Воспоминания (окончание)

Автор: Булгарин Фаддей Венедиктович

Ф. Булгарин

 

Воспоминания

 

 

Публикуется по изданию: Фаддей Булгарин. «Воспоминания», М.: Захаров, 2001.

Оцифровка и вычитка — Константин Дегтярев (guy_caesar@mail.ru)

Впервые опубликовано в сети на сайте «Российский мемуарий» (http://fershal.narod.ru)

Текст печатается полностью по первому и единственному изданию М.Д.Ольхина, в шести томах (части первая—шестая), Cанкт-Петербург, 1846-1849, с максимальным сохранением особенностей этой публикации полуторавековой давности (по утверждению издателя)

 

 

 

Морали тут не нужно. Во всех государствах, где даже в судьи избираются люди, изучившие юриспруденцию — случаются подобные ошибки. Здесь главное не в учености судьи, не в познании законов, не в изучении Римского права, но в изучении человечества и познании человеческого сердца. Характер человека не может быстро переломиться — и честный человек не сделается мгновенно злодеем. В гневе, в ослеплении страсти, и честный человек может забыться на минуту и совершить дело противозаконне, даже противунравственное: но честный человек никогда не покусится на жизнь ближнего — из корысти. Первое следствие — основание дела, и в низших инстанциях, где производится первое исследование, должны быть самые благонамеренные и просвещенные чиновники, каковы Мирные судьи (Juge de paix) во Франции и шерифы в Англии. Сколько бедствий отвращено было бы, если б первое следствие производилось всегда людьми просвещенными, понимающими цену чести и доброго имени!

Вообще в то время в Петербурге было весьма много возвращенных из Сибири. Некоторые из них пробыли по двадцати и по тридцати лет в ссылке, без суда и следствия, быв сосланы, по большей части, временщиками, в царствование императрицы Екатерины II, которая об этом ничего не знала. — У известного откупщика Абрама Израилевича Перца я видел старика, прежнего поставщика провианта на армию, который сослан был светлейшим князем Потемкиным, за ссору с любимцем князя, откупщиком, а потом богатым помещиком могилевским, Янчиным, и пробыл в Сибири восемнадцать лет. — Старик рассказывал при мне, каким образом он попал в ссылку. Князь Потемкин, быв в Могилеве, призвал к себе старика, приехавшего для расчетов с Янчиным, и сказал ему, что он должен кончить дело в 24 часа. — «Кончу в полчаса, если меня удовлетворят», отвечал старик. — «Я верю больше Янчину, нежели тебе», сказал князь. — «Виноват поверенный Янчина, а сам Янчин не прав тем лишь, что доверил плуту, и не только не хочет рассмотреть моих счетов, но и обошелся со мной грубо», возразил старик. — «Ты сам плуг», сказал князь: — «и я тебя проучу, как спорить со мною — отведите его в тюрьму!» Ночью старика посадили в кибитку и повезли прямо в Тобольск, а оттуда сослали в Березов… От него не велено было принимать никаких бумаг… При восшествии на престол императора Александра, учреждена была комиссия и посланы чиновники в Сибирь, для принятия прошений от ссыльных и исследования старых дел — и старика возвратили. Но он лишился всего своего состояния, а родные не знали даже о его существовании. Он появился между ними, как с того света! Вольтер справедливо сказал: «Quand Auguste buvait, la Pologne etait ivre!» Пример царствующего утверждает нравы народа. В то время все в России принимало характер благости, милосердия, снисходительности и вежливости. Приближенные к государю особы перенимали его нежные формы обращения, и старались угождать его чувствованиям — и это благое направление распространялось на все сословия. Наступил перелом в нравах административных и частных, и мало-помалу начала исчезать грубость, неприступность и самоуправство. Прежде начальник никогда не говорил подчиненному иначе, как ты, и даже проситель никогда не слыхал вежливого слова от сановника. У большей части сановников в приемной комнате не было даже стульев, а у иных просители должны были ждать в сенях или на улице. В присутственное место, даже в канцелярию сената страшно было войти! Сальные свечи воткнуты были в бутылки, чернила наливались в помадные банки, песок насыпался в черепки, в плошки или в бумажные коробки; на полах лежала засохшая грязь, которую скребли иногда заступами; стены были везде закоптелые. В канцеляриях торговались, как на толкучем рынке. Растрепанные и оборванные чиновники наводили ужас на просителей! Они иногда, без церемонии, шарили у них в карманах и отнимали деньги. Все это начало быстро изменяться при императоре Александре, и благое просвещение пролило лучи свои туда, где был вечный мрак. Все это было только начало — но в каждом деле оно составляет главное. Никогда не начиная, никогда не кончишь! — Сравнивая нынешнее с тем, что я видел в России, в моей юности — я едва верю своей памяти! Мы прошли огромное расстояние! Для примера я представлю, в будущих томах моих Воспоминаний, несколько картин и случаев прежнего быта, а теперь обращаюсь к важнейшему. — Манифестом 10 февраля 1808 года объявлено было России о войне со Швецией…

 

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ.

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

 

Некоторым из моих читателей, ищущим в чтении одной романической занимательности, может быть, не понравятся описания битв в моих воспоминаниях о Финляндской войне 1808 и 1809 годов. Однако я почел это священною моею обязанностью, и исполнил с наслаждением.

У нас есть превосходная история этой войны, написанная нашим знаменитым военным историком, его превосходительством Александром Ивановичем Михайловским-Данилевским; но то, что не могло и не должно было войти в общую историю, принадлежит частным запискам, и я, как очевидный свидетель и соучастник истинно геройских подвигов русских воинов при завоевании Финляндии, вознамерился сохранить от забвения дела и имена моих храбрых товарищей и даже название полков.

В общей истории представляются только движение масс, соображения полководцев, значительные сражения и громкие дела, т.е. изображается самое яркое. Блистательные подвиги мелких офицеров и малых отрядов остаются в тени, а иногда даже вовсе не помещаются в обыкновенных реляциях с театра войны. Кажется мне, однако ж, что не только для потомков храброго офицера, но и для каждого просвещенного патриота должно быть приятно, если современник и очевидец припомнит былое в правдивом рассказе. Военный человек, знакомый с пороховым дымом, оценит мои описания сражений, основанные на познании местностей.

Пишу я только отрывки из моих Воспоминаний, и благонамеренный читатель поймет и рассудит, насколько я мог распространяться в делах общей политики, государственного управления и о замечательных лицах описываемой мною эпохи. Что приличиями позволено было сказать — сказано; прочее предоставляется потомству. Иногда и благонамеренный намек ведет к важным заключениям.

Едва ли есть один читатель в России, который бы не знал, какими побуждениями руководствуется современная нам журнальная критика. Обрадуются мои благоприятели, что нашелся случай к критике!.. Браните, господа, браните покрепче, собственно для вашего утешения и наслаждения! Ни читать вас, ни отвечать вам — не стану! Благонамеренные замечания приму с благодарностью, и воспользуюсь ими.

 

Фаддей Булгарин

Мыза Карлова,

возле Дерпта.

3-90 августа 1847 года

 

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ.

 

ГЛАВА I

 

Первая награда. — Общая характеристика Финляндской войны 1808 и 1809 годов. — Необходимость завоевания Финляндии. — Первая идея принадлежит Петру Великому. — Опасность близости границ от столицы империи. — Выходка шведского короля Густава IVв начале царствования императора Александра. — Мысль о распространении границы на севере существовала прежде Тильзитского мира. — Анекдот, доказывающий справедливость этого мнения. — Несогласия с Швецией после Тильзитского мира. — Войско собирается на границе. — Граф Буксгевден, назначенный главнокомандующим, вступает в шведскую Финляндию. — Физический очерк Финляндии в стратегическом отношении. — Шведское войско в Финляндии. — Первый падший воин на рубеже Финляндии. — Успехи русского войска. — — Трудности похода. — Первая неудача. — Отражение Кульнева. — Истребление отрядов Булатова и Обухова. — Восстание жителей. — Затруднительное положение генерала Тучкова I. — Его отступление. — Бригадир Сандельс занимает Куопио. — Свеаборг и Свартгольм сдаются русским, на капитуляцию. — Шведы занимают снова Аландские острова. — Барклай-де-Толли получает приказание вступить со своею дивизиею в Финляндию,

 

В каждом звании, в каждом сословии для человека есть счастливые минуты, которые приходят только однажды и никогда уже не возвращаются. В военном звании, которому я посвятил себя от детства, — три высочайших блаженства: первый офицерский чин, первый орден, заслуженный на поле сражения, и… первая взаимная любовь. Для человека, изжившего уже своей век, утомленного жизнью, разочарованного насчет людей и дел, высокие чины, первоклассные ордена и женитьба хотя и составляют цель исканий, но доставляют рассчитанное умом удовольствие, и не трогают сердца. Юноша в первом офицерском чине видит одну свободу, в первом ордене — свидетельство, что он достоин офицерского звания, в первой взаимной любви — рай! Как я был счастлив, получив за Фридландское сражение Анненскую саблю! Не знаю, чему бы я теперь так обрадовался. Тогда ордена были весьма редки и давались только за отличие. Покровителей у меня не было. Сам государь подписывал все рескрипты, и я получил рескрипт следующего содержания, которое в первый день затвердил наизусть:

«Господин корнет Булгарин!

В воздание отличной храбрости, оказанной вами в сражениях 1-го и 2-го июня (1807 года), где вы, быв во всех атаках, поступали с примерным мужеством и решительностью, жалую вас орденом Св. Анны третьего класса, коего знаки препровождая при сем, повелеваю возложить на себя и носить по установлению, будучи уверен, что сие послужит вам поощрением к вящему продолжению усердной службы вашей.

Пребываю вам благосклонный Александр».

Все новые кавалеры собрались в Мраморном дворце, и шеф наш, его высочество цесаревич, вручил каждому рескрипт и орден, и каждого из нас обнял и поцеловал, сказав на прощанье: «Поздравляю, и желаю вам больше!»

Искренно радовались все награде Старжинского, получившего в поручичьем чине Владимира с бантом. Это было тогда чрезвычайно редкое, почти неслыханное событие! Представление к награде орденами отличившихся было нам не известно, и мы получили награду неожиданно, сюрпризом. Все мы были в восторге, обнимались и целовались, и вышед из Мраморного дворца, были в таком расположении духа, что если б нам приказано было штурмовать сейчас Петропавловскую крепость, мы бросились бы на картечи, не рассуждая ни полсекунды. Тогда были другие нравы — и молодые люди не стыдились выказывать свой юношеский пламень и быть благодарными. Теперь мода повелевает казаться со всеми холодным и ко всему равнодушным. Теперь большею частью принимают награду как должное; при получении оглядываются на других, рассчитывая, кто должен был получить более, а кто менее, и почитают неприличным считать награду за милость и быть благодарными за внимание. Мы жили в нашей молодости не в английском духе и в простоте чувств наших радовались хорошему, были благодарны за добро, и если иногда ворчали, то наше неудовольствие было мимолетное и проходило, как облако, нагнанное ветром на светлое небо. Обратимся к современным событиям.

Это была эпоха преобразования, нововведений и усовершений в России; но, чтобы не сбиваться в повествовании, я прежде расскажу о Финляндской кампании, а потом сообщу, что знаю из тогдашнего времени, богатого событиями и последствиями.

У нас существуют две истории Финляндской войны 1808 и 1809 годов, одна по-русски: Описание Финляндской войны на сухом пути и на море в 1808 и 1809 годах, по высочайшему повелению сочиненное генерал-лейтенантом Михайловским-Данилевским, с двадцатью планами и картами (СПб., 1841), другая по-французски: Precis desevenements militaires des campagnes de 1808 et 1809 en Finlande, dans la derniere guerre entre la Russie et la Suede, par L.-G.C.P. de S*** (St. Petersbourg, 1827). Сочинение это написано покойным генерал-лейтенантом графом Павлом Петровичем Сухтеле-ном, напечатано в числе 250-ти экземпляров и не было никогда в продаже, но роздано автором приятелям и знакомым в России и в Швеции. Оба сочинения весьма важны. А.И.Михайловский-Данилевский написал Историю по официальным документам, забрав притом все необходимые справки от участвовавших в войне, и описал все события в общем составе, весьма верно и притом занимательно. Граф Павел Петрович Сухтелен сам действовал в Финляндской войне и пользовался сведениями своего родителя, инженер-генерала Петра Корнилиевича Сухтеле-на, принимавшего самое деятельное участие во всех успешных распоряжениях во время этой войны по военной и дипломатической части. Кроме того, граф Павел Петрович Сухтелен, посещая родителя своего в Стокгольме (когда он был русским посланником в Швеции), почерпал дополнительные сведения из шведских печатных и рукописных источников и изустных рассказов шведских высших офицеров, участвовавших в войне. Сочинение графа П.П.Сухтелена особенно важно в стратегическом отношении, потому что он сам был отличный генерал и, участвуя в войне, знал местности края, а кроме того, пользовался советами знаменитого своего родителя, бывшего в армии первым лицом после главнокомандующего. Желающие знать общий ход войны, распоряжения начальников, успехи войск и описание битв на море и на суше, найдут все, что им нужно, в двух упомянутых сочинениях. Сочинение А.И.Михайловского-Данилевского обширнее, полнее и содержит в себе множество весьма важных и любопытных известий, которые хотя могли быть известны графу П.П.Сухтелену, но в то время еще не подлежали гласности. Около восемнадцати лет перед сим написал я обширную статью под заглавием «Завоевание Финляндии корпусом графа Николая Михайловича Каменского». Это было первое сочинение на русском языке о незабвенных подвигах русских в Финляндии. К этой статье я присоединил тогда (см. Сочинения Фаддея Булгарина, часть двенадцатая, СПб. в тип. А.Смирдина, 1830) следующее примечание: «Это краткое начертание войны составлено мной из официальных бумаг, которые поныне не быт напечатаны, и из собственных моих замечаний во время сей кампании, в которой я имел счастье участвовать. При сем я имел в виду и сочинение графа П.П.Сухтелена: Precis des evenements militaires des campagnes de 1808 et 1809 en Finlande etc. Подробностей, описанных у меня, не находится в этом сочинении, но оно послужило мне руководством при общем взгляде на происшествие». Это было напечатано при жизни графа П.П.Сухтелена и семнадцатью годами прежде выхода в свет Истории А.И.Михайловского-Данилевского, следовательно, ни в подражании, ни в похищениях нельзя обвинять меня. Официальными документами снабжал меня, в то время граф А.А.Закревский, бывший во время Финляндской кампании адъютантом при графе Каменском. Ему посвящено мое описание подвигов корпуса графа Каменского. Вводя эту статью в мои Воспоминания, я оставил сущность событий, но изменил изложение, прибавив военные анекдоты и характеристику замечательных лиц, присовокупив частности, которые были б неуместны в историческом рассказе.

Финляндская война, любопытная во всех отношениях, особенно занимательна подробностями, так сказать, частными случаями, потому что войско действовало небольшими отрядами в стране, единственной по своему местоположению, и в этой войне не одни генералы, но и фронтовые офицеры имели случаи выказать не только свое мужество, но и военные способности. Финляндская война была практическая школа для военных людей и, так сказать, горнило, в котором закалились и душа и тело русского воина, долженствовавшего бороться и с ожесточенными людьми, и с яростными стихиями, и с дикою местностью. Только войну французов в Испании можно, в некотором отношении, сравнивать с Финляндской войной; в испанской народной войне, однако французы хотя и имели противу себя ожесточенный народ и страдали сильно от зноя, но по крайней мере находили везде пристанище в городах и селах, и были везде в превосходном числе. Мы же претерпевали в Финляндии и африканский зной, и стужу полюсов, страдали от голода, редко (а солдаты почти никогда) отдыхали под крышей, дрались и с храбрым войском, и с ожесточенным народом, в стране бедной, бесплодной, малонаселенной, почти непроходимой — и все преодолели терпением и непреклонным мужеством, отличающими русского солдата. Финляндская война — это блистательный эпизод в русской истории, достойный иметь своего Тацита и своего Гомера.

Не касаюсь вовсе политических причин к разрыву мира между Россией и Швецией, изложенных А.И.Михайловским-Данилевским в его Описании Финляндской войны. Явною причиной к войне было упорство шведского короля Густава IV к соединению с Россией, Францией и Данией противу англичан, и к закрытию для них гаваней, вследствие обязательства, принятого императором Александром по Тильзитскому трактату. Это официальная причина, объявленная в манифесте. Но в существе Россия должна была воспользоваться первым случаем к приобретению всей Финляндии, для довершения здания, воздвигнутого Петром Великим. Без Финляндии Россия была неполною, как будто недостроенною. Не только Балтийское море с Ботническим заливом, но даже Финский залив, при котором находятся первый порт и первая столица империи, были не в полной власти России, и неприступный Свеаборг, могущий прикрывать целый флот, стоял, как грозное привидение, у врат империи. Сухопутная наша граница была на расстоянии нескольких усиленных военных переходов от столицы. В царствование императрицы Екатерины II уже был пример, какой опасности может подвергнуться столица при таком близком расстоянии от рубежа Империи. Шведский Король Густав III, пользуясь затруднительным положением России, воевавшей с Турциею, объявил внезапно войну, и двинул флот и сухопутное войско противу Петербурга, среди лета, в 1788 году. Для защиты столицы было не более 14 000 человек войска. Если б Густав III был такой же отличный полководец, как литератор и музыкант, и если б имел более силы в характере, то не раздробил бы своего войска для овладения в одно время Выборгом, Кексгольмом, Нейшлотом и Вильманстрандом, умел бы усмирить бунт в Финском войске, всею своею массою двинулся быбы на Петербург усиленными переходами, и хотя бы не взял Петербурга, но наделал бы много хлопот, а при счастии мог бы даже овладеть, на короткое время, столицею, из которой уже начали вывозить драгоценности. В начале царствования императора Александра случилось событие, пропущенное без внимания современниками, но сильно поразившее в то время государя, и припомнившее ему опасность близости столицы от рубежа империи и обязанность довершить начатое Петром Великим.

В 1803 году (в год празднования столетия Петербурга) шведский король Густав-Адольф IV, недовольный миром России с Францией, во время дипломатической переписки по этому предмету, в минуту гнева велел пограничный мост, соединяющий Малый Аборфорс с островом Герман-сари и выкрашенный наполовину русским официальным цветом (белою и черною красками с красными полосками), а наполовину шведским цветом (серою краской), весь выкрасить шведским цветом. Русский посланник в Стокгольме, барон Алопеус, подал шведскому правительству ноту, требуя немедленного восстановления прежней границы. На эту ноту шведское правительство не только не отвечало удовлетворительно, но даже дало почувствовать, что Швеция имеет право удержать не только эту черту, но что и за этой чертой права ее не потеряны. Император Александр повелел немедленно привести Кюменегородскую крепость в оборонительное состояние, воздвигнуть укрепления вдоль реки Кюмени, вооружить наш гребной флот и сухопутным войскам двинуться на шведскую границу. Это образумило шведского короля, и мост по-прежнему был выкрашен наполовину официальными красками обоих государств: — впечатление осталось, и император Александр не мог забыть опасности для столицы от этого близкого соседства.

Что с этих пор у нас уже думали о Финляндии, доказывает анекдот, рассказанный покойным графом Павлом Петровичем Сухтеленом Николаю Ивановичу Гречу, а им сообщенный мне. Около этого же времени отец графа Павла Петровича, граф Петр Корнилиевич Сухтелен, инженер-генерал, пользовавшийся особенной милостью императора Александра, почел себя оскорбленным поступком с ним одного из самых приближенных лиц к государю, и пожаловался его величеству. Государь выслушал милостиво графа Сухтелена, но, не желая выводить дела наружу, сказал ему ласково: «Брось это, Сухтелен!»

— Но чем же это кончится, государь! — возразил граф.

— Посердишься и — забудешь, — отвечал государь, шутя, и тем дело кончилось.

Вскоре после этого прекратился спор со Швецией за граничную черту; но как войску дано было повеление двинуться, то государь и воспользовался этим случаем, чтоб укомплектовать его, привести в военное положение и вооружить флот для предосторожности не от Швеции, а от Франции, которой тогдашний правитель, Наполеон Бонапарт, будучи еще пожизненным консулом, сильно хозяйничал в Западной Европе. Между северными державами уже переговаривались о союзе для удержания в пределах честолюбия счастливого полководца, принявшего бразды правления во Франции. Император Александр часто собирал в своем кабинете для совещания людей, пользовавшихся его доверенностью, и в одно из этих собраний государь, смотря на карту Европы и указывая на нашу старую границу с Швецией, обратился к графу Петру Корни-лиевичу Сухтелену, и сказал: «Где бы ты думал выгоднее было для обоих государств назначить границу?» Граф Сухтелен, не говоря ни слова, взял со стола карандаш и провел черту от Торнео к Северному океану.

— Что ты это! Это уже слишком много! — сказал государь, улыбаясь.

— Ваше величество требовали выгодной границы для обоих государств — и другой выгодной и безопасной черты нет и — быть не может, — возразил граф Сухтелен.

— Но ведь мой свояк, шведский король, рассердится, — сказал государь, шутя.

— Посердится и забудет, — отвечал граф Сухтелен, повторив при этом случае ответ государя на жалобу его на одного из его приближенных. Государь погрозил пальцем графу Сухтелену, дав этим почувствовать ему, что он понял применение, и этот разговор не имел дальнейших последствий. Очевидно, однако, что еще перед Тильзитским миром император Александр уже помышлял об утверждении Русской границы на большем расстоянии от Петербурга.

Тильзитский мир представил случай к довершению начатого Петром Великим, и император Александр должен был воспользоваться сим единственным случаем. В другое время европейские державы, на основании так называемого европейского равновесия, могли бы воспротивиться завоеванию Финляндии — но тогда меч Наполеона, брошенный на весы политики, перевесил все права и расчеты, и только две державы, Россия и Франция, имели голос на твердой земле Европы.

Не воспользоваться единственным случаем, представившимся в течение целого столетия, для блага России, было бы более, нежели неблагоразумно. В политике raison d’Etat выше всех правил, которыми должны руководствоваться люди в частных между собой сношениях. Петр Великий как отец плакал над заблуждением сына своего, Алексея Петровича, намеревавшегося ниспровергнуть все великие его начинания; но как государь должен был поступить с ним строго и предать суду на основании raison d’Etat. — Россия никогда не могла бы быть сильным и неуязвимым государством, каким она теперь, если бы не завоевала Крыма, не назначила реку Дунай границей с Турцией, не приобрела областей по Неману, и наконец присоединением всей Финляндии не отдалила б границы с Швецией до Торнео и не овладела всем Финским заливом, восточным берегом Ботнического залива и Аландскими островами. Все эти завоевания были необходимостью для утверждения России в натуральных ее границах. Это настоящее шекспировское быть или не быть (to be or not to be!)! Во многих отношениях приобретение Финляндии даже важнее других завоеваний.

Кто в Тильзите решил участь Финляндии? Ужели Наполеон первый сделал предложение императору Александру прибрести необходимую для России область? Наполеон ненавидел короля Густава-Адольфа IV, но едва ли он мог сделать предложение к усилению России. Мнения европейских политиков на этот счет различны. Как бы то ни было, но в Тильзите решено, что Финляндия должна принадлежать России.

Началось, как водится, бумажною, перестрелкою, дипломатическими нотами: но шведский король никак не хотел верить, что Россия начнет войну, и не делал никаких приготовлений к защите Финляндии. С нашей стороны не было также больших усилий. Когда шведский король не только не соглашался на союз с Россиею и Данией, но даже перестал отвечать на ноты русского двора, император Александр повелел трем дивизиям: 5-й, генерала Тучкова 1-го, 17-й, графа Каменского[107], и 21-й, князя Багратиона, выступить из Эстляндской и Витебской губерний к границе Финляндской. Всего в трех дивизиях было до 24 000 человек с нестроевыми. Всей кавалерии было: Гродненский гусарский (ныне Клястицкий) полк, Финляндский драгунский, Лейб-казачий (состоявший тогда из двух эскадронов) и Казачий Лощилина.

Пехотные полки были совершенно расстроены, после последней Прусской кампании (1806 и 1807 годов) и, кроме того, лишились множества людей от болезней (злокачественных горячек), свирепствовавших в Литве. Не успели обмундировать войско, ни снабдить амуницией и обозами. Войска двинулись с зимних квартир в половине декабря, шли поспешно, и в последних числах января уже были в старой Финляндии, в окрестностях Вильманстранда, Нейшлота и Фридрихсгама. Через Петербург полки проходили ночью, чтоб жители столицы не видели расстройства войска. Вслед за полками посылали из Петербурга амуницию, обмундировку и обувь. В старой Финляндии полки преобразовали из трехбатальонных в двухбатальонные, оставляя кадры третьего батальона для укомплектования рекрутами.

Все это делалось так поспешно, что к концу января войско было одето, обуто, хорошо вооружено, полки преобразованы и готовы вступить в сражение. Правда, в полках было много рекрутов, но основание полков было твердое и состояло из старых суворовских солдат и храбрецов, приобретших опытность и привыкших к войне в борьбе с непобедимыми легионами Наполеона в 1805, 1806 и 1807 годах. Важно было то, что все офицеры, исключением весьма малого числа, были уже знакомы с пороховым дымом, и знали, что значит война и битвы. Словом, войско было превосходное.

Надлежало назначить главнокомандующего. Граф Буксгевден почитал себя обиженным, что главное начальство над армией после удаления фельдмаршала Каменского (в 1806 году) утверждено было за Беннигсеном, младшим по производству в чин и, так сказать, присвоившим себе высшую власть в армии. Граф Буксгевден был тогда военным губернатором остзейских губерний и жил в Риге. Его потребовали в Петербург и назначили корпусным командиром над тремя дивизиями, расположенными в старой Финляндии, с полной властью главнокомандующего, по особой инструкции, потому что тогда власть главнокомандующего еще не была определена положительным законом. Дежурным генералом назначен был Коновницын, генерал-квартирмейстером Берг, а инженер-генерал граф Петр Корни-лиевич Сухтелен был определен при главнокомандующем в роде помощника или советника без определенного звания.

Граф Буксгевден с отличием участвовал в последней войне России со Швецией, при императрице Екатерине, и хотя впервые был назначен главнокомандующим, но присутствие в войске графа Сухтелена, известного своими глубокими стратегическими познаниями, высоким умом и твердым, а притом спокойным характером и необыкновенным добродушием, заставляло надеяться, что недостающее главнокомандующему пополнится качествами его помощника. Впрочем, храбрость и распорядительность графа Буксгевдена, как корпусного начальника, не подлежали никакому сомнению, и выбор его в главнокомандующие не мог стяжать никакой критики. Это был один из отличенных Суворовым генералов, которому и по заслугам, и по старшинству, и по летам надлежало наконец командовать отдельно.

Стоит взглянуть на карту Финляндии, чтобы удостовериться в трудности воевать в этой стране. Только берег Ботнического залива, от Аландских островов до Улеаборга, покрыт небольшими равнинами и лугами, и имеет хотя немноголюдные, но порядочные города. Если же провести прямую черту от Або до Улеаборга, то вся Финляндия, на восток за этой чертой, состоит из бесчисленного множества озер и скал, в некоторых местах довольно высоких, как будто взгроможденных одна на другую и везде почти непроходимых. Небольшие долины, между скалами, завалены булыжником и обломками гранитлых скал, и пересекаемы быстрыми ручьями, а иногда и речками, соединяющими между собою озера. Некоторые долины заросли непроходимыми лесами. Во всей Финляндии в то время была только одна деревня, построенная таким образом, как строятся деревни в России и в остальной Европе. Это деревня Лиминго, между Брагештатом и Улеаборгом, состоящая из нескольких десятков домов, выстроенных в линию поберегу реки, впадающей в Ботнический залив. Все поселяне Финляндии живут в разбросанных по долинам домах, в местах, удобных для земледелия и скотоводства. Место сборищ народных было обыкновенно при кирках, возле которых находится всегда несколько строений, дома пастора и кистера, шинок и несколько домов, в которых помещались ремесленники. Господские и казенные офицерские мызы (бостели) стоят уединенно, в лучших местах. Везде дико и уныло. — На севере и северо-востоке есть огромные расстояния, заросшие лесами и затопленные болотами, непроходимые летом даже для туземцев. Вообще в летнее время нет возможности многочисленному войску действовать внутри страны; но зимой глубокие снега покрывают все неровности земли, и превращают замерзшие реки и озера в обширные и гладкие долины. Тогда открываются новые пути для сообщений по всей стране, и производится вся внутренняя торговля.

Шведских и финских войск было тогда в Финляндии до 15 000 человек и до 4000 милиции (vargering)[108], и при всем войске было только 800 конников. — 7000 человек находились в крепости Свеаборге, до 700 человек в Свартгольме, следовательно, для защиты края оставалось только 11 300 человек. — Шведским войском в Финляндии начальствовал генерал Клеркер, который, не имея предписаний от своего правительства, не мог делать никаких приготовлений к войне, и войско было расположено на зимних квартирах на огромном пространстве. — Получив известие от шведского посла в Петербурге, что русские намереваются вступить в Финляндию, генерал Клеркер собрал до 5000 человек в Тавастгузе, усилил пограничные посты и велел всем войскам собираться на назначенных пунктах, запасаясь в то же время провиантом и фуражом. Но ни в Швеции, ни в Финляндии все еще не хотели верить, что русские начнут войну в это суровое время года, как вдруг 8-го февраля (1808 года) русские вступили на тот самый мост, на Кюмени, за который возник спор между двумя державами за пять лет перед тем.

Первый из русских, заплативший жизнью своего за приобретение для России Финляндии, был Финляндского драгунского полка капитан Родзянко, бросившийся на мост под неприятельскими выстрелами. С ним пало несколько драгун — и этим открылась война.

Еще не было Манифеста о войне, и главнокомандующий приглашал прокламациями шведское и финское войска не сопротивляться, а жителей оставаться спокойными в своих домах, утверждая, что русские вошли в Финляндию для ее защиты и спокойствия, обещая притом платить наличными деньгами за все припасы для войска, соблюдать строгую дисциплину и уважать местные законы, учреждения и веру. Под рукою велено было разглашать, что русские войска вступили в Финляндию единственно для занятия берегов, чтобы воспрепятствовать высадке англичан. Но ни прокламации наши, ни слухи не склонили шведов и финнов на нашу сторону, и русское войско шло вперед, выгоняя неприятельские отряды из занимаемых ими постов. Главнокомандующий с главными силами, дивизией графа Каменского и отрядами других дивизий, пошел от Аборфорса прямо на Гельсингфорс, чтобы, заняв его, отрезать Свеаборг. Князь Багратион с отрядом до 5000 человек пошел внутрь края, на Тавастгуз, а Тучков с 3000 человек в самую восточную часть Финляндии, провинцию Саволакс, для занятия Куошио и Индесальми. Между тем к шведскому войску прибыл из Стокгольма генерал граф Клингспор, и принял над ним главное начальство. Клингспор, сосредоточивая свои силы, быстро отступал к северу, приближаясь к морю. Его сильно преследовал из внутренности края, от Тавастгуза, князь Багратион, а потом по морскому берегу генерал Тучков I в соединении с генералом Раевским. Князю Багратиону предписано было остановиться, чтобы занять огромное пространство края от Або до Вазы и внутрь края до Тавастгуза, а Тучков с Раевским шли за Клингспором, которого знаменитый Кульнев, будучи тогда полковником Гродненского гусарского полка и командующим авангардом, преследовал неутомимо, не давая покоя и отдыха.

На всех пунктах были частые стычки и арьергардные дела с незначительной с обеих сторон потерею. Но если шведы претерпевали нужду и трудности в отступлении, то русские страдали вдесятеро более от тяжких переходов и недостатка продовольствия. Из Петербурга высылаемы были запасы в большом количестве, но по недостатку подвод не могли поспевать впору. Стужа была сильная, и снега глубокие. Наши передовые войска шли на лыжах. Пушки и зарядные ящики везли на полозьях. Дни и ночи надлежало проводить на снегу, в мороз и метели — но русские шли без ропота вперед, изгоняя шведов штыками из всех их позиций, и таким образом в конце марта 1808 года вся Финляндия, исключая Улеаборгскую область, была покорена и очищена от неприятельских войск. Важнейший пункт, Аландские острова, занят был почти без сопротивления майором свиты его высочества по Квартирмейстерской части (ныне Генеральный штаб) Нейдгардтом, который с партиею казаков прогнал слабые шведские команды с островов. Полковник Вуич занял острова с частью 25-го Егерского полка. Свеаборг был осажден частью отряда графа Каменского. Сам главнокомандующий находился попеременно то в Гельсингфорсе, то в Або. В Куопио, по выходе оттуда Тучкова 1-го, для преследования Клингспора находился генерал-майор Булатов со слабым отрядом. Оставалось только взять Свеаборг и прогнать Клингспора за Торнео, чтобы кончить полное завоевание Финляндии, и в этом граф Буксгевден нисколько не сомневался. В Петербурге и во всей Европе почитали Финляндию уже покоренной.

Должно заметить, что почти все наши военные неудачи происходили от нашей самонадеянности. Будучи даже сильнее неприятеля, мы всегда вступаем в дело с меньшим против него числом войска, надеясь на храбрость и стойкость русского солдата. Это совершенно противно правилам Наполеона, который громил неприятеля большими массами и многочисленной артиллерией. Военное его искусство состояло в том, что, имея даже менее войска, нежели неприятель, надлежало маневрировать таким образом, чтоб сосредоточенными массами ударить неожиданно на слабую сторону неприятеля, или выманить его из крепкой позиции, или заставить переменить фронт. Мы почти всегда дрались начистоту, грудь против груди! Однако после изобретения огнестрельного оружия самая пылкая храбрость должна иногда уступить искусству. Каким образом граф Буксгевден надеялся опрокинуть, разбить и даже отрезать Клингспору ретираду от Улеаборга, и принудить к сдаче, когда у Клингспора было под ружьем до 13 000 человек с значительной артиллерией, а у генерала Тучкова 1-го, высланного для его преследования, было всего (в 21-й дивизии и части 5-й под начальством Раевского) 4600 человек, и когда в отряде генерала Булатова, выступившего из Куопио внутренностью края на Инде-сальми в Улеаборгдля отрезания Клингспора, было всего 1500 человек![109]

Можно ли было наверное полагать, что наши 6000 человек, утружденные тяжкими переходами и всякого рода лишениями, побьют и опрокинут 13 000 храбрых солдат, защищающих последние пределы отечества! Но ведено действовать, и Булатов выступил из Куопио, оставив там слабый отряд и преследуя Саволакскую бригаду генерала Крон-штедта, отступавшую перед ним, прибыл 12-го апреля в Револакс, несколько впереди Брагештадта, только в 18-ти верстах от Сикаиоки, где находился авангард Кульнева. Корпус Тучкова стоял в Пикаиоки, а Клингспор со всеми своими сосредоточенными силами у Лиминго и Лумиоки. Это место составляет крайнюю точку перед Улеаборгом, и было последним оплотом шведов в Финляндии.

Здесь дела приняли совершенно другой оборот и разрушили все надежды графа Буксгевдена.

В конце марта Тучков 1-й с Раевским начали наступательные движения от Гамле-Карлеби против Клингспора, который отступал медленнее прежнего, ожидая прихода Саволакской бригады Кронштедта и присоединения различных команд, следовавших к нему с тыла и боковыми путями. Кульнев, разбив Шведский арьергард у Пикаиоки, сильным натиском сбил с поля Клингсдора у Брагештадта, принудив его отступить до Сикаиоки, где он остановился на позиции, получив подкрепление и поджидая Саволакскую бригаду Кронштедта. Полковник Адлеркрейц, занявший место начальника главного штаба при Клингспоре после взятия в плен под Пикаиоки полковника Левенгельма, употребил все свое красноречие, чтобы пробудить в семидесятидвухлетнем генерале Клингспоре уснувшую энергию и заставить его дать отпор русским, которых смелость даже оскорбляла храбрых шведов, принужденных беспрерывно, отступать, с первой встречи с неприятелем. Клингспор, имея королевское предписание избегать генерального сражения, не решался последовать совету Адлеркрейца, и собрал на совете всех своих генералов и полковников.

Но, пока они совещались, нетерпеливый Кульнев завязал сражение. У Кульнева в авангарде было всего три батальона пехоты, два эскадрона гродненских гусар, триста донских казаков и шесть орудий; но, веря, что шведы нигде не будут держаться и что, стоит только напасть на них быстро, чтобы принудить к ускорению их отступления в Швецию, Кульнев, ободренный прежними успехами, повел атаку прямо на центр шведской позиции, находившейся на высоте между лесами, к которым шведское войско примыкало флангами. Удивляясь, что шведы после первого натиска не отступают, Кульнев разделил свой авангард на три части и с одной частью остался в центре, а двум другим велел обходить шведскую позицию с флангов. Шведские неопытные генералы, изжившие век свой старцы, уже подали голос к отступлению; один лишь пылкий Адлеркрейц настаивал, что должно сражаться, и ручался за успех. Увидев ошибку Кульнева, он немедленно воспользовался ею, выдвинул сильную артиллерию против нашего центра, засыпал наш слабый отряд ядрами и картечью, и потом со свежим войском бросился в штыки в промежутки нашего разорванного фронта. Тут началась свалка. Наши солдаты мужественно сопротивлялись, но были подавлены многолюдством неприятеля, и принуждены отступить. Два отделения авангарда, направленные в обход, на фланги, едва спаслись, и Адлеркрейц мог бы легко отрезать их и вовсе истребить, если б Клингспор решился ввести все свое войско в дело. У нас выбыло из фронта до 350-ти человек убитыми, ранеными и в плен взятыми, что было весьма много относительно малочисленности отряда. Главная же выгода шведов состояла в том, что этим сражением разрушилось очарование насчет нашей непобедимости.

Клингспор не остановился, однако ж, в Сикаиоки, и на другое утро отступил в Лиминго, где собраны были его запасы продовольствия. Наш авангард занял Сикаиоки, и Тучков остановился, послав Булатову предписание идти не в Улеаборг, но свернуть с дороги и приблизиться к главному отряду через Револакс. Тогда Клингспор, следуя советам Адлеркрейца, вознамерился разбить отдельно наши слабые отряды, и выслать против Булатова две бригады под начальством генерала Кронштедта и Адлеркрейца. Должно при этом заметить, что хотя Револакс, где стоял отрад Булатова, находится только в 18-ти верстах от Сикаиоки, но на этом расстоянии не было никаких постов и в одном отраде не знали, что делалось в другом. 15-го апреля с утра шведы напали неожиданно на Булатова. Пока он удерживал натиск шведов, один батальон Пермского полка, сражавшийся против Адлеркрейца на Лумиокской дороге, был опрокинут и отступил к Сикаиоки, бросив бывшее при нем орудие и не предуведомив Булатова о своем отступлении[110]. Оставшись с горстью храбрецов, Булатов решился драться до последней капли крови, и явил чудеса храбрости. Раненный два раза, он отвечал гордо на предложение к сдаче, что честь русского солдата повелевает умереть с оружием в руках. Отступление батальона Пермского полка облегчило неприятелю путь в тыл нашего отряда, и Булатов был окружен со всех сторон. Он решился пробиться штыками, но ранненый в третий раз пулей в грудь навылет, он упал без чувств, и взят был в плен с остатком неустрашимых своих воинов, сражавшихся до истощения последних сил. Шведы бросились опрометью на малую толпу русских, и в рукопашном бою одолели их числом, или, как говорится, разобрали наших по рукам. Под Револаксом мы потеряли три орудия, девять зарядных ящиков и до 500 человек убитыми, ранеными и взятыми в плен. Отряд Булатова совершенно истреблен. Шведы приняли храброго Булатова и пленных его сподвижников с уважением и почестью, отдавая полную справедливость их геройскому мужеству.

К Булатову шел из Куопио по той же Индесальмской дороге полковник Обухов с тремя ротами Могилевского пехотного полка и тремя орудиями, прикрывая огромный парк, обозы и транспорт с съестными припасами, Клингспор после поражения Булатова отрядил немедленно полковника Сандельса с 3000 человек и шестью орудиями на Куопиоскую дорогу. Тучков послал к Обухову разъезды и курьера с приказанием возвратиться поспешно в Куопио; но разъезды, встретив неприятеля, воротились, а курьера схватили финские крестьяне, и представили к Сандельсу. Обухов, не зная ничего о происшедшем, шел вперед, и только в Пулхило в пяти переходах от Револакса узнал, что против него идут шведы. Спастись было нельзя, и Обух решился сражаться до последнего. Сандельс присоединил к своему отряду несколько сот вооруженных крестьян, обошел и окружил малочисленный русский отряд, половину перебил, а другую половину взял в плен с тяжело раненным полковником Обуховым. Одно орудие брошено русскими в воду, а с двумя орудиями Могилевского полка штабс-капитан Сербии успел уйти во время замешательства, и примкнул к Тучкову.

После этих событий Тучков находился в весьма опасном положении. Имея всего не более 5000 человек под ружьем, он мог быть обойденным Клингспором, которому после Револакской победы открылся зимний путь на Виганди, в тыл нашей операционной береговой линии. Тучков начал отступать, и 21-го апреля прибыл в Гамле-Карлеби, прошел в тыл без боя более 150-ти верст. Здесь Тучков остановился, но и Клингспор не мог воспользоваться своим преимуществом, потому что в это время наступил перелом в природе, во время которого в Финляндии все должно уступить ее силе. Началась оттепель, предвестница весны, в этом году весьма ранней. Снега стали быстро таять, и с гор хлынула вода в виде водопадов, долины превратились в озера, ручьи — в огромные и быстрые реки, ниспровергая мосты и плотины. Финляндия представляла первобытный хаос. Все движения войск должны были прекратиться к счастью отряда Тучкова — но нравственное чувство вспыхнуло в финском народе. Во время двухмесячного отступления шведских войск народ в Финляндии упал духом, и многие финские офицеры и солдаты уже намеревались оставить шведское войско и возвратиться в свои семейства. Сельские жители не смели сопротивляться, почитая русских непобедимыми. После неудачи Кульнева под Сикаиоки, истребления отрядов Булатова и Обухова и ретирады Тучкова Финляндия как будто воспрянула от волшебного сна. Клингспор раздавал прокламации короля, приглашавшие финнов к восстанию и истреблению неприятеля всеми возможными средствами. — Бунт вспыхнул во всей Финляндии и распространился внутри страны до Таммефорса и на востоке во всей Саволакской области и Карелии, почти до русской границы. Все финские поселяне — отличные стрелки, и в каждом доме были ружья и рогатины. Составились сильные пешие и конные толпы, которые под предводительством пасторов, ландманов (почти то же, что капитан-исправник) и финских офицеров и солдат (распущенных по домам после сдачи Свартгольма) нападали на слабые русские отряды, на госпитали, и умерщвляли немилосердно больных и здоровых. Разъяренная чернь свирепствовала! Множество транспортов со съестными припасами и амуницией и магазины были разграблены. Возмущение было в полной силе, и народная война кипела со всеми своими ужасами.

Полковник Сандельс, отправленный Клингспором в Куопио, шел с торжеством тем самым путем, на котором за несколько времени пред сим следовали Булатов и Обухов, с целью отрезать шведское войско от Улеаборга и принудить его к сдаче. Сандельса встречали везде с энтузиазмом, и вооруженные толпы охотников присоединялись к нему на каждом переходе. 30-го апреля слабый русский отряд, после краткой перестрелки, оставив свой госпиталь с 250 больными во власть шведам, выступил из Куопио. Сандельс двинул часть своего отряда вперед, и русские должны были уступить не только Варкгауз, но даже Сант-Михель, почти пограничное место. Шведы решительно торжествовали в северной и во всей восточной Финляндии.

На морском берегу, где находился сам главнокомандующий с главными силами, важнейшее событие было покорение крепости Свеаборга, которую многие писатели называют северным Гибралтаром (хотя без всяких основательных причин), и крепости Свартгольма. Обе крепости после довольно продолжительной осады, сдались на капитуляцию. До появления в свете сочинения А.И. Михайловского-Данилевского писатели спорили между собою о причинах, побудивших шведов сдать эти два важнейших пункта, особенно Свеаборг, перед самою оттепелью, когда должно было ждать скорой помощи из Швеции. Даже граф Павел Петрович Сухтелен, в Описании Финляндской войны оправдывает шведов. Но А.И. Михайловский-Данилевский приподнял завесу, скрывавшую тайну: Свартгольм сдался 6-го марта, а Свеаборг 21-го апреля. А.И. Михайловский-Данилевский на стр. 58 говорит; «Из переписки графа Буксгевдена можно вывести догадки, что к покорению Свартгольма были употреблены такие же средства, какие и против Свеаборга, но верных доказательств на то в делах не находится». На представление графа Буксгевдена к награде генералов и офицеров за взятие Свеаборга, военный министр граф Аракчеев отвечал (от 29-го июля): «Государь полагал изволить, что, при взятии крепости, войска не столько участвовали, а успех приписывает единственно благоразумной предусмотрительности вашей»[111].

Дело хотя и неясное, но довольно понятное. Душой переговоров с комендантом Свеаборга, генералом Кроштед-том, был инженер-генерал П.К.Сухтелен, и он склонил шведского генерала к сдаче, убедив в бесполезности обороны крепости, которой рано или поздно надлежало пасть от русского оружия. Главнокомандующий получил за Све-аборог Георгия 2-го класса, чем он был недоволен, надеясь получить Георгия 1-го класса. Генералу Сухтеленудано Владимира 1-го класса.[112]

Мне кажется, что теперь, по прошествии сорока лет, не для чего спорить, каким образом взят был Свеаборг, почитавшийся неприступным. Довольно, что он взят и остался навсегда русским. В то время вообще говорили не только шведы и финны, но и наши офицеры, что Свеаборг взорвала «золотая бомба». Если б это было и справедливо, то не только не уменьшает заслуги покорителей, а, напротив, увеличивает заслугу, потому что сдача крепости на капитуляцию устранила кровопролитие. Был ли один народ в мире, который бы предпочел взять крепости штурмом мирной ее сдаче? В войне позволены все средства к приобретению выгод, и все главнокомандующие пользовались всем, чем могли, чтоб достигнуть своей цели без кровопролития. Лазутчиков на войне вешают, а между тем употребляют, не стыдясь обращения с предателями, для блага войска и успехов войны. Мне кажется, что в сдаче Свеаборга весьма важную роль играли нелюбовь всех высших шведских чиновников к королю, почти общее отвращение к войне и весьма вредная для государства система содержания войска, по которой оно вместо жалования, наделяемо было казенными землями. От генерала до простого солдата каждый имел свой участок по чину, и был сельских хозяином. — В уверенности, что Швеция не может противостоять России и защитить отечество, финские генералы, офицеры и солдаты неохотно сражались, когда русские прокламации обещали оставить за ними их участки, т.е. мызы и хутора (бостели и торпы), где находились их семейства. Временный энтузиазм в Финляндии был только метеор в этом общем направлении умов.

В доказательство нашего мнения, что император Александр давно помышлял о покорении Финляндии и что это завоевание почитал довершением великого подвига бессмертного Петра, служит торжество, бывшее в Петербурге по случаю покорения Свеаборга, который называли тогда ключом Финляндии. Все знатные особы и иностранные послы приглашены были в Исаакиевский собор, возле которого стояло под ружьем все войско, бывшее в Петербурге. В 11 часов утра государь император выехал верхом из Зимнего дворца, а вся императорская фамилия прибыла в каретах, и после молебствия в Исаакиевском соборе государь поехал к войску, а императорская фамилия поместилась на эстраде, устроенной вокруг монумента Петра Великого, мимо которого войско проходило церемониальным маршем, отдавая почесть творцу новой России, подвинувшему пределы ее до Балтийского моря и помышлявшему о водворении их на Ботническом заливе. — Скромный Александр не хотел присвоить себе помысла своего великого прапрадеда, довольствуясь исполнением.

Но когда в Петербурге праздновали взятие Свеаборга, и почитали всю Финляндию покоренной — дела наши были в самом дурном положении. Исключая береговую часть от Гамле-Карлеби вниз до Русской границы, почти вся Финляндия находилась во власти шведов. На Аландских островах составился заговор к изгнанию русских, 24-го апреля прибыли военные суда с отрядом войска из Швеции, и пристали к одному из ближних к шведским берегам островов. В одно время поднялись все жители островов, кроме Кумлинга, где стоял полковник Вуич с главным отрядом, и бросились на русских. На островах было по нескольку десятков русских солдат, на иных не более двадцати. Нельзя было долго обороняться, и защищавшихся перебили, а спасавшихся в лесах переловили. 26-го апреля шведские суда прибыли к Кумлингу, и начальник шведского отряда требовал, чтобы Вуич сдался в плен с отрядом. Вуич соглашался оставить острова без боя, но объявил, что если шведы не решатся отпустить его с оружием, то он будет драться до последней капли крови. Вуич пробовал переехать на твердую землю на бывших в его распоряжении лодках, но попытка не удалась, потому что солдаты наши не умели управлять парусами, и он принужден был остаться. У него было всего на Кумлинге не более 600 человек, противу которых 3000 шведов и вооруженных поселян вышли в трех местах на берег с 9-ю орудиями и 28-го апреля атаковали наш слабый отряд. Несколько часов наши дрались храбро, но картечные выстрелы расстроили русские ряды, и наши егеря побежали в беспорядке в деревню, преследуемые шведами и вооруженными крестьянами. Тут еще продолжался несколько времени бой; наконец у наших не стало патронов. Половина была перебита и переранена, всех оставшихся в живых забрали шведы в плен, вместе с полковником Вуичем. — Аландские острова, имевшие тогда до 12 000 народонаселения, легко покоренные нами, перешли в руки шведов.

11-го апреля.

Контр-адмирал Бодиско с отрядом в 1800 человек занял остров Готланд, имеющий в длину 180 верст, 24 гавани или пристани и 33 000 жителей. Три недели русские пробыли спокойно на острове, как вдруг явился шведский флот в пять линейных кораблей с 5000 шведского войска и 20-ю полевыми орудиями. Все жители острова, способные носить оружие, восстали и решились драться с русскими. Не было никакой надежды к защите острова и отражению шведов, и собранный контр-адмиралом Бодиско военный совет согласился на предлагаемую шведским адмиралом капитуляцию. Русский отряд, отдав шведам оружие, возвратился в Россию, удержав свои знамена и дав обещание не служить год противу шведов и их союзников.

Генерала Тучкова 1-го за отступление от Пикаиоки и слабое действие противу графа Клингспора, полковника Вуича, не защитившего Аландских островов, и контр-адмирала Бодиско за уступку без боя Готланда отдали первых двух под военное следствие, а последнего под военный суд. Первые двое были оправданы, а Бодиско разжалован в матросы, но вскоре помилован государем императором, рассмотревшим дело, — и Бодиско с чином были возвращены ордена. Кто был виноват во всех наших неудачах? В первых числах апреля, по показанию А.И.Михайловского-Данилевского (писавшего историю войны по официальным документам), всех войск в Финляндии было 23 000 человек. Из этого числа 9054 человека под начальством графа Каменского стояли перед Свеаборгом, занимая уступленные нам острова, в крепостцах Гангоуде и Свартгольме, а 5845 человек под начальством князя Багратиона расположены были на пространстве 500 верст, от Або до Вазы и Тавастгуза. Около 800 человек было на Аландских островах с Вуичем, следовательно, исключая больных, 15 000 человек были в бездействии, и генерал Тучков 1 с отрядом в 6000 человек (считая в том числе отряд Булатова) должен был вытеснить из Финляндии Клингспора с 13 000 регулярного войска и занять Улеаборг. Таково было предписание, данное главнокомандующим генералу Тучкову, и за неисполнение предписания он был лишен командования отрядом, и отдан под военное следствие.

Граф Буксгевден, как я уже сказал, был суворовский генерал, т.е. помнил времена героические. У Суворова не знали отговорок. Приказано — сделай или умри — умри с оружием в руках!

В Австрии Гофкригсрат отдал бы под военный суд Тучкова, если б он дерзнул решиться с 6000 человек отдалиться на огромное расстояние от главной армии без всяких запасов, по непроходимым дорогам с намерением разбить неприятельский корпус в 13 000 человек. Граф Буксгевден верил, что для русского солдата нет ничего невозможного. Так и все тогда верили — и тем оправдывался генерал Булатов, из плена уверяя, что если б Пермский батальон не оставил его и сам он не был тяжело ранен, то он бы непременно разбил шведов под Револаксом, хотя они были втрое сильнее его.

Не знаю почему, но граф Фуксгевден был убежден, что граф Клингспор не станет сопротивляться и отступит до Торнео, если только генерал Тучков сильно будет напирать, и потому почитал Тучкова виновным, что он допустил шведов разбить отдельно Кульнева под Сикаиоки, Булатова под Револаксом и Обухова под Пулкило. Из переписки графа Буксгевдена, находящейся у меня, видно, что он до конца жизни оставался в том убеждени, что Тучков, со своими соединенными 6 000, мог и должен был вытеснить Клингспора до Торнео. Но, по несчастью, надежда Бугскевдена не сбылась, и нам надлежало снова покорять, а теперь уже и умирять возмутившуюся Финляндию.

Граф Буксгевден, поторопившись поздравить государя императора с покорением Финляндии, должен был сознаться, что ошибся в своем расчете, и просил скорой и сильной позиции. Военный губернатор старой Финляндии, генерал Обрезков, послал поспешно два гарнизонных батальона, которых повезли по приказанию графа Буксгевдена на почтовых к защите Нейшлота и Сент-Михеля, угрождаемым Сандельсом. Генерал Барклай-де-Толли выступил немедленно из старой Финляндии, через Нейшлот, с частью своей 6-й дивизии, т. е полками: Низовским, Азовским, Ревельским мушкетерскими, 3-м Егерским (которого Барклай-де-Толли был прежде шефом), а из Петербурга высланы к нему два батальона Лейб-гренадерского полка, один батальон лейб-гвардии Егерского, рота Гвардейской пешей артиллерии, один батальон Уланского его высочества цесаревича полка и 300 донских казаков. После примкнули к Барклаю отделенные из Свеаборгского отряда: Белогородский мушкетерский полк и три эскадрона Финляндского драгунского полка. Весь отряд Барклая-де-Толли состоял из 7500 рядовых. Кроме того, в Финляндию выслано: 3000 старых солдат из числа возвратившихся из французского плена, которых Наполеон отдел наново, по русской форме, вооружил и послал в Россию; 2000 отличнейших рекрутов и два полка донских казаков. Таким образом в Финляндию послана помощь в 11 000 человек, и усиленная Русская армия в мае состояла из 34 000 фронтовых.

Все случившееся до сих пор в Финляндии представил я в общем взгляде, как я слышал и как изобразили дела историки этой войны. Теперь стану рассказывать, что сам видел и что узнал в то время на месте от товарищей. В рассказе моем будут соображаться с общим ходом дел, и сообщу мои собственные приключения и впечатления и мое нынешнее и тогдашнее мнение о делах и людях.

 

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ.

 

ГЛАВА II

 

Второму батальону Уланского его высочества полка внезапно поведено выступить из Петербурга и присоединиться к дивизии Барклая-де-Толли. — Мы выступаем в поход. — — Характеристика офицеров второго батальона Уланского его высочества полка. — Старинные донцы, — Мы соединяемся с дивизией Барклая-де-Толпи. — Первая встреча с шведами под Иорас-Киркой. — Партизанская и народная война. —Взятие Варкгауза. — Разбитие шведского арьергарда, послужившее нам во вред. — Шведские партизаны отбивают у нас подвижной магазин и истребляют понтонную роту. — Занятие Куопио с боя и отступление шведов за озеро в крепкую позицию при Тайвола. — Тогдашнее состояние города Куопио. — Довольство среди общего недостатка. — Даровой трактир для друзей и добрых товарищей. — Веселая жизнь в Куопио

 

Мы не думали и не гадали о походе в Финляндию. Эскадрон наш стоял в Петергофе, а я приехал в Петербруг погостить. Захожу к приятелю моему поручику Фашу (лейб-эскадрона) и первое его слово было: «Прощай, брат!» — «Разве ты уезжаешь куда-нибудь?» — спросил я — «Читай!» — сказал он, подавая полковой приказ.

«Второму батальону полка моего имени выступить через трое суток, под начальством полковника графа Гудовича, в Финляндию, для поступления в действующую армию». Подписал: «Константин цесаревич».

Сюрприз! — Захватив в долг деньжонок у фамильного друга нашего Вакара (помещика и потом губернского прокурора Витебской губернии), я закупил нужнейшее для похода, простился с сестрой и отправился в эскадрон. На третий день мы вступили в Петербург в походной форме, переночевали, поместив лошадей в Конногвардейском манеже, и с утра стали переправляться через Неву на мостовых плашкоутах. Лед еще шел по Неве, и мосты были сняты.Второй батальон состоял из пяти эскадронов. Я имел честь служить в 6-м эскадроне полкового командира генерала-майора Чаликова, обыкновенно называвшемся командирским. Наш добрый, храбрый и хлебосольный ротмистр Василий Харитонович Щеглов вышел в отставку после Фридландской кампании, и эскадроном командовал ротмистр Кирцели. 7-м эскадроном командовал ротмистр Радулович, 8-м — майор Лорер, 9-м — князь Манвелов, 10-м — эскадроном полковника графа Гудовича командовал ротмистр Климовский.

Ротмистр Кирцели родился в России, но отец его был итальянец, кажется камер-музыкант, едва ли не при императрице Елисавете Петровне. Наш ротмистр вступил в службу в весьма молодых летах, и переведен в наш полк, при его формировании из Тверского драгунского полка, вместе с генералом Егором Ивановичем Миллером-Зако-мельским. Кирцели был уже человек немолодой, лет за сорок, и находился в походах с Суворовым, в Польше и в Италии. Нрава он был тихого, вежлив и чрезвычайно деликатен, но необщителен и при этом экономен. В походе он жил отдельно, своим хозяйством, и виделся с офицерами только по службе.

В эскадроне нашем были офицеры: поручик Кеттерман, корнеты: граф Гудович (Михаила Васильевич), я и Драго-левский. Поручик Каттерман служил прежде в Фельдъегерском корпусе и находился при особе его высочества. Женившись на богатой невесте, воспитаннице Собакина-Яковлева, Каттерман упросил его высочество определить его в наш полк, перед выступлением полка в Прусскую кампанию 1807 года. Человек он был храбрый и благородный, но мы с ним как-то не сошлись. Он убит в Отечественную войну под Бородином.

Драголевский, о котором я уже упоминал, был тогда лет пятидесяти, но сохранил всю свежесть и весь пламень юности. Он служил товарищем (рядовым из дворян) в Польском войске под начальством Костюшки, и после падения Польши проживал в Лемберге. Когда его высочество проезжал через этот город, Драголевский явился к нему, и просил принять его в Русскую военную службу. Драголевский был высокого роста, отличный ездок, и его высочество взял его с собою и определил унтер-офицером в Конную гвардию, потому что Драголевский не мог представить документы о дворянстве. Драголевский скоро обрусел, служил хорошо, и после Аустерлицкой кампании его высочество представил его к производству в офицеры в наш полк перед кампанией 1807 года, обмундировал и содержал на свой счет. Драголевский давно уже умер, не оставив ни потомства, ни родни, и о нем можно сказать, не запинаясь, что хотя он был добрый человек и исправный фронтовой офицер, но вовсе необразованный, почти дикий. Он сохранил все старинные привычки мелкой польской шляхты и все обычаи унтер-офицерской жизни. Драголевский был нам не товарищ.

Во время похода до Выборга, куда мы шли поэскадронно, я квартировал всегда с добрым, скромным, тихим, образованным и храбрым графом М.В.Гудовичем. Он имел при себе повара, и мы жили, по возможности, роскошно и притом дружно и весело. — Все мои задушевные приятели служили в других эскадронах, и если б не было графа Гудовича в нашем эскадроне, мне было б тяжело.

Командующий нашим батальоном граф Андрей Иванович Гудович, сын фельдмаршала, был тогда молод. Он рано записан был в службу, и рано произведен в офицеры императором Павлом Петровичем, покровительствовавшим всему роду Гудовичей за беспредельную верность и преданность одного Гудовича, дяди нашего полковника, к высокому его родителю императору Петру III. Граф Гудович поступил в наш полк из Конной гвардии. Он соединял в себе все достоинства любезного светского человека со всеми похвальными качествами воина и просвещенного патриота. Граф получил высокое образование, любил литературу и все изящное; с офицерами обходился он чрезвычайно вежливо, нежно и только с приближенными к нему — фамильярно, и вместе с любовью внушал к себе уважение. Его высочество, который, при необыкновенном добродушии был чрезвычайно горяч и вспыльчив, как всем известно, обходился с графом Гудовичем весьма осторожно. Одним словом, граф Гудович был образцовый полковник не в одной России, но и во всей Европе. Я пользовался особенно его благосклонностью, сам не знаю за что, и он был всегдашним моим защитником. Добрый и благородный человек! После моей службы я только однажды видел его, когда он в звании московского губернского предводителя дворянства приезжал в Петербург. Двадцать лет я собирался навестить его в Москве и не собрался!

Майор Александр Иванович Лорер, человек добрейшей души, умный, благородный, храбрый и притом самого веселого нрава, был любим в полку всеми, от нашего шефа до последнего солдата. Он также был ко мне чрезвычайно благосклонен от первой встречи до конца своей жизни. Думал ли я тогда, что мне придется писать биографию моего доброго Александра Ивановича![113]

Эти строки пишу я на принадлежавшем ему письменном столе и из его чернильницы[114]. — Александр Иванович Лорер просил графа Гудовича прикомандировать меня к его эскадрону, на время кампании, но граф не решился на это без ведома его высочества, и я, оставшись в командирском эскадроне, обязан отказу графа тем, что попал в корпус графа Каменского, завоевавшего Финляндию.

Ротмистр Радулович, родом из Сербов, старый воин, был в походах с Суворовым противу турок в Польше и в Италии. Радулович был человек чрезвычайно добрый, простодушный, храбрый, отличный служака, и жил со своими офицерами по-старинному, как наш Василий Харито-нович Щеглов. У Радуловича всегда накрыт был стол для всех его офицеров, и каждый гость принимаем был, как товарищ. Мы называли старика Радуловича батькой, а он нас звал детками, и журил иногда порядком. Князя Манвелова я мало знал, потому что наши эскадроны никогда не стояли вместе. Знаю только, что он был храбрый и исправный эскадронный командир и что офицеры его эскадрона любили его. Ротмистр Климовский был отличный служака, храбрый офицер и хороший товарищ.

Я уже говорил, что тогда в кавалерии дуэли, или, как тогда говорили, рубка на саблях, были в обычае, или в моде. Рубились за безделицу, потом мирились, и не помнили ссоры. Каждый молодой офицер, вступив в круг товарищей, должен был доказать свое удальство и подраться на саблях со своим офицером или офицером из другого полка. Два первых рубаки были в нашем батальоне. Это были поручик Лопатинский и корнет Чесновский, добрые ребята, храбрые, умные, веселые и добродушные молодые люди. Обоих нет уже в живых! Мне суждено было описать смерть Лопатинского, убитого в Финляндии. Чесновский перешел в Волынский уланский полк и умер от ран в Турецкую кампанию. Лопатинский и Чесновский соперничали между собою, и несколько раз рубились с переменным счастьем. Оба были ранены, и Чесновский даже довольно тяжело. Они имели род партий в полку, но я, по какому-то особенному счастью, был дружен с обоими, и они до такой степени любили меня, что когда однажды единственный мой неприятель в полку вызвал меня на пистолеты, Лопатинский и Чесновский объявили, что после дуэли со мною противник мой должен будет стреляться с каждым из них, по очереди, и тем заставили нас помириться. Я тогда не умел стрелять из пистолета, и после этого случая Чесновский стал обучать меня стрельбе, выучив прежде рубиться на саблях.

Потому ли, что я был очень молод (мне был девятнадцатый год), или по моему беспечному характеру, веселому нраву, и потому ли, что я был не вовсе глуп, писал стишки про нашу полковую жизнь и был верным товарищем — я имел в полку много приятелей. Особенно дружно жил я с корнетом Францкевичем, лихим уланом в полном смысле слова, который теперь в отставке и помещик; с корнетом Пенхержевским (ныне генерал-лейтенант и киевский комендант), первым красавцем полка; поручиком Фащем, моим искренним другом, который знал меня еще в детстве; с Яковлевым, батальонным адъютантом с корнетами Головиным, Воейковым, богатыми и образованными молодыми людьми; с добрым и храбрым Вульфом, который и теперь жив и расхаживает по Петербургу на деревяшке; с Жеребцовым, умершим вследствие ранения, полученного под Фридландом; с братьями Раевскими; с поручиком Бесединым, отличным товарищем и добрейшим малым; с поручиком Ильиным, с которым мы любились, как братья, однако ж, однажды и порубились; в ладах был я со всеми, исключая одного. Странное дело, но я верю в симпатию и антипатию! Этому человеку я не сделал никого зла, и он мне тоже, но при первом взгляде мы друг другу не понравились. Да и за что мне было тогда иметь врагов! Тогда я не был ни журналистом, ни критиком, не писал статей о нравах, не знал, как блюстители честности благо-приобретают богатство, никому не стоял на дороге, не задевал ничьего самолюбия, не возбуждал ни в ком зависти! Приятели, напротив, заставляли меня писать сатирические стишки на себя и на других, и никто не только не гневался, а все хохотали и были довольны. Это было счастливое для меня время, и так бы протекла вся жизнь моя, если б судьба за грехи мои не бросила меня на литературное поприще. Если б мне пришлось выбирать для детей моих крайности, в самом несчастном положении я желал бы, чтоб они были лучше всю жизнь простыми солдатами или земледельцами, чем самыми счастливыми писателями, особенно журналистами! Кто хочет узнать вкус желчи с уксусом — милости просим к нам, под знамена Аполлона! Для того только я и пишу мои Воспоминания, чтоб утешиться прошлой военной жизнью. Итак, обратимся к ней.

От Выборга пошли мы целым батальоном и по сю сторону Сент-Михеля, уже в пределах новой Финляндии сошлись с пехотой, высланной вместе с нами из Петербурга, т.е. с батальоном Лейб-егерским, которым командовал полковник Потемкин (умерший в чине генерала от инфантерии и в звании генерал-адъютанта), двумя батальонами Лейб-гренадерского полка (тогда еще не гвардейского) и одной ротой пешей гвардейской артиллерии. Начальство над этим отрядом принял генерал-майор и командир Лейб-гренадерского полка Лобанов. Перешед старую границу (в конце мая), мы остановились уже на биваках, держали разъезды и пикеты и, приняв вправо от Сент-Михеля, соединились поблизости Иокос-Кирки с корпусом Барклая- де-Толли, вступившего в одно время с нами в новую Финляндию, с двух пунктов: Нейшлота и Вильманстранда. Эскадрон майора Лорера с пятьюдесятью донскими казаками под начальством сотника Нестерова пошел вперед по Куопиоской дороге перед авангардом для открытия неприятеля. Корпус следовал за авангардом отрядами.

Никогда не забуду сотника Нестерова, потому что в жизни моей не видал таких длинных усов, как у него, и такой скифской физиономии. Усы у Нестерова достигали до пояса, а брови висели до половины лица. Из этой волосяной заросли торчал огромный ястребиный нос, сияли маленькие глаза, как звезды в тумане, и блестели белые, как снег, зубы. Нестеров искусен был во всех наездничьих проделках, поднимал на всем лошадином скаку малую монету с земли, подвертывался под брюхо лошади и в то же время стрелял из винтовки, вскакивал с одного размаха на лошадь и т.п. Это был старинный донец, какие стали уже выводиться в Донском войске.

Эскадрон Лорера шел повзводно, -по три справа, а казаки Нестерова шли версты за две впереди, врассыпную, и по приказанию своего сотника, обыскивали каждое жилище и забирали все съестное. Наш эскадрон шел в авангарде, верстах в двух за эскадроном Лорера, и Нестеров снабжал офицеров обоих эскадронов съестным. Он особенно подружился с нашим Драголевским по сходству вкусов и характеров — и фляжка Драголевского всегда наполнялась к вечеру приношением Нестерова. Перед нами все было пусто, и дома были покинуты жителями; но казаки по инстинкту отыскивали в лесах и долинах, между холмами, обитаемые жилища. Когда у нас не было съестного, майор Лорер обращался к Нестерову; тот кричал своим казакам: «Ребята, вперед, пошевели!» — и часа через два казаки возвращались с бочонками водки, с лепешками (кнакеб-ре), с баранами, а иногда пригоняли коров. Нестерова называли мы провиантмейстером авангарда.

От Искоса начали раздаваться неприятельские выстрелы. Меткие Саволакские стрелы высланы были вперед начальником шведского отряда, полковником Сандельсом, чтобы обеспокоить нас в походе. Эти стрелки, зная местность, пользовались ею и, отступая перед нами на большой дороге, высылали малые партии застрельщиков по сторонам, где только можно было вредить нам, укрывшись за камнями или в лесу. Нельзя было свернуть в сторону на сто шагов с большой дороги, чтоб не подвергнуться выстрелам, и это затрудняло нас в разъездах, и препятствовало распознавать местоположение.

Саволакские стрелки, самые опасные наши неприятели в этой неприступной стране, были крестьяне лесистой и болотистой области Саволакса, прилегающей к огромному озеру Калавеси[115].

Они были одеты в серые брюки и куртки из толстого сукна, и имели круглые шляпы. Амуниция их была из простой черной сапожной кожи. В мирное время эти стрелки жили по домам своим, занимались хлебопашеством, рыболовством и звериными промыслами, и собирались ежегодно на несколько недель на учение. Они дорожили ружейным зарядом, и редко пускали пулю на удалую. Из саволакских поселян был один батальон регулярных егерей, а прочие составляли милицию, то же, что ныне ландверы в Пруссии. Все они дрались храбро, и были чрезвычайно ожесточены против русских.

Полковник Сандельс с 2000 регулярного войска и почти таким же числом вооруженных крестьян укрепил позицию под Иороис-Киркой. В десяти верстах перед этим селением (если можно назвать селением несколько домов возле кирки) сходятся две большие дороги в Куопио, главный город Саволакса, из Нейшлота и из Борго. Между озером Калавеси и другим небольшим озером, верстах в трех от первого, по перешейку от одного берега к другому Сандельс провел шанцы и поделал засеки. Позиция была неприступная, и Сандельс думал, что она нам дорого будет стоить.

Сообщу, кстати, анекдот о Нестерове, характеризующий тогдашних казаков. Приближаясь к шведской позиции, майор Лорер запретил казакам рассыпаться на далекое расстояние, и велел им придерживаться большой дороги. Спускаясь с пригорка, майор Лорер заметил, что толпа казаков слезла с лошадей и чем-то занималась в стороне, шагах в двадцати от дороги. Он думал, что, верно, казаки потрошат баранов, и поскакал к ним, чтобы погнать донцев впереди. И что же увидел Лорер? Человек десять саволакских егерей, которых нагнали и забрали казаки, лежали раздетые в яме, а казаки, стоя в кружок, кололи их пиками… Нестеров сидел на лошади, смотрел спокойно на эту ужасную сцену и, сняв шапку, приговаривал: «Слава те, господи! Погубили врагов Белого царя! Туда и всем им дорога!.». Добрый Лорер вышел из себя… Досталось порядком усатому Нестерову — но несчастные погибли… С этих пор майор Лорер отдал казаков и с Нестеровым под начальство нашему офицеру. Не оправдывая поступка Нестерова, должно заметить, что взбунтованные крестьяне так же зверски умерщвляли наших солдат, захватив их врасплох. Нестеров думал, что должно платить тою же монетою — и не мог постигнуть человеколюбия Лорера. — «Баловство!» — говорил Нестеров, покручивая свои богатырские усы.

2-го июня мы пришли к Иороис-Кирке, и встречены были пушечными выстрелами из орудий большого калибра. В нашем корпусе находилось несколько офицеров, уже бывших в этой стране до взятия Куопио Сандельсом, и они сказали Барклаю-де-Толли, что можно обойти малое озеро с правого фланга шведской позиции. Барклай- де-Толли послал отряд в обход с того места, где соединяются дороги Нейшлотская и Боргоская, и когда, по его расчету, обход должен был поровняться с шведской позицией, приказал атаковать шанцы с фронта. Наша пехота с криком «ура» бросилась на шанцы и засеки — и шведы не устояли. Они собрались на возвышении за киркой, удерживая наш натиск пушечными выстрелами; но, увидев наш обходный отряд за озером, начали отступать. Мы бросились на цепь неприятельских стрелков, прикрывавших ретираду, перерезали цепь, и взяли десятка два в плен. Сильно преследовали мы шведов, пока лесная позиция не обеспечила их отступления.

На каждом шагу нам представлялись новые препятствия, а шведам новые средства к защите своей и к нашему вреду. Превосходство нашей численной силы было нам даже в тягость в стране, где нельзя было иначе действовать, как малыми отрядами или сжато, узким фронтом. Дорога шла между лесами, болотами и оврагами, и была пересекаема множеством ручьев. Сандельс в своем отступлении жег мосты, перекапывал дороги, заваливал их засеками, и, как стая хищных птиц, окружил наш корпус вооруженными крестьянами и партиями саволакских стрелков, знавшими все тропинки. Между Иороис-Киркой и Куопио находится селение вроде польских местечек, Варкгауз с киркой и двумя или тремя десятками домов, с лавками, в которых торговали всеми товарами, необходимыми для помещиков и крестьян. Положение Варкгауза на берегу реки и обширного озера Калавеси поблизости от Русской границы (Нейшлота), в стране бесгородной, делало его важным торговым пунктом для областей Саволакса и Карелии. Тут были наши магазины продовольствия до взятия Куо-пио Сандельсом, который по отступлении русских укрепил Варкгауз батареями, вооружил их орудиями большого калибра, и дополнил магазины съестными припасами. Варкгауз казался небольшой крепостью. Здесь Сандельс вознамерился дать нам отпор. Брать приступом это укрепленное место было бы безрассудно, не испытав других средств, и потому Барклай-де-Толли, поставив войско параллельно против Варкгауза и устроив перед фронтом батареи, выслал сильный отряд в обход на правый фланг Сандельса, угрожая отрезать его от Куопио и тем принудил его отступить. Загвоздив несколько пушек большого калибра, Сандельс истребил хлеб в магазинах, взяв с собой и уложив на лодки все, что можно было взять, разобрал деревянные казармы, и двинулся к Куопио. С арьергардом его завязалось жаркое дело, и шведы сильно сопротивлялись, пока все их обозы не вытянулись на большую дорогу. Мы шли по пятам Сандельса, не давая ему ни покоя, ни отдыха, и на половине дороги от Варкгауза до Куопио снова настигли его арьергард, разбили в пух, и часть отрезали. Победа эта принесла нам горькие плоды. Отрезанные от главного отряда, шведы бросились в леса, и ушли от нашего преследования, а после, как мы увидим, наделали нам много зла.

Куопио, столица Саволакса и Карелии (в 460 верстах от Петербурга), единственное место во всей Северной и Восточной Финляндии, которое можно назвать городом. Он состоял в то время из огромной площади, на которой была каменная кирками, с кладбищем и несколькими примыкающих к площади широкими улицами, застроенными порядочными деревянными домами, выкрашенными, по тамошнему обычаю, красной водяной краской. Всех жителей в Куопио было до двух тысяч душ. Город лежит на мысе, далеко входящем в озеро Калавеси. Сандельс укрепил перешеек шанцами и батареями, решившись защищать Куопио.

Но, пока мы победителями подступали к Куопио, Сандельс нанес нам вред, стоивший поражения. За нашим корпусом следовал огромный подвижный магазин с мукой, овсом, солью и хлебным вином. Тут была жизнь наша, потому что в стране, особенно в походе, невозможно было прокормиться. При магазине находилась понтонная рота майора Дитрихса. Сандельс выслал несколько офицеров в тыл нашего корпуса для предводительства вооруженными поселянами и для собрания солдат, отрезанных от арьергарда, приказав им тревожить нас беспрерывно и наносить зло по возможности. Эти толпы напали врасплох под начальством шведских офицеров на наш подвижной магазин и на понтонную роту, перебили почти всех наших солдат, сожгли понтоны и все, чего не могли взять с собою, увели лучших лошадей, а 400 остальным подрезали жилы у передних ног, под коленями. Это отзывалось уже Испанией!

Шведы мужественно защищали вход в Куопио. Около пяти часов сряду кипел жаркий бой на всей линии. Наконец наши вытеснили шведов штыками из шанцев, и вошли в город. Но Сандельс, защищая перешеек, успел перевезти на противоположный берег озера Калавеси всю свою артиллерию, багажи, и посадить в лодки большую часть войска. Арьергард его сел в лодки на наших глазах — и мы отрезали и взяли в плен только последних застрельщиков. Это было 7-го июня.

От 2-го до 7-го июня включительно, т.е. от первой встречи с шведами под Иороис-Киркой до вступления в Куопио, пять суток сряду, корпус Барклая-де-Толли был в беспрерывном сражении, преодолевая величайшие трудности на пути, починяя или строя беспрестанно мосты, паромы и дороги, вытесняя неприятеля из укреплении и засек и подвергаясь беззащитно смерти от пуль партизан, окружавших наш корпус днем и ночью.

Истребление нашего подвижного магазина и понтонной роты Дитрихса и многочисленность шаек возмутившихся крестьян, бродивших вокруг нас, заставили Барклая-де-Толли привесгь в безопасность наше сообщение со старой Русской границей. Несколько батальонов пехоты и три эскадрона нашего полка заняли посты от Куопио до Нейшлота и Сент-Михеля. Наш командирский эскадрон и эскадрон князя Манвелова остались в городе, и расположились повзводно и пополувзводно в нескольких домах.

Почти все жители оставили город, и дома были пусты. В городе не было никакого местного управления. Дивизионному дежурному штаб-офицеру майору Воейкову поручено было управление городом. Майор Герике занимал должность плац-майора и полицмейстера. Офицерам нашего полка и начальникам полков позволено было занять квартиры в городе, где кому было угодно. Войско, исключая прикрытие главной квартиры, стало на биваках за городом.

По какому-то особенному счастью, я и приятель мой, корнет Францкевич, заняли дом в уединенной улице, которого хозяйка, почтенная старушка, не решилась оставить своего пепелища. Она имела лавку внутри города, в которой торговала по шведскому обычаю всем, от кофе и сахара до дегтя и веревок. Два ее сына ушли из города вместе с другими жителями, ожесточенными против русских, и увезли на другую сторону озера товары. Старушка осталась охранять дом. Он был весьма хорошо меблирован, разумеется относительно бедности края, и был полон всякого рода припасами. По праву завоевателей мы взяли все ключи от хозяйки, осмотрели все уголки дома, от погреба до чердака, списали все съестное и все напитки, велели снести в одно место все относящееся к продовольствию, и оставили ключи от этих сокровищ у себя, а от всего имущества отдали ключи хозяйке, разумеется, не прикоснувшись ни к чему. По городу объявлено было оставшимся жителям, что они должны снабжать постояльцев съестными припасами, следовательно, мы не нарушили военной дисциплины.

При хозяйке оставались работник, кухарка и служанка. Кухарка должна была варить кушанье для нас, для своей хозяйки и для всей нашей прислуги, и чего она не успевала стряпать, то изготовлял ординарец Францкевича, бывший перед службой поваром. Выдавал съестные припасы Францкевич, принявший на себя управление хозяйством. Недоставало в доме мяса, потому что мы не хотели убивать коров хозяйки, но как в лагере войско должно было само промышлять съестные припасы к мы высылали улан на фуражировку, то в мясе у нас не было недостатка. Мы жили роскошно, имели по нескольку блюд за обедом и за ужином, весьма хорошее вино, кофе и даже варенье для десерта.

Только шесть домов во всем городе имели подобные запасы, и по особенному случаю самый богатый дом достался двум корнетам! Была попытка отнять у нас квартиру, но Барклай-де-Толли по представлению Воейкова не допустил до того. «Военное счастье, — сказал он, улыбнувшись, — пусть пользуются!»

Но не одни мы пользовались. Все наши товарищи, приятели и хорошие знакомые наравне с нами наслаждались нашим изобилием. Я уже сказывал, что наш полк жил в приязни с гвардейскими егерями, а я особенно был в дружбе с батальонным адъютантом, князем Голицыным, с поручиком князем Черкасским и с прапорщиком Репнинским (умершим в генеральском чине). Они почти жили у нас в Куопио. Кроме них посещали нас почти все офицеры их батальона. Памятнее всех для меня поэт Батюшков и друг его, поручик Петин. Все эти молодые офицеры были люди образованные, и нас связывала, главнейшее, любовь к литературе. В Ревельском, в Низовском и в 3-м Егерском полках было также множество прекрасных, образованных офицеров и много было благовоспитанных лифляндцев. Я особенно дружен был с капитанами Колином и Фрсйманом (Ревельского полка) и молодыми офицерами Штакельбергом и Вильбоа (3-го Егерского полка). — Ежедневно человек пятнадцать садились у нас за стол, а на вечер собиралось к нам иногда человек до тридцати. Подавали чай, пунш, глинтвейн, сабойон и потом ужин, играли в карты, иногда призывали песенников и музыкантов. И старики посещали нас. Полковник Иван Васильевич Сабанеев, подполковник Луков, генерал-майор Лобанов, комендант города Воейков и другие начальники полков и батальонов проводили у нас вечера за вистом. У нас был род трактира с той разницей, что все было даровое и мы сами, хозяева этого дарового трактира, сделали род вывески, написав на оконных стеклах по-французски: diner et souper, punch, sabaillon, vins et liqueurs pour les bons amis. Это была шалость, впрочем, извинительная по тогдашнему времени. — Я и Францкевич сделались известными этим даровым трактиром, в целом нашем корпусе.

Взглянем теперь на общий ход дел.

 

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

 

ГЛАВА III

 

Генерала Тучкова 1-го сменяет генерал Раевский в командовании передовым действующим корпусом. — Распоряжения главнокомандующего к изгнанию шведской армии из Финляндии. — Невозможность исполнения этого плана. — Барклай-де-Толли выступает из Куопио на помощь Раевскому, оставляя в городе генерала Рахманова только с 3000 человек. — Раевский доведен до крайности, и отступает перед шведским генералом Клингспором. — Шведы делают безуспешные высадки близ Або и Вазы. — Беспорядки в Вазе. — Восстание в Финляндии усиливается. —Полковник Сандельс, пользуясь отсутствием Барклая-де-Толли, нападает два раза на Куопио — но отбит русскими. — Подробности сражений. — Опасное положение Куопийского отряда. — Барклай-де-Толли возвращается в Куопио. — Сандельс в ту же ночь снова атакаует Куопио со всею своею силой. — Барклай-де-Толли разбивает шведов. — Блистательные подвиги Лейб-егерского батальона. — Канонирские лодки приходят в Куопио под начальством лейтенанта Колзакова. — Прибытие полковника маркиза Паулуччи в армию для освидетельствования ее, и приезд его в Куопио. — Уважение и любовь войска к Барклаю-де-Толли. Характеристика его и жизнеописание до этой эпохи. — Барклай-де-Толли по болезни оставляет армию. Корпус его поручен генералу Тучкову I. — Отряд полковника Сабанеева выслан из Куопио к корпусу графа Каменского. — Наш эскадрон поступает в этот отряд.

 

Отряд генерала Тучкова 1, отданного под следствие, поступил под начальство генерала Раевского. В то самое время, как Барклай-де-Толли двинулся из Нейшлота к Куопио, Раевский стоял близ морского берега, возле Гам-ле-Карлеби в самом опасном положении. Против него, под Брагештадтом, стоял граф Клингспор, с 13 000 регулярного войска и толпами вооруженных крестьян, а по всему берегу шведы угрожали высадкой, и Раевский со своим слабым отрядом легко мог быть отрезан и поставлен между двух огней. Для обеспечения Раевского в тылу поставлен был в городе Вазе генерал-майор Демидов с двумя пехотными полками (Петровским и Белозерским) и одним эскадроном драгун (Финляндского полка), а Севский мушкетерский полк отряжен был Раевским в Ню-Карлеби для поддерживания сообщений с Демидовым. Граф Орлов-Денисов со слабым отрядом (из одной роты пехоты, эскадрона драгун и эскадрона лейб-казаков) наблюдал огромное пространство между Вазой и Христиненштадтом. Прочее войско стояло по морскому берегу от Або до Свеаборга. Главная квартира была в Або. Отсюда распоряжался граф Буксгевден.

Эта диспозиция, или расстановка войска по местности края и положению неприятеля, была бы весьма хороша, если б передовой наш отряд, т.е. корпус Раевского, был по крайней мере равносилен шведкому войску, стоявшему противу него. Но после неудачи Кульнева и Булатова, у Раевского со всеми пришедшими к нему подкреплениями было не более 6800 человек, а с этим числом он не мог удерживать десанты и противиться графу Клингспору. — План графа Буксгевдена состоял в том, чтоб Раевский, отступая, завлек графа Клингспора внутрь края, и в то время Барклай-де-Толли, оставя 3000 человек в Куопио, против Сандельса, долженствовал ударить в левый фланг Клингспора и, зайдя ему в тыл, отрезать его от Улеаборга. Но если бы Барклаю-де-Толли и удалось даже исполнить предписание графа Буксгевдена, т.е. поспешить из Куопио для совокупного действия с Раевским, то все же у обоих русских генералов было бы не более 11 300 человек противу 13 000 регулярного шведского войска и до 6000 вооруженных крестьян в стране взволнованной и враждебной русским. В Петербурге не одобрили плана графа Буксгевдена, весьма справедливо опровергая тем, что Раевский и Барклай-де-Толли могут быть разбиты отдельно, и Куопио взят Сандельсом при столь слабой защите. Но граф Буксгевден, как я сказал, был непреклонного характера и невзирая на все представления решился действовать раздробленными силами.

По счастью для нас, граф Клингспор был человек нерешительный и, не надеясь на сильную помощь из Швеции, не отваживался на смелые предприятия. После Револакского дела он мог бы разгромить корпус Тучкова, но отговаривался оттепелью, а потом усталостью войск, и шесть недель не беспокоил Раевского. Только в конце мая, удостоверясь, что к Раевскому не приходит помощь, граф Клингспор двинулся вперед. Раевский, не имея продовольствия, должен был отступать к Вазе, и 5-го июня остановился вЛил-Кирке, в 18-ти верстах от сего города. Между тем единственная надежда Раевского на доставление своему отряду продовольствия исчезла. Граф Клингспор шел берегом, а полковник Фияндт с отрядом партизан действовал на правом фланге Раевского, зашел в тылу, захватил русский магазин, и взбунтовал всех жителей в тыл нашего отряда. Все сообщения Раевского были прерваны, и от не имел ни хлеба, ни подвод для перевозки больных и тяжестей. Наши малые отряды и посты были захватываче-ны и беспощадно умерщвлены. Но как граф Клингспор шел медленно, ожидая высадки: шведских войск, то граф Буксгевден думал, что он пошел на Куопио, и приказал Раевскому начать наступательные действия. Еще Раевский не успел одуматься, как шведы уже сделали две высадки у Або и у Вазы, а граф Клингспор атаковал авангард Раевского. Не стану описывать подробностей, которых сам я не был свидетелем[116].

После жестокой борьбы десанты были отбиты, но Раевский принужден был отступать перед неприятелем, более нежели вдвое его сильнее и притом окруженный со всех сторон шведскими партизанами. Для открытия сообщения между Барклаем-де-Толл и послан был внутрь края полковник Власов с 24-м Егерским полком, которому удалось разбить (21-го июня) партизан Фияндта под Линдулаксом. Раевский двинулся вперед, вытеснил неприятеля из Лаппо-Кирки, и остановился. Здесь атаковал его граф Клингспор, и 2-го июня произошло памятное сражение, в котором русские, оказав чудеса храбрости, должны были уступить числу. Во время наступления Раевского шведские партизаны с восставшими крестьянами бросились в тыл его отряда, жгли мосты, раскапывали дороги, уводили лодки от берега, и отрезали его от всех сообщений, от всякой помощи. Войско было без хлеба, изнурялось от голода, питаясь почти исключительно грибами. Даже боевых снарядов оставалось немного. Положение было отчаянное, и Раевский, достигнув до Кирки-Алаво, собрал на военный совет всех своих генералов и полковников, изложил состояние дел, и требовал решительного мнения. Положено было отступить к Тавастгузу, и 12-го июля отряд Раевского выступил в поход.

Во время отступления Раевского к Лаппо случились два происшествия, наделавшие тогда много шуму. 12-го июня шведский десант в 2000 человек под начальством полковника Брегштраля вышел на берег для овладения Вазой. Шведы схватили первый русский пикет, и полковник Бергштраль, послав малый отряд прямо на Вазу, сам с главными силами обратился внутрь края по дороге к Лиль-Кирке. Генерал-майор Демидов, не имея положительных известий о движении шведов, пошел со всею своею силой против малого шведского отряда к Сведбю, оставя только две роты для охранения города, и, пока шведы отступали на этом пункте, Бергшраль обратился на проселочную дорогу, и вступил в город. Узнав об этом, Демидов воротился и повел атаку на горд, в котором шведы успели уже утвердиться. Жители соединились с шведами. Число русских и шведов было почти равное, но шведы имели то преимущество, что защищались в закрытых местах, и имели на своей стороне жителей, которые стреляли в русских из окон, и бросали все, чем можно было повредить человеку. Штыками русские очищали дома и улицы, и после жестоко боя, продолжавшегося пять часов сряду, шведы начали отступать. Тогда Бергштраль, собрав резерв, бросился в штыки, но был ранен и взят в плен, и это решило участь того дня. Шведы обратились в бегство, к судам своим и отплыли. Наши взяли в плен 17 офицеров, 250 солдат и одно орудие.

Наши солдаты были ожесточены против жителей, сражавшихся вместе с шведскими солдатами, и во время общей суматохи, врываясь в дома для изгнания неприятеля, подняли город на царя, как говорили в старину, т.е. разграбили богатейшие дома и лавки. Многие из сопротивлявшихся жителей были убиты, и нельзя было избегнуть, чтобы при этом не произошло каких-нибудь покушений против женского целомудрия. Когда жители края принимают участие в войне, то всегда должны ожидать жестокой мести. Таковы последствия каждой народной войны! — Шведские и английские газеты возопили противу варварства русских, утверждая, что Демидов приказал грабить, убивать и насиловать и что русские умерщвляли женщин и детей. Вазу сравнивали с Прагой. Все это было несправедливо. Демидов вовсе не приказывал грабить, но как солдаты дрались толпами, отдельно, во многих местах без офицеров, и должны были брать приступом дома, то и невозможно было наблюдать за порядком. Женщин и детей вовсе не убивали, а убивали взрослых мужчин, противившихся и вооруженных. Все это подтверждено одним из правдолюбивейших людей, какие когда-либо были в России, покойным князем Дмитрием Владимировичем Голицыным, посланным тогда для произведения следствия. Оправдывать этого несчастного события невозможно и не должно, а можно только сожалеть о нем, извиняя наших солдат ожесточением в битве. Кто видел, как берут города с боя, когда жители сопротивляются вооруженной рукой, тот легко поймет невозможность удержать в порядке разъяренных солдат, сражающихся врассыпную.

Впрочем, поступки жителей некоторым образом извиняли месть русских. Десантное шведское войско привезло с собою многие тысячи прокламаций к финскому народу от имени короля, возбуждавшего всех жителей к восстанию и истреблению русских всеми возможными средствами как разбойников или диких зверей. Пасторы проповедовали в церквях и в поле, что даже частное убийство неприятеля дозволено для защиты отечества, и подкрепляли свои речи примерами из Ветхого Завета. Бунт усилился, и береговые жители, коренные шведы, восстали сильными толпами, и отчаянно нападали на наши малочисленные отряды. Первою жертвой неистовства разъяренной черни были наши храбрые лейб-казаки из отряда графа Орлова-Денисова. Семьдесят человек лейб-казаков захватили поселяне врасплох на морском берегу и мучительски умертвили. Я сам видел яму, в которой под грудой угольев найдены кости наших несчастных казаков. Говорят, что поселяне бросали в огонь раненых вместе с мертвыми. Некоторые пикеты, явно атакованные, защищались до крайности, но были взяты превышающей силой бунтовщиков, и изрублены топорами на мелкие куски. Находили обезглавленные трупы наших солдат, зарытые стоймя по грудь в землю. Изуродованные тела умерщвленных изменнически наших солдат висели на деревьях у большой дороги.

Народная война была в полном разгаре. Усмирить бунтовщиков было невозможно. Граф Орлов-Денисов, наблюдавший внутренность края, не имел на то достаточных сил, и сам был в крайней опасности. Он хотел выйти на береговую дорогу, но взбунтованные крестьяне отрезали ему путь к Вазе, и заставили его отступить. Он остановился между Христиненштадтом и Биернеборгом. Самый большой вред наносили нам солдаты Свеаборгского гарнизона, распущенные по домам и обязавшиеся, в силу капитуляции, не поднимать оружия против русских. Эти солдаты предводительствовали толпами крестьян и даже принуждали многих силою оставлять дома и сражаться с русскими. Граф Орлов-Денисов, получив подкрепление, стал действовать против партизан, и объявил, что каждый из этих солдат, взятый с оружием в руках, будет повешен как изменник и каждый крестьянин, уличенный в бунте, — расстрелян. Исполнение этой угрозы вскоре последовало после объявления. Захваченных в плен солдат бывшего Свеаборгского гарнизона вешали на деревьях на большой дороге и при кирках с надписью: «За измену» — но из крестьян расстреливали только самых ожесточенных и начальников шаек. Прочим брили голову и отсылали в Свеаборг на крепостную работу.

Самый опасный враг, нанесший нам более прочих вредя, был партизан Роот (Root), из родом Финляндии, унтер-офицер Биернеборгского полка. Он начал свои действия в тылу корпуса Раевского только с сорока солдатами, самыми отчаянными из всей армии графа Клингспора и знавшими притом всю местность, а потом вошел в сношение со всеми взбунтованными шайками, сделался их предводителем, и распоряжался их движениями. Забирая все транспорты со съестными и боевыми припасами, высылаемые к Раевскому, он довел его корпус до отчаянного положения, замедляя его отступление истреблением мостов, переправ и порчей дорог. Роот первый вызвал солдат бывшего Свеаборгского гарнизона на поле битвы, убедив их в ничтожности данного ими обещания не сражаться с русскими. Роот был везде и нигде, переезжая беспрестанно с места на место по озерам и проходя тропинками через леса и болота. Он едва не взял города Таммефорса в тылу нашей армии, где был склад наших запасов и парки, и только необыкновенное мужество майора Юденева, охранявшего город двумя ротами Петровского мушкетерского полка, спасло корпус Раевского от величайшего бедствия, которое должно было бы его постигнуть по истреблении запасных магазинов и парков.

Курьеры, посылаемые от Раевского к главнокомандующему с донесениями, что он не только не может действовать наступательно, но принужден ретироваться, были перехвачены шведскими партизанами, а граф Буксгевден, с полной уверенностью на успех ожидал в Або известий о начале совокупного действия Барклая-де-Толли и Раевского против графа Клингспора. В исполнение повелений главнокомандующего Барклай-де-Толли выступил из Куопио, на третий день после его занятия оставив в городе шефа Низовского мушкетерского полка, генерал-майора Рахманова с его полком, Ревельским мушкетерским, батальоном гвардейских егерей, одною ротой гвардейской пешей артиллерии, одним эскадроном улан (именно нашим, т.е. командирским) и двадцатью донскими казаками. Сам Барклай-де-Толли пошел для совокупного действия с Раевским, с полками: Лейб-гренадерским, Азовским мушкетерским, 3-м Егерским, полуротой артиллерии, четырьмя эскадронами нашего полка и ста пятьдесятью казаками.

Спрашиваю: мог ли Рахманов с неполными тремя тысячами человек, исполнить поручение Барклая-де-Толли, основанное на предписании графа Буксгевдена? Ему приказано было охранять сообщения с Россией, удерживать Куопио до последней крайности, устрашать неприятеля предприятиями к переправе через озеро, а если удастся, набрать лодок у жителей, нападать на заозерную позицию Сандельса у Тайволы и по прибытии канонирских лодок из озера Саймы в озеро Калавеси решительно переправиться через озеро, разбить Сандельса, овладеть Тайволой, и наконец открыть сообщение с так называемым Свердобольским отрядом, т.е. с генерал-майором Алексеевым, шефом Митавского драгунского полка, выступившим из Сердоболя в Карелию только с четырьмя эскадронами драгун и 150-ю казаками для усмирения этого обширного, лесистого и болотистого края! Дела невозможные!

Кажется, будто граф Буксгевден почитал наших солдат бессмертными или, по крайней мере, неуязвимыми и одаренными тройной силой против неприятеля, поручая генералам такие дела к исполнению! Забывал он также, что самый мужественный человек требует пищи. Разъезжая по берегу, между Гельсингфорсом и Або, или живя в одном из этих городов, граф Буксгевден не видел настоящей нужды войска, не имел надлежащего понятия о положении дел, и до последней минуты своего командования был твердо убежден, что шведы не намерены держаться в Финляндии и станут отступать при нашем сильном натиске. Донесения наших отрядных начальников о восстании жителей и о вреде, наносимом ими, почитал граф Буксгевден преувеличенными, приписывая их успехи нашей неосторожности, не обращая никакого внимания на местность, благоприятную для партизанских действий, хотя в донесениях государю сравнивал Финляндскую войну с Вандейскои.

Генерал-майор Рахманов, человек пожилой, старый служивый, храбрый и опытный воин, хотя и не стратег, чувствовал, что данная ему инструкция не может быть исполнена; но он решился защищать Куопио до последней капли крови, и не скрывался в этом. Собрав штаб-офицеров и начальников рот, он сказал им без обиняков: «Господа, внушите своим солдатам, что у нас нет другой ретирады, как в сырую землю. Отступать некуда ни на шаг. Если шведы нападут на нас, мы должны драться до последнего человека, и кто где будет поставлен — тут и умирай!» — Рахманов говорил людям, которые понимали его, и офицеры передавали слова генерала воинам, которых эти слова радовали, вместо того чтобы привести их в уныние. Никогда я не видел таких отличных полков, каковы были Низовский и Ревельский пехотные, 3-й Егерский (полк Барклая-де-Толли) и Лейб-егерский батальон. Не только у Наполеона, но даже у Цезаря не было лучших воинов! Офицеры были молодцы и люди образованные; солдаты шли в сражение, как на пир: дружно, весело, с песнями и шутками.

На изгибе мыса, на котором стоит Куопио, была мыза, прозванная нами, по цвету господского дома желтою мызой. Тут поставлен был с ротой Низовского полка капитан Зеленка, человек необыкновенной храбрости, одаренный высшим военным инстинктом. Он знал важность своего поста, потому что шведы, овладев желтою мызой, зашли бы нам в тыл, и потому решился защищать свой пост до последней капли крови. — Однажды, когда я приехал к нему с разъездом, он сказал мне шутя; «Я хотя и не Леонид, но стою в Фермопилах, и меня вынесут отсюда, но не выгонят» С такими офицерами можно отваживаться на смелые предприятия в войне. Но наша отвага переливалась уже через край!

На третий день по выходе Барклая-де-Толли полковник Сандельс, собрав множество рыбачьих лодок, посадил на них своих солдат, и атаковал Куопио с двух сторон с северной и от желтой мызы (10-го июня). Капитан Зеленка мужественно встретил неприятеля и, послав одного казака к Рахманову просить помощи, бросился вперед на шведов, шедших кустарниками, оставив один взвод для защиты мызы. Шведов было втрое более, но они приведены были в замешательство движениями Зеленки, и полагали, что шпионы ложно их известили о числе русских, занимавших желтую мызу. Зеленка между тем велел оставшимся солдатам лазить по крыше дома, чтобы шведы видели издали, что у него есть резерв. Шведы завязали перестрелку в кустарниках и не напирали сильно на Зеленку. Между тем полковник Потемкин с Лейбегерским батальоном вышел навстречу Сандельсу на северную оконечность мыса, и ударил в штыки. Храбрые лейб-егери бегом устремились на шведов и, выстрелив залпом, с криком «ура!» бросились, как отчаянные, в их ряды. Шведы не устояли и побежали к своим лодкам. Лейб-егери остановились только для того, чтобы зарядить ружья, и погнались за шведами, которые, сев поспешно в лодки, отчалили от берега. Два наших взвода шли за егерями, а два посланы были на помощь Зеленке; но мы не могли атаковать шведов, потому что местность не позволяла, и были только свидетелями под градом пуль, чудного мужества наших товарищей. От желтой мызы шведы также отступили после неудачи на северной оконечности мыса. Зеленка преследовал их до берега.

Сандельс скрылся со своею флотилией между заломами лесистого берега и 13-го июня вышел на берег, близь Варкгауза, и напал на отряд Азовского пехотного полка, сопровождавшего транспорт. Азовцы защищались храбро, но должны были уступить числу, и Сандельсу удалось отбить до 75-ти подвод с мукой. Потеря для нас была тем важнее, что открывала ненадежность наших сообщений с Нейшлотом, откуда мы ожидали продовольствия, не имея возможности охранять путь. Лодок у нас вовсе не было.

Набрав еще более лодок, во время своей экспедиции на Варкгауз, Сандельс почти со всеми своими силами и с толпами вооруженных крестьян атаковал Куопио. 15-го июня. День был туманный, и на озере нельзя было видеть ничего в десяти шагах. Сандельс пристал к скалистому берегу, поросшему кустарником, в южном заливе мыса. Наши посты тогда только увидели неприятеля, когда они уже были у самого берега. Некоторые наши пикеты были отрезаны и бросились в лес, другие завязали перестрелку. Несколько казаков прискакали в город с известием, что на нас идет, по казацкому выражению, «видимая и невидимая сила».

Оставив в городе только караул и пикеты на берегу озера, Рахманов вышел за город со всем своим отрядом против этой видимой и невидимой силы. Число неприятеля было нам не известно, но мы знали, что к Сандельсу сходятся толпами лучшие стрелки из северного Саволакса и Карелии и, как носились слухи, более двух тысяч этих охотников уже были под знаменами Сандельса. Я был послан со взводом для прикрытия свитского офицера, долженствовавшего рассмотреть, какое направление берет неприятель. Подъехав к скалистому берегу, верстах в трех от города, свитский офицер и я взобрались на скалу, и увидели множество лодок, причаливших на большое расстояние от 6ерегу, и шведов, шедших в нескольких колоннах по направлению к северо-западу, чтоб выйти на дорогу, ведущую к Куопио. Толпы стрелков шли вперед колонн, врассыпную. Неровное местоположение, овраги, холмы и кустарники то скрывали, то открывали перед нами неприятеля, и мы в тумане не могли определить числа его, но заключили, что шведов и крестьян было не меньше трех тысяч человек.

Туман между тем поднимался, и шведские стрелки, увидев нас, бросились вперед, чтоб отрезать нас от Куопио. Мы поскакали в тыл, и встретили наш отряд уже в версте от шведов. Рахманов выслал стрелков и стал фронтом перед перешейком, соединяющим с твердой землей мыс, на котором построен город. Началось дело, продолжавшееся с величайшей упорностью с обеих сторон в течение более пяти часов. Нам шло о существование. Если бы шведы вогнали нас в город, то нам надлежало бы или сдаться, или выйти из города по телам неприятеля, пробиваясь штыками, потому что у нас вовсе не было провианта. Избегая блокады в городе, в случае неудачи нам должно было бы броситься в леса, внутрь Финляндии, и идти вперед наудачу для соединения с Барклаем-де-Толли или Раевским, не имея никаких известий об их направлении. Рахманов приказал объявить солдатам о нашем положении и о надежде своей на их мужество. «Не выдадим!» — закричали лейб-егери, смело идя вперед. Соревнование сделалось общим. Едва ли когда-либо дрались с большим мужеством и ожесточением!

Капитан Зеленка, получив подкрепление, защищал желтую мызу с величайшим упорством противу тройного числа неприятеля, и когда Рахманов уверился, что этот важный пост крепко держится, то, не опасаясь уже обхода, велел Низовскому полку и лейб-егерям ударить в штыки, оставшись сам в резерве с частью Ревельского полка. Наши отчаянно бросились на шведов, которые, однако ж, устояли при первом натиске. Тут началась резня, почти рукопашный бой[117] и шведы наконец уступили нашим. Местоположение позволило выдвинуть вперед наши пушки, и картечи довершили поражение. Шведы обратились к своим лодкам, отстреливаясь и преследуемые нашими на пол-ружейный выстрел. Нашим удалось по камням и оврагам перетащить две пушки на берег. Эти пушки сильно вредили шведам в то время, когда они садились в лодки. Мы провожали их и на озере ядрами, и несколько лодок разбили и потопили при громогласном «ура!» на берегу.

В этом деле отличились в нашем отряде все, от первого до последнего человека, но честь победы принадлежит Низовскому полку и лейб-егерям, сломившим шведскую линию штыками и принудившим шведов к отступлению пылкостью своего наступления и стойкостью. Только тяжелораненные оставались на месте, там, где упали, а кто мог идти, шел вперед раненый и окровавленный. Когда шведы уже отплыли, тогда только стали искать тяжелораненных на поле битвы и выносить на большую дорогу.

Победа была полная, но, кроме того, что мы сохранили Куопио, она не принесла нам никакой существенной пользы, и Рахманов был не в состоянии исполнить других поручений Барклая-де-Толли. Нельзя было и думать о нападении на шведскую позицию у Тайволы, не имея ни одной лодки; сообщения наши с Россией были прерваны, и мы ничего не знали о Сердобольском отряде. Сандельс оставил вооруженные толпы крестьян в лесах, вокруг Купио, под начальством шведских офицеров, приказав им истреблять наших фуражиров и наши отдаленные посты, и беспрерывно тревожить нас в Куопио. Эти партизаны отлично исполняли свое дело. Недостаток в съестных припасах заставлял нас высылать на далекое расстояние фуражировать, чтоб забирать скот у крестьян, отыскивая их жилища в лесах, и каждая фуражировка стоила нам несколько человек убитыми и ранеными. Отдельные посты были беспрерывно атакуемы, и половина отряда капитана Зеленки день и ночь была под ружьем. Почти каждую ночь в Куопио была тревога, и весь отряд должен был браться за оружие. Крестьяне подъезжали на лодках к берегу; в самом городе стреляли в часовых и угрожали ложной высадкой. Не зная ни числа, ни намерения неприятеля, нам надлежало всегда соблюдать величайшую осторожность. Голод и беспрерывная тревога изнуряли до крайности войско. Госпиталь был полон.

Уланы и казаки содержали разъезды, и я почти через день проводил ночь за городом на коне. Но и все офицеры нашего отряда проводили бессонные ночи, не раздеваясь и отдыхая только днем. В моей квартире по-прежнему было общее собрание офицерства. Нужды не знал я в Куопио, и беспрерывная деятельность была мне не в тягость. Мы проводили время весело, в офицерском кругу, хладнокровно рассуждали о нашей будущей участи, не предвидя ничего, кроме смерти в бою, если нас оставят надолго в этом положении.

В этой беспрерывной тревоге и сражениях прошло шесть дней, и на седьмой день Барклай-де-Толли, получив от Рахманова верное изображение нашего положения, возвратился в Куопио (17-го июня). Трудно описать радость, какую мы ощутили, увидев помощь!

Барклай-де-Толли подвергся упреку, что, не исполнив предписания главнокомандующего, приказавшего ему действовать во фланг графу Клингспору, когда Раевский будет действовать с фронта, он расстроил весь план к изгнанию шведов из Финляндии летом 1808 года и, дав Клингспору время и средства потеснить Раевского., довел его до крайности, и продлил войну. Правда, что Барклай-де-Толли не исполнил приказания главнокомандующего, потому что не мог исполнить и действовать по плану, начертанному в кабинете главнокомандующего, без малейшего соображения обстоятельств, без всякого внимания на положение северовосточной Финляндии, т.е; Саволакса и Карелии. Легко было главнокомандующему, разложив карту Финляндии, играть в стратегию, как в шахматы; но Финляндия была неспокойная и безмолвная шахматная доска, и возмущенный народ не пешки!

Барклай-де-Толли, выступив из Куопио, для исполнения плана главнокомандующего, пошел по большей дороге, соединяющей Куопио с Гамле-Карлеби (т.е. с морским берегом). 10-го июня Барклай-де-Толли прибыл к кирке Рауталамби, лежащей в семидесяти пяти верстах от Куопио, между озерами Конивеси и Кивисальми. Здесь дорога идет через проливы озер. При селении Тохолакс, на широком проливе находился перевоз, а на двух меньших проливах, образующих остров при селении Кивисальми, были два моста. Полковник Сандельс, который для того только и выслан был в Куопио, чтобы сделать нам диверсию, т.е. разделить наши силы и воспрепятствовать совокупно действовать против графа Клингспора, употребил все зависящие от него средства для удержания Барклая-де-Толли в походе. Он дал приказание своим партизанам (образовавшимся из отрезанного нами шведского арьергарда, во время преследования Сандельса до Куопио) истребить переправу и мосты на озерах Конивеси и Кивисальми, перекапывать дорогу, зажигать леса по обеим сторонам узкой дороги и перехватывать или умерщвлять наших фуражиров. Барклай-де-Толли, прибыв в Рауталамби, должен был остановиться. Хотя большая часть лодок на озерах была угнана с севера, но Барклай успел переправить свой авангард в челноках через озера, и велел ему ждать всего отряда в селении Койвиста, в 79-ти верстах от цервой переправы при Тохолаксе, занявшись между тем устройством переправы через озера для всего отряда.

В это время Барклай-де-Толли получил самое отчаянное донесение от Рахманова из Куопио. Рахманов извещал, что отряд его находится в крайности, без продовольствия и что он не может удержать сообщений с Нейшлотом на расстоянии 180-ти верст, потому что Сандельс сильнее его и беспрестанно угрожает Куопио и что нельзя ослаблять отряд высылкой партий для провожания подвижных магазинов, которые подвергаются опасности быть взятыми шведами, как то уже и случилось при Варкгаузе. Рахманов изъявлял даже опасение насчет Куопио, донося, что у него скоро недостанет патронов и что отряд его может погибнуть в развалинах города, мужественно защищаясь, но едва ли в состоянии будет долго держаться и отбивать неприятеля. Барклай-де-Толли рассудил, что если Сандельсу, которого он почитал сильнее Рахманова, удастся вытеснить наших из Куопио, то весь правый фланг армии будет открыт, граница наша не защищена, и восстание всамой воинственной части Финляндии примет новую силу, и в следствие этих соображений решился взять на свою ответственность неисполнение предписания главнокомандующего. Выслав авангард свой, состоявший из части Азовского мушкетерского, 24-го Егерского полков и сотни казаков под начальством полковника Властова, на помощь Раевскому, Барклай-де-Толли возвратился с остальной частью своего отряда в Куопио, учредив посты между этим городом и Варкгаузом для удержания партизан от нападений на наши подвижные магазины. Лейб-гренадерский полк и три эскадрона нашего полка остались на этих постах, которыми командовал генерал Лобанов.

Барклай-де-Толли вступил в Куопио ночью, уже по пробитии вечерней зари, с 17-го на 18-е июня. Войско расположилось на биваках за городом, и развело огни. Светлая северная ночь омрачена была сильным туманом. Прибытие штаба и множества офицеров в город произвело некоторую суматоху. Кто искал для себя квартиры, кто отыскивал знакомых, товарищей; на улицах стояли повозки и лошади; для больных искали помещения и т.п. У меня на квартире собрание офицеров было обыкновенное. К ужину подали целого жареного барана, которого я накануне купил за два червонца у казака. Мы веселились, шутили, между тем как уланы вносили в соседнюю залу солому, где я располагал уложить моих гостей на отдых… Вдруг раздался пушечный выстрел., и стекла в окнах задрожали… другой выстрел, третий, четвертый… потом ружейные выстрелы… Мы отворили окна — выстрелы раздавались на озере и за городом, а в городе били тревогу… Все гости мои побежали опрометью к своим полкам и командам; я велел поскорее седлать лошадь, и поскакал на наше сборное место, к кирке. Эскадрон уже строился. Это был полковник Сандельс, который, пользуясь туманом, прибыл из Тайволы, чтобы пожелать нам доброй ночи и спокойного вечного сна! Устлав досками несколько лодок, соединенных бревнами, он таким образом устроил две плавучие батареи и, посадив весь свой отряд на лодки, атаковал Куопио с трех сторон: с желтой мызы, с южной стороны перешейка и у самого северного предместья, перед которым находится лес. Весь наш отряд выступил из лагеря, и Барклай-де-Толли, не зная, где неприятель и в каком числе, высылал батальоны на те места, где завязывалась перестрелка с нашими передовыми постами и где предполагали найти неприятеля. Из пушек, поставленных на берегу, стреляли наудачу. На большой площади поставлен был резерв в сомкнутой колонне, с двумя пушками. Ружейные выстрелы гремели вокруг города. Везде была страшная суматоха, везде раздавались крики и выстрелы, и ничего нельзя было видеть, кроме ружейного огня…

Наконец, с утренней зарей рассеялся туман, и Барклай-де-Толли, проскакав по всей линии, тотчас распорядился, К желтой мызе послана была немедленно помощь. Нашего полка эскадрон князя Манвелова поспешил туда на рысях, взяв на каждую лошадь по одному егерю 3-го Егерского полка. Против главной силы шведов, ломившихся в город с правой стороны Куопио, выступил сам Барклай-де-Толли с частями Низовского и 3~го Егерского полков и двумя пушками. Полк Ревельский мушкетерский, Лейб-егерский батальон и наш эскадрон составляли загородный резерв.

Битва кипела с величайшим ожесточением на всех пунктах. Перед нами в лесу была сильная ружейная перестрелка. Низовский мушкетерский и 3-й Егерский полки, при всей своей храбрости и не могли противостоять шведам в стрелковом сражении и врассыпную, в лесу. Саволакские стрелки и даже вооруженные крестьяне, охотники по ремеслу, имели перед нашими храбрыми солдатами преимущество в этом роде войны, потому что лучше стреляли и, привыкнув с детства блуждать по лесам и болотам за дичью, были искуснее наших солдат во всех движениях. Притом же туземцы знали хорошо местность, и пользовались ее. Шведы имели несколько маленьких пушек, или фальконетов (без лафета), которые они носили за стрелковой цепью и, положив их на камни, стреляли в наших картечью, когда наши собирались в кучу. — Постепенно выстрелы раздавались ближе, и наконец наши стрелки начали выходить из большого леса на то пространство, где стоял резерв.

Это пространство, между городом и лесом, версты в три в длину покрыто было в разных местах кустарником и усеяно огромными камнями. Выходящим из леса нашим стрелкам приказано было строиться впереди обоих флангов резерва, так, чтобы перед центром, где стояли наши две пушки, было чистое место. Вскоре выбежали и саво-лакские стрелки из леса, а за нами вышли шведы в колонне. Они были встречены ядрами. Это их не устрашило, и они с криком «ура!»[118] бросились в штыки на наши пушки и на резерв. Пушечные выстрелы не удержали их. Лейб-егери, предводимые своим храбрым полковником Потемкиным, пошли им навстречу шагом, вовсе не стреляя. За ними Ревельский мушкетерский полк, а Низовский и 3-й Егерский полки между тем строились на флангах, под неприятельскими выстрелами. Наши пушки свезли за фронт, под прикрытием нашего эскадрона. Лейб-егери приблизились к шведской колонне саженей на тридцать, остановились, по команде своего полковника выстрелили залпом, и бросились бегом вперед с примкнутыми штыками, как на учение, с громким «ура».

Тут началась резня, в полном смысле слова! Ревельский полк поддерживал атаку лейб-егерей; Низовский и 3-й Егерский полки удерживали напор шведов на флангах. Шведы не устояли против лейб-егерей, и побежали. Наши пушки снова загремели, провожая бежавших рикошетными выстрелами. Шведы скрылись в лесу, преследуемые нашими. В это самое время Барклай-де-Толли двинул 3-й Егерский полк по берегу, на самом правом фланге, к шведским лодкам. Резерв, бывший в городе с двумя пушками, также быстро бросился на берег, и шведы, опасаясь за свои лодки, побежали к ним. Из плавучих батарей стреляли они в нас ядрами, а потом картечью; но наши шли вперед, бросаясь в штыки каждый раз, когда шведы останавливались. Лейб-егеря были впереди.

На всей шведской линии ударили отбой. Шведы в беспорядке бросились в лодки, отчаливали от берега, и прятались от наших пушечных выстрелов за островками, которыми усеяно озеро перед Куопио. В 10 часов утра не было уже ни одного шведа на берегу, и мы с торжеством возвратились в город. Наш эскадрон хотя не ходил в атаку, потому что местность не позволяла, но подвергался опасности наравне с прочими полками. Мы были на такое близкое расстояние от шведов, что различали черты лица их офицеров, бывших всегда впереди.

Сандельс, напав на Куопио со всеми своими силами, не знал, что Барклай-де-Толли возвратился в город в ту же ночь. Трудно сказать, чем бы кончилось это нападение, если б оно произведено было прежде прибытия в Куопио Барклая-де-Толли. Хотя бы Рахманову и удалось удержать город, то все же нам было бы плохо.

Лейб-егерский батальон в третий раз был главным виновником победы и удержания Куопио, и ему отдана была полная честь в приказе по корпусу. После этого Сандельс уже не возобновлял нападений на Куопио, достигнув своей цели, а именно, воспрепятствовав Барклаю-де-Толл и действовать на фланге графа Клингспора, и таким образом дал средства главному шведскому корпусу оттеснить операционный корпус генерала Раевского до нашей последней точки опоры.

Я уже говорил, что не только в России, но и в целой Европе Тильзитский мир почитали только перемирием. Император Александр старался приблизить к себе иностранцев, пользовавшихся военной репутацией, имевших связи в своем отечестве с значительнейшими фамилиями, противными порядку вещей, вводимому Наполеоном в покоренных им странах. В числе этих иностранцев был маркиз Паулуччи, принадлежавший к одной из древнейших и знатнейших моденских фамилий. Он был принят в этом году из Австрийской службы в Русскую службу полковником, и пользовался особенной милостью и доверенностью государя. Получая беспрерывные донесения от графа Буксгевдена о невозможности покорить Финляндию с такими малыми силами и о бедственном состоянии войска, претерпевавшего голод и всякого рода нужду, государь император выслал полковника маркиза Паулуччи в Финляндию всех донесений главнокомандующего, для исследования причин наших неудач, для осмотра состояния войска и для изыскания способов к продовольствию войск местными средствами. Маркиз Паулуччи крайне удивился положению войска. Всего русского войска в Финляндии (до половины июня) было 26 000 человек, разбросанных малыми отрядами[119] на расстоянии 570-ти верст между Або и Куопио. И эти 26 000 человек должны были содержать в повиновении более миллиона жителей, беспрерывно возбуждаемых к восстанию, на пространстве 3000 квадратных верст в стране, пересекаемой озерами, болотами, лесами и скалами, омываемой с одной стороны морем, соединяющим Финляндию со Швецией, имея против себя шведский корпус графа Клингспора в 13 000 регулярных войск и до 6000 вооруженных крестьян, толпы партизан во всех местах и ожидая беспрерывно шведских десантов на всем берегу.

Это была еще половина беды: злейший наш враг был голод. Из Петербурга беспрерывно высылали хлеб, а к войску его доставляли весьма редко. В подводах был совершенный недостаток, а, кроме того, партизаны, как я уже говорил, беспрестанно отбивали транспорт по слабости их прикрытия. Хуже партизан были наши провиантские чиновники, как свидетельствует и наш знаменитый военный историк, А.И. Михайловский-Данилевский, приводя пример (см. Описание Финляндской войны 1808 и 1809 годов, глава X, стр. 203), что в кулях, присылаемых из Петербурга, вместо муки находили мусор! Это совершенная правда. Наказание, которому император Александр подвергнул весь провиантский штат за злоупотребления в кампании 1806 и 1807 годов, лишив его военного мундира, вовсе не подействовало к исправлению провиантских чиновников. Было еще и хуже, чем кули с мусором! Провиантские чиновники рады были, когда шведы отбивали подвижные магазины, потому что тогда они избегали всех проверок, расчетов и отчетов. Только на морском берегу солдаты получали иногда хлеб. Кавалерийские лошади вовсе отвыкли от овса, и даже травы не всегда можно было достать вдоволь. Был также крайний недостаток в обуви и в боевых зарядах. Словом, наша армия была в самом дурном положении во всех отношениях, и все недостатки заменяла храбрость. Наши голодные солдаты, питаясь почти исключительно грибами и изредка лакомясь мясом отнятого у крестьян скота, дрались везде прекрасно и были бодры и веселы.

Осматривая войско, маркиз Паулуччи приехал в Куопио на несколько дней спустя после последнего сражения, когда к нам пришли семь канонирских лодок[120], под начальством флота лейтенанта Павла Андреевича Колзакова (ныне генерал-адъютанта и адмирала). У нас исстари была флотилия, состоявшая из канонирских лодок на озере Сайме, для охранения границы, которая проходила по озерам, принадлежавшим России и Швеции. Вся восточная Финляндия покрыта озерами, которые то соединяются между собою малыми проливами, то отделяются узкими перешейками. Флотилия эта стояла обыкновенно в Вильманстранде и Нейшлоте. С величайшим трудом перевели эту флотилию на озеро Калавеси, то перенося на руках, то перевозя на лошадях разснащенные и обезоруженные лодки по перешейкам. Сандельс выслал против Колзакова множество вооруженных лодок, чтоб воспрепятствовать нашей флотилии вступить в озеро Калавеси из тесного пролива под Варкгаузом, но Колзаков рассеял лодки, и с торжеством вошел в озеро.

Барклай-де-Толли решился атаковать Сандельса в позиции его, Тайвола, за озером, и для этого маркиз Паулуччи посоветовал сделать плоты, которые бы могли поднимать, по крайней мере, половину роты пехоты с одною пушкой. Два плота начали строить близ моей квартиры, и работами заведовал сам маркиз Паулуччи. Он иногда заходил ко мне отдыхать в знойные дни, и тут я впервые узнал этого необыкновенного во всех отношениях человека, умного, остроумного, ученого, благородного, оказавшего России незабвенные услуги. О нем я поговорю в своем месте.

Два первых плота не удались. Идея была превосходнае, но исполнение не соответствовало ей. Нельзя требовать, чтобы каждый знал ремесло, а дело мастера боится. Первый плот с полуротой егерей стал опускаться ко дну, по счастью, только в тридцати шагах от берега. Люди только выкупались, и никто не погиб, а плоты остались без употребления. Маркиз Паулуччи возвратился в Петербург, и по его представлению в Куопио прибыл на почтовых корабельный мастер для постройки перевозных судов. Но пока строили суда, Барклай-де-Толли заболел и уехал в Россию, а начальство над корпусом принял генерал Тучков 1-й, оправданный по следствию.

После последней победы, одержанной нами над шведами, атаковавшими Куопио (в ночи с 17-го на 18-е июня), товарищи, отдохнув от трудов, собрались на вечер в наш даровой трактир. Нескольких из них мы недосчитались в нашем дружеском кружке. С чувством помянув погибших и пожелав скорого выздоровления раненым, все мы единодушно провозгласили здравие нашего главного начальника, который возбудил в нас удивление в этом сражении. Распоряжаясь с величайшим хладнокровием, он разъезжал спокойно под пулями и ядрами неприятельскими, как на прогулке; ободрял солдат ласковыми словами, разговаривал с начальниками, и своим спокойствием внушал всем надежду на скорую победу. — Экспромтом я написал тут же, за столом, стишки, которые хотя и не имеют никакого литературного достоинства, но тогда всем понравились, потому что были кстати и выражали наше единодушное чувство:

 

Скорее финские каменья с мест сойдут,

Чем шведы Купио теперь у нас возьмут.

Пусть идут против нас, хотя бы с кораблями;

Победа верная — Барклай-де-Толли с нами!

И с удивлением тогда увидит свет,

Что невозможного для нас с Барклаем нет!

 

Стишки эти на другой день дошли до Барклая-де-Толли, и он пригласил меня к обеду, принял ласково, и поблагодарил за доверенность к нему (его собственные слова). После этого я несколько раз являлся к нему после развода, и он всегда удостаивал меня ласковым словом, и однажды даже сказал: «Подождем, авось найдем случай отличиться. Война не кончена; еще будет много дел!» — Когда мы узнали, что Барклай-де-Толли оставляет нас, офицеры и солдаты весьма грустили. Я едва не заплакал! Хотя он отъезжал в Россию по болезни, но, кажется, что неудовольствие графа Буксгевдена за неисполнение Барклаем-де-Толли его предписания было главной причиной его удаления. Барклай-де-Толли чувствовал, что ему трудно будет служить под начальством разгневанного главнокомандующего, который, кроме того, не весьма любил его за его дружбу с Беннигсеном.

Барклаю-де-Толли поставлен в столице памятник, как Румянцеву, Суворову и Кутузову; но это награда царская, а в народе русском еще не появился для него историк. К Барклаю-де-Толли до сих пор все как то холодны, хотя и признают великие его заслуги перед отечеством. Холодность эта происходит, может быть, оттого, что он чужеплеменник. Я уже сказал однажды в «Северной Пчеле», что Барклай должен иметь своего Тацита.

Барклай-де-Толли (Barclay of Tolly) происходил из древней и знаменитой дворянской шотландской фамилии, которой члены прославились в своем отечестве на поприще наук и в войнах. Один из Барклаев оставил Шотландию во время религиозных преследований в XVII столетии и поселился в Риге. От него возник в Риге род Барклая де Толли. В Лифляндии и Эстляндии в старину города (Sta’dte) соперничали с земством(Land), т.е. с оседлым дворянством, и между городами и земством часто доходило до открытой войны. Каждый город в Лифляндии до сих пор имеет свои отдельные права и привилегии, во многом не согласные с потребностями дворянства, пользующегося также отдельными правами и привилегиями. Во время этого соперничества между городами и земством образовалось в некоторых городах, особенно в Риге, Ревеле и Пернове, особое высшее сословие граждан, которые называли себя патрициями и занимали важнейшие городские должности. Это была городская аристократия память о которой оставала до сих пор. Фамилия Барклая-де-Толли принадлежала к этой гражданской аристократии (burgerliche Aristocratic). Co времени присоединения Лифляндии и Эстляндии к России, когда иностранцев и вообще чужеплеменников охотно принимали в русскую службу и особенно отличали, преимущественно при могущественном Бироне в царствование императрицы Анны Иоанновны, многие из Остзейских граждан вступили в военную и гражданскую службу, и некоторые из них дослужились до высоких чинов. Остзейских граждан принимали прежде на правах дворян по рекомендации генералов, записывавших их в службу, и даже до половины царствования императора Александра остзейские граждане, разумеется высшего сословия, вступали в службу юнкерами, по свидетельству ланд-маршала и нескольких дворян, без всяких справок. Из отставных русских офицеров и чиновников образовалось в остзейских губерниях русское дворянство (russicher Adel), которое, однако ж, не пользуется никакими местными правами и привилегиями остзейского дворянства, если фамилия не принята в члены его и не записана в родословную дворянскую книгу, или Matrickel.

Фамилия Барклая-де-Толли разделялась на две отрасли. Одна занималась торговлей, а другая посвятила себя государственной службе. Отец Михаила Богдановича Барклая-де-Толли (впоследствии князя и фельдмаршала) был отставной русской службы поручик. Он скончался в 1775 году, оставив трех сыновей, вступивших в военную службу. Два брата недожили до возвышения третьего. Старший скончался в чине генерал-майора, младший — в чине майора артиллерии. Среднего, Михаила, родившегося в 1761 году, взял на воспитание дядя, брат его матери, бригадир фон Вермелен, и записал, по тогдашнему обычаю, в службу, в детском возрасте, в 1769 году, вахмистром в Новотроицкий кирасирский полк. В 1778 году он произведен в корнеты в Псковском карабинерному полку, в который был переведен из Новотроицкого кирасирского, и через восемь лет, т.е. в 1786-м, в поручики с переводом в Финляндский егерский корпус, имея уже двадцать пять лет от рождения. Получив первый офицерский чин, Барклай продолжал заниматься науками под руководством своего дяди, изучал историю, военных писателей, артиллерию, инженерное дело. Лучшим доказательством того, что Барклай-де-Толли был на счету ученых офицеров, служит назначение его адъютантом с чином капитана к вступившему тогда в русскую службу генерал-поручиком принцу Ангальт-Бернбургскому, родственнику императрицы Екатерины II. С ним он отправился в блистательную Екатеринославскую армию, состоявшую под начальством знаменитого князя Потемкина, и, при первом случае отличившись, получил за штурм Очакова (6-го декабря 1788) Владимира 4-й степени и чин секунд-майора. Пробыв два года в турецкой армии, Барклай со своим генералом перешел (в 1790 году) в финляндскую армию, в которой ему поручено было важное при тогдашнем устройстве войска звание дежурного майора. Здесь он также отличился при первом представившемся случае. В сражении под Пардакоски (8-го апреля) он ввел в дело резерв в самую критическую минуту и восстановил битву. За отличие в этом деле он произведен в премьер-майоры. Во время действия русских войск против польских конфедератов (1794 года) Барклай-де-Толли снова отличился и получил Георгия 4-го класса и чин подполковника с назначением командиром первого батальона Эстляндского егерского корпуса. После переименования этого батальона сперва в 24-й, а потом в 3-й Егерский полк, Барклай-де-Толли назначен шефом полка (в 1799), и командовал им до своего производства в генерал-лейтенанты (1807 года). Император Павел I произвел Барклая-де-Толли без очереди в полковники (в 1798) и в генерал-майоры (1799 года), и в этом чине он начал кампанию 1806 года.

Беннигсен знал Барклая-де-Толли еще с Очаковского штурма, и высоко ценил его достоинства. В чудную борьбу с первым полководцем нашего времени, с Наполеоном, Беннигсен поручил Барклаю самый трудный и самый почетный пост начальника авангарда при движении вперед к Пултуску и начальника арьергарда при отступлении к Прей-сиш-Эйлау. Барклай-де-Толли выполнил свое дело блистательно, содействовав славе нашего оружия в сражении под Пултуском, и выдерживая с удивительным мужеством напор целой французской армии при отступлении наших к Прейсиш-Эйлау. Барклай-де-Толли выполнил свое дело блистательно, содействовать славе нашего оружия в сражении под Пултуском, и выдерживая, с удивительным мужеством, напор целой Французской армии, при отступлении наших к Прейсиш-Эйлау. Будучи почти разгромлен превосходными силами неприятеля под Янковом и Ландсбергом (23-го и 24-го января 1807 года), он удивил и своих и неприятелей своею стойкостью и непоколебимым упорством. Жертвуя собою и своим корпусом, Барклай-де-Толли дал время нашей армии собраться за Прейсиш-Эйлау, и в знаменитом сражении под этим городом он более всех содействовал нашему успеху, защищая город с величайшим упорством. Здесь он был ранен пулей в правую руку с раздроблением кости (26-го января), и был принужден оставить армию. За Пултуск он был награжден Георгием 3-го класса, за Прейсиш-Эйлау-Владимиром 2-й степени и прусским орденом Красного орла, а за всю кампанию произведен в генерал-лейтенанты и назначен начальником 6-й Пехотной дивизии (9-го апреля 1807 года).

В Прусской войне Барклай-де-Толли приобрел славу не только храброго, но и искусного генерала. Наполеон в Тильзите хотел знать, кто командовал русским арьергардом при отступлении к Прейсиш-Эйлау, и сказал, что это должен быть отличный генерал. И точно, все награды Барклай-де-Толли заслужил отличием. Суворовский авангардный генерал, князь Багратион, после Пултуска и Прейсиш-Эйлау питал высокое уважение к Барклаю-де-Толли, и относился а нему с величайшей похвалой. С этою славой вступил Барклай-де-Толли в Финляндию, и поддержал ее при наступлении на Куопио и при защите этого города.

Барклай-де-Толли был высокого роста, держался всегда прямо, и во всех его приемах обнаруживалась важность и необыкновенное хладнокровие. Он не терпел торопливости и многоречия ни в себе, ни в других, говорил медленно, мало, и требовал, чтобы ему отвечали на его вопросы кратко и ясно. Хотя в это время (1808 года) ему было только сорок семь лет от рождения, но по лицу он казался гораздо старее. Он был бледен, и продолговатое лицо его было покрыто морщинами. Верхняя часть его головы была без волос, и он зачесывал их с висков на маковку. Он носил правую руку на перевязи из черной тафты, и его надлежало подсаживать на лошадь и поддерживать, когда он слезал с лошади, потому что он не владел рукою. С подчиненными он был чрезвычайно ласков, вежлив и кроток, и когда даже бывал недоволен солдатами, не употреблял бранных слов. В наказаниях и наградах он соблюдал величайшую справедливость, был человеколюбив, и радел о солдатах, требуя от начальников, чтобы все, что солдату следует, отпускаемо было с точностью. С равными себе он был вежлив и обходителен, но ни с кем не был фамильярен и не дружил. Барклай-де-Толли вел жизнь строгую, умеренную, никогда не предавался никакому излишеству, не любил больших обществ, гнушался волокитством, карточной игрой, но на разгульную жизнь молодежи смотрел сквозь пальцы, недопуская, однако ж, явного разврата. От старших требовал он примерного поведения, и не доверял никакой команды гулякам. Бережливость Барклая-де-Толли была в самых тесных границах, и многие упрекали его в скупости. Мне кажется, что только один упрек Барклаю-де-Толли был справедлив, а именно — в излишнем пристрастии к землякам своим, остзейцам. Вследствие привязанности к своей супруге {из дворянской фамилии фон Смиттень), он всегда окружал себя остзейцами, и предоставлял им случаи к отличию. И то должно сказать, что они оправдывали выбор, отличаясь всегда, жертвуя охотно жизнью для славы русского оружия. Исключения так ничтожны, что о них не стоит упоминать. Мы, молодые офицеры, прозвали Барклая-де-Толли квакером.

Барклай-де-Толли создан был для командования войском. Фигура его, голос, приемы все внушало к нему уважение и доверенность. В сражении он был так же спокоен, как в своей комнате или на прогулке. Разъезжая на лошади шагом в самых опасных местах, он не обращал никакого внимания на неприятельские выстрелы и, кажется, вполне верил русской солдатской поговорке: пуля виноватого найдет. 3-й Егерский полк обожал своего старого шефа, и кто только был под его начальством, тот непременно должен был полюбить своего храброго и справедливого начальника. Он, однако ж, никогда не мог быть народным или популярным начальником, потому что не имел тех славянских качеств, которые восхищают русского солдата и даже офицера, именно веселости, шутливости, живости, и не любил наших родных авось и как-нибудь. Русская песня не имела для Барклая-де-Толли никакой прелести. Быстрые порывы храбрости он старался умерять, зная, что они могут провести к гибели, и приучал солдат к стойкости и хладнокровному мужеству. За нарушение военной дисциплины, за обиды жителей и за ослушание он был неумолим. У нас иногда бывает полезно некоторое фанфаронство или хвастовство, внушая солдату самонадеянность и закрывая перед ним опасность, — а Барклай-де-Толли не мог терпеть никакого фанфаронства и хвастовства. Он вел войско в сражение не как на пир, но как на молитву, и требовал от воинов важности и обдуманности в деле чести, славы и пользы отечеству. Барклай-де-Толли достоин был предводить легионами Цезаря, и Плутарх или Тацит изображением его характера украсили бы красноречивые страницы своего повествования.

Я не служил под начальством генерала Тучкова 1-го в Куопио. Прибыв на смену Барклая-де-Толли, он привез с собой приказание главнокомандующего выслать немедленно отряд на подкрепление корпуса генерала графа Николая Михайловича Каменского, который в то же время сменил генерала Раевского. Генерал Тучков отрядил 3-й Егерский полк, один батальон Низовского мушкетерского и два эскадрона нашего полка (наш, командирский, и эскадрон князя Манвелова), поручив начальство над отрядом командиру 3-го Егеревского полка подполковнику Ивану Васильевичу Сабанееву, и мы во второй половине июня выступили из Куопио, по той же дороге, по которой шел прежде Барклай-де-Толли для подкрепления Раевского, а именно через Рауталамби и Койвисто в Сариярви для поступления в авангард графа Каменского, которым в это время командовал полковник Властов. Нам надлежало пройти около двухсот верст внутренностью взбунтованного края по местам, нам вовсе не известным, не зная даже, где находится армия графа Клингспора и его отдельные отряды и партизаны. Когда мы вышли за город, Иван Васильевич Сабанеев перекрестился и сказал: «С нам Бог!»

 

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ.

 

ГЛАВА IV

 

Тогдашнее состояние Финляндии. — Города. — Отношения Финляндии к Швеции. — Просвещение. — Образ жизни. — Дворянство и духовенство. — Нравственность народа. — —Анекдот, доказывающий религиозность и высокое уважение общего мнения в финляндском народе. — Мнение большинства в дворянстве и в простом народе о войне с Россией. — Откомандировка для поимки шведского полковника Фияндта. — Лазутчик. — Добродушие наших врагов. — Политические разговоры с помещиком и с поселянами, — — Поход отряда Сабанеева через внутренность страны, из Куопио к корпусу графа Каменского. — Дружба с молодым ученым — финляндским патриотом. — Надежда финского народа. — Чем кончится женский патриотизм. — — Характеристика Ивана Васильевича Сабанеева. — Мы примыкаем к корпусу графа Каменского. — Вести с береговых отрядов. — Опасности, которым подвергались граф Буксгевден и граф Каменский.

 

Взглянем бегло на тогдашнюю Финляндию.

Древнее отечество финского племени, одного из многочисленных в мире, — Азия, от гор Уральских и восточного берега Каспийского моря до моря Охотского и Камчатки, между Ледовитым океаном и полосой гор, перерезающих Среднюю Азию. Племя финское есть отрасль племени монгольского, как доказано даже сходством черепов.

Древние югры, или угры, и гунны были, без сомнения, финские племена. До VI века по Р.Х. финны занимали все пространство средней полосы России, т.е. все страны, обитаемые ныне великороссиянами, и это доказывается финским наименованием рек и урочищ[121].

Оттесненные славянскими племенами из средней полосы России, финские племена подвинулись на север, и рассеялись ордами на всем пространстве. Исключая малого числа шведских лопарей, теперь все финские племена входят в состав народонаселения Российской империи, под различными племенными прозваниями, данными им чужеплеменниками. Ижора (или ижерцы в Петербургской губернии), эстонцы (или чудь в губерниях Эстляндской и части Лифляндской), финны и арелы (в Финляндии), лапландцы, чуваши, черемисы, мордва, -зыряне, вогуличи, вотяки, остяки — все одного происхождения, и везде сами себя называют туземцами. Весьма замечательно, что финское племя только в одной Венгрии, или Угрии, образовало государство, но и то в соединении с другими племенами, под руководством германцев и при помощи славян. Аттила, влача за собою смесь всех северных народов, разрушал, а не созидал государства, и везде стоял лагерем. Причина этому в характере финского племени, финны угрюмы, необщительны, любят уединение, живут отдельно, семействами, и никогда не строят ни городов, ни больших сел. Лес и вода имеют для финна необыкновенную прелесть, и он тогда только счастлив и доволен, когда может жить в лесу, на берегу большого озера. В глубокой древности они подчинялись родовым старшинам, но не имели никогда владык.

Шведы, покорив окончательно Финляндию (в начале XVI века)[122], построили в Финляндии города. Древнейший город в Финляндии — Выборг, основанный, однако ж, датчанами в 1229 году, Кексгольм в 1295 году, а после них Борго в 1346 году и Або, которого время основания относится также к XIV веку. Церковь в Торнео построена в 1350 году, но селение получило право города только в 1621 году. Улеаборг построен в 1605 году, Каяна в 1660-м, Брагеш-тадт в 1649-м, Гамле-Карлеби в 1620-м, Ню-Карлеби в 1614-м, Якобштадт в 1653-м, Ваза в 1611-м, Христинен-штадт в 1649-м, Таммерфорс в 1779-м, Биернеборг в 1558-м, Нюштадт в 1617-м, Ловиза в 1745-м. Гельсингфорс, основанный в 1550 году, сделался значительным городом со времени покорения Финляндии русскими, а прежде был малым местечком. Свеаборг основан в 1749 году, Тавастгуз в 1650-м Нейшлот в 1475-м, Куопио в 1776-м, Вильманст-ранд в 1656 году. Как большая часть городов построена в XVII веке, то должно полагать, что с этих пор началась прочная гражданственность в Финляндии. В новой Финляндии было в 1808 году около 1 000 000 жителей, и в городах обитало не более 60 000 душ обоего пола, почти исключительно шведов и часть финнов, усвоивших шведские язык, нравы и обычаи. — Только город Або имел около И 000 и Улеаборг до 4500 жителей. Прочие города были тогда, как и теперь, весьма слабы народонаселением, и множество сел и деревень в России многолюднее финляндских городов.

Лучшие места в Финляндии по морскому берегу, т.е. Нюландскую губернию, провинцию Остерботен (Восточную Ботнию) и Аландские острова, заняли покорители края — шведы, и по мере утверждения в Швеции просвещения и гражданственности, распространяли их между туземцами, по возможности. Но просвещение слабо проникало в массы туземцев, по отвращению их от общежи-тельности, по врожденной ненависти ко всем иноплеменникам и по недостатку сообщений между рассеянными на огромном пространстве жителями. Только религия глубоко вкоренилась в сердцах финнов, и одни пасторы сильно действовали умы, говоря с туземцами их языком. Это одна нравственная власть, которую финны признавали по внутреннему убеждению.

Абоский университет в течение двухсотпятидесятилет-него своего существования пролил много света в Финляндии, но более на шведов. Науки преподавались в университете на шведском языке, и хотя в школах обучали финскому языку и при университете был также лектор этого языка, но финский язык не был никогда ни официальным, ни общежительным. Изучали его люди, посвящавшие себя духовному званию и провинциальной гражданской службе. Помещики и купцы знали его из употребления. В течение времени образовалась финская литература, духовная и светская, из сочинений и переводов людей, обучавшихся в университете. Для финнов издавалась официальная газета на финском языке, и все распоряжения правительства всегда издаваемы были на двух языках шведском и финском; но все просвещение, вся гражданственность, вся торговля и промышленность края сосредоточены были на морском берегу и в малом числе городов между шведскими переселенцами и гражданами финскими происхождения, принявшими шведские нравы и обычаи. Те из образованных людей, которые теперь с гордостью или удовольствием называют себя финнами, т.е. финляндцами, тогда бы обиделись, если б их назвали финнами. Каждый, имевший притязание на образованность или на значение, называл себя шведом. Внутри края, там, где господствует финский язык, просвещение и образованность- утверждены были только в дворянстве, духовенстве, чиновниках военных и гражданских. Поселяне вообще были грубы, суровы в северной и северо-восточной частях Финляндии (Каянской области, Саволаксе и Карелии), невежественны почти-до дикости, суеверны и мстительны до крайности. На Руси издревле ведется поверье, что все финны колдуны, и Пушкин в поэме «Руслан и Людмила» вывел на сцену финна. Это характеризует финнов.

Швеция извлекала из этой страны великую пользу — все, что можно было извлечь, и ничем не помогала Финляндии, которая претерпевала всегда опустошения в войнах с Россией со времени Новгородского владычества на севере до Петра Великого, и истощалась в дальних войнах шведов, не приобретая никогда никаких выгод. Редукционная система[123] при Карле XI (во второй половине XVII века) породила в дворянстве и всех властителях земли ненависть и недоверчивость к правительству, обнаруживавшуюся неоднократно, при каждом случае. Шведское правительство не заводило и не ободряло никакой фабричной и мануфактурной промышленности в Финляндии, предоставляя шведам снабжать эту страну всеми ее потребностями. Мореплавание также было в руках шведов. Подати по бедности края были велики. Финляндия доставляла Швеции строевой и корабельный лес, топливо для Стокгольма, рожь, овес, деготь, смолу, коровье масла и рогатый скот и, что всего важнее, отличнейших матросов и храбрых солдат. Земледелие было тогда на всем севере в плохом состоянии, но все же Финляндия была житницею прибрежной Швеции.

Богатых людей было весьма мало в Финляндии, и те по большей части жили в Стокгольме, по крайней мере часть года, издерживая свои доходы вне страны. Ни в одной стране не живут так скромно и умеренно, как жили даже достаточные люди в Финляндии, во время покорения русскими сей страны. Почти все дома в городах и поместьях были деревянные, самой простой постройки. Дом обыкновенно красился темно-красной водяной краской (извлекаемой из железной руды), а ставни, ушаки, двери, утлы дома и крыша — черной краской. Это единообразие и мрачное сочетание красок возбуждали в нас какое-то неприятное чувство. Мебель красного дерева с бронзой (как тогда было в моде во всей Европе) я видел только два раза. Паркетов вовсе не знали тогда в Финляндии. Мебель была простая, прочная, так сказать, вековая, или березовая, или дубовая, или крашеная сосновая. Картин, статуй я вовсе не видел, хотя был в богатых домах. Свежий хлеб был редкость, и его можно было достать только в городе, а пиво почиталось роскошью. Богатые и бедные ели сушеные лепешки (кнакебре), как в Швеции, и пили напиток, называемый швадриком,нечто вроде кваса или слабого пива. Молоко, сушеная и соленая раба, соленое и сушеное мясо составляли обыкновенную пишу бедного и богатого. Разница была в качестве припасов и приготовлении. Достаточные и роскошные люди на пирах пили крепкие испанские и португальские вина, но вообще в гостях, даже за обедом, под-чивали пуншем, теплым и холодным. Жиденький кофе пили все, даже поселяне, на морском берегу. Водки было много, потому что все крестьяне имели право гнать вино, и почти каждый из них пользовался своим правом, перегоняя в вино часть своей ржи. На морском берегу, особенно в Остерботнии, много было зажиточных поселян, которые жили в двухэтажных деревянных чистых домах. У многих были клавикорды и библиотека. Те крестьяне, которые были избраны на сейм в Стокгольме, всю жизнь носили медали были всеми уважаемы. Почти всегда избирали крестьян на сеймы из шведских переселенцев, потому что внутри края весьма немногие знали шведский язык. Это льстило самолюбию народа, но в существе не приносило никакой пользы, и жалобы финляндцев на сейм замирали, как эхо!

Из истории Швеции видно, что шведское дворянство, вообще бедное, редко противостояло искушению, когда иностранным державам надобны были голоса на сейме. Всем памятна борьба партии шляп и партии шапок при Густаве-Ш. Бунт в финском войске, возбужденный офицерами из финляндских дворян, когда Густав III хотел вторгуться в пределы России (как я говорил выше), доказывает, что и в Финляндии господствовал тот же дух, что и в Швеции. Вообще финляндское дворянство не было до такой степени расположено к шведскому правительству, чтоб жертвовать для него жизнью и состоянием, и многие финские офицеры составили уже заговор в армии графа Клингспо-ра во время его отступления до Сиакиоки, для возвращения в свои семейства. Только пасторы сильно были привязаны к Швеции, и они одни удерживали народ от покорности русским, и возбуждали его к защите края и к истреблению неприятеля. Правда, дворянство и горожане вообще не доброжелательствовали тогда русским, вошедшим в страну с оружием в руках, и не желали присоединения края к России; но, исключая Вазу, горожане не вмешивались в войну, а неслужащие дворяне были еще смиреннее. Каждый трепетал за свою собственность, и был рад, когда его не беспокоили и когда он мог продать что-либо на наличные русские деньги.

Вековые войны, происходившие с русскими, и прежний варварский способ ведения войны укоренили в финляндцах предрассудки насчет русских. Нас почитали дикарями, почти людоедами, кровожадными и хищными, и никак не хотели верить нашему европейскому образованию, почитая всех благовоспитанных офицеров иностранцами или иноплеменными подданными России. О русском правительстве также не имели никакого понятия, представляя себе все в самом дурном и преувеличенном виде. Но при всех враждебных к нам чувствах и при общем желании остаться под шведским правительством в высшем, т.е. образованном, сословии не было той народной гордости и того патриотизма, а в простом народе того фанатизма, которыми одушевился в том же году народ испанский против Наполеона; не было энергии, свойственной южным народам. Энтузиазм в Финляндии вспыхнул, и по мере побед наших стал затихать, и погас. В Испании, напротив, победы французов усиливали ненависть к ним, и возбуждали народ к восстанию и сопротивлению.

Нравственность финляндцев вообще была безукоризненная. Примерные христиане, верные блюстители законов, твердые в слове, честные во всех своих взаимных сношениях, финны могли служить примером для гражданских обществ. И за эти похвальные качества обязаны они своему духовенству, самому просвещенному в Европе. Говоря то, что мне кажется истинной, а должен также высказать, что женский пол, особенно в среднем сословии, не разделял с мужчинами ненависти к нам и что вообще любовь разрешала тогда в Финляндии многое, запрещаемое строгой нравственностью. Но и то должно сказать, что в уединенной, холодной Финляндии так мало развлечений, так мало забав, так все единообразно и скучно, что красавице с живым характером трудно устоять против искушений любви. Эта слабость, однако ж, выкупается тысячью похвальных качеств. Следующий анекдот покажет самое странное смешение противоположностей.

Когда мы с Барклаем-де-Толли заняли Куопио, полковник Сандельс оставил при тюрьме караул с запиской, что он передает охранение преступников и обвиненных в преступлении русским, и уверен, что начальник русского отряда отошлет к нему его солдат. Барклай-де-Толли, разумеется, отослал к Сандельсу шведский караул, и поставил свой. Наряжен был в караул один из моих приятелей, офицер Ревельского мушкетерского полка. На другое утро, проходя мимо тюрьмы, я увидел его перед воротами, и он рассказом своим возбудил во мне любопытство и желание осмотреть тюрьму. Мы вошли во внутренность тюрьмы, разделенной на две половины: женскую и мужскую. Уличенные и уже осужденные преступники содержались отдельно, в малых каморках, а в залах были только обвиненные в преступлениях и подсудимые. Стены в залах были расписаны изображениями Страшного суда, сценами адских мучений. Черти, представленные в виде рогатых и крылатых негров, жарили на вертелах и на сковородах и варили в котлах несчастных преступников и преступниц; дикие звери и гады грызли их… Живопись была хуже самого предмета! В конце каждой залы была кафедра, с которой пастор проповедовал два раза в неделю. Потолок изображал небо для раскаявшихся и сознавшихся в преступлении Осматривая все устройство тюрьмы, я заметил, между обвиненными в преступлении, девушку лет двадцати, необыкновенной красоты. Между караульными солдатами был финляндец из Выборгской губернии, и я через него узнал, что молодая девушка обвинена в детоубийстве, но не сознается и утверждает, что на нее донес, из мщения, один развратный сиделец, за то, что она не хотела быть его любовницей. Красота убедительнее всякого красноречия: я поверил девушке наслова, и уговорил приятеля выпустить ее на волю. Это было легко в военное время, особенно на первых порах, когда не успели ни сосчитать содержавшихся в тюрьме, ни передать их в какое-нибудь ведомство. Приятель, такой же молодой ветреник, каким был тогда я, согласился, и мы выпустили девушку, и дали ей несколько рублей на дорогу. В нашем офицерском кругу мы посмеялись этому, и позабыли через несколько дней.

Когда в Куопио учрежден был некоторый порядок, стали наряжать офицеров для дежурства по тюрьме и по госпиталю. Пришла очередь и мне; вообразите мое удивление, когда, посетив тюрьму, уже по должности, я увидел выпущенную по моей просьбе девушку! Со мною был переводчик, и я стал расспрашивать девушку.

— Кто тебя посадил снова в тюрьму?

— Я сама возвратилась.

— Зачем?

Когда вы выпустили меня, я пошла к матери, в трех милях отсюда, но ни одна душа не хотела говорить со мною, и даже подруги отворачивались от меня. В воскресенье кре стьяне не пустили меня в церковь. Мать моя повела меня к пастору, чтобы посоветоваться, что мне делать, и пастор сказал, что только суд может выпустить меня на волю и что я прогневаю Бога и буду на всю жизнь несчастна, если избегну суда недозволенными средствами. «Если ты безвинна, — сказал пастор, — Бог откроет твою безвинность законным судьям, а если ты виновата, то земное наказание, при твоем раскаянии очистить твою душу. Я безвинна, и потому в надежде на помощь Божью возвратилась в тюрьму..,»

Это простодушие тронуло меня до глубины души. Немедленно пошел я к генералу Рахманову, рассказал ему откровенно все случившееся, и просил войти в положение девушки, наказав меня за то, что я уговорил приятеля выпустить ее из тюрьмы. Добрый Рахманов также приведен был в умиление поступком девушки. Финского суда не было в Куопио, но он пригласил в Куопио того самого пастора, который внушил страх Божий девушке, и под его председательством составил комиссию из нескольких граждан, оставшихся в городе. По следствию оказалось, что девушка точно родила преждевременно мертвого младенца и от стыда скрыла это. Помогавшая ей при родах женщина подтвердила присягой, что младенец родился мертвый, и девушку оправдали. Добрый пастор взялся уговорить своих прихожан, чтоб они простили кающейся проступок и не чуждались ее общества, и увез ее с собою. Душевно и искренно обнял я доброго пастора, и поблагодарил других членов комиссии. Наши офицеры сложили до двухсот рублей на приданое прекрасной грешнице.

Вот еще характеристические черты тогдашних финляндцев. Разнесся слух, что полковник Фияндт, командовавший отдельным отрядом на левом фланге графа Клингспо-ра, ранен в сражении, и скрывается поблизости Куопио (где он имел поместье) у своих родственников. Генерал Рахманов выслал меня со взводом к одному из этих родственников, на которого падало подозрение, что он укрывает полковника Фияндта, приказав мне взять его или, по крайней мере, удостовериться в справедливости этих слухов. Мыза этого родственника, тогдашнего нашего врага, находится верстах в двадцати от Куопио, среди лесов. Исполнение предоставлено было моему юношескому благоразумию. Добрый генерал Рахманов был расположен ко мне, и хотел предоставить мне случай к отличию. В руководители дан был мне гнусный шпион, не известно какого происхождения. Он называл себя отставным шведским офицером. Одни говорили, что он датчанин, другие уверяли, что он жид, перекрест из Гамле-Карлеби. Я отправился с рассветом по проселочной дальней дороге, через леса, чтобы обойти мызу, приняв всевозможные предосторожности, но более всего остерегаясь моего путеводителя, которого отвратительная физиономия и ремесло возбуждали во мне ужас, недоверчивость и омерзение.

Леса Финляндии навсегда остались в моей памяти; они производили во мне тогда сильное впечатление. Это самый живой образ дикости. Вековые деревья удивительной вышины и объема, сжатые в иных местах в одну массу, а кое-где редкие, дозволяющие взору проникать на далекое расстояние, закрывают небо. Огромные камни и высокие скалы, покрытые мхом или поросшие кустарником, выглядывают, как привидения, из чаши леса. Тут глубокие овраги и лощины, далее красивые лужайки, орошаемые ручьями ключевой воды. При безветрии тишина лесов изредка прерывается криком или перелетом птиц или шелестом, производимым крупным зверем, а при порывах ветра слышится шум, как от взволнованного моря; во время бури страшный вой вихря и треск ломящихся сучьев и деревьев наводит какой-то страх на душе. Es ist schauerlich, как говорят немцы. Углубившись в эти дремучие леса, чувствуешь, что находишься в недрах первобытной природы, на севере, куда одна крайность могла загнать человека. И вдруг среди этой северной дикости и необитаемости повеет на вас ароматом Индии, запахом ананасов! Что это? Это мамура, самая вкусная и самая душистая в мире ягода. Большие пространства в лесах покрыты этой ягодой и различными грибами, вкусными и ароматными. Это были наши магазины продовольствия во время этой голодной войны. Не известно, по какой причине шведы и финны не употребляют в пищу грибов, хотя шведский знаменитый химик Берцелиус первый доказал, что грибы не только не вредны, но даже заключают в себе питательную силу (chylus), что прежде было отвергаемо. Дичи всякого рода, крупной и мелкой, бездна в этих неизмеримых лесах, но и хищных зверей множество, и человек, живя в этих дебрях, непременно должен одичать и огрубеть в вечной борьбе с суровым климатом, с нуждой и с дикими зверями. Всегдашний вид мрачных лесов и голых каменьев стесняет воображение и сжимает чувство. Голоса финских песен почти то же, что печальный крик ночных птиц или грозный вой вихря между деревьями. Народная поэзия финская выражает грусть и уныние.

Около двадцати верст шли мы лесом, по тропинке, и отдыхали однажды при ручье. Косы были у нас всегда с собою. Для лошадей мы накосили сочной травы, а уланы мои набрали грибов, и сварили их с крупой, которая была у нас в саквах. Разумеется, что на отдыхе я соблюдал осторожность, расставил часовых с заряженными штуцерами, и приказал размундштучивать лошадей поочередно.

Находившийся при мне лазутчик говорил хорошо по-немецки, по-шведски, и мог порядочно объясняться по-фински; у меня был, сверх того, проводник финн, который долго жил в России и говорил порядочно по-русски. Его я принял в переводчики. Он казался человеком добрым и простодушным, однако ж, обоим им я не слишком доверял.

Наконец мы выехали на дорогу, пересекающую лес поперек, и повернули по ней налево, от с севера к югу. Проехав еще версты две лесом, мы увидели перед собою поляну, род оазиса в этом лесу, в объеме около шести квадратных верст, и в конце поляны, под лесом, деревушку в пять домов. Это уже называется в Финляндии большим селением! В пяти домах может быть иногда до восьмидесяти душ обоего пола, потому что в каждом доме живет целая фамилия, иногда от деда до правнука, с работниками и работницами. Оставив взвод под лесом, я поскакал к деревушке только с лазутчиком, переводчиком и двумя уланами. Старост или каких бы то ни было старшин нет в рассеянных финских селениях. Каждый хозяин в доме сам себе старшина. В Пруссии мы обыкновенно обращались с требованием к старшине в деревне, к шульцу, а здесь надлежало собирать всех хозяев. При нашем появлении сделалась суматоха в селении, но мы не заметили никаких неприязненных покушений. Несколько мужчин вышли на дорогу навстречу мне. Зная, что расспросы мои о шайках партизан будут напрасны и что поселян не только не скажут правды, но даже могут навести меня на неприятеля, я запретил моим толмачам всякие расспросы и потребовал только съестных припасов и фуража за наличные деньги. Мне было отпущено двести рублей ассигнациями, мелкой серебряной монетой, именно для того, чтобы не раздражать жителей фуражировкой, а, напротив, привлечь деньгами на мою сторону. Поселяне, кажется, сперва усомнились в истине моего обещания, но я велел унтер-офицеру развязать кожаный мешок с деньгами. Звон серебряной монеты смягчил угрюмых финнов. Нам вынесли хлебного вина, кислого молока, лепешек (кнакебре), масла и собрали около двух четвертей ячменя. Я велел моим уланам приблизиться и спешиться на ружейный выстрел от деревни. Тут они пообедали, накормили лошадей поочередно, а потом рассыпали ячмень по саквам. Все это происходило с величайшими предосторожностями. Между деревней и уланами стояли часовые: с заряженными штуцерами, и у всех уланов были заряженные пистолеты за кушаком, на снурках, т.е. на витишкетах, а крестьянам запрещено было приближаться к часовым и переходить за линию. Я вошел в дом, вооружась, как в сражении. Искренний мой приятель, поручик Лопатинский, смеялся, когда я рассказывал ему о моей предосторожности, а потом заплатил жизнью за свою неосторожность! Я отвечал за жизнь 25-ти человек. Крестьянам было объявлено, что при первом неприязненном поступке с их стороны я сожгу дотла деревню, и перебью беспощадно всех, кто нам ни попадется. Старики стали уверять нас, что мы не должны ничего опасаться. В избе подан был мне обед: соленая рыба, яичница и кислое молоко. Я сел за стол, а вокруг избы уселись на скамьях, без всякой церемонии поселяне. Беспрестанно приходили новые, и как не было для всех скамей, то остальные стояли у стены, и все они пристально смотрели на меня и на лазутчика, который обедал за одним столом со мною. Между мною и одним из поселян начался политический разговор.

— Вы, верно, возвращаетесь домой, в Россию, господин офицер? — спросил меня седой старик, которому все поселяне оказывали большее уважение.

— Нет, я еду для соединения с нашими, в Рауталамби, — отвечал я.

— Однако ж, вы, господа русские, не долго у нас буде те гостить, как слышно.

— Пустой слух! Вам было объявлено, что вся Финлян- , дня присоединена к России, а что сказал русский государь — то свято!

А разве вы не знаете, что русское войско идет назад, от Гамле-Карлеби, а шведское идет вперед? — сказал старик, устремив на меня глаза и лукаво улыбаясь.

Очень хорошо знаю[124], но знаю и то, что из России идет сильное войско, которое пойдет снова вперед, а шведское войско пойдет назад, в Швецию, и там навсегда останется.

Но ведь где проходит шведское войско, там везде жители вооружаются, и сам король пришел с кораблями к нам на помощь. Разве вы изобьете всех жителей, чтобы приобрести нашу землю; иначе нельзя покорить ее. Так сказал король.

Избивать жителей мы не станем, потому что они сами скоро образумятся и убедятся, что лучше принадлежать богатому и сильному русскому государю, чем шведскому королю, и что гораздо выгоднее быть братьями русских, нежели шведов.

— Но ведь мы одной веры со шведами, — сказал важно старик.

— Какая нужда! У нас в России всякой вере равное покровительство, и у нас есть целые провинции вашей веры… Я сам вашей веры, лютеранин, (в этом случае я позволил себе солгать), хотя я не швед и не финляндец.

— Как! Вы нашей веры, вы лютеранин, — воскликнул старик, — и сражаетесь против лютеран!

— Ведь мы сражаемся не за веру, а за то, чтоб, присоединив вас к нам, составить ваше счастье, избавить от тяжких налогов, от войны, которой вы будете всегда подвергаться, живя в нашем соседстве; чтоб помогать вам хлебом, которого в России бездна, деньгами, которых у русского государя множество; чтоб открыть вам торговлю с Россиею. А до веры никто не смеет прикоснуться! Напротив, во всех городах русских есть прекрасные лютеранские церкви, а в Петербурге, где живет русский государь, есть даже и финская церковь. Ваш земляк (т.е. переводчик) подтвердит это. У нас многие графы, князья и генералы лютеране, и даже тот генерал, с которым мы пришли в Куопио, — лютеранин…

— А вот я вам покажу печатное объявление, что русские хотят уничтожить нашу веру… — Старик подал мне печатную прокламацию на финском языке.

— Кто это написал, тот согрешил перед Богом, потому что солгал. Разве до сих пор русские предпринимали что- либо против вашей и моей веры, разве не уважали святы ни, разве препятствовали богослужению? Вас обманыва ют, друзья мои!

— Но если вы пришли к нам с добрым намерением, зачем же добрые и честные люди не хотят верить и помогать вам? Вот, например, этот господин, который приехал с вами (старик указал на лазутчика), известен мне! (Лазутчик поворотился на стуле, и хотел что-то говорить, но я велел ему молчать, а старику продолжать.) Этот господин был приказчиков в Гамле-Карлеби у купцы Перльберга[125] и за что-то некрасивое посажен в тюрьму, из которой он выкарабкался, не знаю как, когда пришли русские…

Лазутчик вскочил с места, и с громкой бранью бросился к старику, но я взял негодяя за ворот, и вытолкнул за двери, приказав улану, который сторожил под окном, чтоб содержать его под караулом. Крестьяне, казалось, были довольны моим поступком, и некоторые из них вышли из избы, шепча что-то между собою.

— Мы не знали, что он дурной человек, — сказал я.

— Надобно знать с кем связываешься, — возразил старик важно. — Я хорошо знаю его, и знаю, что он содержался в тюрьме за воровство, что он не финляндец и не швед, а Бог его знает, кто таков; знаю и то, потому что бываю в Куопио, что он шпион, получает от русских да ром деньги, лжет и клевещет на кого попало, и ничего верного не знает, потому что ему никто не скажет правды и каждый его остерегается. Вот такие люди вредят русским; а вам, господин офицер, мы готовы верить, особенно если правда, что вы лютеранин… Вы еще так молоды, что если обманываете нас, говоря, что русский государь желает нам добра и не станет принуждать нас переменить веру, то кла дете страшный грех не только на душу вашу, но и на душу ваших родителей, которые отвечают перед Богом за пороки, которых они не истребили в детях! Солгать то же, что украсть, и обманывать бедный народ ложью хуже воровства и разбоя…

Старик говорил торжественно и с таким чувством, что тронул меня. Я встал с места, поднял руку, сложил три пальца, и присягнул, что русский государь не намерен вовсе трогать их веру, и желает им блага, мира, тишины и довольства, а потом обнял старика, и поцеловал его седую голову.

Все с шумом встали с места и, говоря что-то, чего я не понимал, стали обнимать меня. Многие утирали слезы. Из всего понял я только, что меня называли добрым барином (гювагерра) и взывали к Богу (Юмаля). Переводчик не имел времени переводить.

Эта сцена кончилась еще дружественнее., когда я, спросив, что стоит все забранное мною, заплатил за все без торга, и дал целую горсть мелкой серебряной монеты старику для раздачи убогим и калекам от имени русского государя. Старику на память нашей дружбы, я подарил курительную трубку, купив ее тут же у моего унтер-офицера.

После этого показались и женщины, и нас провожали до леса целой гурьбой. Я просил старика зайти ко мне в гости, когда он будет в Куопио, сказав, что мы вместе пойдем в лютеранскую церковь.

После всего, что я узнал о лазутчике, я не позволил ему ехать со мною рядом. Он ехал в замке, т.е. за взводом.

Ночь была светлая, но в лесу было темно, и хотя в этих местах я не предполагал засады, все же соблюдал возможную осторожность. От деревни до мызы было около десяти верст, и я вознамерился отдохнуть несколько часов в лесу, чтоб прибыть на мызу на рассвете. В деревне я нарочно расспрашивал о другой дороге, на Рауталамби, куда пошел Барклай-де-Толли, чтобы рассеять в крестьянах всякое подозрение.

Солнце взошло прекрасно, утро было восхитительное; мыза; выкрашенная светлой краской, красовалась в версте передо мной, и я невольно воздохнул, подумав, что еду не на радость в этот дом, что, может быть, расстрою семейное счастье, будущие надежды!.. Война и дисциплина! Этим двум словам должно уступать всякое чувство и всякое рассуждение!.. Мы въехали на рысях во двор. Ворота были отперты: пастух выгонял стадо в поле. В одну минуту дом был окружен. Спешившиеся уланы стали со стороны сада. Что никто не выйдет из дома, в том я был уверен, потому что ставни и двери тогда только растворялись, когда часовые уже были расставлены.

Я вошел в дом. В зале встретил меня довольно пожилой человек почтенного вида в утреннем сюртуке. «Чему я обязан вашим ранним посещением?» — сказал он мне, по-французски.

Я крайне обрадовался, что не буду иметь нужды в переводчике. «Прошу извинить меня, что беспокою вас, но это делаю не я, а служба…» — отвечал я.

Помилуйте! Я сам служил в военной службе, и знаю хорошо ее обязанности. Но могу ли знать, что вам угодно?

Генерал наш известился, что полковник Фияндт находится в здешних местах, и приказал мне представить его…

Вашего генерала обманули этим известием, — сказал помещик. — Знаете ли вы в лицо полковника Фияндта?

— Я не знаю, но вот этот господин знает, — сказал я, указывая на лазутчика, который стоял позади меня.

— И так он удостоверится, что здесь нет полковника Фияндта. Под этою крышей я, жена моя, две взрослые дочери, два сына, один взрослый и один малолетний, и учитель его. Можете поверить… Только позвольте предуведомить дам: они не одеты…

— Прошу покорнейше!

Помещик вышел, а лазутчик сказал мне, чтоб я позвал в комнаты несколько улан, потому что если полковник Фияндт здесь, то станет защищаться. «Тогда явятся и уланы, — отвечал я, сухо, — сквозь землю не провалится, а вокруг дома часовые.

Через четверть часа все семейство вошло в комнату. Я вежливо всем поклонился, и пошел за хозяином, который повел меня по всем комнатам.

Скажу в нескольких словах, что мы осмотрели весь дом, все людские избы, все хозяйские строения, сад, и шарили по чердакам и погребам, в гумне, даже в конюшне и на скотном дворе, рылись в стене и соломе, и не нашли никаких признаков, чтоб кто-либо укрывался. Все было на своем месте, в обыкновенном порядке. Когда я возвратился в комнаты, на столе был кофе, и меня пригласили сесть вместе с семейством. Я приказал уланам собраться, вывести лошадей за ворота, стать на большой дороге, и прежним порядком кормить лошадей, т.е. размундштучивая через лошадь. Людям я не велел отлучаться от лошадей. Повторяю это в наставление молодым офицерам, которым случится быть в отдаленных командировках в неприятельской земле, и вообще в военное время. Осторжность! — Лазутчик хотел остаться в комнате, я приказал ему выйти.

Удивляюсь, кто мог выдумать, что полковник Фи яндт здесь, что он ранен! — сказал помещик. — Правда, он мой родственник и более еще, он мой искренний друг, но если б он и приехал ко мне раненный, то я проводил бы его немедленно к Сандельсу, и не подвергнул бы опасности быть захваченным. Вы военный человек, следовательно, понимаете всю важность честного слова. Уверяю вас честным словом моим, что полковник Фияндт вовсе не ранен и находится в армии графа Клингспора, что он не был здесь и не будет, пока война чем-нибудь не кончится. Вы можете смело уверить в этом вашего генерала, и, вероятно, официальные известия с театра войны скоро под твердят справедливость слов моих.

— Я исполнил по совести мое поручение; искал, где мне было приказано, не нашел, и дело кончено. Остальное предоставляю моему генералу, — сказал я.

Началась между нами политическая беседа. Это единственное утешение жителей в странах, покоряемых сильным неприятелем. Не будучи в состоянии сопротивляться оружием, жители воюют логикой, когда находят между неприятельскими офицерами людей снисходительных. Я испытал это впоследствии в Германии и Испании. «Если бы я находился теперь в военной службе, — сказал помещик, — то я бы дрался с вами до последней капли крови; но, признаюсь откровенно, что принадлежу к числу тех людей, которые не одобряют упорства и вообще поведения нашего короля и этой войны. Швеция бедна и бессильна, и она должна быть или нейтральной в европейских войнах, или придерживаться искренно сильного союзника. Нашему королю надлежало бы не увлекаться пиитической ненавистью к императору французов, и придерживаться

Франции, а если он не хотел держать стороны Франции, то должно было следовать политике России и держаться ее искренно. Вопрос в том: что может сделать одна Швеция, и какую надежду можно полагать на Англию? Англичане обещали сделать высадку в Финляндии, и не исполнили обещания; намеревались помогать нам в Норвегии, и не помогли; прислали несколько тысяч ружей для вооружения наших поселян, и ружья оказались негодными. Вот каковы наши союзники! Как можно бороться Швеции с Россией, и воевать в то же время с Данией? С одной Данией мы бы справились, но Россия непременно подавит нас своею силой, и если император Александр решился твердо отнять Финляндию у нашего короля, то непременно отнимет; в этом я убежден. Но признаюсь также, что мне бы не хотелось быть свидетелем присоединения моего отечества к России, хотя бы это было для нас и выгоднее. Язык, вера, старые законы, обычаи…»

Тут я прервал его: «Но разве император Александр не обещал Финляндии сохранение всего этого? — сказал я, а что он сказал — то верно! Ничто не изменится в нравственном состоянии Финляндии, а что изменится, то к лучшему и по вашему же желанию. Вся разница в том, что вам не надобно будет ездит, по делам вашим за море.

— Будущее известно одному Богу, — сказал помещик, — а с настоящим каждому больно расстаться, если оно было не слишком тягостно. Предки наши были шведами, и мы б хотели остаться тем же, чем были они… Впрочем, да будет воля Божья! В доказательство, что я не предвижу счастливого для нас конца этой войны, вот сын мой, которому я не позволил вступить в военную службу…

Молодой, прекрасный собою человек покраснел, и сказал: «Я и теперь сожалею об этом!» Я дружески пожал руку молодому человеку, примолвив: «Вы делаете честь себе вашими чувствами, а русскому офицеру вашею откровенностью». Я заметил, что моя выходка понравилась всему семейству и даже молодому патриоту.

Я просил помещика накормить улан и дать фуража лошадям за наличные деньги. «Это уже сделано, — отвечал он, — а о расчете поговорим после».

Я пробыл в этом доме до 11-ти часов утра, уснул часа два, и после завтрака отправился в путь, взяв проводника. Помещик взял деньги за фураж, но за съестное не согласился взять плату, и даже снабдил меня на дорогу запасом. В Куопио мы прибыли к рассвету, сделав 55 верст в полутора сутки. Лошади устали, но не похудели, потому что от вступления нашего в Финляндию они никогда не пировали так, как в эту командировку. Когда я рассказал генералу Рахманову приключение с лазутчиком, генерал расхохотался и сказал: «Черт его побери, а впрочем, откуда же взять лучших!»

Вот каков был дух в Финляндии в самом разгаре народной войны. Образованные и богатые люди хотя и досадовали на вторжение русских в Финляндию и хотя не любили русских, но еще более негодовали на свое правительство и явно роптали против короля. Из помещиков весьма немногие вмешивались в войну, а поселян возбуждали к восстанию различными вымыслами, а более уверением, что русские введут в Финляндии свою веру, как ввели ее в Карелии. Где было знать финским поселянам, что православная вера введена в части Карелия еще новгородцами в XIV веке и что они крестили язычников! То, что я видел в эту мою командировку, было характеристикой целой Финляндии, разумеется с некоторыми исключениями. Были и фанатики политические и религиозные, которые противились всеми силами покорению Финляндии, и после покорения ее ушли в Швецию, и остались в ней навсегда. Между ними есть один достойный муж, с которым я тогда подружился, и возобновил дружбу во время поездки моей в Стокгольм, в 1838 году. Это ученый Арвидсон, хранитель Королевской библиотеки в Стокгольме.

В Истории А.И. Михайловского-Данилевского и в Сочинении графа П.П.Сухтелена не сказано ни слова о походе Сабанеева. Упомянуто только, что он выслан был из Куопио на подкрепление корпуса графа Каменского с четырьмя батальонами и двумя эскадронами. Историкам, представляющим общий ход войны, некогда заниматься подробностями в движениях малых отрядов, но эти подробности были для нас тяжелы, и остались нам памятны. Если б граф Каменский, не дождавшись Сабанеева, принужден был отступить к Таммерфорсу, то мы, прибыв в Сарияр-ви, могли бы быть отрезаны от Куопио отрядом полковника Фияндта и уничтожены армией графа Клингспора, как был истреблен отряд Булатова. Без сомнения, граф Клин-гспор был извещен жителями о нашем походе и нашей малочисленности. Сабанеев не скрывал от офицеров опасности нашего положения, советуя нам внушать солдатам, что наше спасение зависит от нашего мужества и что если мы наткнемся на неприятеля, то должны сражаться до последней капли крови.

Мы шли большими переходами и усиленными маршами, но в Рауталамби должно было дневать, потому что люди и лошади наши крайне устали. Рауталамби, о котором часто упоминается в историях этой войны, вовсе не местечко, а кирка, т.е. церковь, возле которой жилище пастора (пасторат) и несколько домов. Тут содержал военный пост эскадрон майора Лорера с двумя ротами пехоты, охраняя переправу через три рукава на озерах Конивеси и Кивисальми. Рауталамби — один из богатейших пасторга-тов в восточной Финляндии. Дом пастора был обширный, пастор был человек просвещенный и добродушный, и семейство его любезное. Дочери пастора были красавицы. К пастору ездили в гости соседние помещики и земские чиновники, с семействами, и наши офицеры проводили время весьма приятно; все они были влюблены для препровождения времени. Александр Иванович Лорер имел порядочный запас съестных припасов и вина. Он задал нам славный пир, и мы всю ночь протанцевали, вместо того чтобы отдыхать после похода.

Шведки и финляндки — прелестные создания! В них соединены германское простодушие и сердечная вежливость с каким-то особенным пиитическим чувством, которое чарует душу. Даже в их веселости есть оттенок меланхолии, привлекающей сердце. Откровенность их, следствие простоты нравов, увлекательна. Редкий из русских офицеров, бывших в кампании 1808 и 1809 годов, не был влюблен или, по крайней мере, не готов был влюбиться. Пересчитайте, сколько русских со времени покорения Финляндии женились на финляндках! Финляндки (говорю о дворянстве и гражданском сословии) все вообще хорошо образованы, религиозны и хорошие хозяйки. Управление хозяйством входит в состав женского воспитания. Финляндская девица из образованного сословия — это ягодка маму-ра, краса Севера! Здесь я должен, однако, заметить, что красота есть принадлежность готского (германского) племени и что все красавицы в Финляндии из фамилий шведских или смешанных с шведским племенем. Финское племя некрасиво. Исключения не идут в расчет.

Арвидсон, о котором я говорил, был юноша моих лет. Не знаю, в какой степени родства он был с Рауталамбс-ким пастором, но он жил в рауталамби. На дневке мы подружились с ним, как дружатся молодые люди, сходные характером. Он стал превозносить шведов; я не только не спорил, но даже подтверждал его похвалы, и он полюбил меня. В юности дружатся в минуту, а на старости охладевают даже и к старым друзьям. Это, по несчастью, я испытал на себе! После обеда мы пошли прогуливаться в поле. Арвидсон завел со мною политический разговор. Я охотно уступил ему в логике, но предоставил себе защиту истолкованием русской пословицы: что сила солому ломит. Мы оба болтали тогда кое-как по-немецки. Наконец, в излиянии юношеских чувств мы решили гадать, кто останется победителем — шведы или русские. Он представлял собою Швецию, а я Россию; он стал на холм, а я атаковал холм. Я взобрался на холм, поборол Арвидсона — и разрешил загадку. Мы обнялись братски, но слезы блестели в глазах благородного Арвидсона. «Неужели это предзнаменование сбудется!» — сказал он, печально. В Стокгольмской королевской библиотеке мы вспомнили о Рауталамби!.. Скажу раз навсегда, что я уважаю всякое искреннее чувство в друге и враге. Совесть отвечает только перед Богом, и убеждение уступает только в силе разума.

Жар был несносный, и от Рауталамби (переправившись через рукав Конивеси) мы шли ночью и отдыхали днем. Прошед верст до ста тридцати от Куопио, мы пошли местами, где еще не были русские. Тут мы находили на мызах у пасторов и даже у крестьян съестные припасы, а иногда и фураж, которые забирали под расписки. Между тем поселяне восстали, и несколько раз завязывали с нами порядочную перестрелку. Важно было то, что при каждом первом выстреле мы не знали, с кем будем иметь дело, ожидая встречи с армией графа Клингспора, и что беспрерывная бдительность изнуряла солдат. Чем далее мы шли вперед, тем более встречали ненависти к нам и надежды на скорое очищение Финляндии русскими. В Куопио мы не знали хорошо всего случившегося с генералом Раевским., но на пути на мызах и в пасторатах нам изображали в преувеличенном виде победы шведов, погибель целых корпусов наших, и говорили, что ждут самого короля, который с сильным флотом и армией находится на Аландских островах. Радовались, вовсе не стесняясь нашим присутствием. Нам предсказывали верную погибель, и некоторые добрые люди, особенно женщины, даже сожалели о нас! Разумеется, мы вполовину верили этим рассказам, хотя и знали, что положение наше незавидное.

Представлю пример, до какой степени жители не скрывали своей ненависти к нам. Два взвода нашего эскадрона шли в авангарде с двумя ротами 3-го Егерского полка. И.В.Сабанеев находился с нами. Около десяти часов утра мы подошли к порядочной мызе. Сабанеев приказал остановиться, и с несколькими офицерами пошел на мызу позавтракать. Хозяин принял нас вежливо, хотя важно и холодно, и все семейство его вышло к нам. Сабанеев сказал через переводчика, что мимо мызы будет проходить отряд и что для избежания беспорядков он даст помещику залогу,офицера с шестью рядовыми, с условием, чтоб помещик дал честное слово, что отвечает за их безопасность, и когда пройдет наш арьергард, отошлет залогу на поводах к отряду. Это предложение расположило помещика и его семейство в нашу пользу, и он сделался приветливее. После завтрака помещик сказал без обиняков, что мы идем на явную смерть, потому что русский отряд, действовавший против графа Клингспора, теперь верно уже не существует, если не успел уйти к Русской границе. Помещик пресерьезно советовал Сабанееву возвратиться поскорее в Куопио. Сабанеев возразил шуткой, сказав, что мы, русские, так полюбили Финляндию, что намерены остаться в ней и пожить весело, а за смертью пойдем в другие страны, может быть во Францию. Потом, обратясь к дочери хозяина, девочке лет десяти, удивительной красавице, Сабанеев представил ей Штакельберга, прапорщика 3-го Егерского полка, юношу лет семнадцати, также красавчика, и сказал, не угодно ли ей русского жениха. Вообразите наше удивление: девочка побледнела, как полотно, задрожала всем телом и, сжав зубы и грозя кулаком, сказала по-шведски: «Смерть русскому!» Отец улыбнулся, а мать поцеловала девочку, и увела в другую комнату. Разумеется, что девочка выражала чувства родителей, и повторяла, что слышала, но мы за это не гневались. Сабанеев сказал нам по-русски: «Все перемелется, мука будет!»

Он угадал. Я помнил прозвание мызы и фамилию помещика, и во время пребывания моего в Гельсингфорсе (в 1838 г.) рассказал этот анекдот моему покойному приятелю, дерптскому уроженцу ст. совет. Витту (принявшему фамилию Вейсенберг с поступлением в финляндское дворянство). Признаюсь, я удивился, когда он сказал мне, что прежняя неприятельница наша, девочка, впоследствии вышла замуж за русского, и теперь русская барыня говорит хорошо по-русски и весьма преданна России! Ainsi va le monde!

В издании под заглавием «Император Александр I и его сподвижник, и прочее» напечатана биография Ивана Васильевича Сабанеева, дослужившегося до чина генерала от инфантерии и блистательно участвовавшего в Турецкой и Отечественной войнах. В этой биографии Сабанеев изображен человеком угрюмым, недоверчивым, почти нелюдимым, Может быть, он сделался таким в старости и в высоких чинах. Honores mutant mores! В Финляндии в чине подполковник 3-го Егерского полка Иван Васильевич был человек прелюбезный, снисходительный и предобрый. Он любил даже шутки, и не гневался за них. Его удивительная храбрость, хладнокровие и распорядительность в битвах уже тогда снискали ему уважение и доверенность опытных генералов, каковы были Барклай-де-Толли и граф Каменский. Иван Васильевич Сабанеев был небольшого роста, довольно плотен, и до такой степени близорук, что ничего не видел в нескольких шагах, но не хотел носить очки. Мы, молодежь, иногда подшучивали над нашим добрым командиром. На походе запрещено было стрелять. Вдруг один из нас, бывало, закричит: «Иван Васильевич, утки, утки! Позвольте выстрелить!» Хотя на самом деле не видно было ни одной утки, но Иван Васильевич, чтоб не показаться слепым, поднимет голову, и скажет: «Да, уток много, но стрелять нельзя — будет тревога в авангарде!» Однажды Иван Васильевич едва не заплатил жизнью за то, что скрывал свою слепоту и не хотел носить очки. При переправе через реку (мост сожжен был бунтовщиками) он не хотел, чтобы егеря поддерживали его, когда он садился в лодку, прыгнул с высокого берега, но не в лодку, а в воду, и пошел прямо ко дну. Река при береге была весьма глубока, но как егеря чрезвычайно любили своего начальника, то человек десять бросились за ним в воду, и вытащили его уже в полубесчувствии. Иван Васильевич уверял, что он поскользнулся, хотя все видели, что он прыгнул на два шага от лодки, на пук плававшего камыша[126], который он принял за лодку. На самом рассвете Сабанеев однажды остановил отряд под лесом и приказал отдыхать и варить кашу. «Здесь будет прохладно, — сказал Сабанеев — и люди могут выкупаться в озере», — промолвил он, указывая на поле, засеянное гречихой, над которой лежал легкий туман. Когда ему сказали, что здесь нет не только озера, но и капли воды, он велел отряду подняться и идти далее. Весь этот день добрый Иван Васильевич был в дурном расположении духа, ехал один, и ни с кем не разговаривал.

На одном ночлеге прискакал к Сабанееву уланский унтер-офицер из арьергарда с известием, что он, быв в разъезде, видел с холма огни и войско на биваках, но в темноте по болоту не мог подъехать близко и узнать, свои ли это, или неприятель. Сабанеев командировал немедленно наш эскадрон для рекогносцировки. Мы были на один переход от Сариарви, где надеялись найти отряд полковника Властова, следовательно, появление войска в нашем тылу было для нас не понятным. В конце июля ночи уже становятся темными около полуночи, часа на два, а в эту ночь небо было покрыто черными облаками. Мы шли вперед, ни зги не видя. Проводника наши, унтер-офицер и бывшие с ним уланы, поехали с нами, но не могли вспомнить, в котором месте они поворачивали вправо с большой дороги. Мы поворотили наудачу, прошли лесом верст пять, и вышед на поляну, увидели вдали зарево. Тотчас один взвод понесся вперед на рысях. Под кустарником нас встретил радостный оклик: «Кто идет?»

— Русские!

— Стой на месте или убью!

Наши! Русские! Слава Богу! Это был отряд полковника Эриксона на походе к селению Кеуру. Мы остановились и известили Сабанеева, а утром оба отряда соединились. Немедленно послан был офицер к графу Каменскому с извещением о нашем приходе, и отряду нашему приказано было отделиться от полковника Эриксона и идти на наш крайний левый фланг к кирке Руовеси. И вот мы наконец в корпусе графа Каменского!

Соединившись с корпусом графа Каменского, мы узнали от товарищей много такого, о чем к нам доходили в Куопио неверные слухи и неполные известия. Офицеры прибывших на усиление корпуса графа Каменского войск рассказали нам, что граф Каменский едва не был захвачен в плен партизаном Ростом на пути из Гельсингфорса к своему назначению, и спасся проселочными дорогами и тропинками, блуждая по лесам и пустыне, и что сам главнокомандующий со всем своим штабом едва избегнул плена. Желая видеть морское сражение, бывшее в заливе при острове Сандо (19-го июля), граф Буксгевден отправился на берег острова Кимито с генералами П.К.Сухтеленом и Коновницыным. После одержанной нашею флотилею победы, граф Буксгевден обозрел сухопутную позицию, где шведы делали высадку, и возвратился на мызу Вестаншер, где для него приготовлен был обед. Думали, что сражение кончено, видя отступление шведской флотилии. Отряд, бывший на острове Кимито, отдыхал; на биваках варили кашу, артиллерийские лошади были на пастбище. Главнокомандующий преспокойно садился за стол, как вдруг раздался на дворе крик: «Шведы, Шведы!» Все бросились к окнам, и увидели, что две шведские колонны идут прямо к мызе… Сделалась тревога. Караул, бывший при квартире главнокомандующего, бросился вперед с конвоем навстречу неприятеля, а между тем было дано знать в наш лагерь, в котором находились четыре роты пехоты.

При самом начале морского сражения шведский адмирал Гельмшиерна высадил на берег острова Кимито 1100 человек пехоты и шесть орудий под начальством полковника Палена с тем, чтоб он ударил в тыл наших батарей. По берегу стояли казачьи ведеты, но их сняли, чтоб сформировать почетный конвой для главнокомандующего, и это помогло Палену высадить войско, не быв замеченным нашими. Когда жители донесли Палену, что шведская флотилия ретировалась и что русский главнокомандующий с генералами отправился на мызу, располагаясь там пообедать и отдохнуть, полковник Пален вознамерился захватить их. Жители провели его тропинками к самой мызе. Ударь он быстро и пусти бегом своих солдат, главнокомандующий и бывшие с ним генералы были бы непременно взяты или погибли б защищаясь. Но шведы, храбрые и неустрашимые от природы, отвыкли от войны, и образованные их офицеры руководствовались всегда теорией. Полковник Пален, вместо того чтобы бежать бегом на мызу, выстроил свое войско во фронт, и выслал застрельщиков, которых удерживал перестрелкой караул главнокомандующего, пока прибежали во весь дух на мызу наши четыре роты из лагеря, и привезли с собою два единорога большого калибра. Началось сражение, и пушечная пальба известила роту егерей, высланных прежде того на малые острова для рекогносцировки, об опасности их товарищей на Кимито. Эта рота поспешила на выстрелы, и случайно пристала к берегу в тылу отряда полковника Палена. Если б он имел более твердости и решительности, или по крайней мере более опытности в военном деле, то, будучи вдвое сильнее русских, опрокинул бы и передовой отряд, и роту, зашедшую ему в тыл; но, придерживаясь старинной стратегии, Пален, как в шахматной игре, видя свое войско между двух огней, начал отступать к пристани, и когда наши наперли сильно на шведов, они поспешно бросились в лодки. Три лодки сели на мель второпях; остальные поспешно отплыли, и шведы не успели даже увезти свои шесть пушек, которые были взяты нашими. 200 человек шведов, бывших на трех лодках, не будучи в состоянии снять их с мели и подвергаясь жестоким пушечным выстрелам с берега, сдались военнопленными. Будь на месте Палена кто-нибудь из наших молодцов, например Сабанеев, Кульнев, Властов или Эриксон, дело кончилось бы иначе! Главнокомандующий и его прикрытие были бы непременно в плену или в могиле.

Не видев сам действий нашего парусного и гребного флотов, не стану повторять того, что весьма подробно и прекрасно описано его превосходительством А.И.Михайловским-Данилевским. Обращаюсь к тому, чему я сам был свидетелем.

 

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ.

 

ГЛАВА V

 

Состояние русских войск к 1-му августу 1808 года. — Маркиз Паулуччи привозит из Петербурга проект перемирия с шведами до зимы. — Любопытная встреча маркиза Паулуччи с главнокомандующим, характеризующая обоих. — Верный очерк маркиза Паулуччи. ~ Главнокомандующий не соглашается на перемирие, и избирает графа Каменского для изгнания шведского войска из Финляндии. — Характеристика графа Николая Михайловича Каменского. — Геройский дух времени, припоминающий древнюю Спарту и блистательную эпоху Рима. — Положение дел во время принятия начальства графом Каменским над корпусом генерала Раевского. — Число шведских войск, — Состав корпуса графа Каменского. — Начало наступательных действий графа Каменского. — Блистательное авангардное дело полковника Властова. — Местность и подробности сражения. — Властов разбивает наголову полковника Фияндта. — Неудача полковника Эриксона. — Геройский подвиг майора Гласкова. — Кровопролитное трехдневное сражение при Куртане. — Местность и подробности сражения. — Шведы после мужественного сопротивления уступают настойчивости русских. — Преследование шведов нашим авангардом. — Характеристика знаменитого Кульнева, командовавшего авангардом в чине полковника. — Участие двух эскадронов нашего полка в сражении при Куртане. — Новый стратегический план графа Каменского. — Обходы, опасность обходного отряда Козачковского под Ньюкарлеби и под Нидергерми. — Знаменитое сражение под Оровайси. — Чудеса храбрости русских воинов. — Граф Каменский исторгает победу у шведов своею решительностью, и заставляет их отступить. — Местность и подробности сражения. — Адъютант графа Каменского капитан Арсений Андреевич Закревский. — Вступление графа Каменского в Гамле-Карлеби. — Перемирие. — Главная квартира переносится в Гамле-Карлеби.

 

С самого начала войны император Александр имел мысль выслать отряд через Ботнический залив по льду в Швецию, но главнокомандующий представлял, что это будет только бесполезный набег, если невозможно будет утвердиться на шведском берегу, а чтоб удержаться в Швеции и в то же время действовать в Финляндии, граф Буксгевден требовал вдвое более войска, нежели было тогда под его начальством, уверяя между тем государя, что мы завоюем Финляндию без больших усилий. Когда обстоятельства переменились в пользу шведов, граф Буксгевден писал к государю, что он вовсе не надеется изгнать неприятеля из Финляндии, усмирить восстание жителей и удержать страну в повиновении, имея под ружьем только 24 500 человек, и что ему надобно по крайней мере вдвое более войска; а если государю угодно, чтоб вторжением в Швецию принудить короля к уступке Финляндии, то для этого должно прислать сверх находящихся уже в Финляндии 24 500 человек еще по малой мере 50 000 человек. Граф Буксгевден рассуждал справедливо, но не было возможности удовлетворить его требование. Армия наша была в Турции, и остальное войско после трех кровопролитных кампаний (1805, 1806 и 1807) было малочисленно. В иных полках не было и полного батальона. Надлежало комплектовать полки рекрутами. Собрали, что можно было собрать из третьих батальонов полков, находившихся уже в Финляндии, присоединили части войска из гвардии, устроили два отряда, и выслали их в конце июля в Финляндию. В отряде графа Витгенштейна было до 8800 фронтовых, а в отряде князя Д.В.Голицына до 6500 человек разного оружия. Кроме того, пришло несколько тысяч солдат из французского плена и рекрутов, и таким образом собралось русских войск в Финляндии к 1-му августу до 44 000 человек пехоты, 5000 конницы, и при них 186 орудий. Но к этой армии было множество больных от недостаточного продовольствия и изнурения, и госпитали были в самом плохом положении.

Маркиз Паулуччи передал верно государю положение войска и состояние дел в Финляндии, и вследствие того в Петербурге был составлен оборонительный план войны до зимы, благоприятной для военных операций в этой стране. По этому плану русские войска долженствовали занять линию от Биернеборга через Таммерфорс, Оривеси, Рау-таламби, Куопио до Кеми на пространстве более 500 верст, и укрепиться в селениях и в лагерях, а с другой стороны расположиться на морском берегу, от Биернеборга же до Сварголма под защитой нашего гребного флота. С этим планом отправлен был в главную квартиру, в Або, маркиз Паулуччи. Сколь важно было поручение, данное маркизу Паулуччи, и какою доверенностью государя он пользовался, видно из собственноручного письма государя к главнокомандующему[127].

«Если, до получения оборонительного плана успехи подвинут нас вперед, и позиция, занимаемая войсками, будет выгодна, то не приводить плана в действие, а объяснив подробно все обстоятельства маркизу Паулуччи, прислать его с оными обратно ко мне».

Здесь я должен сообщить анекдот, характеризующий графа Буксгевдена и маркиза Паулуччи. Этот анекдот рассказан мне почтенным Александром Ивановичем Михайловским-Данилевским. Его превосходительство позволил мне напечатать этот рассказ и сослаться на него[128].

Со времени падения Римской империи почти все писатели, говорившие об Италии, изображают нам итальянцев хитрыми, уклончивыми, вкрадчивыми, скрытными и даже вероломными. У всех европейских народов итальянец есть синоним хитрости и вероломства. Однако ж, это мнение вовсе несправедливо, и в Италии есть много людей с прямым характером, с возвышенной, пламенной душой и благородными чувствами. Эту справедливость отдал им один из самых просвещенных мужей в Европе, граф Сергей Семенович Уваров[129].

Первообраз, или тип итальянцев времен гвельфов и джибеллинов, был маркиз Паулуччи, Он был храбр, откровенен, даже к собственному вреду, решителен, и мстил своим противникам одними эпиграммами. Чтоб любить его и уважать искренно, надлежало знать его коротко и судить о нем по делам, а не по словам. В остзейских провинциях, где он был двадцать лет генерал-губернатором, он оставил незабвенные следы своей умной, твердой и честной администрации. Многие дворяне не любили его за то, что он частенько сбивал крылья неумеренной гордости ни на чем не основанной, а когда не стало маркиза Паулуччи, все отдали ему полную справедливость, и теперь вспоминают о нем с любовью. Маркиз Паулуччи был со всеми ласков и даже фамильярен, но недопускал никого забываться перед ним, и громил высокомерие и гордость своими убийственными сарказмами, в которых только один Вольтер мог с ним сравняться. Во всем маркиз Паулуччи был оригинален, и я в жизни моей не знал человека занимательнее, любезнее и умнее его. Что он добрее душей, это скажут вам все до единого в Лифляндии, Курляндии, Эстландии и в Псковской губернии, особенно же в Риге, постоянном его местопребывании. Но затронуть его было опасно, эпиграммы его клеймили навеки!

С величайшей поспешностью прибыл маркиз Паулуччи в Або и, даже не переодеваясь, поспешил к главнокомандующему с поручениями государя императора. Я уже говорил, что граф Буксгевден был непомерно горд, самовластен, не терпел никакого возражения, и выходил из себя при малейшем отступлении от его воли. Прием его ужасал многих. Все боялись его и избегали по возможности встречи с ним.

Маркиз Паулуччи входит в приемную комнату и просит дежурного адъютанта доложить о нем. Адъютант отвечает, что главнокомандующий занят делами в своем кабинете и не приказал ни о ком докладывать. Несколько генералов и полковников уже с час дожидались в приемной комнате, пока главнокомандующий выйдет или позволит доложить себе об имеющих к нему надобность. Но маркиз Паулуччи, имея с собой слово государя, справедливо полагал, что он не обязан ждать, и стал побуждать адъютанта к докладу. Адъютант наконец решился пойти в кабинет, и доложил графу Буксгевдену о маркизе Паулуччи, прибывшем с депешами от государя. — «Пусть подождет!» — отвечает граф Буксгевден. Адъютант сообщил ответ маркизу Паулуччи. Маркиз изумился этим ответом, и сказал адъютанту: «Пойдите и скажите графу, что я требую свидания с ним не для приятного препровождения времени, но для выслушания высочайшего повеления, и что я не могу, не должен и не намерен ждать». Адъютант говорил с маркизом шепотом, все молчали, а он говорил громко, для того чтобы слышно было в кабинете. Невзирая на все доводы маркиза Паулуччи адъютант объявил, что он не смеет в другой раз докладывать о нем. Маркиз Паулуччи настаивал и горячился — и вдруг дверь в кабинет быстро растворилась, и в приемную вошел главнокомандующий. — «Кто здесь осмелился шуметь!» — спросил он грозно. — «Я прошу доступа к вашему сиятельству по делу, не терпящему отлагательства, и прибыл к вам с высочайшим повелением», — отвечал маркиз Паулуччи. — «Как вы осмелились шуметь, говорю я вам, — возразил в гневе граф Буксгевден. — Я прикажу вас немедленно расстрелять за ослушание моей воли!.». Маркиз Паулуччи отступил на три шага, заложил руки на груди, и со своей саркастической, неподражаемой и убийственной улыбкой возразил: «Не, he! Прикажите, ваше сиятельство, расстрелять! Мне будет весьма занимательно взглянуть, как расстреливают полковника, прибывшего в армию с высочайшим повелением от лица государева с приказанием и за объяснением к главнокомандующему! Не, he, he! Этого я еще не видел в моей жизни!». Граф Буксгевден поспешно возвратился в кабинет, сильно хлопнув дверью; но через пять минут, когда еще все бывшие в приемной зале не успели опомниться, маркиз Паулуччи был позван в кабинет. Эта странная встреча не имела дальнейших последствий. Во все пребывание маркиза Паулуччи в главной квартире он был принимаем главнокомандующим отлично.

Почти на целом свете так бывает, что, если человек имеет право сам составлять проекты, планы и предположения и приводи их в исполнение, то он неохотно принимает чужие проекты и планы, когда ему должно их исполнять, потому что даже при самом счастливом успехе надобно разделить славу между изобретателем и исполнителем. Граф Буксгевден, который перед этим писал к государю, что он не может даже ручаться за удержание завоеванной части Финляндии, вдруг стал противником оборонительного плана, и представил весьма основательные причины, которых я не привожу, потому что они изложены подробно в описании войны А.И.Михайловским-Данилевским. Положение наше немногим улучшилось от прибытия отрядов графа Витгенштейна и князя Голицына, затруднив еще более продовольствие армии. Но граф Буксгевден решился действовать наступательно, принимая на себя всю ответственность, и с этим решением отправил маркиза Паулуччи к государю.

Войска наша расположены были в это время следующим образом. Граф Витгенштейн занял полуденный берег Финляндии; князь Голицын двинулся в середину ее в той цели, чтоб быть готовым подкрепить своим содействием те из отрядов, которые будут нуждаться в помощи. Князь Багратион с отрядом своим стоял у Або; генерал Тучков 1-й в Куопио. Небольшой отряд графа Орлова-Денисова боролся внутри края с партизанами и восставшими крестьянами. Генерал-адъютант князь Петр Петрович Долгорукий с 4000 вошел из Сердоболя в Карелио, а действующий корпус генерала Раевского, состоявший из 6000 человек, отступал перед графом Клингспором к Таммерфорсу.

Граф Буксгевден избрал графа Николая Михайловича Каменского, стоявшего с отрядом в Гельсингфорсе, для наступательных действий против главной шведской силы, бывшей под начальством графа Клингспора, и, выслав для принятия начальства над отрядом Раевского, дал графу Каменскому следующее предписание: «Атака ваша должна быть решительна и устранить худые последствия, которые нас от отступления Раевского ожидают; словом, невзирая на малое число войск наших вы должны разбить неприятеля. Боже помоги успехам вашим. От действия вашего зависит теперь внутреннее положение Финляндии в рассуждении спокойствия жителей и внешнее положение войск для защиты берегов. Буду с нетерпением ждать от вас известий. Взоры всей армии устремлены на корпус ваш».

Читая это, переносишься мыслью во времена Древней Греции и в блистательнейшую эпоху Рима! Вместо продовольствия, инструкции и операционного плана от главнокомандующего получено одно приказание победить, и помоги Боже! Что бы сказал об этом Венский гофкригсрат во время Суворова? Но граф Буксгевден знал, кому поручает дело.

Граф Николай Михайлович (младший сын Фельдмаршала Михаила Федотовича Каменского) родился в 1776 году, следовательно, тогда (в 1808 году) ему было только тридцать два года от рождения. Он воспитывался в том же Сухопутном шляхетном кадетском корпусе, в котором получил воспитание и отец его, но рано вышел из корпуса, и дополнил образование дома под руководством своего родителя. Император Павел Петрович, быв чрезвычайно милостивым к отцу его, в начале своего царствования быстро двинул сына по службе, и в Итальянскую войну Николай Михайлович был уже полковником и командовал прославившимся под его начальством Архангел or ородским гренадерским полком. Суворов, желая предоставить случаи к отличию сына своего старого товарища, с которым он, однако ж, не ладил, посылал графа Николая Михайловича в самые опасные места, и молодой полковник всегда отличался, и заслужил чин генерал-майора и несколько орденов на поле брани. В русской армии и в народе из всей итальянской кампании остался в памяти только знаменитый Чертов мост. Этот мост, полуразрушенный, висящий над ужасной пропастью в горах Альпийских, надлежало проходить под градом французских пуль, связывая офицерскими шарфами распадавшиеся бревна. С этим вечно-памятным делом сопряжено имя графа Н.М.Каменского. Он взял штурмом этот мост в главе храброго своего полка, бросившись первый вперед, со шпагой в руке, Суворов прозвал графа Н.М.Каменского в шутку Чертов генерал. В кампании 1806 и 1807 годов граф Н.М.Каменский отличился под Данцигом, и хотя не мог освободить этого города от осады, но обратил на себя внимание обеих армий отчаянной храбростью и распорядительностью. Прибыв в Кенигсберг уже во время нашей ретирады из-под Фридланда, он искусным движением успел соединиться вовремя с главной армией, и тем избавил ее от сильного натиска неприятеля. Кампанию кончил он в чине генерал-лейтенанта.

Граф Н.М.Каменский наследовал от отца своего непоколебимое мужество и пылкость характера. Он был вспыльчив, строг в наказаниях, но добр душою, щедр, бескорыстен, снисходителен, справедлив и ласков к офицерам и солдатам, горд с равными и холоден со старшими. Природа наделила его умом глубоким и проницательным, и он образовал себя чтением и основательным изучением всего, относящегося до военного ремесла. Граф Н.М.Каменский, как все генералы суворовской школы и как граф Буксгевден, не терпел никаких возражений и советов, и требовал безусловного повиновения своей воле. «Извольте делать, что я приказываю, — я отвечаю!» — был всегдашний его ответ на все представления генералов или начальников отрядов.

Граф Н.М.Каменский был среднего роста, сухощав, и являлся всегда перед фронтом с лицом важным и серьезным. Глаза его блестели, как алмазы, а в сражении пылали. Он был ловок и скор во всех движениях. Во всю кампанию он носил военный сюртук с бирюзовым воротником (Архангелогородского полка) и фуражку с таким же околышком, и только в городах, на параде и на балах, которые он любил давать жителям, надевал мундир и ордена. В руках у него всегда была казачья нагайка, Войско любило и боялось его. Он заботился о нуждах солдата, но требовал самой строгой дисциплины, и если б червонцы рассыпаны были на дороге, никто не дерзнул б поднять ни одного, если бы граф Каменский запретил это. За ослушание — пуля в лоб или самое жестокое наказание. Граф Каменский оживлял собой Суворова в памяти стариков. У него была одна слабость, которой, впрочем, не чужды были величайшие герои древних и новых времен: граф Н.М.Каменский, которого твердости не могла поколебать никакая опасность, не мог равнодушно выдерживать нежные взгляды красавиц, любил прекрасных жен-шин и умел им нравиться. Но слава была первою и главною его любимицей — и он жертвовал для нее всеми своими наклонностями.

Не постигаю причин, почему он в звании главнокомандующего претерпел столько неудач в войне с турками! Опытные генералы говорили мне, что в войне с турками весьма часто и храбрость и искусство не помогают, потому что местоположение края, в котором обыкновенно ведется война с турками, и зловредный климат этой страны уничтожают почти все расчеты стратегии, и представляют непреодолимые препятствия самой пылкой храбрости. Говорят, если бы граф Н.М.Каменский дожил до знаменитого 1812 года, он был бы главнокомандующим, и тогда бы история определила в нем решительно качества полководца. Что было б в борьбе его с Наполеоном — неизвестно; но в Финляндии он показал высокие военные способности, основательные познания стратегии, применяемой быстро к местности, искусство продовольствовать войско в неприятельской взбунтованной стране, возбуждать в воинах самонадеянность, непоколебимое мужество и презрение всех опасностей. Это важнейшие качества главнокомандующего. Бесспорно графу Н.М.Каменскому принадлежит вся слава покорения Финляндии.

Теперь перейдем к его подвигам.

Финляндская война была в одно время ученой, народной, наступательной, оборонительной и во всех случаях чрезвычайно упорной с обеих сторон. Успех столько же зависел от тонких соображений военных действий, от маневров в стране, почти непроходимой для наступающего войска по причине теснин, болот, гор, рек, озер и мрачных лесов, встречающихся на каждом шагу, как и от быстрого натиска и решительности. Отчаянное сопротивление шведского войска и жителей Финляндии, возможность, представляемая неприятелю озерами переменять свою позицию и переноситься за позицию наступающих, трудность сообщений, недостаток крепостей для учреждения операционного центра внутри земли, малое народонаселение, рассеянное на большом пространстве, и вообще страна бесплодная, без больших городов и селений, не представляющая возможности продовольствовать войско местными средствами, — все это противопоставляло чрезвычайные трудности к скорому и успешному окончанию войны. Почти на каждом переходе надлежало брать приступом крепкие позиции, наподобие природных крепостей, не надеясь других последствий, как возможности подвинуться далее в пустыню, и, удаляясь от своих запасов, терпеть еще большую нужду.

В самую решительную эпоху граф Н.М.Каменский выслан был со своим корпусом как представитель русского воинства; он должен был вытеснить шведское войско из самых неприступных мест, из сердца Финляндии, и принудить его отказаться от дальнейших покушений к обратному завоеванию сей страны.

Шведских регулярных войск в это время было на твердой земле Финляндии около 18 000 человек, и при них 40 орудий. Из сего числа 4000 человек под начальством полковника Сандельса находились в Тайволе против генерала Тучкова 1-го; 4000 человек под начальством генерала Де-бельна расположены были в Христиненштадте против Або. 10 000 лучших войск под начальством фельдмаршала Клингспора и помощника его, генерала Адлеркрейца, расположены были в окрестностях Лаппо-Кирки, т.е. на дороге в Вазу, из средины Финляндии, от Куопио и Тавастгуса. Всего с вооруженными поселянами, из коих саволакские и карельские стрелки почитались лучше регулярных солдат, было до 30 000 человек.

Превосходство в числе не давало нам существенного преимущества над неприятелем, потому что большая часть наших войск должна была сторожить берега от высадок, в тылу операционной линии, и занимать провинции, волновавшиеся при каждом нашем отступлении. Действующие силы были равные. Графу Каменскому поручено было только с 10 000 человек пехоты, 1200 кавалерии и 38-ю орудиями действовать против фельдмаршала Клингспора, опрокинуть его до самой Лапландии, и очистить Финляндию. Клингс-пор имел на своей стороне все преимущества генерала, защищающего свое отечество. Все жители держали его сторону, укрепляли в тылу его позиции, доставляли подводы и продовольствие, и старались, по возможности, вредить нам. Русскому генералу, действовавшему наступательно, не на что было надеяться, как только на мужество своих войск и на свой собственный гений. Шведы и финны при этом последнем усилии дрались, как герои, в неприступных своих местоположениях. Граф Каменский с равными силами победил героев и преодолел самую природу!

Граф Каменский одобрил постановление совета, созванного генералом Раевским, как выше сказано, и, следуя ему, решился отступить к Тавастгусу, чтобы сосредоточить свои подкрепления и приблизиться к центру продовольствия. Корпус отступил двумя колоннами, и достигнул до Кумялакса и Кумоиса, не быв преследуем неприятелем. Граф Каменский, чтоб скрыть от неприятеля настоящие свои намерения и свое положение и выиграть время для собрания своих подкреплений, отделил от себя три небольших отряда для наступательных движений на двух своих флангах. Полковник Властов действовал по дороге к Сариярви на правой стороне главного шведского корпуса; полковник Сабанеев — на левой, близ Оривеси, а Эрик-сон около Этсери. 2-го августа граф Каменский уже был в состоянии двинуться вперед с главным отрядом, и 5-го числа он занял позицию при Ивескиле. Отсюда начинаются наступательные действия корпуса графа Каменского. Тогда отряд полковника Властова составлял авангард всего корпуса. Этот отряд, состоявший из 7-ми батальонов пехоты, 2-х эскадронов кавалерии, партии казаков и 7-ми орудий[130], подвигаясь вперед и прошед Сариярви, был встречен отрядом шведских войск из 2000 пехоты с 8-ю орудиями под начальством полковника Фияндта в крепкой позиции при Карстуле. Это авангардное дело заслуживает того, чтоб сказать о нем подробнее; оно имело большое влияние на тогдашние военные обстоятельства.

Местоположение, занимаемое шведами, было следующее: озеро Пее, или Пее-ярви, образует несколько заливов. Между главным разливом вод и одним из этих заливов находится узкий перешеек. Здесь лежит селение Кальмари, через которое идет большая Линдулакская дорога мимо кирки Карстула. На проливе, соединяющем залив с главным озером, находится мост. Шведский отряд расположен был за сим мостом поперек пролива, примыкая флангами к заливу и большому озеру. На обоих флангах неприятельских были возвышения, на которых устроены были батареи. Кроме того, целая линия и левый фланг у залива, кроме батарей, прикрыты были шанцами. Шведская позиция уподоблялась крепости.

Пикет неприятельский встретил русский авангард у самого входа в перешеек, где поделаны были засеки. 24-й Егерский полк под начальством подполковника Сомова вытеснил шведов до деревни Кальмари, где они, засев в домах и за заборами, мужественно защищались, получив подкрепление от главного своего отряда. Между тем как в этом месте продолжалось сражение, полковник Властов, осмотрев позицию неприятеля, сделал свои распоряжения, приносящие большую честь его глазомеру и военным соображениям. Он отрядил из первого пункта вступления в перешеек (деревни Сюстямяки) майора Римана (Севского мушкетерского полка) с шестью ротами сего полка и двумя ротами Низовского в обход главной неприятельской позиции, малой дорогой по ту сторону залива, мимо левого неприятельского фланга. Командира Севского полка, подполковника Лукова, послал с двумя батальонами Белозерского полка (состоявшими под начальством майора Алексеева и капитана Макарова) и двумя орудиями про-тиву левого неприятельского фланга, где залив был столь узок, что через него можно было перестреливаться. Сам полковник Пластов с остальным отрядом двинулся прямо на главную позицию, вытеснил шведов из деревни Кальмари и, преследуя, опрокинул за мост, который тотчас был зажжен неприятелем. Очистив поле по сю сторону главной шведской позиции, полковник Властов с большим искусством воспользовался выгодным своим местоположением, и устроил тотчас батарею из пяти орудий на возвышении (противу правого неприятельского фланга), командовавшем неприятельскою позицией. Канонада и перестрелка продолжались без умолку на всей неприятельской линии, но успех был еще сомнителен. Шведы имели большое преимущество перед нашими, сражаясь в шанцах, тогда как наши действовали в открытом поле.

Подполковник Луков, обойдя озеро, встретил неприятельских стрелков во сю сторону залива в засеках. Их вытеснили оттуда, а прогнали в шанцы, в брод через пролив. Стремление наше в этом месте было удержано маскированной неприятельской батареею.

Между тем как огонь продолжался на всей линии и на самом близком расстоянии, полковник Фиядт известился от своего пикета, поставленного в тылу, при переправе через малую речку, что наш отряд (майора Римана), посланный из деревни Сюстямяки, стремится в тыл шведского корпуса, вскоре займет Линдулакскую дорогу, и таким образом отрежет ретираду. Приведенный в смущение этой вестью, и не будучи в состоянии отразить жестокого нападения наших с фронта и с левого фланга, полковник Фи-яндт вознамерился отступить в порядке к другой позиции.

Лишь только с другой стороны приметили первые приготовления шведов к отступлению, вдруг на всей нашей линии раздался радостный вопль: «Ура! Вперед!» Картечи и пули посыпались из шведских шанцев и батарей; но русские воины, презирая явную смерть, бросились на горящий мост и вброд, достигли бегом до неприятельских шанцев, устремились на них со штыками, и принудили шведов к бегству. Подполковник Сомов и капитаны Гаев и Никифоров 24-го Егерского, капитан Шиддовский и штабс-капитан Колин Севского пехотного полков были впереди и подавали собою пример мужества и решительности. Белозерский полк, находившийся на левом неприятельском фланге, не хотел оставаться равнодушным зрителем столь блистательного подвига своих товарищей. Капитан Макаров бросился в то же время со стрелками вброд через залив, взбежал на шанцы, и штыками выгнал оттуда шведов. Майор Алексеев поспешил к нему на, помощь, и овладел батареями. Шведская позиция, заранее укрепленная и почитаемая непреодолимой, была взята в одно мгновение приступом. Храбрые шведы должны были уступить почти невероятному мужеству русских. Майор Ридигер с эскадроном Гродненских гусар и подполковник Притвиц с Финляндским драгунским бросились вброд, через пролив, и довершили поражение изумленного неприятеля.

Отчаяние воспламенило шведов; они собрались за небольшою речкой, пересекающей дорогу, и, имея непроходимые болота на флангах, вознамерились в этом месте удержать быстрый натиск русских, и заставить их кончить сражение. Наши стрелки и кавалерия опрометью бросились на неприятеля и, не дав ему опомниться, вытеснили из этого выгодного местоположения. Шведы снова отступили, будучи преследуемы нашими стрелками и кавалерией.

Между деревней Метенен и мызой Олькар находится озеро Уйтонское, или, лучше сказать, большой разлив реки, выходящей из Пее-ярви. На реке при самом разливе лежит длинный мост, называемый Уйтонским. Здесь также заранее приготовлены были шанцы и батареи для шведов по ту сторону реки. Наши встречены были картечными и ружейными выстрелами. Шведы приготовились к сильной обороне. Тот же самый, 24-й Егерский полк и те же две роты Севского полка, которые взяли приступом позицию, бросаются стремглав с примкнутыми штыками на Уйтонс-кий мост, летят прямо на шанцы, и рукопашным боем оканчивают сражение. Мужество шведов поколебалось: они обратились в бегство и рассыпались. Ночь и усталость наших войск спасли их от совершенного истребления. Полковник Властов приказал авангарду нашему остановиться на мызе Олькар, а сам с главным отрядом расположился в деревне Метенен. Войско требовало отдохновения. Русские сражались беспрерывно в продолжение 16-ти часов; они должны были брать с боем каждый шаг на расстоянии 18-ти верст и вытеснять неприятеля из пяти укрепленных позиций, в которых он останавливался, защищаясь с необыкновенным упорством. Блистательная победа увенчала неимоверные труды и усилия наших. Беспорядок водворился в шведском отряде: солдаты разбрелись по лесам, и полковник Фияндт, отступив к Линдулаксу, едва мог собрать третью часть своего отряда[131].

Сражение при Карстуле названо было офицерским делом. Необыкновенное соревнование одушевляло всех офицеров отряда полковника Властова. Они наперерыв друг перед другом бросались в величайшие опасности, и собою подавали пример подчиненным. Император Александр щедро наградил офицеров этого отряда.

На левом фланге графа Каменского дела приняли весьма неблагоприятный оборот. Полковник Эриксон, вытеснив шведский авангард из Алаво и соединившись с полковником Сабанеевым, вознамерился держаться в этом месте до дальнейших последствий. Но шведы воспользовались отдалением Эриксона от главного корпуса и слабостью его отряда, и генерал Адлеркрейц ударил на него с превышающими силами 5-го августа, в час по полудни. Сражение было кровопролитное и упорное. Русские не уступали ни превышающему числу, ни сильному и беспрерывному натиску шведов. Оба начальника соединенных отрядов, полковники Эриксон и Сабанеев, были ранены, но для поддержания мужества в своих подчиненных не оставляли поля сражения, и находились во весь день в рядах под выстрелами. Все усилия шведов, чтобы привести в беспорядок и обратить в бегство русских, не имели успеха: ни картечные выстрелы, ни нападения на всю линию с примкнутыми штыками не могли расстроить русской дисциплины. Наши ряды были неподвижены, как железная стена. Сражение продолжалось до 7 часов вечера. Полковник Эриксон, опасаясь быть окруженным и отрезанным целым корпусом фельдмаршала Клингспора, решился отступить к графу Каменскому. Но генерал Адлеркрейц уже отрезал ему дорогу вправо на Тейс, обойдя лесом наш фланг. Полковник Эриксон обратился на дорогу к Таммерфорсу и, перейдя через рукав озера Руовеси, сжег мост и деревню Херанен для удержания стремления неприятеля. Эрикосн не мог воспользоваться прикрытием озер. Шведы имели в своем распоряжении лодки жителей, переправили отряд через Тулиоки, и принудили Эриксона продолжать свое отступление[132]. Невзирая на разбитие отряда полковника Фияндта при Карстуле шведские дела находились теперь в самом выгодном состоянии. Перед фельдмаршалом Клингспором открыт был путь не только до Таммерфорса, но даже до Та-вастгуса. Правое крыло Клингспора прикрыто было отрядами генералов Дебельна, Фегезака и полковника Гилен-бегеля. Двинувшись вперед, он мог заставить графа Каменского отступить, единственно из опасения быть отрезанным от своих сообщений; а отступление графа Каменского, предавая во власть неприятеля обширное пространство хлебородной провинции в самое время жатвы, доставило бы средство Клингспору запастись продовольствием для своего войска, лишить русских всех средств, и даже истребить наши запасы в Таммерфорсе и Тавастгусе. Между тем шведский король Густав угрожал высадкой в окрестностях Або и Христиненштадта, что лишало возможности наши береговые войска приступить к каким-либо движениям внутри страны. Вооружение поселян в Карелии сделалось бы тогда весьма важным, и полковник Сандельс (стоявший в Тайволе против генерала Тучкова, находившегося в Куопио) при наступательном действии Клингспора, получил бы большие выгоды в своей неприступной позиции. Преимущество, одержанное генералом Фегезаком на правом фланге Клингспора при Лаппо-Кирке над отрядом полковников Бибикова и Ансельма-де-Жибори, обеспечивало Клингспора с самой опасной для него стороны. Казалось, что все ему благоприятствовало, и если б он немедленно воспользовался своих положением и удержал русских до осени за чертой, идущей от Або, через Тавастгус до Куопио, то занятие Финляндии русскими не воспоследовало бы в этом году. Неизвестно, какой оборот взяла бы европейская политика через год, и участь Финляндии могла бы решиться иначе. Все зависело от действий графа Каменского: он своей решительностью рассек этот Гордиев узел, и расстроил все ученые соображения шведских генералов.

Когда Клингспор с нетерпеньем ожидал известия об отступлении графа Каменского из Ивескиля, вдруг пришла к нему весть, что граф Каменский поспешно двинулся вперед. Оставив полковника Властова преследовать Фиянтда, граф Каменский при первом известии об отступлении Эриксона от Алаво, почувствовал критическое свое положение, и вознамерился уничтожить в самом начале выгоды, полученные неприятелем. Надеясь на мужество русских, он решился немедленно напасть на шведов открытой силой, твердостью и настойчивостью переманить военное счастье на свою сторону.

Быстро устремился граф Каменский к Алаво, и 8-го августа встретил шведский авангард при Этсари[133].

Русские с нетерпением ожидали встречи с неприятелем; после жаркого дела шведский авангард был разбит и опрокинут.

Здесь случилось происшествие, которое стоит того, чтобы упомянуть о нем, потому что оно произвело сильное впечатление на шведов.

Майор Гласков с двумя ротами 23-го Егерского полка, отступая на Ивескиль после занятия Алаво шведами, был остановлен неприятелем, имевшим два орудия, при Этсари. Не будучи в состоянии противиться превышающей силе, он, однако ж, продолжал отступать. На пути присоединилась к нему партия рекрутов; весь отряд его состоял из 269-ти человек. Для отдохновения утружденных походом солдат майор Гласков остановился в одном выгодном для зашиты местоположении. Вдруг неприятельская пехота в 300 человек появилась в тылу на большой дороге, а другая, столь же сильная колонна обходила его лесом. Шведы кричали, чтоб русские положили оружие и просили пощады. Майор Гласков, разделив свой отряд на две части, вместо ответа на приглашение к сдаче бросился на неприятеля в штыки, пробился рукопашным боем через его ряды и, пробежав сто сажень, остановился, собрал людей, построил во фронт, и начал отступать в порядке, отстреливаясь. Толпа вооруженных крестьян также заступила ему дорогу; он разогнал ее и, преодолев все усилия неприятеля, хотевшего взять его в плен, соединился с графом Каменским. Сами неприятели отдали справедливость чудесной храбрости горсти русских! На каждого нашего солдата приходилось по четыре шведа, и невзирая на это они, даже окружив наших, не могли взять их в плен!

Граф Каменский быстрым своим движением изумил шведов, и принудил Клингспора сосредоточить рассеянные свои силы. Фельдмаршал Клингспор избрал крепкую, или, лучше сказать, неприступную, позицию при Курта-не, из которой он мог иметь свободное сообщение с правым своим флангом и с отрядом полковника Фияндта. Лишь только граф Каменский двинулся вперед, то все русские отряды, рассеянные на большом пространстве, пришли в движение, сосредоточиваясь по направлению к Алаво. Генерал-майор Ушаков, с отрядом своим[134] находясь на левом фланге, следовал вперед на Кухаиоки; Властов находился в Линдулаксе. Отряд полковника Эриксона шел к Алаво, куда граф Каменский вступил 14-го августа, пере-шед в семь дней 290 верст. Шведы едва верили появлению Каменского!

Граф Клингспор должен был почувствовать свою ошибку в том, что он упустил случай истребить малочисленный корпус генерала Раевского, и после того отряд Эриксона при Алаво. Мужественное сопротивление наших войск и искусное отступление в самых неблагоприятных обстоятельствах лишили шведов тех выгод, которые, кажется, представляла им сама судьба. Теперь наступала решительная минута: от успеха действий Каменского зависела участь целой кампании. Фельдмаршал Клингспор надеялся, что он, с равными силами, если не разобьет Каменского, то, по крайней мере, при выгодах своего местоположения, успеет отразить его нападение, и ослабив его потерями, неразлучными с атакой укрепленных постов, принудить к отступлению. Не только шведское войско, но и жители Финляндии разделяли надежду Клингспора. Они предсказывали, что граф Каменский поспешает на погибель[135].

В Алаво граф Каменский остановился, чтоб собрать все отдельные отряды и подкрепления, заготовить продовольствие на несколько дней вперед, и дать своим солдатам отдохнуть и приготовиться к новым трудам. 17-го августа он возобновил наступательные действия[136].

Авангардом, состоявшим из трех батальонов пехоты[137], с достаточным числом кавалерии командовал Гродненского гусарского полка полковник Кульев. За ним следовал отряд Эриксона[138], после того шел под начальством генерал-майора Демидова главный отряд, при котором находился и сам граф Каменский. Дорога от Сарвика к Куртане идет по правой стороне реки. Генерал-майор Козачковский отряжен был с Калужским мушкетерским полком и нашим эскадроном на левый берег реки. Голова колонны его шла наравне с авангардом, и он должен был угрожать флангу и тылу неприятеля.

Шведы удержали наш авангард при переправе через реку у Сарвика. Мост был сожжен. Перестрелка продолжалась целый день, но наконец неприятель был сбит и опрокинут. Переправа осталась в наших руках.

19-го августа авангард наш достигнул до Каухаламби, где неприятель снова остановился в укрепленной позиции, и двумя орудиями очищал большую дорогу. Егеря наши бросились со штыками вперед, а Гродненского гусарского полка ротмистр Гротгус и лейб-гвардии Конного полка штабс-ротмистр князь Кудашев устремились с кавалерией на шанцы, овладели ими, и обратили в бегство неприятеля. Шведы жгли все мосты по дороге, но наша пехота с такой скоростью починивала их, что артиллерия не отставала от пехоты, которая почти от Каухаламби до Куртане бегом преследовала неприятеля, останавливаясь только при починке мостов и при перестрелке. Неприятель тшетно покушался удержать стремление нашего авангарда при деревне Мяснея, где за небольшой речкой заблаговременно приготовлены были шанцы за сожженным мостом. Здесь держались шведы довольно долго; наконец наша кавалерия и пехота бросились вброд через реку, и угрожая неприятелю напасать на него с тыла, принудили его оставить свою позицию. Авангард наш преследовал неприятеля штыками и беспрестанно перестреливался до самой Куртанес-кой позиции. Здесь опять завязалось жестокое сражение. Неприятель снова был опрокинут, и наша пехота, гоня перед собою неприятельских стрелков, взбежала вместе с ними на мост длиной во сто сажень, защищаемый батареями. Сильная канонада и наступившая ночь удержали быстрый наш натиск, и принудили авангард остановиться. Шведы тотчас зажгли мост. Успехами этого дня обязаны полковнику Кульневу. — Здесь, кстати, почитаю сказать несколько слов об этом герое, прославившемся в Финляндии и падшем со славой в Отечественную войну 1812 года.

Кульнев был правой рукой и глазом графа Каменского в Финляндскую войну. Кульнев совершенно понимал виды своего начальника, и исполнял его предначертания с суворовскою быстротою. В преследовании неприятеля Кульнев был неутомим: он беспрестанно был на коне, впереди с пехотными стрелками, первый в кавалерийских атаках. Он первый поднимал свой отряд, и последний предавался отдохновению. Кульнев припоминал собой суровых воинов древней Спарты и времен Святославовых. Он не любил квартир: ненастные дни и бурные ночи проводил всегда на биваках, возле огня, окруженный солдатами. Бурка составляла все его прикрытие от непогод. Он был высокого роста, сухощав и несколько сутуловат. Имел черные волосы, лицо бледное и смуглое. Большие черные глаза и орлиный нос составляли отличительные черты его физиономии. Длинные усы и бакенбарды висели на опушке его черного доломана с черными шнурами. Голова его покрыта была почти всегда, а особенно в сражении, красным шерстяным колпаком по обычаю финских поселян. Он не носил фуражки и редко надевал гусарский кивер. Исподнее платье его было широкое казацкое. В руках у него всегда была казацкая нагайка, служившая ему вместо оружия. Кульнев был обожаем солдатами, невзирая на строгость, с которой он наказывал отступление от военной дисциплины. Он жил с солдатами, питался одной с ними пищей, и разделял с ними все труды и опасности. Несколько раз в ночь он садился на коня, и объезжал все посты, приближаясь всегда к неприятельским часовым. Оплошный не оставался без наказания, и немедленно бывал схвачен, часто самим Кульневым. Целая шведская армия знала его; он первый извещал ее о начатии военных действий, и появление его на шведских передовых постах было сигналом к битве.

Но обратимся к военным действиям.

Большая дорога из Таммерфорса в Вазу идет по правому берегу озера Куртане, мимо кирки того же названия. В трех верстах за киркой протекает река, выходящая из озера Нисаламби, лежащего в версте от озера Куртане. По обеим сторонам реки и вокруг озера Нисаламби простираются болота, идущие за Нисаламби на две с половиной версты. В середине болота протекает небольшая река, впадающая в Нисаламби. Кругом болота большой лес, примыкающий с обеих сторон к озеру Куртане. Под лесом за рекой возле селения Руона простираются поля и возвышения. На реке, которой озеро Нисаламби вливается в озеро Куртане, построен мост длиною во сто сажень, называемый Руонским.

Вот местоположение, на котором подвизались два храбрых воинства.

Шведы расположены были между озером Куртане и Линдулакской дорогой, между селениями Руона и Такала, вдоль болота, простирающегося за реками и за озером Нисаламби. Позиция их составляла тупой угол, коего оконечность была в селении Переля, против озера Нисаламби, и разделялась таким образом на две части. Первая часть позиции (или правый фланг) была неприступна, примыкая вправо к озеру Куртане и находясь за широким болотом, рекой и озером Нисаламби. На возвышениях за рекой устроены были три сильные шведские батареи: одна — перед селением Руоне, другая — под лесом, а третья — против самого моста Роунского. Вторая часть позиции {или фронт с левым флангом) тянулась вдоль болота за речкой, от озера Нисаламби до селения Такала, и прикрыта была на всем протяжении своем шанцами и засеками, между которыми устроены были на возвышениях батареи, одна впереди селения Переля, другая между этим селением и Такалой, третья впереди этого последнего селения, четвертая правее за ними, против большой Линдулакской дороги. Все дорожки и малейшие тропинки завалены были засеками и оберегаемы стрелками. Кроме того, лес сам по себе был почти непроходим, наполнен камнями и густыми кустарниками. Шведы находились, как в крепости[139].

В военной истории трудно найти, чтоб войско занимало позицию, столь выгодную и неприступную, как Куртанеская.

Распоряжения графа Каменского при Куртане доказывают военный его гений, и должны сохраниться в истории как пример для военных людей. Зная, что Линдулакская дорога идет лесами, мимо неприступной позиции при мосте Руона, и проходит за левым флангом неприятеля близ деревни Такала, граф Каменский послал (из отряда полковника Властова) подполковника Лукова с Севским мушкетерским полком, полуэскадроном Гродненского гусарского полка и партией казаков, чтоб он, обойдя левый фланг, устремился в тыл неприятельский, к деревне Сальми. Генерал-майор Козачковский с Калужским мушкетерским полком и нашим командирским эскадроном следовал по левому берегу озера Куртане мимо правого неприятельского фланга, также по дороге к деревне Сальми в тыл неприятеля. В ночи с 19-го на 20-е августа граф Каменский велел устроить две батареи из восьми орудий против неприятельского фронта; пушки иначе нельзя было провозить на батареи, как под неприятельскими картечными выстрелами, и потому для сбережения людей выбрали для работы ночную пору. Батареями командовал майор Брек-линг. Против самой оконечности правого неприятельского фланга, на мысу, устроена была также батарея из двух 12-фунтовых орудий. Авангард полковника Кульнева, состоявший из 3-го Егерского и трех рот Петровского мушкетерского полка, поставлен был за батареями против фронта неприятельского. Все наши усилия устремлены были на левый неприятельский фланг. Отряд полковника Эриксона, состоявший из 23-го и 26-го Егерских полков и трех рот Азовского мушкетерского, и отряд генерала Янковича, состоявший из Белозерского, однако батальона Азовского и одного батальона Великолуцкого мушкетерского полков, отданы были под начальство генерала Раевского, которому генерал граф Каменский приказал обходить неприятельскую позицию и теснить левый его фланг. По невозможности провозить орудия лесом, тропинками и болотами разобраны были два орудия, которые несли на руках наши егеря; при них был артиллерии поручик Бендерский. Резерв наш состоял из Пермского мушкетерского полка и одного батальона Петровского мушкетерского полка. Он был под начальством генерала Демидова, и стоял на большой дороге за авангардом Кульнева.

Генерал Раевский отправился в 10 часов утра (20-го августа) в обход, как скоро известились, что подполковник Луков приблизился к деревне Сикила. в недальнем расстоянии от Такала. Ничто не может сравниться с трудностями, которые надлежало преодолеть генералу Раевскому на этом пути! Камни, стремнины, болота, топи и непроходимый лес замедляли шествие его отряда. Для перехода пяти верст надлежало употребить четыре часа времени! Наконец, когда генерал Раевский вышел на то место, с которого надлежало произвести нападение, граф Каменский велел открыть со всех наших батарей сильную канонаду во втором часу по полудни, и на правом нашем фланге тотчас завязалось сражение.

Генерал Раевский вышел на дорогу, с которой должно было вести атаку на левый неприятельский фланг, нашел ее заваленной засеками, и потому пошел вперед болотами с отрядом полковника Эриксона, присоединив к нему часть отряда генерала Янковича[140], которому велел оставаться в деревне Сипола по сю сторону озера Нисаламби. Открытое болото отделяло отряд генерала Раевского от неприятеля, и лишь только русские показались из опушки леса, пули и картечи посыпались градом, и принудили наших остановиться в лесу. Шведы, пользуясь первым изумлением наших войск, построились за шанцами в две колонны, и быстро устремились на отряд полковника Эриксона, переменив таким образом оборонительное положение в наступательное. Превосходство сил неприятеля и сжатое, невыгодное место, на котором наши не могли развернуть колонны, поставляли отряд полковника Эриксона в затруднительное положение. Одна отчаянная храбрость могла спасти русских. Нападение шведов было отражено штыками, и наши, опрокинув их, преследовали до самых укреплений, где сильный картечный огонь удержал наступающих. Полковнику Эриксон снова отступил в лес, и расположился по опушке.

Шведы, будучи безопасны от всякого покушения на своем правом фланге, перевели лесами почти все силы свои на левый фланг против генерала Раевского, и стали действовать наступательно. Подкрепив две прежние колонны свои третею, они снова устремились на отряд полковника Эриксона, выслав четвертую колонну для занятия селения Хероя лежащего перед деревней Спиола (на левом фланге полковника Эриксона), защищаемого отрядом 24-го Егерского полка. Это движение могло иметь решительные последствия, потому что, если бы шведы заняли деревню Хероя и потеснили полковника Эриксона, то он был бы отрезан от нашего левого фланга, и отряд его был бы истреблен превосходным числом неприятеля. Положение генерала Раевского было отчаянное. Он приказал генералу Янковичу отрядить один батальон Белозерского полка к защите деревни Хероя, для обеспечения левого фланга полковника Эриксона, который должен был выдерживать до самой крайности натиск шведов. Между тем генерал Раевский послал к генералу графу Каменскому просить помощи.

Шведы сражались с ожесточением и, желая воспользоваться своим превосходством сил, повели атаку с невероятною быстротою, чтоб расстроить наш правый фланг до прибытия подкрепления. От защиты деревни Хероя зависело весьма многое и, по счастью, батальон Белозерского и отряд 26-го Егерского полка не только успели удержать стремление неприятеля, но, бросившись в штыки во фланг, смяли его и опрокинули. Это удачное действие поддержало равновесие сражения.

Между тем граф Каменский, находившийся на нашем левом фланге, где наши батареи продолжали действовать без умолку, приметя, что с неприятельских батарей свозят несколько орудий и что движение войск производится по направлению на левый неприятельский фланг, выслал в подкрепление генерала Раевского два эскадрона кавалерии: эскадрон князя Манвелова, нашего полка, и эскадрон Гродненского гусарского полка майора Силина. Нашей кавалерии нельзя было иначе достигнуть своего назначения, как проскакав под самыми батареями неприятельскими. С наших батарей дано три залпа, и кавалерия по этому сигналу пустилась во всю конскую прыть. Шведы, думая, что наша конница намерена броситься на шанцы через болото, выслали целые толпы стрелков. Шведские батареи в то же время усиливали свое действие, но наша кавалерия под пулями и ядрами пролетела через опасное место и, к удивлению всех, без урона; убита одна уланская лошадь.

Вслед за этим пришло известие от генерала Раевского о его затруднительном положении. Граф Каменский отрядил из авангарда часть 3-го Егерского полка и пять рот Костромского, приказав по надобности подвигаться вправо и прочим полкам, пополняя авангард резервом, так что наконец у генерала Демидова в резерве остался только один батальон Пермского полка. Пока подкрепление подоспело, положение отряда генерала Раевского постепенно становилось опаснее. Отряд полковника Эриксона, упорно защищаясь, принужден был отступить к деревне Херое, а генерал Янкович, оставшийся с одним батальоном Белозерского полка в деревне Сипала, был атакован шведами с такой быстротой, что одна только отчаянная решительность — погибнуть на месте — спасла его! Удачное действие двух наших орудий (перенесенных на руках) под начальством поручика Бендерского удержало первый натиск шведов. Стрелки наши, пользуясь этим случаем, заняли неприятеля перестрелкой, пока не подоспело подкрепление, которое тотчас переменило вид сражения.

С восклицанием: «Ура! Вперед!» — бросились наши на шведов. Генерал Янкович и полковник Эриксон двинулись со своими отрядами прямо на неприятеля. Стрелки наши устремились вперед, бегом, перед колоннами, следовавшими скорым шагом с примкнутыми штыками и с барабанным боем. Вдруг вся равнина покрылась отступающими шведами, которые скрылись в своих шанцах и за батареями, оставив поле сражения, усеянное телами убитых и раненых. Наступившая ночь и усталость обеих сторон прекратили сражение.

Генерал-майор Козачковский, отряженный на другой берег озера Куртане, также дрался целый день. Шведы сильно сопротивлялись, но генерал Козачковский успел выгнать их открытою силой из трех деревень. Наш эскадрон преследовал стрелков, лишь только из вытесняли из домов. Мы перекололи их множество[141].

Хотя шведы были гораздо сильнее отряда Козачковско-го, но открытое место, позволив действовать нашим уланам, послужило в нашу пользу, а шведы вовсе не имели кавалерии в этом месте. Шведский отряд был загнан в дремучий и болотистый лес, где он и остановился, а генерал Козачковский, заняв позицию в последней из деревень, Койпяла, послал разъезды до самой Сальмы, на оконечность озера Куртане, в тыл неприятельской позиции. Таким образом правое неприятельское крыло было обойдено.

Подполковник Луков, следуя по Линдулакской дороге с небольшим своим отрядом, выступил 20-го числа из Сикалы. Неприятельский отряд, бывший против него, отступая, пользовался каждым выгодным местоположением, чтоб задерживать отряд Лукова перестрелкой, жег мосты, и всячески замедлял его шествие. Подполковник Луков едва к ночи успел дойти до леса, занимаемого шведской армией, и остановился, не достигнув до неприятельской позиции однако ж, этим движением его левый фланг неприятеля угрожаем был обходом.

Русские сражались весь день, 19-го числа, и, кроме того, сделали большой переход. 20-го числа они также весь день были в движении, и выдержали самое кровопролитное сражение. Не было времени подумать ни о пище, ни об отдыхе. Оба полководца были в затруднительном положении. Граф Каменский по упорному сопротивлению шведов думал, что они станут защищать свою позицию до последней крайности. Усталость войск и отдаление отряда Козачковс-кого, которого почти невозможно было подкрепить, возбуждали в нем опасения. Превосходство шведов на всех пунктах было ощутительно; но граф Клингспор, удостоверившись, что ни шанцы, ни батареи, ни засеки, ни болота не могут удержать русских и отвратить их от наступательных действий, и опасаясь также быть обойденным отрядами генерала Козачковского и подполковника Лукова, вознамерился бросить укрепленную свою позицию при Руоно и Такале, и отступить к другому, заранее укрепленному местоположению при Сальми. Таким образом распоряжения графа Каменского столько же, как и храбрость наших войск, содействовали к отступлению графа Клинг-спора. В ночи когда наши обозы уже вытягивались на большую дорогу к Алаво, чтоб быть готовыми к отступлению в случае необходимости и когда граф Каменский, получая известия от разных отрядов, делал свои соображения к следующему дню, полковник Кульнев привез радостную весть, что огни на шведских биваках редеют и тухнут один за другим. Граф Каменский сделал немедленно распоряжение, чтоб на другой день возобновить нападение и начать преследование неприятеля.

21-го числа, на самом рассвете, неутомимый Кульнев переправил вброд через залив озера Куртане казаков и егерей, занял оставленные шведами укрепления, и начал строить мост, который искусством инженерного поручика Теша скоро был кончен. Авангард тотчас переправился, и разъезд наш открыл неприятеля в одной версте, на большой дороге к Сальми. Шесть рот 3-го Егерского полка под начальством майора Худинского устремились-на неприятеля, и тотчас начали перестрелку, а ротмистр Конной гвардии князь Кудашев (бывший волонтером при корпусе) с двумя ротами того же полка пошел лесом вправо, чтоб выйти на большую Линдулакскую дорогу и открыть отряд подполковника Лукова. В трех верстах от Руонского моста Лин-дулакская дорога выходит на большую Таммерфорскую. В углу соединения находится возвышение. Шведы, отступая медленно, остановились здесь, растянули цепи стрелков по обеим сторонам дороги, и поставили пушки на возвышениях.

К майору Худинскому послан был на подкрепление батальон Пермского полка и две роты Петровского. Прочие войска авангарда оставались между тем в брошенных неприятелем укреплениях. После упорного, хотя непродолжительного боя, неприятель был вытеснен из своей позиции, и отступил к Сальми. Отряд подполковника Лукова в то же время соединился с авангардом[142], который быстро преследовал неприятеля.

Шведы держались крепко в Сальми. Сражение продолжалось три часа, и сперва успех был сомнителен. Наконец полковник Кульнев решился на отчаянное предприятие. Он послал шесть рот 3-го Егерского полка, две роты Севского и две роты Пермского под начальством майора Худинского, в обход левого неприятельского фланга, а две роты 3-го Егерского и две роты Петровского мушкетерского с майором Кузминским отрядил для защиты нашего левого фланга. Сам Кульнев, устроив остальные войска в боевой порядок, остановился против центра неприятельской позиции. Лишь только майор Худинский достигнул до своего назначения и показался на левом фланге неприятеля, Кульнев дал знак к общей атаке. В то же время показался отряд генерала Козачковского по ту сторону озера, в тылу у неприятеля. Шведы производили жестокий ружейный и картечный огонь, но авангард наш, вышел из опушки леса, с криком: «Ура!» бросился в штыки на шанцы и батареи. Шведы едва успели увезти свои орудия. Защитники шанцев, не успевшие спастись бегством, были исколоты на месте, крепкая позиция взята, и наши гусары преследовали неприятеля на десять верст. Авангард остановился в Сальми.

Этим кончилось трехдневное упорное сражение, в котором два храбрых воинства почти в равном числе оспаривали друг у друга победу и славу. Шведы имели большое преимущество, защищаясь в неприступной позиции. Они едва верили этому событию! Сражение при Куртане, делающее столько же чести побежденным, как и победителям, достопамятно в военной истории России и Швеции!

Потеря с обеих сторон была значительная, судя по малочисленности войск. С нашей стороны убит один штаб-офицер, ранено 15 обер-офицеров[143], нижних чинов убито 128, ранено 648. без вести пропал 51 человек. Неприятель потерял убитыми 1500 человек, в плен взято до полутораста рядовых и несколько офицеров.

Разбитый неприятель бросился к морскому берегу для соединения с находившимися в разных местах отрядами и для спасения своих запасных магазинов. Граф Клингспор пошел на Лилькиро к Вазе, а часть его корпуса под начальством генерала Грипенберга взяла направление через Нидергерми к Нюкарлеби. Граф Каменский пошел сам вслед за корпусом графа Клингспора, а генерала Козачковского с Калужским мушкетерским, 26-м Егерским полками, батальоном Азовского мушкетерского, нашим эскадроном и двумя орудиями послал на Нидергерми, приказав ему занять в этом месте переправу через реку. Полковнику Властову велел следовать от Линдулакса к Гамлекарлеби, и стараться быть в сообщении с генералом Ко-зачковским. Граф Каменский надеялся, что, действуя в тылу неприятеля обходными отрядами Козачковского и Пластова, принудит его к отступлению без боя от Нюкарлеби.

Я уже сказал, что во время ретирады графа Клингспора жители под надзором шведских инженерных офицеров, заблаговременно укрепляли позиции в тылу шведского войска, и оно всегда останавливалось в безопасности от нечаянного нападения, отдыхало спокойно, и находило на месте продовольствие. Кроме того, те же крестьяне подвозили заранее фураж и провиант, истребляли мосты, делали засеки на дороге, и все это избавляло солдат от лишних трудов, давало большое преимущество шведам перед нами, и не только затрудняло графа Каменского в движениях, но и подвергало войско большой потере людей при штурмова-нии укрепленных шанцами и засеками позиций. Для лишения шведов этих преимуществ граф Каменский составил особый план войны, а именно, вознамерился действовать обходами, назначив для этого отряд генерал-майора Козачковского. Этот слабый отряд состоял до занятия нами Гамлекарлеби из Калужского мушкетерского (которого генерал Козачковский был шефом), имевшего 806 человек фронтовых под ружьем, 26-го Егерского полка в 602 человека фронтовых, одного батальона Азовского мушкетерского полка в 300 человек и нашего эскадрона, в котором было не более 75-ти человек улан. Наш отряд претерпевал гораздо более трудностей, нежели прочее войско, потому что мы беспрестанно должны были идти проселочными дорогами или тропинками, и соблюдать величайшую осторожность, как передовой пост авангарда. Но передовые посты сменяются для отдыха, а мы были бессменными! Этот план войны удался графу Каменскому, должно, однако, и то сказать, что он рисковал нашим отрядом, подвергая его опасности быть отрезанным и уничтоженным. Эта участь непременно бы постигла нас, если б шведы действовали смелее, решительнее и не следовали неотступно школьным правилам стратегии. Однажды отряд наш едва не подвергнулся разбитию.

Преследуя неприятеля, граф Каменский имел жаркое авангардное дело при Илистаро 29-го августа. На другой день присоединился к графу Каменскому отряд генерала Ушакова, бывший в Кухаиоках. Неприятель не останавливался в укрепленной заранее позиции при Лилькиро, где соединились с ним разные рассеянные отряды. Батареи и шанцы были брошены без боя. Здесь граф Каменский узнал, что часть неприятеля пошла к Вазе для спасения своих госпиталей и магазинов, а главный корпус взял направление к северу вдоль морского берега, по дороге к Нюкар-леби. Граф Каменский послал немедленно генералов Раевского и Янковича к Вазе для завладения сим городом, а сам устремился за неприятелем, и 1-го сентября расположился в виду его позиции при Оровайсе.

Между тем генерал Козачковский, идя боковой дорогой на Кюкарлеби, встретил у кирки Нидергерми (верстах в 35-ти от Нюкарлеби) шведский отряд генерала Грипен-берга в укрепленной позиции за рекой. У Козачковского всего было под ружьем 1782 человека, а у Гриненберга регулярного войска было 2000 человек и столько же отличных стрелков из жителей Саволакса и Карелии. Атаковать шведскую позицию с фронта было невозможно, и потому Козачковский вознамерился действовать по примеру своего начальника, и послал в обход левого неприятельского фланг подполковника 2-го Егерского полка Карпенкова (командовавшего 26-м Егерским полком) со стрелками Азовского и Калужского полков и одним батальоном 26-го Егерского полка, а наш эскадрон с ротой пехоты выслал на правый неприятельский фланг для ложной атаки. Удивительно, как генерал Грипенберг не разбил в пух наши обходные отряды и не принудил Козачковского к отступлению при первой встрече! Мы фланкировали на правом фланге с неприятельскими стрелками, делая вид, что намерены дебордировать их фланг, и когда их стрелки усиливали ружейный огонь, мы скакали к лесу, где стояла рота нашей пехоты. Шведы останавливались от выстрелов нашей пехоты, не зная ее силы, а мы снова начинали гарцевать врассыпную, всегда заступая им во фланг. Между тем и Карпенков завязал на левом фланге перестрелку. Это устрашило шведского генерала, и он начал отступать. Мы преследовали шведов, но они два раза дали нам сильный отпор, и даже принудили отступить до Нидергерми, где мы провели ночь. На другое утро мы снова пошли вперед по дороге к Нюкарлеби.

В нескольких верстах от этого города с правой стороны дороги протекает река в крутых берегах, а с другой стороны находятся возвышения, покрытые лесом. Тут остановился генерал Грипенберг. Генерал Козачковский завязал сражение. Стрелки наши вогнали шведов в лес, и весь отряд двинулся вперед, но это была только уловка (стратагема) со стороны шведов. Они имели с собой фальконеты (маленькие пушки, переносимые на руках), и расположили их на холме, покрытом лесом, между каменьями. Картечи и сильный ружейный огонь из-за камней принудил наших стрелков отступить, и высланные на подкрепление им два батальона пехоты также не могли устоять. Когда стрелки наши, отступая, стали выходить на лощину, а шведы шли за ними с криком «Ура!», провожая выстрелами отступающих, Козачковский выдвинул две свои пушки на большую дорогу, и поставил наш эскадрон для прикрытия орудий, рядом с пушками шагах в двухстах от крутого холма, заросшего густым лесом, с тем чтобы мы пустились в атаку, когда шведские стрелки выйдут на лощину. Генерал Козачковский был храбрый воин и старый служака, но он никогда не командовал конницей, и не умел употреблять ее в дело. Наш ротмистр объяснил ему, что в этой узкой лощине нет места для атаки, и что мы напрасно, без всякой пользы подвергаем опасности людей и лошадей, потому что шведские стрелки стреляют в нас из леса с высоты, как в мишень, и мы стоим перед ними, не имея возможности защищаться. Но Козачковский не убедился этим справедливым замечанием, и мы оставались под сильным ружейным огнем, пока не начало смеркаться, и пока наши стрелки не собрались. Тогда мы отступили и остановились на половине дороги к Нидергерми. Генерал Грипенберг не преследовал нас, но если бы он послал часть своего войска в обход, другим берегом реки, чтоб отрезать нас от Нидергерми, а сам напал на нас ночью, то Бог знает, чем бы кончилось! У нас уже недоставало патронов, а ретироваться нам было некуда. Но Грипенберг доволен был и тем, что отбил нас от Нюкарлеби, потому что, если б мы взяли его, то армия графа Клингспора приведена была бы в самое опасное положение. За тем и высланы мы были графом Каменским.

Предположения графа Каменского не сбылись. Однако же он не хотел предпринять обратного похода на Каухава, чтоб оттуда устремиться к Нюкарлеби, и потому решился напасть немедленно на неприятеля, и открытым боем заставить его очистить приморские провинции. Крайность заставляла шведов держаться при Оровайсе до последней капли крови, ибо полковник Фияндт, уходя перед отрядом Властова, сжег мост при Химанго, и тем лишил фельдмаршала Клингспора средств к безопасному отступлению на Гамлекарлеби.

1-го сентября, авангард[144] наш под начальством полковника Кульнева, ночевал в виду неприятельских постов в 5-ти верстах от Оровайса. Подкрепление[145], под начальством генерала Демидова находилось в четырех верстах от авангард, а граф Каменский, с отрядом[146] генерала Ушакова остановился в Веро. В целом корпусе графа Каменского не было более 6000 человек под ружьем. Шведский фельдмаршал Клингспор имел 7000 отборных воинов и более 3000 вооруженных поселян. Шведскими полками командовал генерал Фегезак, а финскими и крестьянами — Адлерк-рейц[147].

Я уже сказал выше, что не числом войск должно определять важность сражений, но мужеством и следствием победы. В таком отношении сражение при Оровайсе должно быть причтено к знаменитейшим подвигам русского оружия в XIX столетии. Читатель увидит отчаянную храбрость обеих сторон и последствия сего кровопролитного сражения.

Между селениями Оровайсом и Карват, Ботнический залив образует небольшую губу, довольно протяженную внутрь земли острым своим концом. Вдоль морского берета пролегает большая дорога из Вазы в Нюкарлеби, и поворачивает влево в конце губы. На этом-то повороте была укрепленная шведская позиция. В море впадает в этом месте небольшая речка, протекающая через болота. Вдоль болот от моря далее внутрь земли, по лесам тянутся возвышения и каменные утесы, перед которыми растет на болотах мелкий кустарник. Кирка Оровайси лежит за позицией, также на возвышении. Шведы примыкали своим правым крылом к утесистому берегу моря, где имели несколько канонирских лодок. На горе, в центре позиции, на большой дороге устроены были их батареи. Отсюда тянулись шанцы по полям и лугам до возвышений и утесов, прикрывающих левый фланг, оканчивающийся в непроходимом лесу, заваленном засеками. Первая.черта позиции была выше упомянутая речка и болота, а кроме того, в разных местах были засеки, оберегаемые стрелками. Нельзя было приблизиться к позиции иначе, как под картечными выстрелами, в разных направлениях очищавшими ровное и незакрытое место, через которое надлежало проходить. Перед этой главной позицией была другая, также укрепленная, возле небольшого озера, из которого вытекает другая речка, также впадаюшая в море. За мостом находится мельница, за которой устроена была батарея, а вдоль реки поделаны засеки. В этом месте завязалось сражение, в двух верстах от кирки Оровайси.

Шведские посты были сначала сбиты, и отступили к мосту. Стрелки наши растянулись правым флангом за озеро, а левым примкнули к морю, и намеревались обойти озеро. Но в самое это время, батальон 3-го Егерского полка, бывший на левом фланге (к морю), был атакован превосходным числом неприятеля, и принужден податься назад, Кульнев подкрепил его батальоном Севского полка, под начальством храброго майора Римана, которой после жестокого боя едва успел остановить сильный натиск неприятеля. Подполковник Луков подоспел на помощь с остальным батальоном Севского полка, и в то же время Кульнев выдвинул на дорогу 12-фунтовое орудие при поручике Бендерском. Несколько часов сряду храбрый поручик Бендерский[148] действовал из своего орудия с величайшим успехом под ружейными неприятельскими выстрелами, и тем удерживал натиск шведов. Наконец, почти все его артиллеристы были перебиты, и не оставалось ни одной лошади. Он был сменен другим офицером и орудием того же калибра. Шведов потеснили за мост. Но в это время на нашем левом фланге сделана высадка из канонирских лодок; помощь, пришедшая из главной шведской позиции, дала перевести шведам на целой боевой линии, и они с ужасным криком бросились в штыки, и стали обходить наш правый фланг. Авангард наш принужден был к отступлению, но прибытие отряда генерала Демидова снова удержало его, а Петровский и Пермский полки подкрепили наши фланги. Неприятель остановился и потом стал отступать. Тогда артиллерии штабс-капитана Башмакова, выдвинув четыре орудия на дорогу, производил убийственный огонь, заставивший неприятеля уступить на нашем центре. Но в то же время шведы, оставя лучшие войска для наблюдения в центре, устремились с новыми силами на наши фланги, и когда они подались, ударили в штыки на ослабевший наш центр, и принудили к отступлению. Граф Каменский должен был ввести в дело все свои войска. Сражение на целой линии продолжалось беспрерывно, с величайшим ожесточением с обеих сторон, которые то отступали, то подавались вперед, то перестреливались, то действовали штыками. Артиллерия не умолкала, и кровопролитие было ужасное!

К вечеру наши войска, будучи принуждены сообразно местоположению сражаться врассыпную, устали до невероятности. Не стало даже патронов. Перестрелка с нашей стороны сделалась слабее, и мы с трудом удерживали нападения неприятеля. Тогда шведские генералы Адлеркрейц и Фегезак, наблюдавшие центр с отборными и свежими войсками, стремительно сошли с возвышений на большую дорогу, и стройными колоннами бросились в штыки на русских. Наши фланги, рассеянные в стрелках на обширном расстоянии, должны были поспешно отступать, чтоб не быть отрезанными от центра, подавшегося назад. Вся наша боевая линия обратилась в тыл, и шведы с радостными восклицаниями шли вперед, провозглашая победу, которая казалась несомненной. Гений графа Каменского и личное его мужество спасли честь русского оружия, и ис-торгнули победу из рук неприятеля!

В начале сражения граф Каменский послал приказание четырем батальонам Могилевского и Литовского полков (всего около 1500 человек) поспешить из Вазы к Оровайси. Подкрепление это прибыло в ту самую минуту, когда шведы шли с криком вперед, а наши отступали, слабо отстреливаясь и едва успевая собираться в колонны. Ужасная картина! Уже темнело; туман ложился на землю; мелькающий блеск от выстрелов показывал направление отступающих и нападающих; вопли вторили выстрелам; шведы кричали «Ура!», а наши скликались по полкам и батальонам. Граф Каменский находился в это время на большой дороге под выстрелами. Он был по обыкновению в сюртуке Архангелогородского полка, в фуражке, с нагайкой в руках. На лице его видны были гнев и негодование. Почти все адъютанты и офицеры, бывшие при нем на ординарцах, были разосланы. Адъютант его, штабс-капитан Арсений Андреевич Закревский[149], пролетев сквозь град пуль, возвратился к нему с правого фланга с печальным известием о повсеместном отступлении. Только батальон 25-го Егерского полка и две роты Литовского стояли твердой стеной у моста, и удерживали сильный натиск неприятеля на центр, который он хотел прорвать, чтоб воспрепятствовать соединению стрелков. За этим батальоном собрались Севский и Петровский полки.

Никто не догадывался о намерении графа Каменского, и все предполагали, что уже бой кончен. В это время появляются на дороге четыре резервных батальона Литовского и Могилевского полков. Нетерпеливо ожидал граф Каменский их прибытия, и лишь завидел, тотчас посмешил к ним, остановил, сошел с лошади и, обратись к солдатам, сказал: «Ребята, за мной! Наши товарищи устали; пойдем, выручим их, и покажем шведам, каковы русские! Вы знаете меня! Я не выйду отсюда жив, если мы не разобьем шведов впух. Не выдайте, ребята!» — «Рады стараться, ваше сиятельство! Рады умереть!» — «Ружья наперевес! — скомандовал граф. — За мной! С нами Бог! Вперед, ура!» — «Ура!» — раздалось в рядах; ударили в барабаны, и четыре батальона бросились бегом на неприятеля.

Ничто не может сравниться с удивлением шведов при этом неожиданном нападении; они воображали, что дело уже кончено, и победа одержана. Граф Каменский сам вел колонну в атаку, и наши солдаты, как отчаянные, бросились с примкнутыми штыками на отряды Адлеркрейца и Фегезака, уже овладевшими полем сражения. Настала резня, а не битва! Дрались врукопашную; на штыках. Голос графа Каменского возбуждал в наших новый жар к битве. «Ребята, не выдавай! Вперед! Коли!» — кричал граф Каменский, и наши солдаты бросались в ряды, и вырывали ружья у шведов. Между тем на всей линии нашей ударили в барабаны поход; раздалось «Ура! Вперед!» и все полки снова обратились на неприятеля. В пылу сражения граф Каменский, недовольный медленностью в исполнении его приказаний и возражениями, переменил всех начальников, правый фланг поручил полковнику князю Сибирскому, левый — полковнику Бистрому, центр — Кульневу. Набегу успели раздать солдатам патроны, в которых был совершенный недостаток. Снова завязалась сильная перестрелка, и в то же время граф Каменский со своими четырьмя батальонами успел сломить шведов, опрокинул их и обратил в бегство. Фланги неприятельские также обратились вспять. Шведы поспешили к главной своей позиции, и наши преследовали их в свою очередь с воплями, выстрелами и с барабанным боем, часто устремляясь бегом в штыки. Снова все наши полки вошли в дело, и тогда правый фланг поступил под начальство генерала Демидова, левы — под начальство генерала Ушакова, в центре был сам граф Каменский. Лишь только шведы вошли в свою позицию, тотчас загремели все их батареи, а из шанцев началась жестокая ружейная стрельба. Картечи, ядра, пули сыпалась, как снег на голову; кровопролитие возобновилось с новой силой. Граф Каменский не хотел довольствоваться нерешенной победой. Он послал немедленно наш правый фланг в обход левого неприятельского фланга. Через засеки, камни и непроходимый лес наши добрались до места назначения в 10 часов вечера, а между тем на всей линии дрались беспрерывно во мраке, потому что от густого тумана только по выстрелам знали, где неприятель. Лишь только граф Каменский получил известие, что наш обход уже на месте, тотчас дал сигнал к повсеместной атаке и наши, с криком «Ура!» бросились в штыки на неприятельские шанцы и батареи, и тотчас овладели ими. Храбрые, но изумленные этим неожиданным и отчаянным нападением русских шведы обратились в бегство в величайшем беспорядке. Их преследовали штыками две версты, за кирку Оро-вайси, где граф Каменский должен был остановиться, потому что от усталости солдаты наши едва двигались. Невзирая на это Кульнев с авангардом пошел вслед за неприятелем, который остановился за сожженным мостом в пяти верстах от Оровайси.

Это сражение было самое кровопролитное в продолжение всей Шведской войны, или, лучше сказать, это была резня, а не сражение. Шведы потеряли в этой битве всех лучших своих офицеров, и более 2000 человек солдат пали на месте. По сознанию всех беспристрастных военных писателей, сражение при Оровайси было последним ударом шведской армии (coup de grace). Но Шведы дрались с величайшим мужеством, и едва одно сражение в Европе, в течение нынешнего века — Бородинское может представить пример такого ожесточения и постоянства в оспаривании победы, как сражение при Оровайси. Дрались беспрерывно с 7-ми часов утра до 12-ти вечера в стрелках, колоннами, в шанцах, на штыках и в ручную схватку. С обеих сторон все были в деле, от генерала до солдата. С нашей стороны убит один офицер, ранено 25, без вести пропал один; нижних чинов убито 120, ранено 640, без вести пропало 108 человек.

В присутствии одного шведского генерала сравнивали сражение при Оровайси с сражением при Маренго, в котором Наполеон точно так же, как граф Каменский, личным мужеством восстановил сражение с батальоном консульской гвардии, и исторгнул победу у австрийцев. Храбрый шведский генерал улыбнулся и отвечал: «Уважаю Наполеона, и сражение при Маренго почитаю великим подвигом; но… противу него были не шведы!»

Наши войска провели ночь возле кирки Оровайси. Солдаты так были измучены, что не хотели даже варить пищи. Граф Каменский обошел кругом биваки, благодарил офицеров и солдат, и посеял в них новый жар к битвам. С солнечным восходом войска уже были готовы к походу. С радостью смотрели наши на шведские батареи, шанцы и засеки, оставшиеся в тылу, и вспоминали о преодоленных трудностях, как о веселой пирушке. Все благодарили графа Каменского за победу, и радостные восклицания раздавались при его появлении. Таков русский солдат! Он любит, как отца, начальника, который ведет его в опасности, если видит, что начальник разделяет с ним все трудности, и стоит крепко за честь России. Граф Каменский знал дух русского солдата, любил его, и заставлял переносить то, что другие почитали невозможным, а это-то именно и нравилось солдатам и офицерам. «Господа, и вы, ребята, я на вас надеюсь!» — говорил граф Каменский перед трудным делом. — «Не ошиблись, ваше сиятельство!» — отвечали офицеры. «Рады стараться», — повторяли солдаты — и трудности исчезали. Победа была постоянной спутницей корпуса графа Каменского!

В то время, как происходило кровопролитное сражение при Оровайси, генерал Козачковский сражался при Ни-дергерми и при Нюкарлеби, желая завладеть переправой, а полковник Властов преследовал от Индесальми шведский отряд полковника Фиянтда по дороге к Гамлекарле-би, и далее, к северу за Нюкарлеби. Фияндт, не зная положения дел главного корпуса, опасался быть отрезанным, если замедлит в маневрировании, а между тем сильный натиск Властова и несколько удачных стычек заставили его отступать. Таким образом Властов занял без боя Гамлекар-леби, и остановился в тылу неприятельской армии на большой дороге. Но когда корпус графа Клингспора и отряд генерала Грипенберга приблизились к Гамлекарлеби, Властов отступил к Кроноби, т.е. в сторону, и дал шведам пройти, ибо с отрядом в тысячу человек он не мог отрезать ретирады вдесятеро сильнейшему неприятелю, и только напрасно пожертвовал бы людьми. Однако движение Властова на Гамлекарлеби, так же как и подступление генерала Козачковского к Нюкарлеби, т.е. в тыл шведской армии, много принесло пользы тем, что заставило шведские отряды сосредоточиться по одному направлению, и угрожало пресечением ретирады графу Клингспору в случае совершенного разбития отделенных от него отрядов. После сражения при Оровайси граф Клингспор поспешно ретировался за Нюкарлеби, сжег мост (3-го сентября), и остановился на позиции при Сундби, чтоб успеть вывести из Якобштата свои запасы и госпитали. Кульнев перешел в брод реку Карлеби-Эльф, овладел Нюкарлеби, где найдены огромные военные запасы, и принудил Клингспора поспешно отступить к Гамлекарлеби. 7-го сентября занят русскими Якобштат. Отряд Козачковского соединился с корпусом графа Каменского в Нюкарлеби.

Граф Каменский между тем поспешно переправлял свой корпус через множество рек и протоков, перерезывающих пространство, через которое надлежало проходить, преследуя неприятеля. В Пурмо устроен был наскоро мост; реку Эссеру перешли в брод там, где шведы имели дело с нашим авангардом. Переправясь через семь рек и ежедневно сражаясь с неприятелем, граф Каменский достигнулся до Гамлекарлеби 10-го сентября; в тот же день наш авангард в 6 часов вечера перешел через город, и остановился в пяти верстах за ним у сожженного моста. — На другой день авангард наш исправил мост, и пошел на неприятеля; но, пройдя три версты, снова должен был остановиться у другого сожженного большого моста, за которым находились неприятельские батареи. 12-го сентября прибыл к корпусу графа Каменского главнокомандующий финляндской армией граф Буксгевден, и главная квартира перенесена из Або в Гамлекарлеби.

Граф Каменский приказал строить понтоны для переправы своего корпуса под сильным неприятельским батарейным огнем, а между тем генерал Козачковский, Ушаков и Властов должны были действовать на левом фланге неприятельском. При таком положении дел начались переговоры сперва о размене пленных, и вслед за тем о перемирии. Малочисленность отряда генерала Тучкова в окрестностях Куопио, и отряда князя Долгорукова в Карелии; успехи, одержанные в восточной Финляндии над этими отрядами шведским полковником Сандельсом; недостаток продовольствия и позднее время года заставили графа Буксгевде-на склониться на перемирие, которое и заключено 17-го сентября. Корпусу графа Каменского обеспечен переход через широкую реку Гамлекарлеби, и демаркационная линия назначена в нескольких милях за нею. Шведы должны были оставаться в своей укрепленной позиции при Химанго. В восточной Финляндии Сандельс должен был оставить неприступные дефилеи Палоис, и сосредоточиться в Индесальми. Перемирие послано на утверждение в Петербург

 

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

 

  1. СОЛДАТСКОЕ СЕРДЦЕ. ЭПИЗОД[150]

 

В каждом вымысле много правды; в каждой правде есть вымысел, или для прикрасы, или для связи. — Великий Тацит писал картину при помощи своего воображения, когда изображал Агриппиину, вступившую на отечественную землю с прахом Германика. — То же самое, что делают великие писатели, делают и малые. И великолепный храм, и скромное жилище гражданина, хотя и не схожи между собой, должны иметь основание и крышу.

Иное дело литературная статья, иное дело рассказ очевидца или действовавшего лица, пишущего историю или правдивые записки. Расскажу теперь с исторической точностью то, что уже рассказано было с примесью литературных цветов. Но как самое дело противно военной дисциплине, то представлю действователя в третьем лице, не называя по имени. Я тысячу раз говорил и скажу, что в мире гораздо более добра, нежели зла; что добрых людей вдесятеро более, нежели злых, и что даже много зла происходит не от злости, а от глупости, заблуждения и невежества. Для определения побудительных причин зла выдуманы во французских супах, облегчительные обстоятельства, условие высокое, благородное, истинно христианское, достойное нашего просвещенного века невзирая на злоупотребления, сопряженные с каждым делом человеческим. Воля ваша, господа: но умысел и мгновенный порыв чувства или страсти не одно и то же, хотя последствия могут быть одинаковы. Но уж зато, если человек зол от природы и завистлив, то он во сто раз хуже и ужаснее самого лютого и кровожадного зверя; хуже, ужаснее, и притом опаснее! У хищного зверя есть сила, когти и зубы; у змеи есть только яд или сила мускулов, а у злого человека есть орудие, сильнее всего этого — клевета! Salve domine!

Сорок лет прошло со времени описываемого здесь происшествия, но это еще не ограда от клеветы. Клевета протачивает веки, а злоба превращает чистую ключевую воду в яд. И так вот вам верное, но безыменное событие.

В Финляндскую войну конница претерпевала более от откомандировок, нежели от сражений. В стране взбунтованной надлежало соблюдать осторожность во всех направлениях и при каждом тревожном слухе высылали конные отряды для скорейшего осведомления о настоящем состоянии дела. Разъездам и рекогносцировкам не было конца, а кавалерии было мало. По несчастью, многие пехотные генералы, как я уже говорил, принимают кавалерийских лошадей за почтовых, и не рассчитывают того, что конница не может исполнять службы на рысях и в галоп (разве в сражении), и в Финляндии многие пехотные генералы не принимали даже в соображение дурных, каменистых дорог и недостатка в фураже. — «Послать поскорее!Велеть возвратиться поскорее!» — вот как обыкновенно приказывали. Отправленный в откомандировку офицер получал всегда два приказания: от начальника отряда — исполнить поручение поскорее, а от своего эскадронного командира — не торопиться и беречь лошадей. Мудрено было угодить обоим!

— Господа, кто на очереди на службу? — спросил ротмистр.

— Такой-то.

— Велите взводу седлать и готовиться в командировку, а сами поезжайте в штаб.

— Слушаю-с! — И очередной офицер поехал трюшком в корпусную квартиру.

Граф Н.М.Каменский квартировал в большом крестьянском доме. Было около семи часов вечера. Дежурный адъютант доложил об офицере и потом ввел его в комнату. Граф сидел за столом, на котором лежала развернутая топографическая карта Финляндии. Он повернулся на стуле, взглянул быстро на офицера, и сказал: «Вы знаете последнее происшествие. Взбунтованными мужиками, которые разбили наш транспорт с продовольствием и перерезали прикрытие, начальствовал пастор. Меня известили, что пастор теперь дома, верстах в пятнадцати отсюда, и пробудет у себя до завтрашнего дня. Поезжайте туда, и захватите его. Долго мы гладили по головке этих господ, но они не унимаются, и на этом разбойнике я покажу первый пример!». Глаза графа при этих словах засверкали. «Вы приедете в пасторат около полуночи, — продолжал он, — и если пастор дома, то его легко схватить. Может быть, у него в доме находятся и его сообщники; берите всех, кого застанете, и возвращайтесь как можно скорее. Не думаю, чтоб вы встретились с шведами на этой дороге, а встретите вооруженных мужиков — бейте! Подойдите ближе. Вот вам на карте этот пасторат; запишите название его и этого геймата… Дорога прямая, а в геймате возьмите проводника. Если исполните хорошо поручение, я вас не забуду, а оплошаете, строго взыщу — Прощайте!»

Это было в первой половине сентября, когда ночи в Финляндии уже темные и холодные. Дорога была не дурная, но пролегала большею частью через леса. В геймате (т.е. крестьянском доме) офицер нашел хлебное вино, которым поподчивал своих солдат, и взял насильно проводника на крестьянской лошади. Уже с вечера носились тучи, а ночью полил проливной дождь, холодный, с крупинами града, и завыл страшный ветер в лесу. Для подобного поручения это была благоприятная погода, потому что вой бури заглушал конский топот, и дождь усиливал мрак. Но и офицер, и солдаты продрогли и промокли до костей. — Наконец залаяли собаки. Вот и пасторат! Двор огорожен был палисадом и ворота заперты. В одно мгновение уланы выломали несколько палисадин, вошли на двор и сняли с крюков ворота, а между тем офицер с унтер-офицером побежали к крыльцу пасторского дома. Лай собак выманил из людской избы работника; его схватили и связали арканами, так же как и проводника. Немедленно окружили дом пастора, и офицер постучался у дверей.

Полуодетая служанка отперла двери, и едва удержалась на ногах, увидев русских. Офицер успел, однако ж, выхватить у нее свечу из рук, и вошел в комнаты. За офицером шел унтер-офицер с заряженным пистолетом. Первая комната была пуста, дверь в другую комнату заперта. Офицер постучался. Послышался звук огнива, и раздался женский голос: «Сейчас!» Вышла пожилая женщина со свечей и, увидев офицера, задрожала и отступила до дверей.

— Где пастор? — спросил офицер по-шведски.

— Не знаю… его… нет… здесь!

— Вы мать его?

— Нет… теща!. — Офицер хотел перейти в другую ком нату, но пожилая женщина заступила ему дорогу на поро ге, крича: «Луиза, Луиза! Русские русские, за твоим му жем!» — При всем уважении к женскому полу офицер дол жен был оттолкнуть почтенную старушку, и быстро вошел в спальню.

В углу стояла двуспальная кровать с ситцевыми занавесями. Офицер бросился к кровати, и увидел, что два места явственно означали, что на постели покоились недавно два человеческие существа. На стуле лежало мужское платье. У изголовья кровати помещался огромный, высокий шкаф дубового дерева, а возле шкафа стояла женщина с грудным младенцем на руках, в одном белье, с наброшенным на грудь платком. Офицер остановился…

Легко вымолвить — женщина… но какая женщина! Ничто не переносит так быстро мысли и чувства с земли на небо, как женская красота. Прочь гнусная чувственность! — В женской красоте я вижу крайний предел того изящества, которое разлито в различных видах во всей природе; вижу ту дивную гармонию, которая связует невидимо все существа, и понимаю, что это то самое блаженство, которого жаждет и к которому стремится душа высокая! Какое из небесных светил действует на душу человека сильнее взгляда красавицы? Есть ли музыка сладостнее голоса прекрасной женщины, и что трогательнее, убедительнее ее покорного молчания? — Офицеру был двадцать один год от рождения — и перед ним стояла красавица… нет, более, нежели красавица… стояла мать и с трепетом, с отчаянием во взгляде, с полуоткрытыми устами ожидала решения своей участи…

— Говорите ли вы по-французски или по-немецки? — спросил офицер.

— Говорю на обоих языках, — отвечала женщина, не спусхая глаз с офицера и прижимая младенца к груди.

— Где ваш муж?… Он должен явиться к нашему генера лу, — сказал офицер по-французски.

Молодая женщина смешалась.

— Его здесь нет…

— Генералу донесли, что он дома.

— Он уехал с вечера.

— Куда?

— Не знаю.

— Постель и платье изобличают вас, — возразил офицер.

Женщина опустила глаза. На бледном лице ее выступил румянец, и она наконец проговорила шепотом:

— Я спала с маленьким…

— А платье?

— Оставлено перед отъездом.

Офицер сделал шаг вперед, и тут собачонка стала лаять, то оглядываясь на шкаф, то бросаясь на офицера. Молодая женщина снова побледнела и едва держалась на ногах… но вдруг, как вдохновенная, приблизилась на шаг к офицеру и сказала с сильным выражением чувства:

— Если б даже муж мой и был дома, то неужели вы решились бы взять его от жены и ребенка, и передать на явную погибель? Мы знаем, что ожидает его… мы читали ваши прокламации! Погубя его, вы убьете весь род его, отца его, мать, меня и это несчастное дитя! Я не переживу его ни одной минутой и брошусь в воду с этим несчастным сиротой!.. — Молодая женщина воспламенялась с каждым словом. — Камень у вас или сердце? Есть ли у вас отец, если ли мать, сестра или брат? Неужели вы их обнимаете теми же руками, которыми умертвите целое семейство?.. Хотите крови, хотите видеть смерть человека — убейте меня!.. — Раздражительность молодой женщины дошла до высочайшей степени; глаза ее пылали, лицо покрылось не румянцем, а багровым цветом, голос дрожал, грудь силь но вздымалась… Офицер боялся за нее…

— Успокойтесь! — сказал он, прерывая речь ее. — Зачем же ваш муж подвергал такой страшной участи себя и свое семейство? Зачем он не оставался спокойно в своем доме?

— Клянусь вам Богом, и прошу его, чтоб он настолько был милостив ко мне и к этому младенцу, насколько я говорю правду; клянусь Богом, что муж мой никогда не думал вмешиваться в восстание народа! Его принудили, взяли насильно! Ландсман пришел сюда с толпой вооруженных, хмельных крестьян, и как ближние к пасторату крестьяне не хотели вооружиться, то это приписали внушению моего мужа, его и принудили идти с ними невзирая на мои просьбы и слезы. Ландсман враг моего мужа, и как я ничего не хочу скрывать перед вами, то скажу, что вражда их происходит от соперничества. Ландсман — сватался за меня… он хотел скомпрометировать моего мужа, и он же верно известил вашего генерала об участии его в восстании… Муж мой невиновен; он не хотел сражаться с русскими, не стрелять в них, не предводительствовал… он был между крестьянами, как в плену…

— Ужели все это правда?

— Клянусь! — сказала торжественно женщина, подняв ребенка и устремив глаза к небу.

Можете ли вы дать мне честное слово за вашего мужа, что он не только не примет никакого участия в войне, но и удалится немедленно в Швецию? Теперь еще пора. Ваше войско верстах в тридцати отсюда…

Могу дать честное слово и даю его, и притом уверяю вас, что он и без того завтра же будет в шведском войске, и при первом случае переедет в Швецию.

— Итак, вашего мужа нет дома? — промолвил офицер. Молодая женщина снова опустила газа, и тихо произ несла: «Я уже вам все сказала…»

— Итак, прощайте! — сказал офицер, взглянув в пос ледний раз на молодую женщину; но она бросилась к нему, как исступленная, и схватив за руку, воскликнула: «По стойте! Скажите мне вашу фамилию?»

— Зачем? Это лишнее!

Нет, счастье мое, счастье всего нашего семейства будет неполное, если мы не будем в состоянии произносить вашего имени при каждой молитве, благословлять вас! О, скажите, скажите, ради Бога, как вас зовут?

Офицер сказал свою фамилию.

— Еще одна просьба, — прибавила молодая женщина, — Возьмите на руки этого младенца, благословите и поцелуйте! Это будет ему на память и принесет счастье!

Офицер взял младенца на руки, перекрестил и прижал к сердцу. Мать залилась слезами и, положив руку на плечо офицера, сказала сквозь слезы: «Да воздаст вам Бог добром, благородный человек!.». Она не могла долее выдержать, и бросилась в кресло, рыдая…

Офицер сам прослезился, отдал ребенка матери молодой женщины, взглянул еще раз на красавицу, еще раз поцеловал младенца, и вышел из комнаты.

— А что, ваше благородие; ведь разбойник-то, кажет ся, дома? — сказал унтер-офицер, ожидавший развязки в первой комнате.

— Вишь как все перетрусили!

— Нет, братец, я обыскивал; ушел сегодня к шведам, да и нам пора скорее убираться в лагерь, чтоб не попасть к ним же в руки. Вели скорее садиться на кон!

Ветер не переставал бушевать, дождь лил по-прежнему, но офицеру было душно. Кровь его была в волнении. Он был растроган и не в ладах с самим собою. Хорошо ли он сделал, или дурно, этого не мог он разрешить, потому что увлекся чувством, а не рассудком, поверив на слово жене и матери… Точно ли пастор спрятан был в шкафу, к которому приступ защищала собачонка? А если пастора там не было? Если пастор в самом деле невиновен и увлечен был насильно, мог ли бы он это доказать, да и стали ли бы его слушать в такую пору, когда нужен был пример строгости; а против него было показание? Граф Н.М.Каменский был добр, но он был скор и притом выведен из терпения. Одним словом, он мог решить участь человека! Такими мыслями обуреваем был офицер, когда возвратился в лагерь. Надлежало отдать отчет графу Каменскому.

— Не застал дома пастора, ваше сиятельство; он с вечера отправился в шведский лагерь.

— Быть не может! Мне донесли наверное, что он дома и до сегодня будет ждать отца…

— Верно, донесение несправедливо, ваше сиятельство! А впрочем, жена его уверяла меня под присягой, что пас тор вовсе не намерен был действовать против нас, но что был увлечен насильно взбунтованными мужиками, которыми предводительствовал враг его, Ландсман!..

— Шашни и сплетни! А вы и поверили! Ландсман донес на пастора; пасторша сваливает вину на Ландсмана — а вы и уши развесили!.. Верно, пасторша хороша собой?

Офицер молчал.

— Отвечайте!

— Не дурна.

— Ну вот и беда посылать молокососов!.. Извольте идти на гауптвахту… под арест!

Тем дело и кончилось. На другой день выступили в поход; через три дня завязалось сражение, и офицеру возвратили саблю.

На возвратном пути из Улеаборга в Петербург, в Гамле-карлеби офицеру отведена была квартира в весьма хорошем доме. Хозяйка была зажиточная и пожилая вдова. Едва офицер успел переодеться, служанка пришла просить его к хозяйке в гостиную. Офицер исполнил желание хозяйки. Она сидела на софе, а возле столика, в креслах помещались две ее дочери, прекрасные собою и в полном цвете юности. Когда офицер вошел в комнату, все встали, и хозяйка подошла к нему, взяла за руку и посадила возле себя на софе. Офицер заметил, что дамы были встревожены, и не понимал причины.

— Ваша фамилия N, как мы узнали от вашего слуги? — спросила хозяйка.

— Точно так, — отвечал офицер, не постигая, к чему это клонится.

Хозяйка взяла офицера за руку, пристально смотрела ему в лицо, и сказала с чувством: «Вы добрый человек, господин N, и мать ваша должна быть счастлива!» Офицер все еще не догадывался, в чем дело, но, взглянув на девиц, увидел, что они утирали слезы… Он смешался. В двадцать лет от роду сердце восприимчиво.

— Признаюсь, я не понимаю всего этого! — сказал офицер.

— Помните ли пасторшу Луизу N? —сказала хозяйка.

— А, а! Теперь догадываюсь, — возразил офицер. — Жива ли она, здорова ли; где муж ее?

На другое же утро после вашего посещения они уехали из пастората, и отсюда, из моего дома, отправились на военном бриге в Швецию, в Стокгольм. Пасторша — моя племянница; она мне все рассказала, и мы записали вашу фамилию. Все, что сказала вам моя племянница, совершенно справедливо. Муж ее точно насильно уведен был крестьянами, и вовсе невиновен. Вы спасли безвинного! Когда ваша армия шла вперед, меня здесь не было. Мы боялись русских, и я уехала вовнутрь края с моими детьми, а если б я была в городе то непременно отыскала бы вас. Случай! Нет, промысел Божий послал мне в постояльцы того, кого я жаждала видеть! Вы возвращаетесь в отечество — молитвы добрых людей дошли до Бога, и вы вышли из войны невредимы!.. Вы так еще молоды, что можете принять мой совет: будьте всегда добры, будьте всегда счастливы!..

Кажется, в этих словах не было ничего трогательного, но голос, которым говорила хозяйка (по-французски), чувство, которое все смягчает, произвели на офицера сильное впечатление. Мать и дочери ее плакали от умиления. Как ни крепился офицер, но выронил слезу…

— Сын мой служит поручиком в шведской артиллерии. Его не было в Финляндии; он на Норвежской границе. Как бы он был счастлив, если б мог обнять вас!..

Хозяйка упросила офицера пробыть в ее семействе все время пребывания полка в городе. На другой день была дневка. Офицер провел в этом доме один из счастливейших дней в своей жизни. К хозяйским дочерям собрались на вечер подруги. Все обходились с ним, как с другом, как с братом, откровенно, даже нежно. Откровенность дошла до того, что девицы пели перед офицером патриотические песни и переводили их по-французски, и наконец советовали остаться навсегда в Финляндии и сделаться… шведом! Милые, добрые, простодушные существа!

В 1838 году этот самый офицер, давно уже инвалид, был в Стокгольме. Он вздумал прогуляться по Финляндии и Швеции единственно из любви к шведам и финнам, потому что, объехав всю Европу, нигде не нашел столько похвальных качеств, как у этих двух народов. Офицер имел при себе дерптского студента, сына своего приятеля. На третий или на четвертый день после приезда бывший офицер вышел рано со двора, обедал у русского консула за городом и поздно возвратился домой. Студент сказал бывшему офицеру, что приходил какой-то швед, человек в цвете возраста, приятной наружности, и рас-прашивал: служил ли бывший офицер в Финляндскую войну? Студент слышал во время путешествия рассказы бывшего офицера о войне и потому отвечал шведу утвердительно. На другое утро явился тот же самый швед, и после первого приветствия сказал бывшему офицеру: «Я давно вас знаю… со времени Финляндской войны… и почитаю себя счастливым, что могу прижать вас к сердцу… Позвольте обнять вас!»[151]

Они обнялись и поцеловались.

— Я возвращаю вам поцелуй, которым вы удостоили меня в первом младенчестве… Помните ли вы пастора N?

Бывший офицер совершенно забыл о происшествии и тогда только вспомнил, когда перед ним произнесли фамилию пастора.

— А вы?

— Я сын его… тот самый младенец, которого мать держала на руках, когда вы вошли в спальню!

Они снова бросились друг другу в объятия. На земле есть предвкусие райского блаженства: не в богатстве, не в чинах не в знатности… а в чувстве?..

Молодой человек сказал, что родители его уже в могиле. «Если б вы приехали за два года перед сим, вы бы еще застали их в живых! Ах, какая была бы радость! Матушка только полгодом пережила батюшку… она умерла от тоски… У меня есть сестра, замужем в Готтенбурге — и больше у нас нет родни здесь…»

Я никого не смею назвать по фамилии, потому что есть еще в Финляндии родные Ландсмана. В честном обществе, где господствуют вера и нравственность, дела отца озаряют светом или омрачают детей. Есть у нас люди, которые живут по смыслу стихов Державина:

«Мне миг спокойства моего Дороже, чем в потомстве веки!»

Есть люди, которые живут по правилу:

«Гори все в огне, Будь лишь тепло мне!»

Эти люди, которые думают составить счастье детей, оставляя им много денег и память своего звания и значения, полагают, что молчание современников перейдет и к потомству, о котором они, впрочем, не заботятся! Страшная и пагубная ошибка! С родовым именем сопряжены воспоминания дел предков, и эта изустная история переходит из рода в род, и наконец оживает и увековечивается в печати. Малюта Скуратов, верно, не думал, что его имя будет синонимом злодейства, точно так же, как большие воры и малые воришки, лихоимцы и надутые нули, презирающие талант и нравственное достоинство человека, не воображают, что со временем завеса приподнимется, и их потомки будут стыдиться своего наследия: родового прозвания!

Покойный Н.А.Полевой из романтического повествования, напечатанного в Северной Пчеле о рассказанном теперь правдиво событии, составил театральную пьесу под заглавием: » Солдатское сердце». Пьеса не имела успеха, хотя и была умно составлена, потому что в самом событии нет драмы, а есть одна только драматическая сцена. Пьесу эту Н.А.Полевой (с которым наши дружеские отношения уподоблялись барометру) посвятил мне. В память даровитого писателя и для взаимности, я назвал этот рассказ именем его драмы.

 

ЧАСТЬ ПЯТАЯ. ГЛАВА I

 

Нужда во время войны. — Отдых в Гамлекарлеби во время перемирия. — Шумная жизнь. — Неудача нового Париса — Балы графа Н.М.Каменского. — Любимый его адъютант А.А.Закревский. — Полковник (впоследствии генерал) Эриксон; его характер и происхождение. — Страшная ночь. — Благородство простого народа в Финляндии. — Комитет министров в отсутствие государя императора не утверждает перемирия. — Причины. — Участие в военных распоряжениях графа Аракчеева. — Достопамятные его слова. — Государь император утверждает решение Комитета министров.

 

Маленький городок Гамлекарлеби, имевший не более двух тысяч жителей, показался нам раем после двухмесячной бивачной жизни и всех возможных лишений. С выступления нашего из Куопио мы ни одного дня не были под крышею, а некоторые пехотные полки не знали квартир с первого вторжения в Финляндию. Я уже говорил, что в этой стране невозможно поставить на квартирах в одном месте даже полк, не только дивизию. Куопио был пуст, исключая несколько домов. Через Нюкарлеби мы только прошли, не останавливаясь, следовательно, Гамлекарлеби был первый городок, в котором мы нашли все в порядке в устройстве, лавки с товарами, трактир с огромными запасами вин и съестных припасов, и всех жителей в домах своих. Кажется, что многие из купцов рассчитывали на войну, и запаслись вперед всем нужным для войска. Всего было вдоволь и даже недорого, в сравнении с петербургскими ценами.

Едва ли какое войско (исключая французское, в 1812 году) терпело более нужды, как корпус графа Каменского в Финляндии, хотя граф беспрерывно заботился о его продовольствии. Что можно было купить, покупали или брали реквизициями под росписки, но, по несчастью, редко удавалось достать столько, чтобы удовлетворить нужды всего корпуса, по крайней мере на несколько дней. Крестьяне и помещики угоняли стада свои в непроходимые леса; зерновой хлеб прятали в ямах. Иногда мы находили стада по следам, и открывали ямы с рожью и ячменем, но молоть нам было негде и некогда. Парили рожь и ячмень в котлах, и ели, как кашу, а иногда толкли на камнях, когда доставало на то времени. Более всего мучил нас недостаток соли. Даже мясо без соли было безвкусно. О печеном русском хлебе и помину не было! Иногда раздавали нам горсти по две солдатских сухарей и по нескольку шведских лепешек (кнакебре), и тогда был праздник на биваках, особенно когда при этом было хлебное вино. Для курильщиков тяжело было без табаку, и многие курили хмель.

В августе ночи были холодны и туманны, и шли часто дожди, а нам в обходном отряде генерала Козачковского весьма часто приходилось проводить ночи без огня, промокать до костей, и отдыхать на мокрой траве. Одежда погнила на нас, и в обуви был недостаток у офицеров и солдат. Белье мыли мы на привале, и сушили на походе. Страшно было взглянуть на нас, небритых, загорелых, оборванных, обожженных, забрызганных грязью! — Во всем корпусе графа Каменского только новоприбывший и переформированный Пермский мушкетерский полк был в новых мундирах и в шинелях тонкого сукна. Полк этот сформирован был из солдат, бывших в плену во Франции, которых Наполеон одел, вооружил и возвратил государю, как я уже говорил выше. Солдаты эти изнежились во Франции, и как говорили старые служивые других полков, развольничалисъ. Пермский полк хуже других переносил трудности этой кампании, и не так охотно и весело шел в сражение, как другие полки. Только в этом полку слышен был иногда между солдатами ропот, и за то другие солдаты прозвали их мусье…

По заключении перемирия войско расположилось вокруг Гамлекарлеби, по селениям, в тыл до самого Нюкарлеби. Нашему эскадрону были отведены для квартиры две порядочные деревушки, всего домов двенадцать, верстах в пятнадцати от Гамлекарлеби. Дома, как во всей береговой Остерботнии, были хорошие и крестьяне зажиточные, хотя и полуразоренные войною, не грабежом, но реквизициями, т.е. безденежными поставками провианта и фуража для шведов и русских. Новая жатва помогла нам. Лошади наши имели по крайней мере вдоволь сена, а люди кашу, овощи и молоко. Офицеры запасались предметами роскоши из города, куда мы ездили почти через день и все время проводили в трактире, который содержал некто Г.Перльберг. К нему перешли почти все офицерские деньги корпуса графа Каменского и главной квартиры, которая перенесена из Або в Гамлекарлеби на другой день после нашего вступления в этот город, именно 12-го сентября.

Не постигаю, как Перльберг успевал удовлетворять все потребности множества офицеров, толпившихся день и ночь в его трактире! Столы накрыты были не только в комнатах, но и на чердаке, в сарае, в чуланах. Огромные котлы не сходили с огня, и в трех кухнях (две из них были в соседних домах) беспрестанно варили, пекли и жарили. Пунш приготовляли в ведрах. В двух комнатах играли беспрерывно, день и ночь, в банк. Шум в трактире был ужасный от говора, хохота, а иногда и пения! Около дюжины ловких, вертлявых, хорошеньких шведочек прислуживали нам с величайшим искусством и проворством, не хуже парижских прислужников (garsons), а буфетом управляла дочь хозяина, молодая, прекрасная девица, в которую были влюблены все… Она вела себя чрезвычайно скромно, благородно, и возбуждала к себе уважение, — однако ж, не избежала неприятного приключения.

Явился новый Парис для этой прекрасной Елены — наш старый проказник Драголевский и, вспомнив времена Костюшки и польских конфедераций, вздумал похитить красавицу по праву завоевания. Он приготовил повозку, запряженную парою лихих коней, улучил время ночью, когда красавица вышла в свою маленькую комнату, схватил ее в охапку, обвернул шинелью и понес под мышкой из трактира, как цыпленка. Девушка стала кричать изо всех сил (об этом не подумал прежде новый Парис), и все офицеры сбежались, чтоб освободить прелестную пленницу из когтей коршуна. Но Драголевский одною рукой держал свою добычу, а другою обнажил саблю, закричав грозным голосом: «Прочь, пехота!» Не предвидя никакой опасности от вооружения полусотни человек, главнокомандующий позволил городской гвардии (вооруженным гражданам) содержать в городе ночные патрули вместе с нашими караулами для большего порядка. В это самое время гражданский патруль проходил мимо трактира, и услышав крики и вопли, вбежали на двор. Граждане, видя свою землячку в руках страшного усача, бросились на него, но наш Драголевский разогнал их, сделав несколько мулинетов (крестовое движение) саблей. В то же время явился русский патруль; командовавший им офицер объявил решительно Драголевскому, что если он не выпустит из рук девушку, то по нему станут стрелять, как по медведю, и вызвал вперед двух унтер-офицеров со штуцерами. Мы стали уговаривать Драголевского, и он, убедясь нашими доводами, освободил девушку, но не хотел по требованию дежурного по караулам штаб-офицера, сдаться, говоря, что умрет на месте, но не отдаст сабли nexome!Драголевский почитал кавалериста высшим существом, и говаривал всегда: «Прежде пулю в лоб, а потом в пехоту» Явился знакомый Гродненского гусарского полка ротмистр Гротгус, и Драголевский отдал ему саблю, и пошел за ним на гауптвахту. Главнокомандующий хотел расстрелять его немедленно; но сама девица и отец ее подали просительные письма; Кульнел принял в нем участие, и Драголевского только отдали под военный суд. С этих пор его не видали в полку. Он содержался с год на гауптвахте. По решению суда он подвергался лишению чинов и ссылке, но по ходатайству его высочества арест вменили ему в наказание, и его перевели в ненавистную ему пехоту, в Кронштадский гарнизонный полк, где он окончил и службу и земное свое поприще, не оставив ни родни, ни даже известия о роде своем и племени. — Чудак был покойник!

Девушка заболела от страха, пролежала несколько дней в постели, потом выздоровела, и все пошло в трактире прежним порядком. Только она после этого сделалась осторожнее и при ней всегда был дюжий швед, лакей, а кроме того, несколько из самых пламенных обожателей красавицы сторожили ее с удивительным постоянством, не отходя от буфета.

Граф Каменский давал несколько балов, на которые приглашены были почетные жители города, помещики и даже пасторы с их семействами. Никто не отказывался от этой чести. Хозяин был приветлив со всеми, и особенно любезен с дамами, между которыми было множество красавиц. Распоряжался любимый адъютант графа Каменского, капитан Арсений Андреевич Закревский, который заведовал всем у графа: походною канцелярией, казенными и собственными его деньгами и целым домом, а в сражениях всегда бывал при нем, ловя на лету его приказания и передавая их с быстротою вихря, под неприятельскими ядрами, картечами и пулями. Слово А.А.Закревского было слово графа Николая Михайловича Каменского, и где, бывало, покажется А.А.Закревский, солдаты говорят: «Вот графская душа; куда-то велит идти!»

Весьма занимательно было видеть в_ярко освещенных комнатах, в толпе красавиц, при звуках музыки людей, уже перешедших за возмужалый возраст и с юношеских лет проведших жизнь в кровопролитных битвах, покрытых честными ранами, готовых каждую минуту на явную смерть, которые заохочивали нас, молодых людей, веселиться. Шведы, особенно шведки, с каким-то особенным любопытством, смешанным с ужасом, смотрели на Кульнева, которого знали так же хорошо в шведской армии, как и в нашей. В шведском войске называли его будильником, потому что он всегда поднимал от сна их авангард и арьергард. Грозный Кульнев также умел любезничать с дамами, привыкнув к польскому свободному обхождению[152], и танцевал полонезы с маменьками, возбуждая к танцам молодых офицеров. Храбрый полковник Эриксон (впоследствии отличный генерал), не излечившись еще от раны, разделял со всеми и опасности битв и удовольствия. Свиду он казался угрюмым, но был добр до крайности и обожаем подчиненными. Он был небольшого роста, полный, краснощекий, и ловче был на поле сражения, чем на паркете. Жизнь его представляет удивительное сцепление счастливых и несчастливых обстоятельств. Эриксон происходил из самого простого звания; он был сын мельника, верстах в двух от Дерпта. Городовой магистрат оказал ему какую-то несправедливость, и он с горя пошел добровольно в солдаты. Честностью, хорошим поведением, усердием к службе и отличною храбростью он вышел в офицеры, постепенно дослужился до полковничьего чина, и командовал тем же полком, в котором начал службу солдатом. Свободные часы от службы Эриксон употреблял на свое образование; еще в солдатском звании выучился русской грамоте, и читал сперва, что ему попадалось, а потом по выбору. Он совершенно обрусел, и когда я узнал его в Финляндии, он похож был на старинного, умного степного помещика. Он весьма любил употреблять в речах русские коренные поговорки. Привычное его слово в обращении к солдатам было: козлы. «Вперед, вперед, мои козлы!» — говорил он в сражении, и хваля и браня, всегда прибавлял козлы. Оттого и его самого прозвали козлом. Весьма замечательна черта его характера, о которой я упоминал, однажды, в «Северной Пчеле». Будучи уже генералом, он пришел в Дерпт с полком. Никто не подозревал и не догадывался, что это тот Эриксон, который лет за тридцать пять перед тем пошел в солдаты, но Эриксон помнил всех своих родственников и приятелей, и приказал их собрать на своей квартире. Бедные эти люди не знали, зачем их требуют к генералу. Эриксон сказал им, кто он таков, угостил, и всех обдарил… Разумеется, что родителей его уже не было в живых… Выходя из Дерпта, он послал в магистрат несколько сот рублей для раздачи бедным при изъявлении благодарности за оказанное ему неправосудие, без которого он был бы до сих пор мельником.

Сам главнокомандующий не оставался долго на этих балах; он был стар и любил покой; но весь штаб его не оставлял бала до конца, зная, что граф Каменский любил, чтоб гости не разъезжались до ужина. Генерал Коновницын (впоследствии граф), генерал Раевский, прославившийся в Отечественную войну, были тогда в цвете лет; они обходились с молодыми офицерами чрезвычайно ласково, и возбуждали к себе доверенность и любовь. Инженер-генерал Сухтелен (также впоследствии граф) был уже и тогда пожилой человек. Это был Нестор нашей войны. Все его уважали за его глубокие познания и любили за благородный характер и любезность в обхождении.

Увидевшись в городе с несколькими приятелями моими из Гродненского гусарского полка, я дал слово погостить у них несколько дней. Квартиры их были в деревне, также верстах в пятнадцати от города, но не по одной дороге с нашими квартирами, а в сторону. Приятели мои уехали из города, а я возвратился в эскадрон, отпросился у ротмистра, и снова приехал на другой день в город, чтоб оттуда ехать на квартиры Гродненского гусарского полка. Я не взял с собою ни улана, ни моего денщика, и поехал один. Переночевав у артиллерийского штабс-капитана Молченки, я вознамерился пообедать в трактире, и потом отправиться на ночь к друзьям моим, гродненцам. На беду мою, один из приятелей моих, Севского мушкетерского полка капитана Коллин[153], праздновал в этот день свое рождение, и мы пропировали до сумерек. Зная, что товарищи меня не выпустят, я ускользнул потихоньку из трактира, побежал к лошади, велел оседлать ее, и пустился в путь. Долго ли проскакать верст пятнадцать! На улице я поймал какого-то оборванца финна, дал ему полтинник, с тем, чтобы он проводил меня за город, на дорогу, ведущую в селение, которое я ему назвал, потому что оно у меня было записано. Город невелик, и через четверть часа я уже несся во всю рысь по дороге…

Помните, что это было в половине сентября и в Финляндии, в 1123-х верстах от Петербурга, на севере, и притом в земле неприятельской. Шведские солдаты во время перемирия не тронули бы русского офицера, если б он попался им невзначай, но за поселян нельзя было поручиться. Было темно, небо покрылось черными тучами, и холодный ветер продувал насквозь мою ветхую шинель на вате. Проехав верст пять, я въехал в лес. Тут стало теплее; я поехал шагом, и вдруг передо мною открылись две просеки, т.е. две дороги. Которою надобно ехать? Провожавший меня из города финн болтал что-то и махал руками, но я не расслышал его второпях и не понял, зная едва несколько слов по-фински. Я привел на память местоположение города, и подумал, что направо не должно быть русских квартир, потому что с этой стороны стоят шведы, и поехал влево. Еду то шагом, то рысью — нет конца леса. Внезапно овладел мною ужас!..

Я не хвастаю моею неустрашимостью, но всем известно, что у самых неустрашимых людей бывают минуты слабости, когда мужество оставляет их и опасность представляется в увеличенном виде. Ни один правдивый человек не скажет, чтоб он в жизни ни разу не струсил. Действие ли это нервов на воображение, или воображения на нервы, но только иногда человек сам не свой. — Точно ли тут были волки, или мне показалось, что глаза их блестят в кустах — не знаю, но лошадь моя несколько раз фыркала и пятилась. При каждом шелесте меня мороз подирал по коже! Я вынул из кобуры пистолеты — они были не заряжены! В ладунке не было патронов! Если б в эту минуту был со мною мой денщик — досталось бы ему за то, что он без спроса разрядил и вычистил пистолеты… Нечего делать, еду далее, и вдруг полил дождь, как из ведра, холодный, как лед. К довершению беды, я попал на топкое место, и лошадь моя с трудом вытаскивала ноги из болота… Я остановился…

Бывали ли вы, любезные читатели мои, в не известном вам лесу, в осеннюю ночь, во время дождя? Ужасное положение! Я не мог придумать, ехать ли мне вперед, или воротиться. По моему расчету, я уже проехал более пятнадцати верст, и надеялся приехать в какое-нибудь селение. А если попаду к злым людям, которые захотят убить меня? Да будет воля Божия — и я поехал вперед!

По болоту я выехал на лужок. Что-то чернелось передо мною. Я думал хижина — а это был стог сена. На лугу исчез след дороги, и я объехал кругом луг, чтоб попасть на нее… С этих пор дорога сделалась так узка, что я должен был прижаться лицом к лошадиной шее, чтоб какой-нибудь сук не размозжил мне голову. В этом положении я как-то неловка подался на бок, седло перевернулось — и я свалился… в лужу!

Я хотел оседлать лошадь — но подпруги лопнули. Что тут делать! Как в математике два минуса составляют плюс, так и в жизни человеческой усиленное несчастье пробуждает в человеке уснувшую твердость. Я сел на пень и задумался. Сильная жажда мучила меня после шведского обеда, в котором соль играет всегда первую роль. Передо мной была лужа; я напился из нее в три приема, несмотря на то, что глотал грязь вместе с водой — и как будто ободрился. «Чему быть, того не миновать», — сказал я про себя, и принялся за работу. Шведы и финны, как известно, употребляют длинные кушаки (или шарфы), которыми они обвязываются при зимней одежде, сперва на груди крестом, а потом два раза по талии. По счастью, у меня был этот кушак, и я привязал им седло к лошади, поверху, подвел лошадь к пню, и с пня вспрыгнул на нее. Надлежало держаться на балансе, потому что при малейшем неровном движении седло снова бы перевернулось, и я, балансируя и придерживаясь за гриву, пустился в путь.

Я ехал всю ночь. Тучи прошли, и начало светать. Земля и деревья покрылись тонкою корою льда, и я щелкал зубами от стужи; руки у меня почти окостенели. Проехал я более часа времени. И солнце уже показалось над деревьями мне стало как-то веселее. Вдруг вдали послышался лай собак — и сердце у меня вздрогнуло. Наконец должна решиться моя участь! Ехать рысью было невозможно, потому что седло вертелось подо мною, и лошадь от усталости едва передвигала ноги. Я вперил взор вдаль, и духом рвался вперед… и вот конец леса! Слава-то Господи! Я остановился на опушке, и осмотрелся. Передо мною была обширная равнина, оканчивающаяся горами, покрытыми лесом. В версте от леса был большой крестьянский дом со всеми службами; за этим домом вдали дымилось. Казалось, вся долина была населена. Перекрестясь, я поехал к первому дому.

Когда мы подружились с Арвидсоном в Раутламби, он откровенно сказал мне, что если я хочу, чтоб меня хорошо принимали, я должен называться немцем и хвалить шведов, и при этом написал мне несколько шведских фраз, которые я вытвердил наизусть. Во время одного разъезда я до того разнежил моими заученными фразами пастора, у которого пробыл часа два, что он подарил мне книгу: Самоучитель немецкого языка, с шведским переводом. В этой книжонке, старой и избитой, которая служила некогда сыну пастора (в это время уже взрослому), было собрание употребительнейших слов и разговоры на немецком и шведском языках. От скуки я выучил наизусть все слова и разговоры, и болтал по-шведски, разумеется дурно и неправильно, когда хотел сам составить фразу, но все же я понимал много, отгадывая половину по известным мне словам. Когда я подъезжал к дому, собаки бросились ко мне, и на лай их хозяин дома, несколько женщин и работников вышли на крыльцо и смотрели с удивлением на меня, приближавшегося медленно. Когда я остановился у ворот, мальчик отпер их; я въехал на двор, и поздоровался с толпою по-шведски. Это успокоило семью. Я соскочил с лошади, подошел к хозяину, человеку лет сорока, приятной наружности, в котором я узнал старшего в семье, потому что он стоял впереди всех, пожал ему руку, повторив приветствие, и поклонился женщинам, которые по шведскому обыкновению отблагодарили меня книксеном. Скажу мимоходом, что шведки вообще, даже из простого звания, чрезвычайно вежливы и любят книксены. Если вы встретите на дороге толпу поселянок, идущих пешком в церковь или на работу, и скажете им приветствие, они посреди дороги ответят вам книксеном. — Начался между нами разговор по-шведски.

— Вы шведский офицер? — спросил меня хозяин.

Наставление Арвидсона пришло мне на память, и я отвечал чисто заученной фразой: «Нет, я русский офицер, но родом немец, из старинной шведской провинции, завоеванной русскими…» Крестьянин проворчал обыкновенное шведское ругательство: Tusan Diefla (тысяча чертей), но по взглядам его я заметил, что это не ко мне относилось.

— Вы говорите по-шведски? — спросил крестьянин.

— Я так люблю славный шведский народ (Det wackra Swenska Folk), что учусь по-шведски, хотя во время войны и не успел еще выучиться, — отвечал я, также заученной фразой.

— Но вы говорите прекрасно! — возразил он.

— Иное говорю хорошо, а иное не могу вовсе объяснить, — сказал я.

— Откуда же, куда вы едете, и зачем?

На первую фразу вопроса я мог отвечать, а на две остальные мне недостало слов. Я не знал, как сказать по-шведски, что я заблудился в лесу, потому что этого не было в моей книжке. Однако ж, произнеся слова: лес, нет дороги, ночь, и дополняя остальное знаками, я успел объяснить, что я сбился с дороги, и потом назвал селение, где стоял наш эскадрон. Все семейство беспрестанно повторяло свое всезнающее:ja so,ja so[154].

Объяснив хозяину мое положение, я подошел к нему, положил одну руку ему на сердце, а другой указал на небо, и, как умел, сказал, что Бог видит нас, и я прибегаю к сердцу доброго шведа, и прошу его помощи…

Старуха, мать хозяина, подошла ко мне, и погладив меня по лицу, сказала: «Бедное дитя!» — Я был не ребенок, но молод и что более, моложав. У меня тогда только пробивался пушок на том месте, где после были богатырские усы… У жены хозяина навернулись слезы… Я промолвил довольно понятно, хотя неправильно: «У меня есть мать, которая ждет меня, и, может быть, никогда не дождется!..» Добрый швед тронулся, пожал мне руку, и сказал: «Вы здесь, как дома!» Я от души обнял его и прижал к сердцу…

Всю жизнь я прожил так, что если доверял человеку, то доверял вполне, неограниченно, а если не верил, то уж ни на волос! Светская премудрость не одобрит этого правила, но это не правило, а следствие характера, и я нередко дорого поплачивался за это! Пословица справедливо утверждает: каков в колыбельке, таков и в могилку, и И.И.Дмитриев сказал великую истину:

«Гони природу в дверь, она влетит в окно».

Я вверился совершенно шведу.

День был воскресный, и вся семья с прислужниками, была дома. В церковь не ездили, потому что во всех пасторатах стояли русские[155], с которыми не хотели встречаться, хотя наши солдаты стояли смирно на квартирах. Напившись кофе (т.е. пойла, называемого кофе), я показал хозяину мое несчастное седло, просил его починить, и накормить меня и моего коня, обещая за все заплатить, а между тем отвести уголок, где я бы мог выспаться. Хозяин повел меня в верхний этаж, и указал чистую комнату с опрятною постелью. Платье на мне было сыро, и я был забрызган грязью, от шпоры до шапки. Швед покачивал головою, и пособив мне раздеться, взял все платье мое в охапку, а вместе с ним сапоги и саблю, сказав, что прикажет вычистить… Вот я совершенно обезоружен, и баба с ухватом могла бы взять меня в плен или убить. Но я верил шведу!

Я приехал в седьмом часу утра, и проспал до двух часов пополудни. Хозяин успел уже пообедать и отдохнуть. Отворив дверь моей комнаты, я стал звать его, называя другом. Друг явился с платьем. Оно было высушено и вычищено; сабля моя блестела как зеркало. Я оделся и без сабли сошел в нижнее жилье, где было собрано все семейство хозяина и вся челядь, человек двадцать мужчин и женщин. Теперь только заметил я, что жена моего доброго хозяина красавица. Это была вторая его жена, и он представил мне сына и дочь от первого брака. Сыну было восемнадцать, а дочери пятнадцать. Брат и сестра были прекрасны собой. Все обходились со мной с уважением, а старуха, мать хозяина, беспрестанно ласкала меня и гладила по лицу. С тех пор я люблю добрых старушек. Добрая старушка в семье — благословение Божье, пример добра для молодого поколения.

Для меня был приготовлен обед, весьма вкусный для голодного. Хозяин сказал мне, что сам отвезет меня в эскадрон, который стоял только в двух милях от его дома. Не знаю, каким образом я до такой степени сбился с дороги, что, ехав в сторону Гамлекарлеби, попал в тыл его! Я не мог понять, что толковал мне хозяин на этот счет, но кажется, что в лесу я должен был поворотить вправо, а не влево. Я проехал в эту ночь около трех шведских миль (до двадцати восьми верст)! У меня была донская лошадь. Отдохнув и поев порядочно, она как ни в чем не бывала!

На дворе стояла порядочная крашеная одноколка, запряженная лихой лошадью. Моего коня я привязал сзади, на недоузке. Я спросил хозяина, что я ему должен, но он решительно отказался от денег, говоря, что я у него был в гостях. Как я ни уговаривал его взять деньги, он не соглашался, а женщины отмахивались руками. У меня в кошельке был заветный червонец с изображением Божьей Матери (венгерский червонец времен Марии-Терезы), данный мне на счастье моей матерью. Я упросил хозяйку взять его на память. Работникам за чистку платья, починку седла и уход за лошадью я дал несколько рублей на вино, и этому хозяин не противился. Простившись с семейством и обняв всех, я сел в одноколку с хозяином, и поехал в эскадрон.

Ротмистр и товарищи удивились моему возвращению, потому что я отпросился на три дня. Я рассказал мое приключение и благородство шведа, которого мы обласкали и угостили. Я принудил его взять весь мой запас кофе и сахара, поручив отдать от меня его жене и матери. — Эта ночь, в которую я столько вытерпел, и нравственно и физически, не имела, однако ж, никакого влияния на мое железное здоровье, но следствием этой ночи было то, что я дал себе обет никогда не разъезжать одному в не известной мне стороне по проселочным дорогам, особенно по ночам, стал прилежно учиться шведскому языку, беспрестанно записывая слова и целые фразы, и после купил себе несколько шведских книг, облегчающих изучение языка. До сих пор весьма многое осталось в моей памяти, а тогда я изрядно болтал по-шведски, и все понимал.

Недолго мы наслаждались перемирием и довольством. Государь император был тогда в Германии, в Эрфурте, для свидания с Наполеоном и для решения на конгрессе дел общей европейской политики. Управление делами империи было поручено государем Комитету министров с правом объявлять высочайшие поведения в случаях, не терпящих отлагательства. Душой Комитета был военный министр граф Аракчеев, особенно по военным делам. Он весьма не благоволил к графу Буксгевдену, который беспрестанно требовал свежего войска, денег, амуниции и продовольствия, противился всем планам, составленным в Петербурге, и вел дело медленно, по мнению графа Аракчеева. В Петербурге в это время находился генерал от инфантерии Кнорринг, бывший генерал-квартирмейстером в последнюю Шведскую войну при императрице Екатерине II. Граф Аракчеев часто совещался с Кноррингом по делам, касающимся до Финляндской войны, и на этот раз пригласил его на заседание Комитета министров. Конрринг никогда не соглашался с планами графа Буксгевдена, и сильно восстал против перемирия, когда граф Каменский занимал Гамлекарлеби, а Тучков беспокоившую нас позицию Тайвола (против Куопио), которую упорный Сандельс должен был оставить по отступлении графа Клингспора за Гамлекарлеби, боясь быть отрезанным. В Комитете единогласно решили предписать графу Буксгевдену именем государя прервать немедленно перемирие и опрокинуть армию графа Клингспора за Торнео, а Тучкову велено теснить Сандельса по Индесальской дороге, и стараться разбить его и отрезать. В то же время Комитет решил составить два резерва, один из трех батальонов Роченсальмского и Фридрихсгамского гарнизонов под начальством генерала Аникеева, другой из двух батальонов Преображенского и Измайловского полков под начальством генерала графа Павла Александровича Строганова, и отправить их немедленно в Финляндию. Граф Буксгевден, не разрывая перемирия, написал оправдание на высочайшее имя; но Комитет министров не убедился его доводами, и повторил высочайшее повеление начать военные действия. Государь император, получив в Эрфурте донесение Комитета, одобрил и утвердил его постановление. 7-го сентября граф Буксгевден получил решительное повеление начать военные действия беспрекословно, под строжайшею ответственностью за сопротивление высочайшей воле.

Кто был прав, кто виноват? Главнокомандующий беспрерывно жаловался на трудности войны, на малочисленность войска для занятия обширного взбунтованного края, и для охранения берегов, угрожаемых высадками, на недостаток продовольствия и свирепствование, оттого болезни в войске, и когда по уважению всех этих причин в Петербурге решились на заключение со шведами перемирия до зимы граф Буксгевден не согласился на эту меру. Когда же граф Каменский принудил графа Клингспора к отступлению из внутреннего края, и Сандельс должен был оставить свою неприступную позицию, при Тайволе, и выступить на Линдулакскую дорогу, а между тем отряды графа Витгенштейна и князя Голицына, сильно подкрепив действующую армию, подавляли восстание крестьян. Комитет министров, в свою очередь, судя по событиям, имел полное право не соглашаться на перемирие и требовать продолжения успешных действий против графа Клингспора и Сандельса для очищения Финляндии к зиме от шведских войск. Граф Буксгевден не представлял ничего нового Комитету министров, и в оправдание свое на Высочайшее имя повторил только прежние жалобы, отчасти уже недействительные после успехов графа Каменского. Следовательно, и Комитет министров и граф Буксгевден имели основательные причины придерживаться своего мнения, но граф Буксгевден тем казался неправ, что, не соглашаясь на заключение перемирия при самых неблагоприятных обстоятельствах, заключил его во время успехов наших и после получения значительной помощи, увеличившей русское войско целою третью. Те же самые умствования и расчеты, которые граф Буксгевден представлял прежде в опровержение перемирия, Комитет министров употребил теперь против перемирия, заключенного графом Буксгевденом. А что Комитет министров рассчитывал верно, это доказывается успехом его предположений.

Будучи уже литератором и журналистом (в двадцатых годах), я сказал однажды, кстати, графу Алексею Андреевичу Аракчееву, что Россия много обязана ему в деле покорения Финляндии. В этих словах не было ни лести, ни комплимента с моей стороны, а была сущая правда, повторенная и знаменитым нашим военным историком, А.И.Михайловским-Данилевским, по смерти графа Аракчеева. Графу Алексею Андреевичу приятны были мои слова. «Так есть еще люди, которые отдают мне справедливость, — сказал граф,— спасибо братец, спасибо! Я не воевода (собственные слова графа) и не брался предводить войсками, но Господь Бог дал мне столько разума, чтоб различить правое от неправого. — Бог знает, чем бы кончилось, если б мы отложили изгнание шведов из Финляндии до следующего года! — Буксгевден почитал меня своим личным врагом — и крепко ошибался. За что мне было враждовать с ним? Тот мой враг, кто не исполняет своего дела, как следует. Я воевал с Буксгевденом его собственным оружием — его резонами (слова графа), противу предложенного им перемирия, и если б слушал всех, да не столкнул Барклая (собственные слова графа) на лед, прямо в Швецию, то мы еще годика два пробились бы в Финляндии… Жаловались на недостаток продовольствия, но ведь я посылал из Петербурга сколько было нужно; зачем не умели сберечь и доставить куда следует?..» На этих словах графа Аракчеева я основал мое заключение, приведенное выше.

 

ЧАСТЬ ПЯТАЯ. ГЛАВА II

 

Беглый взгляд на политическое состояние Европы в 1808 году. — Войны Наполеона. — Байоннская драма, или Лишение престола Бурбонов испанской линии и плен их. — Характеристика испанского королевского семейства. Король Карл IV. Королева. Принц Астурийский, впоследствии король Фердинанд VII. — Королева Этрурии и дон Антонио. — Эмануил Годои, князь Мира. — Несогласие в королевском семействе. — Взятие под стражу и отдание под суд принца Фердинанда. — Проект разделения Португалии. — Французы идут через Испанию в Португалию. — Португальская королева Мария-Франциска-Елисавета и регент Дон-Жуан. — Лишение престола Браганцской фамилии. — Французская армия занимает почти половину Испании. — Народное возмущение в Мадриде и Аранжуэсе. — Что значит народ в Испании. — Низвержение князя Мира. — Карл IV отказывается от престола в пользу Фердинанда, и тайно протестует против отречения, прося защиты у Наполеона. — Мюрат с французским войском вступает в Мадрид. — Испанское королевское семейство приезжает в Байонну для свидания с Наполеоном. — Первое свидание Карла IV и Королевы с их сыном. — Первое возмущение испанцев в Мадриде против французов. — Битва и казни. — Второе свидание королевской испанской фамилии. — Фердинанд принужден отречься от престола в пользу отца, а Карл IV передает права на престол Наполеону. — Единственный посторонний зритель байоннской драмы, князь Александр Иванович Чернышев. — Испанский король Иосиф, брат Наполеона. — Начало общего возмущения в Испании. — Англичане делают высадку в Португалии. — Неудачи французов. — Маршал Жюно сдает Португалию англичанам. — Англичане берут в Лиссабоне русский флот адмирала Сенявина. Огромная помощь Испании со стороны Англии. — Межевание Европы Наполеоном. — Общее негодование народов и государей. — Волнение умов в Германии. —Добродетельный союз (Tugendbund). —Надежда Европы на Россию. — Эрфуртский конгресс и его последствия. — Наполеон и Сперанский.

 

Прежде, нежели я обращусь к военным действиям в Финляндии после разорванного перемирия, должно взглянуть на ход европейских дел, отклонявших внимание Европы от подвигов русских в Финляндии. 1808 г. — самый достопамятный в новой истории, потому что в этом году Наполеон, достигнувший высочайшей степени славы и могущества, сам начал подрывать фундаменты своего величия, подчинив политику Франции и стараясь подчинить политику всей Европы личным своим выгодам и возвышению своего семейства. Войны Наполеона можно разделить на войны политические исемейные.До. 1807 года он должен был вести войны для утверждения нового порядка во Франции, для упрочения ее границ, приобретенных войнами, которые вела Французская Республика, и наконец для признания Франции империею в ее новых пределах и императорского звания в своем лице. До этой поры Наполеон всегда предлагал мир своим противникам перед началом военных действий, и всегда старался помириться с Англией. С 1808 года Наполеон задумал овладеть всей Западной Европой, лишить престола всех Бурбонов, а с ними и дом Браганцский, и на место бурбонской фамилии поставить членов своей фамилии. Неаполь был уже в его власти, и отдан брату его, Иосифу. Теперь Наполеон решился овладеть Пиренейским полуостровом, к чему давно уже стремились его помыслы, и наконец, в этом году, когда три главные державы в Европе: Россия, Австрия и Пруссия, должны были уступить ему, совершилось событие, которое история прозвала байоннскою драмою. Драма эта кончилась для Наполеона, бывшего в ней главным действующим лицом, как драма Дон-Жуан.

В Испании царствовал Карл IV, человек образованный, умный и добродушный, но государь слабый, бесхарактерный, легковерный, имевший отвращение к занятиям государственным. Две непобедимые страсти господствовали в нем и поглощали все его время: музыка и псовая охота. Ему тогда было пятьдесят девять лет от рождения. Королева Луиза-Мария (урожденная принцесса неаполитанская) была только тремя годами моложе своего супруга, но сохранила в душе весь пыл южных страстей и в теле всю силу пламенного темперамента. Подчинив короля своей власти, она управляла его волею. Королевское семейство составляли: младший брат короля, Дон-Антонио, человек благородный и твердого характера; три сына: Дон-Фернандо, или Фердинанд, принц Астурийский, наследник престола двадцати трех лет от рождения, Дон-Карлос двадцати двух лет и Дон-Франциско де-Паула четырнадцати лет. У короля были три дочери: Карлота, замужем за наследником португальского престола, Мария-Луиза-Иозефина, правительствующая королева Этрурии, и Мария-Изабелла в замужестве за наследником престола обеих Сицилии.

Делами государства и двором управлял самовластно и безотчетно любимец королевы, или как мы говорим, временщик, Эмануил (Мануэль) Годои (Godoi), человек низкого происхождения. Иные говорят, что он был сперва погонщиком мулов, другие утверждают, что он был тореадором, т.е. бойцом на воловьих травлях. Прекрасный собою, ловкий, ума хитрого и вкрадчивого, Годои определился в роту королевских телохранителей, и вскоре обратил на себя внимание королевы, которая предалась ему совершенно, и заставила короля произвести ее любимца в первые министры, в председатели Кастильского совета, в адмиралы и в генералиссимусы. Постыдная уступчивость французскому правительству, погубившая испанский флот, все ее военные средства, и расстроившая финансы для сохранения постыдного мира, доставила Годои фантастический титул князя Мира (Prince de la Paix). Господствовавшая страсть в князе Мира была алчность к деньгам, и он для того только любил власть, что она представляла ему средства к обогащению и к грубому разврату. Вся королевская фамилия, все дворянство и весь народ испанский ненавидели и презирали князя Мира, но королева любила его более собственного своего семейства, и король ради своего спокойствия до такой степени вверился хитрому любимцу, что поручил ему все дела политики и внутреннего управления, и никого другого не хотел слушать. Князь Мира употреблял все средства, чтоб развратить наследника престола и дать ему превратное воспитание, надеясь после смерти короля овладеть престолом. Во время болезни короля в 1806 году уже пущены были в народ вести о перемене династии будто бы по завещанию короля — но он выздоровел, и в народе ненависть к любимцу усилилась еще более. В мудрое правление Карла III, предшественника Карла IV Испания начала пробуждаться от летаргического сна, и везде водворялся порядок вследствие постепенных усовершенствований. При князе Мира все обрушилось в прежнюю пропасть — и Испания представляла настоящий хаос. Правосудие, чины, места, привилегии продавались с молотка. Государство не имело флота, войско было в жалком положении, торговля ничтожная, фабрики и мануфактуры в совершенном упадке, народ почти одичал в глубоком невежестве и суеверии. Все зло приписывали корыстолюбивому любимцу, князю Мира, и полагали всю надежду на наследника престола, окруженного людьми умными и почтенными, между которыми главную роль играли воспитатель принца, каноник Эскойкис (Escoiquis), герцоги Инфантадо и Сан-Карлос. Народная партия, окружавшая наследника престола, ожидала только случая, чтоб свергнуть князя Мира с высоты власти для общего блага. Князь Мира, противодействуя партии, старался посвятить раздор между наследником престола и его родителями, и до того успел в своем намерении, что возбудил ненависть к нему в сердце его матери и недоверчивость в короле. Начались придворные интриги, основанные на клевете и сплетнях, беспрестанно усиливавшие ненависть родителей к сыну, а в сыне желание избавиться от своего врага.

Война Наполеона с Пруссией и Россией в 1806 году образумила на время Испанский двор, долженствовавший предвидеть, чем кончится его раболепное послушание Наполеону, когда он изгнал Бурбонов из Неаполя. Наш посланник при Испанском дворе, барон Строганов, и английский посланник успели убедить князя Мира в пользах Испании от союза со всею Европою против властолюбия Наполеона, и князь Мира начал собирать войско, и издал сильную прокламацию, приглашая народ к вооружению, не назвав, однако ж, неприятеля. Если бы Наполеон претерпел поражение на севере, тогда бы до 100 000 войска испанского, португальского и английского вторглось во Францию через Пиренеи; но победа при Иене переменила ход дел, и князь Мира, испугавшись своего смелого поступка, удвоил свою уступчивость и раболепство перед Наполеоном. Наполеон не показал вида, что предполагал измену в князе Мира, но решился ускорить изгнание Бурбонов из Испании. Внутренние интриги Испанского двора . послужили ему к тому предлогом.

Как первое доказательство преданности, в которой князь Мира уверял Наполеона, он потребовал лучших двух корпусов из испанской армии, собранной против него. Князь Мира согласился, и один корпус испанских войск под начальством генерала Офарильи послан был в Тоскану, а другой, в 14 000 человек, под командою генерала маркиза Ла-Романа в Данию. Выбраны были лучшие солдаты и офицеры, чтобы лишить Испанию надежнейшей опоры. Между тем 24 000 французов под начальством маршала Жюно выступили через Испанию в Португалию (в половине октября 1807 года).

Корпус маршала Жюно состоял из рекрутов. Едва по три человека старых солдат приходилось на роту. Кавалеристы были не более четырех месяцев на службе, не умели даже ездить и обходиться с лошадью. Пехота не знала вовсе своего дела. Это было самое плохое войско, какого Франция никогда не выставляла противу неприятеля. В этом корпусе лучшие солдаты были пиемонтцы и ганноверцы, которые, однако ж, шли неохотно на войну, и ненавидели французов. Наполеон приказал Жюно, как возможно поспешить в Лиссабон, чтоб взять португальский флот и задержать королевскую фамилию, и Жюно шел торопливо, малыми отрядами, оставляя в тылу множество больных и мародеров. 30-го ноября 1807 года, он вступил в Лиссабон только с 1500 человек. Остальные пришли после, но из 24 000 человек, перешедших за Пиренеи, в Португалии собрались только 14 000 человек, оборванных, усталых и ненадежных в бою солдат.

Маршал Жюно еще из Испании разослал по Португалии прокламации, извещая, что он идет ей на помощь против англичан, которые намерены поступить с Португалией, как поступили с Данией, и увещевая португальцев принимать французов, как друзей и союзников. И между тем как Жюно уверял португальцев в великодушных и бескорыстных намерениях Наполеона, англичане сообщили принцу регенту португальскому лист официальной французской газеты «Монитер», в котором напечатано было решение Наполеона, что «Дом Браганцский перестал царствовать в Португалии». (La maison de Bragance avait cessee de regner). Это та же самая фраза, которою лишена престола фамилия неаполитанских Бурбонов!

В Португалии царствующею королевою была вдова короля Педро III, Мария-Франциска-Елисавета, урожденная принцесса португальская. Она жила уединенно, посвятив жизнь свою богомолью, а государством управлял около двадцати лет в звании регента сын ее Дон-Жуан, человек добрый, но слабый, бесхарактерный, совершенно похожий нравом на испанского короля, но не имевший ни его ума, ни образованности. Несчастный в супружестве, испытавший несколько раз измену и неблагодарность любимцев, он жил уединенно, и соглашался на все требования Франции, чтоб только сохранить мир. Но это не спасло его. В последней крайности, когда маршал Жюно уже вступил в Португалию, он предался англичанам. В Лиссабоне носились преувеличенные слухи насчет числа войска маршала Жюно; однако ж, старая королева хотела, чтоб выслали против него войско и решили спор оружием. Английский адмирал, знаменитый Сидней Смит, уговорил и королеву и принца-регента оставить Лиссабон, удалиться в Бразилию и ожидать там, пока англичане возвратят им Португалию. За день до вступления маршала Жюно в Лиссабон, вся королевская фамилия отправилась на английский флот, к которому присоединился и флот португальский, и со всем двором и сокровищами отплыла в Америку. Жюно, повторив приговор Наполеона об отрешении от престола Браганцской фамилии, начал управлять Португалиею от имени французского императора, заменив португальский герб французским орлом и вывесив над дворцом трехцветное знамя. — В Париже почитали Португалию покоренной, и дело конченным.

Испанская корона в то же время, так сказать, сама падала в руки Наполеона. Наследник престола Фердинанд, надеясь на помощь Наполеона, по совету своих друзей просил его в самых покорных выражениях выдать за него замуж одну из принцесс императорской фамилии, и принять его в особенное свое покровительство, обещая быть послушным, как сын отцу, и в то же время представил родителю своему записку, в которой изложив все дурные поступки и качества князя Мира, просил удалить его от дел и от двора. Записка эта написана была воспитателем и первым советником Фердинанда, каноником Эскойкисом в самых сильных выражениях. Князь Мира, узнав через своих шпионов о том, что принц Фердинанд писал к Наполеону, представил это дело королю и королеве в виде заговора не только против королевской власти, но и жизни. Королева, ненавидевшая сына за его вражду с ее любимцем, уговорила короля действовать сильными мерами, и король приказал арестовать принца и его советников, и отдать их под суд за измену и покушение на жизнь короля и королевы, известив в то же время Наполеона о раздоре, терзавшем его семейство, и о своем несчастном положении, требуя совета и помощи.

Это происшествие произвело сильное впечатление в Испании. Никто не верил в справедливость обвинения принца Фердинанда, и все были уверены, что это интрига князя Мира. Хотя суд и не находил никаких доказательств заговора, но принц Фердинанд, зная, что решение суда не избавит его от мести матери и князя Мира, согласился помириться с ним через посредство сестры своей, королевы Этруской, и даже дал ему почувствовать, что готов жениться на его свояченице; написал сознание в своей вине, не означая ее, и просил прощения у родителей, свалив всю вину на своих советников. Князь Мира, видя, что это дело произвело дурное впечатление в народе, посоветовал королю и королеву простить виновного сына, обнародовав, однако же, вместе с прощением и сознание принца, чтобы сделать его ненавистным, как предателя друзей своих и как неблагодарного сына. Советников принца наказали ссылкой.

Во время раздоров и семейных интриг Испанского двора, Годои искал покровительства Наполеона, и император французов, чтоб заставить действовать князя Мира согласно со своими видами, заключил с Испаниею тайный трактат в Фонтенбло в 1807 году, по которому Испания обязывалась помогать Франции к завоеванию Португалии. Ее предполагали разделить. Одну часть долженствовал получить князь Мира, и как независимый государь принять титул князя обеих Алгарвий; другая часть предоставлялась королеве Этрурии взамен этой области; третья часть долженствовала оставаться в руках Наполеона до дальнейших распоряжений, а король испанский принимал звание, американского императора. Испанский король соглашался на все с условием, чтобы друг его Мануэлито, как он обыкновенно называл Годои, был счастлив и доволен!

Между тем до 85 000 французского войска вошли в Испанию под предлогом поддержания завоевания Португалии, хотя в Фонтенблоском трактате допускалось не более 40 000 человек. Вместо того чтобы идти в Португалию, войско остановилось в Испании (в январе 1808 года), от Пиренеи по Эбро, овладев самыми непростительными хитростями всеми крепостями. Народ негодовал и роптал против князя Мира, зная, что французы дошли в Испанию с его согласия. Английские агенты сильно действовали, возбуждая в народе недоверчивость и ненависть к Наполеону и Франции и стращая двор примером Неаполя и Португалии. Наконец и сам князь Мира испугался, видя, что Наполеон медлит исполнением Фонтенблоского трактата касательно раздела Португалии. Он решился послать в Париж свое доверенное лицо, Искиердо, от имени короля, для объяснений насчет поведения французских генералов, занявших обманом крепости, и прося исполнения Фонтенблоского трактата, без всяких других условий. Король соглашался отдать французам на время одну или две крепости, но решительно протестовал против занятия всех крепостей. Англичане советовали князю мира отправиться с королевскою фамилиею в Мексику, и там ждать восстановления спокойствия в Европе, усилиями всех держав. Этот проект нравился князю Мира, который страшился месте народа после смерти короля и боялся лишиться своего богатства. Известия, сообщенные из Парижа Искиердом, утвердили его в этой мысли. Искиердо писал, что Наполеон оказывает величайшую ненависть ко всем Бурбонам, и намерен сделать изменение в Фонтенблоском трактате, отдавая Испании всю Португалию и требуя присоединения к Франции почти половины Испании, от Пиренеев до реки Эбро, как было при Карле Великом.

Тогда князь Мира решился удалиться с королевскою фамилией в Севилью, за горы Сьерра-Моррена. Король предписал войску испанскому собираться за этою чертою, выслать доверенных людей в Англию, требуя совета и помощи в случае, когда надобно будет спасаться в Америку. В Аранжуэсе предписано было собираться гвардии и лучшим полкам для охранения королевской фамилии, и при дворе начались приготовления к отъезду. Это было в начале марта 1808 года. Весть, что король оставляет столицу и даже Испанию, встревожила народ и войско. Все явно кричали, что ненавистный Годои продал Испанию французам. Народ собирался толпами на площадях, а солдаты в казармах, и толковали о несчастье отечества, обвиняя во всем Годои. Дворянство, чиновники и офицеры разделяли общее негодование, и все предвещало близкое возмущение. Наконец, когда 6-го марта войско выступило из Мадрида в Аранжуэс, народ толпами пошел за войском, и прибыв на место, окружил дворец, произнося ругательства и проклятия против Годои, требуя его головы и понося королеву. Против короля не было ни одного оскорбительного слова, а принцу Фердинанду кричали виват, называя его избавителем и хранителем чести Испании. Войско отказалось действовать против народа, и вместе с ним проклинало ненавистного Годои, cortejo старой королевы. Наконец, нижний этаж дворца наполнился народом, угрожавшим вторгнуться в королевские комнаты для отдыха своего врага, продавшего, как говорил народ, Испанию Франции.

Если говорится о возмутившемся народе испанском, то не должно разуметь под этим именем богатых помещиков, купцов, фабрикантов и поселян. Эти люди участвуют только духом в народных смятениях. Но едва ли какая другая страна вмещает в себя столько стихий к продолжительному мятежу, как Испания. Испанские города и даже селения наполнены людьми бездомными и без всякого состояния, живущими день за днем чем попало и как попало, и принимающимися за работу только тогда, когда голод превозмогает лень. К этим бобылям принадлежат также контрабандисты, составляющие особую касту, люди смелые и даже отчаянные, рискующие жизнью за несколько рублей, которые при недостатке работы занимаются разбоем, укрываясь в горах и пустынях, где известны им все тропинки; погонщики мулов, расхаживающие беспрерывно по Испании, разносящие вести и находящиеся в связях с разбойниками, контрабандистами и всеми тунеядцами; мелкие чиновники и писцы из бывших студентов, терпящие вечный голод; толпы нищих, называющих себя студентами, и сыскивающих пропитание милостынею; ремесленники, которые принимаются за работу только в крайности, когда есть нечего; оборванные и голодные, но гордые хидалгосы, вроде прежней беспоместной польской шляхты, и наконец, монахи, или, как их называют в Испании, фрайле (frayle), т.е. братья,составляющие, так сказать, душу испанского народа. Эти фрайле, суеверы и невежды, расхаживают по всей Испании, из монастыря в монастырь, из дома в дом, проводят время в праздности, председательствуют в шинках, и от скуки готовы на все. Они не были врагами князя Мира, потому что только тот враг их, кто вводит порядок, истребляет злоупотребления и просвещает народ; но князь Мира был приверженцем Франции, которую фрайле называли землею безбожия и отечеством Антихриста, и потому, когда французские войска заняли часть Испании, то и фрайле восстали против князя Мира. Этот-то народ в Испании ужасен своей воспламенительностыо, своим невежеством и кровожадностью. У каждого человека длинный нож в кармане (навахо), и при малейшей ссоре — драка на ножах. Убить противника для этих людей то же, что у нас выбранить! Простить обиду почитается малодушием, а отмстить кровью — молодечеством. Несколько десятков тысяч этих отчаянных головорезов собрались в Аранжуэсе, и ревели под окнами королевскими: «Смерть Годои, cortejo неаполитанки; виват Фердинанду!»

Король, который никогда не занимался ни одним важным делом, и состарился в спокойствии и совершенном бездействии, вовсе лишился присутствия духа, а королева с воплями отчаяния призывала своего Мануэлито (т.е. князя Мира), чтоб укрыть его от ярости народной. Но он уже спрятался в своем доме, на чердаке, под кучей матрацев. Народ, ворвавшись в дом, изломал и разграбил все, но не отыскал Годои. В доме поставили часовых, но мятеж не утихал. Тогда королева призвала ненавистного ей сына, принца Фердинанда, и сказала: «Спаси Мануэля (Годои) от смерти, и король сей же час отречется от престола в твою пользу». Уже в Королевском совете сам король предложил эту мысль, почитая венец царский тяжким бременем, без помощи друга своего Мануэлито,и самому Фердинанду повторил слова королевы. Наследник престола, который свиду не принимал никакого участия в мятеже, отвечал родителям, что он готов исполнить их приказание и повиноваться их воле. Уже прошли тридцать шесть часов со времени начала мятежа, но князя Мира не могли отыскать. Наконец, томимый жаждою, он вылез из своего убежища, и стал просить стакан воды у часового, королевского телохранителя, обещая ему столько золота, сколько он сам весит. Но часовой предал его народу, который готовился растерзать его, как внезапно появился принц Фердинанд, и приказал не трогать преступника, а отвести в тюрьму, чтоб судить по законам. Народ повиновался. На другой день король объявил отречение от престола в пользу Фердинанда; народ, войско и все сословия были в восторге.

Но на другой день по отречении от престола, когда Годои был уже в безопасности от народной мести, король по совету королевы, написал протест против своего отречения, утверждая, что был принужден к тому силою, желая избегнуть кровопролития, и послал свой протест французскому посланнику в Мадрид, графу Богарне. В то же время он написал письмо к Наполеону, уведомляя о насильственном отречении от престола, и просил покровительства и защиты, предавая себя, семейство свое и друга своего, князя Мира, его воле, и ожидая от него решения судьбы своей.

Мюрат, великий герцог Бергский, назначен был главнокомандующим армией в Испании, и во время происшествий в Аранжуэсе находился только в нескольких переходах от Мадрида. 12-го марта Мюрат торжественно вступил с войском в столицу ^Испании, и в тот же вечер получил от короля Карла IV письмо, в котором он, извещая его о насильственном своем отречении от престола, просил покровительства для своего семейства и для друга своего, князя Мира, находившегося в тюрьме. Новый король Фердинанд VII, извещая Наполеона о своем восшествии на престол, в следствие добровольного отречения отца, также уверял императора французов в своей неизменной преданности, и также просил его покровительства. Таким образом королевское семейство добровольно предавало свою участь воле Наполеона!

Наполеон, не признавая Фердинанда в королевском звании, но не порицая явно всего случившегося, послал к нему своего любимца, Савари, чтоб уговорить на свидание в Байонне, уверив, что все затруднения кончатся при личных переговорах. Приближенные к Фердинанду советовали ему не оставлять Испанию и не доверять Наполеону; но он, долго колеблясь, наконец согласился отправиться к Байонну с несколькими из своих приверженцев. Наполеон прибыл туда 3-го апреля, а Фердинанд позже тремя днями. Наполеон встретил дружески Фердинанда, хотя избегал случая говорить с ним о делах до приезда короля Карла IV, который прибыл к Байонну 18-го апреля с королевой и князем Мира, освобожденным из тюрьмы по требованию Наполеона.

Тут началась так называемая байоннркая драма. Фердинанд чрезвычайно удивился, когда Наполеон предложил ему через Савари, отказаться от испанского престола и получить взамен Испании королевство Этрурсское, данное Наполеоном сестре его, а потом отнятое, и отвечал, что он прибыл затем только, чтоб быть признанным королем испанским, а не для замены владений. Но Наполеон объявил решительно, что как Карл IV протестует против своего отречения от престола, и обвиняет Фердинанда в том, что он произвел мятеж, и за это лишает его прав к наследованию испанским престолом, то он будет трактовать с самим королем о делах. Между тем под названием почетной стражи приставили караул к квартире Фердинанда и прибывшего с ним брата его, дона Карлоса, и назначили множество полицейских агентов для наблюдения день и ночь за ними, чтоб воспрепятствовать их возвращению в Испанию, а Наполеон начал переговоры со старым и немощным королем Карлом IV, или, правильнее, с королевой и князем Мира.

Сцена первого свидания королевской фамилии в присутствии Наполеона представила ужасное зрелище. — «Доволен ли ты, доведя меня до этого горестного положения! — сказал Карл IV Фердинанду дрожащим от гнева голосом. — Откажись от престола, с которого ты меня свергнул, отдай мне мою корону, я требую этого, и, если ты не захочешь повиноваться, я поступлю с тобой, как с возмутившимся подданным; слышал ли!» — «Я не изменник, — отвечал Фердинанд, — испанская корона принадлежит мне, потому что вы, родитель мой, отреклись от нее, а кроме того, я спас жизнь Мануэля (Годои), который преследует меня…» — «Отдай мне мою корону!» — воскликнул король в бешенстве, и будучи прикован подагрой к креслам, привстал с усилием, и устремился к сыну, грозя ему тростью. Наполеон удержал короля. Королева ругала Фердинанда самыми низкими выражениями, забыв все приличия, и потом обратясь к Наполеону, стала умолять его, чтоб он отдал его под суд как изменника и бунтовщика, заслуживающего публичной казни. Фердинанд спокойно отвечал: «Я согласен отказаться от престола, но с тем условием, чтобы ваше величество не брали с собою в Испанию людей, ненавистных народу (намек на князя Мира), и если вы по слабости здоровья не можете сами управлять, то чтоб вы мне поручили управление государством. Что же касается отречения от престола, то это дело должно быть подвергнуто суждению чрезвычайного собрания кортесов или Кастильскому совету…» Наполеон, видя, что дело принимает неожиданный оборот, поспешил окончить это свидание.

Насильственное задержание Фердинанда в Байонне возбудило во всей Испании сильное негодование и удвоило ненависть к французам. Народ явно роптал и говорил об отмщении. Везде готовились к восстанию и к истреблению французов. Ждали только случая, и он открылся. Наполеон, чтобы иметь в руках все королевское семейство, приказал Мюрату выслать из Мадрида в Байонну младшего брата Карла ГУ, дона Антония, председателя правительственного совета (юнты) в отсутствие Фердинанда, младшего принца дона Франциска де-Паула и бывшую королеву Этрурскую. Это привело народ в бешенство, и 20-го апреля (2-го мая н.ст.) внезапно вспыхнуло возмущение в Мадриде. В восьмидесяти двух церквях ударили в одно время в набат, и все мадридское народонаселение бросилось из домов на улицы, вооружившись чем кто мог. Каждого встречавшегося француза умерщвляли на месте. Французское войско выступило из казарм и заняло важнейшие посты. В толпы народа стреляли беглым огнем из ружей и картечами вдоль улиц; но ожесточенные испанцы бросались с ножами в ряды французов и лезли, как слепые, на пушки. Разумеется, что регулярное войско одержало верх, и к вечеру городское начальство успело усмирить восстание. У французов убито 500 человек, большею частью поодиночке в домах и на улицах. В народе также убито несколько сот человек, и несколько сот взято в плен из значительнейших жителей столицы. Мюрат в гневе и для устрашения столицы велел в ту же ночь расстрелять всех их без всякого суда и расправы.

Один из моих приятелей, служивших в то время в гвардии Наполеона и бывший свидетелем этой экзекуции, рассказывал мне следующее: «Всех пленных, связанных по рукам, привели на знаменитое гульбище Прадо при свете факелов. Шум и крик были ужасные. Большая часть пленных клялись, что они не принимали никакого участия в возмущении, и просили следствия. Другие умоляли, чтоб им позволили исповедоваться и причаститься Святых тайн. Не слушали ни жалоб, ни просьб. Всех пленных граждан поставили в одну шеренгу при стене, и батальон в десяти шагах выстрелил в них залпом. Но как многие были только ранены, то велено их прикалывать. Пронзительные крики и стоны раздирали душу; но французские солдаты до того были ожесточены, что не давали никому пощады. Когда не осталось ни одного в живых, французы возвратились в казармы, оставив трупы на месте. На другой день городское начальство убрало их и похоронило за городом. Народ толпился на похоронах, но французская кавалерия разогнала его.

Наполеон, получив известие о мадридском возмущении, решился немедленно закончить дело с королевскою фамилиею. Призвав к себе князя Мира, он обещал ему свое покровительство, возвращение всего его богатства, оставшегося в Испании, и огромную пожизненную пенсию, если он уговорит короля, чтоб он принудил Фердинанда отречься от престола. Король должен был угрожать Фердинанду судом за измену. Князь Мира согласился на все, и на другой день король Карл IV снова призвал к себе своих сыновей, Фердинанда и Карлоса. Второе свидание происходило также в присутствии Наполеона. Хотя при этом свидании не было посторонних лиц, но некоторые из свиты Наполеона были помещены в соседних комнатах таким образом, что могли все слышать и видеть. Известные политический писатель Прадт сохранил в памяти эту сцену.

Король Карл IV сидел в креслах, держа свою трость. По одной стороне его сидела королева, по другой сидел Наполеон. Вошли два принца. «Имеешь ли ты известие из Мадрида?» — спросил король Фердинанда гробовым голосом, задыхаясь от гнева. — «Нет, государь», — отвечал Фердинанд. — «Так слушай же», — сказал король и, рассказав ему о мадридском возмущении, стал обременять его самыми сильными упреками: «Для того ли ты свергнул меня с престола, — сказал он между прочим, — чтоб проливать кровь моих подданных! Кто тебе это присоветовал? Говори!» — Фердинанд молчал, а король горячился, и наконец снова замахнулся на него тростью, крича: «Говори же!» Фердинанд молчал. «Ты бы и нас подвергнул погибели, если б мы были в это время в Мадриде, — продолжал король. «Как бы ты мог воспротивиться во время бунта! Говори, кто тебя подучил на этот новый бунт?» — Фердинанд молчал. Королева вскочила с кресла, подбежала к нему, и подняв руку, чтобы дать ему пощечину, воскликнула: «Говори же!» — Фердинанд все молчал. Тогда Наполеон обратился к принцу, и сказал важно: «До сих пор я не имел на ваш счет никакого твердого намерения, но после случившегося в Мадриде объявляю вам, что я никогда не признаю испанским королем того, кто таким образом нарушил союз со мною. Мадридское кровопролитие есть дело партии, от которой вы не можете отречься. Вот следствия пагубных советов! Я не знаю никого, кроме его величества, вашего родителя, — и его только признаю испанским королем. Если ему угодно, я сам провожу его в Мадрид!» — «Не хочу! — воскликнул король. — Он (т.е. Фердинанд) вооружил против меня все страсти, и я не хочу бесчестить моей старости, ведя войну с моими подданными и сооружая эшафоты…» После этого король сказал Фердинанду: «Пошел вон!» — и принц удалился, не промолвив слова во все время.

Савари последовал за ним и объявил, что если он не отречется от престола без всяких условий, то король решился назначить над ним суд, следствием которого будет или смерть на эшафоте, или вечное заключение. Фердинанд наконец согласился, написал акт и отослал его к отцу.

Трактат с королем Карлом IV был уже готов. Он был короток и ясен. Карл IV, законный король Испании и Индии, уступал Наполеону все свои права на испанский престол с тем, чтобы Испания оставалась нераздельною и составляла особое государство, независимое от Франции.

Наполеону предоставлялось на волю избрать короля испанского, который обязан хранить римско-католическую веру господствующею, без всяких в ней изменений, и возвратить имущество всем лишившимся его во время возмущения в Аранжуэсе. Это относилось к князю Мира, который только этого и желал. Королю дан в пожизненное владение замок Компиень и имение Шамбор вроде потомственного поместья и 30 000 реалов в год пенсии. Каждому принцу назначено пенсии по 400 000 франков. С Фердинандом заключен был особый договор насчет пенсии, и он повторил отречение свое от прав на испанский престол. Тем кончилась драма байоннская, и Наполеон возвратился в Париж, веря, что он везет в кармане Испанию с ее богатыми колониями. Он отдал их брату своему Иосифу, назначив на его место в неаполитанские короли зятя своего, Мюрата. При дворе Наполеона повторяли фразу Людовика ГУ, произнесенную им в то время, когда он посадил на испанский престол внука своего, Филиппа V, родоначальника бурбонской испанской линии: il n’y a plus de Pyrenes! (т.е. нет больше гор Пиренейских).

Европейские дипломаты не предугадывали судьбы Испании и испанских Бурбонов. Основываясь на их покорности воле Наполеона, все полагали, что возникшие несогласия в испанской королевской фамилии кончатся браком Фердинанда с одной из родственниц Наполеона, и занятием берегов Испании французскими войсками, как в Германии, для утверждения континентальной системы противу английской торговли. Иностранных дипломатов не было в Байонне, и все происходило там в тайне, в кругу доверенных и преданных Наполеону лиц. Первую догадку о судьбе Испании представил императору Александру молодой русский офицер, штаб-ротмистр кавалергардского полка Александр Иванович Чернышев (ныне князь, генерал-адьютант, генерал от кавалерии и военный министр).

Место, занимаемое князем Александром Ивановичем Чернышевым в государстве, заставляет меня противу моей воли быть чрезвычайно скромным в рассказе о его подвигах и заслугах, чтоб слов моих не почли лестью. Знающие меня коротко знают также отвращение мое от всякой лести и похвал и принятую мною систему отмалчиваться, когда нельзя сказать сущей правды. Но как о князе А.И.Чернышеве много печатано было в чужих краях несправедливого, а в России вовсе не напечатано ничего, то я по долгу совести и из бескорыстной преданности к князю, от которого вовсе независим, любя и уважая его как русского патриота и любителя просвещения, скажу несколько слов о блистательном его поприще, почти беспримерном и тем более заслуживающем внимания, что. князь всем обязан своей службе, своему усердию, своим дарованиям и правосудной милости русских государей.

Князь Александр Иванович Чернышев принадлежит к старшей линии фамилии Чернышевых, из которых младшая линия приобрела заслугами графское достоинство при императрице Екатерине II, и жалованные поместья. Отец князя Александра Ивановича Иван Львович дослужился до генерал-поручьего чина, и вследствие ран, полученных в войнах, должен был оставить военное поприще. Ему дано звание сенатора в Москве. По смерти родителя своего князь Александр Иванович остался с двумя своими сестрами при матери, урожденной Ланской, бывшей фрейлиной при императрице Екатерине И, сестре Ланского, пользовавшегося особенною милостью государыни и скончавшейся в молодых летах. Одна сестра князя Александра Ивановича умерла в девицах, а другая в замужестве за князем Петром Сергеевичем Мещерским (сенатором). Сын их, князь Эллим Петрович, снискал блистательное имя в литературе всемирной поэтическими произведениями на французском языке, в которых отражается пламенная любовь к отечеству. Родительница князя Александра Ивановича не хотела расстаться с единственным своим сыном и воспитывала его дома, вверив надзор за обучением французскому аббату Перрену. В то время лучшие достойнейшие люди оставляли Францию, чтоб удалиться из страны, обуреваемой бессмысленною и кровожадною революциею, и аббат Перрен был из числа самых образованных и ученых мужей своего отечества. До вступления своего в духовное звание аббат Перрен готовился на военную службу и знал превосходно военные науки. Заметив в питомце своем страсть к военному званию, он сам преподавал ему все науки, входящие в круг военного образования. По быстрым успехам во всех науках и по самостоятельности характера князь Александр Иванович на шестнадцатом году возраста уже вступил в свет и был отлично принимаем во всех московских обществах высшего круга. Во время коронации императора Александра государь благоволил почтить своим присутствием бал, данный князем Александром Борисовичем Куракиным. На этом бале был и князь А.И.Чернышев. Необыкновенная ловкость, счастливая открытая физиономия и красота юноши обратили на него внимание монарха, который соблаговолил вступить с ним в разговор в экосезе и остался доволен его присутствием ума и знанием приличий. Тогдашний президент Военной коллегии Ламп, одолженный некогда родителем князя Александра Ивановича, просил государя о принята его в службу. Ему предлагали камер-юнкерство, доставлявшее тогда прямо чин 5-го класса, но князь Александр Иванович хотел непременно служить в рядах русских воинов. Нельзя было поступить в офицеры гвардии, и потому князь Александр Иванович принят прямо в камер-пажи. Это первый и единственный тогда пример!

В 1802 году 20-го сентября князь Александр Иванович произведен в корнеты в Кавалергардский полк шестнадцати лет от роду (он родился в декабре 1786 года). В 1804 году 29-го сентября произведен в поручики, а в 1805 году восемнадцати лет от роду поступил в адъютанты к генералу Уварову, шефу Кавалергардского полка, пользовавшемуся особенною милостью государя императора. В этом звании князь Александр Иванович выступил в поход с гвардией в 1805 году в так называемую Аустерлицкую кампанию. На поле векового сражения он нашел свое счастье! Князя Александра Ивановича послали к государю в пылу сражения с донесением о действиях нашего правого фланга. Государя нашел он под неприятельскими выстрелами возле колонны генерала Милорадовича, полуразбитой и едва удерживавшейся на позиции. При государе императоре не было ни одного человека из его адъютантов и свиты, и его величество обрадовался появлению князя Александра Ивановича, велел остаться при своей особе, и посылал несколько раз с приказаниями в разные места. Приятно было государю, что князь Александр Иванович, исполнив поручение, всегда возвращался к нему, и извещал о происходившем на поле битвы.

После несчастного и кровопролитного сражения государь император прибыл около полуночи в селение Годьежиц. С трудом, как говорит правдивый историк кампании 1805 года, генерал-лейтенант Михайловский-Данилевский, нашли комнату для государя, потому что в домах толпились наши раненые, мародеры и обозные. Из всей свиты государевой при нем были только лейб-медик Виллие, берейтор Иене и фельдъегер Прошницкий[156]. Разговаривая с восемнадцатилетним поручиком о событиях того достопамятного дня и коснувшись даже предварительных распоряжений, государь удивился необыкновенным военным познаниям молодого офицера, его дальновидности и основательности суждений, и с этих пор государь обратил особенное внимание на князя Александра Ивановича Чернышева. — «Сослужи мне сегодня последнюю службу: отыщи Кутузова», — сказал государь Александру Ивановичу[157], и он пустился в темную ноябрьскую ночь между толпами отступавших солдат отыскивать Кутузова, и нашел его. После этого князь Чернышев возвратился к своему шефу, генералу Уварову. При раздаче наград сам государь назначил ему Владимира 4-й степени с бантом, орден, в то время редко даваемый поручикам; но что было выше всего, это милость государева, которую его величество явно оказывал князю Александру Ивановичу Чернышеву.

В 1806 году 1-го ноября князь Чернышев произведен в штаб-ротмистры, и в этом чине и в том же звании адъютанта при генерале Уварове выступил в Прусскую кампанию. Здесь снова счастье дало ему случай к блистательному отличию. Когда наша армия, сбитая с поля сражения под Фридландом, должна была перейти по другую сторону реки Алле, последняя колонна и вся наша кавалерия правого фланга уже не застали мостов, которые были сожжены. Послали офицеров в разные стороны отыскивать броды, и первый из них найден князем Александром Ивановичем Чернышевым; по этому броду и перешла тяжелая кавалерия. За этот подвиг он награжден Георгиевским крестом и обласкан государем, который поручил ему в начале Тильзитских переговоров почетную обязанность эскортировать с отрядом казаков королеву прусскую во время приезда ее величества в Тильзит.

Когда граф П.А.Толстой назначен был послом в Париж, князь А.И.Чернышев был в числе молодых офицеров, долженствовавших составлять посольскую свиту, но государь оставил его, избрав для дружеских сношений с Наполеоном, выходивших из круга официальной дипломатии. Большей чести не мог никто достигнуть в чине и в летах князя А.И.Чернышева! Едва наше посольство успело прибыть в Париж, он был отправлен государем с письмом к Наполеону, и представлен ему нашим послом, графом П.А.Толстым. Наполеон был чрезвычайно разговорчив, когда бывал в хорошем расположении духа, и в этот день заговорил о действиях корпуса Нея в Прусскую кампанию. Спрошенный по сему предмету Наполеоном, князь А.И.Чернышев изложил свое мнение, которое чрезвычайно понравилось Наполеону, и он с этой поры оказывал ему особенную благосклонность, а в ответ государю на письмо упомянул с похвалою о князе А.И.Чернышеве. Он пробыл в Париже только одиннадцать дней, и в это время генерал Савари показал ему по велению Наполеона все военные заведения столицы Франции. Князь А.И.Чернышев был один из первых красавцев своего времени, отличался всегда необыкновенною ловкостью и любезностью в обхождении, и зная французский язык, как свой природный, сделал большое впечатление в тогдашнем высшем парижском обществе и при дворе Наполеона. С этих пор князю А.И.Чернышеву в Париже не было другого имени, как: le beau rasse.

Отправленный в другой раз с собственноручным письмом государя императора к Наполеону, князь Александр Иванович Чернышев не нашел его в Париже, и отправился к нему в Байонну. Наполеон жил поблизости города, в замке Марак (Магас), сделавшемся историческим местом после байоннских событий. Князь А.И.Чернышев был принят Наполеоном чрезвычайно милостиво, как старый знакомец. В ожидании депешей провел он четверо суток в маракском замке, и однажды удостоился чести быть приглашенным к столу Наполеона, чести, которую должно отнести к особенному личному уважению, оказываемому Наполеоном князю Александру Ивановичу, потому что к столу Наполеона не приглашались даже и иностранные послы. Дела велись в тайне, но князь А.И.Чернышев, одаренный необыкновенным умом и проницательностью, отгадал по предпринимаемым предосторожностям относительно членов испанской королевской фамилии будущую их судьбу. Возвратясь в Петербург, князь А.И.Чернышев сообщил догадки свои государю-императору, и предсказал падение Бурбонов испанской линии.

При открывшейся войне Наполеона с Австриек» в 1809 году князь А.И.Чернышев был снова послан с письмом к Наполеону, и находился при нем во время бомбардирования Вены, в знаменитых сражениях при Асперне и при Ваграме, и за неустрашимость получил Золотой крест Почетного легиона, который вручил ему лично Наполеон. В 1809 году 6-го июня князь Чернышев получил звание флигель-адъютанта; в том же году 9-го октября произведен в ротмистры, в 1810-м в полковники, и в этом же году послан в Париж с тайным поручением, чтоб узнать подлинные намерения Наполеона насчет России и для собрания сведений, какие силы может употребить он в войне, к которой явно готовилась Франция. Известно, что князь А.И.Чернышев исполнил успешно эти важные поручения. Находясь беспрестанно в высшем парижском кругу и принятый отлично в семействе Наполеона, князь А.И.Чернышев был покровительствуем всеми дамами двора и высшего общества, был, как говорится, в моде и умел пользоваться своим счастливым положением для исполнения поручений. Принужденный жить в свете, он работал, когда все покоились, и составил в это время план, как вести войну с Наполеоном, если он устремится в Россию. Этот план был одобрен и послужил основанием при соображении оборонительной войны в 1812 году. — О дальнейших блистательных подвигах князя А.И.Чернышева в 1812,1813 и 1814 годах и далее буду говорить в своем месте, когда дойдет до них очередь по хронологическому порядку.

Нет сомнения, что немногим людям счастье так благоприятствовало, как князю А.И.Чернышеву. Этим упрекали князя Чернышева! Когда и Суворова стали упрекать счастьем, он сказал: «Сегодня счастье, завтра счастье, послезавтра счастье… помилуй Бог, да ведь надобно же сколько-нибудь и ума!» Правда, счастье приблизило князя АИ.Чернышева к государю под Аустерлицем, но если б он не имел существенных достоинств, то не приобрел бы доверенности государя, и не был бы отличен Наполеоном, великим знатоком в распознавании людей! Даже чужеземная клевета не могла помрачить заслуг и достоинств князя А.И.Чернышева, а кто знает его близко, тот не только чтит его, но и любит, как человека правдивого, любителя просвещения, нежного отца семейства, правосудного ценителя заслуги и таланта. Высказал я то, что было у меня на душе, и что совершенно справедливо. Если б я думал иначе, то как человек независимый, не ищущий и не желающий ничего в свете — я бы молчал!

Европа ужаснулась, узнав о развязке, байоннской драмы. При лишении Бурбонов неаполитанского престола был какой-нибудь предлог, тесный союз их с англичанами, объявление войны Франции и т.п. Но испанская династия, со времени последней революционной войны предалась совершенно Франции, и принесла ей величайшие жертвы. Какое же право имел Наполеон без объявления войны занять Испанию и завладеть древним ее престолом, заманив, так сказать, в засаду всю королевскую фамилию? Все владетельные особы второстепенных государств испугались этого самоуправства и столь наглого попрания народного права — и эта формула Наполеона: La maison de Bourbon (или de Bragance)a cessee de regner — страшно звенела у всех в ушах. Ужели престолы будут раздаваться и отниматься приказами по воле диктатора? Все частные благомыслящие люди в Европе вознегодовали на измену. Если б Наполеон войною покорил Испанию и лишил престола враждебную фамилию, тогда бы он нашел еще защитников; но в этом случае и приверженцы его должны были молчать, тем более что общее мнение всегда склоняется в пользу угнетенных, и что оно обслуживает политические дела как частные, взвешивает правду на весах здравого рассудка, и отвергает все умствования, противные честности и справедливости. Победа Наполеона, сильные контрибуции и тягость военных постоев и без того раздражали умы против завоевателя, и народы рады были найти в нем черную сторону, которая, напротив, казалась светлее солнца его приверженцам.

Еще новый король Иосиф не ступил ногою в Испанию, а уже вся она объята была пламенем возмущения против его власти. Кроме двух испанских корпусов, находившихся вне Испании (корпуса генерала Офарильи и маркиза де ла Романы), внутри государства было еще до 60 000 регулярного войска, которое восставший народ принудил присоединиться к нему, умерщвляя офицеров, сопротивлявшихся его воле. Началась жестокая борьба. Португалия также возмутилась против французов, требовавших 100 000 франков контрибуции, и в это самое время до 40 000 англичан с сильною артиллериею под начальством генерала Веллингтона сделали высадку в Португалию для содействия народному восстанию на всем полуострове.

Французская армия в Испании в это время состояла из 95 000 человек, и разделена была на четыре корпуса. В Португалии было до 24 000 человек. Во французской армии, находившейся в Испании, было не более 20 000 надежных солдат. Остальные были рекруты, необученные, не привыкшие к военным трудностям. В армии было 6 батальонов поляков Надвислянского легиона, 8 полков итальянских и три полка швейцарских. Это были лучшие солдаты вместе с частью старой гвардии. Можно смело сказать, что никогда не было такого дурного войска, как французская армия в Испании и Португалии при первом вторжении в 1807 и 1808 годах. Способности главнокомандовавших вовсе не соответствовали их высокому назначению и притом в таких трудных обстоятельствах, когда надлежало завоевывать и управлять страной, усмирять непокорных и успокаивать умы. — Мюрат был отличный кавалерист, рубака, отчаянный наездник, превосходный для блистательной кавалерийской атаки, но вовсе неспособный начальствовать армией. Маршал Жюно был храбрый воин, превосходный дивизионный командир под начальством Наполеона, которому он был предан всей душою, но без военных способностей, и притом колеблющегося характера, иногда слишком отчаянный и твердый, иногда вовсе нерешительный. Французские войска долженствовали действовать в Испании отдельно корпусами и отрядами, весьма часто не имевшими с собою никакого сообщения в стране, которой местоположение было не известно начальникам, среди возмущенного народа. Маршал Бессиер, командовавший лучшим корпусом, в котором была гвардия, разбив испанского генерала Куэсту под Рио-Секко, ввел торжественно короля Иосифа в Мадриде, но это не укрепило его власти. В то же время генерал Дюпон, зашед в горы

Сьерра-Морены и будучи окружен со всех сторон неприятелем, должен был сдаться со всем своим корпусом в 28 000 человек, положив оружие при Байлене. Это событие, неслыханное во французской армии, возбудило новый жар в испанцах, и обрадовало всех врагов Наполеона во всей Европе. — Маршал Жюно также не мог устоять против англичан и португальских инсургентов, и после упорного сражения при Вимиере, где французы дрались превосходно, он, отрезанный от всех своих сообщений, не надеясь получить никакой помощи, заключил знаменитую конвенцию при Синтре, по которой англичане обязались перевести на своих судах весь французский корпус с оружием во Францию. — В Таге находился в это время русский флот под начальством адмирала Сенявина, пришедший из Средиземного моря. Сенявин, видя невозможность сопротивляться англичанам, сдал им корабль с условием, чтоб они перевезли людей в Россию. Корабли эти были потом возвращены России, но полусгнившие. Почти в то же время маркиз де ла Романа с 10 000 из своего корпуса успел уйти из Дании на английских кораблях, и прибыв в Испанию, подкрепил инсургентов столько же личными своими достоинствами, как и отличными солдатами. Неудачи быстро следовали одна за другою со времени плена Фердинанда, который во всей Испании был провозглашен торжественно королем, а новый король, Иосиф, под защитою французского войска должен был удалиться из столицы и поселиться в Бургосе в 30-ти милях от французской границы. Словом; в начале сентября дела Наполеона на Пиренейском полуострове находились в самом дурном положении. Англичане были в восторге, что Наполеон открыл им самое выгодное для них поприще на твердой земле для борьбы с ним, и употребляли всевозможные средства к вооружению испанского народа, к внушению ему ненависти к Наполеону и к французам, к возбуждению мести и жажды французский крови. В Испании не было денег; арсеналы были пусты, и английское золото полилось туда рекою: на всем берегу выгружали оружие, и все военные потребности для испанской армии и инсургентов[158]. Нет никакого сомнения, что без этой помощи испанцы не могли бы долго противостоять французам, и возмущение утихло б по недостатку средств. Но в Испании воевала Англия, а испанцы были только ее орудием к сокрушению могущества Наполеона до сих пор непобедимого. Наконец, открылось уязвимое место в этом несокрушимом колоссе — пята Ахиллесова!

Но не одно самоуправство Наполеона в Испании беспокоило народы и их государей. После Тильзитского мира, Наполеон, не опасаясь сопротивления, начал межевать Европу по своему произволу, без оглядки на трактаты и на народное право. 22-го декабря 1807 года присоединены к Франции города Кель (Kell), Везель, Кастель при Майнце и Флиссинген в Голландии, с их округами. 2-го февраля 1808 года занят Рим французами, и в тот же день издан декрет, которым присоединена к Французской империи Северная Италия, примыкающая к Альпам и разделенная на департаменты под названием Заальпийских; 27-го февраля занята Остфризия с прилежащими к ней графствами, на имя Людовика Бонапарта. 2-го апреля декретом Наполеона разделена Папская область, и четыре легатства (губернии) ее присоединены к Итальянскому королевству; 5-го мая княжество Мюнстер, графства Марк, Линген и Текленбург отданы Мюрату, и вошли в состав созданного для него герцогства Бергского, которое после назначения Мюрата в неаполитанские короли поступило в собственность Наполеона. Кроме того, множество казенных поместьев во всей Германии объявлены собственностью Наполеона, из которых он составил аренды (dotations) для своих генералов и государственных людей, учредив сверх того в сердце Германии Вестфальское королевство для брата своего, Иеронима. — В значительнейших прусских крепостях стояли французы, и Пруссия управлялась в финансовом отношении французскими чиновниками, под главным начальством гоф-интенданта (Intendant de la liste civile) Дарю до уплаты Пруссиею военной контрибуции. Вольные приморские города Германии и все ее порты были заняты французами, и берега обставлены французскими таможенными стражами для приведения в исполнение ненавистной континентальной системы. Французская полиция действовала во всей Германии, и держала умы в оковах. Исключая нескольких преданных Наполеону лиц, вся Германия пылала к нему ненавистью и желанием освободиться от чужеземного ига. Пример Испании разбудил Германию. Все взоры устремлены были на Испанию, все сердца желали ей успеха, все с нетерпением ожидала известий из Испании, и эти известия англичане доставляли контрабандой в Германию вместе со своими товарами.

Австрия, вспомоществуемая Англией, начинала вооружаться, учреждала милицию во всех областях, комплектовала армию и приводила крепости в оборонительное положение, уверяя Наполеона, что происшествия на Востоке, т.е. в Турции, требуют с ее стороны предосторожностей, а между тем во всей Германии, особенно в Пруссии, пламенные патриоты воспламеняли умы, и приготовляли народ к восстанию.

Вся Испания вооружилась на возглас: отечество и Фердинанд, но Германия не могла восстать иначе, как духом, при священных словах «Тевтония» и «Германия», произнесенных знаменитым Коцебу, который своим журналом «Der Freimuthige» сосредоточивал умы и давал им направление. Профессор Грейфевальдского университета (в Померании) Арндт своею сатирой «Аист с детьми», устремленною против Наполеона и Рейнского союза, возбудил во всех сословиях ненависть к Наполеону, а своею книгой «Дух времени», привлек и высокие умы к размышлению о постыдной участи Германии, покорной чужеземному завоевателю. Наконец прусский министр Штейн и австрийский стадион основали тайное политическое общество «Tugendbund» (добродетельный союз), цель которого состояла в стремлении к освобождению Германии от чужеземного ига. Все государи Германии тайно покровительствовали этот союз, к которому пристали лучшие офицеры прусской армии, и между прочими — знаменитый Блюхер, Гнейзенау, Шиль, профессора и студенты всех университетов, все дворянство и все образованные граждане. Оппозиция была многочисленная, но бессильная против могущества Наполеона. Я вообще не верю, чтоб тайные общества могли когда-либо быть полезными государству и произвести что-либо порядочное и основательное. Примеры перед глазами. «Тугендбунд» только ставил в затруднительное положение слабые правительства перед Наполеоном, доставляя членам союза детское наслаждение бранить заглаза Наполеона и его приверженцев, распевать патриотические песни, и если при вступлении русских войск в Германию в 1813 году доставил несколько тысяч воинов для союзных армий, то это еще не великая услуга: и без «Тугендбунда» молодые люди в Германии взялись бы за оружие по призванию государей. Общество карбонариев в Италии, стремясь к ее освобождению, наделало множество зла, и не оставило никаких следов добра. Умные и степенные люди между врагами Наполеона были убеждены, что без России невозможно восстать Германии в тогдашнем ее положении и взоры всех были устремлены на императора Александра, все сердца обращены были к нему. И для Наполеона страшен был только император Александр с его верною, преданною Россиею и храбрым войском, о котором сам Наполеон сказал, что это войско можно истребить, но не победить.

При этих обстоятельствах Эрфуртский конгресс был весьма важен для всего образованного мира. Наполеон хотел видеться только с императором Александром, и потому не приглашал формально других европейских союзных государей. Император австрийский и король прусский не приехали сами, но послали своих министров. Императору Александру надобно было приехать в Германию, чтоб лично убедиться во всем, о чем его извещали, и удостовериться в окончательных намерениях Наполеона. Прибыли в Эрфурт как вассалы Наполеона короли: саксонский, виртембергский, баварский и вестфальский, двадцать семь герцогов и князей Рейнского союза с супругами и до пятидесяти первых европейских вельмож. С императором Александром приехал его императорское величество цесаревич, и в свите его несколько генералов и флигель-адъютантов.

Для дипломатических дел находился при государе граф Н.П.Румянцев с канцеляриею Министерства иностранных дел и М.М.Сперанский по делам внутреннего управления. В звании статс-секретаря был при государе князь Александр Николаевич Голицын. Из Парижа прибыл посол наш граф П.А.Толстой, с советником посольства графом К.В.Нессельраде. Кроме того, явились в Эрфурт некоторые из русских посланников при германских дворах, советники, секретари посольств и русские дипломатические консулы для сообщения сведений, которые от них требовались. В свите Наполеона кроме его адъютантов и придворных были: маршал Бертье, маршал Дюрок, Тальран, в звании великого камергера (grand chambellan), министр статс-секретарь Маре, министр иностранных дел Шампаньи, генералы: Савари и Лористон. Из французских войск в Эрфурте находился лучший корпус пехоты, гренадеры старой гвардии, полк гусарский и лучший полк кирасирский.

Из Парижа прибыла труппа актеров первого Парижского театра (theatre Francais) с Тальмой, г-жами Жорж, Дюшенуа, Бургоэнь, Марс и множеством прекрасных танцовщиц и актрис. Из Тюльерийского дворца привезли мебель, гобеленовые обои, драгоценную посуду. Наполеон хотел угостить по-царски своих гостей.

Маршал Ланн, Ахиллес французской армии, выслан был для встречи императора Александра на берега Немана. Под Веймаром на большой дороге всадник остановил экипаж императора Александра: это был Наполеон, выехавший встретить своего гостя, и оба императора вместе выехали в Эрфурт при многочисленном стечении народа.

Вот дела, решенные на Эрфуртском конгрессе в отношении к Турции.России нужна была граница по Дунаю, и она объявила большие притязания, которые Наполеон сперва оспаривал, но наконец согласился на занятие русскими Молдавии и Валахии. В отношении к Швеции Наполеон предлагал разделить это государство между Россиею и Данией таким образом, чтобы границу между Россией и Данией составляла река Мотала. — Император Александр это отвергнул, и объявил, что берет только необходимую ему Финляндию. В отношении к Польше Наполеон обязался никогда не восстанавливать ее в прежнем виде, и даже герцогству Варшавскому не давать самостоятельного бытия, но подчинить его королям саксонским. В отношении к Испании, Неаполю и Этрурии, император Александр одобрял все, сделанное Наполеоном. В отношении к Австрии, император Александр обязался выставить 50 000 вспомогательного войска, если Австрия объявит войну Наполеону без согласия России. В отношении к Пруссии,император Александр убедил Наполеона вывести войско из этого государства и устранить всякое вмешательство французских чиновников в управлению государством. Наполеон, соглашаясь на желание государя, настоял, однако ж на том, чтоб удержать три прусские крепости до уплаты контрибуции и чтоб Пруссия содержала не более 40 000 войска. Были попытки со стороны Наполеона насчет родственного союза с Российским двором, потому что со времени принятия императорского титула он уже намеревался развестись с Жозефиною. Это дело устранено под благовидным предлогом, что в семейных делах должна решать вдовствующая императрица.

Наполеон откровенно объявил императору Александру, что в Европе должны быть две системы: северная и западная. Север должен принадлежать императору Александру, а Запад — Наполеону. Между двумя системами, посредничествующими державами должны были быть Пруссия и Австрия до тех пор, пока они добровольно не пристанут к той или другой системе. Это было почти то же, что Западная и Восточная империи в средние века, т.е. две власти для целого мира. Мысль была великая, но время и люди были не те, что в средние века! Тальран был прав, сказав, что Наполеон при всей своей гениальности был всегда поэтом в политике.

Не стану описывать царских забав на Эрфуртском конгрессе. Михаил Михайлович Сперанский рассказывал мне много подробностей, весьма занимательных, но уже отчасти описанных. Скажу только то, что лично касается до этого незабвенного для России мужа. Однажды прогуливаясь пешком в зимнее время по Петербургу, я встретил М.М.Сперанского возле сената. Это было в пятницу, а он тогда каждую неделю обедал в этот день на Васильевском острове у известного всем отставного корнета Яковлева. Я вызвался сопутствовать Михаилу Михайловичу, и как было еще часа полтора до обеда, то мы пошли бродить по Васильевскому острову. Покойный Михаил Михайлович (тогда он еще не был графом) был ко мне чрезвычайно милостив, и его правосудию и личному заступлению обязан я тем, что мои родственники выиграли долголетний и запутанный процесс, в котором я принимал участие и по чувствам, и по материальным выгодам. Бывший его доверенным лицом и секретарем, находившийся при нем почти безотлучно в течение двадцати двух лет К…ма Г…ч Р…кий (ныне действительный статский советник) засвидетельствует[159], какое участие принимал во мне покойный граф Сперанский, и как был ко мне милостив и снисходителен. Я всегда говорил с ним откровенно о делах и лицах, говорил, что думал. Во время прогулки, мы встретили купца, который с необыкновенною радостью бросился к М.М.Сперанскому и поцеловал его руку, промолвив: «Отец и благодетель наш!» — «Это мой сибирский знакомец», — сказал Сперанский. Тут речь зашла о Сибири, и наконец о причинах постигшего его несчастья. М.М.Сперанский сказал мне: «Несчастье мое начинается с Эрфурта. Наполеон был чрезвычайно ласков со мною и часто обращался ко мне с вопросами. Однажды после обеда, когда государь-император изволил разговаривать с королем саксонским, Наполеон подвел меня к окну и спросил, каким образом можно было устроить сосредоточение всех дел (централизацию) в такой обширной империи.

В коротких словах я объяснил ему нашу систему управления и растолковал превосходное учреждение о губерниях императрицы Екатерины II. А как я тогда уже занимался проектом нового государственного учреждения, то все существующее у нас, изученное мною, было у меня в свежей памяти. Наполеон был очень доволен моим объяснением, и подведя меня к государю императору, сказал в шутку: «Не угодно ли вам, государь, променять мне этого человека на какое-нибудь королевство?» Это была шутка, но она перешла в Россию к моим недоброжелателям и послужила им орудием против меня. Это я знаю наверное».

Кажется, мудрено было из этой шутки составить что-нибудь: но зависть из паутины вьет канаты! Это я испытал на себе.

Другой анекдот хотя известен, но я не могу умолчать о нем, потому что он мне всегда приходит на ум, когда я вспоминаю о Наполеоне. За большим обедом в Эрфурте, на котором присутствовали все владетельные особы, зашла речь о знаменитой золотой булле, незабвенном памятнике средних веков. Хотели знать настоящее время, год и число этого акта, и князь Примас привел их неверно. Наполеон поправил ошибку, и сказал точно год и число издания буллы. Все стали изъявлять удивление, что Наполеон среди столь важных занятий помнит числа, превозносили всеобъемлющий его гений, а он прехладнокровно сказал: «Когда я был подпоручиком….» Все изумились, замолчали и не смели поднять глаз. Наполеон, заметив это, нарочно повторил фразу, но уже с изменением: «Когда я имел честь быть подпоручиком, и стоял в Гренобле, я жил возле книжной лавки, и прочел несколько раз все книги, которые в ней были, а потому и неудивительно, что, имея хорошую память, я помню числа».

Этот человек, который имел честь быть подпоручиком, и потом подчинил своей власти народ, сокрушивший законный престол, и наконец раздавал по своей воле престолы, без сомнения, был великий муж, что ни говорили бы о нем его неприятели!

Если б меня в то время спросили, что я думаю о байоннских событиях, я отвечал бы знаменитой фразою Тальрана, произнесенною им после казни герцога Ангенского: C’etait plus qu’ un crime, c’etait une faute(T.e. это было более нежели преступление: это была ошибка)! Испания была бы гораздо полезнее Наполеону, если б он удержал на престоле покорную ему династию, и ласкал самолюбие народа, а не раздражал его. Не будучи Наполеоном, можно было предвидеть, что при первом восстании народа в Испании англичане бросятся туда со всеми своими средствами, потому что они до того времени везде искали точки опоры на твердой земле для борьбы с Наполеоном. В Неаполе им не удалось; в Швеции они не нашли участия в народе к видам короля, напротив, наклонность к союзу с Наполеоном, и потому оставили и Неаполь и Швецию; в Испании же они нашли именно то, что им было надобно. Что касается до присвоения других стран Наполеоном, раздела их в противность трактатам, то на это ответ во всемирной истории! От Сезостриза до Наполеона — все сильные пользовались случаем к распространению своих владений и увеличению могущества. Трактаты и народное право тогда тверды, когда ограждены штыками и пушками. Не говорю, что Наполеон был прав, заставляя немцев, голландцев и итальянцев быть французами против их воли. Это почти то же, что желать кошку превратить в собаку, и наоборот! Вероятно, он надеялся, что время сделает везде то же, что сделано в Алзации: но и тут видна поэзия Наполеона в политике. Когда к Франции присоединена была Алзация, она была на низшей степени образованности и не имела никакого понятия о народности, не имела своей истории. Во время Наполеона Европа была уже не та, что при Людовике XIV. Гениальный подпоручик помнил числа: но, может быть, мало обращал внимания на общий дух истории, доказывающей математически, что одинаковые причины производят всегда одинаковые последствия и что дух времени дает всему направление. Не распространяюсь. Император Александр все видел, все знал, все постигал, но в это время он не мог ничего предпринять. Надлежало следовать выжидательной системе. Быть может, и полученное им в Эрфурте донесение Комитета министров о заключении перемирия в Финляндии, и рапорт графа Буксгевдена о трудностях войны имели влияние на его уступчивость. В Европе не знали о трудностях войны в Финляндии, и даже не обращали на эту войну внимания, почитая Финляндию уже завоеванною и дело конченным, между тем как война была в самом разгаре. Во всей Европе не было тогда прочного мира, а только перемирие; общая война могла вспыхнуть с каждым днем, и тогда англичане поддержали бы шведов. Надлежало торопиться покорением Финляндии. Государь, одобрив решение Комитета министров, возвратился к первой своей мысли: изгнав шведов из Финляндии, принудить шведского короля к миру перенесением войны в самую Швецию. Графу Буксгевдену уже нельзя было ничем отговариваться, и он должен был начать немедленно военные действия наступательно. Такова была воля государя.

 

ЧАСТЬ ПЯТАЯ. ГЛАВА III

 

Граф Буксгевден просит увольнения от звания главнокомандующего. — Положение обеих армий перед началом военных действий. — Граф Клингспор сдает начальство генералу Клеркеру. — Наступательные действия русских войск. — Неудача генерала Тучкова I при штурме Индесальмских дефилей. — Смерть князя Петра Петровича Долгорукова и его характеристика. — Граф Каменский идет вперед. — Знаменитый обход графа Каменского при Калаиоки. — Ночное нападение Сандельса на лагерь генерала Тучкова I. — Барон Матвей Иванович фон-дер-Пален (ныне генерал от инфантерии, а тогда ротмистр), спасает наш авангард от истребления. — Новый блистательный подвиг Лейб-егерского батальона. — Переход графа Каменского через реку Пигаиоки. — Новая конвенция со шведами при Олькиоки, по которой генерал Клеркер уступает русским всю Финляндию до Торнео. — Перечень трудов и подвигов корпуса графа Каменского. — Отъезд графа Каменского в Петербург и прощание его с подчиненными. — Перечень моих воспоминаний о перенесенных трудах и нуждах в этом походе. — Отравление. — Соединение с корпусом генерала Тучкова I в Лиминго. — Известие о смерти Лопатинского. — Вступление в Улеаборг. —Приятная жизнь в этом городе, после военных трудов. — Военные анекдоты. — Воспоминание о храбром Голешеве. — Смерть Вильбоа и Штакельберга. — Весъ-гом. — Благородное обхождение с пленными в обеих армиях. — Две ужасные сцены, которых я был свидетелем. — Капитан Фукс и его саволакские драгуны. — Возвратный поход в Петербург. — Опасность, которой я подвергался в Нейшлоте. — Характеристика графа Ф.И.Т…го, прозванного Американцем. — Несчастная дуэль и смерть А…ра И…ча Н…на. — Наше торжественное вступление в Петербург. — Результаты кампании 1808 года.

 

Граф Буксгевден не изменил, однако ж, своему неуступчивому характеру. Получив повеление разорвать перемирие, он подал прошение об увольнении его от звания главнокомандующего, а между тем приказал начать военные действия в исполнение высочайшей воли и вопреки своей.

Во время перемирия граф Клингспор, получивший чин фельдмаршала за поверхность, одержанную над слабым отрядом Тучкова, а потом Раевского, возвратился в Стокгольм, сдав начальство над войском генералу Клеркеру, также престарелому теоретику. Граф Клингспор намеревался убедить короля к заключению мира, представив ему невозможность удержать Финляндию. Хотя в конвенции о перемирии и положено было, чтоб в обеих армиях не передвигать войск, но обе стороны не соблюдали этого условия. К генералу Клеркеру пришло до 3000 человек подкрепления, и он поддержал Сандельса, стоявшего в крепкой позиции у Индесальми. Из нашего корпуса (графа Каменского) пошли на подкрепление Тучкову в Куопио 3-й Егерский полк, Азовский мушкетерский и батальон Низовского мушкетерского полка. К Тучкову же посланы батальоны Преображенского и Измайловского полков, пришедшие из Петербурга с графом Строгановым. К корпусу графа Каменского примкнула бригада генерала Тучкова 3-го, состоявшая из Бресткого и Вильманстрандского мушкетерских полков. На берегу в тылу корпуса графа Каменского расставили полки: Тульский — в Нюкарлеби, Половецкий — в Вазе, Рязанский — в Христиненштадте. Эти полки, отданные под начальство князя Д.В.Голицына, должны были в крайнем случае составлять резерв графа Каменского.

Граф Буксгевден старался по возможности запастись продовольствием: повсюду были разосланы комиссионеры покупать у жителей, что только можно было достать, а между тем сильные команды фуражировали на большом расстоянии, забирая насильно, что можно было взять: скот, хлеб, вино и даже огородные овощи, и выдавая расписки, по которым обещано уплачивать наличными деньгами. Но при этих усиленных средствах все же нельзя было собрать столько продовольствия, сколько было нужно, а огромные транспорты, высылаемые из Петербурга, не доходили к нам из-за распутицы. Однако ж, надлежало действовать, и граф Буксгевден обратился к прежнему своему плану, а именно: графу Каменскому приказал теснить графа Клеркера, как прежде теснил он графа Клингспора, а генералу Тучкову 1-му в соединении с князем Долгоруковым, начальником Сердобольского отряда, принудить Сандельса отступить от Линдулакса для соединения с армией Клеркера, и потом действовать во фланге шведам, угрожая отрезать их от Улеаборга.

У генерала Клеркера было под ружьем 9000 пехоты, 500 человек конницы и 37 орудий; у Сандельса кроме вооруженных мужиков до 4000 человек. Следовательно, русских было вдвое больше в Финляндии; но по невозможности прокормить войско нам нельзя было действовать сильными корпусами в одном месте, и притом опасно было оставить берега и внутренность обширного неприятельского края без войска. И потому корпус графа Каменского, назначенный действовать после перемирия, состоял только из 9000 пехоты, тысячи с небольшим конницы при 46 орудиях. У Тучкова 1-го против Сандельса было до 7000 (с новоприбывшими батальонами, Преображенским и Измайловским) до 900 конницы и 57 орудий. Кроме артиллерии, которой у нас было более, силы были почти равные с тою разницей, что нам надлежало брать приступом каждую неприятельскую позицию, укрепленную природой и искусством, и следовать вперед в стране, уже опустошенной самими шведами. В этом отношении шведы имели перед нами большое преимущество.

Генералу Тучкову 1-му приказано было начать военные действия прежде графа Каменского, чтоб принудить Сандельса к отступлению, и стать по крайней мере на одной линии с корпусом графа Каменского, обеспечивая таким образом правый его фланг. Генерал Тучков 1 атаковал 25-го октября Сандельса в дефилеях при Индесальми. Наших было числом более, но местоположение благоприятствовало шведам, а военные дарования Сандельса были важнее численной силы войска. Сандельс извлекал выгоды из малейшей ошибки неприятеля, и знал местность, умел ею пользоваться. Наши были отбиты с большою потерею. При штурме Индесальмских дефилей убито и пропало без вести в корпусе Тучкова 764 человека, и в том числе лишился жизни любимец государя, генерал-адъютант князь Петр Петрович Долгоруков.

Он воспитывался вместе с императором Александром, и с детства приобрел привязанность своего царственного совоспитанника, любившего его, как брата. Князь Долгоруков своими редкими качествами умел стяжать особенное благоволение всего августейшего семейства. Получив основательное образование, он разделял все высокие идеи государя императора, и любя пламенно отечество и славу его, обожал государя, своего благодетеля, читая ежедневно в душе его любовь к России, которую он стремился возвысить просвещением и мудрыми постановлениями. При возвышенности чувств и доброты души князь Долгоруков очаровывал всех своею любезностью, игривостью ума и каким-то духом рыцарства. Говорили тогда и те, которые помнят прошлое время, верят и теперь, что государь предназначал князю Долгорукову жребий, до которого не возвышался ни один подданный в России со времени Петра Великого. Князь Долгоруков приобрел известность в новой истории Европы Аустерлицкою битвою. Все историки, описывающие это знаменитое сражение, должны упоминать о нем, потому что его настойчивости приписывают отверждение совета Кутузова не давать генерального сражения до полного соединения всех сил. Будучи выслан для последних переговоров с Наполеоном, князь Долгоруков оскорбил его самолюбие гордым ответом и обращением. Князь пламенно желал сражения по пылкости своего характера и по ненависти своей к Наполеону, которой он не умел или не хотел скрывать. Государь император, решившись следовать выжидательной системе в сношениях с Наполеоном и согласясь на свидание с ним, не мог взять с собою в Эрфурт князя Долгорукова, бывшего при нем всегда, безотлучно, и он выпросился в Финляндию. Замечательно, что, дав ему Сердобольский отряд, государь предоставил ему действовать по его благоусмотрению, не следуя ничьим предписаниям, и только извещать старших генералов и главнокомандующего о событиях. Через два дня после его смерти пришло высочайшее повеление о назначении его корпусным командиром на место генерала Тучкова 1.

Князь Долгоруков был прекрасный мужчина, ловкий во всех воинских упражнениях, храбрый до ослепления. Он командовал авангардом генерала Тучкова 1 при штурме укрепленной позиции в Индесальмских дефилеях. Когда 4-й Егерский полк, взяв сперва шведские шанцы, был опрокинут штыками, а в отступлении увлек с собою Тенгинский и Навагинский мушкетерские полки, князь Долгоруков бросился вперед, чтоб остановить отступающих и повести их обратно на шведов. Уже на голос его отступавшие начали собираться и строиться, как неприятельское ядро поразило его в ту самую минуту, когда он хотел слезть с лошади и идти на шведскую батарею во главе собранных им солдат… Не только при дворе, но и в войске оплакивали его смерть. Ему было тогда тридцать лет от рождения, т.е. он одним годом был моложе государя императора.

Граф Буксгевден, получив донесение о неудачном Индесальмском деле и быв в то же время ложно извещен о высылке новой помощи Сандельсу генералом Клеркером, велел Тучкову оставаться в оборонительном положении, наблюдая Сандельса, а графу Каменскому приказал выступить вперед и угрожать Клеркеру нападением чтоб принудить его или к отступлению, или к возвращению отрядов, высланных на усиление Сандельса.

20-го октября граф Каменский выступил из Гамлекарлеби. Вместо того чтобы стращать генерала Клеркера по предписанию главнокомандующего, граф Каменский решился начать военные действия с прежнею энергиею, надеясь на своих воинов, мужество и любовь которых к себе он уже испытал. «Мы начали бить, мы и добьем!» — сказал граф Каменский авангарду, остановив его на походе. — «Рады стараться! — отвечали солдаты. — С вами в огонь и воду!» И точно по его слову мы шли в огонь и в воду в настоящем значении этих слов!

Позиция при Химанго между озером и морем, за рекою и болотами, почиталась неприступной. Здесь устроены были батареи, правильнее сказать, сооружена настоящая крепость, защищавшая фронт позиции. Кроме того, неприятель имел здесь канонирские лодки, которыми мог бы делать диверсию и беспокоить наш левый фланг. Граф Каменский, не зная намерений неприятеля, приготовился к новому сражению, подобному Куртанскому и Оровайскому, или лучше сказать, к штурму позиции. 21-го октября посланы были от авангарда нашего разъезды для открытия неприятеля. К удивлению всех, разъезды сообщили известие, что шведы оставили свою укрепленную позицию при Химанго, и, сжегши пять мостов, остановились за рекою Калаиоки. Корпус графа Каменского двинулся вперед.

Стр. 587

Оставив главные силы свои перед неприятелем, граф Каменский с отрядом генералов: Козачковского (в этом отряде был и наш эскадрон), Тучкова 3-го и Ушакова, пошел вправо в обход неприятельской позиции, пробираясь непроходимыми болотами, лесами и утесами. Большую части пути мы вели лошадей за поводья, а сами шли пешком. Иногда приходилось спускать лошадей с стременин, и вытаскивать из болота. Лошади чуть двигались, люди были утомлены до крайности, но шли без ропота за своим любимым начальником. Пушки переносили на руках через утесы и топи. Граф Каменский шел впереди и подавал собою пример, припоминая переход через Альпийские горы с Суворовым и рассказывая о нем окружающим. Ручьи мы переходили вброд. Продолжая утомительный поход около полутора суток, граф Каменский, 27-го числа к полудню прибыл на предположенное место, преодолев величайшие трудности. Тотчас устроили две переправы через реку при Питкайсе и Рако, а между тем Кульнев приготовлял материалы для моста на большой дороге. Это смелое движение принудило неприятеля к отступлению, и 28-го числа в 5 часов вечера наши уже были в Калаиоках, позиции, неуступающей Химангской.

При этом, так сказать, торжественном шествии впереди графа Каменского от Тучкова снова получено было неприятное известие. Граф Буксгевден, дав ему повеление действовать оборонительно, через четыре дня послал приказание начать наступательные действия в уверенности, что он уже получил подкрепление и продовольствие. Две недели стоял Тучков в бездействии при Индесальми, в 20-ти верстах от укреплений позиции, занимаемой Сандельсом, который получил от генерала Клеркера предписание идти поспешно к Улеаборгу, чтоб поспеть туда прежде отрядов, посланных графом Каменским для отрезания ему ретирады и взятия запасов в Улеаборге. Храбрый Сандельс прежде отступления вознамерился нанести удар Тучкову и захватить его авангард, стоявший в 5-ти верстах перед корпусом, расположенным в землянках за проливом, соединяющим озера Иден-Ярви и Поровеси. Мост на проливе защищали 120-ть орудий. Фланги корпуса Тучкова примыкали к болотам и озерам. Позиция была неприступная, и только одна тропинка пролегала через топкое болото на наш правый фланг. По этой тропинке положены были мостики. Когда болото начало крепнуть от морозов, адъютант Тучкова I, барон Матвей Иванович фон-дер-Пален[160] узнал, что шведы делают рекогносцировки на нашем правом фланге, и предложил своему генералу поставить две роты пехоты в лесу, при входе в болото. Тучков согласился, хотя и был убежден, что это лишнее, потому что по донесению свитского офицера, высланного для осмотра болота, его нашли непроходимым для войска. Сандельс выслал партизан Мальма и Дункера по болоту с саволакскими стрелками, привыкшими к подобным дорогам, с тем, чтоб подкрасться к мосту, сжечь его, и отрезать нашему авангарду отступление к главному отряду, намереваясь в это время ударить на авангард. Партизаны вовсе не надеялись встретить русских при выходе из болота, но, наткнувшись на две наши роты, поставленные бароном Паленом, бросились на них, принудили к быстрому отступлению, вместе с ними вбежали в наш лагерь, и стали колоть солдат в землянках. Можно себе представить суматоху, какая произошла в лагере от этого нечаянного нападения в темную осеннюю ночь! Офицеры и солдаты полуодетые выбегали из землянок, брались за оружие, но не знали, где и как строиться. Между тем шведские партизаны, произведя тревогу в лагере, бросились к мосту, чтоб зажечь его, а наши строились поротно и побатальонно. И тут-то присутствие духа и предусмотрительность барона Палена спасли отряд. Прежде всех изготовился к бою гвардейский Егерский батальон. Барон Пален, предвидя, какое может быть несчастье, если неприятель разрушит мост, соединяющий лагерь с авангардом, именем генерала Тучкова повел гвардейский Егерский батальон к мосту. Батальон ударил в штыки с тыла шведским партизанам, которые, видя, что им нет спасения, бросились в ряды гвардейских егерей, чтоб пробиться силою. Начался рукопашный бой, в котором шведские партизаны не могли устоять. Немногие спаслись бегством, пользуясь темнотою ночи. Один из самых отчаянных начальников партизан, Мальм, взят в плен, и 200 человек самых храбрых из его саволаксцев пали на месте. Гвардейскому Егерскому батальону суждено было спасать Куопиоский корпус! Находчивости и верному военному предположению барона Палена, и храбрости лейб-егерей принадлежит вся честь спасения авангарда от верного истребления. Сандельс после этой неудачи немедленно отступил к Улеаборгу, слабо преследуемый генералом Тучковым, который находил на каждом шагу препятствия. Сандельс сжигая мосты и заваливая и без того дурные дороги, ушел из вида нашего авангарда.

Генерал Клеркер также отступал перед графом Каменским, и также жег мосты, делал засеки и сражался на каждом переходе/Наши следовали за ним по пятам, вытесняя его из позиций обходами и быстрым натиском. Позднее время года, непроходимые дороги, недостаток в продовольствии изнуряли войско, которое, однако ж, весело переносило труды и нужду. Граф Каменский умел в каждого перелить свой пламень и свою неутомимость.

Быстрая река Пигаиоки, одна из значительнейших в северной Финляндии, представляла шведам защиту от стремительного натиска графа Каменского. Но и здесь они ошиблись в расчете. 2-го ноября река покрылась легкою ледяною корою, и граф Каменский велел настлать солому по льду и положить доски. Наши солдаты бросились бегом по одиночке на этот живой мост: лед хрустел и дрожал под ногами, но солдаты шли смело и весело. Кавалерия прорубила лед, перегнала вплавь лошадей и перевезла седла на нескольких лодках. Вскоре отряд Козачковского, в котором был наш эскадрон, и отряд Ушакова появились в тылу неприятельского фланга и начали перестрелку. Шведы, удивленные этим неожиданным появлением русских, принуждены были оставить эту крепкую позицию. Быстрота движений, неутомимость в преследовании и настоятельность графа Каменского, изнурив шведов, привели их в уныние. Наступили жестокие морозы. Шведы не могли получать запасов морем, а во внутренности земли, истощенной войною, и при быстром отступлении, невозможно было собрать достаточного количества продовольствия. Замерзание рек, озер и болот облегчило движение русских, и шведские укрепленные позиции потеряли свою силу. К довершению несчастий, болезни открылись в шведской армии, не привыкшей к военным трудам и к таким быстрым движениям. В этом отчаянном положении шведский генерал Клеркер, оставив город Брагештадт во власть русским, отступил от Пигаиоки к Сигаиоки, и послал снова повеление к генералу Сандельсу соединиться с ним при Улеаборге. Таким образом победы графа Каменского, искусные движения и быстрый натиск в береговой части Финляндии были причиною очищения и той страны, где шведы имели преимущество над нашими войсками. 4-го ноября генерал Клеркер заключил перемирие на два дня для размена пленных и для отдыха войск, в чем нуждались и русские; шведский авангард отступил в Олькиоки.

В это время вдруг сделалась оттепель, ввергшая шведов в большую еще опасность, нежели морозы. Все, казалось, клонилось к их бедствию. Внезапно лед потрескался на быстрой реке Сигаиоки, и снес мост, по которому шведам надлежало отступать. Если бы граф Каменский напал в это время на шведов, то вся их армия была бы истреблена или принуждена сдаться. Но верный чести и данному слову, граф Каменский не нарушил перемирия и позволил шведам построить мост. Наконец генерал Клеркер, видя, что войско его, утомленное быстрым преследованием графа Каменского, не в состоянии более противиться пылкой храбрости русских, собрал военный совет, на котором положено было войти в переговоры с графом Каменским. 23-го ноября заключено условие в Олькиоках, по которому шведы обязались очистить всю Финляндию, и занять зимние квартиры по берегам реки Торнео. Шведская главная квартира учреждена в городе сего имени, а русская в Улеаборге. Можно смело сказать, что победы графа Каменского довели русских до предлогов обитаемого мира, потому что за Торнео лежит уже дикая Лапландия, примыкающая к Северному океану.

Таким образом кончилась кампания 1808 года, которой вся слава и все успехи принадлежат бесспорно графу Каменскому. До принятия им под начальство действующего корпуса дела наши, как было изложено в начале этого обозрения, находились в самом неблагоприятном положении. С равными, а часто и с меньшими силами, без всякого вспомоществования в продовольствии граф Каменский одержал под личным своим предводительством две знаменитые победы, взяв штурмом укрепленные неприятельские позиции и сражаясь почти ежедневно, преследовал шведов с неимоверною быстротою по местам непроходимым, через реки, болота, утесы, леса, часто оспаривая каждый шаг штыками. Все распоряжения принадлежат графу Каменскому, который составлял свои планы почти всегда на месте битвы, соображаясь с положением неприятеля. В сражениях граф Каменский обыкновенно устремлялся в опаснейшие места, зная, что появление его одушевляло солдат и офицеров; в трудных переходах он был перед колонною, и подавал собой пример. Он терпел нужду наравне с солдатами, и тогда только был доволен, когда мог доставить войску какие-нибудь жизненные удобства. Исключая малого времени во время первого перемирия, корпус графа Каменского провел все время на биваках, в палящий зной лета, в ненастную осень и в жестокую зиму, и, невзирая на недостаток в продовольствии солдаты были бодры и здоровы. Какой-то веселый дух, молодечество поддерживали войско и заставляли его все переносить охотно с добрым начальником. Многие плакали, когда граф Каменский по расстроенному здоровью отказался от начальства и отправился в Петербург из Улеаборга. Казалось, что, расставаясь с ним, подчиненные его осиротели. Офицеры и солдаты, принадлежавшие к корпусу графа Каменского, гордились этим, ибо вся армия с удивлением внимала известиям о подвигах чудной храбрости, об опасностях и трудах, прославивших этот корпус. «Господа! — сказал граф Каменский офицерам, прощавшимся с ним. — Мы завоевали Финляндию; сохраните ее. Сожалею, что не могу с вами оставаться!» — Слезы навернулись на глазах героя при этих словах. Суровые воины плакали как дети!

Главнокомандующий финляндской армиею граф Буксгевден, исполненный уважения к графу Каменскому и чувствуя всю важность его заслуг, написал к нему при отъезде следующее письмо:

«Поставляю себе обязанностью засвидетельствовать Вашему Сиятельству усерднейшую мою благодарность за все труды, мужество и благоразумные распоряжения по части вам вверенной, с коими вы для пользы отечества и к славе оружия, Его Императорское Величество, содействовали мне при завоевании Великого герцогства финляндского до последних рубежей оного. Вменяя себе в приятнейший долг ценить заслуги, я не упустил и ныне не упущу случая свидетельствовать о них государю императору, дабы тем доказать вам мою признательность и уважение, с коими я всегда пребуду. При сем препровождаю также к Вашему Сиятельству ведомость, изъясняющую десятимесячные наши потери и приобретения в той надежде, что выгоды полученные нами в сию войну, останутся всегдашним памятником для тех воинов, кои в оной участвовали».

Так говорил главнокомандующий, а что чувствовали, что говорили подчиненные графа Каменского, того нельзя передать словами. Героя давно уже нет в живых: лесть не нужна!

Теперь, когда мы имеем полное и прекрасное описание Финляндской войны, составленное его превосходительством А.И.Михайловским-Данилевским, мне излишне было бы распространяться о военных действиях. Изображал я более то, что сам видел и испытал и что тесно связано было с действиями корпуса графа Каменского, и пропускал иногда собственные впечатления, чтоб не прерывать и не затемнять повествования. Теперь представлю краткий перечень своих воспоминаний в общем виде об этой войне. Подобно последним лучам заходящего солнца, прошлое скользит по моей памяти, освещает ее и оживляет в воображении многое из забытого.

Не числом войска должно определять важность сражений и побед, но трудностями и последствиями войны, в этом отношении ни одна европейская война не может сравниться с войной финляндской, и ни одно войско с корпусом графа Каменского. — Справедливо сказал граф Каменский в Улеаборге, прощаясь с нами: «Мы завоевали Финляндию». Точно мы(т.е. корпус Каменского) завоевали эту страну, и притом в три месяца! Это подтвердил и знаменитый наш историк А.И.Михайловский-Данилевский, рассмотрев подробно и беспристрастно все события, исследовав все официальные известия. Смерть — ничто! К ней должен быть приготовлен каждый воин с той минуты, как надел мундир: но нужда — вот что может поколебать мужество в самом неустрашимом воине, разрушая его физические силы. Мы претерпевали величайшую нужду! В Финляндии узнали мы тщету золота! Было много таких дней, что каждый из нас отдал бы все свои деньги за кусок хлеба, за несколько часов сна в теплой избе на соломе! Уже с октября настали морозы, а в ноябре зима была во всей своей силе, и притом в этом году жестокая. Северный ветер жег, как пламя. Почти у всех нас щеки покрыты были струпьями. Нельзя было уберечься, потому что каждое дуновение ветра обжигало кожу на лице. Я сделал всю кампанию без шубы, в шинели на вате, без мехового воротника. Галоши, как я уже сказал однажды, тогда не были еще выдуманы. На биваках мы, бывало, закроемся от страшного севера кучами снега, вроде вала, подложим под ноги пуки сосновых сучьев, разведем большой огонь, и спим покойно, даже переодеваемся и переменяем белье. Дежурные должны были обходить кругом и будить офицеров и солдат, когда заметят следы отмораживания. Тогда мы вскакивали и поспешно натирали лицо снегом. В 17 градусов мороза мы даже брились на биваках! Самое роскошное кушанье наше — это была тюря из солдатских сухарей, в которую подливали немного хлебного вина (если он было), чтоб согреться. Кто мог достать оленьих шкур, тот обвязывал ими ноги. Иные делали род маски из оленьей шкуры, чтоб закрывать ознобленное лицо, вымазав его сперва жиром. На кого мы походили тогда! — Весьма часто нашему эскадрону, как я уже говорил, приходилось стоять всю ночь на аванпостах, без огней, в жестокую стужу, в открытом месте. Тогда мы закрывались от северного ветра срубленными елками в виде веера и плясали, т.е. перепрыгивали всю ночь с ноги на ногу, размахивая руками.

Шведы и финны, местные жители, не устояли, хотя их нужда в сравнении с нашей была роскошь, потому что они, отступая, забирали все, что можно было взять у крестьян и имели притом подводы. В шведской армии генерала Клеркера открылись болезни: кровавый понос и горячка. После Олькиокского перемирия, большая часть финнов начали дезертировать и приходили к нам толпами. На каждом переходе мы поднимали множество больных шведов и финнов, валявшихся на дороге. Мы пеклись о них столько же, как о своих, и наши солдаты разделяли с ними последние крохи своей скудной пищи. Удивительно, что в корпусе графа Каменского было весьма мало больных. Солдаты шли бодро и весело, и русская песня часто оглашала пустыни Финляндии. Бодрость духа, внушенная нам графом Каменским, поддерживала изнуренное нуждой тело. В Брегештадте, который шведы уступили нам без боя, мы несколько отдохнули.

Здесь я едва не лишился жизни с несколькими из товарищей. В городе мы запаслись французским вином (medoc) и всем, что можно было достать для стола. На другой день на аванпостах мы купили превосходную рыбу у поселянина, и я предложил товарищам сварить матлот (т.е. рыбу в красном вине с пряностями и проч.). Моя стряпня понравилась товарищам, а потому оставшееся в кастрюле мы сохранили на ужин. После ужина, в полночь, все мы жестоко заболели. По счастью, доктор поспел вовремя и открыл все следы отравления. Зная из шведских газет о происходившем в то время в Испании, некоторые из нас подумали, что мы отравлены жителями, и велели сохранить для исследования все припасы, купленные нами в городе. Но когда доктор расспросил нас, что мы ели в тот день, он велел принести посуду, в которой варилось кушанье, и тотчас узнал причину нашей болезни, увидев ярь в кастрюле, образовавшуюся от действия на медь красного вина и пряностей. Я не догадался, что в кастрюле не было никакой полуды! Нам поданы были всевозможные пособия и, по счастью, вовремя, а если бы мы не нашли скоро доктора, то к утру все б отправились на лоно Авраамле. Однако же, все мы с неделю были больны.

После перемирия, или конвенции, заключенной графом Каменским в Олькиоки (7-го ноября) с разрешения главнокомандующего, по которой шведы обязались уступить русским всю Финляндию до Торнео, мы шли вперед уже прогулкою, соблюдая, однако ж, в авангарде предосторожности, чтобы какой-нибудь отчаянный партизан, не признававший конвенции, не напал на нас нечаянно и не наделал хлопот. Но шведы, особенно финны, совершенно упали духом и уже не помышляли о войне, поспешая выбраться из Финляндии на зимние квартиры или в дома. С генералом Клеркером перешло через реку Кеми не более 3000 финнов; все прочие разошлись по домам или отдались нам добровольно. В единственной большой деревне в Финляндии, Лиминго (в 27-ми верстах от Улеаборга), выстроенной по обоим берегам реки, где у нас была дневка, мы соединились с Куопиоским корпусом генерала Тучкова 1-го, и свиделись со старыми сослуживцами и друзьями. Тут мы узнали о смерти доброго нашего товарища, поручика Лопатинского, который посмеивался в Куопио над моей осторожностью во время разъездов и командировок. Посланный со взводом на рекогносцировку со свитским офицером (по нынешнему Генерального штаба), он пренебрег необходимой осторожностью во взбунтованном крае. Партизаны напали на него на ночлеге и как он не хотел сдаться в плен, и защищал вход в избу, то его подняли на штыки. Я описал характер и смерть его в особой статье, напечатанной в полном собрании моих сочинений. — 18-го ноября в сильную стужу, доходившую до 20 градусов, мы вступили церемониальным маршем в Улеаборг, предпоследний город обитаемого мира. За Улеаборгом на севере только один город, Торнео (в 151-й версте), а далее лапландские юрты, пустыни до самого Ледовитого океана, и конец умственной жизни и растительности. Там уже начинается царство белых медведей! Авангард наш немедленно выступил на реку Кеми, и невзирая на жестокую стужу стал биваками: но улан пощадили и поместили на квартирах в самом городе. Главнокомандующий, который ехал в экипаже за нашим корпусом в нескольких переходах, не вмешиваясь вовсе в распоряжения графа Каменского, прибыл в тот же день в Улеаборг, где и назначена была главная квартира финляндской армии.

В нашем эскадроне осталось не более пятидесяти лошадей, а около восмидесяти околело от голода и неимоверных трудов. Спешенные уланы, вооруженные карабинами, примкнули к пехоте, к арьергарду. Седла и пики мы оставляли в городах. Гвардейский Егерский батальон, пришедший с генералом Тучковым 1-м, был также оборван и без обуви, и главнокомандующий решился отослать к Русской границе все гвардейские батальоны и эскадроны. Нам позволено было отдохнуть и велено приготовиться к обратному походу.

Вообразите мое удивление, когда в 1840 году в Гельсингфорсе, где я находился с семейством для купания в море, явился ко мне старик и спросил по-шведски, помню ли я его. Я не мог припомнить. Он объявил мне, что он почтмейстер из Улеаборга, бывший и в 1808 году в том же звании, и хозяин моей давнишней улеаборгской квартиры. Тогда я припомнил его, потому что он был добрый хозяин и угождал мне, как мог. Он тогда еще записал мою фамилию и читал мои сочинения в переводе на шведский язык, особенно все, что я писал о Финляндии, всегда вспоминал о своем старом постояльце, с которым расстался дружески. Узнав, что я в Гельсингфорсе, куда он приехал как финский патриот и старый питомец Абовского университета праздновать трехсотлетие его существования, он не мог воздержаться, чтобы не повидаться со мною. Мы обнялись дружески, и я повторил ему мою благодарность за угощение в Улеаборге. Старый почтмейстер весьма удивился, что я разучился говорить по-шведски, полагая, что с тех пор, как я лепетал на этом языке, должен говорить на нем не уступая природному шведу. «Скажите по совести, — спросил я старого моего хозяина, — правду ли сказал я тогда в вашем доме, что вам будет не хуже после соединения с Россиею, как было при шведском правлении?» Старик отвечал: «Предсказание ваше сбылось, и мы совершенно счастливы!» — «Вы этого и стоите!» — примолвил я, и старик пожал мне дружески руку.

Улеаборг небольшой, чистенький городок, застроенный порядочными деревянными домами, почитается в Финляндии важным городом, лучшим после Або и Гельсингфорса. В Улеаборге строятся (по крайней мере строились) купеческие суда отличной доброты. Наделяя фабричными и мануфактурными товарами чужеземного производства и колониальными товарами всю северную Финляндию (а тогда и северную Швецию), Улеаборг имел большие запасы их к зиме, когда обыкновенно бывают везде ярмарки. Не думали и не гадали в Улеаборге, что мы придем к ним в гости на зиму; следовательно, мы нашли в городе все, что нам было нужно. Хозяева знакомили постояльцев в кругу своих родных и приятелей, и мы приглашаемы были на вечеринки, на которых проводили время чрезвычайно весело, потому что улеаборгские женщины славятся своей красотою и образованностью, а без женщин лучшее общество — казарма. В городе была даже книжная лавка, в которой находились книги на разных языках, и библиотека для чтения, выписывавшая французские, немецкие и английские газеты. Словом, в Улеаборге Европа отражалась ярко.

Жители были раздражены против шведского короля, и исключая нескольких упрямых патриотов, оставивших город, все беспрекословно присягнули на верность императору Александру. В Улеаборге мы забыли претерпенные нами нужды и не весьма рады были обратному походу, хотя нас и уверяли, что мы пойдем прямо в Петербург. Поход около 800 верст зимой, через голодную и разоренную страну не представлял нам много приятностей, и мы желали бы до весны простоять в Улеаборге. Мы жили здесь, как обыкновенно живут военные люди в городах в военное время, жили шумно и весело. По тогдашнему обычаю, если у одного были деньги, то все его приятели и близкие товарищи веселились за его счет. Нашлись добрые люди между улеаборгскими купцами, которые давали русским офицерам в долг товары и даже деньги взаймы.

В столице Лапландии (она входила в состав Улеаборгской области, по-шведски Lan) мы почти ежедневно лакомились оленьим мясом в разных видах, которое привозили лапландцы на санях, запряженных оленями. Копченые оленьи языки — настоящее лакомство delicatesse! — Тут же многие из нас запаслись на дорогу оленьими шубами, с капюшоном шерстью вверх (парками), и лапландской обувью которая одна из всех обувей может противостоять северным морозам. Это род кенег, шерстью вверх, сшитых чрезвычайно плотно нитками, сделанными из оленьих кишок, правильнее — струнами. Устлав эти кеньги соломой (лучше сухим мхом), их надевают на босые ноги, вымазанные сперва жиром. Некоторые из нас купили лапландские маски, также из оленьих шкур, которыми лапландцы закрывают лицо в самые сильные морозы, когда отправляются на промыслы в море.

Повторяю и готов повторить сто раз: славные офицеры были тогда в армии! Читайте описание Финляндской войны А.И.Михайловского-Данилевского, и вы увидите, что самые блистательные сражения названы офицерскими делами. Никогда я не видел здесь офицера за фронтом! Где была сильнее перестрелка, где шли на штыки, где была резня — там всегда были впереди офицеры. Они вели солдат в самые опасные места. В Калужском мушкетерском полку был поручик Голешев гигантского роста и необыкновенной силы. В одной рукопашной схватке со шведами они изорвали на нем шинель штыками. Голешев носил после этого солдатскую шинель, доходившую ему до колен, и в сражениях брал солдатское ружье, работая и штыком и прикладом. Когда во время Куртанского сражения мы действовали с генералом Козачковским по другую сторону озера, чтоб зайти неприятелю в тыл, к Сальми, Голешев шел впереди со стрелками своего полка, которых подкреплял наш эскадрон. Шведы засели в кустах, за небольшим заливом, примыкая правым флангом к скалам. Обходить правый их фланг было далеко, да и не с кем; карабкаться на скалы было невозможно, и Голешев, перекрестясь и крикнув: «За мной, ребята!» — бросился в озеро, и по грудь в воде, под жестоким неприятельским огнем, перешел через залив, ударил в штыки на шведов, и прогнал их. — Солдаты Голешева несли сумы на штыках. Мы перешли вброд за стрелками. «Знаешь ли ты пословицу: не спросясь броду, не суйся в воду, — сказал я Голешеву, — ведь ты мог бы утонуть!» — «Казенное ни в огне не горит, ни в воде не тонет!» — отвечал мне шутя Голешев. Во время одной перестрелки (а они происходили по нескольку раз в день), шведы задержали нашу стрелковую цепь картечными выстрелами из фальконета, поставленного в лесу между густыми зарослями. Голешев с двумя своими любимыми солдатами, которые не отходили от него ни на шаг, подкрался ползком к шведам, и когда они выстрелили из фальконета, бросился на них, повалил человек двух прикладом, а потом, отбросив свое ружье, схватил обеими руками фальконет и размозжил голову третьему шведу, крича своим: «Сюда, ребята! ура!» Изумленные шведы, которых было тут до двадцати человек, побежали в тыл, а между тем наши стрелки подоспели на помощь. Голешев возвратился в полк, неся фальконет на плече!

Я упоминал о двух молодых лифляндцах, прапорщиках 3-го Егерского полка, Вильбоа и Штакельберге. Земляки и едва ли не родственники, они были неразлучны. Все офицеры любили их за скромность, благородство и необыкновенную храбрость. В одном авангардном деле шведы перестреливались с нашими егерями, засев за камнями. Сражающихся разделял не широкий, но быстрый ручей, с шумом и пеной текущий по острым камням. На берегу ручья стояло высокое и толстое дерево. Под градом пуль Вильбоа и Штакельберг, командовавшие в этом месте нашею цепью, велели срубить дерево, и когда оно перевалилось через ручей, они первые бросились на него, чтоб перебежать на другую сторону. Вильбоа шел впереди, и на половине дерева поражен был пулей в грудь. Он упал в объятия друга своего Штакельберга, и в ту самую минуту, когда тот хотел отдать драгоценную ношу егерям, вторая пуля ударила в висок Штакельберга, и оба друга, обнявшись, уже мертвые упали в воду. Наши егеря, чтобы отомстить за смерть своих офицеров, без начальников бросились по дереву на другой берег, ударили отчаянно в штыки л перекололи всех, кто не успел уйти. Тела храбрых офицеров отнесло течением за версту. Их похоронили с честью, и в безлюдной долине между скалами поставили деревянный крест над могилою, скрывшей блистательные надежды!

Во время одной перестрелки две роты пехоты и полэскадрона улан поставлены были в лощине, чтобы поддержать нашу стрелковую цепь, если бы она подалась в тыл. Пули перелетали безвредно над нашими головами. Капитан Верещагин (не помню Низовского или Азовского полка), лихой малый, сел на камень, поставил перед собою барабан и сказал: «Господа, я закладываю банк — не угодно ли поиграть перед смертью?» Нашлись охотники, и началась игра, которая продолжалась с полчаса, пока выстрелы не стали усиливаться. Тогда Верещагин попросил одного из неигравших товарищей дометать за него банк, и сказав: «Пойду взглянуть, что наверху делается», — взошел на возвышенную окраину лощины, взлез на камень и посмотрев в поле, обернулся к нам лицом и сказал игравшим: «Конец игре…» Шведская пуля не дала ему кончить, и он свалился в лощину. Лекарь, игравший также в банк, подошел к нему, осмотрел рану и сказал: «Убит сонник!» Пуля раздробила несчастному Верещагину череп и засела в мозгу. Игра кончилась, игравшие рассчитались, и деньги Верещагина взял старший капитан для отдачи полковому казначею на сохранение, а между тем прибежал унтер-офицер из стрелковой цепи, требуя помощи. Резерв вступил в дело, и Верещагин остался навеки на месте. Ужасно, когда видишь человека здорового и веселого, который через минуту уже не существует! Но наконец и к этому привыкнешь. Бывало, когда полки и команды сойдутся на биваках, после сражения, приятели ищут друг друга, и получив в ответ: «Приказал долго жить», — безмолвно возвращаются к своему огню с грустью в сердце, с мрачной мыслью в душе. Но спустя несколько часов все забыто, потому что подобная участь ожидает каждого!

В корпусе графа Каменского присланы были из Петербурга военным министром, графом Аракчеевым, поручики Белавин и Брозе, не помню какого пехотного армейского полка. Они общими силами написали сатирические стишки под заглавием «Весь-гом»[161]. Надобно знать, что прежде командовали: «Весь-кругом», — и что это движение, фронтом в тыл, делалось медленно, в три темпа, с командой: раз, два, три, а потом стали делать в два темпа по команде в два слога: весь-гом. Эта маловажная перемена послужила армейским поэтам предметом к критическому обзору Аустерлицкой и Фридландской кампаний. В службе не допускаются ни сатиры, ни эпиграммы, и молодых поэтов наказали справедливо и притом воински. Военный министр прислал их к графу Каменскому без шпаг, т.е. под арестом, предписав: «Посылать в те места, где нельзя делать весь-гом». Эти офицеры были прекрасные, образованные молодые люди. В первом сражении граф Каменский прикомандировал их к передовой стрелковой цепи, однако ж, без шпаг. Поэты отличились, и не смея прикоснуться ни к какому оружию, потому что считались под арестом, вооружились дубинами и полезли первые на шведские шанцы. Граф Каменский после сражения возвратил им шпаги, и написал к военному министру, что «стихи их смыты неприятельскою кровью». Граф Аракчеев позволил им возвратиться в полк, но они не согласились и остались в корпусе графа Каменского до окончания кампании, отличаясь во всех сражениях.

Русские и шведы дрались отчаянно, но взаимно уважали друг друга. Граф Каменский, узнав, что шведы не грабят наших пленников, запретил нашим солдатам пользоваться военною добычей, и приказание его соблюдалось свято и ненарушимо. О пленных и раненых мы пеклись едва ли не более, как о своих. С пленными шведскими офицерами мы обходились, как с товарищами, разделяя с ними последнее. Однажды у пленного шведского офицера пропали часы на биваках. Швед промолчал из деликатности. Когда стали собираться в поход, наш улан, отыскивая что-то, нашел в песке часы, которые, вероятно, выпали из кармана у шведа во время беспокойного сна, и отдал их ротмистру. Он, держа часы над головою, спросил, кому они принадлежат. Тогда швед объявил, что часы его, признался откровенно, что не смел объявить о пропаже часов, и просил в этом извинения. Он сознался, что наше с ним обхождение и этот случай истребили в нем совершенно невыгодное мнение, внушенное ему с малолетства о русских, промолвив, что где бы он ни был, всегда с уважением будет отзываться о русских воинах.

Но каждая война сопряжена с бедствиями, которые оставляют глубокие следы в памяти пострадавших. Я был свидетелем нескольких ужасных сцен, которые до сих пор живо представляются моему воображению. Мы стояли с егерями 3-го Егерского полка на аванпостах. Один из передовых пехотных часовых стоял на опушке леса на вершине. Внизу протекала речка, а за него стоял шведский пикет, также укрытый в лесу. Русский часовой увидел шагах в полутораста шведского солдата, который переправлялся на лодке с нашей стороны на свою. Это показалось нашему егерю подозрительным: он подкрался между кустами, прицелился, выстрелил, и шведский солдат, правивший лодкою стоя, упал в нее. На выстрел выбежали шведы из лесу, и наш пикет стал под ружье, но с обеих сторон не начинали перестрелки, видя, что ни шведы, ни русские не наступают. Между тем лодку, оставленную на произвол воды, прибило течением к нашему берегу. В ней лежал в предсмертных судорогах шведский солдат, а возле него сидели двое детей: один мальчик лет пяти, другой лет трех. Старший плакал, а младший дергал за мундир отца, как будто желая его разбудить. Пуля пробила череп несчастного шведского солдата, и он в страшных мучениях и беспамятстве зажал пальцем рану; мозг с кровью тек по руке… Лицо его страшно искривлялось судорогами, глаза выкатились из-под век, на губах застыла пена, но он еще шевелился… Ужасное зрелище!.. Вдруг из леса выбежала молодая женщина и опрометью кинулась к умирающему, с пронзительным воплем. Это была жена солдата, мать малюток, которые ухватились за нее с криком и плачем… Я не мог выдержать и ускакал. После сказали мне, что шведский солдат, родом финн, находясь поблизости своего дома, решился навестить семейство, и не смея долго оставаться, взял с собой двух своих малюток, чтоб натешиться ими, сказав жене, что оставит их у приятеля, дом которого находился в нескольких стах шагов от шведского пикета по ту сторону реки. Жена провожала его до опушки леса и видела, как он упал… Пехотный офицер, командовавший нашим пикетом, велел отвезти тело солдата на своей верховой лошади в его дом, находившийся в версте от нас… Жену его вынуждены были связать и нести на носилках, потому что она впала в бешенство и бросалась на наших солдат со страшными проклятиями… Несчастные!..

После жаркого авангардного дела, в котором шведов вытеснили картечью из засек, я шел со взводом в голове авангарда, постоянно имея в виду отступающего неприятеля. Возле самой большой дороги стоял порядочный крестьянский дом. Я поскакал вперед, чтоб посмотреть, не засели ли тут шведы, и увидел на дворе шведскую таратайку, запряженную в одну лошадь, и верховую лошадь, а при них двух шведских драгун верхом. Когда они увидели меня, один из них, вывесив белое полотенце на палаш, стал махать им и кричал изо всей силы: «Мир, мир!» Я дал знак рукою, чтоб он приблизился, и саволакский драгун спешился, вышел безоружный за ворота и сказал мне, что в доме лежит раненый шведский офицер, при котором оставили лекаря и двух драгун для конвоя. Я вошел в избу. На окровавленной кровати лежал молодой шведский офицер с закрытыми глазами; возле кровати стояла на коленях женщина, не сводя глаз с больного, а подле нее мальчик лет пяти… Шведский лекарь без мундира, с засученными рукавами рубахи мыл и вытирал инструменты; ему помогал фельдшер. Доктор говорил по-немецки и сказал мне, что этому офицеру раздробило картечью обе ноги, что он в эту минуту кончил операцию, отрезал обе ноги, и поручает больного человеколюбию русских, надеясь, что его и драгун отпустят без задержания к шведскому войску. «Офицер родом финляндец, — примолвил доктор, — а это жена его с сыном; она следовала за своим мужем…» При этом лекарь сделал сомнительный знак, показывавший, что положение больного весьма плохое. Я подошел к женщине и сказал ей по-французски, что с нашей стороны будут употреблены все средства к спасению ее мужа… Но она быстро отскочила, страшно взглянула и обеими руками оттолкнула меня от кровати, сказав тихо, каким-то диким голосом: «Прочь, прочь отсюда, русский! Прочь или я убью и тебя, и себя!..» Я содрогнулся от этого взгляда, и молча вышел в сени, растроганный положением несчастной. Доктор вышел за мною, и я велел ему поскорее убираться со своею свитой, приставив к воротам конного улана, чтоб известить обо всем Кульнева, когда он прибудет на место с авангардом. — Женщина была прекрасная, но страшный взгляд ее и звук ее голоса, в которых выражались ненависть, жажда мести и отчаяние, превращали ее в какое-то ужасное существо. Такова должна была быть Медея, когда готовилась из мщения убить собственных детей!.. Но ни Жорж, ни Дюшенуа, ни Семенова никогда не возвышались до такой страшной натуры!

Шведскою кавалерией, т.е. саволакскими драгунами, командовал капитан Фукс, человек лет за сорок, храбрый воин, веселый и откровенный. Он подружился с Кульневым, и часто приезжал к нему на аванпосты. Неустрашимый, неутомимый Кульнев был по душе Фуксу, и если он мог достать курительного табаку, рому или другого аванпостного лакомства, то или присылал Кульневу через своего драгуна, или сам привозил на наши пикеты. Саволакские драгуны одеты были в синие куртки, а голову покрывали железными круглыми шляпами. Амуниция у них была желтого цвета. Лошади их были малорослые, финской породы, но крепкие и быстрые. — Капитан Фукс был всегда в синем сюртуке и в круглой пуховой шляпе. Наши казаки гродненские гусары и уланы так свыклись с саволакскими драгунами, что в авангарде вовсе с ними не перестреливались без крайней нужды, т.е. когда не надлежало дать знак

Стр. 604

к наступлению. Через час явился ко мне саволакский драгун с письмом к Кульневу от капитана Фукса, в котором он просил своего великодушного противника приберечь раненого офицера. Кульнев похвалил меня за то, что я отпустил немедленно шведского лекаря и конвойных солдат.

Гвардейские батальоны и эскадроны пошли разными путями в Петербург. Наш эскадрон пошел берегом до Вазы, а оттуда через Куопио и Нейшлот в Выборг. На этом пути мы уже находили магазины с провиантом и фуражом. В Куопио я навестил нашу добрую хозяйку. Сыновья ее возвратились в город вместе с прочими жителями, и в городе был порядок, как в мирное время. На мое изъявление благодарности и на извинение, что мы слишком самовластно распоряжались в ее доме, хозяйка и ее сыновья отвечали еще большим изъявлением благодарности за наше ласковое с ней обхождение и сбережение собственности в военное время. Финны думали прежде, что мы идем грабить их, как бывало во времена древних войн с Великим Новгородом!

В Нейшлоте жизнь моя подвергалась опасности, не легче, чем в самом кровопролитном сражении. Возвращаясь поздно на квартиру, я нашел калитку незапертою, и лишь только просунул голову, огромный водонос свистнул перед моим лицом на палец расстояния, так что меня обдало ветром. Поспешно вскочил я на двор, запер калитку, и став при ней, начал скликать улан, чтоб отыскать разбойника. Денщик выбежал на крыльцо со свечою, и в это самое время послышался робкий голос возле забора: «Простите, ваше благородие, виноват, без умысла!» — Мы схватили виновного. Это был сын хозяина, русского торговца, парень лет двадцати двух. Он бросился мне в ноги и стал умолять о пощаде. Я ввел его в мою комнату и стал расспрашивать о причине покушения на мою жизнь. Он клялся и божился, что вовсе не имел против меня злого умысла и рассказал мне свою историю. В доме у них жила вдова с дочерью, красавицею, в которую молодой купчина был страстно влюблен. Красавица не чуждалась его любви, пока не вмешался между ними писарь гарнизонного батальона, которому она отдала преимущество. Мало того что этот писарь похитил у него сердце красавицы, он еще раза два поколотил купчину, когда тот не хотел впускать его в дом, и донес адъютанту о поздних отлучках писаря. Мучимый ревностью и злобой, купчина решился проучить своего соперника, и подслушав, что красавица обещала писарю оставить в эту ночь калитку отпертой, засел с водоносом у забора, чтоб попотчевать писаря, не зная, что я в городе, а может быть, и не подумав обо мне в разгар страстей. Писарь не явился, вероятно, по какому-нибудь необыкновенному случаю, и я едва не получил определенного ему гостинца. —«Знаешь ли, чему бы ты подвергнулся, если бы убил меня или писаря?» — спросил я купчину. — «Помилуйте, ваше благородие; я вовсе не хотел убивать ни вас, ни писаря; я хотел только постращатьего!» — Купчина не мог постигнуть, что ударом водоноса со всего размаха можно убить человека. Я разбудил его отца, рассказал о случившемся, и советовал на другой же день спровадить красавицу со двора, и простил купчину, приняв в уважение, как французские присяжные, облегчительные обстоятельства (circonstances allenuantes), а именно? любовь, ревность и — глупость соперника.

Гвардейский отряд, соединившись за один переход до Петербурга, расположился в деревнях, ожидая новой обмундировки. Ежедневно привозили из города мундиры, обувь, амуницию, примеряли ее, перешивали и т.п. Это было в марте 1809 года, следовательно, мы почти год были в походе. Из Петербурга к нам приезжали гости, но нам запрещено было отлучаться от команд. Офицеры часто съезжались по вечерам и проводили время по-военному. Тут случилось в нашем отряде трагическое происшествие, глубоко тронувшее всех нас. Кто из современников не знал графа Ф.И.Т***, прозванного Американцем, или кто не слыхал о нем! Он служил тогда поручиком в Преображенском полку, в том батальоне, который был в Финляндии. О графе Ф.И.Т*** можно было б написать целую книгу, если бы собрать все, что о нем рассказывали и рассказывают, хотя в этих рассказах много несправедливого, особенно в том, что относится к его порицанию. Так обыкновенно ведется на свете: о хорошем умалчивают, а к дурному прибавляют выдумки, чтоб серое сделать черным! Граф Т*** был, как ныне говорят, человек эксцентрический, т.е. имел особый характер, выходивший из обыкновенных светских форм, и во всем любил одни крайности. Все, что делали другие, он делал вдесятеро сильнее. Тогда было в моде и в нравах, как я уже говорил, молодечество — и граф Ф.И.Т*** довел его до отчаянности! Он поднимался на воздушном шаре с Гарнеренем, и полонтером пустился в путешествие вокруг света с Крузенштерном. Вмешавшись в спор Крузенштерна с капитаном Лисянским, он довел доброго и скромного Крузенштерна до того, что тот вынужден был оставить графа Ф.И.Т*** в наших американских колониях, и не взял с собою на обратном пути кораблей «Надежда» и «Нева» в Россию. Граф Ф.И.Т*** пробыл некоторое время в Америке, объездил от скуки Алеутские острова, посетил дикие племена Галошей, с которыми ходил на охоту, и возвратился через Петропавловский порт сухим путем в Россию. С этих пор его прозвали Американцем, потому что дома он одевался по-алеутски, и стены его увешаны были оружием и орудиями дикарей, обитающих по соседству с нашими американскими колониями. Граф Т*** много рассказывал о своих американских похождениях, а между прочим и то, будто Галоши предлагали ему быть их царем!

Страсть его была дуэли! Но он был опасный соперник, потому что стрелял превосходно из пистолетов, фехтовал не хуже Севербрика (общего учителя любителей фехтования того времени) и рубился мастерски на саблях. При этом граф Ф.И.Т*** был точно храбр и, невзирая на пылкость характера хладнокровен и в сражении и на поединке. Тогда велась повсюду большая карточная игра, особенно в войске; играли обыкновенно в азартные игры, и граф Ф.И.Т*** всегда был в выигрыше. Он играл преимущественно в те игры, в которых характер игрока дает преимущество над противником и побеждает самое счастье. Любимые игры его были: квинтич, гальбецвельве и русская горка, т.е. те игры, где надобно прикупать карты. Поиграв несколько времени с человеком, он разгадывал его характер и игру, по лицу узнавал, к каким мастям или картам он прикупает, а сам был тут для всех загадкою, владея физиономией по произволу. Этими стратагемами он разил своих картежных совместников, выигрывал большие суммы, жил открыто и роскошно.

Не знаю, есть ли подобный гастроном в Европе, каким был граф Ф.И.Т***. Он не предлагал большого числа блюд своим гостям, но каждое его блюдо было верхом поваренного искусства. Столовые припасы он всегда закупал сам. Несколько раз он брал меня с собою при этом, говоря, что первый признак образованности — выбор припасов кухонных и что хорошая пища облагораживает животную оболочку человека, из которой испаряется разум. Например, он покупал только ту рыбу в садке, которая сильно бьется, т.е. в которой более жизни. Достоинства мяса он узнавал по его цвету, и т.п.

Граф Ф.И.Т*** был небольшого роста, плотен и силен, имел круглое, полное, смуглое лицо и черные волосы. Черные глаза его блестели, как раскаленные уголья, и когда он бывал сердит, то страшно было заглянуть ему в глаза. Он был прекрасно образован, говорил на нескольких языках, любил музыку, литературу, много читал и охотно сближался с артистами, литераторами и любителями словесности и искусств. Умен он был как демон и удивительно красноречив. Он любил софисмы и парадоксы, и с ним трудно было спорить. Впрочем, он был, как говорится, добрый малый; для друга готов был на все, охотно помогал приятелям, но и друзьям и приятелям не советовал играть с ним в карты, говоря откровенно, что в игре, как в сражении, он не знает ни друга, ни брата, и кто хочет перевести его деньги в свой карман, у того и он имеет право их выиграть. Граф Ф.И.Т*** дослужился до полковничьего чина, но за дуэли и проступки противу субординации был разжалован несколько раз в солдаты; находясь в отставке солдатом, пошел в ратники в 1812 году, и отчаянною храбростью снова заслужил полковничий чин и ордена, которых лишен был по суду. С окончанием войны граф Ф.И.Т*** поселился в Москве, а летом проживал в своей подмосковной деревне. Мне пришлось с ним свидеться в Могилеве в 1836 году, когда я ездил в мою белорусскую вотчину, а потом я часто виделся с ним в Петербурге, где он прожил около года в 1840 году со своим семейством.

Следуя во всем своему оригинальному взгляду на свет и на дела человеческие, граф Ф.И.Т***, поселившись в Москве, женился на цыганской певице и был с нею счастлив. Теперь графа Ф.И.Т*** нет уже в живых, и я вспоминаю о нем, как о необыкновенном явлении даже в тогдашнее время, когда люди жили не по календарю, говорили не под диктовку, и ходили не по стрункам, т.е. когда какая-то рыцарская необузданность подчиняла себе и этикет и образованность.

Преображенский батальон стоял в Большом Парголове, и множество офицеров собрались к графу Ф.И.Т*** на вечер. Разумеется, что стали играть в карты. Граф Ф.И.Т*** держал банк в гальбецвельве. Прапорщик Лейб-егерского полка И.А.Н., прекрасный собою юноша, скромный, благовоспитанный, образованный, пристал также к игре. В избе было жарко, и многие гости по примеру хозяина сняли мундир. — Покупая карту, Н*** сказал графу Т***: «Дай туза!» Граф И*** положил карты, засучил рукава рубахи и, выставя кулаки, возразил с улыбкой: «Изволь!» — Это была шутка, но неразборчивая, и Н*** обиделся грубым каламбуром, бросил карты и, сказав: «Постой же, я дам тебе туза!» — вышел из комнаты. Мы употребляли все средства, чтоб успокоить Н***, и даже убедили графа Ф.И.Т*** извиниться и письменно объявить, что он не имел намерения оскорбить его. Но Н*** был непреклонен и хотел непременно стреляться, говоря, что если б другой сказал ему это, то он первый бы посмеялся: но от известного дуэлиста, который привык властвовать над другими страхом, он не стерпит никакого неприличного слова. Надобно было драться. Когда противники стали на место, Н*** сказал графу Т***: «Знай, что если ты не попадешь, то я убью тебя, приставив пистолет ко лбу! Пора тебя кончить!» — Первый выстрел принадлежал графу Т***, потому что он был вызван, и он вспыхнул от слов Н***. — «Когда так, так вот же тебе!» — отвечал граф Т***, протянул руку, выстрелил, и попал в бок Н***.

Рана была смертельная: Н*** умер на третий день.

Это происшествие наделало много шуму в городе. Графа Ф.И.Т*** посадили в крепость и выписали, не помню, в армию или в дальний гарнизон. Через несколько дней мы вступили в город торжественно, как победители. После Аустерлицкой и Фридландской кампаний гвардия впервые вступала в столицу с победою из завоеванного края.

Вот результаты кампании 1808 года, какие сообщил главнокомандующий граф Буксгевден дежурному генералу П.П.Коновницыну 23 декабря того же года. В течение десяти месяцев завоевана вся Финляндия, состоявшая из шести губерний, вмещающая в себя около 300 000 квадратных верст и более миллиона жителей, 6 губернских городов, 17 уездных и купеческих с 18-ю пригородными портами, в которых находилось до 200 купеческих судов, принадлежавших жителям. Покорено пять крепостей: Свеаборг, Швартгольм, Кронсберг, Абовский замок и Гангеуд. В это время кроме ежедневных почти перестрелок и аванспостных дел русское войско дало 34 сухопутных и 6 морских прибрежных сражений, а из этого числа два сражения были для нас несчастные (Вуича на Аландских островах и Булатова) и 5 неудачных. Русские взяли 61 медную пушку и 3 316 чугунных пушек, шведских знамен» 14, ружей 17 464; в плен взято 12 042 человека, а сколько убито наверное неизвестно, но полагают до 20 000 человек[162]. Мы лишились двух знамен (Могилевского мушкетерского полка, бывшего с Булатовым), 4-х медных пушек и на канонирских лодках 4-х чугунных пушек и 9-ти Фальконетов; ружей 6424. Русских в плен взято и без вести пропало 1394 человека, убито 1943, ранено 5459 человек. Взято, сожжено и затоплено шведских судов 199. У нас потонули в сражении 2 кононирские лодки и отбита одна яхта. О делах морского флота, действовавшего вне Финляндии, здесь не упоминается.

После этого можно повторить слова главнокомандующего из приказа его по армии от 4-го декабря 1808 года в Улеаборге: «Изъявляя мою благодарность всем чинам армии от гг. генералов до последнего солдата, за мужество одних, за расторопность и решительность других, за храбрость последних и ревность к славе отечества всех вообще повелеваю по всей армии 12-го числа сего месяца в высокоторжественный для России день, Богу нашему, содетелю всех благ, нам в боях благоволившему, принести благодарственное с коленопреклонением молебствие и провозгласить в новозавоеванной стране многолетие монарху».

 

ЧАСТЬ ПЯТАЯ. ГЛАВА IV

 

Перемены в финляндской армии. — Заслуги графа Аракчеева. — Переход Барклая-де-Толли по льду через пролив Кваркен в Швецию. — (Эпизод.) — Какие чувства остались во мне к народам, с которыми мы воевали.

 

Находясь в Улеаборге, мы не знали, что государь император недоволен был Олькиокской конвенциею, по которой генерал Клеркер уступил нам Финляндию. Высочайший рескрипт государя к графу Буксгевдену по этому предмету напечатан в описании Финляндской войны А.И.Михайловским-Данилевским. Весьма справедливо, что если бы граф Буксгевден усилил корпус графа Каменского хотя половиною отряда князя Голицына, и не согласился на перемирие, а приказал действовать, то все остальное войско Клеркера или положило бы оружие и сдалось, или было бы истреблено. Может быть, генерал Сандельс, решительный и мужественный воин, успел бы спастись, идя на пробой с отчаяннейшими из шведов, но все же корпус Клеркера, состоявший только из 8000 человек, был бы уничтожен. В то же время государь император приказывал перейти немедленно в Швецию, занять провинцию Вестерботнию и принудить короля к миру.

Но граф Буксгевден упорствовал, представляя невозможность исполнения этого предначертания, и потому на его место был назначен главнокомандующим генерал от инфантерии Кнорринг, который, находясь в Петербурге, критиковал все планы графа Буксгевдена, а особенно заключенное им перемирие, генерал Кнорринг приехал в Улеаборг во второй половине декабря 1808 года с повелением двинуть войска в Швецию и с полною инструкциею и принял армию от графа Буксгевдена.

Состав русской армии был тогда следующий: Улеаборгский корпус генерала Тучкова I имел под ружьем всех чинов 11 358 человек и 20 орудий; Вазский корпус князя Голицына, 13 197 человек и 22 орудия; Абоский корпус князя Багратиона, 10 284 человека и 20 орудий; Наландский графа Витгенштейна, 9 245 человек и 25 орудий; Куопиоский отряд состоял в ведении генерал-губернатора старой Финляндии, генерала Обрезкова, и имел 1373 человека и 12 орудий; резервной артиллерии, расположенной в Тавастгусе, было 104 человека и 28 орудий; Морского ведомства 2917 человек. Всего 48 478 человек, в том числе 2730 конницы и 127 орудий.

Граф Каменский, как я уже упомянул, уехал в Петербург. После него сказались больными и оставили армию генералы Тучков I, князь Голицын и граф Витгенштейн. Все они, основываясь на недостатке продовольствия и полагая число войска недостаточным для внесения войны в самую Швецию, не хотели принять на себя ответственности в столь важном деле. На место Тучкова I назначен корпусным командиром генерал-адъютант граф Шувалов, князя Голицына заменил Барклай-де-Толли, а графа Витгенштейна генерал Багговут (правильнее Баггогевут). Главнокомандующий генерал Кнорринг, осмотревшись на месте, стал повторять то же самое, что прежде критиковал в графе Буксгевдене, т.е. отказывался от всякого действия, требуя для войска отдыха, продовольствия и одежды.

План вторжения в Швецию, утвержденный государем императором, был следующий. Граф Шувалов с 5000 должен был следовать на Торнео, разбить остатки войска генерала Клеркера, взять его магазины и идти быстро в Умео, город, лежащий на шведском берегу, в прямой линии против Гамлекарлеби. Барклай-де-Толли должен был с 5000 человек перейти по льду через пролив Кваркен в Умео и соединиться с графом Шуваловым. Князю Багратиону с 20000 человек назначалось выйти из Або и, пройдя по льду на Аландские острова, истребить находившееся там под начальством генерала Дебельна шведское войско, обезоружить жителей и идти на шведский берег. Три корпуса, соединяясь на шведском берегу, должны были быстро проникнуть к Стокгольму, сжечь зимовавший здесь шведский флот, и занять такую позицию, в которой можно было бы держаться и по вскрытии льда. Корпусных командиров повелно было снабдить деньгами и печатными прокламациями на шведском языке, в которых было объявлено, что русские войска вступили в Швецию не для покорения страны, но для завоевания мира, выгодного для обоих государств.

Это решительное предприятие не могло быть исполнено иначе, как зимой, когда лед надежен; но главнокомандующий представлял государю императору различные к тому неудобства, из которых главнейшим приводил недостаток продовольствия, и провел в бездействии драгоценнейшее время, а именно половину декабря 1808 года, весь январь и начало февраля следующего года. Государь требовал настоятельно исполнения своей воли, но Кнорринг решительно отказался и написал государю: «Привыкши, как добрый и послушный солдат, исполнять все повеления Вашего Императорского Величества, я в долге, однако ж, признаться в недостатках моих, и для того, ежели Вам, Всемилостивейший Государь, угодно настоятельно требовать исполнения плана, то осмеливаюсь всеподданейше просить о Всемилостивейшем моем увольнении от службы».

Вот второй главнокомандующий оставляет службу, почитая себя не в силах исполнить высочайшую волю! Оба старика, изжившие свой век, они видели одни опасности предприятия, не рассчитывая выгод, и управляли армией, как говорится, по бумагам, не входя лично в исследование всех донесений. Государь выслал военного министра с повелением исполнить немедленно высочайшую волю, двинуть войско в Швецию и следовать с ним. 20-го февраля граф Аракчеев прибыл в Або, где была главная квартира, перенесенная из Улеаборга.

Главнокомандующий генерал Кнорринг, граф Шувалов и Барклай-де-Толли представили свои возражения против удобоисполнимости плана. Граф Аракчеев сбил все их доводы, нашел и продовольствие на месте, и определенное число людей к переходу в Швецию, и приказал немедленно действовать. Замечательны слова графа Аракчеева в его опровержении возражений Барклая-де-Толли, который, между прочим, жаловался на недостаток наставлений от главнокомандующего. «Насчет объяснения вашего», — писал граф Аракчеев, — что вами очень мало получено наставлений от главнокомандующего, то генерал с вашими достоинствами в оных и нужды не имеет. Сообщу вам только, что государь император к 16-му марта прибудет в Борго, и я уверен, что вы постараетесь доставить к нему на сейм шведские трофеи. На сей раз я желал бы быть не министром, а на вашем месте, ибо министров много, а переход Кваркена провидение предоставило одному Барклаю-де-Толли». Воля ваша, а это отзывается Древним Римом!

На представление главнокомандующего об опасности для войска во время пребывания на льду в жестокий мороз в течение шести суток граф Аракчеев отвечал: «Усердие и твердость русских войск все преодолеют».

Графу Шувалову, представлявшему о недостатке продовольствия и о затруднениях в Швеции, где весна бывает позже, граф Аракчеев отвечал: «Для 5000 человек продовольствие сыскать нетрудно, и вы, верно, уже им запаслись, а о будущих затруднениях беспокоиться не следует заранее. Тогда напишете, когда они встретятся на месте».

Читая это и исследовав действия графа Аракчеева в это время в Финляндии, нельзя не удивляться твердости его характера, безусловному повиновению воле государя и пламенной любви к славе русского имени! В этом отношении граф Аракчеев безукоризнен.

Из всех генералов только ученик Суворова и его авангардный генерал князь Багратион не представлял никаких возражений. Когда граф Аракчеев объявил ему повеление идти на Аланд и спросил, что он на это скажет, князь Багратион отвечал хладнокровно: «Что тут рассуждать — прикажете — пойдем!» А.И.Михайловский-Данилевский справедливо говорит, что графу Аракчееву принадлежит слава перенесения русского оружия в Швецию. Точно, что без его понуждения и решительных мер переход верно бы не состоялся; однако ж, и исполнители этого предначертания имеют право на славу.

Обратимся теперь к исполнению самого затруднительного перехода. Повторяю, что я ни у кого не заимствовал, и первый в России напечатал о переходе через Кваркен за одиннадцать лет до появления в свете Описания Финляндской войны 1808 и 1809 годов генерал-лейтенанта АИ.Михайловского-Данилевского, написав по рассказам очевидцев, товарищей моих в Финляндской войне, и по официальным бумагам, которыми я пользовался только для чисел. Ушло с тех пор много времени — и я рассказываю этот подвиг с некоторыми изменениями.

Ботнический залив, начинающийся у города Торнео, расширяясь постепенно в обе стороны при своем начале, суживается между финляндским городом Вазою и шведским Умео, и образует род пролива шириной около 100 верст, называемого Кваркен. Между обоими берегами находятся группы островов; большая часть их состоит из голых необитаемых скал. Летом Кваркен опасен для мореходцев по множеству отмелей и по неровности дна; зимой он замерзает и представляет сухопутное сообщение между противолежащими берегами. Но этот зимний путь всегда опасен и затруднителен: огромные полыньи и трещины во льду, прикрываемые наносным снегом, на каждом шагу угрожают сокрытыми безднами. Часто случается, что внезапные бури разрушают этот ненадежный помост суровой зимы и уносят его в море. Даже в этом году (1809) лед два раза ломался на Кваркене от вихрей и морского волнения.

До вступления генерала Барклая-де-Толли в командование Вазовским корпусом, начальствовавший им генерал-лейтенант князь Голицын 5 посылал через Кваркен войска донского старшину Киселева 2 с 10-ю отборными казаками для разведки о неприятеле и собрания сведений об этом пути. Сей отличный офицер, с величайшей трудностью спешившись, пробрался по льдинам к острову Гадепу, напал нечаянно на шведский пикет (ночью 15-го февраля), взял всех в плен, возвратился благополучно с пленными и между прочими известиями донес, что переход сопряжен с величайшими трудностями, и должен почитаться невозможным для целого отряда с обозами и артиллерией. Так думали сами шведы и жители Финляндии. Опыт доказал противное и удостоверил, что для русских воинов ничего нет невозможного.

Когда генерал Барклай-де-Толли заступил на место князя Голицына (23—24 февраля), весь Вазовский корпус составлял не более 5500 человек пехоты под ружьем; при нем находилось 300 человек казаков и 32 орудия разного калибра. Из этого числа для перехода через Кваркен нельзя было употребить более 3000 человек. Ожидали подкрепления из Улеаборгского корпуса, но оно не могло прийти в надлежащее время по причине трудностей пути и дальности.

По слухам и полученным от пленных известиям в Умео неприятельские силы состояли из 4-х рот регулярных войск и 400 человек милиции; но ежедневно ожидали из окрестностей Торнео от 3-х до 4-х тысяч войска, которое не могло оставаться там по недостатку продовольствия. Сверх того, поселяне могли вооружиться и составить сильные воинственные отряды, чему видели уже примеры в Саволаксе, Карелии и на Аландских островах.

Но генерал Барклай-де-Толли, которого предвидение простиралось на дальнейшие следствия экспедиции, помышлял не о числе врагов, а о средствах удерживаться в неприятельской земле в том случае, если б вскрытие льда на Кваркене отрезало его от сообщения с Вазой. Тогда недостаток в продовольствии и трудность переправ через широкие реки в земле неприятельской, при отступлении от Умео для соединения под Торнео с графом Шуваловым могли бы привести отряд в величайшую опасность. Генерал Барклай-де-Толли, тщательно скрывая от своих подчиненных все эти опасения, откровенно изложил перед начальством свои мысли и заключения насчет затруднительного положения, в котором бы он находился, если б ему надлежало оставаться для дальнейших операций с столь малыми силами на шведском берегу по вскрытии Кваркена. Но за получением решительного предписания выступить в Швецию Барклаю-де-Толли нельзя было медлить, и он приступил к исполнению высочайшей воли, объявленой графом Аракчеевым.

Диспозиция генерала Барклая-де-Толли была следующая. Отряд для перехода через Кваркен разделялся на два отделения: первое под начальством полковника Фелисова состояло из сотни казаков с войсковым старшиной Киселевым, 2-х батальонов Полоцкого мушкетерского полка и двух орудий артиллерии; второе отделение под начальством генерал-майора Берга составляли полки: Лейб-гренадерский и Тульский мушкетерский, две сотни казаков и 6 орудий артиллерии. Всем этим войскам надлежало собраться на прилежащие к финскому берегу Кваркенские острова 5-го и 6-го марта.

В городе Вазе оставался шеф Лейб-гренадерского полка генерал майор Лобанов с Пермским мушкетерским полком. Он должен был занять город и Кваркенские острова, наблюдать за спокойствием жителей, и по прибытии в Вазу идущих на помощь Навагинского и Тенгинского мушкетерских, 24-го 25-го Егерских полков, приказать им немедленно переходить через Кваркен на шведский берег для соединения с отрядом генерала Барклая-де-Толли. Сверх того генерал Лобанов должен был содействовать комиссионерам к успешному заготовлению продовольствия для войска, чтоб при первом требовании немедленно доставить в Умео, а обо всем прочем относиться к главнокомандующему в главную квартиру в городе Або.

Вследствие диспозиции отряд собрался в назначенное время на Кваркенских островах: один лишний день надлежало промедлить в ожидании подвод, проводников и продовольствия. Войско провело 7-го марта на биваках на необитаемом острове Вальгрунде, лежащем в 20-ти верстах от берега. Взор терялся в необозримых снежных степях, и остров Вальгрунд, составленный из одних гранитных скал, казался надгробным камнем мертвой природы. Здесь не было никакого признака жизни и прозябания: ни одно деревцо, ни один куст тростника не оживляли этой картины бесплодия. Зима царствовала здесь со всеми ужасами, истребив все средства к защите от ее могущества. Стужа простиралась до 15-ти градусов, и войско оставалось на биваках без огней и шалашей.

За 36 часов до наступления в поход всего отряда выслана была передовая партия из 60-ти казаков и 50-ти отборных стрелков Полоцкого мушкетерского полка на санях, под начальством войскового старшины Киселева 2-го, уже знавшего путь через Кваркен. Киселеву поручено было сделать нечаянное нападение на передовые неприятельские посты, расположенные по островам, прилежащим к шведскому берегу, отрезать их и захватить в плен, и таким образом скрыть движение целого отряда.

8-го марта в 5 часов утра весь отряд выступил с острова Вальгрунда в открытое море. Первое отделение шло впереди, за ним второе, при котором находился сам Барклай-де-Толли. Вся артиллерия следовала за вторым отделением. Резерв состоял из батальона Лейб-гренадерского полка и 20-ти казаков.

С первого шага в замерзшее море открылись трудности, которые для всякого, кроме русского войска, показались бы непреодолимыми. Свирепствовавшая в эту зиму жестокая буря, сокрушив толстый лед на Кваркене, разметала его на всем пространстве огромными ледяными обломками, которые, подобно диким утесам, возвышались в разных направлениях, то пересекая путь, то простираясь вдоль его. Вдали эти гряды льдин представляли необыкновенное зрелище: казалось, будто волны морские замерзли мгновенно, в минуту сильной зыби. Трудности похода увеличивались на каждом шагу. Надлежало то карабкаться по льдинам, то сворачивать их на сторону, то выбиваться из глубокого снега, покрытого облоем. Пот лился с чела воинов от крайнего напряжения сил, и в то же время пронзительный и жгучий северный ветер стеснял дыхание, мертвил тело и душу, возбуждая опасение, чтоб, превратившись в ураган, не взорвал ледяной твердыни. Кругом представлялись ужасные следы разрушения, и эти, так сказать, развалины моря напоминали о возможности нового переворота.

Артиллерия замедляла движение отряда. К шести орудиям, поставленным на полозьях, отрядили 200 человек рабочих, и наконец оставили пушки позади под прикрытием резерва. После этого распоряжения отряд быстро продолжал свое шествие.

Между тем передовая партия под начальством войского старшины Киселева 2-го уже была в деле. Киселев напал ночью (3-го марта) на неприятельский пикет, находившийся на острове Гросгрунде, разбил его и взял в плен несколько человек. В следующую ночь Киселев напал на другой офицерский пикет, состоявший из 50-ти человек финляндских войск. Они защищались отчаянно, и все погибли на месте, исключая взятых в плен одного офицера и девяти человек солдат. Это происшествие возбудило тревогу в шведском отряде, находившемся в Умео, и показало русским, что неприятель намерен упорно защищаться. Наши воины пылали желанием сразиться.

Наконец после изнурительного перехода в продолжении 12-ти часов отряд к 6-ти часам вечера достиг островов, лежащих у шведского берега. Первое отделение расположилось биваками на острове Гросгрунде, второе на Гадене. Артиллерия едва пришла в полночь и примкнула к первому отделению.

Эти острова так же бесплодны, как и лежащие у финского берега. С трудом можно было достать несколько дров для согревания воинов, усталых и ослабших от чрезвычайных трудов. Все войско провело ночь без огней.

Генерал Барклай-де-Толли вознамерился сделать нападение на город Умео с двух сторон. Первому отделению приказано было следовать прямым путем на твердую Землю через остров Гольмо, завязать дело с находившимся там неприятелем, и не напирать сильно, рассчитывая время таким образом, чтоб второе отделение успело между тем прибыть к устью реки Умео. В полночь второе отделение, при котором находился сам генерал Барклай-де-Толли, выступило с острова Гадена.

Все представлявшиеся доселе трудности казались забавой в сравнении с этим переходом: надлежало идти без дороги, по цельному снегу выше колена, в стужу свыше 15-ти градусов, и русские перешли таким образом 40 верст в 18 часов!!! Достигнув устья реки Умео, изнуренные воины едва могли двигаться от усталости. Невозможно было ничего предпринять, и войско расположилось биваками на льду в версте от неприятеля, находившегося в деревне Текнес. Из числа шести кораблей, зазимовавших в устье, два были разломаны на дрова, и войско оживилось при благотворной теплоте бивачных огней, которые почитались тогда величайшею роскошью. Казаки того же вечера вступили в дело и после сильной перестрелки отошли в свой лагерь.

Между тем первое отделение, при котором оставалась вся артиллерия, нашло неприятеля, готового к сильной обороне, на острове Гольме. Меткие карельские и саволакские стрелки и Вазовский полк занимали крепкую позицию в лесу, защищаясь окопами, сделанными из снега. Русские напали на них с фронта (9-го марта в 5 часов утра), и встретили отчаянное сопротивление. После сильной перестрелки полковник Филисов послал две роты гренадер в обход, чтобы напасть на шведскую позицию с тыла. Тогда шведы начали быстро отступать по дороге к Умео, теряя множество убитыми и ранеными. Но трудность в движении артиллерии препятствовала первому отделению быстро преследовать неприятеля, и оно едва успело к вечеру достигнуть селения Тефте, лежащего на твердой земле в 15-ти верстах от города Умео.

Дав отдохнуть утружденным воинам, генерал Барклай-де-Толли с утра (10-го марта) повел атаку вторым отделением на деревню Текснес, и после жаркого дела принудил шведов к отступлению. Казаки и стрелки, выбившись из глубокого снега, с необыкновенной радостью и быстротою преследовали неприятеля по ровной проселочной дороге. Когда русский авангард находился в версте от города Умео, прибыл парламентер от шведского главнокомандующего с объявлением желания его вступить в переговоры. Генерал Барклай-де-Толли отвечал, что войско русское не может быть удержано в своих успехах никакими предлогами или колебаниями; но если шведы желают получить пощаду, то сам генерал их должен немедленно явиться к нему и объявить условия. Вследствие такого решительного ответа прибыл к Барклаю начальник шведских войск, граф Кронштедт, убедительно просил его прекратить военные действия, уверяя, что вся Швеция желает мира, что король Густав, упорствовавший в войне, лишился престола, и дядя бывшего короля, герцог Зюдерманландский вступил в управление государством. Печатные манифесты убедили генерала Барклая-де-Толли в этой истине, и он, жертвуя собственным славолюбием общей пользе, достиг цели предначертания своего без пролития крови. Ему легко было одержать блистательную победу над изумленным неприятелем, но он предпочел средства человеколюбивые. По заключенному с графом Кронштедтом условию город Умео и вся Вестерботния, составляющая почти третью часть всего шведского королевства, уступлены русскому оружию. Того же дня (10-го марта) русское войско вступило с торжеством в город; в стенах его в первый раз развевались победоносные неприятельские знамена, и впервые слышались звуки русского голоса. Шведы с удивлением смотрели на русских: каждый воин казался им героем.

И в самом деле, одни только герои могли совершить этот подвиг, единственный в военной истории. Русские перешли в двое суток около ста верст через ледяные громады, глубокие снега, без всякого следа в жестокую стужу; опрокинули неприятеля при первой встрече, и одним появлением своим покорили целую область.

Граф Кронштедт признался чистосердечно, что он ошибся в своих стратегических расчетах, и никогда не полагал, чтоб русские могли с такой быстротою и смелостью совершить этот переход, который он почитал чудесным.

Наш век — век чудес и славы воинской! Революционная война Франции и знаменитая борьба России с могуществом Наполеона отвратили внимание удивленной Европы от посторонних подвигов, которые не имели особенного влияния на участь большого европейского семейства. История, поэзия, живопись, ваяние истощились в изобретении памятников славы и доблести. Но придет время, что художники обратят свое внимание и на чудесное покорение Финляндии. Тогда вспомнят и о Кваркене. Надежнее и вернее всех искусственных памятников самый Кваркен сохраняет предание о неимоверной неустрашимости русского воинства. Благородные потомки не забудут славных дел; они станут повторять с гордостью имена героев, прославивших русское оружие, и с благодарностью скажут: Его предок был с Барклаем на Кваркене[163]!

Не имея намерения писать историю Финляндской войны, я умалчиваю о всех военных действиях 1809 года до заключения Фридрихсгамского мира. Занятие Аландских островов князем Багратионом, подвиги Кульнева, счастливые действия графа Шувалова, принудившего шведского генерала Гриппенберга положить оружие с 7000 корпусом, и наконец появление снова в Финляндии героя этой войны графа Н.М.Каменского и блистательные его подвиги в самой Швеции — все это прекрасно, верно и занимательно описано А.И.Михайловским-Данилевским. Я описал только то, что сам видел и испытал, что передано мне друзьями моими и товарищами и что осталось навсегда запечатленным в моей памяти. Скажу в заключение о Финляндской войне, что из Финляндии вынес я уважение и даже более, любовь к шведскому и финскому народам, удостоверясь в их храбрости и честности, и до сих пор сохранил ненарушимо эти чувстования. В 1838 году я нарочно ездил в Финляндию и Швецию, чтоб доставить душе моей наслаждение, и лестный прием, оказанный мне почетнейшими гражданами, учеными, литераторами и даже военными людьми, еще глубже утвердил в душе моей привязанность к шведам и финнам. Финляндия уже счастлива — дай Бог, чтоб и Швеция была всегда благополучной, и я уверен в этом, потому в обеих этих странах укоренены твердо важнейшие начала народного благоденствия: вера, нравственность и уважение к законам.

 

ЧАСТЬ ПЯТАЯ. ГЛАВА V

 

Достопамятные преобразованиями и усовершенствованиями годы 1808, 1809 и 1810. — Народное просвещение. Основание его в главном правлении училищ. — Университеты, гимназии и школы. — Общий порыв к содействию правительству в деле просвещения народного. — Уничтожение преимуществ придворных званий. — Условия производства в гражданские чины. — Государственный совет. — Министерства. — Главные сановники и чиновники, деятели тогдашней эпохи. — Граф Н.П.Румянцев. — Комиссия о составлении законов с высшим училищем правоведения. — Комиссия прошений. — Почтовое управление. — Исполнительная часть в столице. — Важнейшие посольства. — Высочайший двор. — Военный двор его императорского высочества, цесаревича, великого князя Константина Павловича. — Особы при воспитании их императорских высочеств, государей, великих князей. — Генерал-адъютанты. — Флигель-адъютанты. — Гвардия. — Словесность. — Театр. — Писатели. Ученые. Художники. — Педагогический институт. — Осип Петрович Козодавлев. — Михаил Леонтьевич Магницкий. — Окончательное устройство Государственного совета. — Перемены в министерствах и в других высших правительственных местах. — Перемены в гвардии. — Граф Василий Васильевич Орлов-Денисов. — Краткая характеристика тогдашней эпохи. — Биографический и характеристический очерк М.М. Сперанского.

 

1808, 1809 и 1810 годы доставят будущему историку России весьма важные материалы. В эти годы утверждены многие существенные преобразования в государственном управлении, составлялось предположение о новом государственном устройстве, и делались попытки для приведения в исполнение некоторых частей нового предположения. Эти три года были также переходным временем к новой системе, которая наконец изменила весьма многое из прежнего и затерла даже его следы.

Император Александр, воцарившись в первом цвете молодости, намеревался осуществить все, что внушали ему теплое юношеское чувство и светлый ум, образованный гениальною Екатериною. Желая развить все силы России, распространить ее могущество, создать и упрочить ее благосостояние твердым государственным законом, император Александр начал преобразования с народного воспитания, важнейшей части государственного управления, основания народного счастья и богатства, источника славы престола и отечества. — Только просвещенные народы могут понимать, хранить и исполнять законы; только люди, знакомые с науками, могут возвысить промышленность и земледелие; только люди образованные, постигающие цену добра, могут чувствовать истинную любовь и преданность за оказываемые им благодеяния.

Основав Министерство просвещения, государь учредил при нем главное правление училищ. Теперь немногим известно, что это управление учреждено на правилах, на которых основывалась в последнее время бывшей Польши воспитательная комиссия (Kommissya Edukacyna). Это было единственное учреждение прежней Польши, перешедшее после падения ее в живое государство. Князь Адам Чарторийский, граф Северин-Потоцкий и ученый Фаддей Чацкий были первыми составителями проекта об устройстве главного правления училищ. Членами его долженствовали быть попечители университетов и все известные ученые и педагоги, под председательством министра просвещения. Главное правление училищ долженствовало рассматривать учебные книги, программы курсов и наблюдать за исполнением всех предположений посредством своих визитаторов. Для приведения народного воспитания в систему и сообщения ему полноты единства и постепенности оно имело четыре последовательных отдела: школы приходские, школы уездные, гимназии и университеты. Тогда во всей России был только один Московский университет и одна высшая школа в Вильне, носившая название «Академия» (основанная в 1599 году) и долгое время управляемая иезуитами. Император Александр основал университеты в Харькове, в Казани, в Дерпте (в 1804 году), и дал новое устройство Виленской академии (1803 года), переименовав ее в университет. Предполагалось учредить университеты в Киеве, Устилуге и Тобольске; но как при таком быстром распространении народного воспитания требовалось множество способных людей и педагогов, а в них был недостаток, то в то же время учрежден в Петербурге (1804 года) Педагогический институт для образования русских профессоров и учителей. Между тем их выписывали из Германии и преимущественно из Венгрии и Австрийской Галиции из племени карпато-россов. В каждом губернском городе учреждена была гимназия, а в губернских и уездных городах — уездные училища; при каждой приходской церкви долженствовала быть приходская школа, в которых обучали русской грамоте, арифметике, религии и нравственной науке.

Умножено число военно-учебных заведений, и внутри государства учреждены кадетские корпуса. Основаны специальные учебные заведения, как-то: Институт путей сообщения, Кораблестроительные училища, Коммерческая гимназия в Таганроге и т.п. Духовные академии получили преобразования. К тридцати семи существовавшим семинариям прибавлены семьдесят три духовные училища. Все духовных школы поручены комиссии духовных училищ, основанной на тех же правилах, как и главное правление училищ.

Одним словом, преобразование и распространение народного воспитания шло быстро, сильно и усердно, и только недостаток профессоров и учителей замедлял его ход и успехи. К концу 1810 года все новые учреждения были уже в действии. Этот высокий порыв государя императора нашел сочувствие в сердцах русских. Граф Безбородко учредил на своей счет высшее училище в Нежине (ныне лицей), а знаменитый патриот Демидов, пожертвовав сперва 500 000 рублей в пользу училищ, предоставил еще миллион рублей на заведение высшего училища в Ярославле (ныне лицей). Московское купечество основало на свой счет коммерческие училище; дворянство губерний Киевской, Подольской и Волынской учредило на своем иждивении Кременецкий лицей, и кроме того, дворянство Киевской губернии пожертвовало для подобной же цели 500 000 рублей. Дворянство Слободско-Украинской (ныне Харьковской) губернии принесло в жертву 400 000 рублей, а купечество ее 300 000 рублей для Харьковского университета. Тульское дворянство учредило на своем иждивении Кадетский корпус, а Г.Неплюев основал Военное училище в Оренбурге. Умалчиваю о меньших пожертвованиях. Давали что могли — и деньги, и книги, и дома под училища.

Прежде званиям камер-юнкеров и камергеров присваивался чин 5-го и 4-го классов. Нигде не служа, но получив придворное звание, баловень счастья переступал одним шагом через самые трудные ступени службы. Император Александр уничтожил это указом 3-го января 1809 года, установив, чтоб придворные звания не давали никаких чинов и преимуществ по службе государственной, и обязав камер-юнкеров и камергеров служить в ней действительно, если желают сохранить свои звания при высочайшем дворе. Наконец 6-го августа того же года был издан знаменитый указ, воспрещавший производство в чин коллежского асессора, дававший потомственное дворянство, и в статские советники чиновников, не имевших ученого звания или не выдержавших экзамена в науках в университете. Этот указ был то же, что внезапное освещение мрачной бездны благотворными лучами солнца! Чиновничий мир встрепенулся, зашевелился и завопил. Просвещение поднялось, невежество поникло головою.

Взглянем на тогдашних деятелей, на которых опирался государь, приступив к великим преобразованиям, и в числе тогдашних молодых людей заметим тех, которые последующей своею службой достигли высоких степеней. Одним словом, поднимем завесу прошлого и посмотрим на тогдашнюю сцену русского мира и его действующих лиц.

Петр Великий, преобразовав Россию, ввел по совету знаменитого философа Лейбница коллегиальное управление. Для каждой части была особая коллегия, и президент коллегии был то же, что министр. Дела обсуждались в общем присутствии всех членов коллегии, назначаемых самим государем. Президент не имел права удалять членов, следовательно, они были независимы при подавании голосов. В случае разногласия дело решал государь. Этот порядок государственного управления продолжался до вступления на престол императора Александра.

Государь учредил министерства в 1802 году, но без настоящего определения отношений их между собою и к существовавшему порядку вещей. Коллегии: военная, иностранных дел, коммерции, юстиц-коллегия, еще существовали, управляемые министрами. Только два министерства: просвещения и внутренних дел действовали по особенным постановлениям. В 1810 году дано общее учреждение всем министерствам. Государственный совет, издавна существовавший при высочайшем дворе, не имел постоянного назначения, собирался по призыву царствующей особы и судил о делах, какие ему были предложены. Император Александр, учредив в 1802 году из лиц, им избранных, определительный состав государственного совета, повелел ему собираться в известные дни и обсуждать дела и проекты, поступающие на высочайшее разрешение. Государственный совет устроен окончательно в 1810 году и воспринял с сего времени свое настоящее назначение. Комиссия о составлении законов также получила новое устройство, и деятельно занялась своим делом. Финансовая система совершенно изменилась. Словом, все, что только посевало в прежние года, начало уже приносить плоды в три последних года до начала разрыва с Франциею и общей европейской войны. — Я указал только на главнейшие изменения, из которых проистекали местные улучшения и преобразования во всей империи.

В 1808 году государственным министром иностранных дел был действительный тайный советник граф Николай Петрович Румянцев. Он тогда был 55-ти лет от рождения (род. 1753 года). Сын кагульского героя фельдмаршала графа Петра Александровича, муж высокой образованности, обладавший огромным состоянием, человек приветливый, ласковый, приятный в обхождении, страстный любитель наук и художеств, граф Николай Петрович если б даже и не занимал высокого звания, то имел бы всегда большое влияние на общество. Девятнадцати лет от рождения он был камер-юнкером, т.е. в 5-м классе; но прежде вступления в действительную службу уехал за границу для окончания своего образования, пробыл там пять лет, свел знакомство с первыми европейскими учеными и, возвратясь в Россию, произведен в камергеры, т.е. получил чин действительного статского советника. Следовательно, граф Н.П.Румянцев, не проходя через низшие ступени службы, не знал всего ее механизма, которого сила сокрыта для неопытного глаза, и потому окружавшие его чиновники, пользовавшиеся его доверенностью, всегда имели большое влияние на дела, которые были им обдумываемы. Дипломатическое свое поприще граф Н.П.Румянцев начал посольством при германском сейме (кажется в 1780 году) во Франкфурте на Майне. В 1791 году он был уже тайным советником и находился в звании посла в Кобленце при братьях несчастного Людовика XVI графе Прованском (потом Людовик XVIII) и графе Артуа (впоследствии Карл X). При императоре Павле Петровиче граф Румянцев занимал звание обер-гофмейстера, произведен в действительные тайные советники, был некоторое время главным попечителем вспомогательного банка и сенатором. Император Александр при учреждении Государственного совета, назначил графа Румянцева в члены его, и при учреждении министерств в 1802 году дал ему Министерство коммерции. Это министерство сохранил граф Румянцев и в звании министра иностранных дел, приняв его в 1807 году после генерала от инфантерии барона Будберга. Кроме того, граф Румянцев был главным директором новоучрежденного Департамента водяных коммуникаций.

При всем своем праводушии и пламенной любви к общему благу, граф Румянцев, обремененный множеством дел и не углублявшись никогда в канцелярские тонкости и счетные дела, не мог прекратить укоренившихся беспорядков в управлении, которым ворочали прежние чиновники. Насчет высших чиновников коммерц-коллегии не только рассказывалось во всей России, но и печатаемы были за границей анекдоты, которые показались бы невероятными, если б эти господа чиновники не изумляли столицы своей роскошью и даже мотовством. Я знал одного из этих господ, который начал службу писцом в Могилевском магистрате (происходя из могилевских мещан) и был женат на могилевской торговке калачами, а потом имел несколько каменных домов в Петербурге и несколько тысяч душ в Белоруссии! Столовые часы в гостиной его жены, осыпанные крупным жемчугом, стоили 60 000 рублей!!! Но Господь правосуден! Исчез с лица земли весь род и племя этого господина, и сын его, пустившись в подряды, лишился по залогам всего своего достояния, добытого отцом! При работах по части водяных коммуникаций, огромные суммы также расходились по рукам, и строители вместе с подрядчиками богатели.

Как мог входить в подробности и мелочи такой вельможа, как граф Румянцев! Он смотрел на дела с высшей точки зрения, распоряжался, приказывал исполнять и не мог наблюдать за исполнителями. Жалоб не было, а что говорили и писали, это, разумеется, представляли графу в виде клеветы и зависти, от которых граф почитал своей обязанностью защищать преданных ему людей, усердных на службе, и дельцов. Графа Румянцева обвиняли в излишней привязанности к Наполеону, который чрезвычайно ласкал его в Эрфурте и в Париже. Обвинение вовсе несправедливое. Хотя для русской торговли и тяжел был разрыв с Англиею, но после Аустерлицкой и Фридландской кампаний нам надлежало жить в мире с Наполеоном до окончания дел с Турцией, Персией и Швецией, до поправления наших финансов, упрочения преобразований внутри государства и устройства армии. Воевать без оглядки было молодечество, похвальный дух в народе, которого самолюбие было оскорблено, но все разумные люди, начиная от государя, были убеждены, что надобно переждать насильственное возвышение могущества Франции. Граф Румянцев был истинный патриот и предан искренно своему государю и отечеству. Ими не пожертвовал бы граф Румянцев ни для какой посторонней привязанности. Наполеону он удивлялся, как удивлялись даже явные его враги, потому что это был гений. Граф Румянцев был прав, не советуя с ним воевать наудалую. Вообще граф Н.П.Румянцев был человек рассудительный и не упорствовал в своем мнении, когда убеждался в справедливости предлагаемых ему доводов. Нет спора, что он был не гений, но был человек умный, начитанный, образованный, действовавший в духе своего века. — При всех своих заслугах граф Н.П.Румянцев не заслужил бы бессмертия своей службой, если б не был великодушным и просвещенным покровителем наук. — Девизом своего герба он принял латинский афоризм: «Non solis armis», т.е. «Не одним оружием» — и науки воздвигли ему памятник, столь же прочный, какой победы соорудили его великому родителю. Никто из частных людей не сделал более для отечественной истории, как граф Румянцев, и его богатый музей, завещанный им отечеству, стоящий напротив монумента его отца через реку, навсегда сохранит память просвещенного вельможи и благородного человека.

Помощником графа Румянцева в управлении Министерством иностранных дел, по нынешнему товарищ министра, был Александр Николаевич Салтыков, вельможа, всеми уважаемый. Военный министр граф Алексей Андреевич Аракчеев отличался строгой исполнительностью и взыскательностью по службе. Все знают, что в обращении он был чрезвычайно крут, пренебрегая вежливостью и разборчивостью в обхождении с подчиненными. Но зато справедливость заставляет сказать, у него, как говорится, дело горело в руках, и в самых трудных обстоятельствах он всегда находил скорые средства к исполнению высочайшей воли. Русская артиллерия, почитаемая одной из лучших в мире, обязана графу Аракчееву своим усовершенствованием. Он завел ловкую упряжь, легкие лафеты, колеса и ящики, довел литейную часть до высокой степени совершенства, и привел в порядок оружейный и пороховые заводы. Даже и враги отдавали ему в этом справедливость. Как военный администратор граф Аракчеев был человек высокого достоинства. Друзей он не имел и действовал один в своем управлении. О личном его характере я буду говорить в другом месте. Морской министр адмирал Павел Васильевич Чичагов сделался известен в 1812 году командованием сухопутными войсками при переходе Наполеона через Березину. П.В.Чичагов был искусный моряк и уже отличился на флоте. Англоман в душе, он ненавидел Наполеона и французскую систему.

Министр юстиции, действительный тайный советник князь Петр Васильевич Лопухин и министр внутренних дел князь Алексей Борисович Куракин, вельможи старинных боярских родов, приобрели опытность и навык к делам долговременной службой. Министр просвещения граф Петр Васильевич Завадовский, родом из Малороссии, сын небогатых родителей, получил основательное и ученое образование в иезуитском коллегиуме в Польше, поступил потом на военную службу и дослужился до полковничьего чина. Фельдмаршал граф П.А.Румянцев употреблял его в армии по письменным делам. Императрица Екатерина II, получив однажды бумагу от фельдмаршала, желала знать, кто писал ее, и приказала фельдмаршалу прислать сочинителя при первом случае в Петербург. Это был Завадовский. Императрица приблизила Заводовского к своей особе, возвысила до первых чинов, обогатила, и он службою своею вполне оправдал ее благодеяния. Граф П.В.Заводовский искренно любил науки, был усердным поборником просвещения, и в начале учреждения министерств действовал сильно и умно при введении всех преобразований. Ученые и литераторы всегда были ласково принимаемы в его доме и находили у него защиту и покровительство. Человек он был добрый, ласковый, вежливый, хлебосол и вообще любимый и уважаемый.

Управлявший Министерством финансов государственный казначей, тайный советник Федор Александрович Голубцов, принадлежал к числу людей практических, или, как говорится, канцелярских. Министром уделов[164] был действительный статский советник Дмитрий Александрович Гурьев (впоследствии граф), управляя в то же время кабинетом, а помощником его был действительный статский советник Алексей Николаевич Оленин, добрый, благородный человек, любитель наук, словесности и художеств, о котором я буду говорить подробно.

В Государственном совете председателя не было. Кроме всех министров членами совета были: Сергей Петрович Румянцев, Александр Андреевич Беклешов, генерал от инфантерии, пользовавшийся особенной милостью покойного императора Павла Петровича, и бывший в его царствование генерал-прокурором; граф (после князь) Виктор Павлович Кочубей, действовавший в духе нововведений и преобразований, человек высокого ума и сильного характера; действительный статский советник Василий Степанович Попов, бывший правителем канцелярии при светлейшем князе Потемкине-Таврическом, человек необыкновенного природного ума и опытности в делах; князь Адам Адамович Чарторийский. Неприсутствующими членами были: фельдмаршалы граф Николай Иванович Салтыков и Михаил Федотович Каменский; действительный тайный советник князь Александр Борисович Куракин, посол в Вене; князь Платон Александрович Зубов, находившийся в отпуску; Граф Александр Сергеевич Строганов и генерал от инфантерии Михаил Михайлович Философов также члены совета, редко в нем присутствовали. Правителем канцелярии совета был государственный секретарь, тайный советник Иван Андреевич Вейдемейер. — Канцелярия совета разделялась на четыре экспедиции. Первой по части иностранных дел и коммерции управлял действительный статский советник Федор Иванович Энгель; второй по части военных сухопутных и морских сил статский советник Николай Николаевич Лесницкий; третий, по части гражданских и духовных дел действительный статский советник Михаил Михайлович Сперанский; четвертою по части государственного хозяйства Алексей Николаевич Оленин.

Было тогда весьма важное звание: при особо порученных, от его императорского величества делах, которым облечен был тайный советник Николай Николаевич Новосильцов (впоследствии граф). При нем состояли: статский советник Яков Александрович Дружинин и нынешний министр финансов, тогда надворный советник, Федор Павлович Вронченко.

Комиссией прошений управлял действительный статский советник Петр Степанович Молчанов, человек деловой и опытный, а при нем производителем дел находился статский советник Николай Николаевич Анненский, делец в полном значении слова. — Процесс моей матери еще не был кончен, и я должен был знать всех дельцов…

Комиссия о составлении законов обращала тогда на себя общее внимание, потому что от нее ожидали полного издания законов со всеми переменами. В комиссии присутствовали: князь Лопухин и Н.Н.Новосильцов. Секретарем присутствия и рефендарием 1-й экспедиции был известный учеными изысканиями по части русской истории и древнего законодательства Густав Андреевич Розенкампф. Старшими помощниками его были: надворные советники Федор Павлович Вронченко и Александр Иванович Тургенев, о котором я буду говорить подробно, когда дойдет дело до литературы. Редакторскими помощниками были: 8-го класса Григорий Иванович Карташевский и Иван Андреевич Старынкевич (оба впоследствии сенаторы). Второй экспедицией управлял и был редактором законов 7-го класса Михаил Андреевич Балугьягский, бывший в то же время профессором в Педагогическом институте, недавно, к общему сожалению, скончавшийся в чине действительного тайного советника.

При комиссии о составлении законов было высшее училище правоведения, которым управляя в звании помощника директора (директором был А.Н.Оленин) Г.А.Розенкампф. Право естественное преподавал в училище Петр Дмитриевич Лодий, право римское Василий Григорьевич Кукольник (отец нынешнего поэта), право гражданское Григорий Иванович Терлаич, все родом карпато-россы, состоявшие в чине 7-го класса и в звании профессоров Педагогического института. В этом высшем училище начал свое образование двадцатипятилетний друг мой и товарищ Николай Иванович Греч.

Президентом главного почтового правления был тайный советник Григорий Павлович Кондоиди, а с.-петербургским почт-директором — действительный статский советник Николай Иванович Калинин. — Почтовая часть тогда была плохо устроена, и сравнивая ее с нынешним ее состоянием, нельзя не удивляться, до какой степени она теперь усовершенствована. Господа журналисты узнали бы цену порядка и бескорыстия нынешнего почтового управления, если б имели дело с прежним! Н.И.Греч еще застал конец старых злоупотреблений.

Военным генерал-губернатором в С.-Петербурге был генерал от инфантерии князь Дмитрий Иванович Лобанов-Ростовский, а обер-полицейместером — генерал-майор Александр Дмитриевич Балашов, оба люди строгие, взыскательные, быстрые исполнители.

Важнейшие посольские посты занимали: в Париже — граф Петр Александрович Толстой, при котором находился советником посольства, управлявший всеми его делами, действительный камергер граф Карл Васильевич Нессельроде; в Вене — действительный тайный советник князь Александр Борисович Куракин, и при этом в посольстве находились камер-юнкер Сергей Семенович Уваров (ныне действительный тайный советник, граф и министр просвещения), и покойный с.-петербургский почт-директор, которого все любили и уважали, Константин Яковлевич Булгаков; в Берлине — граф Густав Оттонович Штакельберг; в Мадриде — тайный советник барон (ныне граф) Григорий Александрович Строганов; в Неаполе — тайный советник Александр Александрович Бибиков. В Лондоне не было тогда посольства, но при тамошней миссии считались надворный советник Николай Михайлович Лонгинов (ныне Д.Т.Сов.) и камер-юнкеры: Константин Христофорович Бенкендорф (брат покойного графа Александра Христофоровича) и светлейший князь Александр Сергеевич Меншиков (ныне адмирал и начальник морского штаба).

Высочайшим двором управлял любимец государя, бывший при нем неотлучно, обер-гофмаршал граф Николай Александрович Толстой. Камергеры и камер-юнкеры носили это звание без различия чинов и рода службы, и между ними были и военные. Так, например, полковник Преображенского полка, граф (ныне князь и кавказский наместник) Михаил Семенович Воронцов был в то же время камергером.

Военный двор его императорского высочества цесаревича великого князя Константина Павловича составляли: в должности гофмейстера полковник Петр Иванович Озеров; адъютанты: полковники конной гвардии Николай Дмитриевич Олуфьев, Федор Петрович Опочинин, Астраханского гренадерского полка полковник граф Сергей Христофорович Миних, ротмистр конной гвардии Александр Андреевич Жандр, инспекторский адъютант, ротмистр того же полка Иван Яковлевич Шперберг и конной гвардии полковник Иван Григорьевич Лагода, бывший ремонтером всей гвардейской кавалерии.

При воспитании их императорских высочеств государей великих князей Николая Павловича и Михаила Павловича находились: главный начальник генерал-лейтенант граф Ламсдорф; кавалеры генерал-майор Николай Исаевич Ахвердов, полковники Павел Петрович Ушаков и Павел Иванович Арсеньев. Наставником был статский советник барон Пюже.

Генерал-адьютантов было всего восемь, а именно: Федор Петрович Уваров, генерал-лейтенант и шеф Кавалергардского полка; граф Евграф Федотович Комаровский, генерал-майор; князь Павел Гаврилович Гагарин, генерал-майор; князь Василий Юрьевич Долгоруков 5-й, генерал-майор и шеф Черниговского мушкетерского полка; Илларион Васильевич Васильчиков, генерал-майор и шеф Ахтырского гусарского полка; князь Василий Сергеевич Трубецкой, генерал-майор и действительный камергер; князь Михаил Петрович Долгоруков, генерал-майор и шеф Курляндского драгунского полка и граф Адам Петрович Ожаровский. Флигель-адъютантов было девятнадцать. Из них, сколько мне известно, находится в живых фельдмаршал граф Иван Федорович Паскевич-Эриванский, князь варшавский, бывший тогда капитаном Преображенского полка и имевший Владимирский орден с бантом. Не знаю, жив ли князь Павел Петрович Лопухин, бывший тогда поручиком Кавалергардского полка. Покойный граф Александр Христофорович Бенкендорф был тогда полковником и флигель-адъютантом.

Полками гвардии командовали: Преображенским, генерал-майор Михаила Тимофеевич Козловский; Семеновским по отъезде за границу генерал-майора Николая Ивановича Вердеревского полковник Карл Антонович Криденер; Измайловским после отставки генерал-лейтенанта Петра Федоровича Малютина генерал-майор Павел Яковлевич Башуцкий. Шефом гвардейского Егерского полка считался генерал-лейтенант князь Багратион, а полком командовал старший полковник граф Эммануил Францович Сент-Приест (правильно Сен-При, Saint-Priest). Батальонным командиром гвардейской артиллерии считался граф Аракчеев, командовал батальоном полковник Василий Григорьевич Костенецкий, знаменитый своей храбростью и оригинальностью. Кавалергардским полком командовал генерал-майор Николай Иванович Допрерадович. В этом полку служили в то время: ротмистром Василий Васильевич Левашов (ныне граф, генерал-адъютант, и генерал от кавалерии) и штаб-ротмистром Александр Иванович Чернышев (ныне князь, генерал-адьютант генерал от кавалерии и военный министр). Павел Петрович фан Сухтелен (в последствии граф и генерал-губернатор оренбургский), был в этом полку поручиком, а известный писатель Михаила Федорович Орлов — корнетом. Конной гвардией под непосредственным начальством его высочества цесаревича командовал генерал-майор Иван Федорович Янкович. — Поручиком в этом полку был тогда нынешний генерал-адьютант, генерал от кавалерии Владимир Карлович Кнорринг и имел Анну 3-й степени и Золотую шпагу, а нынешний генерал-лейтенант, инспектор запасных гвардейских эскадронов, Петр Иванович Кошкуль, имевший Анну 3-й степени, был корнетом. Лейб-гусарским полком командовал генерал-майор граф Петр Крестьянович Витгенштейн. Знаменитый поэт-партизан Денис Иванович Давыдов был в этом полку ротмистром и имел Владимира 4-й степени и прусский Пур-ле-мерит, а Алексей Федорович Орлов (ныне граф, генерал-адьютант и генерал от кавалерии) был поручиком, и имел тогда, орден Анны 3-й степени и Золотую саблю. В этом же полку служил тогда поручиком мой близкий родственник и истинный друг граф Михаил Михайлович Тимман, командовавший в Отечественную войну с честью и славой, отличным Изюминским[165] гусарским полком и скончавшийся в генерал-майорском чине. Это был храбрый, умный и благородный человек, заслуживший общую любовь и уважение.

Науки, словесность и художества были уважаемы общественным мнением. Словесность хотя не была на такой высокой степени, как в государствах, издревле пользующихся просвещением, но можно сказать, что процветала и имела достойных представителей.

Театральных групп было пять: русская, французская, немецкая, итальянская и балетная. Дирекцией театров управлял по-прежнему Александр Львович Нарышкин. Директором музыки был О.А.Козловский. Экономической частью заведовал действительный статский советник Аполлон Александрович Майков; репертуарной — камер-юнкер князь Александр Александрович Шаховской, лучший комик наш после Фонвизина и Грибоедова, которому в следующем году дан в помощники автор трагедии «Царь Эдип», Александр Николаевич Грузинцев. Переводчиком был Николай Степанович Краснопольский, которого имя не сходило с афиш. Он перевел почти все пьесы Коцебу, любимую в то время легкую волшебную оперу «Русалка» (Donauweibchen) и множество различных пьес. Краснопольский был одним из самых неутомимых литературных работников.

Президентом российской академии, утвержденной императрицею Екатериною II на честь, славу и пользу русского языка, был действительный статский советник Андрей Андреевич Нартов, отец которого находился некогда при Петре Великом помощником при его токарном станке. Членов было пятьдесят шесть, в числе их пятнадцать писателей, и именно: Гавриил Романович Державин, Иван Иванович Дмитриев, Юрий Александрович Нелединский-Мелецкий, Николай Яковлевич Озерецковский, Василий Васильевич Капнист, Алексей Николаевич Оленин, граф Дмитрий Иванович Хвостов, Николай Петрович Николаев, Александр Семенович Хвостов, Александр Семенович Шишков, Иван Степанович Рижский, Иван Афанасьевич Дмитревский (знаменитый актер), Павел Иванович Голинищев-Кутузов, Петр Матвеевич Карабанов, Павел Юрьевич Львов, Иван Иванович Мартынов, князь Дмитрий Петрович Горчаков и Александр Сергеевич Никольский. Любимейшие публикой писатели: Николай Михайлович Карамзин, князь Иван Михайлович Долгоруков, Владислав Александрович Озеров, Матвей Васильевич Крюковской и князь Александр Александрович Шаховской не были членами академии.

Академия наук славилась во всей Европе своими учеными членами. Тогда еще жил знаменитый натуралист Паллас (Петр Семенович), физик Логин Юрьевич Крафт, математик Николай Иванович Фусс, астроном Федор Иванович Шуберт, политический эконом Андрей Карлович Шторх, химик Александр Николаевич Шерер, статистик Иван Филиппович Герман. Из природных русских приобрели известность: натуралист Николай Яковлевич Озерецковский, минералог Василий Михайлович Севергин, химик Яков Дмитриевич Захаров, физик-математик Семен Емельянович Гурьев, анатом и физиолог Петр Андреевич Загорский, математик Василий Иванович Висковатов и почетные члены: математик капитан-командор Платон Яковлевич Гамалья и гидрограф капитан 2-го ранга Иван Федорович Крузенштерн.

Университета в С.-Петербурге не было, но попечителем округа и начальником Педагогического института[166] был Н.Н.Новосильцев, а при нем правителем дел надворный советник Федор Павлович Вронченко. Знаменитости Академии художеств были: скульптор Иван Петрович Мартост и Доминик Рашет. По части исторической живописи: Григорий Иванович Угрюмов, Василий Кузьмич Шебуев, Алексей Егорович Егоров; по части ландшафтной живописи: Герард Кегельхен, Федор Михайлович Матвеев; Гравер Иван Васильевич Чесский. По части орнаментной скульптуры Павел Иванович Брюллов (отец нынешних знаменитых художников Александра и Карла Брюлло). Знаменитый архитектор был Андрей Никифорович Воронихин, строитель Казанского собора. Литейного и чеканного дела мастером был Василий Петрович Якимов. Президентом академии был граф А.С.Строганов. Произведения этих знаменитых художников останутся навсегда памятником процветания художеств в России.

В 1809 году государственному устройству дано сильное движение возвышением двух необыкновенных людей в званиях, где они могли свободнее действовать на пользу общую. М.М.Сперанский назначен был товарищем министра юстиции, членом комиссии о составлении законов и членом комиссии об управлении духовных училищ. Товарищем министра внутренних дел назначен был тайный советник Осип Петрович Козодавлев. О М.М.Сперанском я буду говорить подробно, а о Козодавлеве скажу только, что он бесспорно заслуживает благодарной памяти всех русских патриотов. Осип Петрович был потом министром внутренних дел, управлял некоторое время Министерством просвещения и почтовой частью; заседал в сенате и в Государственном совете, при высоком уме и основательном образовании, везде отличаясь усердием к общему благу, необыкновенною деятельностью, стремлением к пресечению злоупотреблений, праводушием и правосудием. Страстный поборник просвещения, истинный любитель и покровитель отечественной литературы, он принимал у себя и покровительствовал писателей. По несчастью, я не имею материалов для полной его биографии: но такой вельможа заслуживает, чтоб соотечественники почтили его память. Весьма замечательное лицо в будущей истории России в первой четверти XIX века Михаил Леонтьевич Магницкий был тогда статским советником и начальником отделения в Министерстве внутренних дел, по части государственного благоустройства. Как человек необыкновенного ума и способностей, получивший отличное образование в Московском университетском пансионе, лучшем в то время учебном заведении, Магницкий пользовался особенным благорасположением и покровительством О.П.Козодавлева и М.М.Сперанского, употреблявших его в важных государственных делах.

По части дипломатической весьма замечательным обстоятельством было назначение посла к новому вестфальскому королю, Иерониму Бонапарте: место это занял генерал-майор князь Николай Григорьевич Репнин, между тем как князь А.Б.Куракин в начале 1809 года оставил Вену, потому что отношения России и Австрии доходили до разрыва. Вместо Куракина в Вене остался только поверенный в делах, статский советник, барон Иван Осипович Анстет.

1810-й год был обилен переменами. Государственный совет получил окончательное устройство с назначением председателем его графа Н.П.Румянцева, уже возведенного в звание государственного канцлера вскоре по заключении мира со Швециею в Фридрихсгаме. Совет разделен был тогда на четыре департамента с особым председателем в каждом. В первом, Департаменте законов, назначен председателем граф П.В.Завадовский; во втором, военном, граф Аракчеев; в третьем, дел гражданских и духовных,князь П.В.Лопухин; в четвертом, государственной экономии, Н.С.Мордвинов, знаменитый патриот, ревнитель славы отечества и его просвещения. В министерствах также произошла перемена. Морским министром назначен адмирал маркиз Иван Иванович Траверс, министром просвещения граф Алексей Кириллович Разумовский, министром финансов Дмитрий Александрович Гурьев (тогда еще не граф), военным — генерал от инфантерии М.Б.Барклай-де-Толли, юстиции — знаменитый писатель Иван Иванович Дмитриев, бывший тогда в чине тайного советника. При Дмитриеве был секретарем сатирический поэт Михаил Васильевич Милонов. — М.М.Сперанский, уже тайный советник, назначен государственным секретарем и директором комиссии о составлении законов и остался товарищем министра юстиции. Покровительством М.М.Сперанского М.Л.Магницкий произведен в действительные статские советники и переведен в государственную канцелярию с назначением статс-секретарем в Департаменте законов. — В комиссию прошений определен председателем действительный тайный советник Родион Александрович Кошелев. — Главное управление водяных и сухопутных сообщений совершенно преобразовано; главным директором назначен его императорское высочество принц Георгий Голстейн-Ольденбургский, супруг великой княгини Екатерины Павловны. Первым членом совета управления был гениальный инженер-генерал Франц Павлович Деволант. — Генерал-майор, получивший звание генерал-адьютанта, АД.Балашев исправлял в 1809 и 1810 годах должность с.-петербургского военного генерал-губернатора, и обер-полицмейстером был генерал-майор Петр Афанасьевич Папков, человек весьма замечательный, оставивший по себе благодарную память своим прямодушием, строгий с блюстителями порядка и снисходительный к гражданам. Он оставался недолго на месте, и в 1810 году назначен с.-петербургским обер-полицейместером генерал-майор Павел Васильевич Кутузов (впоследствии граф, генерал-адьютант и генерал от кавалерии). Главнокомандующим в Грузии на место фельдмаршала графа И.В.Гудовича назначен в 1810 году генерал от кавалерии Александр Петрович Тормасов. Это изменило судьбу мою, потому что я намеревался проситься в Грузию под начальство родителя, благосклонного ко мне нашего полковника графа А.И.Гудовича.

К замечательным изменения по военной части принадлежит переименование Финляндского батальона в Лейб-гвардии Финляндский полк, которого командиром назначен генерал-майор Андрей Андреевич Трощинский. Генерал-майор граф Василий Васильевич Орлов-Денисов, отличившийся личною храбростью и умными распоряжениями в Финляндскую войну, назначен командиром Лейб-казачьего полка (после генерал-майора Чернозубова). Граф Орлов-Денисов, покрывшийся славою в войнах 1808, 1812, 1813 и 1814 годов, — человек весьма замечательный не одними военными подвигами и храбростью, он был искренним любителем просвещения и литературы. Прежде на Дону чуждались школьного образования, и граф В.В.Орлов-Денисов, сын войскового атамана Орлова и внук знаменитого Федора Петровича Денисова, возведенного императором Павлом за заслуги в графское достоинство, вступив на службу на двенадцатом году от рождения, не знал ничего, кроме русской грамоты. Будучи уже войсковым старшиною и находясь в Петербурге, граф Василий Васильевич, получая скудное содержание от богатых своих родителей, начал учиться в частном пансионе (на Кирочной улице, близ Аннинской лютеранской церкви), вместе с другими воспитанниками прошел весь курс школьный и изучил языки французский и немецкий. Пример единственный благородной страсти к образованию! Державин любил графа В.В.Орлова-Денисова и, узнав, что он не в состоянии платить учителям на дому, присоветовал ему вступить в пансион, сказав, чюучиться никогда и нигде не стыдно. Граф В.В.Орлов-Денисов был удивительный красавец и притом самый добродушный и благородный человек. Все любили и уважали его. Память храброго воина, любителя просвещения — священна! — Граф Витгенштейн произведен в генерал-лейтенанты, а полковым командиром Лейб-гусарского полка назначен генерал-майор Иван Егорович Шевич. Граф Павел Александрович Строганов назначен командиром Лейб-гренадерского полка. Командиром лейб-егерского полка сделан полковник (скончавшийся в чине генерала от инфантерии) Карл Иванович Бистром, прославившийся отчаянной храбростью в Отечественную войну. Он также был страстным любителем литературы, как свидетельствует биограф его, Г.Лукьянович. — Нынешний фельдмаршал граф эриванский и князь варшавский Иван Федорович Паскевич произведен в этом году в полковники, а граф (ныне князь) Михаил Семенович Воронцов — в генерал-майоры. О них я буду говорить в свое время, и докажу их искреннюю любовь к просвещению и литературе. Нынешний директор всех императорских театров, действительный тайный советник Александр Михайлович Гедеонов, который так усердно и искренно покровительствует русскую драматургию, был в это время переведен из свиты Е.И.В. в чине подпоручика в Кавалергардский полк. О некоторых упомянутых здесь лицах я буду говорить еще в своем месте; о других умолчу, подчиняясь латинской поговорке: «De mortuis aut bene aut nihil».

Большая часть изчисленных мною лиц, действовавших в это время на военном, или гражданском поприще, уже покоится в могиле; некоторые доживают свой век, и только немногие, бывшие тогда в молодых летах, еще действуют. Многие из людей нового поколения, которые тогда или вовсе не родились, или были в детстве, или еще не служили и не действовали, перебирая все выставленные мною имена, и увлекаясь самолюбием, может быть, спросят: что же сделали эти люди? Сделали много, а важнейшее из дел их в том, что если вы почитаете нынешнюю эпоху лучшею, то люди предшествовавшей эпохи приготовили ее для вас. Скажу беспристрастно, что как прошлая эпоха была приготовительная, то в ней много было несовершенного. Мед не сладок, пока пчелы не окончат работы. — По гражданской части все преобразовывалось к лучшему, по новым планам; но исполнение надлежало поручать людям, привыкшим к прежнему порядку, и хороших, образованных чиновников было немного до издания указа 6-го августа 1809 года, до умножения университетов и вообще до облегчения средств к приобретению необходимейших в государственной службе познаний. Превосходные учреждения можно скоро создать, но способных людей создать нельзя. На это надобно много времени. Подьячие, опытные дельцы и ловкие крючкотворцы, воспитанные в канцеляриях, по большей части управляли делами, брали взятки с правого и с виноватого и грабили казну, когда только могли. По нашему фамильному процессу я имел случай в этом удостовериться! Поступки провиантских чиновников того времени засвидетельствованы историей[167].

В таможнях при откупах, подрядах было еще хуже. Цены всем прибыльным местам были известны. Страшно, когда вспомнишь о том, что осталось в памяти, и я мог бы составить несколько томов из одних анекдотов о прежних проделках, которые тогда всем были известны, потому что делались явно. В моем «Иване Выжигине» я изобразил только тень прошлого времени. Не хочу распространяться в исчислении злоупотреблений; скажу только, что, между тем как благонамеренные и праводушные начальники истощали все свои силы и средства для пресечения и искоренения злоупотреблений, некоторые смотрели на них равнодушно, а другие даже сами пользовались своим положением и обогащались! Спрашиваю: какими средствами можно нажить на службе пять, десять, пятнадцать, двадцать тысяч душ крестьян? Как можно скопить миллионы? А примеров много! Не поднимаю завесы. И за «Ивана Выжигина» меня чуть не заклевали, и теперь еще иногда щиплют — а если бы я рассказал сотую долю того, что знаю, хоть без имен, то пришлось бы или улечься в могиле, или скрыться в лесу! Важнейшею защитою злоупотреблений было и есть распространение злоупотреблениями мнения, что доносить бесчестно! А разве присяга не обвязывает нас к этому? Если не бесчестно поймать ночного вора и разбойника, то мне кажется, что даже почетно указать явно и громко на взяточника, похитителя казны или пройдоху, извлекающего свои выгоды из дел общественных. Но наI добно доказать.А имеет ли частный человек средства к произведению следствия и подкрепления улик свидетеля? Во Франции генерал-прокурору предоставлено право позвать в суд человека, если общее мнение указывает на него. И у нас были прокуроры и стряпчие для той же цели, но они были безмолвны. Не даром существует пословица: «Рука руку моет!»

Нет никакого сомнения, что тогда не было такого множества прекрасных, образованных, честных и бескорыстных чиновников, как ныне в министерствах и в высших присутственных местах, и что теперь несравненно лучше пишут в канцеляриях, чем писали прежде, и чем пишут в некоторых нынешних журналах. Справедливо и то, что теперь чиновники ведут себя скромнее, приличнее. Но и то правда, что в тогдашнем образованном круге, в молодежи было более жизни, более энергии, более стремления к высокому, более рыцарства, и что патриотизм в юношестве окрылен был любовью к славе и к умственным успехам. Все молодые люди, получившие образование, особенно военные, читали, слушали, рассуждали, а видя благое направление правительства, радовались и благословляли его. Направление к лучшему было очевидное, так сказать осязаемое, и только загрубелое невежество и любостяжание роптали, как вопят гады при осушении болота. Мы не имели Пушкина и Грибоедова, но прекрасное дарование В.А.Жуковского было тогда в полном своем развитии, и мы имели Державина, Карамзина, Дмитриева, Озерова, князя Шаховского, Д.В.Давыдова. Крылов начал в это время писать свои басни, а Батюшков свои изящные стихотворения. Никогда не занимались так усердно очищением и возделыванием языка, как в это время. Если бы нынешние литераторы изучали труды Шишкина, Востокова, Соколова, Борна, Никольского, Мерзлякова, то не писали бы таким диким слогом и таким искаженным языком. Какой из нынешних журналов может сравниться с «Вестником Европы», основанным Карамзиным в 1802 году и издаваемым в 1808, 1809 и 1810-м ВАЖуковским вместе с М.Т.Каченовским! Литературные общества, в которых литераторы читали свои сочинения сперва между собою а потом при собрании публики, распространяли вкус и любовь к литературе и, что весьма важно, сближали литераторов. В обществах: С.-Петербургском любителей словесности, наук и художеств (основанном в 1803 году) и в Беседе любителей российского слова, имевшей свои заседания в доме основателя (в 1810 году), знаменитого Державина, встречались литераторы, находили одобрение или благонамеренную критику своих сочинений, а в публичных собраниях делались известными лучшему обществу столицы. В Москве, в Казани, в Харькове также были общества словесности, истории и наук, и деятельному уму нельзя было ни дремать, ни совращаться с истинного пути. Благородное соревнование одушевляло всех любителей литературы и возбуждало к деятельности всех имевших призыв к ней.

Но кто более всех обращал на себя внимание на гражданском поприще, кто более всех действовал и произвел из всех сподвижников императора Александра в великом подвиге преобразований и усовершенствований? Это, без всякого сомнения, Михаил Михайлович Сперанский. О нем тогда везде и все говорили, им более всех занимались. Сообщаю о нем что знаю от его рождения до кончины. Теперь можно говорить о нем откровенно и справедливо. Если на могиле заслуженного мужа не высказать правды — то уж лучше отречься от нее!

М.М.Сперанский родился в 1771 году и происходил из духовного звания. Он был сын священника Владимирской губернии и уезда, села Черкутина. Первоначальное образование получил он во Владимирской семинарии. Фамилия отца Михаила Михайловича Сперанского была Грамотин,но в семинарии дано ему название Сперанского (от латинского слова spes, надежда, sperans, находящийся) по необыкновенным его успехам в науках, по способностям и характеру, возбуждавшим в профессорах большие надежды насчет будущей судьбы их питомца. Они не обманулись в своих надеждах. Мы имеем многие примеры перемены фамилий в семинариях. Образование свое М.М.Сперанский кончил в С.-Петербургской Александро-Невской духовной академии. Он изучил основательно в школах языки латинский и греческий, а современным языкам: немецкому, английскому и французскому, обучался у частных учителей на собственный счет, уже занимая в академии звание профессора словесности, а потом и математики, к которой он имел непреодолимую склонность. Когда я, однажды, спросил М.М.Сперанского, почему он предпочел математику другим наукам, он отвечал мне, со своею обыкновенною услаждавшею душу улыбкою: «Потому что положительные истины только в одной математике». Я никогда расспрашивать, да и не смел его о том расспрашивать, каким образом он вошел на поприще гражданской службы и оставил ученое звание. Известно, однако ж, что он преподавал уроки в доме князя Алексея Борисовича Куракина, занимавшего важную должность при генерал-прокуроре князе Вяземском. Князь Куракин, часто разговаривая с профессором, был очарован его глубокими и разнородными познаниями и возвышенными идеями, и предложил ему место частного своего секретаря, которое М.М.Сперанский принял охотно. Когда при восшествии на престол императора Павла Петровича князь А.Б.Куракин произведен был в генерал-прокуроры, он немедленно предложил М.М.Сперанскому перейти на гражданскую службу (в 1797 году) под его начальство. Сперанский был тогда по двадцать шестому году возраста.

Необыкновенные дарования, глубокие познания и ясное, чистое изложение трудных дел, поручаемых Сперанскому, сделали его вскоре известным всем лицам, занимавшим важные должности. Он занимал место секретаря при трех генерал-прокурорах князе А.Б.Куракине, Беклешове и Обольянинове, и дослужился в этом звании до чина статского советника. Всех лучше оценил его граф Виктор Павлович Кочубей. При восшествии на престол императора Александра Сперанский в 1801 году, на тридцатом году от рождения, будучи уже статским советником, назначен статс-секретарем в Государственном совете, не имевшем тогда никакого определенного устройства. Я слышал, что граф В.П.Кочубей ходатайствовал за Сперанского и просил о назначении его на это место. Почти все важные государственные акты, вышедшие в свет до 1812 года, написаны Сперанским. При образовании министерств в 1802 году Сперанскому высочайше поручено было составить под надзором графа В.П.Кочубея, первого министра внутренних дел, план устройства этого министерства. Этот план долженствовал служить образцом для всех других министерств. Сперанский исполнил поручение с величайшим успехом и доказал свои глубокие познания в деле государственного управления. Годовые отчеты Министерства внутренних дел, составляемые Сперанским и печатаемые в С.-Петербургском журнале, им учрежденном и издававшемся при этом министерстве (с 1804 до конца 1809 года), обратили на себя внимание не только всей России, но и всей Европы, в которой они сделались известными по сочинению академика Шторха: Russland unter Alexander I (т.е. Россия при Александре I). Кроме высоких идей и выражения благого направления правительства, заключающихся в этих отчетах, они, равно как и все статьи С.-Петербургского журнала, были и навсегда пребудут образцами канцелярского слога, каким должны писаться официальные бумаги в государстве просвещенном. С.-Петербургский журнал составляет эпоху не только в русской администрации, но и в русской письменности; он произвел самое благодетельное влияние во всех отраслях управления. В 1803 году государь поручил Сперанскому, также через графа В.П.Кочубея, составление плана образования судебных и правительственных мест в империи, что исполнено им превосходно, хотя некоторые части плана и не приведены в исполнение в ожидании общего преобразования.

Узнав способности Сперанского, император Александр назначил его товарищем министра юстиции и директором комиссии о составлении законов и приблизил его к своей особе (в 1808 году). Государь поручал ему обработку всех важнейших дел и планов по части высшего государственного управления, и передавал ему все поступавшие к нему проекты по этому предмету. В конце 1808 года Сперанский стал уже весьма близким к государю лицом. Государь император сам прилежно занимался делами, и проводил целые вечера со Сперанским в своем кабинете в чтении различных сочинений, относящихся к государственному устройству и управлению, и наконец поручил ему составление плана государственного образования по собственным своим идеям. План был составлен, и государь, рассмотрев его подробно, вознамерился привести его в действие по частям, чтоб не вдруг все ниспровергнуть, основываясь на одной теории. Из этого плана приведены в исполнение образование Государственного совета, устройство министерств и устав каждого из них с определением порядка их сношений между собою, и в следствие этого же плана учреждены два новые министерства: полиции и государственного контроля. Преобразование правительствующего сената и другие важные изменения в управлении остались неисполненными. В комиссии о составлении законов Сперанский составил две части гражданского уложения, и внес их в совет. Третья часть, заключавшая в себе коммерческий устав и уголовное право, требовала только отделки. В этом труде Сперанский не имел ни одного помощника, и все составил один, не обращая никакого внимания на представленные ему проекты Г.Розенкампфом и другими. По покорении Финляндии Сперанскому было поручено управление этого края и новое его устройство, и в то же время он был назначен канцлером Абоского университета (ныне Гельсингфорского), который навсегда будет помнить заслуги Сперанского, исходатайствовавшего от щедрот государя императора умножение его доходов и другие важные преимущества. В то же время Сперанскому дано поручение преобразовать все духовные училища в России, и устроить прочное их управление, что исполнено им с величайшей мудростью.

Но важнейший труд Сперанского — это изменение финансовой системы. В конце 1809 года ассигнации начали упадать в курсе, и в смете на 1810 год представлен был недостаток в 105 миллионов рублей. Войны истощили казну, а необходимость быть готовым к новой войне требовала скорой помощи. Положение финансов беспокоило государя императора. Все представленные государю планы заключались в умножении ассигнаций! Император Александр поручил наконец Сперанскому составить план к прикрытию издержек и восстановлению кредита. План Сперанского основывался на четырех началах. Он предложил: 1) Прекратить выпуск ассигнации и для убеждения в этом народа, сделать эту меру гласной. 2) Уменьшить число ассигнаций учреждением капитала погасительного и прочного посредством увеличения налогов. 3) Учредить постоянные доходы для прикрытия государственных расходов, определить с точностью расходы, сократить и привести в порядок издержки. 4) Подвергнуть все сметы министерств контролю Государственного совета, а все издержки контролю государственному. План этот хотя был одобрен государем императором и Государственным советом, но не был исполнен во всех своих частях самими исполнителями. Однако ж, он принес величайшую пользу, и приносит ее до сих пор предварительным рассмотрением смет и последовательною поверкою издержек в государственном контроле, который был страшен при покойном бароне Бальтазаре Бальтазаровиче Кампенгаузене (государственном контролере), человеке с необыкновенным умом, деятельностью, беспристрастием и правдивостью.

Со вступления своего на поприще гражданской службы с 1797 по 1812 год, т.е. в течение пятнадцати лет, Сперанский достиг важного звания государственного секретаря, был тайным советником, александровским кавалером, и что всего драгоценнее, пользовался милостью и доверенностью государя императора. Но между тем, как он, по воле и по мыслям государя, работал неутомимо, под ним копали пропасть, в которую наконец он обрушился.

Всем известно, что самые благодетельные нововведения находят всегда и везде множество порицателей, и что каждое частное лицо, вышедшее из своей сферы в высший круг своими личными достоинствами и заслугами, должно иметь завистников, следовательно, и врагов. Это ведется везде на свете с тех пор, как люди образовали гражданское общество. Даже самый скромный ум, чуждый всякого честолюбия, имеет непримиримых врагов, если дерзнет выглянуть на свет, а клевета старается предварительно заградить ему путь к высоте. Как же можно было Сперанскому не иметь врагов! Все нововведения и все проекты приписывались ему. Указ 6-го августа 1809 года воспламенил против него ненавистью всех чиновников, для честолюбия которых предел назначался только до чина титулярного советника, а для перешедших за эту черту прежде издания указа — только до чина коллежского советника. Высшее прохождение чинов назначалось только людям, посвященным в таинства наук! — спрашиваю, чего более в каждом государстве: невежества или просвещения? Целые легионы чиновников с чадами и домочадцами вопияли против Сперанского, и обновляли свою злобу при каждом производстве образованного товарища. Мало того что все вопияли, были и такие, которые рассевали клеветы, и во всем, едва ли не в дурной погоде или повальной болезни, обвиняли Сперанского. Купцы приписывали ему упадок торговли, происшедший вследствие континентальной системы, веря мнимой его приверженности к Наполеону. Учреждение контроля также наделало ему непримиримых врагов, а главная причина самой опасной для Сперанского вражды — это была милость и доверенность к нему государя, передававшего на его обсуждение многие представляемые ему бумаги и доклады и требовавшего часто откровенного мнения о делах и лицах. Собрано было все, чтоб очернить характер Сперанского, и представить его человеком вредным и опасным. Его скромность и ласковость называли притворством и лицемерием; искреннюю душевную его вежливость и снисходительность именовали умышленною вкрадчивостью; его планы к улучшению всех частей государственного устройства — средствами к возбуждению негодования в народе против правительства в пользу Наполеона, высоко ценившего его достоинства. Набожность Сперанского, твердую, потому что она была основана на высшей философии, называли ханжеством. Выводимый часто из терпения, Сперанский иногда смело и правдиво отзывался о некоторых лицах — и это названо было злонамеренностью, а суждения его о недостатках прежних форм в администрации почитаемы были якобинством.

Всю эту хитросплетенную клевету, прикрашенную мнимым усердием, представляли государю в различных формах, от разных лиц и из разных мест в самое опасное время, при начале Отечественной войны, когда государю некогда было заняться рассмотрением и исследованием многосложного и ужасного доноса, и государь, полагая, что уступает необходимости и что удалением Сперанского успокоит раздраженные умы народа, решился на устранение его от дел. Не было, нет и не будет человека, как говорит Шекспир, «от жены рожденного», которого бы нельзя было обмануть хотя однажды в жизии, и неудивительно, что мудрый, благодушный, истинно благословенный император Александр если и не поверил совершенно клевете, то, по крайней мере, усомнился в человеке, которого никто не смел защищать перед ним, и притом в такую опасную годину, когда даже нельзя было колебаться между отечеством и одним подданным!..

Не смею называть главных виновников несчастья Сперанского, хотя они уже все в могиле, там, где и жертва их злобы. Но могила не все прикрыла! Добрые и злые дела остаются, и громко возопиют в потомстве!

Сперва Сперанский был удален в Нижний Новгород, в котором он прожил спокойно шесть месяцев. Когда французы заняли Москву, Сперанскому назначен для жительства город Пермь, в 1500 верстах от Москвы. Эта мера огорчила его, потому что она некоторым образом подтверждала подозрение о сношениях его с врагом отечества, отдаляла от малого числа друзей, оставшихся ему верными в несчастье, и поставляла в затруднение насчет издержек при ограниченном состоянии. Но он вскоре утешился, удостоверясь, что император Александр, которого он обожал, помнит о нем, потому что он назначил ему значительную пенсию. В Перми Сперанский провел все время Отечественной войны, а в январе 1813г. осмелился написать к государю письмо, в котором изложил вкратце все свои действия, и опровергая клевету, просил исследовать доносы, а между тем позволить ему провести остаток жизни в забвении в имении жены[168] его в деревне Великополье, восьми верстах от Новгорода. Письмо это Сперанский послал с дочерью своею[169], чтобы оно верно поступило в руки государя.

Государь император дозволил ему жить в имении жены своей, обещая при первой возможности рассмотреть дело и все бумаги, оставшиеся в кабинете Сперанского.

М.М.Сперанский с необыкновенным удовольствием вспоминал о пребывании своем в Великополье. «Там нашел я, наконец, тихую пристань после бурного плавания, — сказал он мне однажды. — исполнив долг мой государю и Отечеству, по совести и крайнему разумению, — продолжал он, — я наконец мог жить для себя и для моего семейства, быть полным хозяином моего времени, заниматься тем, что составляло мою радость и услаждение, не зная никакого принуждения. Я сам давал уроки моей дочери, кончил и пересмотрел перевод мой «О подражении Иисусу Христу, сочинение Фомы Кемпийского», начатый еще в Перми, и до того начитался Тацита, что почти выучил его наизусть. Все изученное, прочитанное и написанное мною в течение всей моей жизни, я, так сказать, уложил в порядке в моей памяти, и составил выводы (результаты). Я был совершенно спокоен в убеждении, что государь помнит обо мне, что истина непременно обнаружится и проникнет в общее мнение, и что оно, наконец, перестанет быть мне враждебным». Так и сталось! В 1816 году (в августе) последовал именной указ, в котором император Александр, назначая Сперанского пензенским гражданским губернатором, оправдал его перед Россиею и Европою, сказав в указе, что, получив важные доносы в то самое время, когда отправлялся в армию, он не мог рассмотреть их с надлежащею точностью и по важности обвинений благоразумие требовало удалить от дел обвиненного; но что по произведенному следствию обвинения оказались неосновательными. Этого было довольно, и хотя звание губернатора не соответствовало занимаемым им до его удаления местам, Сперанский принял его с благодарностью, сожалея только о своем тихом убежище. В то же время государь пожаловал ему 7000 десятин земли. Правосудием, бескорыстием, снисходительностью и ласковостью своею Сперанский приобрел беспредельную любовь и глубокое уважение жителей всех сословий Пензенской губернии — и управление его названо златым веком. В 1819 году император Александр назначил Сперанского сибирским генерал-губернатором и председателем двух комиссий. Первая должна была исследовать законным порядком все злоупотребления, которым Сибирь подвергалась в прежнее управление, а вторая комиссия долженствовала составить план для управления этой обширной страны, населенной различными народами. М.М.Сперанский назначен был генерал-губернатором после тайного советника Ивана Борисовича Пестеля, и после отрешения от должности известного иркутского гражданского губернатора, Николая Ивановича Трескина.

М.М.Сперанский оставил по себе незабвенную память в Сибири. Он был достойным представителем мягкосердия императора Александра, его правосудия и любви к народу. Пока будет существовать Сибирь, до тех пор будут там вспоминать с умилением о Сперанском, как об ангеле-хранителе, ниспосланном самим Богом, внушившим Своего Помазанника. Я сам видел, и неоднократно, слезы сибиряков при произнесении имени Сперанского! Каждый сибиряк, приезжавший в Петербург, ходил к Сперанскому, как к отцу, чтобы взглянуть на него и услышать звуки его голоса. Это была отрада для каждого! Представитель правительства, возбуждая к себе общую приверженность и доверенность при исполнении своих обязанностей, оказывает правительству величайшую услугу, заставляя любить его.

В два года Сперанский изъездил всю Сибирь, чтобы узнать нужды и средства края, познакомиться на месте с образом жизни, промыслами жителей и управлением, и наконец, в 1821 году составил план управления Сибирью, который приведен в действие под именем Сибирского уложения. Характеристическое достоинство этого уложения состоит в том, что в нем не забыты нужды и отношения всех сословий народа — от диких инородцев, коренных жителей Сибири, до богатых граждан и чиновников.

В 1821 году Сперанский призван был в Петербург. В девять лет его отсутствия из столицы все переменилось! Клевета была забыта, и заслуги Сперанского ярко сияли. Император Александр принял Сперанского не только милостиво, но с чувством, и Михаил Михайлович до своей кончины всегда с умилением вспоминал об этом свидании. «Я хотел говорить, изъявить благодарность мою государю, — сказал мне Сперанский, — и не мог… взглянул на него… и залился слезами!» Государь обнял меня и сказал: «Забудем прошлое». — «Нет, государь, отвечал я сквозь слезы: я помнил всегда и никогда не забуду Ваших милостей и Вашей благости. Вы человек — следовательно могли ошибиться»… Император Александр назначил Сперанского членом Государственного совета и членом комиссии о составлении законов, и он снова начал усердно трудиться на пользу общую.

Ныне благополучно царствующий государь император Николай Павлович почтил высокие заслуги и достоинства Сперанского, поручив ему исполнение величайшего и бессмертного подвига своего царствования — составление свода законов, и наградил истинно по-царски. Сперанский произведен в действительные тайные советники, получил Андреевскую ленту, графский титул, обеспечение состояния, а в знак своей доверенности государь император предоставил Сперанскому преподавание законодательства его императорскому высочеству государю цесаревичу, наследнику престола.

Всеми любимый и уважаемый граф Михаил Михайлович окончил земное свое поприще в январе 1839 года, на шестьдесят осьмом году от рождения. Труды и внутренние страдания расстроили крепкое его здоровье. Он мог бы еще долго жить для пользы отечества. К общему сожалению, Сперанский не оставил наследника своего имени, которое будет ярко сиять в умственной части народной русской истории!

Сперанский был высокого роста и отлично сложен. Прекрасное лицо его выражало ум и кротость. Высокое чело его запечатлено было гениальностью. Звук его голоса производил какое-то очарование, улыбка проливала в сердце усладу; кроткий взгляд его проникал в душу и возбуждал к нему доверенность. Ничто не могло противостоять его красноречию. Он выражал свои мысли просто, ясно, кратко, а когда был одушевлен, то озарял речь свою лучами поэзии. Никто не говорил по-русски лучше Сперанского, и никто не знал так основательно письменного языка, как он. В каждой его работе виден практический ум математика. Все имеет основание, постепенность, систему, и потому выводы и заключения ясны. Не знаю, может ли быть человек с лучшим сердцем, какое было у Сперанского. Кто только знал его, тот его любил до обожания. Никому не сделал он умышленного зла, и великодушно прощал своим врагам. Россию Сперанский любил выше всего в мире — и только человечество ставил выше отечества, т.е. он не желал бы, чтобы слава его основана была на бедствии человеческого рода. Он был вовсе чужд предрассудка, который порождает ненависть или недоброжелательство к иноплеменникам или чужеязычным племенам, составляющим народонаселение России. Религиозность его была высокая, и он был враг ханжества и нетерпимости (intolerance), желая чтобы каждый поклонялся создателю по своему внутреннему убеждению. Сперанский был человек истинно европейский, который бы в самых просвещенных странах мог занимать первые государственные должности. Даже враги его не могли ничего выдумать на счет его бескорыстия! Никогда не осквернил он рук своих неправым стяжанием. Все, что он имел, было даром государей, которым он служил верно и усердно. Не было и не будет человека бескорыстнее и честнее Сперанского.

Государственные труды отвлекали его от принятия деятельного участия в отечественной литературе, которую он любил страстно, читал много, и уважал и ласкал писателей, которых труды почитал полезными. Однако ж, среди государственных трудов, он успел написать и издать: 1) Избранные места из разных творений Фомы Кемпийского, перевод с латинского. Сиб., 1819. 2) «О подражании Иисусу Христу, Фомы Кемпийского» и проч., перевод с латинского, 1819, 1821, 1844. 3) Правила высшего красноречия, напечатано в 1844 году. 4) Обозрение исторического сведения о Своде законов и проч. 1833 года и 5) Руководство к познанию законов (напечатано в 1845 г.). Последнее сочинение есть перечень уроков, которые преподавал М.М.Сперанский его высочеству цесаревичу, так сказать его собственная тетрадь, по которой он развивал изустно начала, находящиеся в ней. Влияние М.М.Сперанского на русский язык было сильное и благодетельное. Н.И.Греч в Опыте краткой истории русской литературы (первое издание 1822 года, стр. 253) говорит: «Образцами дипломатического слога могут служить манифесты, указы и другие важные акты, изданные с самого вступления на престол ныне царствующего императора (писано при жизни Александра); в числе оных особенно отличаются: манифесты о подтверждении прав дворянства и градских обществ, о кончине великой княгини Александры Павловны, о милиции 1806 года и мн.др. В них нельзя не узнать пера М.М.Сперанского, которому сверх того литература и христианское нравоучение обязаны превосходным, переводом творения Фомы Кемпийского: «О подражании Иисусу Христу». Примеры чистого, правильного и благородного слога можно найти в С.-Петербургском журнале (1804—9), издававшемся при Министерстве внутренних дел». Все статьи этого .журнала, как известно, были писаны или пересмотрены и переправлены Сперанским.

Не только враги, но даже и многие приверженцы М.М.Сперанского упрекали его в слабости характера. Ложное обвинение! Каким образом человек без силы душевной мог дойти до такого высокого звания, без всяких связей, без интриг, одними своими достоинствами? В счастье Сперанский не был горд, и несчастье претерпел с Сократовым мужеством, никогда не унижаясь и всегда действуя прямодушно. Разве это не сила характера? Многие требовали, чтобы он рвался, кричал, подавал планы к изменению того, что казалось недостаточным, Указывал на зло, и т.п. Это беспокойство и движение некоторые называют силой характера. Ложное мнение! Сперанский, не имея на что опереться в случае неудачи, принял за неизменное правило, от которого он никогда не отступал: говорить тогда только, когда его спросят, и писать о том, что представлялось его суждению по его званию или что ему особенно поручено, не вмешиваясь в чужие дела. Это вовсе не означает слабости характера, как многим кажется, но это истинная мудрость. Полагаю даже, что у нас и не должно делать иначе, чтоб не произошло столкновений, недоразумений. Пусть только каждый на своем месте поступает так совестливо и с таким познанием дела, как поступал Сперанский — былЬ бы довольно! Сперанский был в полной мере человек добродетельный и мудрый в жизни общественной и семейной, в кругу своих приверженцев, которым он был предан душою, и между своими врагами и завистниками, о которых он только сожалел, и никогда даже не помышлял о мести. Ни одно пятно не пало на его светлую, тихую, примерную жизнь — и о нем можно сказать то, что сказал Тацит об Агриколе:

«Quidquid ex Agricola amavimus, quidquid mirati sumus, manet mansurumque est in animis hominum, in aeternitate temporam, fama rerum. Nam multos veterum, velut inglorios et ignabiles, oblivio obraet: Agricola, posteritati narratus et traditus, superstes erit. Т.е. Все, что мы любили и чему удивлялись в Агриколе, живет и будет вечно жить в сердцах вместе с памятью дел его. Многие из пользовавшихся в старину известностью, погибнут в пучине забвения, в бесславии и ничтожестве; Агрикола, перенесенный в потомство повествованиями и преданиями, — останется бессмертным».

Я представлен был Сперанскому Александром Ивановичем Тургеневым в 1823 году, когда я издавал Северный архив. М.М.Сперанский любил отечественную историю, прочел все, что было о ней писано по-русски, по-немецки и по-французски, и составил о многих трудных и неразрешенных вопросах истории собственные свои мнения. — Позволив мне навещать его, особенно по утрам, от 7-ми часов до 10-ти, когда он не принимался еще за дела, и вечером от 9-ти часов, Михаил Михайлович в несколько посещений моих, так сказать, проэкзаменовал меня. Потом он всегда принимал меня ласково, хотя я и не беспокоил его часто. Я ходил к нему, как к оракулу, для разрешения моих сомнений о разных предметах, за советом, а иногда за утешением. Взгляд его и звук голоса действовали на меня магически. В тот день, когда я видел Сперанского и слышал его голос — я был счастлив! Он одобрял меня в ратовании за исторические истины, за чистоту языка и изящное, почитал статьи мои о нравах полезными — и это придавало мне силу и мужество. Вражда пигмеев-гордецов, которым я не хотел покориться, казалась мне ничтожною после ласкового слова Сперанского! Мои мысли насчет русской истории, изложенные в моем сочинении «Россия в историческом, статистическом, географическом и литературном отношениях» были одобрены Сперанским, принимавшим живое участие в этом моем труде. Во многом я прибегал к его советам. Искажение русского языка, начавшееся в журналах и теперь дошедшее до высшей степени безумия, сильно огорчало Сперанского. Не хочу повторять его суждений насчет исказителей, чтоб не приписали его слов мне.

Когда фамильный процесс мой вошел в Государственный совет на разрешение в 1825 году, М.М.Сперанский жил на даче в Парголове, в доме графов Шуваловых, которых он был попечителем. Против меня была сила. Я явился к М.М.Сперанскому и сказал только: «Защитите!» — «Любезный друг, — отвечал мне Сперанский, — если вы правы, я буду защищать вас всеми зависящими от меня средствами, а если неправы, то искренно пожалею о вас — и буду против вас. Я велел доставить ко мне все дело, и нынешним летом рассмотрю его во всех подробностях». К.Г.Р******ский, бывший тогда при его особе, знает хорошо, как занимался моим делом Сперанский, он рассмотрел его во всей подробности, поверил все подлинные акты, подал мнение, с которым согласились почти все господа члены Государственного совета, — и я выиграл тяжбу! Никогда не дерзнул я спросить предварительно, что думает Михаил Михайлович о моем деле — и никогда он мне не сказал ни слова! Когда я стал благодарить его, он отвечал: «Радуюсь, что ваше дело правое!»

Однажды во время прогулки (а я ловил его на прогулках, боясь беспокоить часто на дому) речь зашла о постигнувшем его несчастье, и я изъявил мое удивление, что не нашлось защитников истины. — «Если б я был в фамильных связях с знатными родами, — сказал Сперанский, — то, без сомнения, дело приняло бы другой оборот. Кто хочет держаться в свете, тот должен непременно стать на якорь из обручального кольца». Эту фразу я ввел в роман мой» Петр Иванович Выжигин», и М.М.Сперанский сказал мне после того в шутку: «Вы человек опасный — печатаете приятельские беседы!» Не могу привести здесь всего, что говорил Сперанский о русской литературе, потому что мои благоприятели могли бы подвергнут сомнению верность слов моих.

Сперанский — это редкое явление, которое, вероятно, не повторится в течение долгого времени! Почитаю себя счастливым, что я знал его и даже заглядывал в его высокую душу, и что дожил до того времени, в которое отдана ему была полная справедливость. Эта справедливость в награде Сперанского есть неувядающий лавр в венце нашего доброго государя! Дай Бог ему за это во всем счастья!

Теперь перейдем к общественным событиям и моим приключениям.

 

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ. ГЛАВА I

 

Кронштадт за сорок лет пред сим. — Наружный вид. — Женское общество высшее и низшее, или Правая и левая сторона. — Вечеринки. — Дикий француз и свойская его жена. — Старый воин времен румянцевских, потемкинских и суворовских.

 

Если б жизнь моя протекла, как тихий ручей или даже как протекает искусственный водопад по размеренным ступеням, тогда бы я не вздумал печатать отрывков из моих Воспоминаний. Много испытал я в жизни горя, но, чтоб, по словам Крылова, «гусей не раздразнить», умалчиваю о многом, и представляю только то, что характеризирует эпоху в отношении нравов и обычаев. В сорок лет Россия совершенно изменилась — и все сказанное мною перешло в древнюю историю.

Едва ли был город в целом мире скучнее и беднее тогдашнего Кронштадта! Ни один город в Европе не оставил во мне таких сильных впечатлений, как тогдашний Кронштадт. Для меня все в Кронштадт было ощутительнее, чем для другого, потому что я, как аэролит упал из высшей атмосферы общества в этот новый мир. В Кронштадте сосредоточивалась, как в призме, и отражалась полуобразованность чужеземных моряков в их своевольной жизни.

В Кронштадте было только несколько каменных казенных зданий: казармы, штурманское училище, таможня, дома комендантский и главного командира и несколько частных домов близ купеческой гавани. Деревянных красивых домов было также мало. Даже собор и гостиный двор были деревянные, ветхие, некрасивые. Половина города состояла из лачуг, а часть города, называемую Кронштадтскою (примыкающую к Водяным воротам), нельзя было назвать даже деревней. Близ этой части находился деревянный каторжный двор, где содержались уголовные преступники, осужденные на вечную каторжную работу. На улицах было тихо, и каждое утро и вечер тишина прерывалась звуком цепей каторжников, шедших на работу и с работы в военной гавани. Мороз, благодетель России, позволял беспрепятственно прогуливаться по улицам Кронштадта зимою, но весною и осенью грязь в Кронштадтской части и во всех немощеных улицах была по колено. Вид замерзшего моря наводил уныние, а когда поднималась метель, то и городской вал не мог защитить прохожих от порывов морского ветра и облаков снега.

В Кронштадте не было не только книжной лавки или библиотеки для чтения, но даже во всем городе нельзя было достать хорошей писчей бумаги. В гостином дворе продавали только вещи, нужные для оснастки или починки кораблей, и зимою почти все лавки были заперты. Магазинов с предметами роскоши было, кажется, два, но в них продавали товары гостинодворские второго разбора. Все доставлялось из Петербурга, даже съестные припасы хорошего качества. Город был беден до крайности. Купцы, торговавшие с чужими краями, никогда не жили в Кронштадте, а высылали на лето в Кронштадт своих приказчиков. Кронштадт населен был чиновниками морского ведомства и таможенными офицерами флота, двух морских полков и гарнизона, отставными морскими чиновниками, отставными женатыми матросами, мещанами, производившими мелочную торговлю, и тому подобными. Между отставными чиновниками первое место занимали по гостеприимству барон Лауниц и Афанасьев (не помню в каких чинах). У обоих были в семействе молодые сыновья, офицеры, и дочери-девицы, а потому в этих домах были собрания и танцы. Был и клуб, в котором танцевали в известные дни. Бахус имел в Кронштадте усердных и многочисленных поклонников! Пили много и самые крепкие напитки: пунш, водку (во всякое время); мадера и портвейн уже принадлежали к разряду высшей роскоши. После Кронштадта никогда и нигде не видал я, чтоб люди из так называемого порядочного круга поглощали столько спиртных напитков! Страшно было не только знакомиться, но даже заговорить с кем-нибудь, потому что при встрече, беседе и прощании надлежало пить или поить других! Разумеется, что были исключения, как везде и во всем. Пили тогда много и в Петербурге, но перед Кронштадтом это было ничто, капля в море. Удивительно, что при этом не бывало ссор, и что в Кронштадте вовсе не знали дуэлей, когда они были тогда в моде и в гвардии и в армии. Впрочем, настоящим питухам, осушающим штурмовую чашу (как называли в Кронштадте попойку), некогда было ссориться! Бедняги работали — до упада!

Оставшиеся в живых из нашего литературного круга двадцатых годов помнят мои миролюбивые и веселые споры с одним литератором-моряком (уже не существующим), бывшим в свое время кронштадским Дон-Жуаном, споры о кронштадтской жизни, и особенно об обычаях прекрасного пола в Кронштадте. Хотя в начале двадцатых годов (то есть лет за двадцать пять пред сим) многое уже изменилось в Кронштадте, но все же приятель мой, литератор-моряк, преувеличивал свои похвалы, утверждая, что в кронштадтском высшем обществе был тот же светский тон и те же светские приемы и обычаи, как и в петербургском высшем круге. Тона высшего круга невозможно перенять — надобно родиться и воспитываться в нем. Сущность этого тона: непринужденность и приличие. Во всем наблюдается середина: ни слова более, ни слова менее; никаких порывов, никаких восторгов, никаких театральных жестов, никаких гримас, никакого удивления. Наружность — лед, блестящий на солнце. Фамильярность и излишняя почтительность равно неуместны. Подражатели высшего круга всегда впадают в крайности — и с первого слова, с первого движения можно узнать человека, который играет несвойственную ему роль. Особенно заметно это в женщинах. Воспитание в высших учебных заведениях может сообщить девице прекрасное образование, но не тон и не манеру, потому что только в домашней жизни и в кругу своего знакомства приобретается то, что французы называют la contenance, les manieres,le bon ton, и что заключается в русском слове светскость. Наглядное подражание порождает жеманство и неловкую принужденность (affectation). В целом мире только француженки, особенно парижанки, рожденные и воспитанные в кругу швей и служанок, одарены от природы высочайшею способностью перенимать тон и манеры высшего общества, и только между француженками есть прекрасные актрисы для ролей светских барынь и девиц высшего общества. В старину наши моряки, принужденные зимовать в портах, в которых не было никакого общества, не слишком были разборчивы в женитьбе, и хотя их дочери воспитывались в высших учебных заведениях, знали французский язык, музыку и танцы, но, возвратясь в родительский дом, подчинялись окружающему их, сохраняя память школьных наставлений: tenez-vous droite et parlez fransais (то есть держитесь прямо и говорите по-французски). Следовательно, в Кронштадте тон высшего круга был тогда в полном смысле провинциальный, с некоторыми особыми оттенками, — а где принужденность и жеманство, там смертная скука.

Вторую половину кронштадтского женского общества, левую, или либеральную, сторону (принимая это слово вовсе не в политическом, а в шуточном смысле) составляли жены гарнизонных офицеров, констапельши[170], шпипершы, штурманши и корабельные комиссарши с их дочками, сестрами, невестками, племянницами и проч. проч. — Это было нечто в роде женского народонаселения островов Дружества, преимущественно Отаити, при посещении его капитаном Куком. В этом обществе было множество красавиц, каких я не видал даже в Петербурге. Не знаю, как теперь, но тогда город Архангельск славился красотою женского пола, и по всей справедливости: почтенные водители наших кораблей, штурмана и шкипера, и хранители морской корабельной провизии, комиссары выбирали для себя жен в этой русской Цитере. Но вся красота заключалась в чертах лица, и особенно в его цвете (carnation) и в глазах. Красота ножек и рук — cosa rara, величайшая редкость во всей России, и даже в остзейских провинциях, но не скажу на всем Севере, потому что стокгольмские красавицы обладают этим преимуществом. В роде человеческом есть странные отличия пород. Прелестная нога и рука — это принадлежности Франции, Испании, Польши и Швеции.

Тон и обращение второстепенного кронштадтского общества были мещанские или, пожалуй, русского иногороднего купечества, проникнутого столичною роскошью и не подражающего дворянству. Собрания в этой половине кронштадтского общества, называвшиеся вечеринками, были чрезвычайно оригинальны, забавны и даже смешны, но нравились молодым волокитам. Красавицы, разряженные фантастически (то есть с собственными усовершениями моды) в атлас и тафту, садились обыкновенно полукругом, грызли жеманно каленые и кедровые орехи, кушали миндаль и изюм, запивая ликером или наливкою, непременно морщась при поднесении рюмки к губам. Молодежь увивалась вокруг красавиц, которые с лукавым взглядом бросали иногда ореховую шелуху в лицо своих любимцев, в знак фамильярности или легким наклонением головы давали им знать, что пьют за их здоровье. Ни одна вечеринка не обошлась без того, чтоб дамы не пели хором русских песен и не плясали по-русски, или под веселый напев, или под звуки инструмента, называемого клавикордами, прототипа фортепиано и рояля. Иногда танцевали даже английскую кадриль, но никогда не вальсировали, если не было ни одной немки на вечеринке. Старухи и пожилые дамы садились отдельно и занимались своими, то есть чужими,делами, попросту сказать, сплетнями. В их кружке можно было, наверное, узнать, кто в какую влюблен, которая изменила кому, кто добр, то есть щедр, а кто пустячный человек, то есть скуп или беден, и тому подобное. Почтенные отцы семейства, и, как сказал И.ИДмитриев, «мужья под сединою», — беседовали обыкновенно в другой комнате, курили табак из белых глиняных трубок, пили пунш или грог и играли в горку, в три листика, а иногда и в бостон. Вечеринки эти давались всегда на счет обожателя хозяйки дома или ее сестрицы. За двадцать пять рублей ассигнациями можно было дать прекрасную вечеринку, которой все были довольны. В этом обществе сосредоточивались оттенки нравов и обычаев всех заштатных городов России. Сколько тут было богатых материалов для народного водевиля и юмористического романа! Вот в какой мир брошен я был судьбою в первой юности! Надлежало или прилично скучать в одной половине общества, или неприлично веселиться в другой половине, чтоб не попасть в жрецы Бахуса, потому что от юноши невозможно требовать совершенного уединения.

Первые из молодых людей, с которыми я познакомился в Кронштадте, были мичман Селиванов (помнится, Александр Семенович) и друг его лейтенант Семичевский, добрые и, как говорится, лихие ребята. Селиванов жил открыто, по своему состоянию, и часто приглашал приятелей на солдатские щи и кашу. У него познакомился я с диким французом, как называет его знаменитый адмирал И.Ф. Крузенштерн (в своем Путешествии вокруг света в 1803—1806 годах, в первой части), Жозефом Кабри[171].

Этот дикий француз говорил ломаным русско-французским языком, примешивая слова дикарей, между которыми жил долгое время, и объясняя знаками, чего не мог выразить словами. Однако ж, основание его языка было французское, и он был весьма рад, когда находил человека, с которым мог говорить по-французски, и потому он искал моего знакомства. В этом 1809 году вышел в свет первый том Путешествия вокруг света Крузенштерна, и в этой книге, знаменитый путешественник весьма невыгодно отзывается о характере Кабри. Но любопытство превозмогло предубеждение насчет него, и я познакомился с ним покороче, чтоб слушать его рассказы о его пребывании между дикарями.

Кабри был юнгой на французском корабле, приставшем к острову Нукагива, который до того времени едва несколько раз был посещаем европейцами. Остров Нукагива один из незначительных в Тихом океане, населен жестокими, прожорливыми и сладострастными людоедами. Крузенштерн нашел на острове двух европейцев, англичанина Робертса и француза Кабри; они были непримиримые враги между собою. Англичанин сказал Крузенштерну, что он высажен на остров матросами, взбунтовавшимися против своего капитана, не желая пристать к их стороне, и что Кабри добровольно остался на острове, быв часто наказываем капитаном корабля за свои проказы. По словам Крузенштерна, англичанин был гораздо умнее француза, и пользовался большим уважением между дикими, хотя Кабри почитался лучшим и искуснейшим воином между дикарями, даже по сознанию врага его, Робертса, и превосходил всех в нукагивской добродетели — в воровстве! Оставшись в весьма молодых летах между дикарями, Кабри совершенно одичал, принял все их обычаи, поклонялся их божеству, почитал первым наслаждением убить неприятеля, хотя и утверждал явно, что не ел человеческого мяса, но променивал тела убитых неприятелей на свинину. Крузенштерн говорит, что он нечаянно или принужденно взял с собою Кабри, который находился на корабле «Надежда» в то время, когда внезапный шквал угрожал кораблю разбитием о камни и когда надлежало отрубить поспешно кабельтов и выйти в море (в мае 1804 года). Но Кабри не верил этому, и утверждал, что Крузенштерн сделал это по просьбе врага его, англичанина Робертса. Кабри ненавидел европейские обычаи и образованность, и просил Крузенштерна высадить его на какой-нибудь из ближних островов, обитаемых дикими. Он хотел остаться на острове Овейги, но не поняв языка жителей острова по разности произношении с нукагивским языком (хотя оба языка одного корня), Кабри упросил Крузенштерна везти его далее, на что наш знаменитый моряк согласился единственно из сострадания, не любя дикого француза. Таким образом Кабри привезен был на Камчатку, где и остался вместе с графом Федором Ивановичем Толстым и с ним приехал сухим путем в Петербург.

Кабри был небольшого роста, сухощавый, смуглый, неправильного очерка лица, изуродованного наколотыми узорами (tatoe) темно-синего цвета. Взгляд его выражал врожденную свирепость, и он имел все кошачьи ухватки. Когда он улыбался, то казалось, что хочет укусить человека. Ум его был во всех отношениях ограниченный, и он мог говорить порядочно только о своем любезном острове Нукагива. Впрочем, весь остальной мир казался ему недостойным внимания. Удивительнее всего, что этот одичалый урод имел прелестную жену, француженку из одного петербургского модного магазина! Не знаю, кто достал ему место учителя плавания в штурманском училище, но, кажется, и в этом деле помогал ему граф Толстой. Хотя госпожа Кабри была со мной довольно откровенна насчет своего мужа, но она не признавалась мне в том, что заставило ее избрать в мужья дикаря. Она всегда отвечала мне: «C’etait une idee! c’est comme ca!» (то есть: Так! не знаю, как это случилось! Пришла идея!)

Я почти ежедневно навещал Кабри, и проводил у него вечера. Не знаю, что привлекало меня более в этот дом: оригинальность ли мужа, или прелестные глаза жены! Столько наслушался я о жизни и обычаях нукагивцев, что мне не нужно было читать описания Кука, Ванкувера и Крузенштерна! Прочитав, однако ж, в Крузенштерне, что Кабри слыл лучшим воином на острове, я усомнился, судя по слабому его телосложению, и спросил его однажды, каким образом он мог побеждать островитян, одаренных геркулесовой силой, не имя огнестрельного оружия. «Я брал не силою, но ловкостью, — отвечал Кабри — я умею ползать на брюхе и прыгать лучше тигра и выдры. Подкравшись — в траве к неприятелю, я вспрыгивал внезапно на него и, свалив на землю ударом моего каменного топора по голове, перекусывал горло. На бегу ни один нукагивец не мог догнать меня. Даже бросившись в толпу неприятелей, я увертывался от них как угорь и, имея по ножу в обеих руках, порол им брюхо. Все знали меня и боялись… Придет весна, я покажу вам мое искусство!» При имени Крузенштерна Кабри скрежетал страшно зубами, негодуя на то, что он, поверив врагу его, англичанину, увез с блаженного острова и представил в дурном виде в своем сочинении, уверяя притом, что, обвинение его в том, будто он хотел взбунтовать островитян против русских, вовсе несправедливо, и что король Нукагивы свалил на него вину, по внушению англичанина, чтоб самому оправдаться пред Крузенштерном. Кабри ничего не мог рассказать ни о вере[172], ни о законах нукагивцев, утверждая, что кроме верования в Создателя и в Злого духа, нукагивцы не знают никаких догматов, и в распрях своих руководствуются старинными обычаями, повинуясь одной физической силе или проворству. Это чрезвычайно нравилось Кабри. У него остались на Нукагиве жена и дети, но он вспоминал о них без всякого сердечного чувства. Хотя между нукагивскими красавицами господствовал величайший разврат в отношениях между двумя полами, но муж там полновластный господин жены; он может торговать ею, но если она нарушит без его позволения супружескую верность, то муж имеет право убить жену и съестьее. Этот обычай восхищал Кабри, и он, будучи ревнивее всех турок вместе, приходил в восторг, когда рассказывал об этом нукагивском обычае, поглядывая притом с улыбкой на свою жену. Можно себе представить, как это нравилось миловидной француженке! В Кронштадте комендантом и шефом гарнизонного полка был генерал-майор Иван Иванович фон Клуген, старик лет под семьдесят, воин времен румянцевских, потемкинских и суворовских. Генерал фон Клуген был холост, казался холодным, проводил время в уединении, и почитался вообще человеком странным, не созданным для общества. Он ездил в гости только на официальные обеды и никогда не приглашал к себе гостей. Судьба свела меня с ним. Когда я явился к нему в первый раз, он после официального приема спросил меня:

— Не родня ли вам Михаил Булгарин, бывший послом в сейме 1773 года?

— Это дядя моего отца, — отвечал я.

— А как зовут по имени вашего отца?

— Венедикт.

— Он был гражданско-военным комиссаром (komissar-zem ciwilno-woyskowym) в Новогрудском воеводстве в Костюшковскую войну?

— Точно так!

— Живы ли они оба?

— Дед мой жив, а отец скончался.

— Я знал их обоих, а с вашим Gross-Onckel был даже дружен, — сказал генерал. Я стоял с полком в Варшаве в 1773 и 1774 годах, и был свидетелем благородного поступка вашего деда и товарищей — Рейтана, Богушевского и нескольких других… С тех пор уплыло тридцать шесть лет; я состарился… мне уже за шестьдесят лет; но все же не забыл того, что меня тронуло до глубины души в моей молодости и привязало к вашему деду. Мы видались с ним после в Гродне, и я даже гостил у него в его имении Рудавке. Если будете писать к нему, напишите, что я помню его, и не перестал любить и уважать. Отец ваш был также добрый и благородный человек — но горяч и немного упрям… Кажется, что яблоко не далеко упало от яблони — промолвил генерал ласково, с улыбкой. Вы и лицом похожи на отца, только поменьше ростом. Прошло не более двенадцати лет, как мы виделись с ним в Несвиже, но с тех пор много воды утекло?

Генерал замолчал, и стал закуривать трубку, которую он дома никогда не выпускал из рук. Генерал оставил меня у себя к обеду. За столом он был весел и разговорчив, расспрашивал меня о Финляндской войне, сказав, что и он воевал в Финляндии при императрице Екатерине; рассказал нам несколько анекдотов о Суворове, под начальством которого он служил в Польше, и был на штурме Праги. После обеда он пошел отдыхать, сказав мне, что дом его должен быть для меня то же, что дом друга его, моего деда.

Благодарю моего Создателя, что он хотя и не освободил меня от многих слабостей, свойственных природе человеческой, но не дал мне двух несноснейших пороков: чванства и фанфаронства, которыми я гнушаюсь. Жалко и больно смотреть на человека, когда он все, что для него ни делают другие, приписывает своим достоинствам и принимает, как должную дань! Скажу раз навсегда, что, пока я не вступил на тернистое литературное поприще, я был чрезвычайно счастлив в людях без всякой с моей стороны заслуги, не будучи в состоянии отплатить добром за добро, находил в людях и любовь, и дружбу, и утешение, и сострадание, и помощь. Безбожно лгут те, которые изображают род человеческий в дурном виде, на каждом шагу находят злодеев и обманщиков, и водворяют в простодушных людях недоверчивость и холодность к своим собратьям. Утверждают ученые и философы, что старость, влекущая за собою опытность, должна непременно породить в человеке эгоизм. Испытал я много и весьма много в жизни, но благодаря Богу не дожил до эгоизма, страшась его более, чем чумы! Есть злые и коварные люди — в этом нет сомнения, но они составляют меньшее число (la minorite). Зла, кажется, больше нежели добра, оттого что зло, как громовой удар, сильно раздается и имеет продолжительное эхо, а коварство действует, как яд, когда, напротив, добро во всех видах своих не обращает на себя внимания, как благодетельные лучи солнца, как прохладный ветерок. Зло сильнее, это правда! Десять человек злых могут погубить десять тысяч людей добродушных, и один коварный клеветник отравит счастье многих семейств. Но из этого не следует, чтоб злых людей было больше, нежели добрых. Немыслящих более, нежели мыслящих, и бесхарактерных более, нежели людей с характером — в этом я совершенно согласен. Оттого-то и все беды на свете!

Жизнь моя протекала тихо между литературными занятиями и несколькими приятными знакомствами. Доброго И.И. фон Клугена я посещал почти ежедневно и полюбил его искренно. Вечера проводил я часто у Кабри, потому что беседа с его миловидною, веселою и остроумною женой мне чрезвычайно нравилась. Даже невежество ее забавляло меня! Кабри привязался ко мне, и вопреки своему нраву, не оказывал никакой ревности.

 

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ. ГЛАВА II

 

Нечто вроде сцены из страшной мелодрамы. — Зверские инстинкты одичалого француза. — Приглашение на нукагивскую трапезу. — Примирение супругов. — Перемена квартиры. — Оригинальный хозяин. — Очерк старинных мещанских нравов. — Поездка морем в Петербург. — Буря. — Судокрушение.

 

Однажды ночью в апреле месяце, когда уже лед начинало ломать в заливе, едва только я заснул, стук у дверей моей комнаты разбудил меня. В моей трактирной квартире не было передней. Мой крепостной мальчик спал в хозяйской людской.

— Кто там?

— Аи nom de Dieu ouvrez, ouvrez vite! (то есть ради Бога отоприте, отоприте скорее).

Я узнал голос госпожи Кабри. Можно себе представить мое удивление. Накинув на себя халат, я зажег свечи, и поспешил отпереть дверь. Госпожа Кабри опрометью вбежала в комнату, и сказала торопливо:

— Fermez vite, fermez bien! (то есть заприте скорее, заприте покрепче), — и, бросившись на стул, воскликнула:

— Oh, mon Dieu, топ Dieu! (Боже мой, Боже мой), — и залилась слезами.

Я стоял перед нею в ожидании развязки.

— Он едва не убил меня! — сказала госпожа Кабри.

— Кто такой?

Кто же другой может покуситься на это, как не дикий Кабри!

— По какому случаю?

— Из ревности!

— Не думаю, чтоб вы подали к тому случай…

— Разве я могу отвечать за поступки мужчин? Вы знаете, что уже несколько месяцев NN (это был молодой и красивый офицерик первого морского полка) волочится за мной (me fait la cour) против моей воли и желания; я вам жаловалась на это, и просила вас прекратить это волокитство всеми зависящими от вас средствами. Сегодня, когда я была на вечере у капитанши Тесницкой, этот проклятый NN принес в наш дом письмо, разумеется, любовное объяснение, и отдал его нашей глупой кухарке для отдачи мне, а она отдала письмо Кабри. Не знаю, кто прочел письмо, но он с отчаяния напился пьян, и когда я возвратилась домой, бросился на меня как бешеный, держа в одной руке топор, а в другой письмо. По счастью, я не потеряла присутствия духа, вырвала у него письмо, и толкнула его изо всех сил; он упал, а я заперла дверь йа ключ снаружи, выбежала из дому… окольною дорогой пришла к вам!..

— Чрезвычайно неприятное происшествие и весьма затруднительное положение, — сказал я, стараясь принять хладнокровный вид.

— Вы должны спасти и покровительствовать меня, — сказала настоятельно госпожа Кабри: потому что вы друг мои и что мне не к кому прибегнуть, кроме вас. Un lache seulement peut abandoner une femme dans la detresse, quand elle se confie a lui! (то есть только подлец может оставить беспомощную женщину, прибегающую к нему с доверенностью в постигшем ее бедствии).

— Подобно вам, я презираю подлецов и трусов, — сказал я, но здесь дело не в подлости и не в трусости, а в том, каким образом я могу вмешаться в домашнее дело между мужем и женою, и как могу защищать вас! Сабли и пистолетов здесь недостаточно! Тут вмешаются законы — и что еще страшнее, общее мнение…

Госпожа Кабри не дала мне кончить.

— Что бы тут ни вмешалось, все равно вы должны быть моим защитником, потому что я избрала вас! Если угодно, можете убить меня, но я не выйду отсюда…

Удивительные создания — француженки! Страсти у них скользят по душе, как облака по небу. Трагическая сцена нечувствительно превратилась в комическую, и госпожа Кабри, следуя веселому своему характеру, представила мне в самом смешном виде то самое, что испугало ее до смерти. Однако ж, страх лежал на дне ее сердца, и госпожа Кабри ни за что не хотела воротиться домой. Мы провели время в совещаниях и разговорах до пяти часов утра, и наконец надлежало на что-нибудь решиться.

— Il faut pourtant sauver les apparences, — сказал я. Пойду и упрошу мою добрую хозяйку, чтоб она приняла вас к себе.

— Это было бы превосходно! — отвечала госпожа Кабри. Я разбудил хозяина, старшего Делапорту[173], и упросил его убедить жену свою принять к себе госпожу Кабри, рассказав все дело. Добрая моя хозяйка согласилась, и мы расстались с очаровательной француженкой. Я бросился в постель, и заснул богатырским сном.

Проснулся я в десять часов утра. Мальчик мой, ожидавший моего пробуждения на лестнице у дверей, сказал мне что Кабри был уже два раза и обещал воротиться. Едва я уселся за чай, он явился ко мне На лице его, искаженном узорами и рябинами, нельзя было заметить ни бледности, ни краски, но в глазах его пылало пламя, и он улыбался, как тигр на добычу.

Я сидел за чайным столиком. Он сел напротив меня; ерошил волосы на своей голове, вертелся на стуле, то улыбался, то бросал страшные взгляды, и наконец сказал:

— Я почитаю тебя честным человеком, и потому требую, чтоб ты сказал мне откровенно: нравится ли тебе жена моя!

— Послушай Кабри, — сказал я с притворным хладнокровием, — ты никогда не должен предлагать вопросов, на которые нельзя отвечать. Что значит нравится? Жена твоя молода, недурна собою, так разумеется, что она не может возбуждать к себе отвращения в молодом человеке. Но это не ведет ни к каким последствиям!..

— Полно! — воскликнул Кабри. — Спрашиваю, нравится или не нравится тебе жена моя?..

— Она очень милая особа, но она жена твоя, принадлежит тебе, и я не имел и не имею никаких видов на нее…

— Не в том дело! — воскликнул Кабри. — Если жена моя нравится тебе, так я — подарю ее тебе, если ты поможешь мне в одном деле!..

— Ты не имеешь права подарить жены, — сказал я.

— Подарю, отдам, уступлю, все что тебе угодно, только помоги мне! — сказал Кабри.

— В чем же помочь тебе?

— Помоги мне убить NN (то есть офицера, возбудившего ревность в Кабри).

— Убить!.. Ты сошел с ума, Кабри! Ведь мы здесь не на острове Нукагива. За убийство тебя накажут, как убийцу, — а ты знаешь, как у нас наказывают смертоубийц… Ты видел каторжный двор…

— Но можно сделать так, что никто не узнает… для этого-то я и требую твоей помощи…

— Ты говоришь: никто не узнает! Узнает Бог — и накажет и в здешней и в будущей жизни!..

— На Нукагиве Бог позволяет убивать врагов!.. — сказал Кабри.

— На Нукагиве не знают истинного Бога…

Кабри стал возражать, и я, видя, что все мои усилия к отвлечению его от злого умысла будут напрасны, пока бешенство его не утихнет, вознамерился обходиться с ним уклончиво и, обещая мою помощь, промедлить исполнение его замысла, пока не удастся вовсе отклонить его.

— Из первых слов твоих догадываюсь, что ты подозреваешь жену свою в связи с NN, — сказал я. — Убедился ли ты в этом?

— Он написал к ней любовное письмо, советовал бросить меня, обещал развести меня с ней и жениться на ней…

— Но это писал он, а не она, так чем же она виновата?

— Как бы он смел писать к ней это, если б не был обнадежен? — сказал мне Кабри.

— Ты мелешь вздор! Молодой человек может Бог весть что написать к женщине, и это означает только его самолюбие, фанфаронство и дерзость, а не преступление женщины… Тебе кто-нибудь натолковал вздоров… кому ты показывал письмо?..

— NNN, — отвечал Кабри.

— Он сам приволакивался за твоею женою, и гневается за то, что она осмеяла его.

— Но все же NN виноват, и я должен убить его! — сказал Кабри.

— Это дело мы обдумаем с тобою спокойно, на досуге, а теперь скажи, что сталось с женой твоею.

— Она бежала из дому. У NN ее нет; может быть, он где-нибудь спрятал ее. Отыщи ее и возьми себе, — сказал Кабри прехладнокровно. Не ручаюсь за себя, и могу убить ее в припадке гнева.

— Жена твоя здесь! Кабри вскочил со стула.

— У тебя? — спросил он быстро.

— Как можно, чтоб она была у меня! Но ведь здесь трактир, а ты знаешь, что в трактире двери для каждого отперты. Жена твоя у хозяйки, которая сжалилась над нею и призрела ее.

Кабри заложил ногу на ногу, согнулся, подпер голову руками и задумался. Наконец он поднял голову и сказал:

— Пожалуйста, возьми себе эту женщину! Ты избавишь меня от больших хлопот!

— Это невозможно, — возразил я. — Как я могу взять к себе чужую жену! Это у нас не позволено и не водится, и я подвергнусь нареканию товарищей и начальства. Да и захочет ли жена твоя перейти от тебя ко мне? Силою нельзя ее к тому принудить; да и что скажет твой друг и покровитель граф Толстой…

Кабри стал бранить и графа и жену.

— Напрасно ты гневаешься на жену, любезный Кабри, — сказал я, — она ни в чем не виновата, а виноват один NN. Помирись с женой, попроси у нее прощения в том, что ты обидел ее, а с NN мы после справимся.

Тут я начал льстить Кабри, припоминая ему, что он не нукагивец, но француз, что женщины в его отечестве — Франции, пользуются уважением и снисходительностью мужчин, и что только трусы и подлецы обижают бедных, беспомощных, слабых женщин. Наговорил я ему много, давая притом чувствовать, что я готов помогать в отмщении NN за нанесенную обиду, и наконец мне удалось успокоить дикаря, склонить его к примирению с женою, и даже возбудить к ней сожаление и прежнюю привязанность.

— Быть так! — сказал Кабри. Послушаюсь тебя; ты умнее меня и лучше знаешь, что здесь должно делать. Пойдем к жене!

— Зачем нам свидетели! я приведу жену сюда, — сказал я.

— И это правда! — возразил Кабри. — Вижу, что без тебя я наделал бы много глупостей, и не сделал бы главного. Ступай за женою!

Госпожа Кабри знала, что муж ее у меня, и со страхом ожидала развязки этого свидания. Разумеется, что мы условились с госпожою Кабри не говорить мужу, что она заходила ко мне в комнату, и она пошла со мною, взяв с меня слово защищать ее от мужа. Лишь только госпожа Кабри переступила через порог, дикий француз бросился на колени, и простирая к ней руки, возопил «pardon (прости)!» Они примирились. Я велел подать завтрак, угостил супругов и, заставив Кабри поклясться, что он примирился искренно и не обидит жены, отпустил их домой.

Кабри, как я уже говорил, не признавался перед Иваном Федоровичем Крузенштерном и перед офицерами корабля «Надежда», что он ел на острове Нукагива человеческое мясо, но графу И.О.Толстому и мне он сказал под секретом, что он участвовал в пиршествах людоедов, и даже уверял, что человеческое мясо чрезвычайно вкусно и походит на буженину. После трагического происшествия с женою Кабри стал мне часто выхвалять человеческое мясо и приглашал съесть вместе с ним NN, которого он непременно хотел убить. Положение мое было весьма затруднительное! Видя, что дело идет не на шутку и что мне невозможно отклонить Кабри от его намерения, я рассказал все доброму генералу фон Клугену, прося его уладить дело тихо. Генерал решил, что одного из двух соперников надлежало выслать из Кронштадта. Кабри был нужен для обучения плаванию воспитанников штурманского училища и для отпирания подводных шлюзов, а без одного подпоручика легко можно было обойтись. Я полагал, что если вздумают стращать Кабри, то этим еще более раздражат его, и генерал согласился с моим мнением. Он поехал к инспектору морских полков, генералу Ширкову, рассказал ему все дело, и генерал Ширков через несколько дней выслал NN в Вологду на смену офицера, находившегося там при команде для приема рекрутов и обучения их на походе военным приемам и эволюциям. Таким образом кончилось это дело, которое могло иметь весьма дурные последствия.

Море вскрылось. Флот выступил на рейд, морские полки вышли в лагерь, и в Кронштадт прибыли для разъездов казаки и два эскадрона Уланского его высочества полка. В числе уланских офицеров был искренний друг мой Жеребцов и несколько добрых приятелей. В Кронштадте водворилось веселье. Генерал Ширков, хлебосол в высшей степени, давал обеды и балы, на которые съезжались гости и дамы из Петербурга. Его Высочество удостаивал иногда своим посещением балы Ширкова. Многие богатые люди останавливались в единственном кронштадтском трактире братьев Делапорта, в котором я жил, и чтобы не стеснять его, я нанял квартиру поблизости комендантского дома, хотя и на другой улице, в доме мещанина Голяшкина.

Этот мещанин Голяшкин был один из самых оригинальных людей, каких мне удалось встретить в жизни. Он остался навсегда в моей памяти. Голяшкин был лет пятидесяти от рождения, сухощав, хром, пил хлебное вино, и распевал песни с утра до ночи, всегда был весел, и .беспрестанно балагурил то с домашними, то с прохожими. Если б напечатать все песни, сказки, присказки, пословицы и поговорки, которые Голяшкин знал наизусть, то вышло бы, наверное, двенадцать томов. Кроме того, он знал множество текстов из Священного Писания, и часто вмешивал их в свои речи. Некоторые тексты, пословицы, поговорки и песни он повторял всегда при известных случаях. Так, например, раскупоривая с восхождением солнца свой любезный полуштофик с вином, Голяшкин всегда приговаривал: «Не упивайтеся вином, бо в нем есть блуд». Потом ставил чайник; и подошед к моему окну, затягивал всегда одну и ту же песню, начинающуюся словами:

 

Сон приятен без досады,

На утренней на зоре!

На солнечном всходе и прочее.

 

Разбудив меня, он вносил чай и начинал балагурить. Но если я поздно ложился спать, то он не будил меня с зарею. Часу в девятом, а много в десятом, Голяшкин ел каждый день яичницу, и всегда приносил мне половину на тарелке с поклонами, ужимками, с припевами и поговорками, начиная всегда священным изречением:

«Спаси Господи люди твоя, и благослови достояние твое!» Голяшкин полюбил меня и даже привязался ко мне, и я, видя доброе его сердце и притом находя развлечение в его веселости, позволял ему балагурить. Он был вдов и имел двух взрослых дочерей, дебелых дев, совершенно в купеческом вкусе, то есть толстых, жирных, белых и румяных. Они жили в вышке, а мы с Голяшкиным занимали весь нижний этаж его небольшого, но красивого домика, при котором был садик и огород.

Немногие из моих читателей знают, что значить кокетство в мещанском звании, особенно такое, какое тогда было в Кронштадте. Это были нравы времен Петра Великого, когда он быстро и внезапно отпер двери в теремах, в которых русские женщины были заключены, как древние гречанки в своих гинекеях. Разница с прошлым временем была та, что жеманство и притворство заступили место прежней искренней стыдливости и целомудрия. Сердце изменилось, наружные формы остались. Дочери Голяшкина, встречаясь со мною, никогда не платили мни поклоном за поклон, но потупляли глаза, отворачивались или закрывались платком, и отвечали на все мои вопросы только: «да-с» или «нет с», а отбежав несколько шагов, останавливались, лукаво посматривали и смеялись вполголоса под платком. Когда я был дома, особенно когда у меня были в гостях товарищи, дебелые девы, сидя под окном в своей светелке, распевали нежные песни громким и пронзительным дискантом. Иногда старик водил меня в их комнаты, и тогда они сгорали от стыда, склоняли голову, закрываясь своею работою (они беспрерывно шили для себя платье и приданое), и казалось, готовы были провалиться от робости сквозь землю. Две комнаты их были содержаны весьма чисто; пол усыпан листьями зори или другой пахучей травы; перед образами всегда теплилась лампада, и постели их со множеством подушек и пуховиков доходили почти до потолка. Но все эти кронштадтские тигрицы были дики только до тех пор, пока ловец бегал от них! Голяшкин вовсе не заботился о том, что делают его дочери, и был счастлив тем, что они жирны и веселы. Он сам ходил на рынок закупать съестные припасы, сам пекся с кухаркою и работником о стряпне и чистоте в доме, о всем хозяйстве, предоставляя дочерям толстеть, наряжаться и распевать песни.

Голяшкин не рассказывал мне истории своей жизни в последовательном порядке, но из его отрывчатых рассказов узнал я, что он родом олончанин, пришел в Кронштадт мальчиком-сиротою; был сперва золотарем, потом дрягилем (носильщиком), грузилыциком судов, перевозчиком, потом стал торговцем корабельных снастей, и наконец, как он говорил, вышел в отставку от всех дел, и стал жить припеваючи (это было буквально правда) доходами с небольшого своего капитала. Из рассказа его я догадался, что он, будучи лодочником или перевозчиком, занимался контрабандою, как почти все тогдашние кронштадтские жители. Теперь только для забавы он имел свою собственную английскую гичку, на которой прогуливался в хорошую погоду, и часто возил меня на рейд или в конец кронштадтской косы.

Говоря о высшем кронштадтском обществе, я не сказал, каким образом я имел случай узнать его. Главным командиром кронштадтского порта был вице-адмирал Иван Михайлович Колокольцев, которого жена Варвара Александровна (урожденная графиня Апраксина) была задушевной приятельницею сестры моей Искрицкой, как я уже говорил об этом. И.М.Колокольцев и в Петербурге и в Кронштадте жил чрезвычайно скромно и уединенно, и Варвара Александровна, добрая и умная женщина (смотри часть V, стр. 261 моих Воспоминаний) не любила принимать у себя гостей. Это делала она не из скупости, но по характеру. В Кронштадте, однако ж, И.М.Колокольцев по званию своему должен был давать обеды и вечера, хотя весьма редко. Добрая Варвара Александровна, которая славилась своею откровенностью и простотой обращения, говорила правду в глаза и начальникам и подчиненным, и старым и молодым, обходилась со мною, как с сыном. Я заходил к Варваре Александровне иногда по утрам, но она принудила меня быть у нее на нескольких вечерах в кругу кронштадтской аристократии. Я уже сказал причину, почему мне было скучно в этом кругу. Кто привык к крепким напиткам, тот при их недостатке предпочтет чистую сивуху подмешанному виноградному вину (vin frelate). Мне казалось, лучше de m’encanailler[174], чем томиться скукою и быть последним в жеманном обществе.

Однажды подъехала к дому Голяшкина коляска главного командира и лакей Варвары Александровны вызвал меня к ней.

— Сестра твоя очень больна, сказала мне она: я сама намерена навестить ее, а между тем нельзя ли тебе отпроситься в Петербург, чтоб повидаться с больной? Ко мне пишет Александр Михайлович, зять твой, что доктор Гассе отчаивается в ее жизни…

Варвара Александровна ухала, а стоял на улице, как громом пораженный. Искренно и душевно привязан я был к сестре моей Антонине, с которой почти не разлучался от самого детства, и решился во что бы ни стало навестить ее. Я сказался больным.

Пароходы были еще в голове Фультона. Ни промышленная и умная Англия, ни гениальный Наполеон не поняли Фультона. Наполеону казалось невероятным, чтоб можно было плавать по морям против течения и ветров, без парусов и весел, и опыты Фультона на реке Сене, впрочем не весьма блистательные, не могли убедить французских механиков в важности изобретений. Идея, возникшая в голове Фультона, была гениальная, но для исполнения ее надобно было сноровки и опыта в большом размере. За это не принялись в Европе, и вся слава изобретения пароходов принадлежит североамериканцам. Нью-йоркский гражданин Броун построил первый пароход в 1807 году, и разрешил задачу Фультона. Покойный Павел Петрович Свиньин (основатель журнала «Отечественные записки», оправдывавшего под его редакцией свое заглавие), возвратясь из Северной Америки в 1813 году, куда он в звании чиновника Министерства иностранных дел послан был с депешами к генералу Моро, привез чертеж и рисунок Броунова парохода, а англичанин Берд построил первый пароход в Петербурге. Никакая заслуга не должна быть забываема соотечественниками, и П.П.Свиньин кроме полезных своих литературных трудов приобрел право на благодарность потомства за привезение чертежа парохода и за внушение предприимчивому Берду мысли к заведению в России пароходства. До того времени сообщение Петербурга с Кронштадтом происходило на парусных больших ботах и на двадцатичетырехвесельных катерах. Чтоб получить место на них, надлежало подвергнуться многим формальностями, но я решил дело иначе.

— Послушай, Голяшкин, — сказал я моему эксцентрическому хозяину: аще еси муж доблий[175], свези меня в Петербург на своей гичке.

— Благо есть! — отвечал он.

— Итак едем завтра!

— Едем! — промолвил Голяшкин: и это будет первая моя поездка в Петербург в течение двадцати лет, — сказал он.

В пять часов утра мы выехали из Кронштадта. Из гавани мы вышли на веслах, а когда обогнули Кронштадт, то поставили парус. Я сидел на руле, а Голяшкин под парусом. Солнце сильно припекало, и на горизонте мелькали черные пятна, которые беспрерывно сливались в одну массу. Северозападный ветер благоприятствовал нам; это был по морскому выражению бейдевинд, то есть боковой. Голяшкин распевал песенки, и каждую из них запивал вином. Кажется, однако ж, что в море забыл он свое правило: «Душа меру знает», — а может быть, и ранний морской воздух подействовал на него, но я заметил, что язык его начал путаться и что он смешивал и слова и голоса разных песен. Между тем ветер крепчал и дул порывами. Волнение становилось сильнее, и я увидел явления, которых прежде не видывал. Половина неба покрылась черными облаками, а другая половина была светлая, и радуга красовалась не на небе, а в море. Внезапные порывы ветра быстро громоздили огромные валы, и вихрь разносил брызги длинными полосами, которые светились, как алмазы. Настала буря, а между тем Голяшкин — опьянел совершенно. Он, однако ж, имел столько силы и присутствия духа, что успел снять парус по сильному моему настоянию. Страшнее всего для меня было то, что Голяшкин не сидел смирно на своем месте, вскакивал, перегибался через борт, и мог опрокинуть гичку, которая быстро перепрыгивала с вала на вал. Слушая рассказы моряков о бурях и морских опасностях, я запомнил, что в бурю надобно убирать паруса и плыть поперек валов, и теперь воспользовался уроком. Помнил я также хорошо «Всемирного Путешественника, аббата Прево», мою любимую книгу, и знал, что когда нет надежды выдержать штурм в открытом море, то лучше разбиться у песчаного берега. Рулем я умел править, то есть знал, как поворачивать судно, а потому, вместо того чтоб править прямо, я плыл косою линиею, к правому (от Кронштадта) берегу. В это время дождь полился ливмя, и стало так темно, что едва можно было видеть за несколько шагов. Только по ужасному шуму волн, разбивавшихся о камни и о берег, догадывался я, что земля близко. Страх и сырость выгнали половину винных паров из головы Голяшкина. Он смотрел на меня осовелыми глазами, ворчал что-то про себя, но уже сидел смирно. Вдруг раздался треск, и гичка наша, сброшенная с вершины вала на огромный камень, — разбилась… Мы упали в море…

Я уже говорил, что не выучился плавать. Но, по счастью, это случилось в виду берега, на мели. Вода была по грудь. Поднявшись на ноги, я стал искать глазами Голяшкина… Он стоял возле камня, держась за острый его угол, и подал мне один конец весла, которое он машинально схватил в руки, когда наша гичка разбилась. Оба мы, упав в море нечаянно, хлебнули порядочно воды, и это произвело операцию, которая совершенно отрезвила Голяшкина. — Мы стояли за камнем на подветренной его стороне, и волны переливались через нас. Голяшкин сказал мне, чтоб я пособил ему взобраться на камень, что я и исполнил. Он разделся донага, связал свое платье в узел, и спрыгнул в море. Бояться ему было нечего, потому что он плавал, как утка. Испытывая глубину веслом, Голяшкин пошел вперед к берегу, и приказал мне держаться за кушак, привязанный одним концом к его руке, и нести его платье, сказав, что если случится глубокое место, то он переплывет и перенесет меня на себе. Не знаю, сдержал ли бы он свое обещание, но, по счастью, в этом не было нужды, и мы дошли, хотя с величайшим трудом, до берега. Почти без сил бросились мы на землю. — Мы прошли в воде по грудь и по шею, может быть, с версту, но если б еще пришлось идти столько, я бы не выдержал. Я был в одежде и в сапогах… Шинель я сбросил и тащил за собой в воде. Отдохнув несколько, я снял с себя сапоги, разделся, и только прикрытый мокрою шинелью, пошел искать убежища. Голяшкин тоже пошел нагой, прикрывшись кафтаном.

Теперь физиономия всего берега от Петербурга до Ораниенбаума совершенно изменилась. Тогда не было столько дач; иные деревни стояли на других местах, а много чухонских семейств жили по своему древнему обычаю отдельно. Мы прибрели в одну чухонскую деревушку всего в три двора, находившуюся поблизости моря на так называемой нижней дороге. Разумеется, что нас приняли радушно, затопили тотчас печь, чтоб высушить наше платье и обогреть нас самих, уложили на свежей соломе, и покрыли хорошими новыми тулупами. Первый вопрос Голяшкина был: есть ли поблизости кабак? К досаде Голяшкина, кабака не было вблизи, и он отправил парня за вином в двухколесной таратайке. Я дал денег на целое ведро вина и на полсотни калачей, чтоб угостить всех жителей этой деревушки, и заснул от изнеможения. Голяшкин последовал моему примеру.

Голяшкин разбудил меня часу в седьмом по полудни. Он был уже одет и навеселе. Мое платье также высохло. Пока я спал, Голяшкин успел от моего имени угостить всю деревню, всего человек пятнадцать и с бабами, и сам порядком подгулял.

— Куда теперь ехать, в Кронштадт или в Петербург? — спросил Голяшкин.

— Разумеется, в Петербург, — отвечал я.

— А мне зачем туда! — возразил Голяшкин: гичка моя пропала, а вы доедете и без меня сухим путем. Я ворочусь в Кронштадт через Рамбов (то есть Ораниенбаум).

— Делай как хочешь и как знаешь, — сказал я.

Я нанял лошадь с таратайкой до Петербурга, и простился с Голяшкиным, приказав ему никому не говорить о нашем приключении, и если спросят обо мне, отвечать всем, что я поехал на рейд или на косу к доктору. Мы расстались.

По счастью, верстах в трех от деревушки на большой дороге я нашел у харчевни извозчичью карету, возвращавшуюся в Петербург без седоков, и поехал покойно в город.

В Петербурге я пробыл только сутки, не выходя из дому моего зятя. Болезнь сестры моей благодаря Богу приняла благоприятный оборот. У нее был нарыв в горле, который прорвался накануне. Но доктор для избежания всякого волнения запретил мне видеться с сестрою. Я только взглянул на нее из дверей, во время ее сна, и отправился в обратный путь на галиоте с пенькою.

 

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ. ГЛАВА III

 

Нежные чувства старого воина, моего начальника. — Его особенная ко мне милость. — Польша в конце XVIII века. — Рассказы моего начальника о Суворове и о Пражском штурме.

 

На другое утро явился я к моему доброму генералу И.И.фон Клугену. Он редко улыбался и всегда казался угрюмым и серьезным, и надобно было знать его коротко, чтоб постигнуть всю мягкость и все благородство его души.

— Чем вы были больны? — спросил он меня.

— Я страдал головною болью, — отвечал я.

— Из всего я замечаю, что вы подвержены частым головокружениям, и я советую вам серьезно лечиться, потому что это может довести вас до большого несчастия, возразил генерал, отвернувшись, чтоб скрыть от меня улыбку.

Я молчал, поняв намек.

— Что ж вы делали во время вашей болезни? — спросил генерал, шуточным тоном.

— Спал, — отвечал я.

— А что вам снилось? — промолвил он.

— Мне снилось, будто сестра моя была при смерти больна, будто я отправился в Петербург на ялике, будто ялик разбился во время бури, и я едва не утонул.

Я рассказал генералу мое приключение во всех подробностях, как будто все это было во сне.

— Любезный друг, сказал генерал: кто наяву делает глупости, тому снятся страшные сны. Надеюсь, однако ж, что этот сон о поездке в Петербург будет последний…

Нежнее и благороднее нельзя было поступить, и я дал слово, что этих снов больше не будет, и сдержал мое обещание.

С одной стороны, судьба тяготила меня, а с другой — нежила. Отец родной не мог бы нежнее обходиться со мною, как обходился мой добрый генерал Иван Иванович фон Клуген! Внезапно он заболел от простуды после бала у генерала Ширкова. На старости каждая болезнь сопряжена с опасностью жизни. Я поместился у него и не отходил от его постели. По счастию, камердинер его был мне предан и позволил это. В первые дни у генерала были припадки горячки, при совершенном упадке сил. Он часто забывался и даже бредил. Я сам давал ему лекарство, сидел при нем ночи напролет, подавал питье, и наблюдал, чтоб он не раскрывался. Доктор предписал трения, и я сам натирал его по всему телу. Дней через десять опасность прошла, но я так утомился беспрерывным бдением, и так расстроился внутренним потрясением, что сам должен был прибегнуть к советам врача. Генерал чувствовал мое самоотвержение и привязанность, но не сказал мне ни одной обычной благодарственной фразы. Когда он впервые встал с постели в присутствии врача и нескольких из своих любимых офицеров, он не хотел ничьей помощи, и оперся на меня, пожав при этом крепко мою руку.

— Я не обманулся в тебе, — прошептал он.

С этих пор он начал называть меня «ты», а до того всегда употреблял «вы».

Во время выздоровления (convalescence), генерал часто проводил вечера в разговорах со мною. Как все старые воины, он любил вспоминать о походах и сражениях, в которых сам участвовал. Да и может ли быть иначе! Ничего нет приятнее и сладостнее, как воспоминание минувших трудов и опасностей. Кто не терпел нужды, не рисковал жизнью, не бедствовал, тот не может иметь понятия о счастье.

Генерал мой, Иван Иванович фон Клуген, не получил основательного школьного образования, потому что по тогдашнему обычаю вступил в весьма молодых летах в военную службу. Но он наделен был от природы здравым рассудком, которого нельзя приобрести ни в какой школе, и находясь при нескольких штабах во время своей службы, как говорится, понатерся возле людей высшего образования. Он даже был в приязни со знаменитым германским писателем и единственным практическим философом Зейме. Тогда я вовсе не знал этого писателя, и слушал хладнокровно рассказы генерала об этом необыкновенном человеке, бывшем сперва воспитателем детей у генерала графа Игельстрома, потом исправлявшем должность его секретаря в звании подпоручика русской службы. Генерал говорил мне о великом Суворове такие вещи, каких я не нашел ни в одной книге, и, вероятно, это мнение сообщено И.И. фон Клугену знаменитым Зейме.

«Теперь еще рано судить о Суворове, — сказал мне однажды генерал. (Это было говорено только девять лет спустя после смерти героя, скончавшегося 12 мая 1800 года.) — Все ставят Наполеона выше Суворова, и весьма многие не только из чужеземцев, но и из своих, даже не признают в Суворове великих качеств полководца, и называют его храбрым гренадером, который побеждал быстрым натиском и решительностью, не сберегая жизни своих храбрых солдат. Говорят, из всех кампаний Суворова нельзя извлечь ни одного правила для тактики и стратегии, и что все его искусство ограничивалось: «Ура, вперед, в штыки!» В обвинениях может быть несколько истины, но обвинители не исследовали причин, которые заставляли Суворова действовать так, а не иначе. Суворов только одного Кутузова (Михаила Илларионовича, впоследствии фельдмаршала и святейшего князя) почитал генералом, способным к высоким стратегическим соображениям. Всем другим генералам он не доверял. Любимцев своих князя Багратиона и генерала Милорадовича, молодых[176], храбрых, пылких воинов, Суворов называл своими орлами, штыковыми генералами — но боялся основывать успехи на их соображениях. Он уважал генералов Дерфельдена, Буксгевдена и некоторых других, но доверял вполне только русской храбрости и побеждал ею, умев возбудить в солдатах неограниченную к себе доверенность. — «Бог наш генерал!» — повторял часто Суворов. Но те, которые близко знали Суворова и с которыми он говорил серьезно (а таких было весьма немного), утверждают, что Суворов не уступал ни одному полководцу в военном искусстве с той разницею, что он не любил раздроблять войско на отдельные отряды, но действовал совокупными силами. Хотя Римский-Корсаков и не виноват был в претерпенном поражении под Цирихом, потому что, вопреки общему плану, оставлен был австрийцами, но Суворов подкреплял этим несчастным событием свою недоверчивость к отдельным корпусам. — «Германа съели в Голландии, а Корсакова недоели в Швейцарии», — сказал однажды Суворов генералу Дерфельдену, от которого я слышал это: а будь он при мне со своим корпусом — мы бы через четыре месяца воспевали вместе в Париже: «Тебе Бога хвалим!» — Суворов был великий муж в полном смысле слова, но он хотел действовать везде один, со своими солдатами, и все свои победы приписывал Богу и солдатам!»[177]

Это суждение о Суворове осталось навсегда в моей памяти, и когда впоследствии я стал изучать кампании этого великого полководца, то вполне удостоверился в справедливости сказанного генералом фон Клугеном. Суворов точно не любил делиться с другими славою побед, и действовал более солдатскою храбростью — натиском и быстротой, чем маневрами. Жаль, что Суворову не пришлось сражаться против Наполеона! Я убежден, что Суворов против маневрирования Наполеона изобрел бы противодействие.

Рассказывая о Финляндской войне, я упомянул о происшествии в Вазе, искаженном и преувеличенном в иностранных газетах. — «Это царапина в сравнении с тем, что я видел в моей жизни! — сказал генерал. — Император Александр заслужил на вечную славу и на благословение потомства за уничтожение старинного варварства и введение человеколюбия в войнах. В старину каждый город, взятый штурмом, был отдаваем солдатам на их произвол в награду за их мужество. Таков был обычай! А чего можно ожидать от разъяренного, взбешенного солдатства! Грабеж, насилия, убийства оканчивали всегда победу. Ты помнишь слова в тактике Суворова: «Взял город, взял лагерь — все твое!» Признаюсь тебе, что я сам тогда не постигал, чтоб могло быть иначе! В жизни моей я был два раза в аду — на штурме Измаила и на штурме Праги… Страшно вспомнить!..»

По моей просьбе генерал рассказал мне некоторые подробности о штурме Праги и предшествовавших событиях в Варшаве. Сообщая воспоминания очевидца, я почитаю необходимым присовокупить некоторые предварительные известия о тогдашних польских делах, почерпнутых мною не из книг, а из рассказов моего генерала и других наочных свидетелей.

В политике не имеют места поэзия и чувствительность. Когда идет дело о пользе, спокойствии, благоденствии отечества — хоть плачь, а делай, что нужно. Чудовищное устройство прежней Польши посреди трех самодержавных государств, России, Австрии и Пруссии, не могло существовать без возбуждения в соседях беспокойства и крайней осторожности. Польское королевство называлось Речью Посполитою. Это была эпиграмма на республику и на королевство. Король не имел в королевстве никакой власти, а польского народа вовсе не существовало в республике, потому что среднего сословия из туземцев вовсе не было, а поселяне были в угнетении и в рабстве. В городах немцы и жиды занимались ремеслами и торговлей с весьма малыми исключениями. Мнимую республику составляло шляхетство, то есть дворянство, присвоившее себе всю власть, и между шляхетством богатство заменяло все достоинства. Бедное дворянство было подвержено такому же угнетению, как мещане и поселяне. Религиозный фанатизм, возбужденный иезуитами, погасившими истинное просвещение в Польше, возжег взаимную ненависть и раздоры в дворянском сословии, которое и явно и тайно вредило общему делу, желая погубить личных врагов своих. Все чувствовали недостатки государственного устройства, но никто не мог предпринять улучшений, потому что дворянство не хотело уступить прав своих, и сеймы не соглашались на увеличение податей. Какое же можно предпринять улучшение без денег, без войска, без повиновения властям? Знаменитый польский писатель Нарушевич в своих бессмертных сатирах верно изобразил нравы польского шляхетства в восемнадцатом веке.

Все польские писатели, даже эмигранты, писавшие по внушению страстей о делах Польши, единогласно сознаются, что в восемнадцатом веке разврат (corruption) политический и правительственный (административный) был в Польше на высочайшей степени! Жаловались и жалуются на вмешательство иностранных держав в дела тогдашней Польши, а кто ж приглашал к этому чужеземные державы, если не сам король польский и не польские паны!

Значительнейшие вельможи из корыстных видов, предлагали свои услуги иностранным державам противу выгод собственного отечества; другие действовали в цели свержения с престола короля Станислава Августа и приобретения для себя королевского достоинства. Вся Польша была разделена на партии, без единства власти и воли. Обвинять некого — сами поляки во всем виноваты! Не стану повторять уже известного и возобновлять упреки, руководствуясь правилом умного Капфига (Capefigue): «le respect du nalheur est un des plus nobles instincts de la mature humaine».

Само по себе разумеется, что и в тогдашней Польше, как и в каждом человеческом обществе, были люди умные, честные и благомыслящие; но они везде, хотя бы даже составляли большинство, не могут противостоять буйным порывам страстей, возжигаемых в массе народа интриганами, пройдохами, корыстолюбцами и эгоистами.

К стыду человечества благородный Андрей Замойский, предложивший на сейме 1780 года уничтожение liberum veto (niepozwalam) и подтверждение прав для среднего и сельского сословия, был объявлен изменником отечества! И где же? В Польше, называвшейся республикою! Французская революция 1789 года вскружила умы воспламенительных поляков, и в Польше составилась сильная партия под влиянием аббата Гугона Коллонтая для преобразования всех государственных учреждений. Но за дело принялись не так, как следовало, и вместо учреждения сильных монархических начал, могших успокоить соседние государства, принялись распространять якобинские правила, и учредили политическую пропаганду, которая угрожала соседним государствам. Свобода книгопечатания, не зная никаких пределов приличия, оскорбляла личность всех и даже соседних государей, угрожая всем престолам. Такое положение государства не могло быть терпимо тремя сильными соседями, и решено было по плану, составленному прежде Фридрихом Великим, уничтожить гнездо раздора и пропаганды в Восточной Европе.

Не стану описывать народного восстания, избравшего в начальники Костюшку. Добродетельный, благородный, но мягкий и добродушный Костюшко был неспособен к управлению народом в это время. Всю власть присвоили себе якобинцы, вопреки общему мнению, предоставляя Костюшке борьбу с иноземными войсками в открытом поле. Боясь лишиться любви народной и его доверенности (popularite), Костюшко, хотя неохотно, утверждал все действия временного революционного правления, которое подражало рабски Французскому национальному конвенту. Непостижимо, как умные и степенные люди в Польше могли подписывать без смеха публичные акты с заголовками: вольность, равенство, независимость (в подражание французским: liberte, egalite,fraternite), и как порядочные люди могли читать это без негодования! Стоило только оглянуться кругом или вспомнить о польских селах и городишках или местечках, чтоб убедиться, что все это вздор и одна болтовня!

Двоюродный дядя мой Станислав Булгарин, староста яловский, человек умный и положительный, отличавшийся в зрелых летах искренней преданностью к русскому правлению и поставивший даже в обязанность четырем своим племянникам (детям двух своих сестер), графу Михаилу Тиману и трем Гоувальтам (Северину, Жоржу и Христофору) служить в русской военной службе под опасением лишения наследства, — рассказывая мне многое о последнем восстании под начальством Костюшки, сообщил между прочим следующий анекдот: «Не могу вспомнить без жалости и без смеха, сказал мне дядя: «до какой степени мы, молодые люди тогдашнего времени, были глупы и заблуждены! Я служил волонтером в войске, и находился в свите Костюшки, при его особе. Однажды, когда у Костюшки стоявшего лагерем возле Воли (близ Варшавы), было много гостей, за обедом получен пук парижских газет, провезенных тайно через Германию. Костюшко вскрыл пакет и, заглянув в газеты, бросил их на пол, воскликнув: «Робеспьер погиб!» Мы верили тогда в величие и филантропию этого кровожадного эгоиста, и надеялись, что он, сделавшись диктатором Франции, вышлет нам на помощь войско! Глупее и несбыточнее этого ничего не могло быть на свете, но мы верили, потому что тогдашние правители Польши уверяли нас в этом! Смерть Робеспьера, которого я растерзал бы теперь собственными руками, до такой степени поразила меня, что я вышел из-за стола, удалился в садик, примыкавший к квартире Костюшки, и заплакал навзрыд! Сам по себе я был ничто, но я выражал мнение высшего круга…» Спрашивается после этого, какими глазами должны были смотреть Россия, Австрия и Пруссия на Польшу, ожидавшую спасения от Робеспьера?

Французская революция до такой степени ослепила тогдашних польских политиков, что они вообразили, будто Польша может, подобно Франции, бороться с тремя державами! В подражании Франции недоставало в Польше только самоуправства черни и кровопролития — и это сочинили польские якобинцы в Варшаве!

В Варшаве было около восьми тысяч русских войск, введенных по желанию короля и партии панов, искавших русского покровительства. Русское войско было под начальством генерала барона Игельстрема, который в то же время был русским послом при короле Станиславе Августе.

Двуличие, нерешительность и слабодушие короля не могли возбудить к нему уважения русских сановников, находившихся при нем в разное время в звании послов. Князь Репнин, граф Штакельберг и барон Игельстрем обходились с королем не только без обиняков, но часто весьма круто, не соблюдая ни в бумагах, ни в словах ни в поступках, известных дипломатических форм, отличающихся утонченностью и вежливостью, даже в самых неприятных отношениях между Дворами. Польское общество основано было в то время на интригах, и почти каждый польский дворянин, участвовавший в общественных делах по выборам или по королевскому назначению помышлял более о себе, чем об отечестве, стремясь единственно к приобретению старосте или доходных мест. Барон Игельстрем, находясь в тесной связи с одной из первых красавиц того времени, графиней Залусской (урожденною Пиотровичевой), на которой впоследствии женился, увлечен был в борьбу партий и вмешивался в частные и в административные дела Польши, не имевшие никакого отношения к политике, действуя самовластно, то есть заставляя короля поступать по желанию графини Залусской. Она господствовала в Польше, раздавала места, староства, ордена и денежные награды. Восстала против этой власти сильная партия, и началась явная борьба.

Европейские писатели истощились в изображении характеров, и наконец должны были прибегнуть к уродливым вымыслам; но есть еще некоторые характеры, ускользнувшие от проницательности авторов. Самый любопытный характер — это характер деловой польки. Первый польский поэт, Мицкевич, в Литовской балладе «Три Будриса» (Trzech Budrysow), воспевая любезность полек, сравнил их с молодыми кошечками. Я принимаю это сравнение в полном и настоящем его смысле. Все звери кошачьей породы, от кошки до тигра и леопарда, чрезвычайно красивы и ловки во всех движениях — но это самая коварная порода из всех хищных пород. Кошка укрощена человеком, и сделалась домашним животным, но она сохранила много инстинктов своей породы, особенно коварство; она боится человека, равнодушного к ней, и царапает только тех, которые ее любят, ласкают и играют с ней. Каждый Самсон, пришедший в Польшу, нашел свою Лейлу, каждый Геркулес имел свою Деяниру.

Среди интриг, возбуждаемых корыстью и самолюбием, образовался заговор к всеобщему восстанию в Польше и к избавлению ее от всякого чужеземного влияния, то есть предпринято дело, и нравственно и физически невозможное. Заговорщики вознамерились подать пример истреблением русских войск, находившихся в Варшаве. Гугон Колонтай, душа заговора, почитается человеком умным, но где был ум его, когда он выдумал это?! Ужели он и его сообщники не предвидели, какие последствия повлечет за собой поступок, который ничем не мог быть оправдан?! Заговорщики должны были предвидеть, что честь России потребует примерного отмщения за изменническое избиение воинов, без предуведомления о начале военных действий, и что слабая Польша должна погибнуть… Удивительное ослепление!

Основание этого заговора казалось генералу Игельстрему так глупо, что он сперва вовсе не верил предостережениям графини Залусской, полагая, что ее стращают, чтоб заставить его удалиться с войском из Варшавы. В этом мнении он еще более укрепился, когда король посоветовал ему выступить из Варшавы для предупреждения кровопролития. Однако ж, барон Игельстрем приказал войску быть осторожным, и в некоторых местах удвоил караулы, дал им пушки и наконец по усильным просьбам польских панов, приверженцев России, решился взять под стражу самые подозрительные лица. Это долженствовало быть 6/18 апреля (1794 года).

Бунт в Варшаве вспыхнул накануне, 5/17 апреля, в три часа утра. Польские регулярные войска вместе с взбунтованными гражданами напали внезапно на русские караулы, овладели арсеналом и пороховым магазином, раздали оружие и боевые патроны народу, и сражение сделалось общим. Генерал Игельстрем не предвидел такой скорой развязки. Русское войско было раздроблено на малые отряды, между которыми пресечено было всякое сообщение. Это именно способствовало успеху восстания. Дом, который занимал генерал Игельстрем, был атакован и защищаем с величайшим с обеих сторон упорством, и наконец взят бунтовщиками. Генерала Игельстрема спасла графиня Залусская и переодетого вывезла из Варшавы. Русские, пробиваясь штыками чрез толпы мятежников, должны были выступить из Варшавы. По отступающим русским стреляли из окон и с крыш домов, бросали на них бревна и все, что может причинить вред, и из 8000 русских погибло 2200 человек, а в плен взято 260, кроме нескольких русских дам и дипломатических чиновников. Несколькими днями позже, то же самое повторилось в Вильне, где было русских до 3000 человек под начальством генерала Арсеньева, который был убит во время мятежа.

Поляки, бывшие в Варшаве во время бунта, говорят, что если б русский отряд был сосредоточен, имел при себе всю свою артиллерию, и если б арсенал и пороховой магазин были во власти русских, что было весьма легко, то восстание было бы усмирено при самом его начале.

Революционеры не довольствовались событиями 5/17 и 6/18 апреля; им надобно было повторить парижские сцены времени ужаса (temps de la terreur) во всей их красе — и это сбылось 16/28 июня. Взбунтованная клубистами варшавская чернь потребовала наказания польских панов, взятых под стражу 5/17 и 6/18 апреля по подозрению в преданности русскому правительству и вследствие сношений с русским посольством, что обнаружилось по пересмотре бумаг, найденных в доме генерала Игельстрема. Когда революционное правление отказалось наказывать без следствия и суда, чернь, предводительствуемая клубистами, ворвалась в тюрьму и повесила всенародно до двенадцати польских панов. В Вильне повторилось то же. Там не пощадили даже епископа из значительной литовской фамилии. Едва ли не первый пример в католическом государстве, что епископ предан был всенародно позорной казни!

К чести Костюшки должно сказать, что он не только не одобрил этого зверского самоуправства революционеров, но даже приказал повесить в Варшаве семерых главных зачинщиков мятежа, и обезоружить варшавских граждан, а тайным предписанием временному правлению велел составить отряд национальной гвардии из самых отчаянных забияк и поместить на опаснейших пунктах пражских укреплений. В прокламациях к народу Костюшко изобразил резко всю гнусность поступка черни и е,е поджигателей, и угрожал беспощадным наказанием за всякое самоуправство, равно как и за оскорбление пленных.

Но три соседние державы уже решили участь Польши. Костюшко, разбитый сперва под Щекотинами пруссаками, а потом под Мацевицами генералом бароном (потом графом) Ферзеном, взят в плен. Краков находился уже во власти пруссаков, а Суворову поручено было кончить дело раз навсегда.

Разбив отдельные отряды в Литве, Суворов быстро подступил к Праге, где собрано было лучшее польское войско и находились все самые пламенные патриоты, решившиеся победить или умереть. Начальником народа вместо Костюшки был избран Фома (Thomas) Вавржецкий, также литовец родом.

У Суворова было от 22 000 до 25 000 всего войска и 80 орудий. Защитники Праги никак не полагали, чтоб с этими силами Суворов решился на приступ укреплений, защищаемых 200 пушками и до 30 000 храбрых воинов и охотников. Думали, что Суворов ограничится осадою или блокадою Праги, — и не унывали, надеясь, что всеобщее восстание народа и дипломатическое вмешательство Франции даст другой оборот делу. И вдруг (22 октября/3 ноября) русское войско неожиданно появилось под стенами Праги, и стало лагерем на пушечный выстрел от укреплений.

Теперь приведу рассказ очевидца, генерала фон Клугена в таком виде, как это повествование осталось в моей памяти.

«Когда мы остановились в виду укреплений, поляки выстрелили в нас залпом из всех своих пушек. Это был сигнал, чтоб все варшавские охотники и народная гвардия

Стр. 692

собрались в Праге и вместе с тем чтоб показать нам свою силу. На земляном валу чернелись толпы народа, блестело оружие, и раздавались громкие клики. Несколько сот наездников выехали из Праги, и стали фланкировать с нашими казаками и легкоконцами. Тем дело и кончилось в тот день. В сумерки отдан был приказ готовиться к штурму и вязать фашины. Всю ночь провели мы, не смыкая глаз. Все наше войско разделено было на семь деташементов, или, как теперь говорят, колонн. Наша артиллерия выстроилась впереди. В пять часов утра, когда было еще темно, в воздухе взвилась сигнальная ракета и войско двинулось вперед. Перед каждым деташементом шла рота отличных застрельщиков и две роты несли лестницы и фашины. На расстоянии картечного выстрела наша артиллерия дала залп и потом начала стрелять через пушку. С укреплений также отвечали ядрами. Когда мрак прояснился, мы увидели, что пражские укрепления во многих местах рассыпались от наших ядер. Вокруг Праги грунт песчаный, и невзирая на то что укрепления обложены были дерном и фашинами, они были непрочны.

Вдруг в средней колонне раздался крик: «Вперед! ура!» Все войско повторило это восклицание и бросилось в ров и на укрепления. Ружейный огонь запылал на всей линии, и свист пуль слился в один вой. Мы пробирались по телам убитых и, не останавливаясь ни на минуту, взобрались на окопы. Тут началась резня. Дрались штыками, прикладами, саблями, кинжалами, ножами — даже грызлись! Лишь только мы взлезли на окопы, бывшие против нас поляки, дав залп из ружей, бросились в наши ряды. Один польский дюжий монах, весь облитый кровью, схватил в охапку капитана моего батальона, и вырвал у него зубами часть щеки. Я успел в пору свалить монаха, вонзив ему в бок шпагу по эфес. Человек двадцать охотников бросились на нас с топорами, и пока их подняли на штыки, они изрубили много наших. Мало сказать, что дрались с ожесточением, нет — дрались с остервенением и без всякой пощады. Нам невозможно было сохранить порядок, и мы держались плотными толпами. В некоторых бастионах поляки заперлись, окружив себя пушками. Мне велено было атаковать один из этих бастионов. Выдержав картечный огонь из четырех орудий, мой батальон бросился в штыки на пушки и на засевших в бастионе поляков. Горестное зрелище поразило меня при первом шаге! Польский генерал Ясинский, храбрый и умный, поэт и мечтатель, которого я встречал в варшавских обществах и любил, — лежал окровавленный на пушке. Он не хотел просить пощады, и выстрелил из пистолета в моих гренадеров, которым я велел поднять его… Его закололи на пушке. Ни одна живая душа не осталась в бастионе — всех поляков перекололи…

Та же участь постигла всех, оставшихся в укреплениях, и мы, построившись, пошли за бегущими на главную площадь. В нас стреляли из окон домов и с крыш, и наши солдаты, врываясь в дома, умерщвляли всех, кто им ни попадался… Ожесточение и жажда мести дошли до высочайшей степени… офицеры были уже не в силах прекратить кровопролитие… Жители Праги, старики, женщины, дети, бежали толпами перед нами к мосту, куда стремились также и спасшиеся от наших штыков защитники укреплений — и вдруг раздались страшные вопли в бегущих толпах, потом взвился дым и показалось пламя… Один из наших отрядов, посланный по берегу Вислы, ворвался в окопы, зажег мост на Висле, и отразил бегущим отступление… В ту же самую минуту раздался ужасный треск, земля поколебалась, и дневной свет померк от дыма и пыли… пороховой магазин взлетел на воздух… Прагу подожгли с четырех концов, и пламя быстро разлилось по деревянным строениям. Вокруг нас были трупы, кровь и огонь…

У моста настала снова резня. Наши солдаты стреляли в толпы, не разбирая никого, — и пронзительный крик женщин, вопли детей наводили ужас на душу. Справедливо говорят, что пролитая человеческая кровь возбуждает род опьянения. Ожесточенные наши солдаты в каждом живом существе видели губителя наших во время восстания в Варшаве. «Нет никому пардона!» — кричали наши солдаты и умерщвляли всех, не различая ни лет ни пола…

Несколько сот поляков успели спастись по мосту. Тысячи две утонуло, бросившись в Вислу, чтоб переплыть. Взято в плен до полуторы тысячи человек, между которыми было множество офицеров, несколько генералов и полковников. Большого труда стоило русским офицерам спасти этих несчастных от мщения наших солдат.

В пять часов утра мы пошли на штурм, а в девять часов уже не было ни польского войска, защищавшего Прагу, ни самой Праги, ни ее жителей… В четыре часа времени совершилась ужасная месть за избиение наших в Варшаве!

Мы тогда не знали ни своей, ни неприятельской потери. После уже прочли мы в донесениях главнокомандующего, что в Праге погибло более тринадцати тысяч поляков и что у нас убито восемь офицеров и шестьсот рядовых; ранено двадцать три офицера и, до тысячи человек. Двести пушек, гаубиц, мортир, бывших на укреплениях, и множество знамен составляли нашу военную добычу. Такого поражения и такой потери Польша никогда еще не испытала… Это был последний удар, кончивший ее политическое существование…»

Добрый генерал, рассказывая мне о пражском штурме, был в сильном волнении, и даже несколько раз утирал слезы.

— Ад, сущий ад!» — повторял он несколько раз.

Вы, любезные мои читатели, без сомнения, не раз слышали шуточную поговорку: «Русскому здорово, немцу смерть!» Генерал фон Клуген уверял меня, что эта поговорка родилась на пражском штурме. Наши солдаты, разбив аптеку, уже объятую пламенем, вынесли на улицу бутыль, попробовали, что в ней находится, и стали распивать, похваливая: славное, славное винцо! В это время проходил мимо коновал нашей артиллерии родом из немцев. Думая, что солдаты пьют обыкновенную водку, коновал взял чарку, выпил душком — и тут же свалился, а через несколько времени и умер. Это был спирт!

Когда Суворову донесли об этом происшествии, он сказал: «Вольно же немцу тягаться с русскими! Русскому здорово, а немцу смерть!»

Эти слова составили поговорку. Повторил ли Суворов старое и забытое, или изобрел новую поговорку, за это не ручаюсь; но говорю что слышал.

 

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ. ГЛАВА IV

 

Старинное русское военное хлебосольство. — Добрый и любезный антипод моего начальника. — Я принужден быть стихотворцем. — Последняя перемена квартиры. — Польские шляхтянки и их характеристика. — Русская торговля и контрабанда вследствие континентальной системы. — Жизнь левой стороны кронштадтского женского общества. — Предтеча натуральной школы. — Кронштадтский каторжный двор. — Типы старинных разбойников. — Комическая сцена с диким французом. — Окончательная участь дикаря и его жены. — Лифляндия и Ревель за сорок лет пред сим. — Я оставляю военную службу.

 

Совершенную противоположность с тихостью, скромностью и уединением генерала фон Клугена составлял характер инспектора первых трех морских полков и шефа первого морского полка генерал-майора Павла Семеновича Ширкова. Генерал Ширков был образец (тип) русских генералов и полковых командиров прошлого столетия. Нынешнее поколение не может иметь понятия о том, что значила стоянка полка в провинциальном городе и его окрестностях в царствование императрицы Екатерины Второй. Полки, особенно кавалерийские и артиллерийские, приносили большие доходы полковникам и генералам — а каждый русский дворянин почитал своею обязанностью проживать все свои доходы. Исключения из этого правила были чрезвычайно редки, и относились более к немцам. Где стоял полк, там беспрерывно бывали балы, обеды, вечеринки, продолжавшиеся ночи напролет. Музыка и песенники ежедневно забавляли городских жителей или помещиков. На пирах было разливное море! Так жил и генерал Ширков в Кронштадте. По странному случаю я сблизился с ним. Замыслив дать пир с балом, фейерверком и всеми возможными сюрпризами одному важному лицу, Ширкову понадобились стихи. Ему сказали, что я сочинитель!

В Уланском полку прослыл я поэтом за пустые стишки, которые писал иногда для забавы нашего офицерского общества. Это были большею частью послания к друзьям. Эти стихи не могли бы выдержать печати — но приятелям моим они нравились, а что всего удивительнее, многие из товарищей моих удержали в памяти до своей старости, некоторые из моих стихов, и при встрече припоминают их мне! К этому разряду стихов принадлежит послание, начинающееся стихом: «Трепещет Стрельна вся» и прочее.

Ширков пригласил меня к себе, принял чрезвычайно ласково, и объявил о своем желании. На другой же день я принес ему песню, которая немедленно положена была на музыку и разучена песенниками. Песня[178] имела большой успех, и несколько раз была повторена пред знаменитым гостем. Я не был на этом пиршестве, хотя и был приглашен генералом Ширковым, но на третий день явился к нему к обеду по приглашению. Генерал Ширков расцеловал, расхвалил меня, предложил даже тост за мое здоровье, а после обеда повел в свой кабинет, и обещал мне свое ходатайство и покровительство, что и исполнил. Искренно сожалел я об нем, когда впоследствии узнал о постигнувшем его несчастье, следствии непреоборимой его страсти к гостеприимству, увлекшей его за пределы долга. Он кончил жизнь в уединении, у своих родственников. Ширков истратил казенные суммы в надежде пополнить их из наследства, которое приходилось ему после престарелого родственника. Но родственник отказал нажитые им деньги другому — и Ширков попал в беду. Все сожалели о Ширкове, но помочь было ему невозможно. Законы выше всех частностей — и чем выше человек поставлен в свете, тем пример снисхождения пагубнее.

Мне наконец наскучило жить у Голяшкина, и я переехал к земляку моему, таможенному чиновнику. Он занимал весьма порядочный дом, и уступил мне две комнаты. За квартиру с мебелью, с кушаньем, и притом отличным, с мытьем моего белья, я платил в месяц пятьдесят рублей ассигнациями. И это в то время почиталось недешево! Никогда я не жил так покойно и даже так роскошно, как в это время у земляка моего Матушевича. Родственница его, польская хозяйка в полном смысле слова, Мария Петровна Бржезинская[179], вдова, всю славу свою поставляла в приготовлении вкусных блюд, и стол ее был истинно превосходный. Скажу мимоходом, что в двадцатых годах я встретил в Петербурге свою кронштадтскую хозяйку, которая по смерти своего родственника содержала стол для чиновников за весьма умеренную цену, и по смерти была оплакана своими пенсионерами. Во время пребывания моего в Кронштадте у Марии Петровны была дочь-красавица, которая жила тогда в Петербурге, и приезжала довольно часто в гости к матери. Эта дочь, вышла потом замуж за артиллерийского полковника Ч-ва. Упоминаю об этом, чтоб сказать, что дочь Марии Петровны была образцовая полька, ловкая, милая, веселая. Без всякого школьного воспитания, она могла занять умного человека и быть душою общества. Можно сказать, что я изучал природу польской женщины над характерами этих двух полек, пожилой женщины и молодой девушки. Женщины высшего сословия во всей Европе, особенно в восточной ее части, приняли все манеры француженок, и польские политические дамы, о которых я говорил выше, по наружности те же француженки. Но истинный, природный характер польской женщины сохранился только между небогатою шляхтою. Первой обязанностью своею, от которой ни одна полька не позволяет себе уклоняться, почитают она старание нравиться всем окружающим их, а второю обязанностью — уметь занять каждого и каждую, с которыми должно водиться, применяясь к каждому возрасту, к каждому характеру, к каждому вкусу. Я никак не постигаю, каким образом я находил удовольствие, беседуя по нескольку часов кряду с дочерью Марии Петровны о ее канарейках, нарядах и тому подобном. Ловкая полька, зная, как приятно воину вспоминать о сражениях, заставляла меня рассказывать про битвы и ужасы войны, и казалась не только внимательной к моему повествованию, но даже тронутой… Разумеется, что это льстило моему самолюбию, и я восхищался умом и чувством моей слушательницы. Есть много примеров, что бедные польская шляхтянки, не получив вовсе светского воспитания, вошед через замужество в высший круг общества, инстинктом своим постигли все его тайные пружины, и заняли в нем блистательное место, исполнив необходимое и непреложное условие, то есть выучившись говорить по-французски. В это время дочь Марии Петровны училась по-французски, зная уже хорошо русский язык. Если б ей суждено было занять место в высшем кругу, она, без всякого сомнения, обратила бы на себя общее внимание.

Школа моя была — свет, и большую часть того, что я знаю, я изучил на практике, прежде чем прикоснулся к теории. В каждом кругу, в который судьба бросала меня, я наблюдал, изучал, расспрашивал, и потом искал в книгах основания и правила. Живя у таможенного чиновника, я часто беседовал с ним и с его товарищами о тогдашнем состоянии торговли. Все жаловались на ее упадок, а таможенные чиновники жили припеваючи! Когда трава выгорит от засухи и овцы ищут корма врозь — волкам привольное житье!

Наполеон, убедившись, что нет никаких средств принудить Англию к заключению мира с Франциею, на основании его системы решился употребить крайние меры и уничтожить ее торговлю. Для этого он выдумал континентальную систему и завел дружеские связи с Персиею, чтоб оттуда напасть на английские остиндские владения. По Тильзитскому миру Россия пристала к континентальной системе, заключавшейся в том, чтоб прекратить все торговые сношения твердой земли (continent) с Англиею, запереть гавани не только для ее кораблей, но даже не дозволять ввоза английских товаров и произведений английских колоний на кораблях дружеских держав. Эти меры были отяготительны для всей Европы, а более всего ощутительны были для России.

В то время русская фабричная и мануфактурная промышленность была в самом плохом состоянии, так сказать, в колыбели. В России изготовлялись только изделия для употребления простого народа. Поместное дворянство, чиновники и достаточные купцы употребляли товары английские и отчасти французские. Ни один порядочный человек не носил платья из русского сукна, и ни одна женщина из образованного сословия не могла, хотя бы и желала, употребить русские изделия для своих нарядов. Русское изделие и дурное изделие были синонимы, и притом по всей справедливости. Все изделия английских фабрик и мануфактур были чрезвычайно дешевы, гораздо дешевле и лучше даже нынешних русских изделий, которые мы хвалим теперь отчасти потому, что некоторые из этих изделий точно хороши, а более восхваляем из патриотизма. Главный недостаток русской фабричной промышленности был, есть и будет тот, что фабрики наши по мелочному расчету пускают в продажу брак[180], вместе с хорошим товаром, когда, напротив, в Англии все произведения одной фабрики равного достоинства.

Правило, что фабричная и мануфактурная промышленность обогащают народ, может быть применена только к малоземельному государству, изобилующему народонаселением, прилегающему к морю и имеющему собственные колонии близ экватора, т.е. страны, производящие так называемые колониальные товары. Англия создана самою природою для фабричной промышленности и заморской торговли. Для России это правило вовсе не применимо, ложно и даже вредно. Никогда не было в России столько общего довольства, как до континентальной системы, то есть до тех пор, пока у нас не вздумали выделывать все изделия, которые мы получали прежде из чужих краев, в обмен за наш хлеб и за наш сырой русский товар, то есть сало, пеньку, льняное семя, поташ, лес, деготь, смолу, и тому подобное. — Теперь деньги сосредоточиваются в коммерческом сословии, а тогда разливались по сословию многочисленному, то есть земледельческому. Англия тогда вовсе не помышляла о том, чтоб продовольствоваться своим хлебом. Земледелие в Англии было в пренебрежении, и она довольствовалась хлебом из балтийских портов, в которые ввозила свои фабричные и мануфактурный изделия. Английское усовершенствованное земледелие возникло со времени континентальной системы, и теперь, когда Англия только в случае неурожаев должна прибегать к помощи земледельческих государств, она отдает всегда преимущество Северной Америке, с которою состоит в прямых коммерческих отношениях. С упадком русской хлебной торговли наше земледельческое сословие потеряло весьма много! Одесса, возникшая с тех пор, процветает хлебною торговлею, но имеет свои счастливые торговые годы по мере урожаев или неурожаев в Западной Европе. Верного ничего нет! Постоянная русская хлебная торговля, обогащавшая беспрерывно балтийские и черноморские порты, — исчезла невозвратно.

До принятия континентальной системы Россиею в Ригу и Петербург иностранные корабли приходили тысячами. В 1807 году из портов Балтийского моря вывезено товаров на 43 027 294 рубля ассигнациями, ввезено в балтийские порты товаров на 27 394 978 рублей ассигнациями. В 1808 году в Кронштадт пришло кораблей всего шестьдесят пять, в Петербург восемь, а вышло из обоих портов девяносто шесть кораблей. В Ригу пришло всего двести тридцать два корабля, вышло двести тридцать четыре. В 1809 году всех товаров вывезено из Петербурга на 15 055 465 рублей ассигнациями; ввезено на 2 236 023 рубля ассигнациями. В 1810 году вывезено из Петербурга на 23 055 465 рублей ассигнациями; ввезено на 8 040 107 рублей ассигнациями[181].

Но из этих обнародованных чисел верны были только числа приходивших и отходивших кораблей. Привезено было товаров по крайней мере вчетверо более. Англичане крейсировали не только в Балтийском море, но заходили даже в Финский залив, приближались к Красной Горке и к Толбухину маяку, забирали русские и иностранные купеческие корабли, принадлежавшие странам, состоявшим под властью или влиянием Франции, и русские транспорты и ластовые суда, отправляемые из Кронштадта в Финляндию. Флот наш стоял на рейде, и даже выходил в море и дрался с англичанами, но это нисколько не помогало торговле, которая производилась только скрыто, контрабандою. По правилам континентальной системы, некоторым кораблям можно было давать позволение (franchise) на ввоз аптекарских материалов. Под этим предлогом привозили дорогие английские фабричные и мануфактурные изделия, которые быстро расходились в Петербурге. Кроме того, англичане, находясь в сношениях с некоторыми коммерческими домами в Петербурге, отправляли к ним корабли Ганзеатических городов с английскими товарами, и английский флот пропускал их, а на выгрузку товаров у нас смотрели сквозь пальцы. Потребности высшего сословия были удовлетворяемы, хотя и по высокой цене; но от этой торговли обогащались только некоторые частные лица. Снисходительное правительство, уступая необходимости, не предпринимало строгих мер для прекращения торговли английскими товарами, без которых тогда весьма трудно было обойтись, но в случае явного протеста со стороны таможни долженствовало принять решительные меры, и потому торгующее с Англиею купечество было обязано иметь на своей стороне таможни. Возникли колоссальные имущества в купеческом и чиновничьем сословии. Купцы делали свое дело, пользовались счастливыми обстоятельствами, не нарушая воли высшего правительства, следовательно, они не могут подвергаться никакому порицанию; напротив, заслуживают похвалу за искусное и ловкое ведение своего дела для общей пользы.

К числу самых редких случаев тогдашнего быстрого обогащения принадлежат торговые дома Таля и Классена, которых основатели, лифляндские уроженцы из бедного сословия, умели в это трудное время умом и деятельностью нажить миллионы. Покойному барону Штиглицу также посчастливились тогда некоторые торговые спекуляции. О чиновниках, приобретавших в то время большие суммы, не могу отозваться с похвалой, а потому и должен умолчать о них, хотя имена некоторых из них и множество любопытных и забавных о них анекдотов напечатаны на немецком и английском языках в сочинениях о тогдашнем состоянии России. Об одном из таких чиновников я упомянул (без имени) в III томе, на стр. 326 моих Воспоминаний. Иностранные писатели, писавшие со слов петербургских купцов, обнародовали редкий пример неслыханной роскоши тогдашних чиновников, имевших влияние на ход торговли. Я уже говорил в прежних частях о чиновнике, который послал любимой им женщине (a la dame de ses pensees) полные столовый и чайный сервизы в несколько дюжин, обвернув посуду в сторублевые ассигнации!!! Подобных примеров было тогда много, хотя в разных видах. Эта безвкусная роскошь, оскорбляющая высокое чувство и приличия, роскошь, пахнущая татарщиной, была тогда в моде между чиновниками и купцами.

Второстепенные чиновники, к числу которых принадлежал мой хозяин, разумеется, не имели таких больших выгод, как чиновники высшие, но жили хорошо, даже роскошно, а благоразумные из них могли даже сберечь копейку на черный день. Если б я был охотник до рома и крепких вин, то мог бы не только купаться в них, но плавать! Так называемый красный товар можно было также получать гораздо дешевле, чем в лавках; и кто мог и хотел, тот пользовался случаем.

Я уже познакомил моих читателей с левою стороною кронштадтского женского общества. Для него отплытие флота и даже выступление на рейд было почти то же, что вакации для школьников. В то время когда почтенные мужья занимались исправным ведением корабельного журнала или расчетливым распределением съестных припасов на корабле, — нежные супружницывеселились напропалую со сострадательными людьми, принявшими на себя хотя приятную, но довольно скользкую обязанность утешать этих Пенелоп. На них красовались лучшие товары контрабанды. К числу забав принадлежали поездки в Ораниенбаум и в Петергоф. Это были пикники, составляемые угодниками[182] красавиц. Эти поездки на катерах с песенниками, а иногда с музыкою, в кругу весельчаков и ласковых красавиц, начинавшиеся на берегу уединенными прогулками и кончавшиеся пиршествами, могли бы соблазнить даже и степенного человека! Громко, дружно, весело молодые люди распевали песню, которая начиналась двумя куплетами И.И.Дмитриева, и оканчивалась двумя куплетами кронштадтского барда Кропотова:

Прочь от нас, Катон, Сенека, Прочь, угрюмый Эпиктет! Без утех для человека Пусть несносен был бы свет.

Младость дважды не бывает, Счастлив тот, который в ней Путь цветами усыпает, Не предвидя грозных дней![183]

Куплетов Кропотова не привожу; они хотя не черные, но серенькие! Оригинальный человек был этот Кропотов (Андрей Фролович)! Недолго служил он во флоте, и вышед в отставку, посвятил себя служению Бахусу и десятой, безымянной музе. Это был предтеча нынешней, так называемой натуральной школы с той разницею, что у Кропотова в миллион раз было более таланта, чем у всех нынешних писак. Стихи Кропотова к бывшему главным командиром кронштадтского порта, адмиралу Ханыкову, чрезвычайно остроумны. Жаль, что не могу поместить их здесь! Кропотову недоставало науки и изящного вкуса, именно того, чего нет также и у писателей так называемой натуральной школы, снискавших громкую известность в России, разумеется, у людей, которым грубая карикатура понятнее, следовательно, более нравится, нежели тонкая, остроумная ирония. Кропотов пробовал издавать журнал в 1815 году[184] под заглавием» Демократ», который однако же упал, отчасти по неточности самого издателя. Я видывал Кропотова в Кронштадте, куда он приезжал в гости к прежним товарищам и приятелям, но не был с ним коротко знаком. Излишняя, отчасти циническая его фамильярность и грубые приемы пугали меня, и я держался в стороне; но иногда я от души смялся его рассказам о самом себе. Образ его жизни, характер и поэзия изображены достаточно в трех следующих его стихах:

«О, фортуна!.. Но ни слова!..

С чердака мого (то есть, моего) пустова (то есть пустого)

Фигу я тебе кажу!.».

Тогда только смеялись над этими стихами, а в нынешнее время восхваляют в журналах гораздо худшие стихи, настоящую грязь! Но довольно об этом.

В Кронштадте было тогда учреждение страшное, но любопытное для философа, для наблюдателя человечества — это каторжный двор[185].

Тогда не было арестантских рот, и преступников ссылали или на сибирские казенные заводы и в рудники, или на каторжные дворы, находившиеся в некоторых крепостях империи, особенно приморских, для употребления в тяжелых работах в гаванях или при крепостных постройках. Кронштадтский каторжный двор, как я уже сказал, был деревянный. Это было обширное четырехугольное здание в одно жилье, окнами на двор, с галереей вокруг, на которую выходили двери в так называемые палаты. Для входа и выхода были одни только ворота. В оконечности здания при воротах была караульня, две комнаты для караульного офицера и небольшая комнатка для писаря. Караул содержал Кронштадтский гарнизонный полк и высылал ежедневно полроты. У ворот и кругом по галерее, равно как и снаружи, по углам здания расставлены были часовые, а кроме того, часть караула отряжалась в конвой для сопровождения заключенных на работу в гавань и для наблюдения за ними во время работы. Все заключенные, высылаемые на работу, были закованы в кандалы, не по два вместе, как во Франции, но поодиночке. Некоторые старики и отличившиеся хорошим поведением были без кандалов, но те уже не выходили за пределы каторжного двора. Служба караульного и дежурного офицеров была тяжелая, беспокойная и чрезвычайно ответственная. Надлежало по требованию высылать заключенных на работу, осматривать их, поверять, потом принимать возвращавшихся с работы, наблюдать за порядком, тишиною и занятиями арестантов. Для внутреннего управления был особый комиссар с помощниками и канцелярией. Вообще на каторжном дворе господствовали примерный порядок и строгая субординация, и с заключенными обходились человеколюбиво.

Милосердие и сострадательность — главные и блистательные черты русского характера. Народная поговорка: «Лежачего не бьют», глубоко начертана в русском сердце. В Сибири ссыльных не называют иначе, как несчастные,и само это наименование уже вызывает из сердца сострадание. В Кронштадте заключенных также называли несчастными, и их охотно снабжали подаянием, когда они проходили по улицам на работу. В то время, когда в гавани не имели нужды в большом числе рабочих, позволялось частным людям брать с каторжного двора работников. Их употребляли обыкновенно для очистки домов, для передвигания тяжестей при постройках и для возделывания земли в огородах. Цена за работу назначаема была комиссаром, а деньги поступали в артель. Заключенные получали хорошую пищу, русские щи и кашу, пили хороший квас, и одеты были сообразно климату и временам года. Едва ли в тех государствах, в которых много пишут и толкуют о филантропии, заключенные содержатся лучше, как содержались в Кронштадте. Впоследствии я имел случай видеть каторжные дворы (bagnes) во Франции, но они гораздо хуже бывшего кронштадтского каторжного двора.

Однако ж, заключенные в Кронштадте были не овечки! У дежурного офицера был один формулярный список заключенных с кратким указанием, за что каждый наказан и заключен, а у комиссара был другой, пространный формулярный список с подробным объяснением преступлений каждого, то есть перечнем из приговора уголовного суда. Страшно было заглянуть в этот второй формулярный список! Все же в ряду этих преступлений не было таких, которые обнаруживают крайнюю степень душевного разврата, утонченность злодеяния — словом, преступлений, какие представляют нам уголовные процессы во Франции и подражающие им модные романы. В русских преступниках сильно отражалась скотская сторона человечества, грубая, дикая натура, свирепость и зверство, не смягченные ни верою, ни образованностью; но эти несчастные чужды были утонченности (raffinement), расчетливости порока и злобы. На кронштадтском каторжном дворе не было ни одного преступника, получившего какое-нибудь школьное образование. Почти все они были из черного, грубого народа. Заметил я сверх того, что большая часть преступников, почти все, были или круглые сироты, или дети бедных мещан (вероятно, развратных). Из двухсот пятидесяти человек едва десять человек знали грамоту!

Начитавшись романов госпожи Радклиф, Дюкре-Дюмениля и тому подобных, я чрезвычайно любопытствовал видеть собственными глазами разбойников, думая найти между ними Рожера (в романе Дюкре-Дюмениля» Виктор, или Дитя в лесу»), Ринальдо-Ринальдини (в романе под этим заглавием) и даже Карла Моора (в «Разбойниках» Шиллера). Нарочно для этого познакомился я с комиссаром, и как в то время дозволялось навещать караульных офицеров, то я всегда пользовался случаем, когда знакомый мне офицер был в карауле на каторжном дворе. Заключенные были смирны, молчаливы и боязливы, когда с ними обходились серьезно; но когда от них требовали разговорчивости и ответов на вопросы, когда ободряли рюмкой водки и обещали денежное награждение за откровенность, тогда они охотно выказывали свою прежнюю удаль. Стакан водки пробуждал зверские инстинкты. Лицо, обезображенное отметкой палача в знак исключения злодея из человеческого общества, принимало страшное выражение при воспоминании о прежней вольной жизни. В рассказах этих несчастных вырывались слова и выражения, приводившие в содрогание слушателя!

Теперь вы можете проехать безопасно всю Россию вдоль и поперек. Бывают, хотя весьма редко, отдельные случаи, грабежи, производимые беглыми, — но этого даже нельзя поставить в счет. Но в старину были целые разбойничьи шайки, имевшие свои сношения с поселянами и даже жителями городов. Войска тогда было немного, и оно по большей части было или на границах империи, или за границею. Внутреннее управление не имело ни той силы, ни той быстроты, как теперь, и злодеи могли укрываться в лесах и степях. Теперь разбойники существуют только в романах и повестях. Но я видел еще в натуре настоящих русских разбойников и пугачевских сподвижников!!! И вспомнить страшно! Что за фигуры, что за ухватки, что за язык! Самый ужасный между этими злодеями был один высокий, сильный мужик, который долженствовал быть красивым прежде, чем клещи палача и печать бесчестия прикоснулись к его лицу. Он был есаулом, то есть помощником атамана разбойничьей шайки, на волжских берегах, и разбойничал лет десять, до поимки и уничтожения всего скопища. Звание его в шайках обратилось ему в прозвание, и все не называли его иначе, как есаулом. Есаул свистел так громко и так пронзительно, что сердце замирало! Воображаю, какой эффект производил этот свист на путешественника! Никакой свисток не произведет таких сильных и страшных звуков, какие исходили из-под языка этого разбойника. При свисте было еще гарканье, для наведения ужаса на несчастную жертву. Рев дикого зверя и шипенье или свист тропической змеи не так страшны — да и никакой зверь так не зол и не опасен, как человек, отвергнувший человечество.

— Ты что за человек? — спросил я, когда впервые увидел есаула.

— Мастеровой, — отвечал он с улыбкой, походившею на облизывание тигра, когда он смотрит на добычу, которую не может схватить.

— Какое же твое ремесло?

— Не цеховое, сударь! — отвечал разбойник.

— Что же ты делал?

— Шапки с волосами сдирал, на больших дорогах!., промолвил он, бросая вокруг самодовольные взгляды.

— А ты что за человек? — спросил я другого заключенного.

— Рыбак, сударь. По чужим клетям сети закидывал и багрил[186] хозяев! — отвечал разбойник.

Очевидно, что в душу этих закоренелых злодеев не проникло раскаяние. Цинические их шутки насчет прежнего ремесла явно доказывали их загрубелость в пороках и злодеяниях.

На кронштадтском каторжном дворе было несколько человек из шайки Пугачева, людей уже состарившихся и, можно сказать, покаявшихся. С них сняты были оковы, и они не высылались на работу. Между ними был человек замечательный, племянник казака Шелудякова, у которого, как писано было в то время, Пугачев, пришед на Урал, был работником на хуторе. Этот племянник одного из первых заговорщиков и зачинщиков бунта обучался в первой своей юности грамоте у приходского священника, а во время мятежа находился в канцелярии Пугачева, часто его видал, и пользовался его особенною милостью. В это время (в 1809 году) племяннику Шелудякова было лет шестьдесят от рождения; он был сед как лунь, но здоров и бодр. С утра до ночи он занимался чтением священных книг и молитвою перед образом Спасителя в своей каморке, в которой он помещался один, в удалении от всякого сообщества с каторжными.

Бывший секретарь пугачевской канцелярии не пил водки, не курил и не нюхал табаку, следовательно, его трудно было соблазнить. Иногда я давал ему деньги на свечи, потом подарил несколько священных книг, оставался иногда по часу в его каморке, слушая его толкования Ветхого Завета и наконец через несколько месяцев приобрел его доверенность. Мало-помалу я стал заводить с ним разговор о пугачевском бунте, и он, как мне кажется, говорил со мною откровенно.

Не могу умолчать о комическом и последнем моем столкновении с полудиким Кабри. Он вызван был начальством Морского кадетского корпуса в Петербург на некоторое время. Утром, часов в восемь, Кабри прислал ко мне свою служанку с просьбою прийти к нему по весьма важному делу. Я немедленно отправился. Когда я вошел в комнату, он сидел в одном углу софы в задумчивости, сложив руки крестом на груди, а в другом углу сидела жена его. «Я сейчас еду в Петербург, и хочу дать тебе доказательство моей дружбы, — сказал Кабри, встав с места и взяв меня за руку, — по обычаю моего любезного острова Нукагива муж, отправляясь в дальний путь и оставляя жену дома, поручает ее другу, передавая ему все свои права, даже власть над ее жизнью и смертью. Я передаю тебе все мои права!»

Сказав это, Кабри поспешно обнял меня, потом жену, и не дав нам опомниться, схватил свой узелок, хлопнул дверью и побежал опрометью к пристани.

Я стоял перед госпожой Кабри, смотря на нее с улыбкой и не говоря ни слова. Она также молчала некоторое время и смотрела на меня, но весьма серьезно — и вдруг захохотала изо всех сил и бросилась на софу. Я также расхохотался, и наша веселость продолжалась с полчаса, так, что мы никак не могли остановить нашего хохота!..

— Видели ли вы когда-либо подобное сумасшествие! — сказала наконец госпожа Кабри.

— Напротив, я нахожу, что это вовсе не глупо, — возразил я, иронически — и мы опять принялись хохотать. Наконец, когда мы успокоились и переговорили о положении госпожи Кабри, оказалось, что нежный муж оставил ей только один рубль серебром на житье! Разумеется, чтоб оправдать доверенность мужа, я должен был из небольшой моей казны уделить несчастной Ариадне на содержание дома.

Наконец я оставил Кронштадт, в котором прожил не без пользы около полутора года. Во-первых, я узнал поближе человечество в разных его видах, присмотрелся к практическому ходу дел, что было для меня до тех пор чуждо; а во-вторых, я прочел весьма много, и имел время обдумать прочитанное. Но приобретение некоторой опытности и распространение области мышления все же не имели сильного влияния на изменение моего характера. При сангвиническом темпераменте и пагубной воспламенительности мудрено юноше на двадцать втором году от рождения, как бы он умен ни был, управлять собою. Что шаг, то искушение; на каждом крутом повороте — пропасть! Другого такого руководителя, как генерал фон Клуген, я уже не нашел, и беспомощный устремился по скользкому пути жизни… С ним одним простился я со слезами!

Генерал фон Клуген сам был тронут. Добрый старик расставался со мною, как с сыном, и подарил мне на память свои пистолеты, бывшие с ним во всех его походах, и золотую печать с гербом польского генерала Ясинского, убитого в Праге. Эту печать генерал фон Клуген купил вместе с часами за два червонца у гренадера, получившего их в добычу.

Собрание красавиц сравнивают обыкновенно с цветником. Не знаю, понимал ли тот, кто первый выдумал это сравнение, что он вместо мадригала состряпал жестокую эпиграмму! Цветы прельщают взор, но ведь цветок при всей своей красоте растение холодное и скоропреходящее. Только бездушную кокетку можно сравнивать с пышным, красивым цветком. То, что привязывает душу благородного человека к женщине, — невыразимо человеческим языком! Нежность чувствований (delicatesse), высокие помыслы, рождающиеся, так сказать, безотчетно в голове женщины, и наконец душевная доброта и скромность, сливаясь вместе, образуют одно качество, которому нет имени! Женщину, обладающую этим качеством, мы обыкновенно называем высшим существом: земным ангелом. — Не касаюсь высшего кронштадтского круга общества, но в том женском кругу, который я назвал в шутку либеральными, — были прелестные цветы, хотя не было ни одного земного ангела. Из всех моих прекрасных знакомок я простился только с г-жою Кабри, так сказать, по обязанности. Это было последнее прощание и последнее свидание. Вскоре после моего отъезда из Кронштадта Кабри отправился с женою во Францию, надеясь найти какое-либо место в отечестве. Но во Франции и без него довольно было искусных пловцов, нырков и всяких фокусников, и Кабри, не получив никакого казенного места, доведен был до крайности и, как я после узнал, показывал себя за деньги в балагане, на ярмарках, под названием Дикого Камчадала. Он умер до моего приезда во Францию, а жена его поступила в буфетчицы или конторщицы (dame du comptoir) к содержателю кофейного дома в Милане.

Почти год прожил я в Лифляндии и Эстляндии. Кто знал эти губернии за сорок лет пред сим, тот согласится со мною, что они теперь чрезвычайно переменились. Нравы, обычаи, образ жизни, сельское хозяйство, торговля, промышленность — все приняло другой вид и другие формы. Многое преобразовалось к лучшему, и в этом разряде первое место занимает земледелие; а иное изменилось к худшему. Известно, что Остзейские губернии пользуются особенными правами, и управляются своими собственными законами, или смесью привилегий, данных дворянству и городам епископами, гермейстерами, польским королем Сигизмундом Вторым и шведскими королями. На основании этих привилегий, исключая исполнительную и политическую части, все внутреннее управление края предоставлено дворянству, а городов — бургомистрам и выборным членам магистрата. Здесь не место ни хвалить, ни критиковать различные обветшалые учреждения, принадлежащие феодальным временам и сокрушившиеся от древности во всей Европе. Но как распределение земских повинностей и все распоряжения относительно внутреннего управления края подлежат ландтагам, или дворянским собраниям, то много полезного или вредного зависит от этих ландтагов, на которых все дворяне, даже беспоместные, но вписанные в матрикул, или дворянский список, губернии, имеют голос, могут предлагать и отвергать разные меры. В старину и в то время, когда я был в первый раз в Лифляндии, дела общественные зависели от мнения людей почтенных, всеми уважаемых, пожилых, опытных, давших неоспоримые доказательства своего разума, познаний и беспристрастия. Тогда в Лифляндии жили многие старики, занимавшие важные должности в государстве, находившиеся при блистательном дворе императрицы Екатерины Второй, отличившиеся усердием и познанием дела в службе военной и гражданской. Были и почтенные старики, проведшие жизнь на службе по дворянским выборам, облеченные общею доверенностью и уважением. Почти все они образовались в германских университетах, пользовавшихся в то время заслуженною славою. Так называемой юной Германии тогда не существовало, а была Германия честная, трудолюбивая, богобоязненная, покорная властям и законам. Из этой Германии пересаживались благое просвещение и полезные примеры в остзейские губернии. Этот почтенный ареопаг, то есть ландтаги, предводимые практическими мудрецами, составили нынешнее положение о крестьянском сословии, предположили основать Дерптский университет на счет дворянства (который потом поступил на иждивение казны), основали разные ученые общества для пользы края, и ввели рациональное германское хозяйство.

Все, что есть доброго и полезного в крае, учреждено и обдумано людьми той эпохи, о которой я теперь говорю. Молодые люди не выезжали тогда в чужие края праздно шататься из города в город, из трактира в трактир; не дерзали составлять партий на ландтагах и дворянских выборах против людей заслуженных, почтенных и опытных; не хвастались приверженностью к чужеземному, не оскорбляли старших себя своим высокомерием, но были послушны умным старикам, правдивым коноводам дворянства, и уважали общее мнение. Остзейское дворянство во всех отношениях было примерное, имя достойных представителей в государственной службе, перед лицом монарха. — Гостеприимство в остзейских губерниях не было такого рода, какое укоренено в нашем славянском племени. Остзейские немцы не заимствовали ни от поляков их народной пословицы: «Гость в доме, Бог в доме (gosc w domu, Bog w domu)», ни от русских известных поговорок: «Что в печи, все на стол мечи», и: «Не красна изба углами, красна пирогами», и тому подобных. Но все же в то время в Лифляндии и в Эстляндии были старинные фамилии, которые зимой проживали в городах и принимали гостей. Тон в этих обществах был столичный, водворенный почтенными мужами и дамами, проведшими молодые лета при дворе императрицы Екатерины Второй. Музыка, танцы, приятная беседа одушевляли эти собрания, и молодые люди приобретали в них ту полировку, которая отличает благовоспитанного человека от грубой народной массы. Невзирая на упадок торговли по причине войны с Англией, в остзейских губерниях было тогда много денег, и недвижимые имения приносили большие доходы. По всему берегу производилась сильная контрабандная торговля хлебным вином, которое перевозили в Финляндию и Швецию, а оттуда доставляли соль и сельди. Положение крестьян не было, однако ж, так хорошо, как теперь, при полном развитии благодетельного положения о крестьянах, дарованного императором Александром Первым. Теперь в остзейских городах тихо, как в монастырях, а в то время в Риге и Ревеле жили шумно и весело. Тут была публичная жизнь, как в иностранных городах. С приятностью вспоминаю о проведенном мною времени зимою 1810 года в Ревеле. Еще есть товарищ моих юношеских наслаждений в Ревеле, Александр Карлович Гире (ныне полковник в пограничной страже), бывший тогда подпоручиком в Финляндском драгунском полку. Мы жили вместе с ним на петербургском форштате в трактире Энгеля, и по утрам составляли планы, как провести приятно день и вечер. В клубах ежедневно бывали публичные обеды, а вечером в клубе, называемом Einigkeit (Согласие), метали банк, потому что публичные азартные игры тогда не были запрещены. В театре каждую неделю бывали маскарады. Русских офицеров, особенно морских, было множество в Ревеле, и в танцовщиках не было недостатка. Карточная игра рассыпала деньги по рукам, но, как водится, молодые люди не считали проигрыша, а выигрыш почитали обязанностью проживать с приятелями, и от этого все веселились, не чувствуя недостатка в деньгах. Жизнь быстро летала по ясному горизонту — и вдруг без бури меня поразил гром!.. Судьба моя совершенно изменилась, жизнь приняла другой оборот и другое направление. Я должен был оставить военную службу.

Оправдывая себя, надобно невольно обвинить кого-нибудь. Этого я не могу сделать, а если б и мог, то не сделал бы, потому что человек, на которого я имел право жаловаться, через пятнадцать лет после того сознался в том, что он был неправ. Я от души простил ему, прижал его к сердцу, следовательно, все кончено! Этот человек кончил жизнь свою самым печальным и ужасным образом! Нас поссорила страсть, а страсти ослепляют и мудрецов. Мои лета (двадцать один год) предпочтены были сорока пяти тяжелым годам, и я должен был заплатить дорого за мое безрассудство. Многие из товарищей моих живы, и ни один из них не скажет, чтоб я изменил в каком бы то ни было случае чести и обязанностям офицерского звания или чтоб запятнал, хотя бы сомнительным поступком, достославный русский военный мундир. Сверх авангардных и арьергардных стычек и аванпостных перестрелок, я был в течение моей службы в шестнадцати сражениях, удостоился знака отличия между храбрыми товарищами, и могу сказать: был любим ими, может быть, более, нежели того заслуживал. Смело смотрю я в глаза каждому старому товарищу и сослуживцу, и радостно встречаю их в убеждении, что ни один из них не сделает мне ни какого упрека. Но как твердит русская пословица: «Грех да беда на ком не живет!» Глупцом не могу назваться, и умишком моим не чванюсь. Однако ж, гораздо было бы для меня полезнее, если б природа дала мне менее ума и более хладнокровия.

Терпению выучился я уже впоследствии!.. Впрочем, в уповании на Бога и Святой Его Промысел я верю, что все на свете к лучшему и что несчастье так же нужно для укрепления души, как иная болезнь для возобновления сил телесных.

Пусть враги мои говорят что угодно. Клевета может действовать только при жизни — а я пишу для детей моих, и смело скажу: оставляю им безукоризненное имя!

Из Вендена отправился я в Ригу и, прожив уединенно недели две в этом городе, отправился к моей матери, в Маковищи (Минской губернии Бобруйского уезда), через Митаву на Вильно и Минск. На пути я был свидетелем и невольным участником комико-трагического происшествия.

 

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ. ГЛАВА V

 

Похищение жидовки: трагикомедия. — Война с жидами. — Разбойничий вертеп. — Хладнокровие и мужество женщины побеждают разбойников. — Старинное своеволие. — Поездка к родным в Гродненскую губернию. — Старинные похвальные нравы и обычаи. — Приключение в Клецке, за которое дорого заплачено по прошествии сорока лет. — На чем было основано могущество жидов в Польше. — Знакомство с родственниками. — Старинная польская охота. — Старинный польский магнат. — Память о пройдохе Казанове. — Я отправляюсь в Варшаву. — Тогдашнее бедственное положение герцогства Варшавского. — — Варшава в то время. — Театр и тогдашние артисты. — Характеристика князя Иосифа Понятовского. — Храбрый воин из жидов, полковник Берко. — Смерть его. — Я отправляюсь в Париж. — Тогдашняя Германия. — Дух народа. Нравы и обычаи. Немецкая ученость. — Влияние германских университетов на общее мнение.

 

В Шавлях в трактире, в котором я остановился на ночь, познакомился я с капитаном второго гусарского (так называемого серебряного)полка герцогства Варшавского, графом О. Он давно уже слег в могилу, и я не оскорблю его памяти, сказав, что он был порядочный шалун в своей молодости. Он приезжал в Вильну и в Шавли по денежным делам и, возвращаясь в Варшаву через Ковно, уговорил меня своротить с дороги и проводить его до Ковно, предложив место в своей бричке.

На пути между Шавлями и Ковно, мы остановились в одном городишке (местечке), чтоб пообедать в жидовской корчме, носившей название трактира, или как говорят поляки, в обержи (auberge), потому что тут был биллиард. Известно, что у жидов не соблюдается в браках никакой соразмерности в летах относительно к мужескому полу, и что двадцатилетних девушек выдают замуж за двенадцати или тринадцатилетних мальчиков по фамильным или денежным расчетам. Сын содержателя корчмы, в которой мы остановились, мальчик лет двенадцати, хилый и чахлый, был женат на красавице лет двадцати двух, проворной, ловкой жидовке, которая помогала в хозяйстве своей теще. Мой спутник был также молодец собою, красавец, говорун, и умел, как говорится, выказать копейку ребром. Он нашел средство переговорить с красавицею, и объявил мне, что остается на несколько дней в этом местечке, убеждая меня не оставлять его. Не имея надобности торопиться, я согласился, намереваясь воспользоваться случаем, чтоб осмотреть католический монастырь, в котором была старинная библиотека и школа. В это время я занимался историей водворения лютеранизма в Польше, и мне хотелось переговорить с каким-нибудь из ученых монахов, потому что в этом монастыре была главная оппозиция против водворения в местечке Кейданах князем Радзивиллом шотландских выходцев — протестантов, оставивших отечество при английском короле Якове Первом во время религиозных смут в начале семнадцатого века. На другой день я пошел в монастырь, был весьма ласково принят настоятелем, и после осмотра классов и библиотеки приглашен им к обеду. Пока я занимался историческими расспросами товарищ мой выдумал историю другого рода. Когда я возвратился в корчму, он стал просить и заклинать меня отправиться немедленно на перекладных на первую станцию (это было около семи часов вечера) и ждать его, убеждая притом не расспрашивать о причине, которую я узнаю при свидании на станции. Я согласился, послал за почтовыми лошадьми, уехал и, прибыв на первую станцию, лег спать. Часа в три утра слуга моего товарища разбудил меня и сказал, что барин ждет меня в экипаже. Я вышел. Бричка была наглухо закрыта, как во время сильной бури, хотя погода была прекрасная. Я заглянул внутрь брички — и отступил с удивлением! Рядом с моим спутником сидела красавица жидовка, сноха трактирщика. Ветреница была весела, и будто закрываясь от меня платком, лукаво улыбалась.

— В своем ли ты уме, — сказал я по-французски товарищу: и подумал ли о последствиях?

— Какие тут размышления, — возразил он, смеясь — только бы добраться до Ковна, а там перепрыгнем за границу — и все кончено!

— Но что же ты сделаешь с этой несчастною? — сказал я.

— Какое тут несчастье; ведь я не насильно взял ее, а добровольно, и хорошенькая бабенка нигде не пропадет… Садись, — примолвил он — места довольно для троих. Я велел моему мальчику ехать за нами на перекладных, а сам сел в бричку, и мы поскакали. Три станции гнали мы во весь опор, расточая деньги, угрозы и побои, а на четвертой станции остановились, чтоб подмазать оси, которые два раза загорались, и подкрепить наши силы пищей. Станцию содержал жид, и все семейство завопило, когда увидело прекрасную Рифку в нашей компании. Рифка не растерялась, вошла в комнату с гордым видом, несколько театрально, и сказала знакомым ей хозяину и хозяйке, что она уже христианка. Мы велели подать все, что есть съестного и сели за стол. Рифка ела все, не разбирая, что треф, а что кошер, и в это время слуга моего товарища известил нас, что бричка требует небольшой починки. Делать было нечего. Вдруг часа через два после нашего приезда, когда уже стали впрягать лошадей в наш экипаж, подъехали к крыльцу три брички с жидами. Их было до двадцати человек. Товарищ мой оставил меня с Рифкой в комнате, и побежал к бричке за нашими саблями и пистолетами.

Настала кутерьма, которую не можно изобразить! Жиды кричали, вопили, рвались в бой, чтоб силой отнять красавицу, но ничего не могли сделать. Слуга моего товарища с охотничьим штуцером и мой мальчик с пистолетом оставались при бричке для ее охранения, а мы с тремя пистолетами и парой сабель находились в комнате, в которой было всего два окна. Дверь заперта была внутри задвижкой. Товарищ мой объявил осаждающим, что при первом насильственном их движении мы станем стрелять и рубить насмерть. Жиды хотели склонить ямщиков деньгами на свою сторону, но не успели в этом. Ненависть к жидам в литовском крестьянине сильнее всех других страстей, и напротив, ямщики объявили, что они не позволят обижать панов. Толпа ямщиков стала возле брички на помощь нашим людям. Пошло на переговоры. Жиды объявили, что Рифка взяла с собою весь свой жемчуг на значительную сумму, преувеличенную жидами до ста тысяч рублей, и деньги, бывшие в кассе трактирной. Мой товарищ отвечал, что это до него вовсе не касается, и что он согласен, чтоб Рифка возвратила деньги и жемчуг. Но Рифка на это не согласилась, утверждая, что жемчужные повязки, серьги и прочее составляют ее собственность и что денег она не брала из кассы. Раввин произнес под окном трогательную речь, но Рифка пребыла непоколебимою. Тесть Рифки объявил, что он уступает нам весь жемчуг Рифки с тем, чтоб мы отдали ее, и за это товарищ мой швырнул в него костью от съеденного нами телячьего жаркого, и подбил ему глаз. Наконец лошади были впряжены в нашу бричку, и мы прошли через толпу жидов, расступившихся перед грозным дулом наших пистолетов, сели в экипаж — и поскакали. Жиды следовали за нами в нескольких верстах. Более всего мы удивлялись тому, что жиды не заезжали вместе с нами на станции, но останавливались в виду, и тогда уже приближались к воротам, когда мы трогались с места. Очевидно было, что они решились ехать за нами до Ковна, и это беспокоило меня, потому что я предвидел последствия, но из ложного стыда не мог оставить товарища в опасности, хотя мне весьма легко было бы отстать от него и ехать по моей подорожной.

Мы приехали в Ковно ночью. На заставе нас остановили. Тут нас уже ожидал заседатель нижнего земского суда и офицер городской полиции с толпою понятых и полицейских служителей.

При первой нашей встрече с жидами они выслали двух своих вперед, которые, прибыв в Ковно за несколько часов перед нами, успели принести жалобу и исходатайствовать покровительство. Заседатель объявил, что имеет приказание проводить нас на почтовую станцию и не выпускать из города, пока капитан-исправник не разрешит дела по жалобе жидов, а полицейский офицер сказал, что должен нас караулить. Шагом поехали мы на станцию и как бы ничего не бывало поужинали и легли спать. На другой день, утром явились городничий и капитан-исправник с отцом Рифки и раввином. Толпа жидов стояла у ворот. Начались вопросы и расспросы. Я с первого слова объявил, что все это дело до меня вовсе не касается, что я еду по своей подорожной и вовсе не причастен к похищению красавицы. Товарищ мой и жиды подтвердили это, и меня оставили в стороне. Я немедленно пошел к земскому судье Хлогощкому (родному брату знаменитого генерала, бывшего тогда в Испании в чине полковника) и, рассказав ему о похождениях моего товарища, просил выпутать его из беды. Хлопицкий знал моих родных, принял меня весьма ласково, и охотно согласился помочь польскому офицеру. Мы пошли с ним немедленно на станцию. Перед домом стояла уже толпа народа, и как окна во втором этаже были отперты, то шум и крик раздавались на улице. Мы вошли в комнату. Капитан-исправник и городничий хотели кончить дело миролюбиво, обещали моему товарищу путешествия взять подписку от тестя Рифки и раввина, что ей не будет сделано никакого наказания за побег, и усовещивали похитителя не противиться и отдать жидовку, которая в это время стояла в углу за своим возлюбленным, защищавшим ее собою. Похититель поддавался, но Рифка вопила, что перережет себе горло, если ее отдадут жидам, уверяя, что она хочет быть христианкою. После долгих споров Хлопицкому наконец удалось кончить дело. Он послал за своим экипажем и взялся проводить Рифку в католический женский монастырь, а похитителя убедил немедленно выехать за границу. Товарищ мой стал перешептываться с Рифкой, вероятно, обещая приехать за ней, когда она примет христианскую веру, и она согласилась отправиться в монастырь. Между тем запрягли лошадей для польского офицера, и он немедленно уехал в сопровождении заседателя, следовавшего за ним в почтовой тележке. Тем кончилось это происшествие, и жиды напрасно проездили до Ковно.

Я остался на сутки в Ковно, потому что Хлопицкий пригласил меня к обеду, и я не хотел отказать ему. Он рассказал мне много о членах моей фамилии, которой я вовсе не знал, и возбудил во мне охоту познакомиться с родственниками. Но я поехал прежде к моей матери.

Дела моей матери после самого счастливого и блистательного окончания процесса в Петербурге, вместо того чтоб принять благоприятный оборот, пришли в совершенное расстройство, обогатив ее поверенных. Этот процесс — настоящий роман, но я не стану говорить о нем, потому что без собственных имен он лишился бы всей своей занимательности. Скажу только, что лицо нотариуса Феррана в романе Евгения Сю «Парижские тайны», повторилось в натуре в нашем фамильном процессе, только без смертоубийств. Огромное состояние исчезло в руках поверенных, как шарик в руках фигляра Боско! Во время моего пребывания у матери она рассказывала мне приключение, случившееся с нею в то время, когда я был в Финляндии.

Во время Финляндского похода мать моя приезжала в Петербург. Она прожила несколько времени в Белоруссии, где у нее были два брата Бучинские, один крайчий (то есть кравчий) литовский, другой председатель Главного витебского суда, люди богатые и холостые. В Орше жил с семейством своим родственник ее, камергер бывшего польского двора Валицкий, брат богатого графа (Австрийской империи) Валицкого, находившегося тогда в Петербурге. Братья моей матери никогда не отпускали ее в Петербург без провожатого, и всегда снабжали ее деньгами. На этот раз взялся сопутствовать моей матери бывший камергер Валицкий, который, просватав старшую дочь свою, хотел лично объявить об этом своему богатому брату. Прожив около двух месяцев в Петербурге, мать моя отправилась в обратный путь с тем же польским камергером Валицким. Богатый и щедрый брат дал ему значительную сумму денег в приданое своей племяннице и, кроме того, несколько турецких шалей, множество кружев, шелковых материй и два полных алмазных прибора (как тогда называли склаважа). — Карета была нагружена внутри и снаружи дорогими вещами.

Не помню, с первой или со второй станции не доезжая до Витебска, Валицкому должно было поехать в сторону к приятелю, который поручил ему какие-то денежные дела в Петербурге. Имение приятеля Валицкого находилось верстах в двадцати пяти от станции; Валицкий нанял тройку лошадей у жида, содержателя станции, и отправился перед полуднем, обещая возвратиться к утру другого дня.

При матери моей находились польская камер-юнгфера (то есть панна) и известный уже читателям старый слуга моего отца, Семен. Когда смерклось, мать моя и панна легли спать на другой половине корчмы в комнате, которую обыкновенно называют гостиной, а Семену приказала не отлучаться от кареты, стоявшей перед корчмой под окнами. Мать моя слабого сложения и нервического темперамента имела весьма легкий сон и пробуждалась при малейшем шуме, притом не могла спать без огня в комнате.

Ложась отдыхать, она приказала засветить ночник, который поставили в камине. Постель для моей матери постлана была на большом столе, а для панны на полу на соломе, потому что мать моя не решилась бы даже приблизиться к жидовской кровати. Около полуночи шум в соседней комнате разбудил мою мать. Она взглянула на дверь, которая была заперта, когда она ложилась спать, и увидела, что дверь легонько отворилась, и высунулась жидовская голова.

— Чего вам надо? — спросила моя мать.

— Ничего! — отвечал жид, сердито — зачем у вас огонь: вы сожжете корчму.

— Пустое — оставь меня в покое. Дверь затворилась, и настала тишина. Мать моя не могла уже заснуть. Через полчаса дверь снова полуотворилась — и та же жидовская голова выглянула из другой комнаты.

— Оставите ли вы меня в покое! — сказала мать моя.

— Какой тут покой! — возразил дерзко жид — погасите огонь и спите!.. Нам нельзя позволить, чтоб у вас горела лампада при соломе.

— Если вы не оставите меня в покое, я велю сейчас же запрягать лошадей, поеду в Витебск и пожалуюсь губернатору, — сказала матушка. Жид проворчал что-то, хлопнул дверью, и мать моя услышала в другой комнате шепот, из которого прорывались слова, громче сказанные. Очевидно было, что в другой комнате несколько жидов спорили между собою, понизив голос, и что некоторые из них не могли воздержаться в своей запальчивости.

Мать моя легла почивать не раздеваясь; она поспешно встала с постели, разбудила панну и выбежала из корчмы на большую дорогу. Вообразите ее положение! Все сундуки и ящики с кареты были сняты, дверцы отперты настежь, а Семен лежал под каретой. Выбежавшая вслед за матерью моей панна стала будить Семена — но он был как мертвый. Ужас овладел моей матерью при воспоминании о сцене в корчме… но врожденное мужество, пробужденное опасностью, восстановило в ней обыкновенное присутствие духа. В дормезе варшавской работы, в стенках по обеим сторонам сиденья были два потайных ящика, и в каждом ящике было по паре заряженных пистолетов. По счастью воры, выбирая вещи из кареты, не нашли этих ящиков. Мать моя добыла пистолеты, дала пару панне и вместе с нею поместилась в залом стены, образующей угол, чтоб обеспечить себя от нападения с трех сторон. Едва они заняли эту крепкую позицию, жиды выбежали гурьбой из корчмы… Четыре пистолетных дула, направленных в толпу, остановили жидов. «Вы можете убить нас, — сказала мать моя, твердым голосом. — Но четверо из вас должны непременно погибнуть, если вздумаете напасть на нас…». Из толпы выступил оратор… «Помилуйте, сударыня, как вы можете думать, что мы хотим убить вас. — сказал он. — Увидев из окна, что ваш экипаж ограблен, я разбудил родных и приятелей, съехавшихся ко мне на шабаш, чтоб исследовать дело… Верно воры притаились с вечера в лесу… мы пойдем и поищем, не сложили ли они где-нибудь вещей, а вы не опасайтесь ничего, войдите в корчму и успокойтесь». Мать моя решительно отказалась следовать советам жида, и повторила угрозу… Жиды совещались между собою… Можно себе представить, в каком положении находились две женщины!

Конюшня и изба, в которой жили ямщики из христиан, находились шагах в пятидесяти от корчмы. Мать моя не доверяла ямщикам, хотя панна, прежде чем жиды выбежали из корчмы, советовала бежать в ямщичью избу. Но страх превозмог в панне повиновение, и она начала во все горло кричать: «Разбой, разбой, помогите!» Пронзительный голос панны, раздававшийся далеко, разбудил дремавшего караульного ямщика. Он выбежал за ворота и, увидел толпу жидов возле кареты, догадался, что тут что-то неладно, и разбудил ямщиков. Несколько из них из любопытства пришли на место действия. Мать моя в нескольких словах объяснила им дело, и смиренные белорусские парни, ненавидящие вообще жидов, остановились в безмолвии на стороне… К ним подошли другие ямщики, и жиды возвратились в корчму. Начало светать — и вдруг примчалась тройка. Возвратился Валицкий. Ямщика не было — он сам правил лошадьми…

Увидев матушку и панну с пистолетами в руках, карету без сундуков, Семена — лежащего под каретой, Валицкий по соображению с случившимся с ним догадался, в чем дело. Он рассказал моей матери ужасное свое приключение. На возвратном пути, ямщик его, дюжий парень из раскольников Филиппонов, завез его в лес едва проезжею тропинкою, опрокинул и, не найдя топора, выпавшего из телеги, бросился на него и стал его душить. Валицкий был человек лет за сорок, но сильный и здоровый. Опасность удвоила его силы. В то время когда телега опрокинулась и ямщик напал на него, он держал в руке золотую табакерку, и так сильно ударил ею в висок ямщика, что тот остался без чувств на месте. Валицкий поднял телегу, поворотил лошадей, выбрался кое-как из лесу и, выехав на большую дорогу, пустился во всю конскую прыть. Существование заговора на смертоубийство и грабеж были очевидны. Валицкий был человек решительный и мужественный. Он вооружился парой пистолетов, добыл порох и пули из каретного ящика и, объяснив дело ямщикам, — убедил их принять его сторону. Семена стали отливать водою и привели в чувство; но он был без сил и не мог держаться на ногах. Он сказал, что его напоили до пьяна жиды, подчивая даром различными водками. Между тем Валицкий расхаживал по большой дороге и стрелял из пистолетов холостыми зарядами; жиды не показывались из корчмы.

Взошло солнце. Это был воскресный день, и вскоре большая дорога оживилась. Из ближнего шляхетского селения (по-польски околицы,okolicy) начали съезжаться шляхтичи (нынешние однодворцы) с своими женами и детьми по пути в церковь, находившуюся верстах в семи за станцией. Валицкий останавливал проезжающих и рассказывал им о происшествии, прося помощи. Набралось шляхтичей и крестьян до полусотни. Содержатель станции не мог отказать в лошадях — и несколько шляхтичей взялись провожать мать мою до Витебска.

Мать моя остановилась в Витебске у брата своего, председателя, который с Валицким отправился к губернатору и донес о случившемся. Немедленно выслана была на станцию городская полицейская команда с несколькими офицерами и особым чиновником; туда же поскакал капитан-исправник с отрядом гарнизонных солдат, и на другой день привезли в город несколько связанных жидов и все ограбленные вещи. Жиды не имели даже времени разбить сундуки и ящики; их нашли в амбаре в закроме, где хранился овес.

По следствию оказалось, что содержатель почтовой станции, жид, был уведомлен из Петербурга приятелями своими, (а жиды, по мнению поляков, все знают), что Валицкий везет огромные сокровища, и составили заговор, чтоб убить путешественников, присвоить вещи и деньги и, отвезя карету в лес, находящийся в сотне шагов от корчмы, сжечь ее. Тогда в окрестностях бродили дезертиры и укрывающиеся от службы рекруты, и нападали даже на дома и на путешественников. Жид думал своротить на них этот разбой. Ямщиков он перепоил с вечера, уверяя, что празднует день своего рождения; споил Семена, подговорил одного сорванца, как после оказалось, беглого раскольника, убить Валицкого, намеревался зарезать мать мою и панну, но все это не удалось от трусости и нерешительности сообщников содержателя станции и от мужества и присутствия духа матери моей и Валицкого.

Таким происшествиям теперь и поверить трудно! Но я уже сказал, что ничего нынешнего никак нельзя сравнивать с тем, что было за полвека и за сорок лет пред сим. Не все же прежнее было дурно: много, очень много было хорошего — но полицейское управление внутри государства было весьма слабо. Между помещиками во всей России было много страшных забияк, которые самоуправствовали в своем околотке, как старинные феодальныз бароны, и приводили в трепет земскую полицию. Кроме того, были настоящие разбойники, нападавшие на помещичьи дома и на путешественников. Я видел в Могилевской губернии одного начальника разбойничьей шайки, чиновного дворянина с одной ногой, который был ужасом части Могилевской и Минской губерний. Этот господин С-ский (белорусский уроженец) ограбил две знакомые мне фамилии: Оскирко и Покрошинских, напав на их мызы. Он не скрывался, но жил роскошно и, повелевая тайно шайками, редко выезжал сам на промысел. Пойманных своих сообщников он отравлял в тюрьме, чтоб на него не показывали. Все боялись его и не смели даже предлагать ему вопросных пунктов! Наконец и его скрутили, уличили и отправили в ссылку. Был еще в Белоруссии хотя не разбойник, но забияка, который все свое наслаждение поставлял в драках с земскою полициею и с каждым, кто ему не покорялся при первой встрече. Двадцать раз он был под судом, сидел даже в остроге — но всегда оправдывался. Он сам сочинил лро себя песню на белорусском наречии, которую распевал и в горе и в радости. Песня начиналась:

 

Отколь ветер не повеет,

Семен Фролов не робеет, и проч.

 

Остальные слова песни не помню, но помню колоссальную фигуру Семена Фроловича С-на и его страшные усы. Он приезжал иногда в гости к дяде моему Кукевичу (в имение Высокое Оршанского уезда Могилевской губернии), брал меня на руки и пел мне песенки, когда мне было лет семь от рождения. Семен Фролович принадлежал к старинной дворянской фамилии, и кончил также жизнь свою в Сибири! Русское купечество, торговавшее на бывшей Макарьевской ярмарке (перенесенной в Нижний Новгород), верно, помнит еще помещика села Лыскова, покоящегося теперь в могиле! — Повторяю, в начале нынешнего столетия было еще весьма много такого, чему теперь трудно поверить, и потому-то со времени вступления моего на литературное поприще, при всяком случае припоминаю, что основанием всякого воспитания должны быть преданность Вере и уважение отечественных законов, уважение беспредельное, какое внушено в Англии всем сословиям. Это должно быть, так сказать, в крови народа.

Мне давно хотелось познакомиться с членами моей фамилии. В нашем роду нет однофамильцев; все Булгарины (первоначально Скандербеги) происходят от двух братьев—выходцев из Албании, в конце XV века, и имеют один герб. До смерти дяди отца моего (приятеля генерала фон Клугена) Михаила Булгарина в нашей фамилии всегда признавали старшего в роду главой всех Булгариных, и все ему повиновались безусловно, как патриарху. Почти во всех старинных польских фамилиях было то же, как я уже говорил и это было необходимостью в бывшем правлении Польши, в которой все основано было на дворянских выборах и все делалось политическими партиями. Я уже говорил, в первой части моих Воспоминаний (см. примечание первое и одиннадцатое, стр. 307, 325 и 326), что тогда родовое наше гнездо (где оно и теперь) было в Гродненской губернии, в Волковыском уезде, и что тогда главой рода был Михаил Булгарин. Я отправился к нему.

Все, что я буду теперь описывать, — исчезло навеки! Исчезли и люди, и обычаи, и даже воспоминания о прежнем; исчезло и прежнее дурное и прежнее хорошее! А было и хорошее в семейном твердом союзе и в повиновении старшим в роду; было хорошее и в рыцарских нравах старинного дворянства! Невзирая на издание закона, по которому все заемные письма признавалась недействительными, если были писаны на простой, а не на гербовой бумаге, в так называемой Литве требование подписи на гербовой бумаге почиталось оскорблением, а подписывание унижением своего достоинства. Разорялись на честное слово (на slowo honoru)! Князь Доминик Радзивилл, взяв иногда игральную карту, коптил ее на свече и писал кончиком щипцов на закопченном месте: «Выдать (такому-то, в такой-то срок) тысячу (более или менее) червонцев: X.D.R», — и поверенный князя не смел даже поморщиться, а выплачивал немедленно. Я видел одно такое заемное письмо, то есть карту, покрытую вишневым клеем, чтоб драгоценная копоть на ней не стерлась. Не помню ни одного случая, чтоб кто-нибудь осмелился отказаться от платежа по заемному письму за своею подписью, потому только, что оно не формальное. На честное слово можно было поверить жизнь; честь и имение. Verbum nobile debet esse stabile, составляло главную заповедь дворянина. Это то же, что старинное русское: «Не дал слова — крепись, а дал слово — держись» — и древненовгородское: «А кто не сдержит слова, тому да будет стыдно». В нашем славянском племени стыд (то есть бесчестие) был величайшим наказанием, и честное слово тверже всех залогов и подписей. Я застал это на деле, и под клятвою передаю моим детям. Иностранные пройдохи, набегающие на Россию со времен Петра Великого, научили нас многому, чему нехудо было бы разучиться! Коммисионерная торговля, то есть торговля без капиталов, и подложное банкротство — это оригинальные сочинения чужеземных прошлецов. — Добродушные славяне, наши предки, не знали этого прежде.

Я нанял фурмана, жида, и отправился в путь в половине августа. На пути случилось со мною довольно забавное происшествие. Приехав в радзивилловское местечко Клецк, лежащее только в нескольких верстах от древнеродового имения моих дедов и прадедов Грицевич, я остановился на площади, и вышел из брички, чтоб купить курительного табаку. Купец, разумеется жид, отвесил мне фунт лучшего табаку, и завернул в бумагу. В эту минуту я отвернулся, чтоб взглянуть на площадь и, внезапно оборотясь к жиду, поймал его в плутовстве, а именно, что подменял мою пачку другою, точно так же свернутою. Я развернул бумагу и увидел, что в подмененной пачке был табак последнего разбора, а я заплатил за лучший. Признаюсь, я не мог воздержаться, и изо всей силы «задел его в лицо, не говоря ни слова». Жид завизжал и завопил во все горло: «Гвалт! бьют, режут!» — и из соседних лавок сбежались жиды, и также стали визжать и кричать. Один из толпы побежал к моему фурману, чтоб узнать, кто я, — и когда жиды услышали мою фамилию, один из них, седой старик, подошед ко мне, устремил на меня глаза, и закричал во все горло: «О вей мир! Бульхарин, соленого Бульхарина[187] сын!» — «Подай саблю!» — закричал я моему слуге, а жиды пустились бежать, крича из всех сил: «О вей, о вей, соленого Бульхарина сын!»

Старик жид по необыкновенному моему сходству в лице с отцом и по месту, откуда я ехал, узнал, что я сын того, которого они боялись как смерти и называли бешеным. Я преспокойно сел в бричку, и выехал из Клецка.

Сообщаю этот пустой анекдот по довольно важной причине, а именно, чтоб сказать при этом случае, что жиды в Польше, особенно в Литве, находясь, по-видимому, в крайнем уничижении, смело скажу, господствовали над всеми сословиями. Если б кто-либо вздумал собирать биографические сведения о дворянских литовских фамилиях, то мог бы получить от жидов самые мелкие подробности о жизни каждого дворянского семейства, от прадеда до правнука и правнучки, и полную характеристику каждого лица. На этом познании нрава, умственных способностей, страстей и потребностей каждого лица основывалось жидовское могущество. Мелких слуг мужского пола привлекали жидки питейным медом, пивом и водочкою; слуг высшего разряда, то есть экономов, комиссаров и тому подобных, ссудою денег, а женскую прислугу, от панны до гардеробной девушки, подарками, кофе и сахару или туалетными безделками. Жиды были общими тайными поверенными и барина, и его жены, и сыновей и дочерей. Каждый и каждая отдельно забирали в долг у жидов и употребляли их агентами в своих делах, гражданских и частных, и в любовных интригах. Немногие дворяне были избавлены от этого дьявольского наваждения. Отец мой по наружности казался страшным гонителем жидов, и колотил их немилосердно при всяком удобном случае, а между тем они лестью и покорностью выманивали у него все, что им только было от него надобно. Выдержав первую вспышку гнева моего отца, можно было у него взять последнюю рубашку! — Жидам страшен был не вспыльчивый (или как они называли бешеный) человек, но хладнокровный, бережливый и недоверчивый. — Отец дорого поплатился жидам, которые пресмыкались пред ним, а сын за пощечину, данную жиду в Клецке в 1810 году, заплатил дорого в 1848 и 1849 годах, доверив жиду на слово и надеясь на его благодарность за оказанное ему добро! — Спросят: есть ли честные жиды? Без сомнения, есть. Как не быть! В земле, на которой построен Петербург, не родятся алмазы и золото, однако ж, и золото и алмазы находят иногда на улицах, у подъездов, возле театров или дворянского собрания. И я нашел алмаз: жида Иосселя, о котором говорил в первой части моих Воспоминаний!

Лето было жаркое, и жара продолжалась даже в августе. Я ехал ночью, а днем отдыхал на биваках, чтоб избегнуть грязных жидовских корчем. Наконец в четыре часа утра приехал я в местечко графа Тышкевича, Свислочь, в двух или трех верстах от Рудавки, местопребывания дяди отца моего, Михаила Булгарина. Я не хотел останавливаться в местечке, а поехал прямо в Рудавку, намереваясь остановиться у эконома или управителя, и там переодеться и подождать, пока дед мой проснется и примет меня. Признаюсь, к этому побуждал меня ложный стыд. Мне не хотелось подъехать к крыльцу в жидовской бричке!

Едва начинало светать, и я удивился, услышав лай множества собак, — а подъехав к дому, увидел на дворе множество людей, оседланных лошадей, несколько запряженных экипажей и до двадцати свор охотничьих гончих собак, которых кормили в разных местах. Собирались на охоту. Я должен был оставить бричку у ворот, и пошел пешком через двор, поручив одному из охотников доложить обо мне хозяину дома. Когда я вошел в переднюю, слуга отпер обе половины дверей (что означало торжественный прием). Я вошел в залу. Посредине был большой стол, на котором стоял завтрак — но все собеседники встали с мест своих прежде моего появления, и стояли позади главы фамилии. Я подошел к нему, произнес мое имя, и по тогдашнему обычаю поцеловал деда в руку. Он обнял меня, поцеловал в лицо, и указывая на присутствующих, сказал: «Ты здесь дома — вот тебе тридцать человек друзей и братьев, Булгариных, одного рода, одной крови и одного герба, или кровных наших по кудели[188].Ты с ними познакомишься после, а теперь садись и завтракай с нами!»

Михаил Булгарин был человек высокого роста, на второй половине седьмого десятка, но здоровый, румяный, не слишком сухощав, но и не толст — и весьма приятной наружности. Все прочие Булгарины и родные их по женскому колену были одеты одинаково, в охотничьи зеленого цвета казакины. Дед был в длинном польском жупане, но при этом польском наряде был без усов. На стол поданы были кофе, гретое белое вино с яичными желтками (winna poliwka) и гретое пиво с домашним сыром, разные булки, крендели и сухари. Собеседники продолжали, а я начал завтракать.

— Как дворянин и как человек нашей крови, ты, верно, любишь охоту, — сказал дед, обращаясь ко мне.

— Полюблю, дедушка, потому что до сих пор не имел случая охотиться, — отвечал я.

— Но если ты не охотился за зверями, то довольно поохотился за людьми, и, верно, выучился стрелять…

— Из пистолетов, а из ружья еще не пробовал стрелять в живое существо.

— Итак, ты начнешь охотиться под моим руководством. Желаю, чтоб ты был такой же стрелок, каким я был в твои лета!

Дед кликнул своего камердинера, и велел снарядить меня на охоту, то есть дать ружье, патронташ, порох, дробь, пули и прочее. Потом дед спросил, как я хочу ехать: с ним ли, в экипаже, или верхом, с молодежью. Разумеется, что я предпочел коня экипажу.

Наконец мы выступили в поход. Поезд наш имел вид воинственный. Человек до пятидесяти верхом, в одноцветных казакинах и фуражках одной формы (слуги отличались только басонами по воротнику и на фуражке), с ружьем за плечами, с кортиками, образовали порядочный эскадрон, и ехали в порядке по два в ряд. Впереди ехал общий наш дед и глава (все мы называли его дедушкою) в коляске. Шествие замыкали псари со стаей собак, а за ними тянулись коляски и брички. Предположено было охотиться в лесах, принадлежащих к Яловскому староству, данному деду на пятьдесят лет на последнем сейме. Местечко Яловка[189] находится верстах в пятнадцати от Рудавки, но мы не заезжали на господский двор, куда отправились экипажи и псари с собаками, а поехали прямо к лесу, верстах в пяти от двора. Под лесом мы нашли бивак. Тут ожидал нас первый доезжачий (пикер) и главноуправляющий охотою, старый слуга моего деда, Варфоломей, которого уменьшительно по литовскому произношению называли Баутруком. При нем было несколько псарей и также до двадцати свор гончих собак. Собаки, приведенные с нами, назначены были на смену. Баутрук донес дедушке (который из коляски пересел в маленькую повозку, коломажку) что обойдено (охотничье выражение) стадо диких коз, и что облава уже обступила ту часть леса, где будет охота. По распоряжению Баутрука, пешие охотники оставили лошадей возле бивака, разумеется, под надзором нескольких крестьян, и пошли в лес с ружьями, на назначенные им места. Конные охотники с борзыми собаками стали в поле в некотором расстоянии от леса. Мне, пешему охотнику, назначено было место на опушке леса, откуда начиналось небольшое болото, поросшее камышом. Когда Баутрук рассчитал, что все стрелки дошли до своих мест, он подал сигнал на охотничьем рожке. Стрелки отвечали также на рожках, и за этим поднялась кутерьма, какой я отроду не видывал. Более пятисот мужиков, баб и мальчишек, окружавших лес, захлопали бичами и заревели во все горло. Вскоре с этим шумом смешался лай собак, и время от времени раздавались звуки рожка и охотничьи возгласы Баутрука, ободрявшего собак. То в одной, то в другой стороне трубили охотники в знак, что видят зверя. Вскоре послышались выстрелы. Эхо разносило по лесу эти звуки. Я был в каком-то восторженном состоянии… По моему мнению, кавалерийское дело (то есть сражение) и охота в большом виде — высшие наслаждения в мире. Что значит в сравнении с ними опера, балет, драма, балы, рауты! Это свечи в сравнении с солнцем. Сердце сильно бьется, мускулы и чувства (то есть зрение и слух) в напряжении, человек будто в лихорадке, производящей не болезненные, но приятные ощущения… И что сравняется с радостью, которую доставляете победа или успех! Городские неженки не поймут меня.

Я простоял около часа на своем месте, и как все сильные ощущения, все восторги бывают непродолжительны, то наконец, не видя зверя, оставаясь в бездействии, и, так сказать, устал духом. Лай собак то умолкал, то снова раздавался, но все вдали от меня. Я сел на пне, приставил ружье к дереву и закурил трубку. Вдруг лай собак послышался вблизи, и притом лай самый жаркий, какой бывает, когда собаки гонят зверя на глаз (охотничье выражение, означающее, что собаки гонят не чутьем, но завидя зверя). Едва я успел схватить ружье, огромный дикий козел выскочил из кустов прямо против меня шагах в пятнадцати, поднял голову, осмотрелся и повернул в тыл. Второпях, я не успел прицелиться, и выстрелил вдогонку. Козел свалился. Я бросился к нему, но он вскочил и прыгнул… Я перебил ему задние ноги, ниже колен, но козел сгоряча прыгал, и я насилу догнал его. У меня было одноствольное ружье: заряжать было некогда, и я принялся колотить козла ружьем по голове… Но удары мои были ему ни по чем, и он продолжал прыгать, приближаясь к болоту. В это время налетали собаки, и с лаем и визгом напали на мою добычу. Я стал разгонять собак ружьем, и несколько раз задел им о пни и деревья. По счастью, явился вскоре Баутрук на своем лихом коне, соскочил с него и кортиком зарезал измученного зверя, отогнав собак арапником. Я был в восхищении! Передо мною лежал огромный козел, первая жертва моей охоты… Я осматривал его и гладил по лоснящейся шерсти — но вскоре восторг мой прошел, когда Баутрук сказал: «Посмотрите-ка, барин, на ваше ружье!» Я взглянул и ужаснулся. Ложа сандалового дерева была разбита вдребезги, приклад расщеплен, курок превосходной отделки изломан… «А это любимое ружье вашего дедушки!» сказал печально Баутрук, осматривая ружье. По счастью, дуло с золотой насечкой было цело. — Да вы бы ударили, барин, прикладом по переносью, — примолвил Баутрук — ведь черепа не разобьешь и обухом!»

— А мне почем знать!

—Теперь будете знать, — сказал Баутрук важно, — вся кому делу надобно учиться.

Баутрук призвал мужиков из цепи, окружавшей лес, и они отнесли мою добычу на жердях на сборное место. Часов в шесть по полудни подан был сигнал, что охота кончилась. Я побрел тихонько на сборное место, и пришел последний. Мне стыдно было показаться на глаза деду с изломанным ружьем, Баутрук предуведомил уже всех о моем несчастном торжестве. Меня встретили с поздравлениями, и я не заметил ни малейшей досады в речах дедушки, и из всего общества он один позволил себе посмяться над моей схваткою с козлом. «Ты принял его за неприятельского гренадера, и поступил с ним как беспардонный гусар, — сказал дедушка. — Но если б за каждого убитого неприятеля надлежало платить ружьем, то война обошлась бы дорого!» Я молчал и досадовал на себя, но родственники старались меня ободрить и развеселить, в чем скоро и успели.

Мы поехали к ужину и на ночлег в Яловку. Охота в этот первый день была неудачная, потому что началась поздно. Стадо диких коз пробилось через облаву, и всего застрелено две штуки, вероятно отставшие от стада. За ужином я был принят единогласным решением в звание охотников при провозглашении заздравного в честь мою тоста и игрании на рогах. Ужин был веселый, и хозяин любезен со всеми, а со мной в особенности. В полночь мы улеглись спать. Для пожилых людей постланы были постели в особых комнатах, а молодежь улеглась на соломе в большом зале, все в ряд[190].

Настоящая охота началась на другой день и продолжалась пять дней сряду. Мы ночевали в лесу, в шалашах, завтракали, обедали и ужинали под открытым небом, и возвратились в Рудавку с несколькими возами разной дичи, которая немедленно была разослана к друзьям и соседям. Я поправил мою охотничью репутацию, и убил лося наповал на всем его бегу, в виду всех, и даже заслужил рукоплескания.

Охота составляла любимую забаву помещиков западных губерний, и они умели охотиться. Никогда мне не случалось видеть в других странах Европы ни такого порядка на охоте, ни таких искусных стрелков, ни такого множества дичи, ни такого веселья и пирования на охоте, как в Литве. Достаточные помещики содержали множество стрелков, лошадей, стаи собак, и имели целые арсеналы дорогих ружей. Часто и дамы сопутствовали мужьям и братьям на охоту, и тогда было еще веселее. Всего этого нет теперь в Польше. Это уже древняя история!

Замечательнейший человек из всех соседей дедушки, с которыми я познакомился в это время, был граф Тышкевич, референдарий бывшего Великого княжества Литовского, женатый на племяннице бывшего польского Короля Станислава Августа Понятовского. Граф Тышкевич был человек оригинальный в полном смысле слова, умом, наружностью, образом жизни и поступками своими. Он был тогда лет шестидесяти и непомерно толст, так что едва мог передвигать ноги. Одевался он весьма странно, в цветное платье сочиненного им самим покроя. Это было нечто вроде кафтана средних веков, доходящего почти до пят и застегнутого от шеи до самого низа маленькими пуговками. Воротник был в палец шириной, потому что у графа Тышкевича шеи не было вовсе и подбородок висел почти на груди. Он никогда не снимал шапочки, точно такой, какою старые католические и лютеранские пасторы в Германии обыкновенно покрывают голову в церкви в зимнее время. Граф Тышкевич был гастроном и обжора, что редко бывает в одном человеке, ел хорошо и много, и в этом имел усердного товарища и помощника в старом друге своей юности, дяде моем Станиславе Булгарине. С необыкновенным природным умом граф Тышкевич соединял разнородные познания, светскую опытность и удивительную память. Мне кажется, что невозможно быть добрее, честнее и благороднее, как был граф Тышкевич. Верно, он не оскорбил ни одной души в жизни, а добра делал столько, сколько мог. Точность его во всем доходила до педантства. Он страстно любил науки в охотно жертвовал большие суммы для распространения просвещения. Его местечко Свислоч — было первое и единственное во всей Польше по чистоте и порядку. Почти все дома прекрасной наружности, хотя деревянные, выстроены были на его счет. Гостиный двор был каменный. Он выстроил на свой счет прекрасные здания для классов гимнами и для помещения директора и учителей, и подарил Виленскому университету. В местечке был доктор на его жалованье и аптека. На годовую ярмарку в Свислоч съезжались помещики из всей Литвы, и тогда граф Тышкевич давал балы и обеды для всех и про всех. На театре, также им выстроенном, приезжие актеры давали представления, и он платил почти за все места, рассылая билеты соседям и знакомым. Словом, это был настоящий магнат, пан польский в старинном смысле слова по щедрости и гостеприимству, без всякой притом гордости, скромный, вежливый и добродушный. Другого Тышкевича не встретил я в жизни — да в нынешний, так называемый промышленный век — и быть не может такого человека…

Дядя мой Станислав Булгарин повез меня к нему, и я был так счастлив, что понравился графу Тышкевичу; он оставлял меня у себя иногда на несколько дней. Хотя у него был обширный дом в Свислочи, но он жил всегда в имении своем Симфанах, верстах в двадцати от местечка. Сам хозяин помещался в деревянном флигеле, без всякой архитектуры, а каменный дом в итальянском вкусе стоял пустой. Мебель в комнатах, занимаемых хозяином, была самая обыкновенная, мало того что простая, но бедная, а в каменном доме везде были мрамор, порфир, бронза, мозаика, венецианские зеркала, драгоценное дерево, шелк, бархат и парча. Комнаты не только были убраны богато, но со вкусом — и содержались в порядке и чистоте, будто ожидая хозяев. С этим домом сопряжена была таинственность. Граф Тышкевич не жил со своею женой, но находился с нею в самых тесных дружеских сношениях, оказывал уважение и никогда не противился не только ее воле, но даже капризам. После последнего раздела Польши между тремя державами, графиня Тышкевичева уехала в Париж, и осталась там на всю жизнь. Она прожила лет тридцать в Париже, была принимаема в высшем обществе, сама принимала гостей в назначенные дни и сохранила навсегда аристократический тон. Все путешественники, бывшие в Париже и посещавшие общества, помнят графиню. Она была крива и недостающий ей природный глаз заменяла искусственным, стеклянным, весьма ловко скрывая этот недостаток. Одевалась она всегда щегольски, по последней моде, даже в старости, которой никак не хотела поддаться.

Читатели мои, занимающиеся иностранною словесностью, вероятно, знают «Записки Казановы» (Memoires de Casanova), итальянца, который объехал всю Европу без всякого дела, ища приключений и любовных интриг, был принят во всех высших обществах, сидел в тюрьме, играл в карты и обыгрывал простаков, дрался на дуэлях и наконец кончил жизнь в пожилых летах в замке одного венгерского магната, принявшего его ради Христа. «Записки Казановы» слишком вольные (grivois), нечто в роде романа Луве (Louvet):Chevalier de faublas, прочтены почти всеми любителями забавного и веселого чтения. Этот Казакова, находясь в Варшаве, вошел в милость графини Тышкевичевой, и отправился с нею в Свислоч. Тут пришла графине мысль выстроить итальянскую виллу — и Казакова взялся за это дело. Добрый муж на все согласился, и в один год дом был выстроен и убран с величайшими издержками. На память согласия между мужем, женой и ее прислужником, то есть Казановой, вилла получила название Симфонио, искаженное после в Симфаны. Избрано греческое слово для того, чтоб настоящий смысл сохранялся в тайне[191].

Таких мужей производит одна Польша! Это местное произведение.

Я провел время чрезвычайно весело до половины октября. Кто бывал в Польше и в западных губерниях лет за двадцать пред сим, тот сознается, что нигде не жили так весело и беззаботно, как в Польше. Гостеприимство было баснословное! Польские женщины — волшебницы, образцы Тассовой Армиды. Псовая охота, танцевальные вечера, кавалькады — сменялись каждый день, и вольность в обхождении женского пола придавала всему необыкновенную прелесть. Против русских ворчали про себя, а приезжали русские—любезные и ловкие офицеры, все забывалось — и тосты: wiwat, kochaymy sie (то есть: виват, станем любить друг друга)! порождали общее братство!

Наступил решительный перелом в’моей жизни. Старшины нашей фамилии решили, что мне не должно оставаться в бездействии, и велено мне отправиться в герцогство Варшавское, и вступить в военную службу, в которой уже находилось несколько наших родственников. Здесь я должен пояснить дело, которое в нынешнее время кажется загадочным.

Россия была тогда в самом тесном союзе с Францией. По Тильзитскому трактату герцогство Варшавское было признано государством второго разряда, принадлежащим к Рейнскому союзу вместе с королевством Саксонским. Король саксонский, как известно, назначен был Наполеоном герцогом варшавским. Сообщение между Россией и герцогством Варшавским было свободное. Каждому помещику и свободному человеку западных и южных губерний, присоединенных от Польши по последнему разделу, гражданские и военные губернаторы выдавали беспрепятственно паспорта в Варшаву. Множество дворян, богатых и бедных, служили в польском войске герцогства Варшавского, и едва ли не третья часть офицеров были из русских провинций. Некоторые богатые люди приводили с собой по нескольку сот человек шляхты, обмундировывали и вооружали их на свой счет, формировали роты, эскадроны, батальоны и даже целые полки. На все это смотрели равнодушно, и ни позволения, ни запрещения не было. Если политики и предвидели скорый разрыв России с Францией, то этого не показывали.

При моем пылком воображении и уме, жадном к новостям, при страсти к военной службе, правильнее к войне, я обрадовался предложению моих родственников. Зная, что Наполеон помыкает польским войском по всей Европе, я надеялся побывать в Испании, в Италии, а может быть, и за пределами Европы… Вот что меня манило за границу! Ни одной политической идеи не было у меня в голове: мне хотелось драться и странствовать. С равным жаром вступил бы я тогда в турецкую или американскую службу!..

Дедушка Михаил Булгарин, дядя Станислав Булгарин и граф Тышкевич, причитавшийся также к нашей родне, не знаю в какой степени, снабдили меня червонцами, а кроме того, граф Тышкевич подарил богатые пистолеты и саблю. Мне дали целый пук рекомендательных писем, и, между прочим, от графа Тышкевича к родственнику его, князю Иосифу Понятовскому, главнокомандовавшему польским войском. Из Гродна через поверенного прислан паспорт — и я, простясь с родными, поехал в Варшаву.

Перед отъездом я отослал к матери’моей крепостного человека с письмом, в котором извещал о моем намерении и написал письмо в Петербург, к сестре Антонине и зятю А.М.Искрицкому, прося его отвечать мне, адресуя письмо на имя деда Михаила Булгарина. Едва я успел осмотреться в Варшаве, недели через две я получил ответ от зятя. Одно мудрое правило, изложенное в его письме, осталось навсегда в моей памяти, и я рад, что могу теперь передать его в печати. А.М.Искрицкий, человек в полном смысле положительный, писал ко мне, между прочим: «Твое намерение исполнено, следовательно, и говорить об этом нечего. Помни, однако ж, что в Испании и Италии при палящем солнце — для бедных чужеземцев — весьма холодно, когда, напротив, в нашей холодной России иностранцам — тепло!» — Величайшая истина, которую я испытал! Я и ровесники мои были свидетелями основания и падения многих государств в Европе. Зрелище любопытное и поучительное. Взглянем на герцогство Варшавское, которого часть присоединена с 1815 года на вечные времена к Российской империи под названием царства Польского.

Я уже сказал, впрочем всем известное, что Тильзитским миром утверждено существование герцогства Варшавского, составленного из областей Мазовии, Великой и Малой Польши, которые принадлежали Пруссии по последнему разделу польского королевства-республики. Когда польское войско было распущено, генералы Мадалинский, Князевич и Домбровский вывели несколько тысяч солдат с офицерами в Саксонию, а оттуда пробрались в Верхнюю Италию и на Рейн. Тогдашняя французская республика не могла принять их в службу, потому что законом воспрещено было содержать иностранные войска на жалование Франции. В Верхней Италии основана была Лигурийская республика, и французское правительство из всех польских выходцев сформировало польско-итальянский легион в службе Лигурийской республики, но находившийся во французской армии в качестве вспомогательного войска. Этот легион, комплектуемый из австрийских пленных и дезертиров, уроженцев Галиции и славонских округов, составлял полную дивизию и имел свою артиллерию. Начальствовал дивизией генерал Домбровский. Франция заставляла этот легион дорого платить за свое содержание. В Итальянскую войну противу итальянских государей, потом противу австрийцев и русских этот легион всегда находился в самых опасных местах, всегда в первом и жестоком огне. Потом часть его была послана на остров Сан-Доминго в экспедиционном отряде генерала Леклерка, а остальная часть вела кровопролитную войну в Калабрии противу защитников Итальянской независимости. Легион в начале итальянской кампании имел до пятнадцати тысяч человек под ружьем, но лишился на поле битвы и от разрушительного климата Сан-Доминго почти двух третей, и с величайшими усилиями комплектовался новыми выходцами.

Хотя по обширности и народонаселению герцогство Варшавское не уступало другим государствам Рейнского союза второго разряда, но оно было истощено и слабо в высшей степени. Польша не имела тогда тех фабрик и мануфактур, которые возникли в ней с тех пор, как часть бывшего герцогства присоединена к России под именем царства Польского. Все богатство герцогства состояло в земледелии, которое не могло доставить столько денег, сколько нужно было на содержание войска, администрации и постройку крепостей. Прусская золотая и серебряная монеты исчезли из обращения. Надлежало употреблять чрезвычайные, насильственные меры для поддержания необыкновенного, неестественного течения дел. Собирали натурою продовольствие для войска, выдавая квитанции или боны, которые со временем обещали выплатить. Пустили в ход ассигнации, которых кредит подорвало само же правительство, объявив, что выменивает ассигнации на звонкую монету, взимая четыре медных гроша за талер за обмен (ажио или лаж). Наполеон прислал в польскую кассу на несколько миллионов злотых старой сардинской монеты (медной-посеребренной), которая долженствовала иметь курс польского полузлотого, то есть семи копеек с половиною серебром. Казна выплачивала этою монетою, но ее не принимали в торговле по показанной цене. Жиды пользовались обстоятельствами, скупали за бесценок ассигнации и сардинскую монету, и заставляли нуждающихся в каких бы то ни было деньгах брать в долг ассигнации и дурную монету по объявленной казною цене[192].

Положение финансов было отчаянное, и землевладельцы были совершенно расстроены в своих доходах. Беспрерывно формировали новые полки и набирали команды для подкрепления полков, находившихся за границей. Конскрипция, или набор рекрут по французской системе, становилась весьма тягостной для сельского народонаселения, лишая его лучших работников. По мере уменьшения рабочих рук поднималась цена на съестные припасы. Положение герцогства Варшавского было болезненное. Усилия его походили на лихорадочные припадки. Энтузиазм был лихорадочный жар; движения — судороги, а между тем тело истощалось и по мере упадка сил физических — упадал дух. Помещики, поселяне и порядочные торговцы, не ростовщики — чувствовали вполне бедственное положение страны.

Народонаселение Варшавы в то время составляло около 75 000 жителей обоего пола и всех возрастов, кроме войска, чиновников и приезжих. Те, которые не видали прежней Варшавы, не могут составить себе о ней никакого понятия. Город был порядочно грязен, плохо вымощен, во многих местах вовсе не вымощен, весьма дурно освещен по ночам, и находился под весьма слабым полицейским надзором. Теперь лучшая улица, правильнее «площадь, называемая «Краковское предместье», простирается внутрь старого города (stare miasto), а тогда между ними был ряд домов, и с Краковского предместья в старый город входили и въезжали через узкие ворота. За этими воротами возвышалось огромное четырехугольное здание: городская ратуша, а вокруг нее были узкие, сырые, грязные улицы, лишенные круглый год солнечных лучей, потому что высокие здания препятствовали им проникнуть до земли. Возле так называемых «мировских казарм» наемный мой экипаж засел однажды в грязи по оси, и меня вынес извозчик на мощеное место на своих плечах. Вечером нельзя было выйти на улицу без фонаря, и у подъезда театра, трактиров и всех публичных мест стояла всегда толпа мальчиков с фонарями для провождения посетителей до дому. Нечистота в жидовском квартале, на Орлиной улице была нестерпимая! Трактиры, кофейни и шинки были отперты всю ночь. Полицейские комиссары (то же, что наши частные приставы) были избираемы гражданами, и разумеется, долженствовали быть весьма снисходительными. Жили в Варшаве, как говорится, спустя рукава, почти без всякого надзора, кто как мог и как хотел.

Хотя город был и не щегольской, но обращал на себя внимание великолепием и прекрасной архитектурой древних католических церквей и монастырей и некоторых казенных и частных зданий, или палат (по-итальянски: Palazzo, по-польски: Palac). Королевский дворец, или замок, на высоком берегу Вислы со стороны города был закрыт строениями, но со стороны реки представлял великолепный вид. Для прогулок внутри города служили сад палат Красинского, где были присутственные места, и сад палат Саксонских, где впоследствии жил его императорское высочество государь цесаревич Константин Павлович. Кроме того, при многих домах были садики, а в домах трактиры и кофейни. Садики эти по вечерам были иллюминованы и всегда наполнены посетителями. В трактирах и кофейнях (исключая нескольких французских ресторанов, между которыми отличались ресторан Шаво под колоннами (pod filarami) на Наполеоновской (Медовой) улице, и Пуаро на Длинной (Deiugiey) улиц) прислуживали девушки, красивые, ловкие, болтливые и даже остроумные, — и это привлекало посетителей. Вообще в Варшаве публичная жизнь была в полном развитии, и только семейные люди, старики обедали и ужинали дома. Окрестности Варшавы очаровательные. Везде множество трактиров, и везде было множество посетителей. Жизнь была дешевая до невероятности! За червонец можно было провести преприятно день: обедать в хорошем трактире, пить кофе у молодой кофейницы, посетить театр, поужинать и прокатиться в кабриолете на четырех колесах (drozki), запряженном парою хороших лошадей. Гастрономы ездили к немцу Шуху лакомиться кормлеными раками, к немцу Шиллеру есть жареного каплуна, начиненного сардинками, пить превосходный кофе, с отличными сливками в кофейне, называемою сельскою (Wieyska kawa). Лучший обед (за рубль серебром) был у Розенгорта, на улице Лешно (Leszno). Все лучшее было у немцев, как водится, то есть изготовляли все туземцы, а продавали и брали барыши — немцы.

В Варшаве был один только польский театр противу палат Красинского, на котором играли трагедии, драмы, комедии, водевили и малые оперетки. Балетной труппы не было, хотя театр имел театральную школу. Актеры и актрисы были превосходные. Лучших я не видал, а видел, может быть, равных им. Первый трагик был Веровский, высокий, складный мужчина, с прекрасною, открытою физиономиею и удивительным органом. Жесты его, движения, игра физиономии, интонации совершенно соответствовали и доказывали, что он глубоко изучил свое искусство и возвышался чувством и разумом до тех характеров, которые изображал. Особенно он хорош был в высокой драме, в «Макбете», в «Отелло»Шекспира, в ролях, созданных Шекспиром, и в некоторых национальных трагедиях и драмах. Веровский исторгал слезы и приводил в содрогание. Игра его была умная и спокойная, и в сценах сильных страстей он сам пылал и воспламенял зрителей, но не кричал, не ревел и не топал ногами, сохраняя всегда благородство поз и достоинство героя. Веровский, уроженец западных губерний, говорил прекрасно по-русски и даже играл в Киеве и в Витебске в труппе странствующих русских актеров. Его приглашали в Петербург, но он, зная любовь публики к знаменитому тогда трагическому актеру Яковлеву, боялся его соперничества. Первая трагическая актриса Ледуховская (графиня), поступившая на сцену по непреодолимой страсти к драматическому искусству, была, по моему мнению, гораздо выше знаменитых французских актрис Жорж и Дюшенуа. Прекрасный рост, правильные, выразительные черты лица, трогательный, доходивши до сердца голос, благородство приемов, удивительный, необъяснимый взгляд, проникавший в душу зрителя, способствовали тем волшебным эффектам, которые Ледуховская производила своей чудной игрой. Ледуховская была превосходная актриса во всех трагических ролях, но в «Макбете»,в сцене лунатизма — она была выше всего, что можно себе представить в воображении. Шекспир никогда, вероятно, не думал, чтоб изобретенная им сцена производила такое впечатление. Я сам был свидетелем, что женщины в ложах падали в обморок, когда Ледуховская разыгрывала эту сцену.

Дмушевский прекрасный актер в драме, и особенно в благородной комедии, был в то же время и отличным литератором. Он основал газету «Курьер Варшавский» (Kurierek Warszawski), которая и поныне существует. Жулковский — комик, по моему мнению, выше тогдашних французских комиков Брюне и Потие, был также остроумным литератором, и по большей части сам сочинял или составлял пьесы для своего бенефиса. Лишь только он выходил на сцену, в зале раздавался хохот. Остроты и эпиграммы Жулковского заключали в себе глубокий смысл, смешили, и в то же время давали пищу разуму. Он издавал в неопределенное время листки под заглавием «Момуо, заключавшие в себе собрание острых слов и эпиграмм. Кроме того, служитель Жулковского по имени Новицкий, разносил по трактирам и кофейням писаные листы «Момуса», читал их вслух, и получал за это добровольные приношения от слушателей. Этими листами Жулковский платил Новицкому за службу. Писаный «Момус» состоял по большей части из эпиграмм на известные чем бы то ни было лица в Варшаве — но эти эпиграммы и были в таком роде, что никто ими не обижался. Жулковский шутил также над собою и над ревностью своей жены, выдумывал презабавные анекдоты на разные лица — и все это было так смешно, так остро, что самый серьезный человек не мог удержаться от смеха. Лишь только Новицкий появлялся в зале — наступала тишина и все окружали чтеца, а если сидели за общим столом, то прекращали обед или ужин, чтоб слушать чтение.

Госпожа Ашпергер, полька, замужем за немцем, прекрасно играла в оперетках и в водевилях и сама была прелестная. Я видел два раза на сцене старика Богуславского, создателя польского театра при последнем короле Станиславе Августе Понятовском. Богуславский был и драматический народный писатель и актер — истинный гений и в литературе и на сцене. Драматические его сочинения и переводы напечатаны в нескольких томах. Народная пьеса его «Краковяки и горцы» (Krakowiaki i gyrale), с танцами и песнями на народные напевы никогда не состарится. Эту пьесу польские актеры давали раз двадцать в Петербурге с величайшим успехом. Богуславский был уже очень стар, когда я видел его на сцене, но игра его произвела удивительный эффект.

Бедность и нужда были внутри края, но в Варшаве веселились. Кроме публичных забав во всех частных домах давали обеды, вечера, балы, на которых, разумеется, первые роли играли офицеры, потому что вся молодежь была на военной службе. Для меня открыты были двери во все первые дома — и, признаюсь, это было райское время для меня. Но у меня был в Варшаве ментор, аббат Швейковский, угрюмый, серьезный, богатый и скупой старик, который по праву родства не давал мне покоя, упрекал в бездействии, осуждал пристрастие мое к светской жизни и настаивал, чтоб я вступил на какое-нибудь поприще деятельности. Надобно было повиноваться.

В Варшаве я нашел двух старых товарищей, бывшего ротмистра в Уланском его высочества полку Боржемского и бывшего корнета того же полка Дембовского, уроженцев Волынской губернии. Оба они служили подполковниками в гусарских полках, которых было два в войске герцогства Варшавского, один серебряный, другой золотой. Отыскал я также и похитителя прекрасной жидовки, капитана, и нескольких родственников. Посредством их познакомился я со многими офицерами полков, стоявших в Варшаве и в окрестностях, — и по совету старых товарищей и новых приятелей наконец явился с письмом графа Тышкевича к князю Иосифу Понятовскому, главнокомандующему польским войском и военному министру. В первый раз явился я к нему в приемный день. В зале было множество офицеров и разных просителей, в том числе и несколько женщин. Князь сперва подошел к женщинам, выслушал каждую, принял бумаги и обещал скорый ответ. Потом обошел по очереди всех бывших в зале. Вручив ему письмо и записку о себе, я сказал только: от референдария литовского графа Тышкевича. Князь прочел письмо, сказал мне несколько вежливостей, спросил о здоровье графа и пригласил на другой день к обеду, примолвив, что подумает, что можно будет для меня сделать.

Князю Понятовскому было тогда сорок семь лет от рождения (родился в 1763 году); но на вид он казался моложе, потому что он чернил волосы. Он был красавец и молодец, в полном смысле этих слов — прекрасный, ловкий, статный мужчина. Лицо его выражало необыкновенную доброту душевную и в глазах были что-то привлекающее. Он уже дал блистательные доказательства личной храбрости и познаний военного искусства в войнах до разделения Польши и в 1809 году. Он начал свое военное поприще в австрийском войске и на двадцать шестом году от рождения уже был фельдмаршал-лейтенантом (то же, что у нас генерал-лейтенант). При начале первой французской революции в 1789 году он призван был дядею своим, королем Станиславом Августом в Польшу и был главнокомандующим польского войска в войне 1792 года, но, находя сопротивление в бестолковом сейме, он оставил службу и удалился из отечества. В 1794 году он возвратился в Польшу и командовал дивизией под главным начальством Костюшки. После уничтожения политического существования Польши князь Иосиф Понятовский снова удалился из отечества с другими членами бывшей королевской фамилии. Брат его, князь Станислав, поселился навсегда во Флоренции, и впоследствии вступил в подданство герцогства Тосканского, а князь Иосиф путешествовал по Европе и отказался от вступления во французскую службу, хотя ему и предлагали чин генерала дивизии (то же что генерал-лейтенант). Когда же Наполеон занял прусскую Польшу и устроил в ней временное правление в 1806 году, князь Иосиф Понятовский возвратился в отечество, принял звание высшего министра и сформировал войско, над которым ему вверено главное начальство. Князь Понятовский был человек умный, образованный и притом искусный полководец. Доброта его и щедрость были беспредельные. Можно сказать, что он был идолом Польши, войска и народа. Во всей Западной Европе его называли польским Баярдом: рыцарем без страха и упрека (sans peur et sans reproche). Он имел одну, впрочем рыцарскую слабость, свойственную многим героям, а именно: он был страстный любитель прекрасного пола, и притом разборчив только в красоте, а не в звании женщин. Несколько раз князю Иосифу Понятовскому предлагали блистательные партии, и он мог бы породниться с владетельными фамилиями, но он всегда отвечал одно: что чувствует себя не в силах сохранить супружескую верность и потому отказывается от женитьбы, зная по опыту, что все женщины более или менее ревнивы. На основании этого правила он всю жизнь остался холостяком и волокитою. Князь Иосиф имел богатые поместья, но огромные доходы его были недостаточны для удовлетворения всех его потребностей, из которых главную составляла благотворительность. Бедным, истинно нуждающимся он отдавал последнее и потому часто бывал без денег и принужден был занимать. Он знал и любил службу и при всем своем добродушии строго соблюдал ее.

В пять часов пополудни явился я к обеду. За столом было несколько генералов, штаб- и обер-офицеров, чиновников высшего министерства и два министра, Матушевич и Выбицкий. Всего было человек двадцать. Князь по старинному обычаю представил меня каждому гостю и назвал мне каждого гостя. Это означало, что все мы были знакомые между собою по дому князя Понятовского. За столом князь расспрашивал меня о Финляндской войне и с величайшим вниманием и любопытством слушал рассказ мой о подвигах графа К.М.Каменского и о переходе Барклая-де-Толли по льду чрез пролив Кваркен в Швецию. Я старался сокращать рассказ, но князь расспрашивал о подробностях, н мы оттого просидели лишний час за столом. Другие собеседники, как мне казалось, также слушали меня со вниманием и даже с некоторым удивлением, похожим на недоверчивость, хотя я говорил сущую правду. Князь превозносил храбрость, стойкость, терпение русского солдата и превосходную дисциплину русского войска и повторял слова Наполеона, сказанные после сражения под Фридландом, что: «Русских можно перебить (или разгромить), но победить нельзя».

После обеда все мы перешли в так называемую турецкую комнату или диванную, где охотникам подали трубки. Я почел неприличным курить, находясь в первый раз в гостях у такого вельможи. Курили только старики. Зашла речь о жидах. Князь Иосиф Понятовский защищал их, и старый генерал Заиончек заметил с улыбкой, что гораздо легче защищать жидовок, нежели жидов. Князь понял намек и засмеялся, сказав, что верно генерал Заиончек вспомнил о польском короле Казимире Великом, который из любви к жидовке Эстерке, покровительствовал жидам. Когда дошло до военнослужащих из жидов, генерал Заиончек сказал, что даже лучшие офицеры из жидов не могут отстать от торгашества и от привычки отдавать деньги в рост. В пример противного, князь назвал подполковника Берко, или Берковича, сказав, что это был истинный герой. Я спросил у одного из офицеров, кто этот иерусалимский герой, и узнал, что это был жид, который формировал жидовский легион в Варшаве в 1794 году; потом служил в Итальянско-польском легионе и во французской службе, дослужился до капитанского чина, был произведен в подполковники в Конно-егерском полку, когда сформировано польское войско в 1807 году; отличился в кампании 1809 года против австрийцев и убит в том самом городе, в котором родился, в Коцке на реке Вепре. Он расположился на ночлег с двумя эскадронами, созвал всех своих родных и задал им пир, не предвидя никакой опасности. Несколько эскадронов венгерских гусар перешли вплавь через реку, обогнули метечко (то есть городишко) и напали ночью врасплох на беспечных поляков. Полковник Берко успел собрать с сотню своих егерей и пошел напробой. Дрались с обеих сторон отчаянно и Берку изрубили, как говорится, в куски. Жиды похоронили его за городом с великими почестями и над его могилой насыпали высокий курган, который, вероятно, и до сих пор существует.

Берко, как я мог заключить из всех рассказов о нем, принадлежал к весьма редким явлениям в еврейском мире. С необыкновенною храбростью Берко соединял в себе редкое чистосердечие, бескорыстие и добродушие. Храбры были и древние евреи во время войн Веспасияна и Тита, но чистосердечием и бескорыстием они никогда не отличались. Берко не получил школьного образования, но, имея природный ум, как говорится, понатерся между людьми, и в обществах был, как и все другие. Офицеры и солдаты уважали и любили его. Он твердо придерживался Моисеева закона касательно главных пунктов веры, но ел все, не разбирая; что треф, что кошер, не употребляя, однако ж, в пищу мяса животных, запрещенного Моисеем.

Князь Понятовский сказал мне, чтоб насчет службы я отнесся к полковнику Раутенштрауху, управлявшему, кажется, всеми письменными делами и всем механизмом Военного министерства, примолвив, что ему даны уже на этот счет приказания. Прощаясь со мною, князь пригласил меня к себе на воскресенье в концерт; — помню, что в первый раз обедал я у князя в четверг.

На другой день я явился в канцелярию к полковнику Раутенштрауху. Он известен был точностью по службе, знанием дела и холодностью в обращении. Он принял меня сухо и сказал, что в конце будущей недели даст мне решительный ответ.

В концерте у князя Понятовского собран был весь большой свет Варшавы и можно сказать всей Польши, потому что все богатые фамилии и почти вся старинная аристократа проживала в Варшаве от конца осени до весны. Красавиц было множество. Тогда введено было в моду говорить в обществах не иначе, как природным языком. По-французски говорили только с французами. Все комнаты наполнены были гостями, и в большой зале играли кантату композиции, помнится, капельмейстера Эльснера на слова Немцевича. По другим комнатам составились группы. Я пристал к одной группе, в которой один офицер, прибывший на укомплектование полков, находившихся в Испании, рассказывал о кровавых битвах, нравах испанцев, красоте испанок и тому подобное. Меня это воспламеняло.

Когда я явился к Раутенштрауху, он сказал мне, что при всем своем желании исполнить приказание князя он не может отыскать для меня места. «После кампании 1809 года, — сказал он мне, — более пятисот человек унтер-офицеров, дворян, имеют первое право на занятие офицерских вакансий, и все сражавшиеся в рядах польских ждут производства в высший чин по очереди. Если б вы прибыли к нам до кампании, когда мы нуждались в опытных офицерах, бывших уже в огне, то вас бы немедленно приняли высшим чином. Товарищ ваш Дембовский принят прямо капитаном и заслужил чин подполковника на поле сражения. Кроме того, из полков, находящихся в Испании, и из польской гвардий Наполеона нам беспрестанно присылают списки кандидатов на офицерские места. Вакансии вовсе нет. Подождите! Предполагается, с января будущего года, формировать два новых полка пехоты и я надеюсь сберечь для вас место подпоручика»[193].

«Покорно благодарю! — отвечал я, — но для пехотной службы я не создан и беспокоить ни князя, ни вас больше не намерен», — я раскланялся и вышел, раздосадованный обманутой надеждой.

Однако ж, Раутенштраух говорил правду. Кандидатов в офицеры было на армию в 300 000 человек, а в наборе солдат было большое затруднение. Бывшие в кампании 1809 года против австрийцев офицеры, как мне казалось, слишком высоко оценивали свои заслуги, и я без всякой причины нажил бы себе врагов, если б стал многим на голову, как говорится по-военному, то есть, если б занял высшее место. Раздумав хорошенько, я успокоился.

Многие устают от деятельности, а я всегда изнемогаю от бездействия. Мне скоро надоела эта рассеянная жизнь в Варшаве. Ни с кем не посоветовавшись и ни с кем не простясь, я взял паспорт и отправился в Париж! — С этой минуты начинаются мои странствования.

В Польше вовсе не знали тогда почтовых карет и дилижансов. Даже в просвещенной Германии дилижансы ходили только по военным дорогам между французскою границею и немецкими крепостями, занимаемыми французами или их союзниками. Почтовые немецкие коляски не на рессорах, а на пассах, экипажи предпотопной формы тяжестью своей изображали характеристику народа. Кроме того, езда на почтовых была весьма дорога. Содержатель гостиницы и трактира в Варшаве Г.Розенгартен нашел для меня место в немецкой огромной брике, нанятой немецким семейством до Бреславля, и познакомил меня немедленно с господином, который согласился дать мне место в экипаже. Это был прусский чиновник, занимавший какую-то значительную должность в Варшаве, во время прусского правительства и имевший даже собственный каменный дом, который он продал, чтоб избавиться от тяжких податей. Этот прусский чиновник был женат на миловидной польке и имел пятилетнего сына. Известно, что как только полька сама не служанка, то не может обойтись без служанки, а потому и при госпоже прусской чиновнице была девушка родом из Бреславля. Я должен был заплатить четвертую часть всей цены за место впереди рядом со служанкой. Фурман был силезец родом, и имел превосходную четверку огромных лошадей мекленбургской породы. Запасшись съестным на дорогу, мы отправились в путь на Лович, Калиш и переехали границу тогдашнего герцогства Варшавского в Раве. — Мы ехали везде ровной рысцой и делали верст по пятидесяти и по шестидесяти в сутки.

В пределах герцогства Варшавского спутник мой был молчалив, и если говорил, то о предметах вовсе незначительных. Но когда мы въехали в Силезию, то на первом ночлеге он, как говорится, отвел душу бранью против Наполеона и всех народов, подвластных ему или союзных с ним, превознося только англичан и испанцев, заклятых его врагов. Спутник мой имел весьма основательные причины к гневу, как пруссак и как чиновник, лишившийся выгодного места, и я решился не входить с ним в спор. Но как бранные речи его продолжались беспрерывно и постепенно становились колкими, вероятно, от моего терпения, то я на третий день заметил ему, что он поступает со мной весьма неделикатно, заставляя меня выслушивать его суждения, не справившись, приятно ли мне это, или досадно, примолвив, что он, господин прусский чиновник, прожив девять лет в Польше, составив в ней порядочное состояние, как мне говорено было в Варшаве, и удостоив польскую нацию чести избранием в ней супруги, должен быть снисходительнее к другим народам. Немец взбесился, и, может быть, между нами дошло бы до неприятностей, если б ловкая полька, жена моего противника, нежными взглядами и сахарными словами не потушила моего гнева. Я ограничился тем, что на глазах немца осмотрел мои пистолеты, и переменил порох на полках, сказав немцу: «Вот неопровержимая логика!» С этой поры немец замолчал и до самого Бреславля не промолвил со мной слова.

Простой народ в Силезии, как известно, говорит по-славянски; на востоке — польским наречием, на западе — лужицким, или, как немцы называют, вендским. Городские жители онемчали, но у мещан-туземцев сохранилась в душе привязанность к славянским племенам. Замечательно, что в городах силезских весьма много скорняков и что на их вывесках везде намалеван человек в старопольском контуше, в меховой шапке и эпанче на меху, а подписи на вывеске по-немецки и по-польски. Лучшие дворянские фамилии славянского происхождения, хотя переродились в немцев, — множество фамилий имеют окончание на ий, ов и ич. Наш забалканский герой, русский граф Дибич, принадлежит также к древнему славянскому дворянству в Силезии. Известный писатель Князь Пюклер-Мускау происходит из лузацких славянских князей. Силезское славянское дворянство дало Пруссии и Австрии много отличных генералов, государственных мужей, ученых и писателей. Множество знатных фамилий даже владетельных домов во всей Германий или происходят от силезских удельных князей, или находились с ними в родстве. Силезское дворянство весьма древнее, заслуженное и блистательное в истории.

Силезию в древности населяли германские племена. В конце переселения народов, в VI веке по Р.Х., этой страной овладели славяне-кроаты, или хробаты[194], и основали сильное государство под именем королевства Моравского, в состав которого входили: Велико-Польша, Моравия и Богемия. В Х-м веки венгры, или мадьяры, вместе с немцами разрушили это государство, в котором польский герцог Мечислав ввел христианство.

Силезия не называлась тогда нынешним своим именем. Населявшие ее славяне имели местные названия: слазане в окрестностях Бреславля, Бригга до реки Одера; кроаты в Верхней Силезии; боборане в окрестностях Бобра; Требоване в лесах, в местах, где ныне Примко, Клича (Klitschdorf), и коценау (коченов); дидизяне, между городом Глогау (Глогова) и Лузацией — Имя Силезии появляется в летописях впервые в 1000-м году. По разрушении Моравского царства Силезия досталась Польше. С 1136-го года начались в Силезии уделы для князей из царствовавшего в Польше рода Пиястов, а в 1525-м году Силезия присягнула на подданство Фердинанду 1-му, эрцгерцогу австрийскому, избранному королю Богемии и Венгрии. — Ненависть славян к венграм весьма древняя. Поддаваясь Австрии, силезцы положили условием, чтоб их страна никогда не была соединена с Венгрией, но составляла одно целое с родственною Богемиею. В 1742-м году лучшая часть Силезии досталась Пруссии, после Семилетней войны. — Взаимная ненависть католиков и протестантов была главною причиною всегдашних раздоров между жителями Силезии и споспешествовала Фридриху Великому при завоевании страны.

Земли в Силезии хорошо обработаны, мызы красивые, города небольшие (исключая Бреславль), но чистые и хорошо застроенные. Крестьяне тогда были крепостные в Силезии, как в Дании, Венгрии и во многих странах Германии. Если между славянами и немцами не было явной ненависти, то с обеих сторон господствовало недоброхотство. Немцы, даже мелкие ремесленники и слуги, почитали себя выше славян, и славяне, повинуясь силе и власти, никак не хотели признать в немцах нравственного превосходства. Желая приобрести доверенность и дружеское расположение силезского крестьянина, надлежало говорить с ним его языком. Большая часть славянских жителей Силезии, особенно женщины, вовсе даже тогда не понимали по-немецки, хотя и должны были слушать немецкие проповеди в протестантских церквах. Псалмы пели они на своем языке. — В деревенских школах, в некоторых господских и во всех казенных имениях обучали крестьянских детей немецкому языку, и давали даже премии лучшим ученикам, но все же не могли заставить забыть языка природного. — С весьма малыми исключениями чиновники в славянских странах, покоренных Австриек) и Пруссиею, были немцы, потому что немецкий язык был официальный, и все дела производились на немецком языке, следовательно, и чиновники долженствовали быть немцы. Но вообще они не отличались бескорыстием, напротив, искали всех случаев к своему обогащению за счет жителей. До сих пор существует в Польше, в Силезии, Моравии и Богемии множество поговорок и песен насчет корыстолюбия немецких чиновников. Разумеется, что они ехали на чужбину с единственной целью обогащения, чтоб провести приятно остаток жизни на родине. Но влияние немцев, издавна поселившихся между славянскими племенами, было благодетельно для сих последних. В этом мы должны сознаться из уважения к истине. Наше славянское племя имеет столько похвальных качеств, что нам не стыдно сознаваться в наших недостатках. О всех славянских племенах вообще (разумеется, исключая некоторые семейства из высшего сословия), населяющих пространство от Балтийского моря до Адриатического и от Камчатки до реки Эльбы и гор Тирольских, можно сказать то же, что сказал Грибоедов в шутку (в «Горе от ума») о москвичах:

 

От головы до пяток

На всех славянах есть особый отпечаток.

 

Добродушные, щедрые, гостеприимные, великодушные[195], весельчаки и краснобаи, — славяне мало заботятся о будущем, ведут все свои дела и исполняют все работы наудачу (на авось), легковерны и воспламенительны (особенно южные и западные славяне), любят более блеск и пышность, нежели чистоту, при недостатке терпят нужду со стоической твердостью, но во всем, утруждающем мысль, требующем точности, — нетерпеливы до крайности. Славянская стихия — война!

Во всей южной и западной славянщине города по большей части населяют немцы, или, правильнее сказать, немцы устроили в славянских землях порядочные города, и подали собой примеры точности в делах и работах, бережливости, воздержания, чистоты и порядка. Торговая промышленность и ремесла введены немцами между южными и западными славянами. Несправедливо было бы упрекать немцев за то, что они, пользуясь своими преимуществами, обогащаются, живя между славянами. Жиды живут обманами, а немцы честным трудом, и не мешают славянам наживаться тем же путем. Что сказано было о немецких чиновниках, того никак не должно применять к промышленному немецкому сословию.

Но зато немцы, или германцы, были тогда совершенно другой народ на всем пространстве Германии. В сорок с небольшим лет немцы совершенно переродились, т.е. новое поколение отдалилось настолько же от дедов своих, на сколько деды бьши далеки от той эпохи, которую описывал Тацит. Biderkeit,Redlichkeit — это коренные германские добродетели, выродившиеся в крови народа, и вместе с тем коренные непереводимыенемецкие слова. У нас оба эти слова переводятся одним словом: честность. Французы переводят эти слова: ГпоппеЧегё (честность), I’integrite (праводушие), la probie (тож), sincerite (искренность), droiture (прямодушие), bonne foie (тож).

Можно смело сказать, что три четверти всего германского народонаселения обладали тогда этими добродетелями, бьши набожны, трудолюбивы в высшей степени, бережливы, воздержанны и скромны. Святость присяги и верность своему государю бьши непоколебимы в сердце германца, и в то же время просвещение и образованность были сильно развиты повсюду, особенно в средней Германии. Благосостояние и достаток бьши разлиты повсюду. Огромные богатства бьши редки, но зато не было нигде нищеты. Благословение Божие поддерживало добрый германский народ в самых трудных обстоятельствах.

Нашествие французов поколебало несколько чистоту германских нравов. По старинному обычаю, немцы среднего сословия проводят вечера в своих клубах вроде наших биргерклубов, и пивных шинках (Bierschenke), оставляя дома жен и детей. Ни в какой стране в мире женщины не читают столько романов, как в Германии. В каждом городишке есть непременно библиотека, из которой за весьма низкую цену получаются для прочтения все новые книги. Немки из среднего сословия днем занимались домашним хозяйством, а вечером сходились по очереди у одной из приятельниц, и одна из них читала, а прочие слушали, занимались своим рукоделием, ахали и утирали слезы. Каждый колпак, связанный женою для мужа, верно был несколько раз орошен слезами чувствительности! Голова немок набита была романическими идеями, и у каждой из них, верно, был идеальный герой, которого искало разнеженное сердце и разогретое воображение. Нахлынули французы, веселые, блистательные, ловкие, ласковые, — воображение вспыхнуло, и сердца немок растаяли. Начались романы в натуре! Между немецкими женщинами Шарлотт было множество, но между французскими офицерами не нашлось ни одного Вертера!

В народе не было ни одной политической идеи до 1807 года, т.е. до унижения Пруссии Наполеоном. Советуем всем любознательным людям прочесть краткое, но глубокомысленное сочинение графа Сергия Семеновича Уварова: «Штейн и Поццо ди Борго»[196].

Читатель увидит, что первая идея о единстве Германии возникла в голове прусского министра барона Штейна, намеревавшегося соединенными силами всего германского народа ниспровергнуть власть Наполеона, возвратить Пруссии ее самостоятельность и дать ей новые силы, поставив во главе всех протестантских германских государств. Для распространения своих идей в народе Штейн поддерживал сильно тайное общество Tugend-bund, т.е. Добродтельный союз, учредившийся в Германии для противодействия Наполеону и для возбуждения в низших сословиях народа германского патриотизма, и старался притом об уравнении в правах с дворянами среднего сословия изданием закона, по которому всем жителям государства открыты были пути к службе и все места по выдержании экзамена каждым искателем места для доказательства способностей и образованности. Эти избранные люди из среднего сословия долженствовали в нем распространять идеи, порожденные Штейном о единстве Германии и освобождении ее от чужеземного влияния. Но главными движителями новой пропаганды Штейн избрал германские университеты, которые издревле были в Германии то же, что сердце и мозг в человеке. Университетам, состоявшим в тесной связи с писателями, книгопродавцами и всем, что только принадлежит или прикасается к просвещению, поручено было посеять и возрастить в народе ненависть не только к чужеземному владычеству, но даже к влиянию, и распространить мысль о единстве Германии. Все германские правительства пристали к этому плану Штейна, и если явно не покровительствовали Тугендбунду, то терпели его и помогали его членам укрываться от французской полиции. Даже осторожная и благоразумная Австрия по убеждению тогдашнего министра графа Стадиона (давно уже умершего) дозволяла Тугендбунду действовать против общего врага.

Важную политическую ошибку сделал умный Штейн, поручив частным людям всех сословий в общем составе тайного общества, пещись всеми зависящими от них средствами о преобразовании Германии, дав силу этому тайному обществу и представив в будущем неудобоисполнимые и даже невозможные планы! Профессора, до тех пор известные только в ученом кругу, каковы, например, Ян и Геррес, превратились в самых горячих демагогов. Писатели и поэты принялись провозглашать новые германские идеи, в различных видах. Самый остроумный и самый пламенный глашатай новых идей был Арндт и самые пламенные поэты Тугендбунда были Ульман и Кернер. В самое скорое время идеи Штейна укоренились и расцвели в Германии, и все новое поколение, так сказать, всосало в кровь свою новые правила. Все заговорило о политике, о народности, о будущей блистательной судьбе Германии — а к чему привело это перевоспитание немцев и соблазнившие их льстивые обещания, это показал 1848 год!

Тайное общество «Тугендбунд» не принесло никакой существенной пользы, как не может быть полезным никакое общество, действующее во мраке. Если Тугендбунд доставил несколько тысяч молодых людей германским войскам в 1813 и 1814 годах, то это не великая помощь. Помогла Германии к освобождению от власти Наполеона русская армия, и при содействии России вовсе не нужно было этого школьного энтузиазма. Поселяне и граждане немецкие и без патриотических песен и высокопарных возгласов пошли бы на бран, по призыву своих правительств. Напротив, толпы охотников и студентов, взявшихся за оружие, более повредили войскам ослаблением в них военной дисциплины и распространением демагогических правил, нежели помогли своею храбростью в боях. Пруссаки столь же хорошо дрались при Фридрихе Великом под звуки Дессауского марша[197], как при пении патриотических песен Кернера. Что внушали юношеству тогдашние его коноводы, это можно видеть теперь по духу главного из них бывшего профессора Яна (Jahn), который в престарелых летах вылез из норы своей в прошлом году, и в франкфуртском собрании немецких депутатов горланил, провозглашая те же разрушительные правила, которые распевали за сорок лет пред сим. Повторяю: крайне ошиблись тогдашние политики, дав учебным и ученым заведениям политическое направление. Даже науки и общественность сильно пострадали от этого политического направления. В университетах и высших училищах терпели ленивцев, негодяев, развратников, провозглашавших себя ревностными германскими патриотами и имевших влияние на юношество. Главы тайного общества заботились более об умножении числа своих адептов, нежели об их уме и нравственности, и буйство принимали за мужество!!! После, низвержения Наполеона и освобождения Германии от всякого чужеземного влияния правительства увидели опасность и старались восстановить прежнее спокойствие в германском народе, но уже не могли усмирить взволнованных умов и разъяренных страстей. С Венского конгресса пламя таилось под пеплом, но демагогическая пропаганда беспрерывно раздувала пламя — и наконец при первом случае пожар вспыхнул. Восстали в Германии враги, вреднее и опаснее Наполеона!…

Наполеон, усмиривший революцию во Франции и заставивший самый буйный народ повиноваться своей воле, часто повторял: «Tout pour le peuple, rien par le peuple»[198].

Теперь все благомыслящие люди воспоминают о Наполеоне!

Кроме тайного политического общества, т.е. Тугендбунда, Германию отравили религиозный мистицизм, и так называемая трансцендентальная немецкая философия. Мистицизм произвольным и ложным толкованием священного писания приготовил слабые умы к коммунизму и породил раздоры между людьми, исповедующими одну веру, а трансцендентальная философия, которой представителями были Шеллинг и Гегель, водворили безверие. Шеллинг, человек добродушный, увлеченный умствованиями за пределы, назначенные рассудку, наконец раскаялся и с кафедры стал провозглашать ученье, ниспровергающее прежние его идеи; но Гегель, хитрый, вкрадчивый и уклончивый, до конца жизни своей умел прикрывать свое ученье покровом благонамеренности и даже пользовался особенною милостью покойного короля прусского, истинного христианина. Дошло до того в Пруссии, что ни один ученый не мог занять место профессора или старшего учителя, если не был гегелистом, т.е. приверженцем системы Гегеля, а эта система ничем не отличается от системы Спинозы, как только умышленной запутанностью изложения. Гегель возобновил забытую секту пантеизма, столь же противную деизму, как и христианству. Философическая система Шеллинга вела к сомнению, а система Гегеля уничтожала самобытность отдельных существ и частей Вселенной, сливая все в одно целое! По счастью, в самой Германии немногие понимали существо и тайную цель философа Гегеля, хотя волею-неволею каждый прославлял систему. Вне Германии превозносили Гегеля и Шеллинга из тщеславия и фанфаронства, чтоб прослыть учеными, и люди, которые не знали настолько немецкого языка, чтоб понимать немецкий водевиль, толковали печатно и изустно о немецкой философии по нескольким тетрадкам (compendium), вывозимым из Германии! Но в Германии были толкователи, изучившие основательно эти философские системы под руководством самих основателей, и эти-то толкователи, заглушая в умах и сердцах все предания, все прежние связи с гражданским обществом, посеяли и развили в новом поколении дух безверия и дикой независимости, породивший правила, проповедываемые ныне так называемой красною республикою.

Характер настоящего француза-веселость, легкомыслие, остроумие и легкое фанфаронство, иногда даже приятное, когда соединено с умом. Из фанфаронства француз бросится на пушки и отдаст последние деньги. Характер истинного германца степенность и скромность. Ничего нет несноснее, обременительнее, и притом ничего нет реже, как глупый, тяжелый француз, а во сто раз хуже, скажу омерзительнее, как немецкий фанфарон, подражающий французской легкости и остроумию. Этот новый немецкий характер свил себе гнездо и вывел детенышей в Берлине, в котором с 1806 года был центр французских войск, наводнявших Германию. Берлинская молодежь, военные и статские, дворяне и бюргеры, подражали французам и корчили каких-то театральных героев! В Берлине не было тогда университета. В германских университетах, напротив, господствовал какой-то мрачный, злобный дух, рождавший политико-мистических фанатиков, каковы: Штабе (Stabs), посягнувший на жизнь Наполеона в Шенбрюнне в 1809 году, и Занд, умертвивший знаменитого Коцебу, действовавшего против тайных обществ в духе примирения с волею германских правительств. Казни патриота Гофера, начальника тирольских инсургентов, Пальма, книгопродавца, одиннадцати офицеров из отряда волонтеров прусского майора Шилля, несчастный Пресбургский мир и проч., питали дух мести и злобы в Германии. Фанфароны кричали за углом, хвастали и бодрились, а питомцы тайных обществ угрюмо ждали поры, умножали число своих членов, укореняя в них фанатическую любовь к идеальной Тевтонии, т.е. соединенной и свободной Германии! Впоследствии я расскажу, каким образом я узнал тогда же о духе, распространяемом Тугендбундом, а теперь скажу только, что в тогдашнее время весьма опасно было чужеземцу путешествовать одному по Германии, если он не провозгласил себя заклятым врагом Наполеона и приверженцем идеальной Тевтонии. Все, что я говорю теперь о тогдашней Германии, есть вывод всех моих соображений впоследствии времени, а не результат первого взгляда.

В Бреславле я остановился в трактире, намереваясь прожить несколько дней в этом городе. На четвертый день после моего прибытия в этот город, я получил записку от моей спутницы, польки, на польском языке, которая назначила мне тайное свидание в самой пустой части города. Редкий молодой человек не увлекается тщеславием! Я вообразил себе, что мне назначают rendez-vous, т.е. любовное свидание, и, принарядившись, явился в назначенный час (9 часов вечера) в назначенное место, на углу какого-то узкого переулка.

Я простоял с полчаса и в нетерпении хотел уже возвратиться на квартиру, как подошел ко мне человек, плохо одетый, и спросил по-польски: я ли тот приезжий из Варшавы, которого письмом пригласили явиться на это место. На мой утвердительный ответ, он просил меня следовать за ним, повернул в другой переулок и ввел в дом. На третьем этаже, в первой комнате без передней я увидел мою миловидную спутницу, жену бывшего прусского чиновника в Варшаве и при ней хозяйку квартиры. Признаюсь, я не нашелся и не знал, как начать разговор. Миловидная моя спутница вывела меня из затруднительного положения, хотя не весьма приятным образом. Со свободою, свойственной полькам, она сказала мне, улыбаясь: «Вы услышите от меня признание в любви… —. тут она остановилась, и после короткой паузы, примолвила к нашему народу! Уезжайте отсюда скорее! Муж мой, враг всего ненемецкого, вероятно, за исключением женщин, потому что женился на мне, вообразил себе, что вы предприняли путешествие по Германии с какой-нибудь политической целью. Эту мысль возбудил в нем рассказ нашего варшавского хозяина квартиры, Розенгартена, что вы были приняты у князя Иосифа Понятовского. Здешние немцы не доверяют славянскому народонаселению Силезии, и верят, что к ним подсылают тайных агентов. Как вы человек неслужащий, то с вами могут сыграть здесь плохую шутку, не боясь никакой ответственности пред французским правительством, которое одно здесь страшно. Советую вам и прошу вас уехать поскорее отсюда для избежания неприятностей, а может быть, и опасности. Здешние студенты дерзки и притом политические фанатики; прусские офицеры также довольно буйны, а полиция не защитит вас…»

Военная кровь во мне взволновалась и вспыхнула, и я прервал речь моей доброжелательницы словами, которые не хочу повторять, чтоб не показаться хвастуном. Дело кончилось, однако ж, тем, что она убедила меня выехать немедленно из Бреславля и не обедать до выезда за общим столом в трактире. Взяв с меня слово, что исполню обещанное, добрая моя землячка простилась со мной, приказав хозяину квартиры (столярному подмастерью у немецкого мастера) проводить меня домой. Искренно и душевно поблагодарил я мою землячку за бескорыстное попечение обо мне.

На другое утро я взял мой паспорт из полиции и поручил трактирному слуге найти мне место в каком бы то ни было экипаже, отправляющемся внутрь Германии по пути к Рейну, преимущественно же в Дрезден. На третий день я уже был на пути в Дрезден в огромной фуре, в которой находилось двенадцать человек путешественников.

В Дрездене в то время проживало много поляков не только из герцогства Варшавского, но даже и из России. Они были в Дрездене, как дома. В Дрезденском кадетском корпусе воспитывались дети многих помещиков герцогства Варшавского. В Hotel de Pologne, где я остановился, я нашел одного знакомого мне помещика из Минской губернии, приехавшего в Дрезден накануне по делам князя Доминика Радзивилла. Этот радзивилловский агент, или поверенный, сказал мне, что один из моих родственников, также занимавшийся делами князя Доминика Радзивилла находится теперь в Гамбурге для ликвидации долга, оставшегося после несостоятельного варшавского банкира (не помню его названия). Это возбудило во мне желание ехать в Гамбург, занимаемый тогда французским гарнизоном, и оттуда уже отправиться в Париж. Но, как мне надлежало быть весьма бережливым, я стал справляться, как можно самым дешевым образом добраться до Гамбурга. Хозяин трактира сказал мне, что через два дня отправляется по Эльбе небольшое судно в Гамбург с изделиями чулочной фабрики и что я могу, за весьма дешевую цену, получить место на этой барке. В тот же день я осмотрел барку и нашел для себя весьма покойный уголок в дощатой каюте, и так заплатив всего семь талеров, я занял место.

Вечером, накануне моего отъезда, явился ко мне молодой человек родом из Берлина с просьбой взять его с собою во Францию. Он объявил мне, что не требует никакого жалованья, и будет служить мне верно и усердно за то только, чтоб я его кормил и платил за переезд. Военные люди вообще избалованы насчет прислуги, имея всегда добрых и усердных людей, готовых им услуживать, и мне весьма было тяжело путешествовать без служителя. Он имел правильный паспорт и хорошее свидетельство от цеха портных, к которому принадлежал. Роберт (его имя) сказал мне напрямик, что чувствует непреодолимую склонность к военной службе, обожает Наполеона и хочет определиться во французскую армию. Я не имел никакой причины не верить ему или сомневаться в его поведении. Тогда я не знал еще, что никогда не должно верить немецкому свидетельству, потому что немецкие хозяева и мастера выдают лучшие аттестаты самым дурным слугам и ремесленникам, чтоб надежнее сбыть их с рук и избегнуть мщения негодяев.

Барка была небольшая, как я уже сказал, и хотя нагружена была порядочно, но по особому устройству днища погружалась неглубоко в воду, так что мы почти везде плыли удобно, по течению, на двух больших веслах, а при попутном ветре ставили парус. К обеду и на ночлеги мы причаливали к берегу в городах или деревнях, которыми усеяны берега Эльбы. Иногда приходилось тянуть барку бечевой, и тогда я шел пешком. В Лауенбурге (в Гольштинии) хозяин товара должен был сдать его ожидавшему его в этом месте приказчику гамбургского купца для пересылки сухим путем, не помню куда. Я переселился с барки в трактир, и хозяин барки, честный немец, возвратил мне три талера, потому что он не довез меня, по условию, до Гамбурга. Я вознамерился отдохнуть день или два в Лауенбурге.

Погуляв по городу, я поужинал и лег спать. Просыпаюсь с жестокою головною болью, думаю, что еще очень рано, хочу взглянуть на часы — и не нахожу на столике, на котором положил их с вечера. Встаю, шатаясь, как будто во хмелю, выхожу на лестницу и кличу моего служителя Роберта. Является служанка трактира и говорит мне, что он с утра понес белье к прачке и не возвращался.

— Который час? — спрашиваю я.

— Шесть часов пополудни, — отвечает мне служанка. После объяснения, оказалось, что я проспал с 10-ти

часов вечера до 6-ти часов пополудни другого дня, т.е. двадцать часов сряду без просыпа! Отсутствие Роберта и исчезнувшие со стола часы возбудили во мне подозрение. Деньги в золоте носил я в чересе, и на ночь положил черес под подушки. В сильном беспокойствии возвращаюсь в комнату, поднимаю подушки — нет денег! Открываю ящик в столе, где были мои бумаги, паспорт и пр. и кошелек с расходными деньгами — все исчезло! Смотрю, в чемодане нет ни белья, ни платья! Нет больше сомнения, я ограблен, и может быть — отравлен!

Я попросил к себе хозяина и рассказал ему все, прибавив, что я чувствую себя нездоровым, как будто с хмеля, хотя ничего не пил, кроме двух небольших рюмок слабого вина. Хозяин трактира, добрый человек, какие в то время встречались на каждом шагу в Германии, принял искреннее участие в моем положении, послал немедленно за доктором и известил бургомистра о случившемся. Между тем прошло два часа, и мой импровизированный слуга Роберт, вышедший из трактира с узлом, будто бы к прачке, не возвращался. Нельзя было сомневаться, что он, а не кто другой обокрал меня.

Явился доктор. Осмотрев меня и порасспросив, он сказал, что во мне нет никаких признаков болезни, но видны следы опьянения, и как я не пил ничего, кроме двух рюмок слабого вина, то очевидно, что мое положение есть следствие какого-нибудь наркотического вещества, которое, по счастью, я проглотил не в сильном приеме. Доктор прописал мне прохладительное лекарство, холодные ванны, смачивание головы холодною водою, и обнадежил, что на другой день я совершенно выздоровею. Бургомистр города также явился в трактир за справками в сопровождении своего секретаря. Если б я находился тогда в другом положении, то похохотал бы от сердца над комической важностью начальника города Лауенбурга. Слух о случившемся со мной с возможными преувеличениями распространился по всему городу, и на другой день трактирщик имел порядочный доход от посетителей, желавших видеть меня. Из меня сделали интересное романическое лицо, выдумали какую-то запутанную интригу и представляли меня жертвой какого-то преследования. Дамы проходили мимо моих окон, чтоб взглянуть на меня, мнимого героя выдуманной досужими языками мелодрамы. Кто знает жизнь немецких второстепенных городов, в которых ждут с таким же нетерпением новостей, как земледелец дождя в засуху, кто понимает, что такое сплетни (Klatsch) в немецких городах, тот легко постигнет, какой интерес должен был возбудить в тихом Лауенбурге молодой путешественник, проспавший двадцать часов в трактире вследствие отравления!

Между тем никто не подумал о том, что этот герой сочиненного лауенбургскими сплетниками романа остался без гроша и что ему нечего было есть. Бургомистр выслал по всем дорогам извещения (Steckbriefe) о случившемся с приметами вора и исчислением всего похищенного у меня и на основании свидетельства хозяина барки, на которой я прибыль в Лауенбург, выдал мне пропускной вид, нечто в роде паспорта. При этом я должен заметить, что, переселясь в трактир, я не успел отдать моего паспорта хозяину, намереваясь исполнить это на другой день, и мой слуга похитил его вместе с портфелем, где были все мои бумаги.

Если никто не заикнулся о помощи, зато меня забросали советами. Иные советовали мне возвратиться в Дрезден, другие в Берлин, и все отговаривали ехать в Гамбург, полагая, что вор, зная эту цель моего путешествия, не мог туда отправиться, тем более что там строгая французская полиция. Напротив того, я решился отправиться в Гамбург, надеясь там найти моего родственника, а у него помощь в моем положении. У меня ничего не осталось от моего имущества, как платье, которое было на мне и гербовый перстень. Я выломал камень, на котором был вырезан герб, продал золото за двенадцать талеров, купил себе крепкие башмаки, подкованные гвоздями (Wanderer-Schuhe), попросил хозяйку купить для меня пару рубах и несколько пар чулок, выкроил из куска клеенки род коротенького плащика на случай дождя и котомку, и решился на другой день пуститься в путь пешком. Утром хозяйка принесла мне небольшой узелок с бельем, и когда я спросил, что это стоит, она отвечала: ничего, и весьма ласково попросила принять это от нее на память. Отказываться было бы не кстати. Хозяин отказался от всякой платы за мои издержки в трактире, и поподчивал меня на прощанье кофеем, и я весело вышел за городские ворота, распевая известную и тогда любимую в Германии песню. «Freud euch des Lebens!» — «Драгоценная молодость».

Дорога между Лауенбургом и Бергсдорфом поворачивает вправо и пролегает в некотором отдалении от Эльбы. Страна населена во всех направлениях. Не привыкнув к пешеходству, я шел медленно и часто отдыхал. На четвертый день под вечер застиг меня на дороге проливной дождь, и я крайне обрадовался, увидев при дороге большое строение. Это была канатная фабрика. Отсюда было не более мили до Гамбурга. Я вошел в дом, и нашел на нижнем этаже несколько человек, которые жарко между собою разговаривали. На просьбу мою о позволении переночевать, один из собеседников, разумеется хозяин, отвечал, что у него нет места. Я настаивал, сказав, что готов переночевать в сарае. Хозяин после долгих расспросов, кто я, откуда и куда иду, рассмотрев мое свидетельство, данное лауенбургским бургомистром, и удостоверясь, что я не француз, наконец согласился, хотя неохотно. Мне дали поужинать и отвели коморку под крышею.

Ночью дождь усилился и крепко стучал в черепичную кровлю, от которой отделяли меня доски, составлявшие потолок моей коморки. Я никак не мог уснуть. Наконец дождь перестал идти и ветер погнал быстро тучи. Я встал с моего соломенника и подошел к окну, чтоб взглянуть на небо. Луна проглянула в это время — и мне представилось… ужасное зрелище.

На дворе стояла телега, запряженная парой лошадей. Четыре человека вытащили из сарая три мертвых человеческих тела, положили на телегу, привязали к ней веревками, и потом стали накладывать на телегу сено. Я присел, чтоб меня не увидели со двора, и когда телега двинулась с места, добрался ползком до моего соломенника и прилег. Страшные мысли обуревали меня. Тут я понял, почему хозяин не хотел принять меня на ночлег, а по его расспросам догадался, что мертвые должны быть французы, потому что он настаивал, чтоб я сознался, не француз ли я. Из корысти или из народной ненависти и мщения покусились эти люди на убийство? Кто решился на убийство трех человек, для того четвертое убийство ничего не значит. Не вздумают ли эти злодеи посягнуть на мою жизнь? Я не знал, на что решиться: бежать или остаться в доме… В обоих случаях представлялась опасность?.. Наконец я решился остаться. К утру, однако ж, натура взяла свое, и я заснул богатырским сном.

Я проснулся около полудня и сошел в общую комнату, в которой вчера застал хозяина с несколькими из его товарищей. Меня встретила хозяйка и предложила кофе и завтрак, сказав, что хозяин выехал со двора по делам. Денег с меня за ночлег и пищу хозяйка не хотела взять, и я, поблагодарив ее за гостеприимство, отправился в путь.

Дорогою я размышлял о случившемся со мной. Тогда я не имел еще постоянных правил насчет обязанностей гражданина и человека, и судил о многом по-кадетски, т.е. как школьник! Должен ли я донести правительству о виденном мною или нет? Этого вопроса я никак не мог разрешить! Мне казалось постыдным заплатить за гостеприимство доносом! Да и само слово «донос» мне весьма не нравилось. Для разрешения моего недоумения по прибытии в Гамбург я отправился немедленно к католическому пастору за советом, что мне должно делать в этом случае для очищения моей совести.

Как я рассказал о виденном мною не на исповеди, а только по доверенности к священническому званию и требуя совета, то пастор взял на себя известить правительство о случившемся, сказав мне, что никакие отношения не должны препятствовать к открытию такого ужасного преступления, как человекоубийство, и кто скрывает его, тот делается участником преступления. Словом, пастор убедил меня совершенно, что это дело должно быть доведено до сведения правительства. При этом случае он взялся содействовать мне к открытию обокравшего меня вора.

Не стану утруждать моих читателей мелочными подробностями, скажу только, что по следствию открылось, что убитые люди были французские таможенные (douaniers),a убийца — известный контрабандист, хозяин канатной фабрики. Таможенные стражи, известясь, что ночью повезут через поле в дом контрабанду, засели в кустах. Контрабандисты знали это, предупредили засаду засадою же, убили таможенных стражей и притащили тела в дом, чтоб на другую ночь свезти в отдаленное место и зарыть в землю. Хозяина дома, главного контрабандиста не поймали; другие сознались. Двух главных убийц расстреляли, а прочие были отосланы во Францию, на каторгу. Во время производства дела я был в стороне, потому что захваченные сообщники контрабандиста немедленно сознались во всем, следовательно, свидетелей вовсе было не нужно.

Родственника моего я не застал уже в Гамбурге. Он уехал в Польшу за несколько дней до моего прибытия. Положение мое было самое жалкое. Без денег, без документов, доказывающих мое звание, я ничего не мог предпринять. Добрый пастор утешал меня, приглашал меня ежедневно обедать и ужинать у него, и хлопотал за меня в полиции. Между тем время летело, и я оставался в бездействии.

Я нанял не скажу комнату, но конуру в одной из самых бедных харчевен и только спал дома, а дни проводил у пастора и на прогулках по городу. Прошло две недели. Невзирая на исправность французской полиции, особенно в приморских городах, занимаемых французскими войсками, полиция не могла попасть на следы обокравшего меня негодяя. Отчаяние начало вкрадываться в мою душу!

Однажды, когда я сидел в задумчивости на скамье в Юнгферштихе (так называется гульбище посреди города) и машинально смотрел на гуляющих, одна хорошо одетая и весьма молодая женщина, проходя мимо, взглянула на меня, остановилась, будто невольно, покраснела — и пошла дальше. Пройдя несколько шагов, она оборотилась и снова быстро взглянула на меня. Лицо этой молодой и прекрасной женщины было мне знакомо, но в эту минуту я не мог вспомнить, где я видел ее. И вдруг я будто проснулся и вспомнил… Я пошел вслед и, нагнав, остановил и заговорил с нею по-русски. Я не ошибся — это она!

Здесь я должен сделать отступление для объяснения дела, которое, без всякого сомнения, могло бы послужить завязкою для романа, если бы прикрасить истину вымыслами.

По возвращении из прусского похода в Петербург я провел однажды всю ночь до утра за игорным столом в Кафе-дюнор, о котором я уже упоминал во 2-й части моих Воспоминаний. Я сказал уже, что не хочу казаться лучшим, чем я был и чем остался, и сознаюсь, что в молодости моей я играл часто в банк и притом довольно счастливо. Да и кто тогда не играл? Я всегда понтировал. Играл я с величайшим хладнокровием, и когда фортуна мне не благоприятствовала, то целую ночь просиживал, ставя по одной карте в талию, обыкновенным кушем, а когда фортуна оборачивалась ко мне лицом, тогда, как говорят игроки, сам садился на карту и в несколько ставок возвращал проигранное, а часто прибавлял к проигрышу выигрыш. При счастье, я шел штурмом напролом! Приятели показали мне все банкирские уловки, употребляемые фальшивыми игроками, и обмануть меня было почти невозможно, а потому я почитался страшным понтером для банкиров, и они иногда предлагали мне часть в банке, чтоб я не понтировал. В эту ночь, о которой я говорю теперь, счастье мне повезло. Банк начался в 11 часов ночи и кончился в 9 часов утра: его сорвали, и мне досталась порядочная частица. Напившись кофе, я велел призвать парикмахера, причесался, напудрился и побрел пешком к приятелю, у которого я остановился на квартире в доме Занфтлебена на углу Садовой, против Михайловского манежа. Пройдя Полицейский мост, я увидел возле магазина г-жи Ролан[199], прелестную девушку лет тринадцати или четырнадцати, которая боязливо подошла ко мне и с трепетом, заикаясь от страха, просила меня купить у нее бусы, две пары маленьких золотых серег и еще кое-какие безделки. Выигранные мною деньги были завязаны в платке и лежали в кармана шинели, потому что в уланских мундирах не было карманов. Я должен был войти в сени дома, занимаемого магазином, чтоб вынуть узел, запустил в него руку и дал столько червонцев и серебряных рублей бедной девушке, сколько захватил в горсть. Она бросилась мне в ноги и заплакала. На расспросы мои она отвечала, что мать ее вдова обанкротившегося содержателя немецкого трактира, иностранца, и разбита параличом, что она, т.е. девушка, вместе с теткою, сестрой матери, содержали семейство женским рукоделием и преимущественно мытьем кружев, но что наконец тетка также заболела, и она, девушка, ухаживая за больными, не может поспеть с работой, и что больные, доведенные до крайности без пищи и лекарства, выслали ее с последним имуществом, чтоб продать его. Слезы милой девушки и простота и искренность ее рассказа тронули меня до глубины души. Я подозвал двух извозчиков: на одни дрожки сел сам, на другие велел сесть девушке и ехать домой. Бедные женщины нанимали квартиру в Подьяческой. Все, что сказала девушка, оказалось справедливым. Записав адрес, я на другой день поручил этих несчастных доброй сестре моей Антонине, которая при помощи своих приятельниц устроила судьбу этого бедного семейства. Несколько дам согласились давать несчастным ежемесячный пенсион.

Я пошел в Финляндский поход, и забыл об этом происшествии. И вот эту девочку встречаю я в Гамбурге в щегольском наряде, доказывающем, что она весьма далека от бедности!..

На Юнгферштихе было весьма мало народу. Мы сели в конце аллеи на скамье, и стали рассказывать друг другу наши приключения. Сперва я рассказал ей, что со мной случилось, потом она начала рассказывать о себе.

«Мне предлагали несколько выгодных мест в богатых домах, но я не могла решиться оставить матушку, которая не двигалась в постели, и матушка не хотела расстаться со мною. В числе наших благодетельниц, которых число весьма умножилось, была жена банкира’М. Она приглашала меня часто приходить к ней, помогать дочерям ее вышивать, и матушка позволяла мне для моего рассеяния навещать это доброе семейство, где меня принимали ласково, дарили мне разные вещи, награждали деньгами. В этом Доме увидел меня иностранец, весьма богатый купец, родом из Америки и предложил мне выйти за него замуж. Чтоб доставить матушке содержание и не быть никому в тягость, я, скрепя сердце, вышла замуж три месяца тому назад… Муж мой (тут она залилась слезами)… негр!»

— Негр! негр! муж ваш негр! — воскликнул я, невольно вскочив с места.

— Добрейший, честнейший, благороднейший человек!» — сказала она, сквозь слезы.

— Я снова сел на скамью и молчал. Она поплакала и наконец успокоилась.

— Я рассказала моему мужу все малейшие подробности моей жизни, в которой вы играете важнейшую роль, потому что без вас, не знаю, чтоб было с нами!.. Сделайте одолжение приходите к нам завтра часу в двенадцатом. Уверяю вас, что муж мой будет рад вам!

У Юнгферштиха ее ожидал наемный экипаж; она оставила мне свой адрес и уехала, а я остался раздумывать об этой удивительной встрече.

На другой день в назначенный час явился я по адресу в трактир. Мне указали лучшее отделение в доме. Негр высокого роста, средних лет (лет под сорок), которого можно было бы назвать негритянским Аполлоном (если б нефы обожали красивого бога света), встретил меня в передней с распростертыми объятиями и прижал к сердцу, как родного брата, с которым давно не видался. Негр говорил по-французски, как природный, хорошо воспитанный француз. Введя меня в гостиную и посадив рядом с собой на софе, он сказал: «Никогда я не предполагал встретить вас, выехав из России, и тем более не думал, что буду в состоянии доказать чувства моей благодарности за оказанное вами добро жене моей в самую тягостную минуту ее жизни. Знаю ваше несчастье, и прошу располагать мною, по мере вашей нужды. Не затрудняйтесь (ne vous genez pas)! Я богат — и несколько тысяч франков не сделают мне никакой разницы». Я не мог вымолвить слова от удивления, замешательства и скопившихся в сердце моем ощущений — и только пожимал руку благородного человека и старался удержать слезы, которые невольно катились из глаз моих. Вошла в комнату моя петербургская знакомка — и кончилось тем, что мы все расплакались. У нефа сердце было чувствительно, как у самой белой женщины!

Наконец успокоившись, мы принялись рассуждать, что мне должно делать в моем положении. Неф, человек опытный, советовал мне возвратиться морем в Петербург и на основании свидетельства о покраже у меня бумаг взять новый аттестат от военного начальства. «Если же вам это не нравится, я предлагаю вам место в моем торговом доме, в Париже», — сказал мне неф… Я просил несколько дней срока, чтоб пораздумать, и остался по просьбе моих новых друзей обедать с ними. На мне был дорожный старый сертучишка, довольно плохой, и новый мой друг советовал мне заказать или купить немедленно, что мне надобно, и когда я распрощался, он проводил меня на лестницу и всунул мне почти насильно в руку свиток, в котором было пятьдесят наполеондоров, сказав: «Возьмите, на первый случай!»

Смешно и глупо было бы отказываться от помощи в моем положении. Я взял деньги с тем, чтоб возвратить их моему благодетелю при первом случае, поблагодарил от души благородного человека и побежал к доброму пастору, чтоб известить его о моем счастье.

Лишь только я переступил через порог, пастор вскочил быстро с кресел, и воскликнул: «Виват! вор пойман!»

Вот подлинно, что счастье и несчастье не приходят никогда одни! Я чуть не помешался от радости: прыгал, хохотал, даже пел, и обнимал пастора. Вот что он рассказал мне о поимке вора и о том, что он показал на допросе.

Вор, еще находясь в Берлине, был в связях с мошенниками, и помог одному из них обокрасть его госпожу, опоив ее и служанку опиумом. Они оба бежали из Берлина с фальшивыми паспортами, и обокравший меня негодяй при разделе добычи получил также несколько порошков опиума, которым и поподчивал меня в Лауенбурге. По счастью, он всыпал его в вино и не в большом количестве, опасаясь, чтоб я по вкусу не догадался, что вино подмешано. Из Лауенбурга он отправился в Гамбург, полагая (точно так же как думал лауенбургский трактирщик), что я никак не стану искать его в этом городе. В Гамбурге он остановился у земляка своего, брадобрея, встретясь с ним случайно в трактире. Брадобрей был такой же плут, как и мой вор, и согласился продержать его некоторое время у себя, не объявляя паспорта в полиции, за что вор обещал ему награждение, сказав, что он намерен отправиться при первом случае в Англию. Второе для меня счастье, что вор на третий день после прибытия в Гамбург сильно заболел. Болезнь лишила его душевной силы (энергии), и он послал за пастором, и сознался ему во всех своих преступлениях. Пастор известил полицию, которая немедленно захватила все, что было при нем, а его перевезли в тюремный госпиталь. Я пошел с пастором немедленно в полицию и мне возвратили все мои вещи, бумаги и деньги по представленному мною прежде при жалобе списку. Недоставало около ста пятидесяти франков.

Камень свалился с моего сердца, когда я, на другой день, возвратил деньги благородному негру! Несколько дней, проведенных мною в Гамбурге, после отыскания похищенного у меня имущества, я был неразлучен с ним и с милою его женою, и он рассказал мне приключения своей жизни, которые передаю в нескольких словах.

Он родился на острове Сен-Доминго, когда остров принадлежал Франции. Отец и мать его были невольниками французского колониста. Жена колониста и мать моего приятеля негра родили почти в одно время, и негритянка должна была кормить грудью сына своей госпожи. Французский колонист и его жена были добрые и мягкосердечные люди; они воспитали сына кормилицы вместе со своим сыном, намереваясь сделать его впоследствии управителем плантации. Приятелю моему было уже за двадцать лет от рождения, когда черное народонаселение взбунтовалось на острове Сен-Доминго; он нарочно пристал к бунтовщикам, чтоб спасти жизнь и имение своих господ, что ему и удалось. По прибытии генерала Леклерка на остров Сен-Доминго с французскими и польскими войсками, приятель мой, негр, перешел к нему, и с ним вместе и со своими господами и родителями переехал во Францию. Французский колонист имел большие капиталы в европейских банках, и потеря плантации не разорила его. Он усыновил своего избавителя, и, умирая, разделил поровну все свое имущество между сыном, дочерью и им. Дочь вышла замуж, и сын покойного, молочный брат его, негр и зять, на общий капитал основали торговый дом. Негр отправился по коммерческим делам в Петербург, увидел несчастную, скромную, милую девочку — и женился. Вот существо всей истории. Пропускаю подробности восстания негров, битвы и смертоубийства, про которые рассказывал мне приятель мой. Это дела посторонние.

Новый друг мой остался в Гамбурге по торговым делам, а я отправился в Париж, снабженный рекомендательными письмами к его товарищам, и дав слово немедленно навестить его, когда он возвратится. Он оказал мне важную услугу, доставив случай доехать до Парижа с нарочно отправленным одною купеческою компанией курьером на почтовых в покойной коляске. Открытый лист и подорожная (Feuille de route) выданы были на мое имя, но с меня не взяли за проезд ни копейки. Приятель мой, негр, сказал мне, что в коммерции, как в дипломатии, бывают случаи, в которых необходима тайная корреспонденция, советовал мне быть осторожным и не проговориться, что мой товарищ везет письма гамбургских купцов. По-барски проехал я до Парижа через всю Германию, останавливаясь только два раза ночевать. И вот я наконец в столице тогдашнего владыки почти всей Европы, для которой Париж был тогда то же, что Рим во время первых кесарей и Мекка для мусульман!

 

[1] См. поэму Богдановича: Душенька

[2] В Минской губернии, два самые бедные шляхтича возвратились на родину после взятия в плен Костюшки, с огромными суммами. Один из них всегда носил парик, закрывавший лоб. Об этих людях распространились самые неблагоприятные слухи, именно будто они грабили польскую военную казну. Отец мой, раздраженный гордостью одного из богачей, сорвал однажды с него парик, и оказалось, что у него на лбу клеймо: виселица! Говорят, что похитив казну, один из них ушел с деньгами, а другого поймали, и генерал Сераковский велел его заклеймить. Я еще видел обоих. Они померли уже лет за сорок.

[3] Komisarz ciwilno-woyskowy. Это было нечто вроде французского representant du peuple,en mission. Он долженствовал наблюдать за вооружением народа и порядком в стране, и действовал от имени Временного правительства, учрежденного в Варшаве.

[4] Польский мост. Жидовский пост, Турецкое богомолье — все это безделье. По-польски это в стихах: Polski most, Zydowcki post, Tureckie nabozenstwo, wszystko blazenstwo.

[5] Он пожалован графом (из барона), получил чин генерал-аншефа, Андреевскую ленту и 2-й степени Георгия, богатые поместья на Украине, и от Австрийского и Прусского дворов ордена и богатые подарки.

[6] Я слышал, будто знаменитый князь Карл Радзивил велел вычеканить несколько сот червонцев с изображением короля и этой надписью, и что эта монета была в обращении в Варшаве. Пример разладицы и неустройства! Могло ли существовать государство при таком своеволии?!

[7] Это были похороны настоятеля католического монастыря.

[8] При мне был учитель, который обучал меня читать и писать по-польски, по-французски, по-немецки, по-латыни и первым четырем правилам арифметики. Младшая сестра моя, Антонина, обучала меня играть на фортепиано и на гитаре и петь. Наконец, в следующем году разразилась гроза над нашем семейством, и оно разбрелось — навсегда!

[9] Этим самым путем проходил Наполеон, со своими несчастным войском, от Березины до Вильны, в 1812 году.

[10] На многих портретах и в кабинетах восковых фигур Карла XII изображают белокурым и небольшого роса. Оставляю в подлиннике рассказ прабабушки, в справедливости которого удостоверился во время путешествия моего в Швецию. В доме графа Браге я видел портрет Карла XII с каштановыми волосами.

[11] Ему тогда был 26-й год от роду; родился он в 1682 году, в июне.

[12] граф Пипер, попавшийся в плен в сражении под Полтавой.

[13] Эта фабрика польских поясов давно уничтожена. Такой разноцветной парчи я не видывал нигде, какую выделывали на этой фабрике. Мастер был родом из Турции.

[14] Т.е. будем любить друг друга, или будем дружны.

[15] Царственный военный генерал-губернатор был ангелом-хранителем всех несчастных и угнетенных, и жил только для добра. Бывший при императоре Александре Павловиче камердинером Геслер рассказывал мне впоследствии, что он, под своим именем, нанимал две комнаты в трактире, имевшем название Благопристойность (на Гороховой, на углу, у Каменного моста, в доме, бывшем Калмыкова, где ныне зеленные лавки и русский трактир). В этих комнатах царственный военный генерал-губернатор назначал свидание просителям, которых не хотел расспрашивать при свидетелях, утешал их, помогал им и ходатайствовал за них. Истинно ангельская душа!

[16] Дача эта, находившаяся против большой дачи Нарышкиных, Левенталя, получила это прозвание от восклицания императрицы Екатерины И, удивившейся, что дача построена в такое короткое время и с таким вкусом. В ознаменование посещения государыни воздвигнут был перед Левентальским домом памятник — мраморная колонна с вензелевым именем императрицы наверху. Не знаю, кому принадлежит теперь эта дача, но колонна уже не существует. Тогда на петергофской дороге были аристократические летние жилища, принадлежащие теперь огородникам, трактирщикам, купцам и счастливым чиновникам.

[17] Граф А.С. Ржевусский рассказывал мне, что он, возвращаясь домой из Петербурга, встретил на станции графа Северина Потоцкого, ехавшего в Петербург. Это было в начале Польской революции, в 1793 году. Они были приятелями, и Ржевуский спросил его: зачем он едет в Петербург? — «В Польше у меня ничего не осталось», отвечал Потоцкий: «а теперь единственная пора, что человек с именем может все приобресть при русском дворе. Еду за всем!» примолвил он, смеясь. Граф Северин Осипович служил отлично, и приобрел от Монарших щедрот значительное состояние.

[18] Из трех сыновей его, Генрих Адамович, историческими и нравоописательными романами приобрел прозвание Польского Вальтер-Скотта. Картины Польских нравов XVIII века, под заглавием: Записки Соплицы по истине chef d’oeuvre. Адам Адамович служит генерал-майором в Свите его императорского величества, а Эрнст Адамович исполняет обязанности по выборам дворянства. Дети, достойные отца!

[19] Здесь кстати заметить, что едва ли кто писал лучшие полонезы, как оба Огинские: сенатор и его дядя, великий кухмистер литовский, некогда владетель Слонима, в котором он имел очаровательный дворец, и содержал огромный оркестр и итальянскую оперу. Рядом с ними стоит О.А.Козловский. Кто не знал в свое время его полонеза с хорами, сочиненного на торжество, данное князем Потемкиным, в честь государыни, в Таврическом дворце:

«Гром победы раздавайся,

Весилися храбрый Росс!» и проч.? Говорили что слова сочинял Державин. В этом полонезе есть стихи:

«Воды грозного Дуная

Уже в руках теперь у нас!

Славься сим Екатерина» и проч.

Эти стихи тогда были только предсказанием, поэтому что воды грозного Дуная попали в наши руки уже при императоре Николае Павловиче, начертавшем пределы России по устью Дуная. О.А.Козловский сочинил также полонез: Александр Елисавета, восхищаете вы нас! и мн. др. Вообще в его полонезах настоящий дух этого рода музыки.

[20] Дигнитарской фамилию почиталась та, в которой были члены, облеченные в высшие придворные и государственные звания и кавалеры Белого Орла (Dignitaire, dignitarz).

[21] Гимназисты сидели отдельно в классах и в столовой зале, имели особый угол в спальне, и когда весь корпус получил мундиры, они носили зеленые фраки и того же цвета камзолы и нижнее платье. Сперва они имели треугольные шляпы, а потом картузы. Гимназистов выпускали из корпуса офицерскими чинами в статскую службу, а лучших определяли учителями в средние и нижние классы в кадетские корпуса.

[22] Запискойназывалась в корпусе отметка учителя о ленивых или шалунах. Списав их имена, учитель передавал записку, в малолетном отделении, дежурной надзирательнице, а в ротах дежурному офицеру, и по этой записке кадеты наказывались.

[23] Вержетом назывались передние волосы, поднятые вверх прической.

[24] Где кадеты умывались.

[25] Он даже и скончался в доме князя Михаила Семеновича Воронцова, где лет двадцать имел квартиру, без всякой платы.

[26] Где ныне проезд на Певческий мост.

[27] Женившемся потом на дочери Демута, содержателя знаменитой гостиницы, которая и поныне существует.

[28] Он был после командиром лубенского гусарского полка.

[29] Известный русский прозаик, бывший при воспитании их императорских высочеств великих князей.

[30] Тогда кадеты присягали, потому что считались в службе.

[31] Бывший потом попечителем Казанского университета, человек, который войдет в историю России XIX века.

[32] По особенному случаю эта трость — палица, досталась мне, и хранится у меня.

[33] Бывшего потом генерал-поручиком и директором 2-го кадетского (прежнего инженерного) корпуса.

[34] Скончавшегося в чине действ, тайного советника, и оказавшего большие услуги государству.

[35] В обыкновенном разговорном языке говорится: посвящение или рукоположение в архиерея.

[36] Первая рота, гренадерская, была самая меньшая. Из гренадерской роты переводили во вторую роту (которой тогда командовал подполковник Никита Васильевич Арсеньев), и в третью роту майора Ранефта. Из третьей роты переводили в пятую, а из второй в четвертую, которой командовал полковник Готовцев, а капитаном был Михаил Степанович Перский, бывший потом инспектором классов и директором корпуса. В последствии (уже без меня) четвертая рота названа первой и гренадерской. Из четвертой и пятой роты выпускали в офицеры.

[37] В оригинале написано, естественно «индейский», но в данном случае точность вредила бы ясности изложения… — Изд.

[38] Так было во всех немецких войсках, и теперь, в обыкновенном разговорном немецком языке и в шведском, полковые музыканты называются кларнетистами.

[39] См. Стихотворения Дениса Давыдова Москва. 1832 год. Но лучшее в этом роде не напечатано и осталось в памяти старых воинов. Кто не знает, например, этих стихов:

Гусары, братцы, удальцы,

Рубаки, — черт мою взял душу!

Я с вами, братцы, молодцы,

Я с вами черта не потрушу!

Лишь только дайте мне стакан,

Позвольте выпить по порядку,

Тогда, лоханка — океан!

Француза по щеке, как … и проч.

[40] Бурш — лихой немецкий студент, повеса и забияка

[41] Так, в старину, кавалеристы называли статских или неслужащих, как говорят теперь: фрачников.

[42] Немецкие студенты называют филистерами всех не принадлежащих к званию студентскому. Слово филистер происходит от филистимлян,т.е. народа проклятого, преданного в жертву народу избранному.

[43] Тогда не было мундирных сюртуков.

[44] Головнин, в чине лейтенанта, командовал шлюпом «Диана», и совершил на нем плаванье вокруг Света. Рикорд, также лейтенант, находился под его начальством. По выступлении в море «Дианы», открылась война с Англией, и «Диану» хотели задержать на мысе Доброй Надежды. Но Головнину удалось уйти. Это избавление принадлежит к блистательным подвигам нашего флота. Прибыв на Камчатку, Головнин должен был ожидать мира с Англией, для возвращения в Европу, и чтобы не терять напрасно времени, занялся описанием и измерением Курильских островов, и по соседству зашел на японский остров Кунашир. Японские начальники притворились приязненными, и пригласили Головнина к обеду. Лишь только он вошел в ставку губернатора, Головнина и бывших с ним русских окружили, связали, повлекли в город, и посадили в тюрьму. Это была месть за подвиги Хвостова и Давыдова. Головнин провел три года в тяжкой неволе, пока наконец другу его, П.И.Рикорду, не удалось спасти его. Все это описано в Путешествии П.И.Рикорда. Прилагаю отрывки из письма Головнина к Рикорду из плена. Это сообщил мне почтенный и многолюбимый мною П.И.Рикорд. Головнину запрещено было писать в тюрьме. Он предложил написать «Русскую грамматику» для японцев, и ему дали бумагу и чернила. Чтобы скрыть от шпиона, находившегося с ним в тюрьме, что он пишет письма, Головнин на каждом листике надписывал части речи: имя, местоимение, и т.д.

[45] Не тому Домбровскому, который командовал польскими легионами во Франции.

[46] Тогда вся русская армия, кавалерия и пехота, в мирное время разделена была на инспекции.

[47] Полковника графа Андрея Ивановича Гудовича (сына фельдмаршала) командиром лейб-эскадрона; командирами других эскадронов: майора Мезенцова, полковника Перича, полковника графа Мантейфеля, полковника Будаева, полковника Бибикова, полковника Чаликова и майора Раутенфельда. Ротмистры Лорер (Александр Иванович), Ганнеман и Десимон назначены были командовать эскадронами: командирским, полковников Чаликова и графа Мантейфеля. Здесь я должен припомнить, что армейские полки легкой кавалерии состояли тогда из десяти действующих и одиннадцатого запасного эскадрона, и что полк разделялся на два батальона. В гвардии все полки легкой и тяжелой конницы были в пять эскадронов действующих, с шестым запасным эскадроном.

[48] Некоторые французские писатели утверждают, что у Наполеона под Аустерлицем было только 42 000 человек. Сам Histoire des batailles, sieges et combats des Francais, depuis 1792 jusqu’en 1815, par une societe de militares et de gens de lettres, et publiee par Pierre Blanchard. Paris 1818. Обыкновенно число войска в рассказах о битвах или уменьшается, или увеличивается по обстоятельствам, и верить всему нельзя. Биньон (см. Histoire de France depuis le 18 Brumaire jusqu’a la paix de Tilsit (1799—1807) говорит, что у Наполеона было под Аустерлицем 65 000 человек. Кому верить?

[49] См. Histoire des batailles, sieges et combats, etc. T. Ill, page 317.

[50] Французские писатели, напротив, утверждают, что Питт руководствовался только ненавистью к Франции, и имел одну цель — вредить ей. Даже умный Биньон в своей Histoire de France, etc, на стр. 528 говорит: «Се systeme, tant preconise, de M. Pitt, il faut le repeter pour la demiere fois, no se composait que de 1’idee la plus simple: abattre, miner la France, ne voir de grandeur possible pour 1’Angleterre que dans la misere et Phumiliation de la France, voila M. Pitt sous le rapport de la pensee politique. To есть система Питта, столь выхваляемая, скажем в последний раз, заключалась в самой простой идее — унизить, разорить Францию и почитать единственное средство к величию Англии в унижении и бедствии Франции — вот основная мысль политики Питта». При всем моем уважении к уму, познаниям и дипломатическим дарованиям Биньона, я не разделяю на этот счет его мнения, хотя и не одобряю всех поступков Питта, особенно его сношений с заговорщиками и интриганами. Почтенный Г.Биньон слишком увлекается народным чувством. Надобно быть справедливым и с неприятелем.

[51] Последние слова Питта, на смертном одре, были: «Oh! what times! oh! my country! т.е. О, какие времена! о, мое отечество!» См. Memoirs of the Lady Hester Stanhope, as related by herself, in conversation with her physician.

[52] Секретарь короля Прусского Ломбар (Lombart) написал в своих Записках: «A Londres on n’eut pas sacrifie une hutte de negres pour sauver des couronnes». Т.е. «В Лондоне не пожертвовали бы хижиною негра для спасения царских венцов».

[53] Merechal! on nous dome un rendez — vous d’honneur pour le 8; jamais un Francais n’y a manque; mais, comme on dit qu’il у a une belle reine qui veut etre temoin des combats, soyons courtois, et marchons, sans nous coucher, pour la Saxe». Биньон, стр. 588.

[54] См. Сочинения Озерова. Издание пятое. СПб. 1827 года. Стр. 126.

[55] Бывшим потом комическим актером; он особенно был хорош в роли Трише, в «Модной лавке» И.А.Крылова.

[56] См. Сочинения Алексея Яковлева, придворного российского актера. СПб. в типографии А.Смирдина. 1827, с портретом. Книгу эту изучал А.Ф.Смирдин и подарил мне рукопись Яковлева, которая и теперь хранится у меня. Поэзии в этих сочинениях не много, но есть ум и благородные чувства. Весьма замечательные стихи, под заглавием: Мрачные мысли, в которых Яковлев описывает свое сиротство в горесть жизни:

[57] Это сказал мне его превосходительство А.И.Михайловский-Данилевский, который уже написал историю войны 1806 и 1807 годов, по официальным документам, до сих пор хранившимся в тайне в архивах. Здесь должно заметить, что между счетом по спискам и счетом на лицо — большая разница. При ускоренных маршах, в позднюю осень, верно из 159 000 по списка, 15 000 человек не было налицо во фронте.

[58] В это время ирокойцы и другие дикие племена американские вели жестокую и беспощадную войну с европейскими поселенцами в Канаде.

[59] Беннигсен был тогда бароном. В графское достоинство возведен он императором Александром Павловичем, после Лейпцигского сражения, в 1813 году.

[60] Федор Федорович Буксгевден (BuxhOwden) из старинной лифлян-дской дворянской фамилии, возведен в графское достоинство прусским королем Фридрихом Вильгельмом (18 декабря 1795 года), а 5 апреля 1797 года император Павел Петрович высочайше повелел внести род графа Федора Федоровича Буксгевдена в список графов Российской империи.

[61] После знаменитой ретирады из-под Кремса, в 1805 году, ходили в Петербурге по рукам следующие стихи в честь Багратиона:

Дунул ветр бурный, рушил препону.

Рвет все преграды на поле он (т.е. Наполеон).

Русский поставил грудь в оборону:

Кто ж сей могучий? — Бог-рати-он (т.е. Багратион).

Другие стихи в том же роде.

О как велик на поле он (т.е. Наполеон).

Могуч и тверд и храбр во брани;

Но дрогнул, лишь уставил длани

К нему с штыком Бог-рати-он (т.е. Багратион).

Первые стихи приписывали Державину, вторые Капнисту. Не помню, были ли эти стихи напечатаны, и не хочу справляться. Я удержал их в памяти и привожу не в истории, а в своих собственных Воспоминаниях.

[62] Между прочим, он ворвался ночью, с тремя эскадронами, в главную квартиру маршала Бернадота, в Морунген, перебил прикрытие и взял весь обоз маршала.

[63] Василий Васильевич, ныне граф, генерал от кавалерии, член Государственного совета, председатель Комитета государственного коннозаводства и бывший незабвенный генерал-губернатор киевский, подольский и волынский.

[64] L’issuc de celte bataille avail trompe les calculs des deux chefs opposes, ceux dc Napoleon qui avail cspere rejcler [неразборчиво] Russe sur la rive droile de la Pregel, el s’emparer de Konigsberg; ceux de Bennigsen qui s’elail flette de rcnvoyer I’armee franchise sur ta rive gauche de la Vislule, el de debloquer les places de Danlzig, Graudcntz et Colderg. Bignon: Histoire de France, etc. Chap. LXVII, page 634.

[65] L’indecision de la bataille d’Eylau avail jcle dans Paris une consternation incroyable: I’envie se vcngcait des fatigues de I’admiralion; le parti ennemi dc I’Empire deguisait, sous une feinte doulcur la joic que lui causait un desaslrc public. Une baisse sensible s’etait орёгёе dans les fonds. L’Empereur ne s’abusail point sur sa situation. Биньон, там же. Chap. LXV1I, page 637. Следовательно, русские имели полное право торжествовать Эйлаусское сражение.

[66] Замечательно, что песенниками управлял и обучал их корнет Драголевский, родом поляк, служивший под знаменами Костюшки. Драголевскому было тогда около пятидесяти лет от роду, но он был молодец собой и отличный кавалерист. Во всякую поездку свою, его высочество привозил по нескольку человек в уланы или в конную гвардию, из охотников. Драголевского взял он в Галиции, возвращаясь из италийского похода, и определил унтер-офицером в конную гвардию, а потом произвел в офицеры в уланский полк, обмундировал и содержал на свой счет. О Драголевском я буду говорить после. Он был не последний чудак между нами!

[67] Весьма замечательно, что когда, поселившись в Карлове, хотел я улучшить положение рабочих людей на мызе (пастухов, садовых работников и т.п.) и стал их кормить хорошим хлебом, говядиной, щами и кашей, чухны пожаловались на меня в суд, что я морю их голодом, и я должен был, по-прежнему, кормить их пудрою, сельдями и кислым молоком. Вот что называется: не ходи в чужой монастырь со своим уставом! — Добро то. что по нраву человеку!

[68] Бастелями называется обувь из сырой, т.е. невыделанной шкуры, воловьей или коровьей, или из куска сыромятной кожи, без подошв. Куском шкуры или кожи обвертывают ноги по онуче и прикрепляют бечевкою или ремнем.

[69] Этому положено благое начало в нынешнее царствование.

[70] Поляки верили, что беи жидов невозможно обойтись в жизни. Существует старинная пословица: «Kiedy trwoga, w tcdy do Boga, a kiedy bicda w tedy do Zuda», т.е. В тревогу, прибегают к Богу, а в беду — к жиду. — Здесь должно заметить, что trwoga. тревога, означает несчастье, a hieda (произноси бида), т.е. беда — нужду. — Жид всегда поможет человеку в нужде, если надеется, что получит хотя отдаленную выгоду.

[71] Барон Беннигсен был женат на польке Андржейковичской. Фамилия наша издавна находилась в близких сношениях с Андржейковичами, и даже теперь один мой родственник женат на Андржейковичской, из той же фамилии.

[72] По окончании войны, в Кенигсберге учреждена была Ликвидационная комиссия, и по всем форменным квитанциям уплачено наличными деньгами.

[73] Эти французские солдаты отосланы были в Стрельну, и по возвращении его высочества из похода, стояли биваком в стрельнсиском саду. Многие из жителей Петербурга, особенно дамы, приезжали смотреть наполеоновских солдат, одетых и вооруженных по французской форме.

[74] Нынешние офицеры Генерального штаба его императорского величества, назывались тогда свитскими. Генеральный штаб назывался свитою его императорского величества.

[75] Собственные слова князя Багратиона.

[76] Этот Тортус, отличный коновал и горький пьяница, был тогда лет шестидесяти, и играл в полку роль Диогена, говоря правду в лицо всем, даже его высочеству, своим ломаным русским языком, и называя всех ты. Тортус любил говорить афоризмами, а иногда и в рифму. Его высочество забавлялся шутками Тортуса. Когда ему показывали больную лошадь, которую он почитал неизлечимою — он, махнув рукой, говорил: «собакам мясо!» и уходил, без всяких дальнейших объяснений. Однажды его высочество, приехав к нам на биваки, спросил Тортуса: «хорошо ли ему при полку?» Голодный Тортус, махнув рукою, отвечал: «В твоем полку (произнося с ударением на букву о) — нет толку!» В другой раз его высочество похвалил Тортуса за отличную операцию над хромою лошадью. — «Поменьше хвали, а получше корми!» отвечал Тортус, и цесаревич велел его накормить досыта и напоить допьяна, в своей квартире. Когда его высочество постращал однажды Тортуса палками, он отвечал: «Будешь бить коновала палками, так станешь ездить на палочке». Его высочество никогда не сердился на оригинального старика. Черта замечательная!

[77] Впоследствии генерал-адъютант.

[78] См. «Vie politique et miliiaire dc Napoleon, racontee par lui-meme, au tribunal de Cesar, d’Alexandre et de Frederic. — Я никаким образом не могу постигнуть, как генерал барон Жомини решился говорить от имени Наполеона! — Как можно было взять на себя объяснение всех предначертаний и помыслов величайшего из гениев!!! — Разумеется, что все мнения, изложенные в этом сочинении, должно приписывать автору, генералу Жомини, а не Наполеону. События в книге генерала Жомини могут быть верны — но ум и луша Наполеона только в тех сочинениях, которые он сам диктовал, в заточении своем, на острове Св. Елены.

[79] Я расстался со Старжинским в 1809 году и с тех пор не видел его, но слышал, что он занимает почетное звание уездного дворянского предводителя в Подольской губернии и пользуется общим уважением и любовью. Пусть эти строки напомнят ему нашу молодость!

[80] Vie politique et militaire de Napoleon, etc. Tome 2, page 412.

[81] Генерал Беннигсен а донесении своем государю императору говорит об этом кавалерийском деле: «Сражение продолжалось несколько времени с равною с обеих сторон жестокостью и отчаяньем, однако ж. успех был еще не решителен». Совершенно справедливо. Наши уланы и гусары отчаянно врубались в средину французов и скакали вместе с ними, нанося удары на все стороны. Я также увлечен был в средину французских кирасиров.

[82] Матросы французского гвардейского экипажа одеты были в синие куртки, с красными гусарскими снурками напереди и в синие шаровары. Они имели кивера. Этот экипаж подал мысль к учреждению в России гвардейского экипажа.

[83] Генеральские помпоны (вместо кокарды) были из канители, штаб-офицерские из блесток, а обер-офицерские из серебряных снурков.

[84] Во второй половине XVIII века часы работы Нортона славились столько же, как теперь часы Брегета. Нортон не делал никогда золотых часов, но всегда в серебряной оправе. Об этих часах будет еще упомянуто: они были мне полезны в важном случае.

[85] Николай Радзивилл получил звание князя Гониондзского и Ме-дельского. По просьбе польского короля Сигизмунда Августа I, женатого на Варваре Радзивилловой, император Карл V пожаловал княжеское достоинство Биржанской линии, в 1549 году Биржанская линия приняла потом прозвание Несвижской.

[86] Князь Иероним Радзивилл был чрезвычайно похож, как две капли воды, на императора Петра Великого. Князь Иероним родился вскоре после пребывания Петра Великого в Слуцке, о чем я говорил в I части моих «Воспоминаний». Польские писатели говорят, что, вероятно, мать князя Иеронима засмотрелась на Петра Великого, в первый месяц своей беременности.

[87] Князь Иероним Радзивилл умер в 1787 году, не дожив до тридцатилетнего возраста.

[88] Пушек на замковом валу и в арсенале было более пятидесяти.

[89] Лошадей на конюшне князя было около 300.

[90] По смерти князя Карла Радзивилла, продали с публичного торга гардероб его, состоявший из 300 пар полной богатой одежды и 80 золотых и серебряных поясов.

[91] При бывшем польском королевском дворе, дворянин (dworzanin) значил то же, что ныне камер-юнкер или что при высоких сановниках чиновник для особых поручений.

[92] В XVII и даже в начале XVIII века во всей Западной Европе, дворяне хороших фамилий и даже достаточные начинали обыкновенно свое светское поприще надворною службою у вельмож, пользовавшихся сильным влиянием в государстве. Служба эта не почиталась постыдною. В Польше этот обычай оставался до тех пор, пока были вельможи.

[93] Когда последний король Польский Станислав Август (Понятовс-кий) посетил Несвиж, в 1785 году, между прочими пиесами даны были Моцартов Дон-Жуан и славившийся тогда в Париже балет: Орфей. Этих пиес нельзя было б исполнить, если бы в труппах не было талантов. Известно, что король и вся его свита были очень довольны представлениями.

[94] На одном фейерверке он лишился глаза, а за десять лет до смерти ослеп на другой глаз.

[95] Но, кажется, имел более в виду досадить государыне прокламациями.

[96] Путешествие князя Карла Радзивилла в Париж и в Италию наделало в свое время много шуму. Он разъезжал с многочисленною свитою. В Париже свита его и лошади заняли целую улицу, получившую с тех пор название quai Radzivill.

[97] Анекдот этот напечатан в польском журнале Atheneum, издаваемом одним из первых польских литераторов, Крашевским См. 1845 год, отделение V, тетрадь VI, стр. 215—217. — Впрочем, статья, из которой я заимствовал этот фамильный анекдот, хотя весьма любопытна, но написана в духе неприязненном князю Карлу Радзивиллу, содержит в себе много неверного насчет характера его, и во многом не согласна с историей и преданиями.

[98] Магарыч (слово цыганское) и литки употребляются в России, а по-польски поренкавичне, т.е. рукавичное, называют тот подарок, который купивший какую-либо вещь или именье обязан дать тому, кто был посредником при покупке.

[99] Превосходная древняя польская пословица, означающая врожденное славянскому племени гостеприимство.

[100] Знаменитая польская поговорка, — т.е. будем дружны, возлюбим друг друга, — повторяемая при тостах.

[101] Замечательно, что французские политические писатели и до сего времени не могут растолковать: почему Наполеон отдал и почему император Александр взял Белостокскую область. Дело ясное. Это была охрана или поручительство (garantie) в неприкосновенности русских владений.

[102] Если Г.Ваксель жив еще, то должен быть уже весьма не молод — и анекдоты, оставшиеся в памяти его современников о его молодости, не могут оскорбить его, потому что в них нет ничего противного чести. Рассказывают, что в царствование императора Павла Петровича, Ваксель побился об заклад, что на вахтпараде дернет за косу одно весьма важное лицо. Ему не хотели верить и побились об заклад, для шутки. В первый вахтпарад, Ваксель вышел из офицерского строя, и подбежав быстро к важному лицу, дернул его легонько за косу. Важное лицо оглянулось — Ваксель, сняв шляпу и поклонившись (как требовала тогда форма), сказал тихо: «коса лежала криво, и я дерзнул поправить, чтобы молодые офицеры не заметили..». — «Спасибо, братец!» сказало важное лицо — и Ваксель возвратился, в торжестве, на свое место. — Рассказывали также, что император Павел Петрович, прогуливаясь верхом по городу, увидел большую толпу народа, стоявшего на Казанском мосту и по набережной канала. Люди с любопытством смотрели в воду и чего-то ждали. — «Что это такое?» — спросил государь у одного из зевак. — «Говорят, ваше величество, что под мост зашла кит-рыба» — отвечал легковерный зритель. — «Верно здесь Ваксель!» сказал государь громко. — «Здесь, ваше величество!» воскликнул он из толпы. — «Это твоя штука?» — «Моя, ваше величество!» — «Ступай же домой — и не дурачься», — примолвил государь, улыбаясь. — Г.Ваксель знал хорошо службу, служил отлично и превосходно ездил верхом — за это спускали ему много проказ.

[103] Записку князя Чарторийского давал мне прочесть и пересказал графа глава Кочубея покойный друг мой М.Я. ф. Ф-к, служивший прежде при графе Румянцеве, а потом при графе Кочубее и пользовавшийся их милостью и доверенностью.

[104] Он все еще был поручиком конной гвардии и непомерно толст. Под конец жизни он лишился своей необыкновенной тучности.

[105] Офицерам позволено было костюмироваться в маскараде — но они должны были не снимать маски и приезжать в маскарад уже замаскированные. Разъезжать же по городу в костюме — значило нарушение формы.

[106] В Стрельне и Петергофе на гауптвахтах были книги, в которые записывались все необыкновенные происшествия. Этот журнал был весьма полезен во многих случаях.

[107] Граф Каменский был в отпуске, из-за болезни, и дивизией командовал князь Горчаков I.

[108] Здесь мимоходом припоминаю изыскателям происхождения варягов, что это скандинавское прозвание вольных воинов и поныне существует в Швеции.

[109] Два батальона Пермского, один батальон Могилевского мушкетерских полков, два взвода гродненских гусар, 50 казаков и 3 орудия.

[110] Этот батальон, который осуждали современники и осуждают историки и который в свое время был наказан лишением различных преимуществ военного звания, в существе провинился не трусостью, а неосмотрительностью и торопливостью командира. Булатов слишком растянул свой слабый отряд, и когда шведы, втрое сильнее, напали на Пермский батальон, стоявший отдельно, была такая сильная метель, что нельзя было видеть на три шага перед собою. Батальон отступил наудачу, и шведы отрезали ему путь к Булатову. Так рассказывали мне офицеры этого батальона, бывшего потом в одном отряде с нашим эскадроном.

[111] Описание Финляндской войны в 1808 и 1809 годах, Соч. ген.-лейт. Михайловского-Данилевского, стр. 109.

[112] Военная добыча в Свеаборге была огромная. Кроме 7503 человек пленных взято 58 медных пушек, 1975 чугунных, зарядов в картузах 9535, бочек пороха 3000, ядер, бомб и гранат 340 000. ружей, карабинов и мушкетов 8650 и множество белого оружия, амуниции и запасов продовольствия; военных судов, большею частью принадлежавших к гребному флоту, 110. — С этими средствами русские оборонялись бы до последнего человека по крайней мере год! Осаждавших было не более осажденных.

[113] Она помещена в Полном собрании моих сочинений.

[114] Супруга Александра Ивановича Лорера, урожденная Корсакова (Мария Ивановна), родная сестра графини Коновницыной, одна из добродетельнейших женщин, какие только могут быть, после смерти своего мужа подарила мне его стол и чернильницу.

[115] Знаю, что пишу неправильно, но должен следовать за нашими историками. Весипо-фински значит большая масса воды, то же, что ярей, озеро, следовательно, везде, где прозвание соединено с веси и ярей, надобно пропускать их и писать озеро, присовокупляя его прозвание.

[116] Высадка под Або произошла 8-го июня, пятью днями ранее вазовской высадки. Шведский генерал Фегезак с 4000 шведов вышел на берег, и устремился прямо на город, надеясь на помощь жителей. По счастью, главнокомандующий отменил долженствовавшую быть в этот день ярмарку. Силы были равные, но геройское мужество наших солдат, ободренных примером генералов и офицеров, склонило победу на нашу сторону. Более всех отличился Невский мушкетерский полк, ударив в штыки на неприятеля. Шеф полка, генерал-майор Моглоков, был впереди; генералы Багговут и Тучков 1 (бывший под следствием) сами шли в стрелковой цепи. Офицеры везде были первые, и соревнование было так велико, что даже раненые солдаты после перевязки добровольно возвращались в битву. Войско было чудное, и потому-то оно внушало такую самонадеянность главнокомандующему.

[117] Отметим: «почти рукопашный бой» Это свидетельство исключительной редкости рукопашного боя, даже для такого ожесточенного сражения (Прим. Константина Дегтярева)

[118] Должно заметить, что шведы также кричат «ура», и не в подражание русским. Это древний воинский крик скандинавов.

[119] В Карелии было 2000, в Свеабороге 3500, у Або 400, на флотилии 2000, в центре Финляндии, у Раевского, 6000, в Куопио, у Барклая-де-Толли (потом у Тучкова), 6000, на берегу морском, между Або и Христиненштадтом, 1000, и для прикрытия транспортов, хлебопеков и содержания отдельных постов 1500 человек.

[120] Впоследствии их было пятнадцать, а может быть, и более.

[121] См. Россия в истор., статист., географ, и литерах, отношениях.

[122] Покорение началось с 1157 года, при шведском короле Эрике IX или святом, в цели утверждения христианской веры в Финляндии.

[123] Я говорил неоднократно в «Северной Пчеле» и в отдельных моих сочинениях о редукционной комиссии. Карл X выдумал, а Карл XI начал приводить в исполнение меру, принятую для обогащения обедневшей казны, отнятием недвижимых имений у владельцев, которые не могли доказать формальными актами прав своих на не зависимое от казны владение поместьями. Купчие крепости не принимались в уважение. Даже жалованные властителями страны имения были отнимаемы, если не было ясных доказательств на вечное право. В Лифляндии и Эстляндии это произвело страшное замешательство, потому что многие имения были приобретены правом завоевания первыми рыцарями, и перешли в сотые руки. Это было главной причиной восстания Паткуля против Швеции. В Финляндии многие имения были даны шведским чиновникам в древности для водворения между дикими финнами христианства и шведского порядка. И после нескольких веков стала рассматривать права собственности!

[124] О ретираде генерала Раевского мы не знали, однако ж, ничего верного, но жители знали и преувеличивали события.

[125] Перльберг содержал тогда трактир и лавку в Гамле-Карлеби, и когда мы там были, он подтвердил мне показания старика.

[126] К челнокам мы подвязывали по бокам пуки хвороста или камыша, чтобы челнок не перевернулся. Лошадей мы перегоняли обыкновенно вплавь. Когда недоставало лодок, мы делали плоты, связывая бревна лозою.

[127] См. описание Финляндской войны 1808 и 1809 годов, Сочинение генерал-лейтенанта Михайловского-Данилевского, стр. 204.

[128] Важность, требуемая от истории, не дозволила почтенному Александру Ивановичу внести этот анекдот в свое описание войны.

[129] См. брошюру, изданную графом С.С.Уваровым.

[130] Два батальона 24-го Егерского полка, один гренадерский и один мушкетерский батальон Севского мушкетерского, один гренадерский и один мушкетерский Белозерского мушкетерского, один мушкетерский батальон Низовскаго, один эскадрон Гродненского гусарского и один эскадрон Финляндского драгунского полков.

[131] В этот достопамятный день неприятель потерял убитыми и ранеными 700 человек. С нашей стороны убиты два офицера и 46 солдат. Ранено офицеров 13, нижних чинов 182.

[132] В сражении при Алаво урон с нашей стороны был следующий: убито два офицера, нижних чинов 75; ранено два штаб-офицера, 9 обер-офицеров, нижних чинов 226. Из сего числа один офицер и 67 человек, тяжелораненные, остались на месте сражения. Отличились все офицеры и солдаты этого отряда, а особенно 28-й и 3-й Егерские полки. Шведы по собственному сознанию потеряли около 600 человек убитыми и ранеными; в числе последних находился генерал графа Кронстедт

[133] Граф Каменский выступил из Ивескиля с Петровским и Калужским полками, одним батальоом Азовского, одним батальоном Вели-колуцкого мушкетерского полка, двумя эскадронами Гродненского гусарского, одним эскадроном Уланского его высочества, т.е. нашим командирским, и несколькими орудиями. Три батальона пришли из отряда Властова, и соединились с нами в пути.

[134] Отряд этот состоял из Литовского и Могилевского мушкетерских полков, 25-го Егерского и эскадрона нашего полка, князя Манвелова.

[135] Я был послан в разъезд около Этсари и заезжал в дом пастора и одного помещика. Когда я возвратился, то был позван к графу Каменскому, «Что говорят шведы?— спросил граф. — «Они говорят, что мы идем на свои похороны»,— отвечал я. — «А ты что думаешь?— сказал граф. — «Я думаю, что мы побьем шведов». — «В добрый час!— промолвил граф, улыбаясь,— предсказание твое сбудется!»

[136] Весь корпус графа Каменского в это время состоял: из 3-го, 23-го и 26-го Егерских полков, Петровского, Белозерского и Азовского мушкетерских, одного батальона Калужского и одного батальона Валиколуцкого, двух эскадронов Уланского его высочества, командирского и эскадрона майора князя Манвелова, трех эскадронов Гродненского гусарского полка, двухсот казаков и до 20-ти пушек, 20-го числа пришел Пермский мушкетерский полк.

[137] В авангарде были: 3-й Егерский полк, три роты Петровского мушкетерского полка, два эскадрона Гродненского гусарского и сотня казаков.

[138] Отряд генерала Эриксона состоял: из 23-го и 26-го Егерских полков, трех рот Азовского мушкетерского, одного эскадрона Гродненского гусарского, одного эскадрона Уланского его высочества князя Манвелова и части казаков.

[139] Корпус фельдмаршала Клингспора составляли: Абовский пехотный полк в 1800 человек, Ниландский в 1400 человек, Остерботен-ский в 1000 человек, Остерботенских егерей 300, батальон Упладнс-кого полка, 500 человек, батальон Саволакского, 500 человек, батальон Эмскапского полка, 300 человек; кавалерии, и в том числе три эскадрона Конной гвардии, всего 600 человек; артиллерии 30 орудий. Всего регулярных войск было 7000 человек. Вооруженных крестьян, устроенных поляками и разделенных на три бригады, всего до 6000 человек. С 1-го августа 1808 года крестьяне поступили на жалованье короля.

[140] Генерал Янкович остался с одним Белозерским полком и двумя орудиями при поручике Бендерском.

[141] А.М. Михайловский-Данилевский в своем описании Финляндской войны говорит на стр. 235: «Успеху Козачковского содействовал особенно находившийся в его отряде эскадрон уланов», — Весьма справедливо; мы работали и за себя и за пехоту!

[142] Авангард состоял: из Севского мушкетерского и 3-го Егерского полков, батальон Пермского, 2-х рот Петровского мушкетерского полков, 2-х эскадронов Гродненского гусарского и партии казаков. Начальствовал авангардом Кульнев.

[143] В том числе нынешний генерал от инфантерии Иван Никитич Скобелев, бывший в то время поручиком и бригадным адъютантом при храбром полковнике Эриксоне.

[144] В авангарде были: Севский мушкетерский и 3-й Егерский полки, два эскадрона Гродненских гусар и казаки.

[145] Пермский и Петровский мушкетерские полки.

[146] Полки Литовский и Могилевский, батальон 25-го Егерского, полуэскадрон Гродненских гусар и казаки.

[147] Шведские полки: Упландский, Гельзингский, Вестманландс-кий и Вестерботенский; Финские: Остроботенекий, Саволакский, Биернеборгский и часть карельских егерей. Два эскадрона Конной гвардии и часть Упландских драгун. Кроме орудий тяжелых батарейных и бвывших на флотилии шведы имели 21 пушку в деле.

[148] Об этом храбром офицере упоминается здесь часто, он лишился ноги в Отечественную войну, и был после того комендантом в Виль-не. Не знаю, жив ли он, но во всяком случае дети должны гордиться заслугами родителя. Кроме того, что Бендерский был храбр, он был также добрый человек и отличный товарищ.

[149] Ныне в отставке генерал от инфантерии, бывший генерал-адъютант и министр внутренних дел, граф Великого Княжества Финляндского.

[150] В какой-то степени автобиографичность этого рассказа подтверждает Н.Греч в своих воспоминаниях. (прим. Константина Дегтярева).

[151] О приезде офицера швед узнал из газет.

[152] Кульнев родился в Витебской губернии в городе Люцин. Проезжая через этот город в 1835 году, я видел дом, принадлежавший родителям Кульнева. Дом деревянный, красивой постройки, над водою, с садом.

[153] Родом лифляндец, умный, благовоспитанный офицер. Он дослужился до генеральского чина, был комендантом в Варне, в войну 1828—29 г., и умер от чумы.

[154] В моей прогулке по Финляндии и Швеции в 1838 году я говорил уже, что у шведов ja so (т.е. да, да) означает все, и что смысл зависит от тона, которым произносятся эти слова. Ja so означает и утвердительное,иотрицательное,и гнев и любовь.

[155] После узнал я, что селение, в которое я заехал, освобождено было от постоя, потому что доставило фураж и провиант натурой в городской магазин для главной квартиры.

[156] См. описание первой войны императора Александра с Наполеоном в 1805 году, Соч. Г.Л.Михайловского-Данилевского.

[157] См. там же.

[158] Чтоб дать понятие читателям, как сильно Англия помогала Испании, прилагаю список вещей, доставленных Англиею в Испанию от мая до конца 1808 года. Деньгами 76 000 000 франков, пушек 98, пушечных зарядов с ядрами 31 000, единорогов 38, зарядов к ним 7200, каронад 80, зарядов каронадных 40 000, ружей 200 177, штуцеров 220, сабель 61 300, пик 79 000, ружейных патронов 23 477 000, пуль 600 000, бочек пороха 15 400, полной одежды для пехоты 39 000, палаток 40 000, военных повозок 10 000 оков (мера около полутора аршина); холста 113 000, сукна 125 000, бумажных тканей 82 000, кусков сукна 4000, кусков стамеда 6400, готовых шинелей 50 000, готового платья 92 000 пар, рубах 35 000, ситца кусков 22 000, башмаков 82 000 пар, подошв 15 000, малых аптечных ящиков 50 000, ранцев 34 000, шляп и шапок 16 000, подкладочной ткани кусков 760.

[159] Ссылаюсь на этого почтенного человека потому, что непримиримые и ожесточенные литературные враги мои, употребляя все средства к унижению меня в глазах публики, печатали, будто я хвастаю(!) связями с умершими!!!Я уже отвечал на это в предисловии к 1-й части моих Воспоминаний, и потому не повторяю теперь моего опровержения на подобные обвинения; но для улики моих врагов буду или ссылаться на живых людей, или прилагать документы. Злоба ослепляет! Ужели враги мои хотят, чтоб я рассказывал анекдоты о живых людях и говорил о моих к ним отношениях? Бессмыслие — и только!

[160] Он был тогда ротмистром, а ныне генерал от кавалерии и член Государственного совета, бывший генерал-губернатор лифляндский, эстляндский и курляндский, оставивший после себя благословенную память в этих губерниях.

[161] У меня остался в памяти один куплет, и по прошествии сорока лет можно привести его:

«Пришли к Фридланду мы местечку,

Тут, к несчастью и с стыдом,

Побросали пушки в речку,

Сами сделали весь-гом».

Господа поэты стоили наказания, потому что сказали неправду. Стыда тут не было: по сознанию самого Наполеона, русские дрались превосходно под Фридландом. В этом роде были все куплеты, и каждый кончался словом: весь-гом.

[162] Предположение графа Буксгевдена, не основанное, однако ж, ни на каких данных.

[163] Генерал Барклай-де-Толли признал отличившимися особенно в общем отличии: генерал-майора Берга и полковника Филисова, начальствовавших особыми отделениями; полковника Лялина (Навагинского мушкетерского полка), подполковника Шевнина, майоров: Албрехта и Воейкова (Лейб-гренадерского), майора Тюревникова (Тульского мушкетерского), артиллерии майора Андерса, и более прочих войскового старшину Киселева 2.

[164] Министр уделов не назывался государственным министром, как все прочие министры.

[165] Сейчас его принято называть Изюмским (прим. Константина Дегтярева)

[166] В этом институте воспитывались К.И.Арсеньев, А.П.Куницын, М.Г.Плисов, Н.И.Бутырский, И.К.Кайданов, В.Н.Клоков и другие русские профессора, оказавшие услуги русскому просвещению.

[167] См. Описание войн 1806, 1807, 1809 и 1810, Соч. А.И.Михайловского-Данилевского.

[168] М.М.Сперанский женат был на англичанке, девице Стюэнс (Stewenss), которой мать была воспитательницей детей графа Андрея Петровича и Катерины Петровны Шуваловых. Одна из питомиц ее, графиня Прасковья Андреевна, вышла замуж за князя Михаила Андреевича Голицына, а другая, графиня Александра Андреевна, за князя Франциска Дитрихштейна. Дети княгини П.А.Голицыной, урожденной графини Шуваловой, служат с честью в генеральских чинах, пользуясь общей любовью и уважением. Князь Андрей Михайлович Голицын, генерал-лейтенант, облечен ныне в важное звание витебского, могилевского и смоленского военного губернатора, а князь Михаил Михайлович Голицын, генерал-майор Главного штаба его императорского величества, обер-квартирмейстер отдельного корпуса внутренней стражи. Супруга М.М.Сперанского, воспитанная в семействе, отличавшемся всеми похвальными качествами души и ума, была образцом кротости, ласковости и всех христианских добродетелей, но жила недолго. М.М.Сперанский никогда не мог утешиться в этой невозвратной потере, и хотя ему впоследствии предлагали многие выгодные партии, он из уважения к памяти покойной жены и из любви к дочери остался вдовцом.

[169] Елисаветой Михайловной, бывшей в замужестве за сенатором тайн, советы. Александром Васильевичем Фроловым-Багреевым.

[170] В то время офицеры морской артиллерии были в том же разряде, что комиссары и шкипера, и почитались ниже флотских офицеров.

[171] Крузенштерн в своем Путешествии неправильно называет его Кабрит или Лекабрит. Одичалый француз назывался Кабри.

[172] Иезуиты, бывшие тогда в Петербурге, обучали Кабри забытой им христианской вере, но Кабри ничего не понял и сознался мне, что остался при прежнем мнении.

[173] В Кронштадте был тогда только один порядочный трактир, который содержали два брата, итальянцы Делапорты. Кроме того, они торговали разными мелочными товарами. Старший брат был женат. Это были люди добрые и услужливые.

[174] Выражение, непереводимое, почти то же, что опростонародиться.

[175] Ничто так не нравилось Голяшкину, как церковный язык, — несколькими фразами славянскими можно было побудить его ко всему.

[176] В Итальянскую кампанию 1799 года князю Багратиону было тридцать четыре года от рождения (род. в 1765 году), а Милорадовичу двадцать девять лет (род. в 1770 году).

[177] Это доказано теперь собственноручными письмами Суворова к разным лицам, отчасти напечатанным, и свидетельством Фукса в его анекдотах о Суворове.

[178] Я удержал в памяти несколько куплетов, и не из авторского самолюбия, но чтоб показать дух тогдашнего времени, сообщаю здесь начало песни:

«Сильный верой и присягой, Добрый русский наш народ Кровь свою прольет с отвагой За священный царский род.

Жизнь солдата в царской воле,

Все умрем мы за царя!

Рады драться в чистом поле,

И не страшны нам моря!» и прочее.

[179] Замечательно, что Мария Петровна была несколько лет домоправительницею или хозяйкою у Ивана Андреевича Крылова до его всемирной известности и знаменитости, то есть до того времени, как он начал писать басни. Мария Петровна даже не подозревала, что Крылов— человек гениальный и называла его просто чиновником и сочинителем. Когда я в наше знакомство с Крыловым вспомнил о Марии Петровне, он сказал: «Славная женщина! она раскормила меня!»

[180] Для этого в русском торговом языке существует особое название: кустарные произведения. Это то же, что дюжинная работа.

[181] Цифры взяты из современных официальных известий.

[182] То же, что в Италии cavaliere servente.

[183] Из стансов к Н.М.Карамзину.

[184] А.Ф.Кропотов скончался в 1817 году.

[185] Любопытно было бы исследовать, с которого времени слово «каторга» вошло в русский язык. В новогреческом языке катергон означает галеру. На древнем греческом языке «ката» значит предлог в, по (selon, suivant), а эргон означает труд. По-турецки кадиерга означает галеру. От турков или греков заимствовали мы это?

[186] Багритьрыбу, значить на Урале бить под льдом баграми через проруби.

[187] Так жиды произносили мою фамилию. Шалёный (по-польски Szalony), но по жидовскому произношению салёный.

[188] По-польски родство во мечу значит по мужескому колену, а родство по кудели (ро kadzieli) родство по женскому колену. Очевидно, что в древности жены и дочери дворян в Польше, как и везде, занимались пряжею, и от этого названия родство по кудели осталось в языке и в законах.

[189] О старосте яловском говорено было в прежних частях Воспоминаний.

[190] В польских домах, когда много гостей, то не только молодые люди, но даже женщины спят на соломе, постланной на полу, разумеется, в особых отделениях дома. Настилается солома, покрывается коврами и простынями, кладутся подушки, и все ложатся в ряд, как солдаты в палатках. Это называется по-польски: spac pokotem.

[191] По-гречески symphoneo значит assort!, подобранный, приличный, то же что convenant. Слово symphoneo происходит от греческого же слова: symphoneo, pacte, союз, contentement, удовольствие, consentement, согласие.

[192] Пущено было в оборот: 700 000 билетов по талеру, 250 000 билетов по два талера, 60 000 билетов по пяти талеров.

[193] Ни в польской, ни во французской службе не было чина прапорщика — и первый чин был подпоручик.

[194] Название кроатов, хробатов, или без всякого сомнения, происходит от названия Карпатских гор, или Крепаков (Krepakow), т.е. твердых, крепких.

[195] Поговорка: «Лежачего не бьют».

[196] Сочинение написано по-французски, переведено на русский язык профессором русской словесности в Дерптском университете М.Н.Розбергом, напечатано в Дерпте в 1807 году, и потом перепечатано в журналах.

[197] В Семилетнюю войну во всей прусской армий играли Дессауский марш, сочиненный, как гласит предание, герцогиней Дессаускою. Этот марш играли и в русской армии пои Петре III и при императоре Павле Петровиче.

[198] Эту фразу нельзя перевести буквально. Она означает, что все должно делать для блага народа, но не должно допускать, чтоб народ сам, противу воли правительства действовал в той же цели, потому что он всегда будет обманут хитрецами и пройдохами, и вместо добра найдет зло. Теперь это ясно доказано.

[199] Где ныне огромное здание, принадлежащее Голландской церкви.