Мачеха и Панночка

Автор: Гребенка Евгений Павлович

Е. Гребенка

 

Мачеха и Панночка

Малороссийское предание.

 

I.

 

Хороша белая лебедь на синем лимане, хороша яркая звездочка на светлом вечернем небе, но лучше их была дочь старого пана; плавнее лебедя выступала она, веселее Божьих звездочек смотрели глаза ее. Когда она пела — соловей умолкал в роще; махровый красный мак бледнел пред ее красотою. Бог наградил пана дочерью-красавицею. Видно по всему было, что это Божий дар: чем больше смотришь на нее, тем больше хочется смотреть. Она была такая ненаглядная, как серебристая луна, как море широкое, как высокое небо.

Давно уже умерла мать панночки, и старый пан женился на польке-красавице. С утра до вечера наряжается молодая пани, надевает золотые парчевые платья, украшается черными соболями и самоцветными камнями.

Молодая панночка не рядится: две-три ленты да широкая коса разбегается по ее белым плечам, на голове венок из полевых цветов. А все смотрят на панночку, забывая пышную пани. Бледнеет молодая мачеха; зависть черною змеею обвивает ее сердце; пани в душе клянется извести свою падчерицу красавицу.

 

ll.

 

Уже на дворе ночь. В светлице у пани горит лампада. Пани сидит на кровати; подле нее ворожея, старая колдунья; много грехов на душе у этой старухи. Напрасно пани позвала ее к себе.

— У меня и очи чернее, и коса шире, и голос звонче, отчего же она красивее меня? сказала пани, закрыла белыми ручками лицо и, рыдая, упала на подушку.

— Не плачь, не кручинься, мое дитятко, — говорила старуха: — этому горю можно пособить: ты будешь краше ее.

— Так пособи поскорее, а то я умру до завтра с печали.

— Погоди, мое дитятко, прежде выслушай: не живые глаза, не густая коса, не звонкая речь, не гордая поступь делают нас красавицами: есть особая красота, она разлита на лице; это живая красота; коли она улетит—красавица станет безобразною; останутся то же лицо, те же глаза, да не будет в них прежней красы, и эта краса очень летуча. Случалось ли тебе видеть, когда на простой цветок сядет пестрая, красивая бабочка: как хорош тогда он; а дунул ветер, пошатнулся цветок бабочки не стало и цветок опять некрасив по-прежнему…

— Я умру, бабушка, пока ты кончишь твой рассказ.

— Погоди, дитятко. А все-таки, как она не летуча, ее можно поймать. На все есть своя наука; не даром мы дожили до седых волос. Можно достать тебе, какую хочешь красоту, хоть твоей падчерицы, только это дело трудное.

Можно? Бабушка! милая моя, золотая моя, голубка моя сизая! научи меня поскорее.

— Для этого надобно, чтобы панночка умерла, и умерла скорою смертью, и как будет умирать она, должно покрыть ей лицо вот этим заколдованными, платком; вся красота перейдет в платок; на мертвой останется простой облик без жизни; тогда стоит тебе умыться на ночь парным молоком, утереться платочком—и ты станешь еще лучше ее.

Пани выхватила из рук старухи платочек, расцеловала старуху, и едва к свету могла заснуть. Ей снилось, что она лучше падчерицы, что все на нее смотрят… И это так легко достается: стоит только сгубить невинную девушку!…

 

III.

 

Был Троицын день: чисто было небо над Украйною: только в поднебесье неслось одно белое облачко – это ангел Божий летел осматривать землю. Остановилось облачко над Украйною.  Сложив руки, распустив легкие крылья, с улыбкою посмотрел ангел на прекрасную сторону — и радостная слеза удовольствия скатилась с его ресницы: зашумела святая слеза в воздухе и рассыпалась на Украйну свежим, теплым дождем; облако скрылось; ангел полетел далее.

Пять раз поцеловала пани панночку, выпровожая ее в церковь, а до церкви от хутора было верст пятнадцать.

И вот панночка села в раззолоченый рыдван, украшенный резною решеткой и окнами из разноцветных стекол. Седой казак Макар тронул вожжами и рыдван покатился со двора. Долго ехали они. Давно бы пора быть в церкви, а ни церкви, ни села не видно, кругом глухая степь; уже солнце о полудни, а рыдван стучит колесами по степи да катится далее; испуганные стрепеты, свистя крылами, подымаются из травы и ракитовых кустов, кружат в воздухе и опять садятся на прежнее место.

— Куда ты везешь меня? — спросила панночка Макара.

Макар молча махнул кнутом над лошадьми и рыдван помчался быстрее.

Уже вечереет; золотое солнце тихо скатилось на землю; маленькие степные ястребы, как мерцающие лампады в куполе великого храма, под чистым небом трепетали крыльями, озолоченными последними лучами дневного светила. Вот не стало и солнца. Впереди черною полосою темнел бор.

Рыдван остановился. Панночка вышла из рыдвана; старый Макар подошел к ней. В слезах упала панночка в ноги Макару и просила сказать, где она и что с нею будет?

— Не плачь,—отвечал казак, — а слушай: твоя мачеха приказала мне извести тебя; скверная баба, она думала, что казак может поднять руку на такую добрую, молоденькую девушку; видно, что она не бывала в походах и не знает казацкой службы, а я думаю, не будет по ее воле —я не запятнаю грехом своей души. Бог с тобою, панночка, оставайся здесь; это леса киевские, недалеко и до жилья; тут есть много всяких ягод и грибов — не умрешь с голоду; только и не думай идти домой: там твоя смерть неминучая, да и мне не миновать беды.

Макар сел в рыдван, и скоро затих стук от колес уезжавшего рыдвана.

Бедная панночка одна в лесу, ночью; страшно панночке: в лесу бегают волки и медведи; в лесу ползают змеи, скользят разные гады, шелестят холодные ящерицы—страшно в лесу! А ночь все темнее и темнее! Уже близко полночь— пора леших и оборотней, пора, в которую полетят над бором ведьмы пировать на Лысую гору. Дрожит панночка, как былинка от ветру, идет по лесу: шумят подле нее широкие листья папоротника, хрустят под ногами сухие ветви, колючий терновник царапает ее белые руки, длинные ветви хлещут ее по нежному лицу, а вдали слышен какой-то рев, какой-то вопль—так сердце и замирает. Упала панночка на землю и долго молилась Богу, горячо целовала серебряный крест — благословение покойной матери, и пошла далее, уже без страха, без трепета.

Скоро она была у человеческого жилья и сидела в чистой, спокойной хате, а подле нее четыре казака, четыре Ивана.

Все четыре Ивана были родные братья. С честью и славой наездничали в Сечи, получили много золота и много ран, и когда Сечь замирилась с своими соседями, они, видя, что не будет работы их саблям, удалились отдохнуть в киевские леса. Золота у них было много; в три дня поспел дом, и они расположились в нем отдыхать. Работать им было не для чего, деньги доставляли им все, да и что за отдых, когда работаешь? Нет, они по утру молились Богу и выезжали на охоту, после обеда отдыхали, потом говорили о прошедших походах, там ужинали и, помолясь Богу, ложились спать. Завтрашний день проходил точно так, как вчерашний. Завидная участь!

С ужасом выслушали Иваны рассказ панночки о ее несчастиях, а сказали ей: „Живи у нас, как сестра наша: днем и ночью мы будем охранять тебя, и вот тебе клятва казацкая: или ты увидишь мачеху у ног своих, или нам не жить на свете». Тут Иваны вышли из светлицы и легли спать на дворе по четырем углам дома. Панночка поцеловала свой серебряный крест и тоже скоро

заснула так тихо, как спит невинность.

 

IV.

 

Перед светом пришел Макар и рассказал пану печальную весть, что в степи под ноги коням подлетело перекати поле; что кони взбесились, закусили удила и помчались влево с дороги; что он упал и только и видел и рыдван, и панночку; что исходил всю степь, но не нашел ничего, кроме платка. Тут Макар подал пани платок.

— Ах, Боже мой! да это точно платок нашей дочери. Я не отдам его никому; пусть он мне останется на память; я любила ее, как родную сестру, — говорила, рыдая, пани, и целовала знакомый ей платок. — А я как-будто чувствовала, что с нею будет какое несчастье: три раза прощалась, и когда не стало видно рыдвана, то мне так сделалось грустно, что хотела послать воротить ее домой.

— Ты предчувствовала, моя милая, наше несчастие, — говорил пан: — и мне что то было грустно целый день.

Он нежно обнял жену, и тихие слезы полились из очей его.

Гонцы панские поскакали во все стороны искать панночку: все было понапрасну; к обеду прибежала одна лошадь в упряжи, избитая, измученная, но ни рыдвана, ни других лошадей, ни панночки никто не видал, не слыхал; как-будто их взяли татары.

С печали заперлась пани в свою светлицу, стала перед зеркалом и опять начала целовать панночкин платок, но уже без слез без воплей. Она умылась на ночь молоком и нетерпеливо накинула на свое прекрасное лицо волшебный платок.

Подивитесь, добрые люди! пани была у цели своего желания, и ей вдруг сделалось страшно: мысль, что платок видел предсмертный вздох ее дочери, заставила ее содрогнуться; она с ужасом сорвала с лица платок, посмотрела в зеркало и, на зло душевной тревоге, хотела улыбнуться; но

это не была очаровательная улыбка, которою пленялись все, и даже сама пани, нет—злобно искривились ее розовые губки; на них блеснул какой-то злой огонь. Недовольная собой, сердито сдвинула брови; легкие морщины набежали на ее гладкое, белое чело и остались на нем навеки.

Быстро, мгновенно, так что воробей не успел слететь с крыши на землю, пани приметно подурнела. Она, с печали, хотела было броситься в пруд и утонуть. „Но какая я буду не хорошая»

подумала она, „как вода безчинно разовьет, спутает мою косу, какая я буду!» И пани не утопилась. Хотела зажечь дом и сгореть с ним:— и это не красиво; мучилась, бедная, томилась и не придумала ни одной красивой смерти: весь пыл души ее выразился воплем, стонами, рыданьем.

Она своими беленькими ручками рвала густые косы, и еще более подурнела, а пан два раза присылал сказать, чтоб она не убивала себя напрасно; велел сказать, что мертвых слезами нельзя возвратить. Пани тогда только успокоилась, когда пришла к ней колдунья и сказала, взяв ее за голову: „Не крушись, мое дитятко, всему пособим».

 

V.

 

Рано утром встала панночка, умылась ключевою водой, помолилась Богу и вышла в лес посмотреть на братьев Иванов. Утро было во всей красе: солнце ярко играло на росистой темной зелени дубов и ясеней; решетчатая тень от ветвей их раскинулась по дороге; в свежем воздухе веяло ароматами дикой мяты; серый заяц весело прыгал между орешником; птицы приветствовали ясный день громкими песнями; в чаще леса свистели дрозды, стонали иволги; в кустах пела малиновка и веселый кобчик, кружась над бором, резкими криками своими будил дальнее эхо.

Долго смотрела панночка на дорогу, теряющуюся между лесом—на дороге никого не было; грустно стало панночке, так грустно, что она хотела заплакать. Вдруг перед нею, как из земли выросла старушка, в синей юбке, в лаптях, с посохом в руке, с кузовом и тыквою за плечами.

Вы верно не раз видели летом таких старушек: они идут со всех сторон России поклониться святому граду Киеву.

Подошла старушка к панночке и начала просить милостыни.

— Ты верно на богомолье? спросила панночка.

— Да, дитятко.

— А издалека?

— Ох, издалека, мой свет, из самого Харькова.

— И ты все пешком идешь?

— Пешком. Я была больна, умирала, и дала обет сходить в Киев; теперь Бог помиловал, поднялась на ноги, добреду как-нибудь; терплю и голод, и жажду. Вот вчера вечером здесь, в бору, упала от усталости, да там и ночь провела

— Ты голодна? Пойдем ко мне, я тебя накормлю и успокою сказала панночка.

И скоро в светлой комнате были поставлены перед старухою лучшие кушанья и напитки. Панночка

приглашала старуху побольше кушать.

— Нет, не хочу, мое дитятко, отвечала она: — я сыта; пора мне в дорогу.

— Да останься, отдохни.

— Нет, я не выполню моего обета, когда буду идти с отдыхом да роскошью. Прощай, мое дитятко, вот на тебе, на память, золотое кольцо; возьми его.

— Не хочу; Бог с тобою, старушка.

— Возьми его, говорю тебе, не будешь каяться; это кольцо дала мне моя покойная бабушка: оно предохранит тебя от всякого зла.

— Какое бы оно ни было, я его не возьму; я не торговка. Господи прости, чтобы брала деньги за угощение.

— Экая упрямая! ну, хоть придень его, посмотри как оно заблестит на твоей хорошенькой ручке!

Кольцо горело, как огонь. Панночка взяла его в руку, посмотрела и надела на палец — панночка была женщина!.. Вдруг ей сделалось дурно, в глазах потемнело, грудь сдавила тоска, будто тяжелый камень лег на нее; она рванула перстень с пальца—не тут-то было, как змея обвился он около ее белого пальчика. Панночка пошатнулась и упала на землю.

— Теперь пани будет спокойна, — проворчала ведьма и вышла из светлицы, свистнула нечеловечьим посвистом, от которого закрутился вихорь на пыльной дороге; схватил вихорь скверную бабу в свои объятья, прикрыл ее песком и листьями, и выше бора стоячего понес на хутор пана.

„Эк нечистая сила разыгралась!» говорили братья Иваны, подъезжая к своему дому, когда увидели летевший черный столб вихря. Они слезли с коней и, привязав их, пошли в светлицу. Там лежала мертвая панночка; она была так же хороша, как и живая; румянец не сбежал с щек ее; опущенные ресницы, казалось, так и подымутся, так и засветят из-под них два блестящие глаза; а без дыхания лежала она; напрасно братья будили ее: она была безответна, безжизненна.

Опустив руки, поникнув головами, стояли Иваны перед панночкою.

„Напрасно мы скликали добрых молодцов» говорили они: „теперь мы не можем выполнить данного слова, как честные православные казаки: мы поклялись или умереть, или унизить перед

глазами нашей гостьи ее злую мачеху; теперь панночка умерла, и нам остается умереть и тем выполнить свое слово. А как хороша она и по смерти! Мы ее не похороним в землю: жаль будет такую красоту засыпать сырым песком; мы ее положим в стеклянный гроб и накроем гроб хрустальною крышкой; мы ее поставим под открытым небом—пусть соловей перелетом полюбуется на красоту и запоет про нее сладкую песню; пусть солнце, с высоты смотря на нее, захочет заткать такими цветами широкие луга.

Далеко над Днепром есть непроходимая пуща: клены, дубы и яворы раскинули там в разные стороны свои ветви, переплели их, перепутали и составили одну свежую, зеленую стену. Топор дровосека никогда не стучал еще в этой пуще; она не слышала выстрела охотника. В этом лесу есть небольшая поляна; трава, как шелк, разлетается по ней, а посредине растет дуб-великан, дедушка дубов киевских; десять человек, взявшись за руки, едва обнимут толстый пень его; под тенью ветвей его укроется от дождя сотня казаков с верными конями. На этом дубу стоит стеклянный гроб, в гробу лежит панночка; над дубом на все четыре стороны белого света раскинулись мертвые тела братьев Иванов. Умерли добрые казаки: своими верными саблями сами убили себя и — сдержали свое слово.

 

VI.

 

Пролетели пятьдесят лет со времени смерти панночки. Панночка все лежала в хрустальном гробу так же хороша. Днем над поляной вились лесные орлы и, перекликаясь в небе, любовались чудною смертью казаков; ночью соловей садился на зеленой ветке над гробом и до восхода солнца в звучных песнях рассказывал темному бору о красоте панночки.

В это время у воеводы киевского Черноуса был молодой сын-красавец. Высокий рост и черные кудри, смелая поступь, приятная речь делали его заметным между всеми молодыми киевлянами. Никогда пуля его не пролетала в синем небе мимо быстрого сокола; ни один конь не смел вольничать, когда рука Черноусенка управляла им. „Всем был бы казак» говорили добрые люди, „да загубит отец сына: к чему он учит его всяким наукам?»

А как сядет, бывало, на коня Черноусенко, да поедет прогуляться между народом—вы ни за что бы не сказали, что он такой грамотный—так красив, так ловок, так статен! Посмотрите вот он с добрыми товарищами выезжает на охоту; конь под ним так и дрожит, так и дышит, взвился на дыбы, прянул в сторону — сидит Черноусенко, как гвоздем прикованный, только красная лопасть казацкой шапки закружилась в воздухе. Почуял конь на себе доброго седока и гордо пошел по киевским улицам. Подле Черноусенка едут его товарищи; и они храбрые наездники, и у них кони черкесские, и они хороши, да так, как звездочки перед светлым месяцем.

Мелкою рысью ехал сын воеводы со своими товарищами; легкая пыль кудрявою волною разбегается по следам их. Их оружие блестит золотом и дорогими каменьями. Любо было посмотреть на них; люди снимают перед ними шапки и почтительно кланяются, девушки смотрят из окон. Вот выехали наездники за город, поворотили по берегу Днепра… Вдруг выстрелил сын воеводы по дикой козе: раненая коза бросилась в чащу леса; охотники за нею, а лес становится все чаще, коза скачет все быстрее. Уже все товарищи Черноусенка остались позади; кого толстою ветвью сбросило с седла, кто попал с конем в лесной овраг, кто, как в сети, запутался в дикий хмель и терновник; один Черноусенко скакал по следам раненой козы, но лес становился все чаще и чаще. Вот уже конь совсем наскачет на нее, а тут репейник уколет его в морду он бросится в сторону, а коза уже далеко впереди. Соскочил Черноусенко с верного коня, выхватил саблю и побежал за добычею, бежал долго и выбежал на поляну.

На поляне, посреди зеленой, светлой лужайки, стоял дуб, на дубу блестел стеклянный гроб, под дубом лежали четыре человеческие остова. Видно было, что давно они лежат здесь: по белым костям их вились лесные колокольчики и зеленая трава. Кривые казацкие сабли были в руках остовов. Подошел Чероусенко к стеклянному гробу, взглянул на него—и опустил руки. А коза давно уже исчезла: в первый раз добыча ушла после выстрела воеводского сына.

Скоро приехали и товарищи Черноусенка, сняли с дуба стеклянный гроб и поставили на зеленой мураве. Прекрасная, как ясное утро, лежала в нем панночка; румянец играл на ея щеках, губки, казалось, так и улыбнутся, так и заговорят; она сложила на груди крестом руки, на указательном пальце правой руки ее горел перстень.

Хорошо, что знал Черноусенко всякие науки! Только взглянул он на перстень, тотчас понял, в чем дело, сказал какие-то умные слова, схватил перстень с руки панночки и бросил его на землю: где прокатилось оно, там трава выгорела, тронулось дерево—дерево засохло.

Тихо открыла панночка глаза, поднялась из гроба и сказала: „как долго спала я!»

Вечером панночка уже сидела в доме воеводы. Воевода и сын его ласкали панночку и расспрашивали ее, и кормили яствами, и поили напитками, а козак-посланец на быстром скакуне летел уже далеко от Киева в хутор старого пана кликать его на радость великую и просить благословения на свадьбу дочери с воеводским сыном.

 

VII.

 

Как ты красив, мой родной Киев! добрый город, святой город! как ты красив, как ты светел, мой седой старик! Что солнце между планетами, что царь между народом, то Киев между городами. На высокой горе стоит он, опоясан зелеными садами, увенчан золотыми маковками и крестами церквей, словно святой короною; под горою широко разбежались живые волны Днепра-кормильца. И Киев и Днепр вместе… Боже мой, что за роскошь! Слышите ли, добрые люди, я вам говорю про Киев, и вы не плачете от радости? Верно вы не pyccкиe.

А сколько там церквей, сколько в них богатства! Войдите хоть в собор Софийский — да тут толпа народу: здесь поют, венчают. Делать нечего, в другое время мы с вами рассмотрели бы церковные редкости Киева, и гробницу Ярослава, и мозаику греческую, и много-много кое-чего, а теперь поглядим на свадьбу.

Церковь горит в огне от множества свечей. Священник венчает Черноусенка с панночкою; кругом толпятся родственники; недалеко от налоя стоит старый пан; он бел, как снег; преклоняя дрожащие колени, он благодарит Бога, что дал ему увидеть дочь еще раз и в такую счастливую минуту.

Когда молодые поцеловались—в церкви раздался глухой стон и какая-то женщина упала на пол — это была старая пани. Пятьдесят лет сняли с лица ее красоту и свежесть молодости, и провели на нем резкие морщины: она не могла перенести красоты и счастья своей падчерицы, когда сама была дряхлою старухой. Пани упала на пол и умерла от зависти.

А в Киеве долго еще в ту ночь гремели веселые свадебные песни, долго горели огни, долго еще пировали наши дедушки; но песни постепенно умолкали, огни, один за другим, погасли, все утихло, заснул Киев… только у подошвы его лениво протекает Днепр, да над святыми церквами идут себе обычною дорогой Божьи звездочки.