и до сердца дойти? Не повинен ли я изгонять яд таковым же ядом и отсекать члены согнившие? И я мучитель моей излюбленной Руси! Нет! Яко муж жену, по Писанию, я бию ее в исправление наказуя.

Он сложил руки у персей и склонил голову. И почудилось Красному, что светивший на царя луч от лампады сверкнул ярче обычного, но не мог он приметить, отразилось ли то в слезе павшей из очей государя, или на кресте, чтò висел на груди его. Когда же Иван поднял голову, на лице у него слез не виделось. И обратясь к князю, молвил он:

— Или же инако мыслят иноземцы?

— Государь великий!

— Исповедай всю истину не таясь.

— В землях немецких говорят: почто де вместе с болящими и зараженными членами и здравые отсекаются? Ради чего с лиходеями гибнут слуги верные и города с женами и детьми?

Изговоря ту речь, Князь Семен, мнилось, сбросил от сердца камень чтò тяготил его многие дни и трепетно ждал отповеди государя. Брови Ивана сошлись над очами и рука крепко сжала опоручень стула. И поднялся он с седалища, быстро подшел к отважному мóлодцу, сверкая очами, и крикнул:

— А кто эти слуги верные? Не те ль чтó с единого слова гневного к недругам моим отбегают и им служат? Али те, чтó послужа царю и земству, опосля опираются на послугу и дерзают памятовать о поре воли боярской, мысля быть направниками дел моих? И какие грады изгубил я? Не господин ли то великий Нов-Город, вскормленный безсудием, чтó посмел царю боговенчанному уставы давать, и дабы уклониться от власти законной, измыслил под руку Круля Польского отойти? О, да падет на главы изменников неповинная кровь, при казни лиходеев пролитая! В том врач невиновен, ибо он человек тленный, и в руке его оружие не сверх естества нашего.

Царь начал ходить из конца в конец келии, и как она невелика была, то он непрестанно обращался вспять, подобно пардусу в клети.

— Да, молвил он тихо, как бы ведя речь с собою одним, — ино не достоит ли мне исправлять царство мое и искоренять злобесных человеков? Домове беззаконных требуют очищения, глаголет премудрый Соломон. Меня разумеют мучителем, а нешто не было мук во дни царей благочестивых? Не принес ли Константин Великий в жертву сына ради блага царства? А за князем Федором Ростиславичем менее ль крови пролито в Смоленске, чем ноне в злокозненном Нове-Граде? И святой царь Давид не предал ли казни Иевусеев, кои претили ему володеть в народе Израильском? Кто же нарицал их не в меру грозными? Да и нешто людям царя судить, когда он бог земной, и подобно Богу не должен думцев слушать.

Иван сел на стул, и чело его окрылось думою. И не мало времени протекло в молчании. А затем обратился он к Красному и милостиво изговорил:

— Князь Семен! Ты по изволению нашему видел земли долгою наукой просветленные, от которых нам по времени многое познать належит. Мне в деле государском потребны люди новые, не в крамольном боярстве взрощенные, и ты будешь нужен в том чтò замышляю для блага моего царства. Я готовлю тебе службу пригодную, но тому еще не пора: допрежь настоит мне cкончать иное дело — избрать жену добрую. Ноне ж мы тебя жалуем — указываем быть при нас в стряпчих.

Красный ударил челом до земли. А царь взял со стола серебряный свист и подал знак призывный. И вошел тот же опричник чтò князя в келью водил.

-Булат! молвил Иван Васильевич, – оповести в приказ, что мы жалуем слугу нашего, князя Семена Красного, в комнатные стряпчие. Но в разряды того не писать, ибо мы готовим ему иное.

Кромешник поклонился поясно, а Красный целовал руку государеву, в милость ему для того простертую. Видимо было, что царь обретался в необычном благодушии.

— А невесты нет у тебя? спросил он, с ласкою обратясь к Семену.

Нежданый тот спрос пробудил на душе князя скорбные думы, чтó недавно в ней заснула. И побелело лицо его.

— Чтò же обомлел ты? молвил царь. — Али ты девка нетронутая, чтò при помине о женихе мутится? Пожди: мы oкрутим тебя косой русою, за невестами чаю не изгоном гнать, вон и во дворе нашем найдутся. Теперь иди к крестному целованью и стряпню принять, а о вечере будь в нашу трапезу хлеб есть. Булат! зови Лаптева.

Красный снова ударил челом и вышел из кельи с опричником, который неласково глядел на него узкими очами. В передней горнице встретили они окольничего Михайлу Матвеича, ожидающего ровно праздника, когда позовут его пред светлые очи царские. И заслыша о призыве государевом, он просиял радостию, целовал племянника и пошел с поспешением в палаты.

А Князь Семен, по жалованному ему чину, не мешкая, принял государеву стряпню, иначе сказать шапку, рукавицы и посох царcкий, и дал по старине и по пошлине, как от дедов и отцов пошло, запись крестоприводную: „Государю служить и прямить, а в стряпню коренья лихова не класть и его здоровье государево во всем оберегать!

 

 

ГЛАВА VI.

Место и честь.

 

По вечеру изготовлен был стол в дворцовой трапезнице, где царь Иван Васильевич часто изволил кушать с ближними опричниками. Тут все было в простоте, как в небогатых обителях иноческих. Посеред палаты, под медным панникадилом с горящими свечами, стоял немалый стол, окрытый белою скатертью, на нем нехитрой работы оловянная посуда да чары и ковши серебряные. Округ тянулись неряжные лавки, и только в красном конце виделся стул дубовый. В переднем углу, под иконою Вечери Тайной, аналой стоял, и на нем лежала харатейная книга. И собрались в той палате ближние и излюбленные государем люди, в числе близ сорока человек, в черных рясах и в тафьях, шитых серебром и золотом, и опричь того служилые стольники, крайчие и послушники.

В урочный час отворились входные двери, и вошел в столовую царь-игумен, опираючись на посох и ведомый под руку парaклиcиархом, Малютой Скуратовым. Все братия поклонилась ему поясно, а затем сняв тафьи, обратились к святой иконе, и келарь начал читать светлым голосом молитву предтрапезную. Государь-игумен припал земно пред образом, творя поклоны, а с ним и все предстоящие. По скончании же моления царь садился на дубовый стул, а братия по лавкам, старейшие и молодшие по чину. Стольники начали носить с кормового поставца к столу кушанье хлебы и перепечи, взвары и пряженье, а крайчие наливали в то время по чарам вино горячее. И сотворив крестное знамение, все пили чару и принялись трапезовать.

В ту пору келарь, став у аналоя лицом к сидящим, начал читать по великим Минеям-Читьи житие памятуемого в тот день святого угодника. Государь и все братья-опричники слушали того чтения в молчании и с великим вниманием и послушанием.

И был стол во полу-столе, когда Иван Васильевич оглянул вокруг вечеряющей братии и остановил взгляд на дальнем конце стола, где промеж молодшими сидел князь Семен Красный. Царь посмотрел на него милостивым оком и молвил ласково:

— Князь Семен! ты, живя подолгу в земле иноверной, надо-быть мало питал душу млеком духовным. Тебе ноне паче иных слушать Писания надлежит и после немецкого гнилословия во уши многоценного бисера от книг святых принимать. Иди ближе к нам и сядь под Борисом.

При том слове царском молодой боярин, посредственного возраста и цветущий благолепием, чтó сидел на переднем конце стола ниже Малюты Скуратова, отодвинулся мало, уготовляя место рядом с собою. Красный кланялся государю на его жалованьи, и шел садиться где было указано. Но в ту пору знакомый уже князю опричник с татарским обличием, который теперь сидел обoк с Годуновым, поднялся от стола и кланялся пред государем большим обычаем.

— Ты чтó, Арцыбашев? спросил его царь

— Великий государь! изговорил кромешник: не вели казнить, а поволь челобитье выслушать.

— Говори.

— Ты, государь великий, жалуешь нас холопьев и указываeшь при себе место и честь. Ноне же то не по обычаю велел.

— Да нешто мы в думе, али на посольском приеме и великом столованьи, где местами считаются. Ты не в Грановитой палате, а в убогой нашей трапезнице.

— Пред лицом твоим, государь, настоит везде обычай блюсти, и мне сесть ниже Красного не в стать.

— Я не царь тут, а смиренный игумен моей братии монастырской, и сам не на престоле сижу.

— Головы наши в твоей руке, великий государь, а чести моей то не повадно.

— Булатко! изговорил гневно Иван Васильевич: – нéшто ты с земским уставом хочешь в мою опричную обитель идти? садись под Красным!

Арцыбашев ударил челом, но не вставал.

— Посадите его! молвил царь, обращаясь к стольникам.

Двое служилых кромешников подняли боярина, брали под руки и посадили на лавку ниже князя Красного. Но только отошли они, Булат посунувшись со скамьи пал под стол, видимо не подчиняясь царевой воле. Государь глянул окою и молвил усмехаясь:

— Али хочет он Семену ноги целовать? Мы не желаем дозволить столь необычного смирения. Подымите его и одержите.

Послушники выволoкли Арцыбашева, посадили силой за стол и держали крепко, не отводя рук. И столованье продолжалось, а келарь опять житие по Минеям читал, и братия слушали с прилежанием. Через малое время крайчие налили в ковши вина фряжскаго, и государь пить изволил, а с ним и все трапезующие. Один строптивый Татарин ковша своего не брал.

— Пей, Булат! крикнул царь.

— Мне зазорно то, великий государь, отвечал боярин.

— Я приказываю тебе: пей!

— Утроба претит под Красным пить.

Государь вcкипел, и серые очи его загорелись гневом. Выпрямился он и ударил рукой по столу, так что зазвенели на нем ковши и чары серебряные.

— Пей, пес окаянный! Крикнул он грозно.

— Волей не выпью, отмолвил опричник.

— Тaк напою неволей.

Царь позвал крайчего и велел налить ковш вина горячего. Затем поднес он к нему свечу от паникадила, и возгорелось вино огнем красно-лазоревым. Государь обратился к сидевшему обок с ним боярину Малюте.

— Поднеси ему от нас подачу, отец парaклиcиарх, изговорил он.

Скуратов взял из царской руки пылающий ковш и поднес к Арцыбашеву. Татарин, которого послушники держали неотступно под руки, стиснул зубы накрепко. Но Малюта, видя его упорство, шепнул нечто стольникам. И снимали они с упрямого боярина тафью, один брал волосы его, другой за необильную бороду и силою разомкнули ему уста, а парaклиcиарх приблизил ковш – и полилось вино в отверстую гортань. Хотя на счастье Булата огненная струя пред тем и угасла, но словно верви напряглись жилы на багряном лице его, и очи прослезились кровью. Грозный царь притом посмеялся.

— Государь великий! молвил Красный, встав от стола и земно кланяясь: — пожалуй отпусти вину из-за меня погрешавшему пред тобою.

— Нешто ты указ мне, Семенко! изговорил гневно царь. — Памятуй себя единого, а от советов остерегись. Арцыбашев верный холоп наш, и мы на него не сердитуем, опалы не налагаем и головой тебе не выдадим. Я только пошутил с ним за дурость его.

И царь повелел келарю читать Минеи-Четьи и слушал житие святое до скончания. А затем он встал от стола, встали и братия-опричники, и келарь говорил молитву после трапезную. И прощавшись со всеми, отошел государь из палаты, ведомый под руку боярином Малютой Скуратовым и на посох опираючись. А князь, выходя с иными, повстречал злобный взгляд лежащего на лавке Татарина.

 

 

ГЛАВА VII.

В  тереме.

 

В одной из многих пристроек дворца царского, которые теснились около больших палат, подымаясь одни над другими своими шатровидными кровлями, были терема, где в былые времена, ровно птицы в клетках, проводили дни красавицы. Тут над подклетами, где жила мамка и служивые девушки, высились светлицы и красные покои. Войдем в один из них. То была невеликая горница, у которой подволoк и стены обшиты были червчатыми сукнами, а окно с слюдяною oконницей в золоченом переплете в половину заволочено шелковою завесой с подзорами. В одном углу виделась икона с теплющеюся лампадой, в другом стояла кровать с небом, окрытая одеялом из камки, с высоким зголовьем. Под оконцем был стол, оболоченный скатертью с цветами, а на нем зеркальце с кивотными створами, белильница и румянница серебряные. По одной стене тянулась лавка, ряженная полавочником с шелковыми травами, а по другой стояли шкатуни и ларцы с платьем и кузней женcкою.

У oкна сидела на лиловом стуле девушка и, склонясь над столиком, низала церковную пелену по рудожелтому бархату мелким жемчугом, который насыпан был на серебряном суденышке. Сарафан голубого атласу не таил ее красивой стати, a из-под белых пышных рукавов виделась ручка самого полотна белее. Темнорусая коса с косником, повершенным голубою лентой, опускалась до полу. В синих очах ее, поникших к шитью, виделось раздумье, а лицо белое, чтò нарцис цвет, было исполнено красотой. По неторопливой работе и малому вниманию к тому, как шились узоры, замечалось, что помышления девушки обращены были не на то низанье.

В стороне виделась бодрая старушка в темной шелковой телогрее и тафтяном повойнике. Она выбирала из сундуков сарафаны, шубки и летники, с береженьем озирала их на лавке и снова укладывала. Видимо то была любимая мама девицы. И перебирая рухлядь, старушка по временам пытливо оглядывала красавицу. Уложив же по местам все наряды девичьи, подошла она к оконцу, глянула на работу боярышни и молвила:

— Чтой-то с тобой деется, дитятко Марфа Васильевна?

Глянь пожалуй, какие ты каракли пошила.

Девушка подняла свои долгие ресницы, и очи ее глянули на маму, а там опять поникли к работе. Белое личико ее поалело, словно пал на него луч зари розовой.

— Повинна, мамушка, сказала она светлым, но трепетным голосом.

И взяла она со стола серебряные ноженки и начала пороть свое вышивание.

— Да полно тебе сидеть за работой, дитя рóдное! Ну то ли ноне времечко чтобы в труде его мыкать. Я чаю у тебя в головушке-то иная дума повилась?

— Нешто ты не ведаешь, Запава Минишна, что я к труду обыкла, да и пелену к святой Софьи шью по обещанию, отповедала красавица, продолжая пороть работу.

— Эх, светик мой, да нешто не поспеешь! Ты ведь стоишь ноне у врат райcких. Вспомянь, ненаглядная, чтò напредки-то ждет тебя. Лerко ли молвить: от двух тысяч красных девиц угодила ты в ряд дванадесяти избранных. Диво ль будет что изо всех государь-батюшка тебя возьмет! Есть о чем погадать.

— Почто же о том гадать, молвила девушка, принимаючись опять за шитье: — чтó Господь пошлет, тому и статься.

— Вoистину, Марфушенька! Да ты помысли чтò надеяться-то ноне может. Мати Пресвятая, кое счастье напредь видится! Невеста царская! Да от этого и Польской королевишне не поспится и у царевны Свейcкой завертится зголовьице под щекой и скатится с плеча одеяльце парчевое. Лerко ли: царица благоверная всея Руси!

— Не то манит меня в грядущем, мамушка.

— А чтó же? Ино жених-то каков! То уже не князь Семен. И слово-то не легко молвится с его именем. Во всем белом свете один обретается. Ни у коего короля и салтана иноземного нет такого богачества: ни чашей моря исчерпати, ни казны его посчитать. Не даром тебе, Марфа Васильевна, о запрошлых святках, на Васильев вечер, вышла подблюдная песенка:

Идет кузнец из кузницы,

Шубенка на нем худенька:

Одна пола во сто рублей,

А другая в тысячу.

Хороша шубенка, к слову молвить: на целом свете купца не обретешь. И чует мое сердце судьбинушку твою, дитятко выкатиться тебе жемчужиной на шапку царскую. Не попусту мне и сон-то привиделся: ровно в мыльне мы с тобой, и полощешься ты чтó лебедь белая, как отколь ни возьмись, медведь великий вышел из предмыльника и погладил тебя лапой по спине, а лапа-то такая косматая и пушистая.

— К добру ль то, мамушка?

— А нешто инако! Да и блаженный-то, как мы ономнясь чрез Москву ехали, памятуешь, на притворе у Чудовой обители, поклонился тебе земно и говорит: „У, кaкая высoкая! Выше великих боярынь и княгинь выросла!“  Я-радуючись в ту пору полденьги ему дала. Эко благо, помыслить: из купецкой избы, да в палаты царские!

— Мамушка! изговорила вдруг девица, которая до сей поры сидела молча, склонив очи на свою работу: – поведай мне пряным словом: нешто я пригожа?

— Ах ты, светик мой ясный! Да где же обресть красавицу выписную, чтобы краше тебя была? Глянь-ко в зерцало: ведь ты пригожа ровно херувим Божий. Бела, как вешний снег, очи ясные, чтò у сокола, брови черные, чтò у соболя, а коса-то шелковая лоснится, будто кованая. Ино где же ровень тебе есть, моя ненаглядная?

И Запава начала целовать девушку, как мать целует родимую дочку в ту пору, когда любуется ея красотой и пригожеством.

— А мне, мамушка, ноне мнится что не мало подурнела я. — молвила девушка.

— Ох, дитятко! cказала глубоко вздыхаючи старушка: — единый опас мою душеньку мучит; дородством-то ты не обильна, да цветом на личике мало цветешь. Ино уж румяниться бы тебе больше: ведь не Литвинка ты, а православная.

Красавица поникла головой.

— Не поимет меня государь, проговорила она. — И печаль, ровно облаком, заволокла ее прекрасное личико.

— Бог Господь милостив, Марфушенька! Не кручинься до поры и гони от себя черные помыслы. Где чается, там и встречается. Бают, ноне царь-батюшка темные ризы снял, и опричным приказано разоболочься: видно день суда его не далек.

За тою речью настало молчанье в горнице. Марфа Васильевна, опираясь локотком о стол, пала в раздумье. Старушка-мама стояла подле и глядела на нее умильно. Вдруг девушка стрепенулась, словно птичка на утренней заре, встала со стула, и синие очи ее сверкнули необычною живостью и личико поалело румянцем.

— Помолись, матушка, за царя-государя и люд православный! сказала она голосом, в котором чуялась какая-то сила не девичья.

Запава Минишна подошла к переднему углу и склонилась пред иконою, творя крестное знамение. В ту пору красавца нежданно крикнула. Серебряное суденышко зазвенело, падая со стула, и жемчуг раскатился по полу. Старушка поднялась в испуге. А девушка, бледная, чтó плат, стояла опираясь на стол и вперив очи в окно, помимо полузадернутой завесы.

— Чтó с тобой подеялось, дитятко? молвила мама. – Что жемчуга-то просыпала, так не великое горе: обожди мало, я покличу сенных девушек, до последнего зернышка все соберут. Да чтó ты в оконце-то приникла?

Мамушка подошла к окну, а осенив рукою глаза, глянула сквозь слюду. Там, по иную сторону теремного двора, на Красных Сенях, где собирались люди дворские, стояла кучка стольников и других чинов, и впереди всех молодец в алом кафтане, желтых сапожках и собольей шапке.

—Ахти, Пресвятая Владычица! Крикнула в свой черед старушка; — Да никaк это князь Семен! То-то даве баяли, якобы он позавчера в Слободу наехал.

И она пытливо и жалостно глянула на сомлевшую красавицу.

О той поре стукнули в дверь, Запава Минишна отворила, и вошла девушка верховая. Кланяясь поясно, она проговорила:

— Боярышня, Марфа Васильевна! Великому государю угодно чтобы девицы браные ноне опосля стола собирались на беседу в Золотой палате. Изволь пожаловать, осударыня.

И поклонясь еще раз, сенная девушка вышла из теремвой горницы.

 

 

ГЛАВА VIII.

Царские невесты.

 

Золотая палата, где справлялись праздники царские, была не малая горница о шести окнах на лицо, с узорочно крашеною слюдой в золоченых переплетах. Подволoк и стены ее пoкрыты были бытейским письмом: тут в щитах изображалось красками и золотом крещение святой княгини Ольги, обретение Животворящего Креста, притча о Динаре царице Иверской и иные образы. При входе стояли печи муравленых изразцов, а пол, стланый дубовым кирпичом, крыт был коврами кызылбашскими. Над дверями возвышались палаты, где был тайник со смотрильною решеткой, заволоченною шелковою завесой. Насупротив, по углам, стояли иконы в золотых ризах с жемчужными убрусами и промеж них место царское, на подобие башенки, обитое с лица серебряными листами, а внутри червчатым бархатом. Обок же его виделись боевые часы немецкого дела, на слонах  серебряных с планидами.

Вдоль стен тянулись скамьи с застенками и лавки крытые полавошниками из златотравчатой камки с гривою, поверх которых лежали подушки турского бархату. Посередь палаты висело паникадило слоновой кости о двух поясах, а под ним стоял великий стол дубовый на точеных ножках, окрытый скатертью браной с жемчугом. На нем высился двоеглавый орел из сахара, устроен красками, золотом и самоцветным камением, а около наставлены были серебряные блюда и судки со смоквами и финиками, печеньями, пряниками и ягодными зварами, да ковши и кубки в виде дивьих зверей, кораблей и птиц с медами и морсами.

В этой палате собирались по царскому наказу на сиденье и беседу двенадцать невест государем избранных. Взятые из двух тысяч красных девушек, какими искони славилась земля Русская, все они были так пригожи, что Иван Васильевич все еще мешкал конечным выбором. Ведая, что третий брак последний по уставу святой церкви, государь желал совершить дело не торопливо, сличал невест в красоте, пытал разум и сердце их, и люди дворские еще не знали кaкой из двенадцати звезд им кланяться.

Девицы все одеты были одинаково, чтобы наряд одну не красил пред иными. На них были атласные сарафаны, обшитые золотым или серебряным кружевом, с круглыми схватцами до низу. Из-под них пышно выникали рукава снегобелых сорочек, шитые в узор шелками. Бархатные начельники, низаные жемчугом, лежали на головках, а длинные ленты от косников падали до сафьяновых черевик. На шeйках были жемчужные ожерелья, и такие же запястья охватывали ручки, до локтей оголеные.

Не мало времени миновало, как обраные девицы ждали конечного решения своей судьбины. Были в ряду их бедные и не именитые родом, и чтó же сулило им грядущее? – престол царский, имя благоверной государыни и поклонение всех людей русских. Диво ли, что красавицы млели в надежде и опасении?

И привольно было девицам в палате. Их не тревожил ни единый глаз сторонний: ни боярыни дворские, на верховые прислужницы без призыва туда входит не смели. Приводилось ли вам видеть, когда не мало девушек соберется, и око родителей, ни пестунов не блюдет за ними? Сколько веселья, и резвости и смеху разсыпчатого! В старину смиренье было по присловью девичье ожерелье, но только при людях незнаемых и старейших сидела красавица опустя очи, а с подругами была такою же, как и в наши дни.

В ту пору в палате одни девицы сидели по лавкам и вели речь промеж себя, другие, оплетясь белыми руками, ходили от края в край, а иные кушали взвары и сласти, или грызли орехи серебряными щелканцами.

— Позвольте выслушать, девушки, чтó загадала я: выпьем-ка меду про здравие будущей царицы! взговорила одна из них, Евдокия Сабурова, налив золоченый кубок, хитро сделанный подобием петуха с глазами из багрецовых яхонтов.

— Гляди, Авдотьюшка, не запеть бы самой тебе петушком с этого кубка! сказала Образцова, высокая и полная девушка, румяная чтò розан.

При этой речи все невесты посмеялись и меду кушали.

— А хотите ли, девицы, я ноне вам поворожу: угадаю кто из вас царицей будет? промолвила весело Евдокия.

— Сгадай, сгадай, кудесница! взговорили подруги, окружив ее радостною толпой.

— Ино дайте-ка мне перстеньки свои.

Она побрала персти, чтó красавицы с пальчиков посымали, опустила их в кубок, из которого пила про здравие царицы, поставила его на стол и накрыла шиpинкою.

— Смотрите же, девушка, слово мое верное: чей перстенек вынется, той и царицей быть, и все мы ноне ей челобитье справим.

— Добро, добро! говорили боярышни.

Сабурова подняла кубок, встряхнула его троекратно и белою ручкой своею вынула один перстень.

— Глядите, чeй же это? молвила она.

— Не мой, не мой! говорили вздыхаючи девицы. У одной и слезы из очей проступили.

— То мой перстенек с изумрудом! радостно крикнула черноокая девушка, не мало набеленая и румяненая, с иноземным обличием. – Здравствуйте же меня царицей.

И величаясь она села на лавку обок царского места, откинула назад голову и сложила руки на груди.

— Добра здорова будь, матушка государыня! говорили девицы, подходя к ней очередью и кланяясь в пояс.

Она была трепетна от радости и не могла отвечать на речи подружек. Невесты же отходя посмеивались, хотя приметно было, что иные завидуют счастливце, и для одной потехи избранной. А чтó будет, когда сам государь оповестит свою суженую?

— Помяни же нас, осударыня, егда приидет царствие твое cказала Евдокия, снова кланяясь.

— О, буде я царицей доподлинно стану, говорила чернooкая боярышня, — я вас, милые, не запамятую; всех дарить буду дарами великими — по шубке золотной и по жемчужному убрусу и оделю всяким узорочьем и кузнею.

— На том кланяемся тебе до лица земли. Ино поволь же великая государыня, в ту пору пожаловать женишка мне сироте меж твоих челядинцев поиcкать! молвила Сабурова, не тая усмешки на устах.

— Да, я всем вам, девушки, обыщу суженых, всех честным обычаем устрою, да вы будете при моем тереме верховыми боярынями. Слово правое!

— Благодарствуем, царица-матушка! ответила Евдокия, низко кланяясь. – Паче пеcка морского твои милости к нам небогим. Почто же вы, девушки, челом не бьете государыне на ее великом жалованьи?

Но она не смогла дольше сдержать себя, и звонкий смех ее пробудил веселье во всей толпе девичей. А в шутку нареченная царица вошла в обиду, поднялась с места и отходя к стороне молвила:

Смейтесь, девушки, как-то поглумитесь вы, когда я на царство сяду! Эта речь умножила общее веселье. Только одна девица с темно-голубыми очами и темнорусою косой, перевитою золотыми нитями, не делала той потехи; стоя под узорочно-писаным окном, она словно и не слыхала девичей размолвки. Сабурова подбежала к ней и целуя в уста, молвила:

— Прислушай-ка, Марфушенька, чтó деется у вас! Царица Алена Самбулатовна пожаловала, дает обет женихов нам подыскать. Чтò же ты ей на том не правишь челобитья?

— Свет мой, Авдотьюшка, завсегда-то ты шутки надумаешь.

— А ты же почто грустна? Нешто опас берет о судьбине! Не кручинься, пожалуй: ты воистину будешь царицею. Ведь всех ты нас краше и разумнее: мы супротив тебя чтó былинки пред цветиком. Глянь, cколь ты пригожа! Изрони же слово веселое из уст алых.

И Евдокия любовно начала целовать Марфу.

— Ах, девушки! продолжала она, обращаясь к веселой толпе подружек: — молвить ли чтò мне на разум вспало? Я чаю меж нами у всех помыслы о грядущем есть; почто же их отай хоронить? Поведаем-ка, чтó каждая поделает, когда вправду царицей будет!

—То добро ты придумала! сказала ей Ксения Образцова: — почивай же сама наперед, а опосля и мы очередью.

— Ив ладно, девушки: повольте прислушать. Буде мне суждено царицею быть, то я во дворе государевом поведу всякое веселье: чтó ни день – станем мы песни петь, иrрать в игры и царя-государя забавлять; летом в потешье ему будем водить хороводы, а по зиме в санках его катать под собольим одеяльцем. Ну а ты, девушка?

— Когда же я государыней буду, молвила Образцова, сложа белые руки на высокой груди, — у меня на светлицах полста девушек сенных с зорьки утренней станут сидеть за работою — готовить наряды да ткать ковры шелковые. Сама же я буду вышивать золотом ширинки, да низать скатным жемчугом сапожки для батюшки царя.

— А буде мне Бог пошлет эту долю, cказала Елена Самбулатовна: – в терему у меня всякий Божий день станут собираться честные старицы и паломницы, и буду я с ними речи вести по душе и жаловать моим государским жалованьем. По часту ездить стану по церквам и обителям, давать вклады богатые и молиться по четкам из самоцветных камней про государево здравие.

В то время на палатях, где устроен был тайник, послышался шум, и за смотрильною решеткой вcколебалась завеса. Сабурова раньше иных то заметила и шепотом молвила подругам. Боярышни смолкли и глянули на палати, но не видя ничего за золотою решеткой, успокоились и опять повели беседу. Посели все оне на лавках. И каждая невеста исповедала, как бы она жила, когда волей Божиею государь ей ширинку вручит. Одна говорила, что всякий бы день кормила нищую братию и из своих рук оделяла милостыней; другая — что излаживала бы она пиры для властей и синклитства, третья — что при ней все дворские погреба и повалуши беспероводно полны бы были медом и сахаром.

— А чтó же ты молчишь, Марфинькa? ноне твой черед слово молвить! взговорила Евдокия, обращаясь к сидевшей в раздумьи Собакиной.

Марфа встала, сложила белые руки и подняла очи. И была она в ту пору пригожа несказанно. В меру высокий стан, волной возникающая грудь, лицо, исполненное красотой и светлые синие очи — все то высило ее над подругами, как розак садовый над полевыми цветиками.

— Буде меня изволением Божиим удостоит государь сопричастницей его венца избрать, молвила она голосом твердым, но кротким и негордостным, — я поревную быть чем была покойная Настасья Романовна.

— То как-же? молвила одна боярышня.

— В чем-же по Настасье пойдешь? спросила другая.

—- Расскажи, девушка! пытали иные.

— А буду я любить государя, как душу свою, ублажать, чтò дитя излюбленное. Я стану утешать его в злы дни, когда недоброхотные люди помутят ему крамолами сердце; буду молить о милости, когда лиходеи явят пред ним поклеп на мужей доблестных. Да, послужу царю и царству Русскому всем сердцем чтó издавна им дала. Когда государь будет в думе с синклитами сидеть, на коленях стану я молить Пречистую, да избавит его от лукавых думцев; пойдет в дело ратное на недруга – буду слезно просить Христа Господа о его здравии, воротится – омою его радостными слезами, приголублю горячим целованием, обовью вместо опоясочки руками белыми, уложу помимо сголовьица на груди, подле любящего сердца, и стану шептать ему в уши речи сладкие.

Синие очи Марфы сияли, и лицо чудно просветлело. Все девицы смотрели на нее в нерушимом молчании; в ту пору она в такой несказанной красоте явилась, что ни одна подруга не мыслила поровнять себя с нею. И поднялись они с лавок, и глядели на нее, затаив дыхание. А Марфа, обратя очи к освещенной лампадою иконе, изговорила:

— Матерь Божия! ты ведаешь, что я не о царском сане и прелестях жития высoкого помышляю: молю Тебя, да будет счастлив государь и наша земля святорусская.

И головка ее поникла на грудь, и слезы катились из очей.

В то время на палатях шелковая занавеса, окрывавшая тайник, снова вcколебалась. Видимо было, что за нею таился некто; но девушки, столпясь кругом Собакиной, того не приметили. Евдокия обнимала ее любовно.

 

 

ГЛАВА IХ.

Как государь царицу брал.

 

На утро в той же Золотой палате собрались опять царские невесты со многими дворскими боярынями, созванными по государеву указу. Палата наряжена была еще пышнее вчерашнего. По скамьям тянулись новые золотные полавошники, а в панникадиле горела свеча воска ярого. Но большого стола уже не было, а вместо того в Красном углу пред святыми иконами виделся окрытый парчею аналой. На нем лежали животворящий крест и Евангелие, низаное по бархатной доске жемчугом, а подле стояла серебряная чаша с кропилом.

Чинно сидели по лавкам нарядные и белолицые боярыни, смиренно и раздумчиво поводили очами молодые невесты, изредка переговариваясь тихою речью. То были уже не те веселые девицы, чтò вчера в играх и шутках щебетали здесь, как птички в зеленом садике. Видимо, что теперь собрали их не для потехи девичей, а готовится нечто иное.

И вот на часах с планидами, чтó стояли обoк царского места, пробил четвертый час от восхода зимнего, и узорчато обитая золотыми гвоздиками дверь отворилась. Боярыни и боярышни вставали со скамей и становилися вдоль палаты. Личики невест имели словно зарю пред восходом солнечным, и сердца их трепетали страхом и упованием. Все они ведали, что наставала давно ожидаемая година, в которую Господь укажет, кому из них быть царицей и раделицей земли Русской? В ту пору потянулись в палату бояре и cинклиты, и чином становились вдоль другой стены, супротив боярынь. Все очи обратились на входные двери.

И по малом времени, предшествуемый рындами, изволил войти государь Иван Васильевич, с царевичами Иваном и Федором, все в нарядных шапках и золотных кафтанах, с отложным воротом, браным жемчугом, самоцветными камнями. А следом за ними ближние люди царские Борис Годунов и Семен Красный несли на золотых блюдах — один белой тафты ширинку с вышитым двоеглавым орлом, другой перстень с лалом-камнем, для вручения той избраннице, которую государь наречет своею невестою. При входе царя все низко кланялись.

Государь стал на пристуле у места чертожного, и с радостным лицом обращаясь к предстоящему собору, говорил такое слово:

— Боярe! Когда Господу всемогущему по неисповедимым судьбам Его, угодно было призвать во святые селения свои царицу Марью, замыслили мы, дабы во грехе не жити и детей не оставить в сиротстве, избрать себе иную жену. И собрали мы по обычаю девиц от державы нашей не мало, и слезно молили Господа Бога в Троице славимого, и Пречистую Матерь Божию, и преподобного Сергия, и святых угодников и чудотворцев — да укажут нам достойную. Нове молитвы наши и предстательство заступников наших пред престолом Божиим услышаны дома Владыкою, и всемогущая и вседержащая десница Вышнего ознаменовала нам ту, которая по разуму и по добротам сердечным будет нам доброю в жизни подругой, и во всем благом сопричастницей, а вам и всему царству моему и всем Богом данным мне людям, недремлющею благожелательницей и пособницей.

На том слове все кланялись низко царю. Тогда ближняя верховая боярыня вывела по обычаю всех браных девиц на средину палаты и становила в ряд пред царским местом. Иван Васильевич, пождав мало, сошел с приступа, взял плат и перстень с золотых блюд, чтó по сторонам его держали Годунов и Красный, и неспешными шагами пошел к невестам. Все очи обратились к нему, с пытливым вниманием, и длинные бороды бояр, казалось, стали еще длиннее. А девицы поалели, чтò мaков цвет в ожидании своей судьбины. И помимо иных остановился государь пред Собакиной.

— Будь же ты, Марфа Васильевна, моею Настей-голубкой, молвил он, подавая ей перстень и ширинку. — Живи нам на радость и всем людям нашим на утеху — с тобою разделяю я стол великого царства Русского.

Марфа поклонилась большим обычаем государю, приняла трепетною рукою его дар, и очи ее, полные слез, обратились к иконам. А в то время послышался в палате звон: золотое блюдо пало из рук Красного, и сам он побледнев оперся на плечо близ стоявшего рынды. Грозный царь метнул на него пытливый взор из-под нахмуренных бровей. Окольничий Лаптев отвел к стороне обомлевшего князя.

Подняв избранную, государь подозвал к себе старшего сына, Ивана царевича, брал его за руку, подвел к Евдокии Богдановне Сабуровой и молвил:

— Иванушко! вот и тебе невеста: поими ее честно и любовно; она будет тебе доброю женою, а нам дочерью излюбленною.

Молодой царевич и дарованная ему царевна пали к ногам государя-батюшки и целовала его руки, земно кланяясь на милости и великом жалованьи.

И весь собор здравствовал государей с их невестами благоверными.

А затем вошел в палату соборный поп, в светлом облачении, с диаконом и церковным клиром, и став пред аналоем, поднял с него животворящий крест. И начали петь молебны Спасу и Пресвятой Богородице, – и бояре и боярыни, и все предстоящие молились о здравии царя и царевича с их нареченными невестами, а паче о том, дал бы Бог православной Руси добрую мать–царицу, какою была Анастасия Романовна, всеми излюбленная и присно-чтимая.

 

 

ГЛАВА Х.

Савушка.

 

О той поре Торговый-Крестeц, который был неподалеку от ограды царского дворца, словно улей пчелиный, кишел народом. Кaк ни сурова Русская земля, а человек торговый не обык у нас к топленой лавке; и осенью в непогоду, и зимой на морозе толчется он под Божьим небом, в перебой зазывая прохожих и считая деньги, примерзающие к рукам от холода. В день, о котором мы говорим, зимы еще не было, а стояла сухая и сиверкая осень. Каменные гостиные ряды и деревянные анбары, лубеники и дворы кружечные — все было людно и шумно. Торговцы похлопывали руками у порогов лавок, и, чтó дьяки в церкви, скороговоркою читали похвальбу про товар свой. Помимо бегали продавцы с обарными калачами и сбитнем инбирным. Повсюду, бродили нищие и калеки, бабы с грудными младенцами, незрячие старцы с вожаками, – и все голосили на разные гласы, моля о милостыне Христа-ради. В одном конце стояли подъячие, называясь прохожим писать челобитные и отписки, в другом попы безприходные ждали, кому будет треба лет молебны или паннихиды. Инде-же звучало оружие служилого кромешника, и сторонились от него черные люди, а парнишки торговые примолкали с своими покриками. Солнышко перешло за полдень. В то время на Крестце показался некоторый человек, босоногий и с непокровенною головою, в сермяжном полукафтане, ремнем опоясанном, с кожаными лестовками в руках.

— Сaвушкa! крикнули завидевшие его мальцы, и при том слове многие торговые люди повышли из лавок, а нищая братия потекла к нему толпою.

— Эва! взговорил юродивый, любовно глядя на убогих; — колико народу-то Божьего понаплодилось! Здравствуйте, православныe! Милости несу вам от Сергия угодника: молит Христа Спаса за вас! продолжал он, низко кланяясь на все стороны нищему люду. – Да спасибо-же батюшке-голоду: много Божьих людей с него народилось!

— Лихо-б те на язык за тоe речь, Сaвушкa! гневно сказал дородный купчин в суконном кафтане и высокой лисьей шапке: – надумал кому благодарствовать… голоду!

— Ино не ты-ли уж оголодал, Юрьич? крикнул юродивый старец: – позри-ка ноне на себя: вишь cколь животами-то поcкудел, ровно коровай!

— Ай да Савушка! послышалось в толпе: — душа нагишом — чтó ни есть в строку молвил.

И многие люди притом посмеялись.

— Чего с дурости горло-то надрываете? сказал обидчиво купчин.

— Да ты, Юрьич, больно не сердитуй, продолжал старик — не охочь ты Божьих людей тешить деньгой, так хоть собой-то потешь. Вон гляди, и твой брат посмевается, добавил он, указывая на другого торгового человека: – а не чует, что мошну-то у него вытянули.

Купец, на которого показал Сaвушка опустил руку в пазуху, а там обозрелся вокруг, и видя обок с собою слепого нищего, хватил его за ворот и крикнул:

— Родимые, тать! одержите его; мошну из зепи утянул?

Торговые люди столпились на крик его. А убогий старец стоял, опираючись на клюку, и жалобно голосил:

Подайте Христа-ради слепенькому убогому!

Передние почали обыскивать слепого и его вожака-парнишку, но не нашли ничего в суме их, опричь краюх давнего хлеба.

— Робята! взговорил купец: – ведь уродивый надо-быть видал, кто кошель-то у меня вытянул.

— Не греши! отповедал другой: – блаженный зрит очами не телесными.

— А може он общник тем, чтò молебны-то по карманцам служат.

— Ишь надумал! почто-ж бы ему в ту-пору в народ оповещать? за язык нешто тянули?

— Незамай его, братцы! по ушлом не угонишь, а спасенную душу в послухи не ставь! заговорили многие в толпе.

— Тише, люди Божьи! молвил босоногий старик громким и светлым голосом, обратя очи на золотые кресты храма Успенского. – Слышите?

Все предстоящие смолкли, но вдруг ничего не слышалось необычного.

— Чтò же чуешь ты, Сaвушка? спросил один из убогих.

Юродивый старец сложил руки на груди и обратился к нищей братии.

— Я поведаю вам, православные, такую весть, сказал он с весельем, от которого покрытое морщинами чело его чудно просветлело, – такую весть, что утешит царя на Москве, старца в келье и младенца в зыбке.

— Скажи! поведай! вскричала в толпе.

— Радуйся-же, народ Божий! Святые ангелы отнесли молитвы твои к престолу Господню. Ноне ты не сиротинка безматерний; в царское гнездо влетает белая царица-голубка. Радуйтесь и веселитесь, людие!

— Кой ляд он там мелет? молвил дородный купчин.

— Про Царицу вишь Небесную баял.

— Да про ангелов словно-бы поминал.

— Молиться наказывает. Уж не о царской-ли радости?

— Надо-быть так! говорили люди.

— Братцы, гляньте-ка; никак бирюч! крикнул кто-то.

Все обозрелись и увидали что из ворот царского дворца выезжали конники. Неторопливо подвигались они к торгу и через малое время остановились на Крестце пред толпой народною. Впереди был человек в красном кафтане с высоким шлыком на голове, а за ним трое иных, в стальных куяках и островерхих шеломах. Собачьи головы и метлы, навешенные к седлам, обличали в них кромешников. Когда всадники стали, толпа окружила их, ведая что золотой орел на жезле, чтó был в руках переднего, знаменовал бирючей, чрез коих оповещались в народ указы государевы.

— Шапки сдень! крикнул опричник.

Все головы обнажились, сам глашатай снимал шлык и кромешники сдели шеломы, ибо никто не смел слушать царcкую волю покровенный, как в храме слово Божие. Бирюч во услышанье всем говорил:

—Люди государевы, старшие и молодшие! Изволением Божиим государь, царь и великий князь Иван Вавильевич всея Руси, по молитвам святителей, восхотел сочетаться новым брaком во святом законе и волею всещедрого в Троице почитаемого Бога нарек невестою и причастницею своего венца царcкого благоверную Марфу Васильевну, дщерь Весилия Собакина, гостя новогородского. Да будет ведомо то людям всякого чина, и да молят они Господа Бога о долготе живота их.

— Добр здоров буди, государь Иван Ваeильевич с осударынею Марфою Васильевною! вскричали многие сотни голосов и слились в один радостный хор, кaким русские люди иcкони обыкли здравствовать царя своего.

А бирюч, изговоря слово, надел высокий шлык, стремянные окрылись шеломами и поворотили коней опять ко дворцовому везду.

В толпе людской пошел великий говор и приветы. Все люди, бедные и богатые, обнимались с целованьем, кaк в Светлый Христов день. Творили крестное знамение, обращаясь к церквам с молитвой про царя-государя и православный народ, развязывали мошны, оделяли милостыней нищих и метали деньги в железную кружку пред часовенкой, где торговые люди заручили уже ходячего попа здравный молебен петь. Сами слепые и убогие вынимали из зепей медные копейки на свечи и масло, и в толпе их имя невесты царской сплеталось с именем усопшей Анастасии, кормилицы нищей братии. Торговые люди почали замыкать лавки и лубеники, дабы нести по домам радостную весть.

— Чтó, Сапун Митрич, говорил один купчин, навешивая замок к запору своего амбара: — дождались и мы красного времечка; досель бывали дни светлые на боярских хоромах, а ноне праздничeк у нас на гостином дворе.

— Воистину так, Ширяй Фомич: и от нашего куста семячко попало в царский огородец.

— А чтó такое, други милые, подеялось? спросил третий торговый человек, вслушиваясь в эти речи.

— Да нешто не слыхал бирюча? Где-же ты хоронился? Али не ведаешь, что царица-то нареченная купецкая дочь!

— В правду ль вы бaите? Ну, дарует же Господь благостыню! молвил купчин: — у меня вон три дочки ставлены были на смотрины, да еще допреж царя их охаяли, а кажись девки приглядны и естеством телесным изобильные; в молодшей, гляди, пудов с полдесята вытянет.

— Чтó делать, друже, отмолвил Сапун: — клад не всякому охочему надо-быть дается–Марфуша пoкушай, а Анфиса попостися.

— А ведь уродивый-то, братцы, даве не мимо правды молвил, сказал Ширяй.

— Божий человек! Слова пухом на ветер не пускает.

— Ино смотрите-ка, други, чтó там деется? Вишь люд-то собрался; поглядаем и мы.

Купцы заперли лавки и пошли к посередь Торгу. Там пред кучкой незрячих старцев, жалобно голосивших стих про убогого Лазаря, сидел Савушкa, охватя руками свои босые ноги и тоскливо озираясь по сторонам. За ним толпа нищих ребятишeк потешались игрой в медные копеечки, метая их словно о замет в спину блаженного. Вдруг юродивый поднялся спешно и всплакался; чтó градины покатились слезы по щекам его на седеющую бороду.

— Прости, гостьюшка дорогая! говорил он, поникнув взором: – отойдешь ты в опочиваленку ни девкой, ни вдовой и не мужнею женой. Да не спать тебе! Отлетишь ты белою голубицей в рaйcкую светлицу. Пoклонись-же от нас, добавил он, подняв очи, – твоим белокрылым братцам, ангелам и херувимам Божиим.

И слезы остановились в глазах его, и чело просияло радостью, как-бы от какого неземного видения. Все стоявшие около дивились чудной речи блаженного.

В ту пору двое всадников на белых аргамаках, в бархатных шубах да высоких горлатных шапках, предшествуемые слугой, чтò кричал люду сторониться, выехали от монастыря на Крестeц, направляясь к Боярской улице. То были Лаптев и Красный, ворочавшиеся из дворца государева, в сопровождении конных челядинцев, из коих один, по указу окольничего, оделял деньгами из кошеля лежачих старцев и убогих. Толпы нищих метнулись им встречу, опознав своего кормильца и болезнователя, с именем которого обыкли творить крестное знамение.

Поровнявшись с часовенкой, бояре одержали коней, и сняли шапки. Меж тем, как слуга оделял медными деньгами нищую братию и скорченных в повозочках калек и расслабленных, зоркий на доброе глаз Лаптева приметил в стороне убогую женку, в ветхой сермяжной сорочке, с пригрудным младенцем на руках, которая сидела одаль иных, приникнув к торговому ларю и убаюкивая плачущего ребенка. Видимо было, что она не в силах и за милостыней подняться. Боярин указал поднять ее, и опознав, что семья той женщины не подавну измерла голодною смертию и сами она недужна от холода, сбросил с плеча шубу, и не внимая отговору племянника, велел стременному надеть ее на убогую.

— Она сомлела от стужи, молвил он: — сведите ее в нашу божедомницу.

В то время юродивый, который стоял по другой стороне близь часовни, протеснился меж окружавшего бояр люда и подбежал к окольничему.

— Тепло, тепло будет тебе, Миша, там у Христа за пазухой! взговорил он, показывая на небо; — ангелы Господня согреют тебя пухом святых крыл своих.

— Здорово, Савушкa! молвил Лаптев: – где-то ты хоронишься? мы с тобой давно не виделись.

— А я, Матвеич, кажинный Божий день тебя вижу.

— Где-же то?

— Во сне, когда душенька с тобой беседует, и в яве тож, на молитве за тебя пред Богородицей.

— Спасибо. Да почто-же ты ко мне не заходишь.

— А тебя, Миша, николи поди не обретешь. Ты завсегда либо с Богом в крестовой, али по гостям.

— Где-же я в гостях бываю?

— Да то с нищей братией трапезуешь и бражничаешь, а не то сидельцев темничных навещаешь.

— А ноне вон прямо из царского дворца еду! молвил усмехаясь Лалтев.

—Да, из черной тюрьмы, чтò скоро усыпальницей станет. А ты боярин, – продолжал Сaвушка, обращаясь к князю Семену: — каков в ту-пору на опальном-то дворе ночку переночевал?

Красный, поникший в думу и осиленный горем, какое в тот день на него пало, глянул пристально на юродивого, которого голос казался ему знаком, и тут только узнал в нем того вожатая, чтó при везде в Слободу указывал ему путь ко двору дяди.

— Я опознаю тебя, изговорил он: – мы встрелись в ночь о Покрове.

— Вoистину. Ну чтò, пташечка – залетела в клеточку за золотую сеточку, на жемчужную переплеточку! Ладно-ли поется пташке?

— Чтò ты разумеешь? спросил Семен.

— А кому кадят, тот и кланяйся. Буде-же слово темно — молитвой освети: с верой и лучина не хуже свечи! Все мы, чтó мотыли, летаем на распутии, а иной и к мизгирю в паутиные сети угождает.

— Речь твоя загадочна, cказал князь.

— Ино и не угадывай до поры. Памятуй только: буде пташка улетела под облак, рукой ее от земли не досягнешь. А все наши помышления ведомы Тому, чтò вон над земным подволoком-то живет. Юродивый указал на небо.

Вдруг Савушка поник головой, и слезы чтó дождь закапали из очей его.

— Миша! молвил он, обращаясь к Лаптеву, который учтиво внимал его речам: – тяжко, ох тяжко отпуcкать сродников в дальнюю путину!

— Да нешто ты кого отпустил? спросил боярин.

— Вас, голубчики, отпускаю.

— Куда-же то?

— Далеко, далеко! к Богу до порогу, ко святым в обитель. Простите! крикнул старик и спешными шагами пошел в сторону.

Отойдя мало, он обернулся, глянул еще на бояр, осенил их крестным знамением и скрылся в посаде. Только послышалось протяжное пение:

Когда зачиналась каменна Москва,

Тогда зачинался и Грозный царь,

Царь Иван Васильевич.

Лаптев и Красный тронули коней и поехали на Боярскую улицу. И во весь путь они не вели речи: один помышлял о горе своем, другой о разуме речей, чтó слышали от блаженного. Воротясь ко двору, Михайло Матвеевич разоболoкся в опочевальне и пошел в божедомницу, где вседневно кормили у него нищих и покоили немощных и странных. А князь Семен, затворясь в своей горнице и не сдевая дворского наряда, приказал Бажену принести столу горячего вина. Слуга глянул на него с укором и начал печаловаться, отговаривая боярина, но князь гневно повторил свой наказ. И когда вино было подано, он налил не малую чару и выпил.

 

 

ГЛАВА ХI.

Побежала дорожка через горку.

 

Всю ночь Красный не смыкал очей. Да мог ли сон спокoить молодца в такой недоле? Измаянное горем сердце его до той поры все еще не покидало надежды. Кaк елей в догорающей лампаде, слабое упование теплилось на душе князя, а теперь, со вручением Марфе царского перстня, не стало и последней иcкры. Тяжки годины, когда надежда гибнет в человеческом сердце, а оно, чтó небеса без красного солнышка, окроется тьмою. Благо еще, если на душе тихим месяцем взойдет вера в иное; но буде померкнет и то светило, тогда она станет подобием небес в ту грозную ночь, кaк навеки погаснут солнышко, и месяц, и звезды, и земля останется недвижима во тьме и холоде.

Тaково было на сердце Семена. Наречение излюбленной девушки царицей рушило в конец его надежды, а радостный взор, с каким она приняла обручальные дары из рук государя, поразил его словно ножом булатным. В истоме ходил он от угла до угла горницы, и мысля залить горе вином, осушил еще чару. Окольничий, вернувшись из божедомной избы, не мало сидел с племянником, то утешая его словом Божиим от Писания, то грозя царским гневом на том, чтó поделалось в золотой палате, но князь ничему не внимал, и Лаптев печален удалился в опочивальню.

И тянулась ночь, как в аду кромешном. Красный ходил из края в край по избе, а то садился к дубовому столу и приникал к нему распаленною головой. Но вот в небесах показалась светлеющая полоса, и утренняя заря начала разгараться все виднее. Князь спросил шубу.

— Куда ты, осударь, раным-рано идти замыслил? спросил Бажен.

— То не твоя забота, отмолвил боярин.

— Смилуйся: обожди, пoка ободняет.

Но Семен не внимал мольбам верного холопа и вышел на слободскую улицу.

Уже светлело. Воро́тники отмыкали рогатки, которыми по ночам Крестцы огораживались от лихих людей; но улицы были еще пусты, и только дым из труб подымался снопами в небо. Недужный, не ведая зачем, бродил по Слободе и посадам. И смутен был он духом, как человек утративший чувства, в подобии сна или смерти. Изредка стали и прохожие встречаться, а князь шел, никого не видя и ничему не внимая, пока не преградила ему путь тихая Сера. Он обозрелся: пред ним высился дворец-монастырь, отражаясь своими белoкаменными стенами в окружающих его прудах. Солнышко поднималось. Луч его словно огнем брызнул по слюдяным окнам и золоченым гребням высоких теремов царских, окрашивая румянцем дым, подымавшийся от изразцовых труб.

Глянул Семен на те заповедные вышки и душа его, замершая в несознаваемом недуге, снова закипела ключом с ясным разумением великого горя. Он опустил очи к реке и в раздумье смотрел в ее черный омут. В ту пору на монастырской звоннице послышался благовест, а на него отозвались и иные слободские колoколыни. Князь очнулся, сотворил крестное знамение и отошел от реки.

В Слободе еще было не людно. Когда Красный проходил мимо одной невеликой церкви, кто-то окликнул его. Он оглянулся и увидел женщину с посохом, в темном опашне, окрытую шелковою фатой.

— Боярин, мне треба с тобой перемолвить, сказала она тихо: — поди-ка сюда!

Голос той женщины показался знаком Семену, и он вошел за нею в церковный притвор. Она огляделась, и не примечая никого опричь сидевшего у дверей слепого нищего, отрешила фату, и князь опознал Запаву Минишну, няню Собaкиной. Она молвила:

— Я ищу тебя, Семен Иваныч, от самой зари. Во дворе наведалась – нетути. Ведь я по тебя от осударыни.

— От Марфы Васильевны! вскричал князь.

— Христа-ради потиху, боярин.

— Поведай же чтò она поволила приказать? изговорил трепетно Красный.

— Осударыня не опочивала всю ночку — молилась все да плaкала. И не диво: кaков ни на есть жених, а думу подумаешь, о судьбе гадаючи. Да тебе словно недужит, княже?

— То минует, отвечал Семен, бледный чтó снег.

— Уж она тосковала, тосковала, да и взмолилась ко мне сослужить службу. Ей, вишь, треба до тебя.

— Ко мне?

— Да, по делу, бaит, государскому. Вишь, не девичий разум-то у нее. Я по грехам и дала слово оповестить тебя.

— Коим же способом узнать ее волю?

Мама хотела исповедать, но в ту пору заслышались шаги подходящих людей, и она спешно пошла в церковь. Уждав мало, Красный вошел следом. В храме было не людно, и он увидал, что Запава Минишнастояла в приделе и молилась. Склонился пред иконой и Семен, и, подобно eлею, проливаемому на язвы, молитва полегчила его недужное сердце, и на малое время он запамятовал и Марфу и ее посланку. Но кoгда в закончании молебна диaкон начал сказывать многолетие „благоверному государю, царю и великому князю Иоанну Васильевичу и нареченной невесте его благоверной государыне Марфе Васильевне“, князь зашатался, чтó подрубленное дерево. Тоcка, как змея подколодная, опять засосала его грудь. Службу отпели, и люди стали выходит из церкви. Поднялася и мама.

Остановясь в притворе сотворить крестное знамение, она тихо молвила Князю:

— Вправду ль, что ноне тебе очередь при дворе ночевать?

— Правда.

— Ино будь же, княже, о первых петухах на малых сенях теремных. Да только опасись.

И изговоря то, Запава Минишна опустила фату и отошла.

А Семен помолился пред наддверною иконой и воротился к дому. И то в лютой тоске, а теперь в думах, не примечал он, что Бажен ходил за ним поодаль, опасаясь не приключилось бы какого лиха боярину.

 

 

ГЛАВА XII.

Сенное оконце.

 

Осень зовут на Руси бабьим летом. И в 1571 году осеннюю пору вправду не грешно было так величать. Погода стояла красная. Покров Богородицы не окрыл полей снегом; дни были ясные, ночи светлые, и на долгом бездождии солнышко да утренники высушили землю. Когда Красный, справя стряпню дворскую, вышел из дневальной палаты на сени, давно уже была ночь. По всему двору стояла глубокая тишь, а только слышались тяжелые шarи ратного человека, чтó оберегал монастырские ворота, да неведомо где кричал певень, заменявший нашим предкам боевые часы. Месяц стоял посередь чистого неба, все облекая светом и тенью. Почтенные стены Успенского храма, царских палат и златоверхих теремов светились серебром, и мелкослюденые окна их словно в огне горели, а на противной стороне все как бы окрыто темною пеленой.

Князь Семен прошел Красные Сени, поднялся на обведенное балясами гульбище и с береженьем начал пробираться по крытому переходу на каменных столбиках, который смыкал большие палаты с теремами и светлицами. Трепетало сердце его, и тревожные думы роем роились в непокойном разуме. Хотелось ему сведать о том, чтó желает Марфа Васильевна и каким путем в столь необычную пору оповестит ему свою волю. И о коем деле может ладить с ним избранная царевна, помимо государя? Но еще пуще томило его опасение, не накликать бы ей беды на свою голову, когда грозный царь проведает о их знаемости и пересылках.

Помысел этот, и прежде приходивший на разум Красному, теперь исполнил его немалым страхом, и он раздумался, не ослушаться ли ему призыва государыни, жалеючи ее. Но в ту пору послышался на верху мало приметный шум.

Князь поднял голову и увидал, что открылась створчатая рама в oконце теремной светлицы и в нем оказалась женская головка, полуокрыная фатою. Семен мало не крикнул, опознав, что то была сама Марфа Васильевна. Месяц светил на золоченую окраину окна, а в нем, как в кивоте, виделось лицо девушки, только белее обычного, может от горя, а может и от света полуночного. И князь стал пред оконцем, а тень его пала к стене, словно в земном поклоне пред тою, кому отдано было его сердце. И только пар от их дыхания показывал, что были то живые люди, а не видения.

Прошло мало времени в молчании. Марфа осмотрелась, пытая все ли спят в околице; а Семен не сводил с нее очей. И вот девица глянула вниз и тихо, едва слышно молвила:

— Не обезсудь меня, князь.

— На чем?

— На этом повиданьи.

— Мне ли винит тебя, государыня!

— Не величай меня так: ноне остатний раз хочу быть только Марфою, с заутра называй царицей.

— Марфы нет уже для меня на белом свете, изговорил Красный, поникнув головою.

— Семен Иваныч, глянь на святой крест, сказала государыня, указывая на светлеющую главу церкви ,— и дай слово меня послушать.

Князь не отповедал. Марфа смотрела на него cкорбно, не опуcкая руки, обращенной к соборному храму.

Вдруг Семен поднял голову.

— Выслушай меня наперед, Марфа Васильевна. Ты поволила вести речь с тобой, яко бы не с царицею, а с тою, кого в былую пору я почитал суженой. Памятуешь ли те красные дни? Издавна любил я тебя сердечно и всю душу свою тебе исповедал. Да и ноне не силен я моей зазнобы одолеть. А ты? Сказывала, что я люб тебе и чаешь со мной в радости век свековать. А чтó же? Полюбилась тебе шaпка царcкая пуще моего сердца. Ноне вижу: не оно было тебе приглядно, а мое имя княжое; ино случай вышел царицею наречась, а ты поди посмеялась над моею любовью.

Красный смолк: он увидал что головка девцы поникла как вешний цветок от стужи. Призaкрыла она очи рукою, но слезы выбились, блестя как бурмицкие зерна при свете месяца. И погасили они огонь в сердце молодца, он подвинулся к оконцу и прошептал:

— Прости меня Христа-ради, Марфа Васильевна?

— Рóдный мой, нешто не ведаешь что ты и поныне мне люб и дорог! молвила чуть слышно девушка.

При том слове кровь Семена вcкипела, словно ключ. Не памятовал он более, что Марфа царицею наречена, и промеж них лег омут бездонный; он видел только свою прежнюю ладу, слышал ее сладкую речь, и легко стало на душе у него. И трепетно простер он к ней руки. Но очи царевны просияли в ту пору необычным светом, лицо исполнилось давной красы и величия, и только слезы на щеке остались знаком недавней скорби.

— Семен Иваныч, молвила она: – чтó я сказала тебе, того не повторю боле и пред Богом. Послушай же меня. Мне треба ноне об ином с тобой перемолвить. Красный отступил от оконца и сказал, вздыхая: – Говори, Марфа Васильевна, я готов слушать, чтó приказать поволишь.

— Ты ведаешь, князь, чтó деется ноне со святою Русью и людьми православными? Уже десять годов, кaк преставилась царица Настасья Романовна, и с той поры государь сидит грозно и немилостиво. Опалы и казни не перестают, и льется кровь неповинная. А чаю знаемо тебе, таков ли был царь, когда тихонравная Настасья блюла его на доброе?

— Он от рождения злосерден и лют, отвечал Красный, — его чтó зверя только на время цепью одержали, а порвал он ее — и пуще свирепеет.

— Да, но царица Настасья оповязала его благими узами и сердце на кротость и любовь преклонила. Вот чтò может сотворить жена благожелательная и тихая! Излюбила я царицу покойную с той поры, как себя памятую: еще не возрастной я была, а радостно слушала, когда батюшка, али мама рассказывала про благоверную государыню, и молила я Матерь Божию о здравии той, чтó была утехой всей земли Русской. Однажды — по гроб того не запамятую — поехал батюшка в Кириллов-монастырь на Бело-озеро, и меня взял. И приехав, сведали мы, что и царь с царицею изволил пожаловать в обитель. Пошли мы в собор, и увидала я в ту пору Настасью. Она молилась, припадаючи ко гробу угодника, я просила Бога за нее и за царя великого. А как отпели обедню, стали мы на притворе, чтобы сподобиться ближе повидать государыню. Она вышла из церкви. Проходя мимо меня, Настасья милостивая приостановилась и молвила: „какое дитя пригожее!“ И нагнулась, и поцеловала меня. То было за год до ее кончины. И с той поры я излюбила ее, чтó мать рóдную. Когда она преставилась, я печаловалась по ней, словно сиротинка горькая. А по кончине ее стали почасту слышать про опалы государевы и теготу земли. Вторая жена государева, Марья–царица, не обрела сил, либо не поволила на добром пути его удержать. Опалялся Иван Васильевич все пуще и нежалостливее. Полтора года ноне минуло, как по грехам нашим спорушился гнев его и на Новгород, мою иcкони славную родину. За мало времени пред тем царица Марья померла….

— Марфа Васильевна, молвил Красный, – все то ведомо мне.

— Ты обещал, княже, меня выслушать. Повремени же, молю. Пустошение города моего, как знаешь, было несказанное: шесть недель смертные убойства не преставали. Черные люди и граждане именитые, инoки и честные жены изгибали под долбнею. Волхов помутился от кровей. Мы пребывали в великом трепете. Батюшка мало отходил с двора, а меня хоронили в дальней светлице. Окна терема нашего выходили к Волхову, и под вечер как-то, глянув в оконце, я вскричала мимовольно: в реке, ото льда очищенной, завидела я неживые головы человечьи. Мамушка схоронила меня в постель и окрыла зголовьями. Не памятую, заснула я в ту пору или нет, только как поднялась, была уже темная ночь. Лампада теплилась у кивота Богоматери Тихвинской. И встала я с кровати, припала пред иконой и слезно почала молиться, да умягчит Заступница недужное сердце государево. В ту пору лампада возгорелась светлее, очи с темного лика Матери Божией глянули, мнилось, огня ярче, и облеснул меня святой луч их, чтó зарница. Я встрепетала неведомым страхом. Вдруг, как бы некий глас провещал мне в уши: „Анастасия блюла от зол царя Грозного; почто же иной Анастасии и ноне не умягчить его сердца!“ При помысле том ровно пламень какой объял меня, пало мне в душу, что и я могу уврачевать болящее сердце сударя и спасти от тяготы Русь святую.

— Марфа Васильевна, взговорил Семен; – ино в ту пору ты была уже моею нареченною невестой.

— Воистину, княже. Но в оной час я про то не мыслила, а разумела только, какая доля святая ожидает жену, которой пособит Бог отереть слезы русских людей и даровать мир и покой душе державного государя. О, в ту пору я о себе не памятовала, помышляя о едином царе да хрестьян жалеючи. Я готова была не однова под долбнею помереть и всю кровь мою излить в мутный Волхов, лишь стала б она остатнею жертвой за нашу Русь. Только вспомянула же я тебя: и словно ножом булатным мне грудь порезало, и почуяла я, сколь ты дорог мне. Инó суди же меня, Семен Иваныч, как ведаешь — а я почала слезно молить Заступницу, чтоб она пособила конечно тебя запамятовать.

— И по мольбе твоей содеялось?

— Нет еще, князь.

— Молись крепче.

— Молюсь неустанно.

Красный поник головою и пал в думу, прижав руку к сердцу, которое болело тяжкою скорбию.

— Дослушай же мою речь. Когда вернулся ты из-за рубежа, меня опять к тебе сердцем потянуло. Но тут стали говорить, что государь о новом брaке мыслит, a cкоро затем въехали в Нов-Город и царские посланцы с указом везти девушек на смотрины в Александрову Слободу. При той вести, может и ты приметил, как я радостию возрадовалась.

— Да, я сам послухом был, как брат твой с тою новиной пришел. Лицо твое просияло, как у праведницы при святом видении.

— Я в ту пору уверовала, князь, что мне от Господа царский венец уготован. И не девичья краса моя, ни горестное упование на свой ум, а некий глас неведомый оповещал мне, что я буду царицею на Мocкве.

— И ноне желание твое совершилось.

— Нет еще: я хотела бы не госпожой многочестимою быть, а утехой и оберегательницей государя и всех хрестьян православных. И мне потребна в том милость Божия и твоя помочь, Семен Иваныч!

— Чтó же ты изволишь от меня, Марфа Васильевна?

— Ты памятуешь, княже, боярина Алексея Федоровича Адашева и отца Сильвестра? Ведаешь ты, что сообща с Настасьей-царицей, узами любови, дружества и веры, вернули они царя от злых дел на добро ко благу и покою всей земли. И мой помысел единый — жить ради того только, чтобы душу государя умирить и воротить нашей Руси красные дни. Поволь же, Семен Иваныч, быть мне в том пособником, иным Адашевым. Государь, ведомо мне, любит тебя, как Годунова Бориса, но один ты властен мне помочь оказать в великом деле. Ни на сродников, ни на кого иных я более не уповаю. Поступись же собою для блага земства, забудь наши былые помыслы, ради покоя и добра общего.

Изговоря ту речь, Государыня примолкла. Лицо ее, при свете месяца, сияло неcказанною красотой. Семен смотрел на нее, затаив дыхание.

— Ты не молвишь, князь? спросила девушка.

— Не cилен я забыть тебя! отповедал он.

— О, отринь это от сердца. Ты ведаешь, что былые упования с позавчера на веки порушились. Вспомянь же Бога для о бедной земле Русской и пожалей ее и меня.

— Марфа Васильевна, ты идешь против Божией воли: не царь один наказует нас, а паче Господь его рукою. Не пособишь ты земству, а себя сгубишь в конец.

— И ты не внемлешь моему молению?

— На благой исход не уповаю.

Девушка закрыла лицо белыми руками, и Красный услышал тихие рыдания ее. Но скоро приподняла она голову, и очи ее, чтò огнем загорелись.

— Семен Иваныч, промолвила она: сбудется ли, чтò замыслила я, али нет, но к тому делу судьбина моя ведет меня неотменно. Запамятуй же обо мне и прости, чем согрешила пред тобой волею, али неволею.

— Марфа Васильевна!

— Прощай, князь.

— Государыня….

— Прости!

И царевна скрылась, как на стене белокаменной пропадает тень мимолетного облака, чтó пред месяцем пробежало. Оконце створилось.

Тишина нерушимая стояла окрест, только месяц по-прежнему светил в небесах, да лай псов слышался вдалеке. Семен стоял недвижимо, чтò крест могильный, обратя очи к заповедному oкну и словно ожидая, не отворится ли оно еще раз. Но oкoнце не отмыкалось, а князь не отходил от него. И может долго простоял бы он на том месте, если бы не разбудил его шум идущего человека. Красный глянул в ту сторону и увидел тень, не торопливо подвигавшуюся по стене от больших сеней к теремному гульбищу. Семен уразумел, что ему нельзя укрыться и смело пошел встречу.

При ясном свете месяца он скоро приметил, что это был муж невеликого роста, в опашне и высокой шапке. Когда они сошлись, князь опознал в нем опричника Булата Арцыбашева.

Примечая, что с той поры, как царь прогневался на опричника в трапезнице, он смотрит на него со злобой и лукавством, Семен почуял при этой встрече не малое опасение. Булат остановился.

— Здравствуй, Семен Иваныч, изговорил он глухим голосом: — поздненько что-то ты по сенцам гуляешь.

— Да и ты тоже, Булат Сунгилеевич, отповедал Красный, пытаясь не утратить бодрости.

— Мое дело подневольное; ноне я очередью двор государев оберегаю.

— А мне с позавчера неможется: голова тяжка, так посвежеть вышел.

— Да ты бы об утренней заре испил травы Адамова-голова; она и от сердечной cкорби бережет и головные недуги лечит.

— Спасибо, боярин.

— По добру оставаться, князь.

Красный пошел дальше переходом, а Арцыбашев молвил ему следом:

— А я мекал, уж не звездой ли ты коею любовался, Семен Иваныч; ночка-то вишь способна!

Булат отшел теремным переходом на Малые Сени, а князь вернулся, трепетный и кручинный, в дневальную палату.

 

 

ГЛАВА XIII.

Недуг.

 

Воротясь в терем, Марфа Васильевна долго стояла на коленях пред иконою Божией Матери, но душа ее такой смуты была исполнена, что к словам святой молитвы примешивались иные думы и помышления. Не обретая сил отрешиться тех мимовольных помыслов, легла она в постель, и мама уложила ее с бережением и крестным знамением. Но девушка не могла сомкнуть очей: то огнем горело под нею пуховое зголовье, и металась она, сбрасывая с плеч златошелковое одеяльце, то окручивалась им с головкою, и дрожа, как лист, шептала: — Ох, холодно, обогрей меня, мамушка!

Испуганная Запава Минишна не знала, чтò поделать: она oкрывала ее, причитала молитвы и кропила богоявленскою водой. Но государыня не успокоивалась. Навесила ей старушка на шею тельник от соловецких угодников, положила ладонку благословенную под зголовье; все не пособляло, и об утро недуг взял такую силу, что послали оповестить государя. Не мешкая прислал царь своего дворского врача, Немчина Бомелия. Он осмотрел больную, качал мнительно головой и чрез мало времени принес врачебное зелье. Но минул день, а невесте государевой не легчило; краса лица ее видимо умалялась и силы телесные оставляли ее. Напрасно менял врач свои целебные зелья, а мама в небытность его шептала над девушкой слова заговорные: недуг все пуще становился.

И cкоро Немчин, разумея, что в том деле ставит свою голову, и при неудаче Грозный царь не помилует его, поведал что он врачевать недужную не силен, ибо невеста государева надо-быть испорчена. Слово то пошло не мимо: многие ему дали веру, и немалая смута началась во дворце царском. Государь стал мнительно смотреть на окужающих, а больше на родичей прежних цариц, и искал недовольных выбором новой. Надвигалась грозная туча.

С той поры, как врач-Немчин поведал, что царевна порчена недругами, начали принимать иные меры, по-старине. Веруя в недобрый глаз и лихую порчу, несомненно верили и тому, что можно снимать их. Не мешкая много, собрали из окольных мест знахарей и вещих женoк, и послали гонцов по тому делу в Нов-Город и даже на дальнюю Чудь, чтó искони славилась искусными ведунами. Но ничто не пособляло — ни зелья, ни заговоры кудeсников, ни вода с целебного безуй-камня. Ведуньи, подобно Бомелию, опасаясь государева гнева, дали уразуметь, что недужная могла быть опоена отравою. При той вести еще больше смутилась дворские люди, ожидая в великом трепете на кого помыслит царь, и кому его гнев темную могилу изроет. И через малое время гроза порушилась: повелел государь поймать и запнуть в черную стрельницу МихайлуТемрюковича Черкасского и иных сродников бывших цариц. А затем настали казни; Бомелий, по государеву наказу, варил смертное зелье, которым и поили мнимых отравителей.

Сокрушались отец, братья и родичи царской невесты, разумея, что недуг ее грозил бедой всему роду и племени их. Войдя от малых и худородных людей в родство с осударем и мысля о бóльшем еще приближеньи и жалованьи, как и все выникающие не доблестями, а случаем, они знали, что должны все то утратить с кончиной Марфы, особливо если преставится она девицею, с одним только именем царской невесты.

В колебании страха и упования были и близкие к царю, и весь православный народ, который исстари обык любит своих государынь и видеть в лице их милость Божию, нисходящую добром от престола. Всех чинов люди памятовали еще Настасью Романовну, не забыла ее радения к царю и царству, и слыша о добросердечии будущей государыни, толпились неотходно у дворца, допытываясь о ее здравии, или шли во храмы Божии молить об исцелении недужной.

А положение Марфы было тяжкое. Томясь душевною скорбию, она видела, что ее врачуют от недуга телесного. Разумела она, как неправо мыслили окружающие и как непригодны зелия, чтò дают ей врачи и знахари; а между тем, не могла она никому и поведать с чего теряет здоровье. Да и сама она знала ли доподлинно чем сокрушалась и скорбела и чтò ей пригодно на исцеление?

Пестуемая в детстве мяrкосердою матерью, Марфа лишилась ее в те годы, когда не могла еще разуметь великости своей утраты. Мамка Запава Минишна стала ей другою матерью и лелеяла, как родное детище, а иной раз не в меру и поблажала ей. Невозрастным ребенком узнала она князя Семена, чтó родного в семье, и видя его ласку и угодливость, полюбила больше кровных братьев. И как плод орешника растет вместе с скорлупною оболочкой, так зрела в ней та привязанность и с годами обратилась в горячую любовь, которая полонит сердце девичье и порою на великие дела наводит. Но вместе с тем, возрастала в душе Марфы и другая любовь – к Русской земле. И зародилась она не из той думы о родине, чтó является в века, просветленные наукой, а так же неведомо, как зачалась в тяжкую годину у простой cкотопаcки Орлеанской: была она вскормлена и колыбельною песенкой про родимый край, и cказкой о могучих богатырях, стихом про угодников Божиих, и речами бывалых людей и паломников о дальних странах, и cказаниями о подвигах святителей и поборников за землю святорусскую. Пуще же всего билось сердце девочки, когда говорили ей про царицу Анастатию, о том, как любил ее православный народ и сколько добра делала она самому царю Ивану Васильевичу. Почасту молила она няню сказывать о благоверной государыне и умильно внимала той повести. А слыша о тяжких опалах и казнях, вздыхала она и думала о том, что некому без матушки-царицы ублажать гневного государя.

Когда Красный посватал Марфу, она сознала что не ведать ей светлой судьбины без суженого, с которым от детства породнилось ее сердце. А затем настала злы дни, и царcкая гроза пала на великий Нов-Город, и тут девушка уразумела, что не быть ей покойною и счастливою с одной любви и лacки милого: почуяла она в душе, что не поживется ей радостно при невзгоде родной земли, и все помыслы ее обратились с той поры к царю и царству Русскому.

И когда в Нов-Городе спознала, что Иван Васильевич замышляет о новом браке, в душе Марфы затеплилась дума об умягчении государева сердца любовию новой царицы. И эта мечта, с детства взрощенная рассказами об Анастacии Романовне, заполонила все иные помыслы и упования девицы. Одна любовь к Семену стояла против той думы, но долгая отлучка суженого умягчила сердечную cкорбь, а теплая вера, да может и забота о родной семье, помогли тому, что желание быть царицею и послужить православному народу, как дерево корнем, укреплялось в разуме и сердце Марфы.

Хотя Красный и вернулся из Немечины, но заветный помысел девушка так уже утвердился в душе ее, что и самое повиданье с давно любимым мóлодцом его не развеяло. Почасту укрепляемая в том необычно чудными снами и вещими видениями, она почти запамятовала свою сердечную зазнобу, и вся обрекла себя одному помышлению о благе царя и земства. И с тою думой о грядущем приехала она на смотрины в Слободу Александрову.

Но теперь, когда гадательная мечта Марфы сбылась на деле, и из двух тысяч красных девушек она обрана была в число двенадцати невест, а затем и будущею царицей

взречена, в душе ее совершился новый поворот. По неведомому уставу сердце наше всегда колеблется в борьбе между противными желаниями; достигая одного, оно скоро клонится к иному, а от него опять обращается к утраченному. Когда Марфа увидала себя на самой меже заветной думы, мало не угасшая любовь возгорелась: cкорбь Семена вздула под пеплом затаенный огонь, а повиданье с милым и отреченье его от общего дела исполнили ее тоской и отчаянием. Любовь и горе надломили девичьи силы. Марфа от сердечной тяготы занемогла. И не ведая ближнего друга, кому бы открыть свою кручину, она с того томилась еще более. А тут стали к ней доходить вести об опалах и казнях по лукавому толкованию ее недуга, и мимо воли начало закрадываться в разум девушки тяжкое сомнение в сбыточности той службы, чтò мыслила она сослужить царю и Русскому народу.

 

 

ГЛАВА XIV.

Необычное врачевание.

 

Миновала седмица с той поры, как Марфе Васильевне понедужило. Об утро сидела она, обложенная зголовьями, на кровати в своей горнице, откуда за нездоровьем ее не успели перевесть в большой терем. Прекрасное лицо ее, озаренное светом из оконца и от лампады, было бледно, как и белошелковая сорочка, а синие очи то смекались, то сверкали необычно.

В красном углу опочивальни, олокотясь на стол и понурив голову, сидел сановатый муж полного возраста, в темном суконном кафтане; а у самой постели стояла молодая девица в атласном летнике, сомкнув руки на груди. То были – родитель Марфы, Василий Степанович Собакин и Евдокия Богдановна, нареченная невеста царевича. Около муравленой печи пригорюнясь стояла Запава Минишна.

— Дай испить, мамушка! молвила тихо больная, повернув голову.

— А вот водицы от Сергия Преподобнаго из студенца, cказала Сабурова, подавая серебряный стакан: – вечор отец архимандрит прислал, у мощей стояла. Испей пожалуй в здравие.

Недужная отпила мало.

— Легчит-ли тебе, государыня-царица? изговорил Собакин, подходя к постели дочери.

— Мало, рóдный! прошептала Марфа.

— Воздвигни тебя Господь на радость великому государя и нам небогим. Я позавчера милостыню по обителям про твое здоровье послал.

— А мне внушил Христос, осударыня, молвила мама, — по твоем исцелении сходить к Нилу-угоднику и Кириллу-чудотворцу.

— Светик-царица, сказала Евдокия. — нешто-бы не встать тебе, когда вся земля за тебя Бога молит.

Больная глянула с ласкою и смежила очи.

В ту пору верховая сенная девушка оповестила о приходе государевом в терем. Запава оправила больную. И мало время спустя, вошел, опираючись на костыль, царь Иван Васильевич. Сотворя крестное знамение пред иконою и наклонив голову на поклоны бывших в покое, он обратился к Собакину и спросил:

— Кaково можется недужной?

— Все так-же, великий государь, отвечал боярин.

Царь подошел к постели. Евдoкия Богдановна подвинула к ней стул. Больная глянула.

— Я пришел повидать тебя, мой свет, садясь молвила государь невесте.– Не мало крушит меня недуг твой, но уповаю, силы небесные сохранят тебя на утеху нам. О сей час мы пели о твоем здравии молебен угоднику Пантелею-целителю.

Марфа открыла очи.

— Господь, изведший Лазаря от гроба, продолжал царь — подымет и тебя ради нашего печалования. А полегчит тебе, я взыщу богомольцев милостию: отопру нищей братии житницы и казну мою, одарю храмы Божии и обители, пошлю поминки в святой град Ерусалим, дабы все радовалась о твоем здравии.

— Благодарствую, государь, прешептала недужная, обратя взор на жениха.

— Лиходеи-же и зложелатели наши, не престающие от враждебных помыслов, добавил он, – погибнут как Аман, измышлявший на царицу Есфирь.

Марфа Васильевна дрогнула, и глянув на царя, взговорила трепетно:

— Великий государь, у меня нет никоих врагов и лиходеев.

— Ты не видишь, чистая голубица, что люди злоехидные, видя тебя в нравах ангелам подобную, и не терпя нашей любви и совета, творят недоброе. Те и примут по делам воздаяние.

При этой речи больная приподнялась на постели, и взор ее видимо осветился кaким-то помышлением. Она обратилась к отцу и царевне и поведала им, что желает перемолвить нечто по душе с одним государем. И все предстоящие вышли не мешкая из светлицы.

— Государь великий, молвила Марфа, – буде я недостойная угодна пред тобою, пожалуй дозволь мне единым душевным молением тебе поклониться.

— Чего желаешь? спросил ее царь.

— Мне ведомо, государь, что многие здесь мнят яко-бы меня зельями опоили. Не давай, молю тебя, веры тому извету неправому; не от чар недужит мне, а по испытанию десницы Господней, в чем николи люди не повинны.

Лик царя омрачился.

— О, не держа на меня нелюбья, государь милостивый, за мою речь покорную! продолжала Марфа. – Не с своей гордости я тебе печалуюсь, а по Божьему внушению. Государь излюбленный, молю тебя слезно: даруй мне великую твою милость — не налагай ноне за меня опал, и полегчит мне Господь Бог с такого знамения твоей благости и сподобит быть тебе женою, до скончания дней моих любя тебя и лелеючи.

Изговоря то, Марфа Васильевна смолкла, глядя пытливо на царя. Он поднялся со стула: брови его понадвинулись над очами, и взор сверкнул неприветно. И стоял он, сминая в руке застежку своего кафтана.

— Иван Васильевич, молвила недужная, глянув на него умильно: – ведаешь-ли, что подобно солнечнику-цвету душа моя по всяк час обращается к тебе, мое Красное солнышко! Обогрей-же меня твоею лаской: даруй на том челобитьи моем царское слово твоей невесте и служебнице.

Царь молчал, но по малу суровый облик его начал умягчаться и взор становился приветливее. И глянул он затем любовно на царевну и cказал светлым голосом:

— Да будет по твоему желанию!

Великою радостию просияла тогда государыня: в очах ее оказалась давно невиданная ясность, и лицо поалело румянцем. Мнилось, с той царской речи недужную чтó живой водой опрыснуло.

— Я хочу встать и благодарит Бога и тебя, государь, на жалованьи, взговорила с веселием Марфа.

Царь позвал Собакина и маму. И сдивились они, и не верили очам своим, глядя на ожившую так негаданно царевну и на исполненное радости лицо государя.

— Дай мне летник, мамушка! cказала девушка.

— Почто, осударыня? спросила няня.

— Я подняться хочу.

— Чтó ты, светик-царица, да ты слаба, чтó былиночка!

— Мне полегчало.

— Ой-ли? Да никак воинстину! Слава Тресвятой! Не даром-же ноне во сне мне привидилось, что ты с серебряного блюдца умывалась.

Запава Минишна опустила полог кровати, чтоб одеть государыню. А Иван Васильевич, отойдя к окну, присел на лавку и пал в думу. По его облику видно было, что в разуме у него зарождался в ту-пору некоторый помысел. Опираючись о костыль, он поник очами, и, казалось, искал конечного уяснения своей мысли. Когда-же няня, отреша полог, вывела государыню, и она, помолясь пред иконою, кланялась земно царю и садилась с ним обок, лицо его просветлело.

— Люба моя, изговорил государь: – уповаю что земли Владыка услышал мои молитвы и дает тебе полегчение на радость нам. Ноне-же и нечто иное мне на разум вспало.

Марфа Васильевна глянула на царя. Он помолчал мало и продолжал:

— Господу угодно было чтобы тебе, моя голубица, понедужилось, к моему сoкрушению. Но Он-же, в деснице своей все держащий, внушает мне помышление, от коего, мыслю, конечно исцелеешь, буде и от лиха недуг твой. Поримем неотложно венец на сожительство. Ты еще не в совершенном здравии; но любовь наша, крепкое упование на всещедрую милость Божию, честной венец брачный и молитвы людей под державу нам данных уврачуют тебя докончально.

При той речи царской, немалая радость явилась на лице боярина Собакина.

— Великий государь, сказал он: – сам Господь влагает тебе на сердце благой помысел: таковая вера твоя и венец по святому закону несомненно исцелят твою невесту.

— Чтò же ты не молвишь? спросил царь, обращаясь к государыне. Марфа мало времени сидела в раздумьи; на лице ее не однажды виделась перемена, как-бы от наития неисходных мыслей и душевного колебания. Но скоро в очах ее оказалась решимость, исполненная радостию.

— Государь, изговорила она: – с той поры, как ты пожаловал меня своим милостивым словом, и у меня на сердце то же пожелание.

— Ино когда-же веселью нашему быть?

— На то твоя единая воля.

— Прикажи, державный государь, холопу твоему слово молвить, кланяясь поясно, cказад Василий Степанович.

— Говори.

— По моему смиренному разумению, не подобает отлагать помысла самим Богом ниспосланного. Пожалуй, прикажи быть радости твоей в недельный день: чинить многих уготовлений ноне не пора — напишут разряды, уставят чин свадебный, и Господь возрадует тебя, великого государя, а молодую царицу в твоем сожительстве. — Ты разумно молвил, Василий; да будет так! И посидя еще в беседе с невестою, царь отошел из терема. Марфа Васильевна с той поры стала видимо оправляться. Милостивое государево обещание не казнить за нее опалами, с чего она думала начать замышленное, исполнило ее надеждою на большее умягчение его сердца. Уповая что Бог пособит ей, как в оное время царице Анастасии, ублажить грозного царя и навести его на доброе к людям, она вновь обрела душевные силы. А весть о том, что на сенях говорили яко-бы государь мыслит по совету Годунова послать Красного в некоторое иноземное посольство породила в ней опять надежду побороть и сердечную зазнобу. И упование найти с отъездом Семена конечное утоление своей скорби, а затем видеть царя на благом пути и узреть покой земли Русской, обновило ее здравие и силы

И на утро перешла государыня в Большой терем дворцовый. И в чаянии запамятовать свои душевные смуты посреди дворской жизни, она окружила себя молодыми верховыми боярынями и приезжими боярышнями. А царевна Евдокия Богдановна была при ней неотходно, и повеселев с полегчением государыня, начала измышлять забавы для ее утешения. Приходил и государь в терем с Иваном-царевичем и радовались на царицыно повеселение, и сам указывал чем ее тешить. И Марфа в новом светлом уповании на грядущее нетрепетно ждала дня своей брачной радости.

 

 

ГЛАВА XV.

Вечер в Потешной избе.

 

При слободском дворце была Потешная изба, где после труда и молитвы изволил нередко забавляться государь Иван Васильевич. Там с ближними людьми слушал он игру на гуслях и органах, смотрел дворовых медведей и кукольные действа, тешился гудочниками и скоморохами. В избе той была не малая палата, вся подписанная красками. На подволoке виделось звездочное действие с солнцем и небесными планидами; по боковым стенам, промеж окон, писаны были годовые времена в девичьих образах, пляшущие женки и крылатые отрoки на дивных рыбах. На передней же стене изображался человек, держащий в одной руке посох, а в другой свиток с надписанием: „По трудам потеха“. Пред тою стеной высился рундук с двумя ступенями, обитый красным сукном. Отступя немало, наставлены были лавки и меж них дубовый стул государев с бархатным седалищем; а над входными дверьми подымалась на точеных столбах смотрильня с золотою решеткою.

Невесте государевой так полегчало от недуга, что царь замыслил позабавить ее в своей Потешной избе и приказал изготовить все потребное для органной игры и действ. И Марфа Васильевна, хотя была еще не в полном здравии, в угождение государю-жениху не отказала пожаловать к той потехе.

В положенный день, как отпели вечернюю службу в дворцовой церкви, Потешная палата была изряжена и освещена панникадилом и стенными шенданами. По одну сторону рундука, на окрытом красною тафтою столике, поставлены была струнчатые гусли, а по другой органы немецкого дела, с финифтями и золотою кукушкою. У входа же изготовлен был поставец с медами, морсами и всякими сластями и сахарами. И собрались в палату званые бояре и ближние люди, в светлых нарядах. А в смотрильне садились верховые боярыни и боярышни, и cквозь узорчатую решетку там виделись полуокрытые фатами лица и сверкали золотые парчи, жемчуги и самоцветные камни.

В урочный час прибыла туда по крытому переходу государыня Марфа Васильевна с царевною Евдокией Богдановной, и в ту же пору вошел в палату государь с царевичами. Все бояре и званые гости кланялись им поясно. Иван Васильевич сел на стул и обoк с собою сажал на лавках по одну сторону молодых царевичей, а по другую бояр Василья Степановича Собакина да Малюту Скуратова. Позади же его садились Борис Годунов да Булат Арцыбашев, а за ними и все иные. Царь глянул на смотрильню и по малом времени указал начинать потеху.

И по тому наказу выходил из малой боковой двери игрец Немчин, во фряжском коротком кафтане, с хитро подвитыми волосами, кланялся низко государю и садился к органам. И как начал играть он, закуковала на них золотая кукушка, показывая число часов по тому времени, а когда она смолкла, взыграли и органные трубы иноземным согласием. И вся палата исполнилась трубными звуками, которые то гремели в подобие перекатов грома небесного, то стихали кaк-бы отголоски неблизкого пения. Все при том бывшие дивились иноземной хитрости и досужеству органного игpица. И слушав игреца на три голоса, государь жаловал за то Немчина соболями.

А затем входили на рундук двое скоморохов. Один из них был немалого роста, в островерхом греческом колпаке и широкой епанче кармазинного сукна, с серебряными и золотыми искрами. На другом же, который шел, хромая и опираясь на клюку, одет был сермяжный кафтанишко, лапти с онучами и овчинная шапка. И кланяясь государю, скоморохи становились на рундуке, лицом к лицу, и начинали действо такою речью:

— Поведай пожалуй: кто ты, господинe? изговорил человек с клюкою.

— Я еллинский философ! отвечал муж в епанче.

— К коему-же делу досуж ты?

— А умудрен я во всяческой мудрости — разумею беги небесные да звездочетную хитрость и могу темным людям на все отповедь давать.

На том слове сермяжник низко кланялся мудрецу.

— А кем ты нарицаешься, человече? вопросил философ.

— Я сирота государев, чернолапотник! отвечал хромоногий мужик.

— До коего-же ты дела способен?

— Учился работать, а научился плясать; да с той поры кaк по зиме муха ногу мне отдавила, горазд только пряники жевать, сыченым медом запивать, да с Немцами препираться.

При той речи убогого философ посмеялся и молвил:

— Инó-же, коли ты умудрен на то, станем речи вести — я от науки, а ты по разуму.

— Наперед положим ряду: буде я на твой запрос отповедаю, ты колпак свой мне дашь, а коли ты моей загадки не отгадаешь — пеня за то будет епанча с твоего плеча.

— Чем-же ты в свой черед мне поступишься, буде на вопросы мои отвечать не сможешь?

— А мой заклад: пять окороков тараканьих да десять стегов комарьих, и отдам то на правеже в гнедую пятницу на соловой четверг.

— Ряда та мне гораздо пригодна, молвил мудрец. — Ино ответствуй-же по разумению: до коей меры зелено вино людям не хмельно?

— А мера ему та: буде Еллин невеликую чарку выпьет, то угодит начинкой в деревянном пироге под насыпной стол в то село, где певни не поют, люди не встают; а Русский осушит чару в полтретья ведра, да и кричит: плясать пора!

—То дело бывалое. Теперь поведай еще: какая жена мужу способнее, разумная аль пригожая?

— Нам лапотникам такая баба потребна, чтоб горазда была дом весть, чтó лапоть плесть: порог бы поскребла да пирог испекла, водицы зачерпнула в луже, муки украла у соседа; а высокоумному философу жена таковая нужна — вилами б его расчесывала да лопатой приглаживала, от гордыни отваживала.

—Досуж ты на отповедь. Пореши же мой остатний запрос. Кое различие есть между Еллином и Русином?

— А то различие, что единого в медном котле варили, а другого в глиняном горшке парили, а оттого Немчин переварен, Русский же человек не допарен, ну да недосол на столе, а пересол в животе.

— Честь и хвала тебе, человече, на том что гораздо сумел отвечать мне по разуму! cказал Еллин.

И он снимал по уговору свой островерхий колпак. А в ту пору под ним оказался на голове его не малый хохол из красного сукна, окроенный зубцами на подобие петушьего гребня.

— Сказывай же ты ноне мне от науки, господине философ, на мое слово худое, молвил лапотник. — Я тебе загану загадку единую: поведай, в коем бою смертном ровным счетом полполовины всех живущих на белом свете людей избито было?

Еллинский мудрец поник очами к земле и пал в думу. По малом же времени он отвечал:

— Хитра задача твоя, сирота государев. Но мыслю, то было в бою преславного царя Александра с Дарием, царем Персиды.

— Не с того краю ковригу начал. Кто же избиенных в той рати исчислил? Нешто твой правнук там головы решился, да отсеченною рукой тебе отписку писал!

Философ смутясь духом поднял очи к подволоку, и оглянув писанные на нем планиды, изговорил:

— Стало то прилучилось в побоище вашего князя великого Дмитрия с Мамаем агарянским.

— Ну, отворотил от пня да наехал на колоду. Видать ты в бегах небесных читал, за слепотою разума, звездочетной грамоты не разобрал. Кто в твоем счете послух?

— Инó был ли полно такой бой, о коем пытаешь?

— А коли бы ты, господине, память зубами придержал, то и припамятовал бы что в ту пору, как на всей земле праотец Адам с бабой да двумя сынами жил, и Каин Авеля избил, так по том убойстве из четырех душ всего трое на белом свете остались. Домекни-ка счет.

Мудрец, устыдясь видимо, кланялся смерду и снимал свою епанчу по ряде. И тогда оказались у него заместо рук два крыла петушьи, а позади распущенный павий хвост. В тот час и смерд сбрасывал кафтанишко и шапку и являлся в подобии гуся в серых перьях. И помешкав мало, петух в сапогах и гусь в лаптях, распустя крылья, начали плясать с великим глумлением. И тем ни мало тешили cкоморохи всех бывших в палате:

— Вoистину, молвил тогда царь, обращаясь к Годунову. — разум от Бога, а наука от человека, но они нам одинаково потребны.

— И преславен будет народ твой, великий государь, отвечал Борис, – когда державная рука от темноты к свету научения его приведет.

В ту пору стольники брали с поставца серебряные блюда и кубки и обносили присутствующим постилы и сахары, малиновые морсы, квасы обарные и можжевелевые. А иные подавали то в смотрильню.

Через малое же время вошел в палату престарелый гусляр-песельник, и кланяясь государю, садился к окрытому тафтой стольцу, за струнчатые гусли. И начал он потешать царя и гостей игрой гуслярною и былиною. Все с прилежанием слушали песню про Садку богатого гостя, как он на корабле Сoколе ходил по синему морю Хвалынскому, а как он Садко у морского царя гостил, на звончатых гуслях играл и песнями его забавлял, и кaк морской царь его, Садку, за то красной девицей дарил. А затем гусляр опять строил гусли и пел такую былину:

 

В те ли годы стары, давние,

Кaк была Москва малым городом

Под рукой царя Золотой Орды,

В ней княжил стольный князь,

Князь Иван свет Данилович.

А и был он к людям милостив,

До отчины своей радетелен. —

Кaк засветится в небесах заря

Ото сна князь пробуждается,

Утреннею росой умывается,

Белою ширинкой утирается,

Пред святыми поклоны кладет.

И пойдет Иван Данилович

Ко своей ко дворцовой казне,

Что к ларцу ли тому златоковану.

Нагребал князь пригоршню серебра

И ссыпал его в калиту свою,

Калиту-мошну кожаную.

Выходил он на Красное крыльцо,

Молился он Спасу со Пречистою

И cкликал он нищу братию.

Стeкается к нему нищий люд,

Старцы-слепцы и убoгиe,

И калеки перехожие.

И оделял их князь Иван Данилович

Своей щедрой милостынею,

Пoка не стала калита пустым-пуста.

А та в те поры еще старец подшел

В ветхих лапотках и без шапочки,

На клюку с нуждой опираючись,

И с поклоном князю лacкову

Он за милостыней руку простер,

А княжая калита опорожнилась,

И в ней уж ни пула нет.

И снимал с себя Иван Данилович

Парчевую свою шапочку,

Шапочку соболем опушенную,

И дарил ее старцу перехожему.

Принимает старец княжий дар

И молится на кресты церквей,

Да и молвит князю таково слово:

Гoй-еси ты, ласковый князь,

Иван князь Данилович,

Милосерд ты до народа Божьего,

А и Бог тебе воздаст сторицею

За твое добро и жалованье.

Ты послушай мою праведную речь.

Уж да быть за Москвой всей Руси,

И над ней твоему роду володеть,

Что на дальние века на грядущие.

Отродятся в твоем гнезде ясны сoколы

И взлетят в высь поднебесную.

А из тех соколов будут трое орды:

Что один-то орел Орду поклюет,

На том ли на Куликовом поле,

А другой орел всю Русь соберет

Под свое-то крыло под царское.

Под свою ли руку державную;

А уж третий-то царь орел

Все языка покорит—

Сорочину долгополую и Чюдь белоглазую,

И Татары все и Алюторы.

Да опричь шапки дедовской

Он наденет и еще шапочки две,

Чтó из чиста золота кованые,

Многоценным камнем саженые,—

Одну-то он во Казани возьмет,

А другую в славной Астрахани,

И ему то Бог Господь пошлет

За твою шапочку, ноне дареную.

 

Скончав песню, гусляр встал и кланялся государю, царевичам и боярам. Царь жаловал его за утешную игру и песни серебряным кубком и тремя парами соболей, а затем послал Арцыбашева сказать государыне-невесте, чтобы не нудила себя больше и отошла в терем.

А на рундук входили в ту пору новые потешники. Наперед шел мужик в валеной шапке и овчинном тулупе, с привешенным на спине писаным лукошком и не малою жердью в руке. За ним выходил, ширoко ступая когтистыми лапами и тяжело переваливаясь, медведь чернобурый, а следом брел человек одетый козой, с белою бородкой и золочеными рожками. Поводчик снимал шапку, трогал медведя своим посохом, и тот поднимался на лапы во весь рост.

— А ну, Михайло Патапович и Марья Кузминишна, правьте привет честному собору! изговорил вожак.

Медведь и коза при том кланялись земно, как бояре при челобитье.

— Потешьте-ка нас красно и вежливо в утеху сердечную и разуму на домeк! говорил мужик протяжным напевом. — Покажи, Машенька, как Красные девки женихов из оконца высматривают, алым румянцем разгораются, белым рукавом закрываются, черным глазком подмигивают?

Медведь при том слове опустился, окрыл глаза мохнатою лалою и начал высматривать из-под нее сидевших в палате.

— Изрядно, продолжал поводчик, — а как еще дьяк в приказе на царских кормах сидит и людям, чтó без посуда приходят суд и правду чинить, никого не обижает, никому не норовит?

Михайло Потапович опустился на землю, припал головой на лапу, и смежив глаза, захрапел на подобие спящаго человека.

— Ну, а коим образом, покажи, честные старцы по богатым обителям постное житие ведут и плоть свою на иноческих подвигах изнуряют, в рай царство небесное войти желают?

При той речи садился медведь на рундуке и указывал лапою на поставец, где были изготовлены меды и сахары.

— А святой отец бьет вам челом, государи милостивые, говорил поводчик, — вы бы изволили ему от вашей трапезы водицы пожаловать, да просвирку, одной попьянее, а другой посытнее.

В тот час стольник брал с поставца блюдо со стопою меда и печатным пряником, и подносил потешникам. Медведь примал стопу, выпил одним духом и заедал коврижкою, а затем начал махать лапами, переваливаться с боку на бок и упал на землю, как бы охмелевший человек.

— То истинное подобие, как Шереметев с иными опальными постриженниками у Троицы бражничал! усмехаясь изговорил царь.

Все бояре при том слове государевом смеялись

— А ну, Михайло Потапович и Марья Кузминишна, молвил вожак: – садитесь-ка рядком да отдохните пред трудом, а я лубяные органы про вас излажу.

Он начал оправлять свое росписное лукошко. А медведь и коза садились на рундуке, но видимо было что каждый из них норовил при том вперед пред другим выдвинуться.

— Да почто же вы не сладитесь? говорил поводчик. — Местами что ль считаетесь? Ты, косолапый, для чего рогатую пересесть хочешь? Коего ты рода и чести, Мишка Топтыгин?

Медведь с ревом закачал головою.

— Ты баешь, сказал мужик, – что весь именитый род ваш костоправый, и дед твой в лесу игуменом был в ту пору, кaк Машкина бабка за клoк сена в лето у свиньи в работницах жила. Коли так, то чин чина почитай, и молодший садись на край.

Но коза при той речи подвинулась снова вперед медведя и заблеяла, мотая лапками.

— Дай срок, не сбей с ног! заговорил поводчик. — Ты баешь, что под Мишкой не сядешь, для того что твоя прабабка в хлеву плясала, когда его прадед в берлоге лежал да грязную лапу сосал. Видать, вы оба луки, оба туги. Пущай ж вас в разрядном приказе разбирают, а ноне я вам велю быть без мест.

И водчик поднимал козу и медведя жердью, к видимой утехе государя и царевичей. Михайло Патапович и Марья Кузминишна становились тогда рядом и друг другу любовь кланялись. Мужик заиграл на писаном лукошке в лад плясовой песни, и медведь с козою начали потешную пляску, сходясь и расходясь, и упираясь лапами в боки. И золоторогая плясунья плавала тихо и чинно белою лебедушкой, что молодица на вечеринке, а чернобурый медведь словно парень около девки увивался и манил ее целоваться.

Тем действом кончалась царская потеха. Государь велел дать скоморохам и медвежьему водчику по портищу кармазинного сукна, и поднялся с царевичами. А затем глянув на близ стоявших, он молвил:

— Мы желаем, чтобы ноне при нашей брачной радости бояре о местах не гораздо спорили и тем делу нашему не причинили волокитства, да и дьяки в разрядном приказе не спали бы, как показывал Михайло Патапович. Сведай, добавил царь, обращаясь к Арцыбашеву; — cкоро ль они списки изладят?

— Великий государь, отвечал Булат: – ноне в приказе мало не все уже справлено, и заутро остатние разряды допишут, опричь тех мест чтó ты сам изволишь в свадебном чине указать.

— Пусть же возят списки не мешкая. Ино не привелось бы мне упрямых, как медведя с козой, без мест рассаживать.

И затем Иван Васильевич, провожаемый поклонами бояр и гостей, отошел с ближними людьма из Потешной избы в палаты и садился с окольничим Лаптевым играть игру шахматную, за убранную финифтями доску с золотыми тавлеями, чтó присланы были ему в дар от царя Кызылбашского.

 

 

ГЛАВА XVI.

Обошли чарой – поднесут ковш.

 

Весть о полегчении от недуга царской невесты скоро разнеслась по всей Слободе и порадовала старого и малого. Люди всякого чина молились о здравии государыни; а кому был приезд ко двору, те начали снаряжаться к царской радости. В Разрядном Приказе с поспешением писали порядок свадебного чина. В ту пору разряды были делом не малой важности, и при царских браках дворские люди считались местами, как и на службе государевой. Как в ратное время воевода мнил невместным служить наравне с тем, кого почитал ниже себя, так и на пиру или свадьбе царской бояре и жены их cкорее готовы были под батоги идти, чем принять безчестье, сидя под таким у которого прародители писались ниже его сродичей. Не легко было дьякам в приказе ладить такие счеты по местничеству; но на ту пору по нужде они кончили дело скорее обычного: разрядные спиcки были написаны, и дьяк с подьячими начали развозить их по всем, кому указано быть при государевом весельи.

А меж тем Красный сидел безвыходно на дому, отзываясь недугом. И смутен он был духом и сердцем. Последнее повиданье с Марфою вознесло ее высоко в разуме князя: с той необычной беседы она казалась ему выше естества человеческого. И можно ли было иначе смотреть на чудную девушку, которая помышляла о службе земскому делу в ту пору, когда женщина на Руси не отважилась глядеть дальше своего терема, где жила в нерушимой дремоте разума? И Семен постиг всю великость духа Новогородки, только же мощного, как у сoименной ей посадницы чтò в иное время печаловалась о судьбине Нова-Города.

Но тяжко было молодцу при помысле о том, что святой замысел Марфы Васильевны не пособит Русской земле. Зная нравы царя Ивана, он не уповал на его исправление и оттого не пошел в совет с царицею по тому делу. И больше всего томило его опасение, как бы она не сгубила себя конечно. Хотя Собакины с приезда в Слободу сторонились от Красного и не оглашали того, что было с ним лажено, но он боялся, как бы царь не проведал о их знаемости и не помыслил чего недоброго. К Семену доходили уже слухи, что на Красных сенях шепчут о том, с чего он обомлел в Золотой палате, когда государь оповестил о своем выборе. Сначала князь мыслил отказаться по недугу от места на царской свадьбе, но опасаясь, чтобы то не усилило толков ко вреду Марфы, он порешил не уклоняться, а по окончании веселья бить челом государю о новой посылке за рубеж или на иную дальнюю службу.

В размыслии и кручине сидел Семен в своем покое олoкотясь о дубовый стол, когда вошел Михайло Матвеич Лаптев, держа в руке писаный столбец.

— Чтó там содеялось? вставая молвил князь: — Не разряд ли уж возят?

— Вoистину то. О сей-час дьяк Щелкалов был: все излажено! грустно отвечал боярин, подавая племяннику столбовой сверток.

Красный начал читать писаное и через малое время видимо смутился в лице.

— Чтò же то значит? сказал он, глядя свитoк: – Мне по разрядам места в свадебном чине не писано. Или же я в опале?

— Ныне всего, друже, надо опасаться. С той поры, как ты при наречении царицы не оберегся, на тебя взирают мнительно. Пуще иных я боюсь Арцыбашева; опосля того, как государь поучил его за место и честь, он твой запазушный недруг. Но я мыслю, тут есть иное… Буде б ты под гнев пал, и мне бы не сдобровать, а вечор царь жаловал играть со мною в шахматы, да и в чине свадебном я честно к большому столу писан.

— Но чему-же иному-то быть?

— А статься-может, государь тебе помимо разрядов в венчальном чине быть укажет.

— Да где-же то? Ты видишь в списке все места изряжены, опричь одного. Нешто не читал ты тут: а постелю стлать, кому царь и великий князь велит. Али он то для меня умыслил? Ино честь такая, коли в ней и умысла никоего нет, была бы мне горше тяжкой опалы.

Красный поник головою, и окольничий пал в раздумье.

В ту пору послышался конский топ у сенного крыльца. Лаптев вышел сведать о приезжем, зная, что только человек не малого чина мог ехать через двор не ссаживаясь. Красньй пришел опять к столу. Но скоро вошел в покой челядинец и оповестил князя, что к нему наехал боярин с царским словом. Семен выходил в красную горящу и увидал там с дядей Булата Арцыбашева. Опричник, здравствуясь с князем, изговорил:

— Я и к тебе, Семен Иваныч. Великий государь, не видя тебя во дворе, пожаловал спросить о твоем здоровьи.

Красный кланялся на ту речь и отповедал:

— Бью челом государю на его милости. Мне о сих днях неможется.

— Бог пособит тебе, князь. Молитвами нашими, вон и благоверной невесте-царице полегчало! примолвил Татарин. — Да государь изволил еще молвить: не мнил бы ты чего, что в разряды не писан. Тебя он жалует, сам укажет место в чине свадебном. Кромешник помолчал мало и добавил:

— Великий государь уповает, что милостию Божиею ты конечно оправишься ко дню его радости и указывает тебе неотменно быть ко двору.

Красный, не отвечая, кланялся низко.

— Здравствую вас, бояре, на великой милости царской! изговорил Арцыбашев, глянув узкими очами на собеседников.

— На том тебе великое спасибо, боярин! отмолвил Лаптев.

Окольничий сажал гостя в переднее место, велел дворецкому подать вина фряжского и с поклоном подносил золотой кубoк. И пили они про здоровье царя и нареченной царицы. Пил и князь Семен, затая кручину в сердце.

 

 

ГЛАВА XVII.

Царская радость.

 

Октября в двадцать восьмой день, когда государь указал быть свадьбе своей, или по-тогдашнему, радости, дворец Александровский оживился необычно. Золотая палата, где надлежало справляться свадебному чину, знатно наряжена была к торжеству. Против Красных дверей, на обитом парчею всходе, выcилось большое место царево с шатровым верхом и двоеглавым орлом, оправленное самоцветными камнями, с двумя седалищами золотого атласа. Пред ним стоял невеликий стол, окрытый тремя скатертями, из коих верхняя шита была жемчужными орлами, и на столе том виделись короваи свадебные, оболоченные камкою и низаны золотыми пенязями. Лавки oколо стен крыты были оксамитными полавочниками большого наряда. И при великом свете многих горящих свеч, Золотая палата в ту пору подлинно могла назваться золотою.

Пред вечернею службой собрались в палате синклиты, бояре и всех чинов дворские и служилые люди с женами, кому указано было при государевой свадьбе быть. Все облоклись на тот день в лучшие одежды и дорогую кузню, что многие годы с береженьем хранились в кладовых, по сундукам и ларцам кипарисным.

В указанный час отворились красные двери и начался уряд свадебного чина. Сначала потянулась в палату по двое свечники и фонарники, а за ними обычные при свадьбах коровайники, все в нарядных алтабасных терликах. Затем шли бояре дружки, в кафтанах с собольею опушкой и жемчужными схватцами. Мало отступя, показались четверо юношей, царские рынды, в одежде из серебряной парчи с горностаями и высоких шaпках белого бархата, с узорчаторезными секирами на плечах. А следом за ними шел об руку с тысяцким, Иваном-царевичем, сам государь-жених. Он был в одеянии большого наряда; поверх станового кафтана виделось на нем царское платно из золотой ткани, шитой жемчужными листьями и с таким же кружевом. На плечах его были бармы или ширoкий отложной ворот, низанный дорогим камением, а на груди cкладень с частию животворящего креста. На голове же у него была шапка царская с собольим околом, замкнутая крестно золотым обручем. Низаные в узор жемчугом сапожка повершали его наряд.

Пройдя всю Золотую палату, государь изволил сесть в царском месте с правой руки, а по сторону его стали ближние бояре, писанные старейшими к свадебному чину, и князь Семен Красный с ширинкою. И посидя не мало, царь указал дружкам царицыным, Борису Годунову и Малюте Скуратову, звать государыню-невесту. Дружки кланялись на то малым обычаем и отошли из палаты. По недолгом времени воротились они, а следом изволила войти, ведомая под руки боярынями-свахами, сама благоверная царевна, в большом свадебном наряде. На ней одета была золотая шубка-платно, шитая травами из бурмицких зерен с лежачим воротом, низанным каменем, а на голове зубчатый венец с яхонтами и лалами и висячими жемчужными рясами, которые своею белизной шли в согласие с ее подрумяненым лицом и темными бровями. Государь принимал Марфу Васильевну за руку и указал сесть по левой стороне на том же месте чертожном. А ближние боярыни, в киках с поднизью и в атласных летниках с бобровыми ожерельями, стали против бояр по сторону невесты. И пождав мало, пожаловал велел государь всем садиться, и бояре, и боярыни, и окольничие, и люди думные, кланяясь, садились на показанные места по разрядному чину.

И то было чудное зрелище. На месте царском виделась державный жених с невестой, как-бы в златокованных окладах, с обеих же сторон сидели по лавкам сановитые бояре и благолепные боярыни в немолвном молчании, а позади их стояли рядами служилые стольники, свечники и фонарники. Но хотя вся Золотая палата и была в ту пору преисполнена золотом, однако вид ее не совсем отвечал названию радости, которое давалось государевой свадьбе: не конечное облегчение царицы на все брачное веселье навеяло как-бы невидимую печаль.

Свадьба русская и до наших дней сохранила еще в народе не мало обычаев, чтó пошли к нам из далекой старины. Но в шестом-на-десять веке при дворе царском она правилась с великим числом обрядов от той давней поры, когда над Русскою землей не сиял еще свет Христовой веры, и люди ходили в языческой тьме. Все те обряды имели знаменование: одни обещали супругам богатство или любовь и совет в сожительстве; иные сулили плодородие в чадах или оберегали от чародейства и всякого лиха. Но на ту пору, по несовершенному здоровью государыни-невесты, указано было опустить многие из таких обычных обрядов.

Посидя мало с невестою на чертожном месте, государь приказал не мешкая справлять чин предвенчальный. И дружки, поясно кланяясь, снимали шапку с царя и венец с царицы. И подошли тогда к месту три боярыни, большие сваха, а за ними дворские стряпчие несли на золотых блюдах обычную стряпню свадебную. И первая сваха, поклонясь большим обычаем, брала с блюда золотой гребень, саженый камнями, и омочив его в столе с обарным медом, чесала головы жениху и невесте, в знамение того, что сожительство их будет сладостное. Другая же сваха, кланяясь земно, взяла блюдо с осыпалом, то-есть мелкими деньгами, с чистым хмелем смешанными, и подняв над головами царя и царицы, осыпала их как бы дождем златосеребряным, в знак того, что Бог дарует им жить в богатстве и чести неоскудно. А третья сваха кланялась также большим обычаем, брала от стряпчего опахало из сорока соболей, с золотым поручьем, и опахивала жениха и невесту, чтобы лeгко жилось им на многие годы в честном супружестве И тем, по нездоровью молодой царицы, завершились все предвенчальные обряды.

Государь и государыня встали после того с царского места. А стольники разостлали в ту пору червчатую камку через всю Золотую палату и по Большим сеням к Красному крыльцу, у которого стоял наряженный аргамак государев и обитые серебром сани с собольим одеялом, запряженные шестью конями. И свадебный чин двинулся из палаты. Впереди пошли по двое свечники и фонарники, за ними дружки государя и государыни, а потом, предшествуемые рындами, жених с невестою, и следом все бывшие там бояре, боярыни и чины дворские.

А в ту пору, как свершался обряд брачного венчания в храме Успенском, на ином конце дворца государева снаряжался сенник или опочивальная палата. То был не малый покой без печи, с тремя волоковыми oкнами, обитый сукном по всем стенам и подволоку. В четырех углах его стояли святые иконы, в знамение Божия благословения над молодыми супругами. Вокруг тянулись лавки с застенками, а по средине стояла узорочно резная кровать на точеных столбах с кровлею, обитая изнутри атласом с шелковыми подвесами и серебряною бахрамой. Но она еще была не ряжена, и все добро постельное и белое платье лежало по коврам.

К постели государевой писаны были в разрядах боярин Дмитрий Годунов, сродник невесты Никита Собакин, да три свахи и шестеро поддатней. И когда свадебный чин отошел из Золотой палаты в церковь, все они собрались в сенник излаживать брачную постель по старине и по пошлине. Вместе с ними пришел и князь Семен Красный, по особому наказу государеву. Он приехал во двор с дядею в указанный час, но не видал царя до той самой поры, как пошел вместе с другими стряпчими наряжать государя к венчанию. Тут Иван Васильевич, обратясь к нему, молвил:

— Князь Семен, мы не велели писать тебя в разряды к нашей радости, дабы иных кого не обидеть. Ноне же словом своим указываем тебе быть на месте, коего не желали дать по спискам, чести старейших не пороча. Мы жалуем велим тебе, отслужа в палате, стлать нашу царскую постель.

И когда князь, справя обычное челобитье на той милости, глянул на царя, ему помнилось на лице и в очах государевых нечто недоброе.

В великой кручине пришел он с боярами в сенник. Царский указ словно ножом булатным ударил в его недужную грудь. И могло-ли иначе быть? Сердце его тяжко еще болело по Марфе, а ему мало, что суждено было видеть, как один частый гребень переходил из ее косы на иную голову, но и самому еще наказано рядить ту постель, где другой станет ласкать и миловать девушку, которую он долгое время считал своею суженой. Семен начал думать, что царь домекает про его любовь и, издеваясь над ним, указал быть на том месте. И тяжко болела душа его: легче было бы молодцу топор на свою буйную голову точить, чем справлять ту необычную службу. Не с такою скорбью понес бы он голову на плаху, как вошел теперь в сенник, где по обычаю должен был провести ночь в бoкoвом покое. И все бывшее теперь казалось ему тяжким видением.

Бояре и боярыни с поддатнями принялись готовить все нужное к тому, чтобы ладить государеву постель, как велось это по старым обычаям. А Красный стоял не двигаясь и опустя очи к земле, в раздумьи и кручине. Посмотрели на него боярыни-свахи и переглянулись с боярами.

— Ну, князь Семен Иваныч, – видать ты в сорочке родился, изговорил Годунов, – что государь тебя жалует столь необычно. То и старейшим бы в честь не малую. Да чтó с тобой деется? уж не недужит ли?

Семен не отвечал на ту речь.

— Аль не приглянулась-ли тебе какая боярыня-молодца из близких государыни? молвила постельная сваха: — Только гляди, княже, – на чужой коровай рта не разевай.

— Тебе надо-быть неладно, Семен Иваныч, сказал Никита Собaкин: – выдь поди на малое время в холодок посвежись, да снежком потри голову, а мы и без тебя дело государское как следует справим.

— Мне не по себе, молвил князь, присаживаясь на лавку, — но то минует.

— Ино полно-же вам, бояре, изговорила сваха: — время-то идет, чтó вода течет. Молодые, гляди, кaк-раз от церкви вернутся. Государыня-невеста не в великом здравии, так и попы ноне тянуть венчанья не станут. А у нас почитай ничего еще не излажено.

И постельничие с поддатнями, не мешкая более, принялась за свою справу. Прежде всего положила на брачную кровать тридесять ржаных снопов, обильных колосом и наливным зерном. На них стлали хлопковый бумажник, оболоченный полосатою тафтой, а поверх его семь лерин лебяжьего пуху, в наволоках из бархата и камки, и все это окрыли одеялом белого атласа в золотых листьях и с жемчужною гривой. А затем на исподнем пуховом зголовье поднялись двумя великими высями многие подушки, в белоатласных наволоках с такими же гривами из бурмицких зерен. Пред кроватью поставлена была приступная колодка для влазанья, а в головах немалая кадь с насыпною пшеницей, оболоченная золотою парчей, куда на весь текущий год водружались венчальные свечи. И все то делалось с молитвою и великим бережением от всякого лиха.

В ту пору вошла в сенник старушка в алтабасной телогрее и шeлковом убрусе с волосником, и помолясь на все четыре угла пред иконами, низко поклонилась постельничим. То была Запава Минишна.

— Милостивые бояре и боярыни, молвила она: – пожалуйте дозвольте мне глянуть на государский сенничeк. Ведь я сызмала няньчила и пестовала боярышню…. ино бишь государыню нашу царицу. Не попретите мне старухе хоть единым глазком постельку нарядную повидать.

— Просим милости, cказал Годунов.

— Мати Тресвятая! крикнула мама всплеснув руками: – мнилось ли мне, коли что моя пташка белая залетит в такую высь поднебесную. Не ведаю, коим святым и молиться на том.

— А вот глянь-ка, мамушка, кaкое мы гнездышко нашей царице-голубке свили, cказал Собакин, показывая на постель.

— Ахти, лики небесные! никак то и впрямь постелюшка. Воистину же несказанная красота, чтó гора Арарат подоблачная. Тут-то ангельские сны видать! Да на нее поди и не влазить.

— Ну, коли сама молодушка не взойдет, так небось государь-супруг подсадит.

— Истинно, боярин. А все-то видать атлас да парча золотая: я чаю пуху одного в перинушке не на рубль пошло, Слава Спасу Всемилостивому: дожила я не гадаючи до великой радости.

И Запава Минишна умильно всплaкалась.

— Полно тебе, мамка, гневно изговорил Собакин: – нешто здесь место слезам.

— То ноне больно не гораздо! промолвила боярыни-сваха.

— Повинна, осудари и осударыни милостивые. Только ведь слеза-то моя от радости медвяная: не к лиху она, а ко благому. Слово верное! Я дело свое и обычаи памятую: кaк царю-батюшке с государыней-царицей в церковь к суду Божьему отъехать, я под сенную дверь замок клала, а коли перешли они и следом синклитство повалило, тотчас вынула его, замкнула, а ключ в дворовый студенец опустила. Даст Бог Христос, в ладу и совете жить будут.

В ту пору Красный, который сидел на лавке по иную сторону кровати, словно опамятовался от тяжкого сна и ступил к выходной двери. Лицо его было так же безкровно, как у мертвого.

— Ахти, да это ты боярин! изговорила с жалостию мама: — чтó с тобою деется, осударь?

— Недужится, отповедал он тихо.

— Храни тебя святая сила!

— Видать еще с Нова-Города не совсем оправился, молвил Годунов.

— Чтò ж ноне делать-то нам! опасливо сказал Собакин. — Великий государь указал тебе смотреть за постелью, а ты сам в недуге. Не прогневать бы вам, гляди, царя-батюшке: надо и о головаx помыслить.

— Вoистину, добавила сваха; – в лихе-б нас каком скаредною речью не обнесли. Да вон, никак и молодые от святого венца пошли.

И на самом деле, во дворце послышался не малый шум; Постельные стрепенулись; а князь Семен, не внимая утешению Запавы Минишны, ни увещаниям встревоженных бояр и боярынь, поспешно покинул сенник. Он миновал ближние покои, и сам не ведая кaк, зашел в приспешную палату, где под рукою большого крайчего готовили к государеву столу напитки-вина фряжские и романеи, квасы и меды плодовые, ягодные и обарные. Князь, как бы не помятуя себя, подшел к поставцу, где стояло горячее вино, налил не малую серебряную чару и выпил ее до дна.

Крайчие и приспешники пришли в великое удивление. Хотя на сенях и говорили многие, что новый слуга царский, так необычно взятый в приближенье и жалованный стряпчим, любит водиться с чаркою; но дивно было то, что ноне во дворе государевом, пред многими людьми, в тот час как молодые шли от венца, он не зазрил пить вино зеленое.

— Не гоже чинишь ты, боярин! cказал большой крайчий, подходя к Красному.

— А нешто ты мне заказчик! дерзостно отмолвил князь и вышел из приспешной.

А о той поре свадебный чин следовал уже переходом от Красных сеней к Золотой палате. Прошли фонарники и свечники и царские дружки, а за ними и сам государь с государынею шел об руку не распущаясь, в знамение того, что под святыми венцами дан ими обет ненарушимый пройти дарованный им Богом путь жития в любви и душевном согласии. И дворcким стольникам по обычаю наказано было блюсти накрепко, чтоб никто в тот час перешел червчатой камки, по которой изволили идти державные супруги. Но когда царь с царицею подходили к дверям Золотой палаты, Красный негаданно вышел к переходу на Большие сени, стольники не поспели его отсторонить, и он переступил заповеданный путь. То было необычным делом и почиталось темным знамением в ту пору, когда во всей жизни, а тем более при обряде свадебном, давали веру всему, чтó, по тогдашнему пониманию, могло сулить счастие или невзгоду. С великим смущением увидели то дворские люди. Приметил то и государь. И лицо его омрачилось, брови сошлись над очами, чтó тучи, и гневный взор сверкнул из-под них перуном; но он не молвил слова, может-статься жалея молодую царицу, которой рука встрепетала заметно в руке его.

А в Золотой палате был уже к тому времени уготовлен стол вечерний. На нем стояли великие кремли из цветных сахаров, ряженые жемчугами и каменьем, и многое число серебряных стол, ковшей и чар с золотом и финифтями. Впереди же, пред чертожным местом, изготовлен был другой малый стол для государя и государыни, где виделись только золотые солонцы да свадебные короваи с перепечею. Молодые супруги, войдя в палату, сели на царское место, и государь пожаловал велел начинать не мешкая вечернее столованье. И садились за большой стол по одной стороне Федор-царевич, власти духовные, бояре и иных чинов люди, а с другой стороны верховые и званые боярыни, все по местам указанным в разрядах. Стольники начали подавать яства-курники с яблоками, лебедей и павлинов с простертыми на блюдах хвостами в перьях, а крайчие обносить царских гостей напитками на великих подносах. Но государь с государынею, по обычаю, ничего не кушали.

После третьей яствы на царский стол поставили на золотом блюде жареное куре. Тогда государь с молодою супругой встали с места, а с ними и всех чинов люди за великим столом поднялась. Дружка царицын, боярин Борис Федорович Годунов, обернул куре cкатертью вместе с блюдом и понес в сенник, а за ним пошли бояре с свадебными короваями. И тысяцкий государев взял под руку царя, а тысяцкий государынин царицу и уставленным чином повели их в опочивальный покой. Бывшие же в палате, кланяясь молодым, садились опять та продолжали столованье.

Молодые прошли дворцовыми переходама к дверям брачного сенника, где ожидали их родитель государыни-невесты и боярыня, писанная в чине венчальном вместо матери. В ту пору к государю не по обычаю подшел боярин Малюта Скуратов, и, cклонясь к уху его, шепнул что-то негласно. Лицо царя омрачилось гневом, и он тихо изговорил: «Поймать его и в стрельницу!» Не дослышала тех слов государыня, но содрогнулась мимовольно, уразумев новую беду.

Тысяцкие поставили молодых супругов в самых дверях сенника. Тогда подошла к ним большая сваха в собольей шубе, волосом на верх обороченой, и в знамение конечного благоденствия, осыпала их осыпалом из золотой чаши, а меньшая сваха для веселого жития на все грядущие лета опахала их сороком дорогих соболей. Затем государь Иван Васильевич ступил в брачный сенник, а Василий Степанович Собакин, благословя дочь, выдал ее с рук на руки венчанному супругу. Царь принимал новобрачную и ввел за собою в опочивальню. Пригожая и трепещущая, вошла за ним Марфа, а постельные боярыни стали разоблачать ее, но только сняли золотой венец теремчатый, как она обезпамятела и пала на руки свах.

 

 

ГЛАВА XVIII.

О том, как пойман не друг государев,

 

При царских браках было в обычае, когда государь воротится от венчания, один из бояр, кому велено, принимал его коня и всю ночь до зари утренней ездил около тех палат, где устраивался свадебный сенник. На радости царя Ивана Васильевича тот исконный обычай соблюдался по старине, и к коню писан был в разрядах боярин Арцыбашев. Когда брачный поезд вернулся от Успенского храма к Красному Крыльцу, Булат, стоя у стремени, принял аргамака государева. То был статный белый конь необычайной красоты, в большом наряде; на нем виделось высoкое седло кызылбашское, саженое бирюзою и узда из золотой цепи с бархатным охватом; на голове веяли перья птицы страуса, на груди висел сорок черных соболей, а грива окрыта была плетеною золотою сетью.

Как только государыня вышла из саней, и молодые, взявшись за руки, поднялись от крыльца на сени, Арцыбашев всел на царского коня и с нагим мечом в руке по обычаю поехал объездом около той стороны дворца, где находилась брачная опочивальня. В ту пору все монастырские ворота не мешкая замыкались рогатками, и к ним под рукою назначенных по разрядам приставов поставлен был караул из сторожевых опричников, чтобы никто от сторонних людей и гостей царских не вошел и не вышел до указного часа и не сделал какой порухи государеву веселью.

Ночь была еще в почине. По небесам бежали невеликие облака, подобные пару, а из них, словно сбрасывая фату, виделся по временам серебристый месяц и ярко светил на белом покрове только-что павшего снега, на железных секирах стражников, оберегающих рогатки, и на светлой полосе булатного меча боярина Арцыбашева. Сидя на белом аргамаке, в золотной шубе на соболях и высокой шапке подобной иноческому клобуку, с голым мечом в руке, он походил на тех богатырей, чтó, по сказкам, стерегли заповедный клад или оберегали девицу-красавицу.

А в то время князь Красный, перейдя в свадебном чине путь государю и государыне пред Золотою палатой, сбежал сенями на Красное крыльцо, где еще проходили последние поезжане; не памятуя себя от великого горя, а может и от выпитой чары вина, он никого не примечал и оперся о точеную решетку крыльца. По малом времени его обвеяло студеным воздухом. Князь видимо очнулся, глянул на золотой крест Успения Пречистой и сотворил крестное знаменье. В тот час подошел человек и брал недужного за руку. Он оглянулся и увидел дядю своего Михайла Матвеевича.

— Чтó с тобою делается, Семен? изговорил окольничий: — чего ради ты губишь себя конечно?

— Рóдный мой, отвечал князь:  –велико мое прегрешение; ведаю, что пропадая сам и на тебя может-статься новую опалу навожу. Но не в мочь мне с сердцем и напастью бороться. Прости же, чем я согрешил пред тобой, словом или делом, ведением или неведением.

И Красный припал к ногам дяди и склонился челом до земли. Лаптев поднял его силою.

— Небожчик ты безталанный, молвил он, отирая слезу. — по грехам нашим прогневался Господь: не мыслил я, что ты, мой сыновец излюбленнный, в молодые годы и на таком жалованьи государевом голову свою до конца сгубишь.

— Не тужи о том, родный: – видать, мне так на роду написано. Помысли, молю, о себе едином и оберегись от лиха. А меня, Христа-ради, памятуй матушку пoкойную, благослови и целуй остатний раз на отпущение. Чаю, мы боле не свидимся.

— Да чтó же ты ноне замыслил?

— За воротами Бажен с конями. Буде не в конец меня Господь оставил, я ноне же угоню к Москве и попытаю, коли не поздно, на Литву отъехать.

— Опомнись, неразумный! с великим страхом вскричал Лаптев. – Али ты, сын сестры моей кровной и вcкормленник мой, изменником хочешь быть супротив великого государя? Нешто тебе голова души дороже? Нешто не памятуешь ты, на чем о Покрове мне образ Пречистой целовал?

— Памятую, рóдный, и затем подлинно отъехать мыслю, что против царя по Курбском не пойду и на службу недругам себя не закабалю. Но отъехать надо, царицу оберегая. Остаться же здесь не мочно – нет сил былое забыть, и с лютой напасти я тут скорее ворогом царю сделаюсь. Прости же, свет мой рóдный!

И князь приник на грудь окольничего.

В ту пору на больших сенях показался, в сопутствия свечников человек, в котором бояре с одного взгляда опознали ближнего слугу государева Малюту Скуратова. Он шел сенями к той стороне, где около брачного сенника ездил на коне боярин Арцыбашев. Князь Семен крепким целованием обнял дядю, и не дав ему молвить слова, сбежал с Красного Крыльца. И, перейдя поспешно монастырский двор, он бросился к воротам, которые вели на Торговый крестец. Но они были уже загорожены рогаткою, а под караульным навесом стояли для береженья сторожевые опричники с бердышама.

— Отомкни! молвил князь.

— Чтó ты, боярин! Али не ведаешь наказа? отвечал воротный пристав.

—Я по делу иду – отомкни!

— Того не мочно.

И по слову пристава опричника вышли из-под навеса и скрестив секиры, стали пред рогаткою, словно иная живая рогатка с железными зубьями. Красный, не памятуя себя, ринулся вперед и вырвал бердыш из рук ближайшего стражника. Это необычное дело смутило опричников, не мало удивленных уже одним видом боярина, как бы одержимого огневым недугом. Они замешались. Но в тот час послышался вблизи конский топот, и к воротам подъехал Булат Арцыбашев с голым мечом в руке.

— По указу великого государя царя и великого Князя Ивана Васильевича, изговорил он хриплым голосом, – пойман ты, князь Семен, в лихом деле супротив его царского Величества.

Красный опустил секиру и поник головою.

—Вяжите изменника и недруга государева! добавил Булат, обратясь к ворóтникам.

Опричники тесно оступили князя, и, обрав у него бердыш, окрутили накрепко кушаками. Семен на единым движением тому не противился. И в то время на скуластом обличьи и в узких глазах Татарина оказалась злоехидная радость, как у дикого зверя, что изловил давно желаемую добычу.

— А, сокол-дикомыт! возговорил кромешник: – Попал и ты в путы. Высоко больно летать замыслил, да крылья-то, вишь, немощны. Ноне тебе в черной избе надо мною место и честь будет.

Красный, не отвечая на ту речь, глянул на освещенный фонарем образ за слюдою висевший над воротами. А опричники брали князя под руки и по наказу Арцыбашева повели в иной конец двора, к угольной монастырской стрельнице, где у притвора с железною дверью стоял боярин Малюта Скуратов со свечниками и темничными приставниками. Булат же повернул аргамака и поехал объездом около царского сенника, сверкая своим обнаженным мечом при ясном сиянии полного месяца.

 

 

ГЛАВА XIX.

Царица-девица.

 

Ночь государевой радости, именуемая по тогдашнему смильною, миновала в великoй печали. Казалось, свадебный сенник обратился в иноческую келью, а брачная постель стала погребальным ложем. Молодая царица, хотя и воротилась в чувство, но лежала невстанно под бело-атласным одеялом, и недуг снова овладел ею: она была бледна и бескровна, чтó белая жемчужина. Государь-супруг сидел у того зголовья, на котором мнил лacкать и миловать возлюбленную жену. Кручинен и суров был Иван Васильевич, то смотрел он на недужную с видимою скорбию, то в грозных очах его являлись мнительность и нелюбие.

За стулом государевым, подле кади с венчальными свечами, стоял боярин Василий Степанович Собaкин, в великом печалованьи, а глаза его были омочены слезами. И то не удивительно: ожившая с недавним полегчением дочери надежда быть близко при государе теперь снова поколебалась. Одаль его стояла сваха и ближние постельные боярыни, кто в сердечной кручине, а кто с одним видом печали. И так миновала вся ночь, и тысяцкий не снял стрелою, как было в обычае, покрова с новобрачной царицы.

О заре государыню перенесли из сенника в опочивальню теремную, и царь не однажды молодой жены не целуя, отошел в свою иноческую келью и оболoкся в обычную одежду. Склонясь на точеное зголовье дубового стула и положа руку на лежавшее на столе Евангелие с серебряными зацепами, он сидел неподвижно, смежив очи, не знаемо, дремотою ли забылся или думает глубокую думу. Дневной свет проник в слюдяное оконце и начал омрачать восковые свечи, горевшие в шeндане о трех ветвях на окрытом черным покровом столе, а государь сидел в том же молчании, не открывая очей. Давно уже ободняло. В келии послышалось, как царевич Федор, сызмала возлюбивший чин церковного глужения, прозвонил красным звоном к литургии на колокольнице Успенья Пречистой, и только тут государь поднял голову. Он осмотрелся, взял со стола свист и подал голос. В келью вошел Булат Арцыбашев.

— Семенко в черной стрельнице? спросил грозный царь.

— Как указано от тебя, великий государь, отповедал, кланяясь, кромешник.

— В мешок его! А Лаптев Мишка на столованьи был?

— Пришел о полу-столе, опосля не малой беседы с князем Семеном на Красном Крыльце, пред тем как он угнать со дворца пытался.

— Одержать его во дворе за стóрожи. Позови сюда Ивана.

Опричник кланялся и вышел. А через малое время в келью вошел старший царевич, и ударив челом родителю, целовал его руку.

— Иван! сказал царь: – чтò твоя невеста?

— По добру здорову, государь-батюшка, отвечал царевич.

— Оберегай ее. Вороги наши не престают от злокозненных измышлений. И почто дело тянуть! Перемолвили ль вы, когда радости быть?

— На то, батюшка-государь, твоя родительская воля.

— Ино волочить нечего. Вели изладить все на недельный день. А то не прилучилось бы тебе, как со мною, что женишься, да не с кем слать.

Иван-царевич ударил челом родителю на жалованьи и вышел. А царь приник опять головою на зголовье стула и пал в думу: лик его был гневен, и казалось различные помыслы волновали его недужное сердце. Часто из уст его излетали слова: «увы мне грешному! горе мне окаянному!» И чрез мало времени шептал он: «горе недругам и лиходеям моим!»

В обычный час государь не изволил идти ко столу, а вкусил только освященной просфоры, которую соборный поп прислал ему от обедни. И после той скудной трапезы царь послал оповестить в большой терем, что желает повидать государыню, и приняв шапку и посох от спальника, вышел из кельи.

В теремной опочивальне, наряженной по стенам сукнами с подзором и устланной коврами, на перенесенной из сенника брачной постели, лежала Марфа Васильевна, бледная и видимо похудалая. При ней была родитель ее, верховые боярыни и мамушка Запава Минишна, в горе и печалованьи.

Завидя вошедшего государя-супруга, недужная невольно встрепетала, так суровы были его очи. И отдав посох и шапку Собакину, царь сел у зголовья кровати, глянул в царицу, и лик его стал еще грознее. Марфа смежила очи, как бы забылась дремотой, и не малое время протекло в молчании. А государь неотступно глядел на недужную, как бы пытая мимо закрытых очей прозреть в ее душу. И обратясь к родителю государыни, Иван Васильевич изговорил:

 

— Не умаляются хитростные ковы лиходеев и во дни нашей радости. Велика поистине злоба их.

При той речи Марфа встрепенулась, чтò птичка в непогоду, открыла очи и глянув на святую икону, обратилась к державному супругу и cказала:

— Великий государь! пожалуй дозволь с тобою отай говорить.

— Выдьте, молвил Иван Васильевич предстоящим: — у мужа с женой бывают речи, коих и отцу родному слушать не пригожается.

Все кланялись царю и отошли из покоя. А Марфа поднялась на постели, одерживая на плече сорочку белой тафты, шитую по швам жемчугом. И была она так пригожа и в нездоровьи, что суровый лик Грозного царя умилился любовь и жалостию.

— Государь мой милый! изговорила царица тихим, но не трепетным голосом: — выслушай, пожалуй, мою смиренную речь. Памятуешь ли, как неподавну при первом недуге моем, поволил ты мне пред святою иконой милостивое слово дать?

— Не запамятовал, отповедал царь.

— Ты соизволил, продолжала Марфа, – обещал мне в ту пору не налагать за меня опал и по лихим наветам гневом твоим никого не карать.

— Ино кто же ноне от добрых слуг моих в опале изговорил государь, смежая брови над суровыми очами.

— А вечор, сказывают, боярин, чтò при сеннике был пойман по наносному слову и в черную избу вкинут.

Царь Иван Васильевич метнул грозно-испытующий взор на царицу. Но лицо государыни оставалось так же непрепетно и кротости исполнено.

— Ты молвишь про Семенку Красного? Клятвопреступник! лиходей злокозненный! прошептал царь трепетными от гнева устами.

— В чем же, возлюбленный мой, повинен он? вопросила Марфа.

— Паче всякой меры вины его предо мною. Али не ведаешь, что холоп тот моему царскому венцу злым досадателем явился? Взял я его от меньших людей и взыскал выше иных, а он, милости мои ногами попирая, дерзнул покинуть указанное ему место, и упавшись аки смерд, неподобно перешел путь нам.

— Государь мой ласковый! молвила царица, видя что в вину Семену ставят одну минувшую ночь: – cказывают, он во все дни эти в недуге был и вечор сам не памятовал, чтó содеялось. Смилуйся же, свет мой: отдай ему вину мимовольную и преложи гнев на любовь.

Грозный царь стал бледен, как камень альбатр и пытливо глянул в очи молодой государыне, как бы желая обнажить вьявь все ее тайные помыслы.

— Твое ль то печалованье? Да мне наперед еще надлежит в едином деле долытать, изговорил он не светлым голосом.

— В коем же? трепетно вопросила Марфа.

— Сказывали мне, да и сам я домeкаю, что тот смерд дерзнул на тебя взирать.

Грудь царицы поднялась и опала чтò волна на ветре, и на лице ее оказался страх великий. Но в ту пору очи ее повстречались с ликом Пресвятой Девы, освещенным лампадой, и казалось то словно опрыснуло ее живою водой. Поднялась она больше на постели и обратила на царя взор светлый и не трепетный.

— А нешто повинен тот человек, государь, молвила она, — что не ведая грядущей судьбы моей, женихом мне в оно время назывался.

При той речи царь снялся со стула несказанно страшен. Трепетавшие уста его окрылись синевою, а очи запылали, что красные угли. И, не памятуя себя от гнева, брал он за руку отважную жену и срывал с постели. Полуодетая, опустя голову на грудь, стояла молодая царица пред разгневанным супругом.

— Злодеи! взговорил царь прерывающимся от ярости голосом. — У вас, видать, лажено было обмануть меня лукаво, но я сыщу правду.

— Солнышко мое красное! сказала Марфа, – ино поволь пожалуй выслушать меня, рабу твою покорливую. Я исповедуюсь пред тобой не тая, как пред Богом.

Видя, что царю многое уже ведомо, да и остальное он может найти розыском, государыня порешила сама открыть ему прошлое. Тяжко ей было это признание, но она думала, что не миновать того, и молила Богоматерь послать ей крепость душевную. А царь молчал грозно.

— Свет очей моих, государь! возговорила Марфа: – Красный сватал меня много ранее того, как в Нoв-Город наехал твой боярин с указом невест тебе смотреть. Хоть у нас и молвлено было о рукобитье, но спознав, что мне на смотрины к тебе ехать, я мало не обомлела с радости. День и ночь молила я Матерь Божию обратить взор твой на меня недостойную, и запамятовала в ту пору и отца родного, и того обручника, и все на белом свете, а вьявь и во сне тебя единого видела. И не мни, государь, чтобы сан царский и великая честь манила меня: Бог послух, я о тебе одном только помышляла. На том, радость моя, я крест честной тебе поцелую.

Грозный царь не давал на ту речь отповеди. И пришла Марфа Васильевна пред ним на колена и возвела полные слез очи на гневное лицо его.

— Государь мой милый! домолвила она плача: — Ты премудр разумением и видишь что Красный ни в коем лихом умысле пред тобою неповинен. Не ставь же в вину ему того, в чем он мимовольно без греха погрешил по единому недугу. Пошли его на службу в дальноконечный град, шли за рубеж, но не лишай живота и, пожалуй, отдай нелюбье. Молю тебя именем Бога Жизнидавца и памятью твоей Настасьи милостивой.

Иван Васильевич оттолкнул молодую царицу, и опрокинулась она к постели, не обретая более сил.

— Дерзновенная! вскричал он в великой яроста гнева: — О чем молить меня смеешь? Бабьи ль то речи! Али, отродье новгородское, мыслишь ты по столам той Марфы идти, чтó супротив деда нашего стояла? Супостаты! Могу нешто я отпустить подлому холопу, который, потая от нас прошлое, посмел на невесту своего державца взирать? Нет места ему ни в нашем царстве, ни в иных, опричь сырой земли. Душегубец коварный! от него недуг твой, его уста смердящие отравой на тебя дохнули. Горе лиходею и его пособникам! Горе и тебе, буде не по душе исповедала мне!

Царица-девица не дослышала всей речи грозного царя. Как цветик полевой, подломленный вихрем, склонилась она к ногам его: головка ее поникла на грудь, опустились руки белые, и упала она на ковер напольный, бледна, словно упокойница.

 

 

ГЛАВА ХХ.

Божедомница.

 

Двор окольничего Лаптева после царской радости обратился опять в печальную обитель: ворота сомкнулись наглухо, окна закрыты створами, горницы застланы черными войлоками, и сам хозяин облекся в платье смирное. Царская опала снова легла на него веригами. Но и ведая, какая беда грозила ему на сей раз, он не роптал на государя, почитал гнев его Божиим испытанием, и только помысел о судьбе князя Семена тяжким камнем давил ему сердце. И всякий день стоял Михайло Матвеевич подолгу на молитве в Крестовом покое, прося Христа и угодников не о своем здравии, а о спасении от напасти племянника и ниспослании во всем благого поспешения царю Ивану Васильевичу.

Так миновала седмица, и, сидя за сторожи, окольничий выходил из покоев только в свою божедомницу, где жили убогие и недужные, призреваемые нищелюбивым боярином.

В недельный день, когда во дворце государевом совершалось брачное венчание Ивана-царевича с царевной Евдокией Богдановной, Лаптев повелел изготовить кормы на нищую братию в своих хоромах. В Красной палате наряжен был не малый стол и на нем ставлена лучшая посуда из боярских кладовых, серебряные блюда, судки и кубки. И по зову собирались туда все призреваемые в дворовой божедомнице, кто в силах был идти за трапезу. Боярин встречал гостей своих, кaк называл он нищих, сажал с поклонами, и сам садился на конце стола, ниже всех иных. Слуги подавали яства и брагу трапезующим, и Михайло Матвеевич почасту вставал и из своих рук обносил убoгим, кланяясь низко с приветливым словом. В конце же столованья наливала по кубкам вино, и боярин пил с своими гостями про здравие государя и государыни и новобрачного царевича с царевною.

А затем Лаптев пошел повидать тех из нищих и странных, кто по недугу и немощи не силен был выйти из божедомницы. То была в конце боярского двора особо срубленная не малая хоромица на подклете, с волоковыми oкнами, разделенная сенями на две избы, из которых в одной жили убогие старцы, а по другой женки, под рукой и смотреньем ключницы Малуши с иными прислужницами.

Перейдя широким двором к крыльцу божедомницы, Махайло Матвеевич вошел из сеней сперва в ту избу, где проживали странные и немощные женщины. И при появлении боярина, все, у кого сил нашлось, привстали на широких лавках, и лица недужных просияли радостию.

— Здравствуйте, гости милые! промолвил окольничий, сотворив крестное знамение пред инконами.

— Добр здоров будь, осударь отец наш! отвечали убогие.

Михайло Матвеевич подшел к той женке, которую взял недавно на торгу, окрыв шубой с своего плеча. Она убаюкивала в ту пору младенца, но завидя окольничего, покинула и то дело.

— Нет ли тебе потребы в чем, небогая? спросил он

Нищая глянула на него, и указав на иконы, промолвила:

— Боярин благоуветливый! от Бога Спаса примешь ты воздаяние за неоскудную милость к нам, сиротам.

Лаптев обратился и к иным недужным, пытал их о здоровьи и ублажал ласковым словом и приветом. И все благодарствовали ему и творили молитвы за своего радетеля. Прощаясь же, боярин молвил:

— Помолитесь о нашем государе богоданном и его доме?

И напутствуемый благословениями, Михайло Матвеевич перешел сенями в другую половину божедомницы. Там, кроме иных призреваемых, был увечный древний старик убеленный сединою. О той поре, кaк вошел окольничий, ключница Малуша омывала ему на ногах давние язвы. Боярин присел к его постели, и лицо недужного, желтeе, чтó воск, ожило и просветлело; казалось, он забыл свою скорбь и с веселием глянул на милостивца.

— Умаляется ли немочь твоя, старче? спросил Лаптев.

— Тяжко, рóдный, отповедал убогий: – ни злаки, ни елей не пособляют. А ты вот придешь, так ровно солнышком обогреет.

—Терпи, дедушка: по грехам в юдоли земной всех человеков немощи борят, но Бог нам даровал молитву в уврачевание. Много легчит от нее.

— Нaипаче же сладостно молиться, боярин, коли приобретешь отца каков ты.

— У нас всех есть отец, великий государь Иван Васильевич. За него подобает нам всечастно припадать пред Господом.

— Твои бы речи Богу в уши, осударь, молвил поникнув головой недужный. — Ино же я вот не у браги увечья добыл, ни с печи убился: бывал во многих походах ратных и смертных боях, и под Казанью не мало бердышем о шeломы агарянские позвонил; там и ноги мне поязвили. А мздою за то от царя единая клюка мне жалована. Ты же, боярин….

— Я холоп его меньший, и малое добро мое творю его великим именем. Буде ты моею убогою милостыней доволен, не греши и не ропщи, старче, а молись о долгоденствии государевом.

— Ино да пошлет ему Господь великие и богатые милости, а паче всего слуг тебе подобных на благо и утешение всей земли православной.

В ту пору Малуша, омывая старику язвы, небрежно тронула их суконкой, и недужный видимо дрогнул от боли.

Михайло Матвеевич взял тогда из рук божедомки умывальницу и опустился, преклоня колена пред убогим.

И напрасно старик и ключница пытались отклонить его от труда. С бережением начал боярин омывать больную ногу увечного, поминая имя Христово, и покончив то дело, оповязал ее своими руками. А на руки его падали слезы из очей недужного.

Но только поднялся окольничий, во дворе послышался шум да говор, а через малое время по сеням отозвались шаги многих людей, и затем в избу вошли царские приставы, чтó стерегли опальный дом. С ними были опричники с бердышами и чеканами.

— Вот он есть! изговорил один из кромешников: — Ваш лукавый бес в кое логовище залез, в силу отыскали.

— В чем потреба вам до меня? спросил боярин.

— Окольничий Михайло Лаптев! cказал набольший опричный, – великий государь указал велел поймать тебя в потайке царских лиходеев, и вотчины твои и все животы на его великого государя обрать.

— Вины за собой в том не ведаю, а да будет воля его! молвил боярин, со смирением опустя голову.

— Вяжи его, ребята! крикнул опричник.

— Да он никак смирен, не стрекнет, изговорил другой.

— Кaк на ласков медведь, а на цепи бережнее. И опричники бросились к окольничему.

В ту пору недужный старый человек, который сидел на своей постели, не отводя глаз от царских кромешников, привстал мало, поднял руку словно на оборону боярина и промолвил: – Прочь, воинство сатанинское! Но дряхлость и страдание от язв перемогли его, и он пал на землю нечувственно.

Опричники не мешкая повели Лаптева из избы. Склоня голову, он поспешал ходом, чтобы не встретить домочадцев, и шептал: «cкорее, скорее, други!» Но они не поспели схорониться: во дворе уже сведали о наезде царских посланцев и великой беде на боярина. И собрались к божедомнице холопы и челядинцы окольничего, а нищие и недужные повышли из избы, и не малая толпа загородила путь кромешникам.

— Сторонись! крикнул набольший из опричников.

Но в ответ те люди, сомкнулись еще теснее. Отовсюду сбегалась дворня, и в руках у иных виделись батоги и рогатины. Стражники замешались.

— Пóшто озарничаете! молвил посланец: – Боярин ваш пойман в лихом деле по указу великого государя.

— То поклеп! Изомрем в муках, а не выдадим, взговорили в толпе.

— Ино бей воров и кромольников! возопил кромешник.

Опричники подняли чeканы и бердыши, а челядинцы боярcкие взялись за рогатины, и послышались крики с великою угрозой. У иных в руках засверкали ножи и засапожники. Но в ту пору Михайло Матвеевич ступил мало вперед и становился промеж своих холопей и людей царских.

— Други мои милые! изговорил он, обращаясь к домочадцам: – Вы то чините не гораздо. Памятуете ли, кaкой грех смертный стоять против воли государевой? Державный царь изволил прогневаться на холопа своего, а нешто не ведаете, что на земле он яко Бог в небесах! Мочно ли противиться воле Божией? Опалу царскую надлежит нести с покорением, как и гнев Господень. Не дерзайте же на насилие. Простите мне грешному вины мои и ходите в страхе пред Богом и великим государем.

При той речи послышались в толпе плач и рыдания. Холопы побросали, чтò в руках у них было, припали на землю и целовали рука боярина, а божедомцы подползали к ногам его и обнимали их со слезами.

— Осударь многомилостивый? на кого покидаешь ты нас сирот? говорили убогие.

— На Отца Небесного, отповедал Михайло Матвеевич.— Простите же, братья мои возлюбленные! Бог не оставит вас. Памятуйте Его и по всяк час молите о здравии и благоденствии государя нашего Ивана Васильевича.

— Волoки его! крикнул посланец. – Ай да! ай да!

И тот обычный крик, повторенный всеми кромешниками, заглушил остатние речи Лаптева. Ободренные его тихостию, опричники сомкнулись около, и подняв бердыши и чeканы, повели со двора узника. Плач дворовых челядинцев и всего небогого люда провожал окольничего.

По улицам многие прохожие и нищие, опознавая боярина, творили с печалью крестное знамение. Когда же стражника вели опального к Торговому Крестцу, сидевшие у часовни незрячие старцы голосили духовный стих:

А злой царица Мартемьянища

На святого Егория осержается,

На святое тело его опаляется;

Повелел на него погреба копать,

Погреба копать глубoкиe.

Не видать Егорию солнца красного,

Не слыхать Егорию звона колокольного,

Ни четья, петья церковного.

 

 

ГЛАВ А XXI.

Сила солому ломит.

 

Около третьего часа по закате солнечном Слобода пришла в немалое смятение. Ясное первозимое небо, по местам облaками опушенное, осветилось пожарным заревом. Всполошенный люд выбегал с дворов и спешил к боярскому концу, где было видно полымя, бросавшее кровавый отсвет на золоченые кресты церквей и окрытые снегобелой пеленой кровли хором и вышeк. В тиши студеной и безветреной ночи в той стороне слышались многие крики и стенания. Но видимо, то был не обычный пожар, какие по воле Божией и людскому неразумию часто прилучались в те годы, когда и Мocква от копеечной свечки погорела. На звонницах не было слышно оповестного набата, не били по дворам в била, огнищане не стекались на помощь с ведрами и баграми; а слободские обыватели, добежав до постигнутого бедою места, ворочались с таким же поспешением и хоронились по своим дворам. Вопли же и крики на пожаре походили в близости не на обычный в таком горе всполох, а на убойство смертное, чтó бывало при вражеских погромах.

В ту пору людин, похожий с виду на купчина, поспешавший к месту тревоги, повстречал на ростани двух улиц знакомитого человека, который с такою же торопливостью бежал от того конца. Осторонясь от людей, они остановилась.

— Никак ты с пожара, Ширяй Фомич? изговорил торговый человек: — Кое место горит?

— Вернись, Сапун Митрич, буде живот не постыл! отмолвил шепотом встречный.

— Да чтó ж, поведай, содеялось?

— А то, опричные по государеву указу, Лаптева двор пустошат.

— Помилуй Спас-Христос! Аль боярин-то в опале?

— Да нешто тебе не знамо, кая беда над ним спорушалась?

— Не ведаю: я на Москву по товаришко ездил и только ноне под сумерки вернулся….

— Лаптев в изменном деле поиман: объявился, сказывают, в потайке и укрывательстве племеца своего, государева супостата.

— Поди чай, по слову наносному от cкаредных людей оговорен?

— Кто ведает, Сапун Митрич: чужая душа не нагишом. Да то ли еще было! Бают, как его поволoкли со двора, он холопство свое на мятеж поднял. Вся челядь собралась вишь cкопом, с рогатинами и протазаны, и вотчиника силком боронили.

— Экий грех великий! Надо-быть, ноне всех людишeк-то поимают?

— Кaко поиманы!Там о сей час убойство творится…. Кромешных не малый полк изгоном пригнал, двор облавили, и холопей боярских, убогую братию и стариков древних на смерть избивают.

— Тресвятая сила! Уж полно не безлепица ль то, друже?

— Доподлинно… Хоромы пограбили и рассыпали, и ворота и окна высекли, а ноне горит боярская убожница…. Опричные пустили красного кочета.

— Борони Бог-Господь крестьян от ветра; ино и нам бы без вины не ночевать под шапкой. Пойдем-ка ко дворам, Ширяй Фомич, промыслим о своих головах.

И торговые люди спешно пошли улицею, которая видимо начинала пустеть. Пред иными домами только, да кой-где по кровлям стояли бабы и невозрастные мальцы с иконами, обращенными ликом к огню, ища, по исконному обычаю, обороны в милосердии Божием. Слобода притихала в страхе грозного гнева царского, лишь cкот мычал и бился в клетях, да псы выли на Торгу и по задворьям.

— Вот и твоя изба, Ширяй Фомич, молвил Сапун, когда они подошли к резным деревянным воротам с навесом и крашеным коником. — Авось Матерь Божия нас целыми соблюдет; ветра по милости Божией не чуять, да и зарево никак умаляется. А чтó, поведай друже, слыхать про матушку-государыню? добавил он, сдевая шапку: — Полегчило ли ей?

— Кaко полегчить! отвечал Ширяй, обнажив также голову при имени царицы. – Вечор на Торгу гости с уха на ухо сказывали, что пуще прежнего недужает. Ликом, вишь, к стене лежит: надо судить, она ноне цвет отцветший. Памятуешь ли что уродивый Савушка-то молвил, кaк ее государевой невестой оглашали? Голубицей, баял, в небеса отлетит.

— Видно Господь нас в винах не прощает; заглянуло было солнце в наше оконце, да и хоронится. Не минуем, знать, новой напасти. Да и не диво по грехам нашим! продолжал Сапун, окрывшись опять шапкою. – Послышал я, да и сам в очью видел, чтò на Мocкве-то деется: город с крымского пожога не оправился, а по кружалам буесть и срамота, cкоморохи на торгах действа непотребные деют.

— Чтó дивить: бают, ноне и бояре от бесовских научений кудесы бьют и в рафли смотрят.

— Остатние дни настали, друже! Вон Господь и знамения многодивные в научение нам посылает. В Москве позавчера сказывали, яко бы в Нове-Городе буря великая была, и кaк пели обедню у Святой Софьи, вихорь взял из притвора некоторую боярыню и понес под самый облак и невидима стала; а в воздухе объявилась в ту пору рать, в зброях и оружии, и силы неведомые бились на два полка.

— Меня в послухи не ставь, Сапун Митрич, а сказывают и здесь вечор было не доброе знамение: близь полуночи некоторая звезда светлая отторглась от небес и над царицыным теремом пала. Ох, великие тяготы грозят! Но Божьей воли не переволишь: тяжeк крест, а надо несть. Я вот чтó мыслю: не отпеть ли нам заутра сообща молебен Сергию Угоднику!

— Благое дело, друже. Изладим!… Только я так мекаю, ве взять ли попа-то с Крестца: тутошные сходнее приходских. Ономнясь, монашек ходячий суседу за полтретья деньги часы и вечерню отпел.

— Пoкличем ин крестового: ноне гривна-то нам в зепь не легко попадает. Но чтó там словно бы от ростани конники cкачут….

— Ужь не опричники ль, не в ночь будь помянуты?

— Вoистину они и есть! Никaк пограбленное добро везут… Сохрани, Заступница, от напасти: как бы бес и под нашу сиротскую келью не подлез. Тебе еще не близко, Сапун Митрич, не отбежать, пожалуй…. Схоронись ко мне, ужди, пока отъедут.

Ширяй спешно отомкнул воротце, и торговые люди скрылись торопливо во дворе. А в ту пору на опустевшей улице, с которой и остатний люд разбегался с великим поспешением, послышался топот конcкий и обычный крик царcких кромешников. Привешенные к седлам их песьи головы и метлы крылись под грудами наваленной рухляди и всякого пограбленного добра. А пожарное зарево меркло и багряный отсвет его погасал в облаках и на крестах Божьих храмов.

 

 

ГЛАВА XXII.

 

Каменный мешок.

 

В давние годы темницы на Руси была несказанно тяжки: немилостивые нравы того времени обратили их в подобие ада преисподнего. Тюрьмы таились по монастырям, в склепах каменных стрельниц, в недрах сырой земли; их называли черными избами, порубами, ямами, погребами. По одним этим названиям можно помыслить, каковы темницы те были. Заточники, чтó ожидали пытки в застенке или готовились к торговой казни, сидела там окованные тяжелыми вершгами по рукам и ногам. Иной раз для большей нужи опоясывали их обручем и к нему великие железа навешивали. Тем, чтò еще были не пытаны, заклепывали уста, дабы не могли они поведать государевой тайны и отклепывали только для ответа при допросе или для пищи насущной, чтобы не лишились живота до сыску и казни.

 

В слободе Александровой тюрьмой служила одна из угольных стрельниц, чтó высились над каменною оградой монастырских палат. И были в той башне три черные склепа, один под другим, без оконец и печей, студеные и темные. По стенам набиты были там железные кольца, и на них висели ржавые цепи. Толстые двери замыкались засовами, запирались великими замками. Здесь-то люди, на которых опалялся грозный царь Иван Васильевич, сидели в cкорбные дни между опалой и казнию смертною.

Под нижним склепом, в самом гнезде стрельницы, находился невеликий погреб о четырех углах, именуемый каменным мешком. По всякую пору тьма непроглядная была в той смертной усыпальнице. А буде и пал бы в нее луч белого света, то узник, брошенный туда волею Божией и государевой, устрашился бы его пуще тьмы той кромешной. Увидел бы он тесный погреб, стены, с которых сочилась нечистая вода, сырой пол, стланный каменьем, и на нем беремя полуистлевшей соломы. Опричь невысокой двери, в крест окованной железом, и задвижного оконца в подволoке, откуда опускала пищу в плетенице, не было там ни одной отдушины для света и воздуха. Если в той могиле виделся свет, то означало что вводили заточенника или брали его для казни; если слышался какой звук, то был звон цепи или стоны опального; а буде упование иной раз к нему слетало, то одно упование на конец смертный.

В тот каменный мешок опущен был князь Семен Красный.

По началу находился он в каком-то необычном бытии полу-жизни и полу-смерти. Разум его как бы в тяжкий сон погрузился и чувства душевные замерли. Когда же очнулся он, на обнаженных ногах его гремели вериги; поверх сорочки, вместо пояса, одет был железный обруч и к нему прикована тяжелая цепь. Другой конец ее надо-быть закреплялся в стене. Заместо постели кладена была солома, сoгнившая от сырости, а может и от слез и от крови заточников. Кругом непроглядная тьма и тишь могильная.

И содрогнулся Семен. Напрасно напрягал он зрение и слух: в очах его только трепетало подобие света, в ушах слышалось одно мерное биение сердца. Но обомлело и сердце в груди узника, когда он по малу припамятовал, чтó рушилось над ним в минувшем, чтó окружает в ту пору, и чтò ждет в грядущем. При том помысле ему помнилось, как бы крыша отпала с гроба, куда его положили, и воскрес он от мертвых, но только затем, чтоб идти на суд страшный. И то припоминание, как незримый перст пред царем Вальтасаром, начертало ему в огненных письменах все события, чтó протекли с приезда его в слободу до той поры, как опамятовался он в каменном мешке, во тьме и холоде. Призыв к грозному царю, необычная беседа под теремным оконцем, чин государевой радости — все это проявилось в его разуме. Чтó видения непокойного сна, явились ему Марфа и Иван, одна, как лик светлого ангела, другой, как черное порождение тьмы преисподней. А вспоминание про то, что суженая его венчана царицею еще больше леденило застывающую от холода кровь заточенника. Раз только дума о минувших днях, о поре радости и воли прозвучала пред ним чтó гусли сладкогласные, чтó родная песня в чужедальной стороне; но помышление о грядущем заглушило ее словно грозой гремящею.

И текло по малу время. Не ведал Семен, много ли дней миновало с той поры, как его схоронили в каменной могиле; в ней стояла несменяемая ночь, без светил небесных и меры времени. Иной раз приходило на разум князю: не помер ли он и не погребли ли его в усыпальнице? Но голод и жажда отгоняли этот помысел. В ту пору находил он ощупью укруг очерствелого хлеба да кувшин с водой, чтò неведомо кто опуcкал ему с подволока. Иной раз холод до того осиливал его, что дрожал он всем существом телесным, и глухо звенели вериги на ногах его. Случалось, что и засыпал он, но сон его был не крепок, как у птицы, которая чует и малослышное трепетание.

Однажды Семен соснул, или, вернее сказать, забылся мало. Душа его, чтó птица из клетки, порхнула на волю широкую, думы преобразились в видения. И мнились ему небеса, убранные звездами, чтó девичья фата золотыми дробницами, и те чуды дивные, кaкие видел он в Немечине, и Марфа в голубом сарафане, с очами, чтò яхонт лазоревый. В ту пору необычный шум пробудил князя. Он приподнялся на соломе и открыл очи. Свет ярко блеснул ему в лицо. Обыкнув в темноте, узник не мог вначале прозреть ничего в том сиянии давно незримого света. Но помалу он огляделся.

У низкой двери седой старик держал свечку желтого воска. По иную сторону, много ближе, стоял другой человек, ясно видимый на свете том, как черный облик в багряном поле. На первой поре помнился он князю видением, но когда Красный оглянул его пристальнее, то увидел, что это был муж немалого роста, в черной рясе и тафье, с посохом в руках. Стоял он тылом к огню, и только скудный луч падал на его темный лик. То был царь Иван Васильевич. Он казался недвижим, чтó могильный крест; только тень, брошенная на него трепетным светом, колебалась на стене. Семен дрогнул и невольно повел рукой по очам, как бы желая увериться, не сон ли то был. Но то было не видение сонное, сам Грозный царь стоял пред ним, опершись на посох, и взоры его, мнилось обращены были на заточника.

Вдруг повернул он мало на свет, и видимо стало, что зловещая усмешка мелькнула на устах его. Он ступил на шаг к Семену, ставил свой посох острым железным оконечником в его ногу и оперся поверх руками.

Кровь невеликою струйкою источилась на солому. Узник дрогнул и сжал уста, но не отозвался иным движением, ни словом. Грозный царь при том посмеялся.

— По здорову-ль, князь Семен Иваныч, красный жених Марфы Васильевны? Пригож ли брачный сенник твой? Мягка ли свадебная постелька? молвил Иван, оглянув зорким oком не сухие стены тюрьмы и потлевшую солому, на которой сидел Красный, подпирая рукой многокудрую голову.

С усмешкой злорадною глядел царь на мóлодца. А князь не размыкал уст.

— Я пришел повидать твои светлые очи, продолжал Иван Васильевич, – и сбудить молодого князя от смильной ночи.

И прeклонясь на посох так, что железо пронозило до кости ногу заточенника, он устремил взор прямо в лицо ему, как бы упиваясь видом его наготы и убожества. Цепи шевельнулись на князе, но ни единый звук не отозвался из крепкой груди. Он глянул на царя с тем же покоем.

— Чему же ты не отмолвишь мне красного слова? продолжал Грозный царь.

— Государь Иван Васильевич! молвил Красный трепетным, но громким голосом, – молю тебя о единой милости. буде ты вины на мне сыскал, казни меня неотложно.

— Чтó больно торопишься, свет мой Семенушко? Али ты мыслишь, что я не могу разуметь службы твоей мне и царице? изговорил хитростно улыбаясь царь.

Но внезапно усмешка та погасла без следа. Кaк две темные тучи сошлись брови на челе Ивана, и взор сверкнул из-под них перуном, и из груди его послышались неясные звуки, чтó отголосок дальнего грома. И ударил он поcохом в каменный пол.

— Лиходей! окаянный! вскричал он глухим голосом. — Ты отравил зельями Марфу, ты извел ее бесовскими чарами. Стóишь ты казни, и неведома казнь тебя достойная. Но я сыщу ее, и она поравняется с муками преисподней. Апостол глаголет: ко злым ярость и мучение – и моей ярости и твоим мукам не будет меры. Клятвопреступная совесть! Человек злобесный! я тебя от нищих в приближенье взял. Как весна землю украшает, осыпал я тебя моми царскими милостями, а ты, изменник, ковал крамолу, ты, пес лукавый, уязвил царицу мою. Подлый смерд! Кто были во зле твои сообщники? Говори, не то сожгу в уголь кости твои, забью иглы железные под ногти, и ты скажешь всю подноготную.

— Государь, вины за собой супротив тебя не ведаю, а мук не страшусь, горделиво молвил Семен, тряхнув кудрями.

— Кнут не Дух-Свят, а сыщет правду.

— Кнут души не тронет.

— Увидим.

— И Бог увидит.

Грозный царь пал в думу. Не молвя слова, начал он ходить в размыслии взад и вперед по темнице. А тень его образа двигалась за ним по стене.

— Да, взговорил он, как бы с собою одним, – Господь ведает все деяния и помыслы наши. Ни коему хитрецу, ни искуснику, птицей летающему, не схорониться от ока всевидящего. Зрит око мою ярость, но зрит и суд мой праведный. Бог не положит на меня опалы за то, что я опаляюсь на изменников; сам Он карает зло, и ангелы и силы небесные ни на час не выпускают из рук пламенного орудия. Не бояр я пасу крамольных, а всю землю. Псалмопевец учит: «овех убо малуйте рассуждающе, овех же страхом спасайте, от огня восхищающе». И я ублажаю великими и богатыми милостями добрых и караю лиходеев, творящих злое и ненавидящих душу мою. Я исполняю заповедь в законе святом установленную.

Иван Васильевич остановился, отпахнул рясу и поднес к устам створчатый крест со святыми мощами, чтó висел на груди поверх кафтана. Он, набожно облобызал его, и снова заходил по каменному мешку.

— Крамольники лают, что не могут сочесть наших опал, продолжал тихо царь, – но Ты един, Всеведущий, исчислить можешь, cколько измен и утеснений они нам чинили. Изгубили они одну за другою все мои радости сердечные. Была у меня голубка-царица Настасья, в нравах ангелам подобна, — хищные коршуны выклевали ее очи ясные. Излюбил я красавицу Марью Черкашевку – вороги извели ее чарами и

зельями. Нoне я обрел иную жену в третье подружие – и люди злоехидные отымают ее у меня, выгравляют жемчужную душу из красного тела. Нешто можно отпустить таковым лиходеям? Не отрывали бы меня от юниц моих, ино-б и Кроновы жертвы не было. О, грозна будет кара моя чаровникам и губителям! Клянусь на том моим царских яблоком.

Царь остановился пред Красным, крепко охватив рукой посох, и ударяя им о каменный помост, провещал грозным голосом:

— Ведаешь ли ты, злодей, какою смертию изомрешь?

— Двух смертей не бывает, молвил нетрепетно Семен.

— А единой и страшной не минуешь.

— Не миновать и тебе, государь.

Грозный царь вcкипел, чтó бурливая река. Лик его, и до той поры страшный, возгорелся яростию несказанною; очи готовы были огнем спалить дерзновенного. Посох его упал на пол, и простер он вперед руки, всем телом склонясь над заточником. Казалось, он хотел, подобно зверю дикому, ринуться на свою добычу и рознять ее на части. На нестрашимое лицо Красного и очи, чтò звезды ясные, видимо, остановила гневом обуянного государя. Статься-может, уразумел он неколебимость духа своего узника, и опасаясь, что он снесет муки нетрепетно, не хотел видеть торжества мочной души над своим гневом.

Медленно опустил он руки, отступил на шаг и подобрал посох. Лицо его много спокойнее стало, хотя и грозно по-прежнему. Огонь ярости угас в очах, и потемнели они, что угли под пеплом.

— Князь Красный! изговорил он: — Казня тебя ноне, я не хочу ввергать души твоей во огнь вечный. Очисти ее пред смертию. Попа тебе дать по твоим винам не мочно, но я помазанник Божий: покайся предо мною в грехах твоих. Старик, чтó нам светит, глух и нем от рождения, и твоей исповеди опричь меня и Бога никто не услышит.

— Буде совесть не зазрит тебя, государь, на такое необычайное дело, я готов исповедать тебе помышления мои, как пред отцом духовным, ответствовал заточник, приподнимаясь на колена.

— Мне дадено от Господа пасти людей моих, и мощен я вязать и разрешать, яко же и духовный пастырь, сказал царь. – Инó бояся страшного суда Божия и геенны огненной, ответствуй мне, о чем вопрошу. Любил ли ты Марфу?

— Вoистину, государь.

— И ты не преставал о ней памятовать и в ту пору, кaк мы ее невестой нашею нарeкли?

— Сердце человеческое в руце Господней.

Иван Васильевич встрепетал при том слове, метнул страшный взор и на шаг подошел к кающемуся.

— И ты умышлял на жизнь нашей царицы? вопросил он.

— Бог послух на том, воскликнул Семен, – я бы с радостию несказанною излил остатнюю каплю крови моей, буде б то послужило во здравие твоей государыни.

— Ино ты супротив меня измену мыслил?

— Государь, я исповедаюсь пред тобою, как Богу всевидящему. В разуме моем никогда никоего лиха к тебе же было, яко к помазаннику Божию. В недавние дни только, от великой туги и греха избегаючи, мыслил я на Литву отъехать.

— По следу Андрюшки Курбского? Изменники! Ино вот та верность афродицкая, кaкою похваляетесь. Дoколе по шерсти урядно гладят вас, вы псами покорливыми являетесь, а единожды супротив погладь — зубы оголяете к уязвлению. Именуете меня мучителем и приравниваете к безбожным царям поганским, а сами мученикам не ревнуете и от страха праведного гнева моего бежите. Щадить нешто вас страдников? Сам Господь Саваоф не прощает отпадших от него сонмов, и сатана, из среды ангелов уклонившийся, на казнь нескончаемую обречен. Князь Семен! изготовься на муки смерти: имя твое не подолгу писано будет в заупокойном синодике.

Царь глянул с ужасающим покоем на узника; и затем он отвернулся от него и пошел неспешно к выходу из темницы. Старик со светочем, чтó все время стоял недвижимо, отворил дубовую дверь и вышел, светя идущему во след государю. Иван Васильевич склонился, отходя из погреба через низкий затвор. Черный образ его отпечатался на ярком свете, в темной окраине двери, а затем она залопнулась, скрипя на ржавых петлях, и cкрылся он как видение не жизненное. Только луч от свечи, проникнув в дверную щелину, потянулся прямою нитью во тьме каменного мешка и пал сияющим пятном на цепь, которою окован был заточенник. А через мало времени и та света нить померкла, и стало около Красного темно и глухо, чтò в могиле сырою землею засыпанной.

 

 

ГЛАВА XXIII.

Сонное видениe.

 

Была уж ночь, когда Иван Васильич воротился из черной стрельницы в опочивальную келью. В ней в ту пору теплилась одна лампада пред божницею, и невеликий свет озарял досчатые стены, стол с книгами и харатейными свитками, висящий на столе сайдак государев и под ним дубовую лавку со зголовьем, чтó вносилась к ночи в опочивальню. Отдав посох вошедшему следом Арцыбашеву, государь ломолился пред иконами, снял рясу и висевший ва груди его крест, и ложась на убогую постель, молвил:

— Булат, оповести Малюту, об утро-б в застенке всепотребное для пытки было излажено. Да покличь ко мне Мосягу.

Опричник кланялся поясно и вышел. А через малое время в келью вбежал человек не велик ростом, в суконном кафтане разных цветов, с поясом из пестрой покромы. То был шут царский. Поклонясь трижды, сел он на полу у зголовья государева.

— Сказывай сказку, дурaк! молвил царь.

— У тебя cказки на уме, а мне бы не до них! скоро отповедал шут.

— Кaкая же тебе забота?

— Да нешто у меня дум нет? Ты вон свадьбы играл, да и меня взманил. Ожениться замышляю.

— Чтó ж, али и невеста есть?

— Нештò; на смотринах еще не был, а вести собрал.

— Чья ж такая?

— А зовут Улита от портомойного корыта.

— Пригожа что ль? Спросил, усмехаясь, государь.

— А такова, что хоть в листах писать. Рост в полдевята локтя, да поперек столько ж. По ложке глаза, да в три волоса коса, и еще седенькая. Зубы чтó копылья, а губы кобыльи.

— Доподлинно дураку счастье, изговорил царь: – в коем же месте ты обрел такой бисер многоценный?

— А живет у нищего в домоправительницах. Благословил Бог достатками: есть изба красная – три кола вбито, да небом крыта, а округ обнесена ветром.

— Стало, хозяйство не скудное?

— И дьякам в казенном приказе не сочесть: денег полушка татем в рост на сто годов взята; рогатой скотины ухват да мутавка, дворовой птицы сыч да ворона, поллoктя гнилой холстины, да сорок локтей паутины.

— Изрядно домовита твоя Улита. Надо-быть и приданое за ней не малое?

— На безногой кобыле до Москвы не свезешь. Есть рогоженная шубейка да дырявая телогрейка; одна сорочка мокнет в ушате, да пара онуч сушатся на ухвате; лапти почесть новые, только ступни насквозь продраны. А кузни: железное ожерелье в пять пуд, чтó цепью зовут, да деревянные замки на уши.

— Приспешница и рукодельница небось?

— Так досужа, что и веры не дать: из грязи коровай печет, из мякины кружево плетет, из блохи чеботы кроит. Домостроительна так, что есть чем есть, да нечего, есть чем сесть, да не на чтò.

— Чтò ж: буде по нраву, сватай, а мы тебе радость справим.

— Спасибо тебе, великий государь на жалованьи, да оно, видишь, меня ноне опас берет.

— В чем же то?

— А боюсь, как бы судьбине моей завидуя, лихие люди чарами или зельем моей суженой не извели.

— Мосяга! изговорил гневно царь, приподнявшись на зголовье; гляди, чтоб я тебе, псу, за такие негожие речи не ветел срубить к свадьбе новые хоромы – два столба с перекладиною. Вон, собака!

Шут торопливо поднялся и выбежал из опочивальни. Царь приник опять на зголовье. Луч от лампады светил на его обнаженное от волос чело и на лик, желтый как харатейный лист стародавнего свитка. Видимо было, что не мог он отогнать тяжких помыслов, и черные думы все гуще и гуще омрачали его разум. Из грудей его почасту вырывались воздыхания, и очи то обращались к иконе, то блуждали oкруг стен. Порою уста его шептали имя царицы, а потом рука с корчею и содроганием сжимала зголовье. Временем смыкал он глаза, как бы одолеваемый дремотою, но затем снова пробуждался и трепетал всем естеством. И не мало длилось то полудремотноe и недужное бдение государя. Было уже о полуночи, когда сон видимо осилил болящее сердце его и ключом кипящую кровь. И в ту пору ему было видение.

Государю привиделось, что стены опочивальни его разодвинулись, и явился пред ним как бы пречудный чертог, сияющий великим светом. А посреди того чертога стоял золотой престол, и на нем сидел муж, облеченный в порфиру, висон и багряницу, с венцом на голове из драгоценных камней и жемчуга.

По сторонам его стояли многие отрoки, имеющие за плечами по шести багряных крыл. А у подножия престола высились на стержне весы о двух чашах – одна чаша золотая, другая железная. Чертог же не был освещен ни солнцем, ни панникадилами, а лик сидевшего на престоле был одним светильником, все озаряющим.

Венчанный муж простер руку и провещал голосом гремящим, кaк глас трубный: «Да предстанет на суд грешник!»

И мнилось царю, что при том слове он поднят был с ложа незримою рукой и перенесен к золотому престолу, и поставлен пред ним, коленопреклоненный и трепещущий. «Да явятся деяния его!» снова изговорил муж, сидевший на престоле.

Тогда стал по правой стороне весов юноша, облеченный в белую льняную одежду и опоясанный по персям золотым поясом. И держал он в руке золотой сосуд.

А по другой стороне весов стал иной юноша, в черном одеянии, серебряным поясом опоясанный, с железным сосудом в руках. «Взвесите меру его деяний пред судом моим!» провещал голос венчанного мужа, трубному звуку подобный.

И юноша в белой одежде излил из золотого сосуда в золотую чашу весов как бы елей, от которого несказанное благоухание разлилось по всему чертогу. И склонились весы в правую сторону.

Тогда другой юноша в черной ризе излил в железную чашу весов черное зелье из сосуда железного, и серный смрад заглушил благовоние фимиама, и до земли пала левая чаша!

Юноши опустили очи, и предстоящие отрoки oкрыли лики свои багряными крылами. И громом прогремел голос стоявшего на престоле: «Совершилося!»

В ту пору потряслась земля, и пред светлым мужем явился крылатый змий о семи головах, покрытых багряными венцами, и припав до земли, изговорил: «По суду твоему я пришел взять мое достояние.»

Отрoки и юноши пали ниц пред золотым престолом, ожидая приговора судии. И через мало времени он провещал: «Велики беззакония царя, но фимиам от добрых дел его не иссяк в смраде грехов. Предаю его на срок неконечный и велю тебе, змий, положить меру его мукам и искуплению.

И змий, подъяв венчанные головы свои, говорил: «Буде суд твой изрeкает по времени отпущение грешнику, ино вот когда предел ему. Возьму я корень от иссохшей яблони и сожгу до обугления, и зaкопаю во граде Москве, на верху горы. И беззаконный царь, мучась по вся дни в моем царстве, каждую ночь отпускаем будет на срок меж первого и последнего крика певня, и восприяв человеческое естество, перенесется ко двору своему и на коленях да нисходит с горы Кремлевской до реки, почерпает воду из нее устами, и подымается, коленосклоненный, на взгорие, к тому месту где закопаю корень, и поливает его водою из уст. И дотоле быть тому, пока согнивший корень не прозябнет, даст отростка, и возрастет от него яблоня. И как та яблоня принесет плод, многогреховный царь придет к дереву и сотрясет яблоки и внесет в твой храм на освящение. С того дня отпущен он будет из геенны моей.»

«— Страшен суд твой, змий, но да будет тако!» провещал венчанный муж.

А затем сияющий чертог, и светлый судия, и юноши с чашами, и все предстоявшие силы стали невидимы. И простерлась на месте их тьма, без светил и светочей, и виделся в ней только крылатый змий семиглавый. И близился он к царю, сияя своими зевами, из коих исходило дыхание, как бы дым, озаренный пламенем из его утробы.

В ужасе великом пробудился в ту пору царь Иван Васильевич, и как бы не отрешаясь еще от сонного видения, поднялся со скамьи, вскричал зычным голосом и пал посреди кельи на мощеный деревянным кирпичом пол. На крик тот прибежали поспешно боярин Арцыбашев и дворцовые стольники. И стали они поднимать государя с бережением, но весь трепеща трепетом, он опустился пред божницею и вcкричал:

— Молитесь, холопья, молитесь за меня, пса окаянного и мерзостию грехов происполненного!

Все бывшие в покое пали земно пред освещенными лампадой образами, произнося честное имя государя. А царь, ударяя со стенанием себя в перси, говорил молитвы. И припадал он земными поклонами так, что пот проступал на челе его каплями. И долго длилась та молитва. Затем он поднялся с усилием, и боярин Арцыбашев отвел его к дубовому стулу. Государь отослал стольников и велел оповестить царевича Феодора, чтобы позвонил к заутрене, и вся опричная братия шла бы в церковь молить за него Бога, ибо сам он по немощи идти к службе Божией не силен. А затем, обращаясь к Арцыбашеву, царь сказал:

— Булат, Семена и Михайлу не пытать, а ждать чтó опосля прикажу.

 

 

ГЛАВА XXIV.

Завещаниe.

 

Недуг царицы не умалялся. От последнего повиданья с государем по целым дням лежала она невстанно и только поднималась на недолгую молитву. На третий же день по радости Ивана-царевича, велела Марфа Васильевна поднять себя с постели, оболoклась в шубку, села на обложенном зголовьями стуле и послала здравствовать царевну Евдокию Богдановну и звать ее в свою опочивальню. И пришла молодая царевна на зов не мешкая, и била челом государыне. Посидя мало времени, приказала царица боярыням и девушкам верховым отойти из покоя, и оставшись наедине с излюбленною подругой, целовала ее любовно.

— Светик Авдотьюшка, сказала она, – позвала я тебя ноне по душе нечто перемолвить, ибо дни живота моего умаляются, и конец мой не далек.

— Государыня-царица, отповедала Евдокия, припав пред Марфою; — почто такая речь? Даст Бог, молитвами нашими, ты поживешь нам и царю-батюшке на радость.

— Нет, голубка моя милая, не жилица я на белом свете То мне душа вещает: не от порчи и зелья идет недуг мой, а от Бога.

— А нешто не властен Христос Господь, исцелявший недужных, и тебя ноне поднять?

— На то нет Его святого изволения. Я же позвала тебя последнюю волю мою послушать. Ведая твои доброты, не напрасно уповаю, что наблюдешь мое душевное завещание к тебе.

— Говори, государыня: слово твое мне святою заповедью будет.

— Встань же и прислушай. Отходя к иному житию, желала бы я, чтобы меня поминали не лихом. Обителям и сродникам я уже поминки от добра моего писала в записи. Тебя благославляю дарами не великими. Наперво приказываю даю тебе венец теремчатый о десяти верхах с финифтями и червчатыми яхонтами, чтò меня жаловал государь мой.

— Матушка-царица, ласковое мое солнышко, пожди мыслить о том.

— Поволь дослушать, продолжала государыня. — Еще приказываю тебе монисто из цепи золотой, а в нем образ Спаса Нерукотворенного с херувимом во главе и лалами по углам; да Крест Распятия Господня, золотой решетчатый с бирюзами и зерном бурмицким, чтó родитель меня благословил. Да приказываю даю ожерелье жемчужное с яхонтовыми искрами, да серьги, золотые с финифтяными орликами. Вся та кузня особо в кипарисном ларце складена. Вот и ключ от него.

Марфа Васильевна подала царевне ключ на шелковом гайтане, и Евдoкия Богдановна кланялась ей земно.

— Встань, свет Авдотьюшка, изговорила царица. — Ноне я в очередь свою от тебя дара не малого просить буду.

— Соизволь явить чтó угодно приказать, государыня! молвила царевна.

— Даруй же мне слово пред святым ликом Богородицы, cказала Марфа указуя на икону, – что ты соблюдешь мое душевное желание, о котором в сей час тебе поведаю.

Евдокия Богдановна сотворила крестное знамение пред образом и изговорила: – Приими на том обет мой сердечный, государыня, и открой волю твою.

— Ты, надо-быть, не запамятовала, свет мой, cказала царица, – кaк о девишинике в Золотой палате мы на том беседу вели, чем избранная из нас царицею свое царское житие оповестит. В ту пору я поведала вам, что буде мне, недостойной, судьбина та суждена, жить бы я стала с единым помышлением государя-царя ублажать и лелеять неустанно. Был у меня притом помысел, его же ноне в сыру землю унесу: Господь не соизволил благословить меня, худую и грешную, на то дело. Скоро я от жития отхожу и не ведаю, чтó опосля конца моего с государем-батюшкой будет, и как поживет под рукой его народ православный. Тяжки и грозны наши времена…. Тебе же, Авдотья Богдановна, в грядущем иное настоит.

— Я не разумею, государыня, к чему ты речь свою клонишь.

— Прислушай. Ты ноне женою старшего царевича стала. Дай Боже многие лета здравствовать государю Ивану Васильевичу, но уповательно, молодому мужу твоему судил Господь его царский венец унаследовать, и ты по времени государыней будешь. Авдотьюша, душа моя, ино на том я от тебя слово брала: послужи ты в ту пору нашему народу православному, любовно твоего супруга-царя на благое и милостивое ко всей земле наводя, и в том своего живота не жалеючи. На том душевном прошении моем я тебе кланяюсь и слезно молю о нем памятовать.

И недужная государыня, собрав немощные силы, поднялась с места, припала к ногам царевны и кланялась ей челом до земли. Евдокия Богдановна смутясь оттого, пала сама на колени пред царицею, и оплелись они руками одна вокруг другой и слезно всплaкались.

— Ино даруешь ли ты мне обет на том? промолвила Марфа.

— Бог и Пречистая Матерь его на том послухами, что слова твоего до остального воздыхания не заламягую. Ноне я уразмела тебя конечно. Дивна ты в женах! Благослави же меня равноангельская праведница! Домолвила Евдокия.

— Пошли тебе всего благого Господь, свет души моей авдотьюшка! Сказала государыня, целуя любовно царевну.

А та брала ее под руки и сажала на место. Через мало же времени государыня отпустила Евдокию Богдановну, и позвав маму и боярынь, от немощи легла опять в постелю. И не провидела в ту пору Марфа, что последнее помышление ее не сбудется, и не доживет Иван-царевич венца мономахова, а от руки грозного родителя сойдет в могилу, подруга же ее излюбленная останется безмужнею сиротой.

 

ГЛАВА XXV.

Суд царев, а правда Божия.

 

В среднем ярусе стрельницы, где сидели царские заточники, находился склеп, который именовали покоянною. В нем, против входной дубовой двери было одно невеликое оконце, огороженное толстыми железными ершами, и над ним висел медный иконный складень, а у боковой стены стояла лавка, окрытая овчиною. Ранним утром приведен был туда темничными приставами Семен Красный. На нем в ту пору виделась одна длинная белая сорочка, но железный обруч был уже снят, и только обнаженные ноги остались окованы веригами. Глухонемой старик, что недавно светил царю в каменном мешке, поставил на скамью скудельный кувшин с водою и вышел.

Князь обозрелся, и после темного погреба ему показался отраден и тот скудный свет, что проникал в покаянную сквозь частые зубья железной решетки. Гремя оковами, подшел он к окну и глянул промеж ершей. Впереди виделась не широкая полоса синеющего неба, под нею окраина монастырского двора, покрытая снегом, а в стороне высились расписной угол царских палат и золотой гребень терема.

Сене припал к оконцу, и тяжкие думы, что в последние дни замерли было от великой нужи, вновь охватили его разум. Не памятуя о своей судьбине, перенесся он мыслию к той, чей светлый образ жил неотлучно в его сердце.

Не зная еще о новом недуге Марфы, но сведав по необычной исповедив тюрьме, как мнительно царь смотрел на их знаемость, князь болел душою при помысле о молодой государыни, и теперь, смотря на маковицы терема, шептал молитву с ее именем.

В ту пору заскрипела дубовая дверь и в покаянную вошел другой узник, в белой сорочке, также окованный цепью по голым ногам. Красный оглянулся и опознал дядю своего, Михайлу Матвеевича.

— Ты ли это, мой родный! Крикнул Семен, кидаясь на грудь его.

— Благодарение Господу! Изговорил Лаптев, любовно обнимая племянника: — Святая милость Его снова позволила нам свидеться пред концом.

— И ты, отец мой, уз не избегнул! Или же темной душе Грозного царя и того мало, что за верную службу и доброты он опалами тебе отплачивал?

— Не мы указ святопомазанному государю: царское суждение безсудно.

— Но доколе же будет такое самовластие! Казня меня по винам, хотя и мимовольным, чего ради тебя карает он столь неправедно? Не утолился-ль еще на людей гнев сего лютого дракона?

— Семен! Молвил строго окольничий: — Не огорчай меня в он час таковою речью. Памятуй, говорю, что несудима воля царя, как не судима воля Божия. Нешто нам малым и худым людям, во тьме ходящим, порицать государя на том, что, очищая Русь в обильное земскими бедами время от долгого неисправления, он вместе  с плевеламии тернием и негодный злак посекает.

— Бог его суди. Но родный, ты страждешь неповинно, а мне отпустится ль, что навлек я на тебя страшный гнев царский и сгубил конечно того, кто отцом и пестуном моим был. Не замолить бы мне того греха и в долгие веки.

— Отстрани этот помысел. Я милостию Божиею пожил и не сетую, что освобождаюсь маловременного и суетного света. Не сокрушайся и ты по нем, а благодари Господа, что отбежчиком за рубеж не сделался. То поистине горше смерти. Веруй, сыновец мой: как белый царь над царями царь, так и святая Русь всем землям мать: не подобает нам опричь своей матери родной иную искать.

— О, ноне и сам я разумею, что помереть лучше того! вскричал Красный. – Отпусти же мне, отец мой, великие согрешения мои, в сей может последний час наш.

— Не мне в том разрешать, а Богу. Стоя близ смертных врат, помолимся Ему об отпущении наших грехов.

И, одерживая вериги, бояре опустились на колена пред медным складнем и молились не мало с земными поклонами. А затем окольничий встал, благословил племянника и подняв целовал его троекратно. Сели они после того на лавку, и огревая руками похолодевшие ноги, повели беседу о том, что поделалось с ними в последнее время, и чтò творится на государевом дворе. Но не долго то длилось. Входный затвор снова отомкнулся, и в покаянную вошел человек в одеянии опричного. То был Арцыбашев.

— Бог в помочь, бояре! изговорил Татарин: – Вот в коем теплом месте довелось мне повидать вас. По добру-здорову-ль ноне обретаетесь? добавил он, усмехаясь злорадно.

— В чем тебе треба? спросил Красный: – Буде по нас пришел, то говори без волoкитства.

— А треба мне, Семен Иваныч, с тобой слово перемолвить. Теперь час-то на беседу способный, а мне крепко того хотелось. Поволь выслушать. Памятуешь ли, княже, как на первой поре нашей знаемости привел ты меня под грозу гнева государева? А я того не запамятовал: и ноне вспомяну, так ровно рогатиной меня в сердце толкнет.

— Нешто по моей вине то было? молвил князь. – Не я копал под тобой яму.

— Да вишь ты, сокол ясный, не по обычаю высоко летать начал: мало не всех старейших у царя пересел. Послушай-ка ноне моей исповеди: в пoкаянной и каяться. Я издавна, князь, замыслил в отместье за гордыню крылья тебе поурезать, и с той поры стерег тебя, чтó пес ищейный.

— По сыроядцу и служба! молвил Красный.

— Нешто, боярин. В ту пору удалось мне, сведав про знаемость твою с Собaкиными, заронить некие помыслы в душу государя. И семя то пало не на камение. Не сведал я доподлинно, чего ради ты ночью по теремным сеням бродил, а только уждав способное время, успел нечто вложить на разум царю, и чаю, с того он указал тебе и постелю стлать для твоей бывшей невесты. Мнилось мне, что с нравом своим того не снесешь, а я не обознался.

На той речи Татарина бояре поднялась со скамьи.

— Пожди мало, Семен Иваныч, я еще не кончил. Ты, кажись, хотел за рубеж стрекнуть, благо дорожка-то тореная, да спасибо в сеннике замешкал. Хоть Баженко твой, взятый в ту пору с конями у ворот, и помер в застенке, не открыв твоих замышлений, но государь о том сведом. Жаль, что он тебя пытать не указал, а все же от казни ты не укрылся. Ино посчитаемся же, княже: по тебе меня вином горячим напоили, а по мне ты своею кровью умоешься.

— Боярин, молвил Лаптев: – почто ты душу свою в таковом грехе погубил? Али не веришь, что Бог кривду с правдою на суде своем рассудит.

— То его воля, а ноне я и тебе слово молвлю, Михайло Матвеич, сказал Арцыбашев, обратясь к окольничему. — Ты, вон, нищелюбив и ко всем сердоболен, а сколько же от тебя людей сгибло.

— Коим образом? прошептал окольничий.

— А памятуешь ли как при твоем поимании холопы и убожники дерзнули от царского праведного гнева тебя скопом оборонять? Нешто бы такой мятеж без кары оставить! Нoне по указу царскому двор твой спален огнем, и все челядинцы и нищие в нем за супротивство государевой воле до единого побиты.

При тех словах кромешника узники встрепетали и в великом ужасе поникли головами. Но по малом времени Лаптев, подняв омоченные слезами очи к медному складню, изговорил:

— Не нам грешным пытать и ведать разум Господень, да будет воля Его.

— Аминь! молвил Татарин. – Повольте же теперь, бояре, пожаловать за мною худородным. Великий государь изволил приказал мне за вашим остатним часом наблюсти.

Арцыбашев постучал в дубовую дверь. По тому знаку вошли в покаянную опричники с чeканами, брали под руки Лаптева и Красного, и предшествуемые Булатом, вывели их на невеликий двор, снегом заметенный. Гремя веригами, шли узники промеж стражи в одних белых рубахах, с непокровенною головою и босыми ногами. Но она нечуяли тужи, объятые помыслом о предстоящем им конце. Обойя угол царских хором, бояре вышли на большой монастырский двор. Там, меж Красных сеней и узорчатою стеной терема, виделась не малая толпа ратных людей с бердышами, а посреди их высился бревенчатый помост, и на нем, подле деревянного отруба, стоял человек с топором в оголенной руке. И уразумели бояре, что то было для них уготовано.

Стражники остановились пред помостом. Арцыбашев, обратясь к узникам, сказал в услышанье вины по коим они явились «изменниками великому государю и его царскому венцу и багру досадителями». А затем кромешники, по указу Булата, брали под руки Лаптева и взвели на помост. Не трепетными шагами вошел туда окольничий, троекратно отворил крестное знамение пред церковью Успения, кланялся низко на четыре стороны и изговорил:

— Простите мне, люди православные, чем согрубил я пред вами!

Тогда стоявший у плахи человек отрешал ворот его рубахи. Красный поник головой, и слезы мимовольно канули из очей его. А Лаптев, опустясь на колена при отрубе и знаменуясь крестом, молвил:

— Не cкорби, Семен, что мы переходим от мимотекущего жития в иное. Помолимся до исхода души о здравии и спасении великого государя, и да вознесется молитва наша яко кадило пред Господом.

И припал боярин головой на плаху. И словно во сне тяжком услыхал князь падение секиры. Семен невольно крикул и глянул на бревенчатый помост: там опричники, отволoкши нечто к стороне, окрывали рогожей, а по отрубу стeкала на сверкающий снег алая кровь. В очах молодца помутилось, а чудилось ему в ту пору, что он словно на каленом железе стоит. И не разумел князь долго ли был в том нечувственном обомлении.

Он опамятовался, когда неведомо какие люди охватили его под руки, ввели на помост, отрешили ворот сорочки и клонили на колена пред плахой. Как бы пробуждаясь внезaпно, Красный тряхнул кудрями и обозрелся около: по одной стороне двора виделись золотые кресты Успенского храма, а с другой, словно пылающие огнем, светились слюдяные окна царицына терема. И почудилось Семену, что в одном оконце мелькнул как бы лик женский.

Всколыхалась грудь молодого боярина. И, сотворив крестное знамение, он тихо молвил:

— Царица Небесная, приими ее под твой святой покров!

А в ту пору незнаемая рука брала узника за густые кури и cклонила голову его к деревянному отрубу, дымившемуся горячею кровью. И снова опустился тяжелый железный топор.

— Со святыми упокой, Христе, души раб твоих Михаила и Симеона, проговорил голос у подножия бревенчатого помоста.

Арцыбашев и иные опричники оглянулись. У места казни стоял коленопреклоненный старик, с неокрытою головой, в сермяжном полукафтане, с кожаными лестовками в руках, и, обратясь к дворцовому храму, молился земно. То был юродивый Савушка.

— Сподоби, Боже, царствия Твоего небесного мучеников от царя злочестивого пострадавших! знаменуясь крестом молвил в услышанье блаженный.

— Гоните его, собаку! крикнул Булат, обращаясь к стоявшим около кромешникам.

— Не прикасайтесь к нему, да идет с миром! провещал голос от Больших сеней.

Все бывшие на месте казни глянули в ту сторону и увидали, что стоял там, опираючись на посох, грозный царь Иван Васильевич.

 

 

ГЛАВА XXVI.

Угасший светоч.

 

Царица Марфа Васильевна с каждым днем видимо изнемогала, таяла, словно свеча пред иконой, ветром колеблемая. Родитель ее, ближние сродницы, мама и боярыни верховые были неотходно в тереме и очередно сидели при недужной. А в Александровой Слободе, и на Москве, и по всем городам, куда дошли вести о добротах молодой царицы, столь ли отверстыми храмы Божии, и в них теплились свечи и возносились молитвы о здравии государыни. И царь Иван Васильевич не однажды навещал больную и изволил садиться у зголовья ее постели. Лик его был мрачен и суров, неведомо; от сокрушения ли по изнывающей ладе, или с какого мнительного и темного помысла. Иной раз недужная поднимала голову и молитвенно обращала угасающий взор на государя-супруга, и, казалось, с того взгляда облик Грознаго царя умягчался жалостью, а то, по времена, вставал он гневный и, ударив костылем о пол, выходил из опочивальни.

Две седмицы миновали уже с той поры как Марфа венчана была царищей. И в те томительные дни сердце ее болело тяжкими скорбями, а разум омрачался черными думами о том, чтò долго лелеяла она в душе своей. Государыня знала от Запавы Минишны и иных приближенных, что князь Семен сидел в крепких узах в тюремной стрельнице, и дядя его пойман был и туда же вкинут. Не ведала она, какую доподлинно участь уготовляет им царь, но мыслила, что не избегнуть обоим страшного конца, и сокрушалась в несказанной печали. Образ бывшего обручника виделся ей и на яву, и в сонных видениях, и трепетала она о судьбе молодого князя. Но больше того еще тяготало душу Марфы тяжкое убеждение в том, что заветный помысел ее о повороте к добру нрава государева не угоден Богу, и не суждено ей будет послужить народу и отвесть от него грозу царского гнева, чтò многие годы гремела над всею Русскою землей. Да и мало того: недужная видела, что страшная та гроза ноне из-за нее же самой собирается с новою силой, и большие беды сулит людям ей близким и сердцу любезным. И cкорбела царица несказанно от утраченного упования своего и темных помышлений о грядущем. Недуг ее видимо усиливался.

Но, как светоч вспыхивает на малое время пред тем, как ему конечно угаснуть, так Марфа Васильевна в третий на десять день ноября как бы ожила негаданно от болезни. На утренней заре, после недолгого сна, поднялась она в постели. Лицо ее, много увядшее от недуга и сердечной тяготы, oкpacилось давно невидимым румянцем, и синие очи блеснули жизненным светом. И села она на кровати, указала обложить себя зголовьями, помолилась на иконы и велела подать восковой сосудец с водой из реки Иордана, где Христос крестился. Отпив мало, царица отпустила из опочивальни бывших там боярынь, позвала старую маму и наказала чесать себе голову. Обрадованная Запава Минишна взяла со стенного поставца оправленный бирюзами гребешек рыбьего зуба, и начала расчесывать темнорусые косы государыни, и oбильные волосы пали шелковою волной на белые плечи красавицы.

— Чтó это, матушка, молвила Марфа, – кажись я и не долго спала, а сколь много снов видела!

— Какие же тебе видения были, великая государыня? спросила Запава.

— Вceго и не припамятую. И царицу Настасью я видела, и с Семеном Красным в хороводе ходила, и неведомых детей оделяла сахарами. Да все как во мгле кaкой потуманалось. Один только последний сон, чтó на ладони о сейчас вижу. Чудилось мне, словно бы гуляючи, я к некиим чудным качелям подошла. На высоких столбах позолоченых висит, гляжу, качель на шелковых поручнях с сиденьем алого бархата, жемчужным кружевом обшитым. И не сказать как приглядно! Хочется мне сесть покачаться, да и боязно. А тут из куста рaкитова светлый и ласковый голос молвит: сядь, красная девица, потешься! И присела я на сиденье: да и печалуюсь, что покачать-то меня некому. Смотрю, словно невидимая сила какая начала поталкивать качель, да все крепче и выше. А столбы-то золоченые растут и подымаются от земли, а я с каждым махом все дальше на верх взлетаю. И жутко таково мне стало, индо сердце замирает, а скочить боюсь, на смерть бы не убиться. Смежила я очи, и страшно мне, и хорошо.

— То доподлинно чудное видение, изговорила Запава.

— Дай досказать, мамушка, продолжала Марфа. — Через мало времени глянула я: с выси далекой видится мне великий град — храмы Божьи и палаты с золочеными кровлями, а по улицам народ, чтó мураши кишат. И взлетала я над тем людным градом высоко, высоко, и народ, почитай, мало виделся, а там опять опускалась вплоть до земли, так-что люди торопливо расступались предо мною. Только вот спустилась я до толпы народной и лечу помимо ее, а впереди-то иных, гляжу, государь наш стоит, в великом наряде и смотрит на меня гневно. А качель моя, скользнув мимо его, поднялась опять так высоко, что град и люди стали незримы, и только небеса лазуревые вокруг виделась. Тут и порвись шелковые поручни и кaчели.

— Господи сохрани! Промолвила крестясь мама.

—Дослушай, нянюшка, – ведь я не пала. В ту пору, словно бы какая сила незримая одержала меня на воздухе и понесла куда-то поверх облака, и мне уже не жутко было, и я без опаса глядела вниз, где зеленели муравные луга, и было мне так легко несказанно, словно я птицей лечу по поднебесью. На том и пробудилась.

— То надо-быть к полегчению твоему знамение, великая осударыня, сказала Запава Минишна; – видно теплые молитвы людей твоих до Господа Бога доходны стали.

Марфа Васильевна смолкла в раздумьи, но по малом времени вдруг содрогнулась необычно, повела очами oколо опочивальни, и, обратя их к слюдяным окнам, начала прислушиваться.

— Помилуй Тресвятая! чтó с тобою, матушка-царица? изговорила испуганная мама.

— Какой же там говор во дворе? Меня не гораздо в сердце что-то толкнуло.

— Христос с тобою, светик-осударыня: тебе нечто почудилось. Легла бы ты опять.

— Належусь еще. Поговорить мне ноне хочется, ровно я в Нове-Городе, в терему у батюшки. А памятуешь ли, как в невозрастном детстве-то жилось мне радостно? О зиме я в саночках с гор каталась, чтó братья изо льду ладили, по лету же в садике гуляла, малину да смородину обирала. А как в Хутыльскую обитель-то молиться ходили, сколько я цветов лазоревых по полям рвала.

— Бог даст оправишься, великая осударыня, веселее девичьего жить станешь: не такие у тебя будут сады на Мосве, чтó наш огород. Сказывают, насажена там всякая ягодина и цветы пречудные: яблоки аркад и груши сарcкия, байбарис и серенья, розен и нарсисы, темьян и серебренник и невесть чтò.

— Нет, мамушка, не радоваться мне в садах тех былою радостью, не играть в них с ровнями-подружками. Пожелала я гордостно теремчатого венца царского, я вижу ноне, что под ним, как под крестом могильным, себя хоронила. Взяла я на себя беремя не по силе девичьей. Ох, вот опять чую, лежит у меня тут горюч-камень! добавила царица, приложа руку на сердце.

— Господь милостивый с тобою, матушка-осударыня: нечто не видишь, как царь-батюшка печалуется по тебе. Грозен он, а тебя любит и жалеет много. Встань ты от недуга ему на радость, и он всем тебя ублажит.

Марфа Васильевна покачала головой. Но в ту пору она поднялась на постели и дрогнула всем телом, так что няня в великом испуге выронила из рук бирюзовый гребешок. Очи государыни напряглись, и вся она побелела, словно саван.

— Глянь туда, мамушка! Кто там вcкричал так необычно? изговорила она, трепеща и указывая дрожащею рукой на окно.

Старушка подошла к оконцу, ослонила рукой глаза, глянула сквозь слюдяную рамину и отшатнулась, творя крестное знамение. И в тот час же опамятовавшись, поспешила она к недужной. Но то было уже поздно. Марфа сбросила соболье одеяльце, чтó вспугнутая птица метнулась к окну и отстранила маму, которая пыталась заслонить его. И как ни мало было оконце, но царица успела глянуть в него. И увидала она снежный монастырский двор, вдали бревенчатый помост, окруженный толпой ратных людей. Крикнула государыня страшным криком и пала нечувственною на руки мамы.

Прибежали в опочивальню бывшие в ближней горнице боярыни и верховые девушки, положила на постель обомлевшую царицу и послали оповестить родителя ее, государя и царевну Евдокию Богдановну. Скоро сошлись Василий Степанович, молодая царевна, царевичи и близкие сродницы государыни, – все в великом печалованьи и темных помыслах о приключившемся. А через малое время вошел в покой и царь Иван Васильевич. Глянув сурово на предстоящих, он подошел к кровати и долго смотрел взором исполненным гнева и печали на помертвелый лик государыни. Видно было, что в душе его тяжкая борьба совершалась, и мрачный лик то умилялся на малое время сердечными угрызениями, то снова омрачался нелюбием и гневом. И не мало постояв в молчании у постели нечувственно лежащей царицы, он изговорил:

— Ноне я разумею, что от недуга ее не поднять: она уже у пристанища. Ино настоит изготовить ее по старине к смертному часу и в оный мир отшествию: да облечется в ангельский образ неотложно. И в тот же час государь приказал изладить все потребное к пострижению в иноческий чин и позвать святителя, жившего в Слободе с царской радости. Не мешкая все было уготовано. Пред постелью царицы поставили аналой с иконой и животворящим крестом и миро для помазания; у зголовья в серебряных свечниках ставили принесенные из Иерусалима три свечи, которые зажигались там от огня небесного. В серебряной жаровeнке зaкурили росный ладон со святой горы Афонской. Через малое время пришел и владыка с черными властями и клиром, и с ними царевич Феодор. Благословясь у него, государь повелел начинать обряд. И святитель, облачась в черные ризы, стал впереди иных пред аналоем, а за ним государь и все бывшие в опочивальне; царевич же Феодор, прилежа к служению церковному, зажег многие свечи и обнес всем присутствующим. В сослужении властей владыка совершил обряд пострижения над нечувственною царицей, по установленному чину, и возложил на нее иночеcкую рясу. И царская невеста стала невестой Христовою.

Государь во все время святого служения молился с великим благочестием, припадая челом к земле, а по скончании обряда подошел к постели супруги-инoкони и не мало глядел в умилении на ее бледный, но все еще прекрасный лик. Затем он обратился в предстоящим, припал пред ними земно и изговорил:

— Молите вы отходящую праведницу, да отпустит мне вины мои!

И, поднявшись, Иван Васильевич отошел из терема в великой печали, и слеза виделась на его реснице.

Настала и ночь. Лампады и свечи теплились неугасимо пред иконами, разливая не малый свет по опочивальне. Василий Степанович и Федор-царевич, Евдокия Богдановна, мама и ближние боярыни окружили постель государыни, и никто не молвил в великом печалованьи. Недужная царица лежала все так же нечувственно, одетая поверх одеяла иноческою ризой, и только легкое воздыхание груди знаменовало, что дыхание жизни еще не отлетело от нее.

О полуночи же Марфа Васильевна открыла очи, возвела их к освещенной лампадами божнице, и лицо ее исполнилось умилением. Глянув около, она как бы хотела припамятовать чтó, а затем снова обратилась к святым иконам и тихим голосом изговорила:

— О, как красно и светло там! Какой пречудный вертоград, муравный и цветный! Сколь много там младенцев, и кaк прекрасны! О, как хорошо! пустите меня туда!

Она смежила очи, и лик ее просиял весельем. Все предстоящие, столпясь около постели, плакали и молились. Чрез малое время царица снова открыла глаза.

— Сколь чудно поют там! молвила она. — Какие гусли сладкoгласные звучат! Почто же одерживают меня? Отпустите. Кaк там радостно! Вот юноша красный идет в одеянии снега белее. Кто же то? Господи! это он, мой возлюбленный!

Марфа Васильевна сомкнула руки на груди; светлая улыбка на-лице ее начала помалу сглаживаться, и дыхание слабело, и очи смежились, как бы в сладком видении. Царевна Евдокия и Федор-царевич, и боярыни и мама склонились на колена, а родитель государыни приник устами к руке ее. Она уже холодела. Царицы Марфы не стало. И послышался в опочивальне плач: «Упадала звезда светлая, поднебесная, угасала свеча воску ярого, не стало у нас свету Божьего, молодой благоверной государыни!» И слезные рыдания понесли горестную весть по двору царскому, и по всей Александровой Слободе, и по всему великому царству Русскому.

 

Собор Михаила Архангела и Вознесенский монастырь в Москве — две усыпальницы рода царского, где полегли многие поколения державцев Русской земли и их венчанных подружий. То не от руки писанная, но много знаменующая летопись сказаний православной Руси, ее доблестей и славы. В девичьей обители Вознесенской покоятся благоверные великие княгини и царицы московские. Там погребена Евдокия, супруга Дмитрия Донского, и премудрая София, бабка царя Ивана Васильевича, и мать его Елена-правительница. Там могила первой супруги его Анастасии Романовны, там покоится и Марфа, его излюбленная жена-девственница.

Мрачна и неприветна монастырская церковь под низким и тяжелым сводом. Рядами тянутся в ней царственные гробницы, сложенные из белого камня, так-что промеж их видны только неширoкие проходы. Все они оболочены черными покровами, и поверх нашиты осьмиконечные кресты серебряные, а на иных поставлены иконы.

В ту пору, когда государь Иван Васильевич, по кончине царицы Марфы, готовился ради шведских дел отбыть в Нове-Город и наехал в Москву, одна могила в Вознесевской обители была видимо складена в недавнее время, и серебряный крест на ее покрове ярко блистал при свете лампады, чтó теплилась пред образом Богоматери Тихвинской, поставленным в изголовье.

По обычной вечерней службе одна из черных стариц затеплила иконописную свечу в большом серебряном свечнике, и, сотворя крестное знамение с земным пoклоном, поставила его пред тою недавно сооруженною гробницей. И вышли из алтаря поп с диаконом, в облачении черного бархата, а из глубины церкви потянулись инoкини, и словно тени почивших в усыпальнице становились в ряд пред могилой.

А в ту пору у гробницы стоял, преклоня колена, украшенный сединой, но еще бодрый муж, в смирном одеянии. То был боярин Василий Степанович Собакин, родитель не задолго престававшейся царицы Марфы. На лице его замечалась великая печаль: видимо было, что могила, пред которою он склонился, взяла у него не мало радостей и упований. Слезы катились из очей его, и уста неслышимо шептали молитву. Поп роздал свечи боярину и старцам, и трепетный свет их озарил предстоящих. Начали петь паннихиду.

Когда послышался знаменательный стих Со святыми упокой, в тот час иной голос, как бы выходящий из гробнц, смешался с хором поющих инoкинь. И все мимовольно дрогнули. Голос тот не был сладкозвучен, но чувство, как бы из души выникающее, умягчало его и исполнило умилением. А как отпели паннихиду, из-за царицыной могилы показался некоторый человек: то был босоногий старик, в сермяжном кафтане, с опоясом из черного ремня. Очи его необычно светились, может от церковных свеч, а может от чувства, каким исполнена была душа его. Он подошел неспешными шагами к Собaкину, и тот опознал в нем юродивого Савушку, которого видал в Александровой Слободе.

Блаженный стал пред родителем усопшей.

— Плачь, слезно плачь! молвил он боярину, указывая на гробницу: — Тут засыпаны землей все твои замышления.

— В сем месте дочь моя опочила! прошептал боярин умягченным слезами голосом.

— Полно, так ли, Вася? отповедал юродивый. – О дочери ль плачешь ты? Не по царице ль? Памятуй, голубчик, что на тебя Богородица смотрит: ее, гляди, не обманешь.

Собaкин молчал, печально понурив очи.

— Вот видишь ли, Вася, продолжал старик, – как упования-то наши не крепки! Прах один! Вознесется человек, яко орел под облаки, и веси и грады никнут в его подножии, и мнит он – велик мир, да тесен. А Господь-то подъемлет перст, и великану тому стаёт трех локтей на мoгилку со всею его гордыней. Вoистину ль? Гляди же, Степаныч, благо слеза твоя источилась по дочери: обмоет, обмоет она тебя! Но горе коли плачешь ты от помысла о почитавшей царице и прелестях власти земной. О, в то время слезы палить тебя будут огнем неугасимым. Жарко, жарко от них: в уголь сгоришь! Памятуй, Вася, что всякая честь тленная в сырую землю сойдет и там погниет, и убогие с погребальницы и владыки державные от Архангела в един день станут пред судом-то страшным. Молись, молись, молись! А ты, душенька праведная, продолжал Сaвушка, поклонясь пред гробом царицы Марфы, — отошла ты ноне из темной темницы в рай–царство пресветлое, идеже нет на скорби, ни воздыханий. Излюбил, излюбил тебя Господь и взял от нас в горняя. Слава Ему! Была ты не в меру светла для грешных очей наших, чтò солнышко послепляющее. Пoшто же свет-то твой возсиял всуе? А и не роптать же! Не нам, cкудоумным, ведомы пути Божьи: Его десница все держит и указует…. Мнила ты очистить от зол нашу скорбную землю; а нешто Царь Небесный, посылая на грешные люди ангела губящего, повелит смертному одержать его карающий меч? Грозы очищают сор земной, и нам ли, никчемным, остановить их? Не всем доля Настасьина: иное время, иное бремя! Буде изволил Господь на земле лиху быть, никое добро того зла не поборает: на великом ветру свечи не затеплишь. Угаснет, угаснет! Не обтаяла земля — не гораздо работать: не по времени Иванушка пахать затеял, не в пору Марфуша жать собралась. Но труд твой, голубица, ноне пред Божьим престолом явлен, и там победа твоя и слава нетленная. Радуйся же, радуйся со святыми ангелы и умоли Богородицу и Христа Спаса за нас многогрешных! Аминь!

Юродивый старик припал на колена. Не конечно разумея чудную речь его, преклонился с ним и Василий Степанович, и слезные рыдания родителя послышались пред гробницей его усопшей дочери–государыни. Всплакались притом и старицы. И надгробные лампады трепетно светили на те черные образы, поникшие над царицыною могилой.

Когда же Собaкин поднялся и пошел с инокинями из церкви, в ту пору Савушки уже не было. Одарив вкладом обитель и оделя из своих рук нескудною милостыней нищую братию в притворе и в монастырских воротах, боярин хотел подать нечто и блаженному. Его искали и не обрели.

 

 

А. МИЛЮКОВ.

 

 

Русский вестник,

Том девяносто девятый

май-июнь 1872