Очерки военной жизни

Автор: Марков Михаил Александрович

ОЧЕРКИ ВОЕННОЙ ЖИЗНИ.

 

Я пробирался из дивизионного штаба к квартирам своего полка, предупредя капитана ближайшей к штабу роты, чтобы он ждал меня в гости на ночлеге.

Напрасно я взмылил лошадь, желая засветло добраться до места, — тьма, казалось быстрее обыкновенного поглотя окрестности, хлынула мне под ноги; я с досадою ослабил поводья и пошел шагом, всматриваясь в фантастические очерки ближних предметов.

— Здравие желаю вашему благородию! вскричал мне квартиргер, стоя на повороте с большой дороги.

— Здорово, молодец! Далеко до места?

— Никак-нет, ваше благородие, всего с — полверсты : извольте ехать за мною! проговорил он, как-будто у меня были кошачьи глаза.

Лошадь моя весело форкнула, услыша обычный восклик предвестника отдыха, и, не дожидаясь удил и шпоры, повернула за вожатым и пошла вдоль обрушенного плетня.

Я совершенно вверился животному, не смея шевельнуть на ногой, ни поводом. Рыхлый снег, грязь, промоины — поминутно испытывали твердую походку моего Буцефала, и я каждую минуту мог выкупаться с ног до головы в Польской грязи. Не мудрено, что обещанная полуверста показалась мне очень, очень длинною — с добрую милю, какими кажутся обыкновенно все полуверсты, при переезде которых нельзя ручаться за целость шеи.

Ночь, между-тем, до того стемнела, что я непременно бы въехал на крыльцо полуразрушенной хаты, если б денщик мой не удержал лошади.

— Вы ли, ваше благородие? спросил он сомнительно.

Я, вместо ответа, спрыгнул с седла и только тут заметил, что в одном месте широко пылал горизонт от военных костров.

— Что это за огни? спросил я.

— Наш гвардейский авангард, в Остроленке, отвечал квартиргер.

Глаза мои привыкли к бивуачной иллюминации на маневрах; но я по непонятному чувству остановился, чтобы посмотреть на зарево: кажется, мысль, что оно освещает ружья заряженные пулями остановила меня.

— Извольте же идти, ваше благородие, господа уже давно ожидают вас, сказал денщик, изумленный моею неподвижностию.

— Сюда что-ли? спросил я, толкаясь в дверь хаты.

— Никак нет, отвечал он, тут клопы и тараканы, а господа в стодоле — пожалуйте! Извольте крепче держаться за меня, ваше блогородие, не потоните в грязи.

Я ухватился за фалды моего путеводителя и принялся балансировать по тоненькой жердочке, что бы достигнуть наконец убежища, в котором мысль о потоплении, как печаль минувшая, не должна была смущать моего воображение, в котором я мог разоблачиться как душе угодно, пожалуй хоть до натуры, где мог, к полному наслаждению утомленных членов, улечься в любую сторону носом и тылом, не нарушая ни приличий, ни дисциплины, —какое благополучие! Я балансировал отчаянно, как паяццо на канате, что бы скорее осуществить пленительные мечты об отдыхе — и, наконец, стукнулся лбом в затылок вожатого, который остановился без предисловия отворить ворота сарая. Воля ваша, предисловие необходимо перед такою вещью, о которую можно разбить лоб.

— Берег! вскричал я, ступая через подворотню.

— Вот и он! сказал капитан, сидя на корточках перед самоваром и наливая кипяток в оловянный чайник.

— А!….. протянули нараспев поручик и два прапорщика, лежавшие, вместо снопов, в углу сарая.

Я окинул глазами свое временное жилище; оно было в полной форме походное: по середине сарая кипел котелок над небольшим огнем, вокруг которого просушивались денщики и разные другие офицерские утвари; одну сторону сарая занимали лошади: их уже лишили соломенного крова, чтобы доставить им скудную пищу; на другой стороне мелькала свечка, примазанная к опрокинутому лукошку и красноватым светом озаряла грациозную посадку капитана и фронт неранжированных стаканов предводительствуемый жестяной сахарницей.

Следом за мною, вошла в общество моя лошадь и благополучно отправилась на половину животных.

— Кому угодно чаю, милости просим сюда! Официанты наши мокры как вороны, возгласил капитан, процеживая чай сквозь уголок салфетки.

— Первый стакан мой! сказал я, ложась на спину и задирая одну ногу к самому носу денщика, который приготовился тащить с меня сапоги.

— Изволь, приятель! отвечал капитан. Не попотчивать ли, с дорожки, ромцом?

— А разве есть?

— Для милого дружка, сережка из ушка! проговорил он очень умильно, вытаскивая из погребца граненый штофчик.

— Пошохай-ка, настоящий Ямайкский!

Капитан осторожно дополнил назначенный мне стакан, капнул рому на руку, растер, понюхал и с неизъяснимым самодовольствием вскричал: «Так и несет клопами!»

Поручик сделал гримасу.

Я без отлагательства опорожил свой стакан и поблагодарил капитана; он предложил повторить, протягивая руку к штофчику.

— Вы, кажется, забыли, капитан, отвечал я, что мы в походе и лишены средств достать что-нибудь порядочное? Поберегите свой ром для ночлега под бурей; ваша щедрость выходит из границ бивуачного расчета.

— Пей, когда предлагают друзья! — может-быть долго не столкнемся у общего самовара.

Я остановил глаза на капитане.

Он улыбнулся и налил мне чаю.

— Разве ваша рота, или вы сами куда нибудь командированы? спросил я.

— А вот как выпьешь, так и скажу.

— Не пью, пока не скажете! Мне слишком не хотелось бы расстаться с вами.

Капитан пожал мне руку.

— Поздравляю дружка! Примолвил он, подавая конверт на мое имя.

— Что это значит?…..

— А вот чтó, отвечал капитан, сорвал печать и прочел вслух, — что я назначаюсь в штаб авангардного начальника.

Я не верил благополучию.

Поручик, не принимавший до сих пор участие в разговоре, привстал, выпрямился во весь рост и важным тоном знатока сказал про меня капитану: «Непременно получит сюда!» — он указал перстом на левую половину груди.

— Получит, либо нет! Возразили вместе оба прапорщика, глотая кипяток, чтобы не сказать чего-нибудь более.

Я обнял капитана, поблагодарил за пророчество поручика и душевно пожалел завистников.

Остаток вечера пролетел незаметно. Скромный ужин сдвинул всех в кружок около капитанского чемодана, который на этот раз исправлял должность стола. Бутылка кислого медоку перелилась в полусытые желудки, при всеобщем желании, разумеется на словах, мне всего лучшего: я верил только искренности капитана.

Мы разошлись.

Вскоре свинцовый сон оковал усталые члены всего дышащего; один я бодрствовал; предстоящая дорога боевой жизни очаровала мое воображение; все опасности войны, об каких только слыхал, или читывал, применял я к себе и всегда выходил из них победителем. Тебе решительно нет границ, проклятое честолюбие! Я начал мечтать о трудностях получить крестик в петлицу и кончил возможностию дослужиться триумфальных ворот; лёжа на пучке гнилой соломы, воображал я, что уже в победной колеснице протекаю стогны, шумящие признательным народом — какое дурачество! Мечтательные картины будущности быстрее молнии летели через мою неопытную голову: тогда еще не знал я, что мысли о почестях на пушечный выстрел не смеют приблизиться к месту сражение; не знал, что лоскутья старых знамен в кровавой распре веют на сердце священным, торжественным холодом; не знал, наконец, что на поле чести только три звука колеблют сердце: имя И м п е р а т о р а, ура! и грохот сикурсного барабана.

Долго, долго, нужный усталому телу, сон не мог усмирить кипучей юношеской крови; и когда, наконец, удалось ему приковать к подушке мою пылающую голову, это вместилище полной коллекции боевых картин, — я тотчас же очутился на предстоящем мне поприще: предо мною — то свистали ядра, направленные в живую цель; то страшно щетинилось неприступное каре; то атакующая конница, как спущенный с цепи вихорь, крутя и сокрушая все, проносилась мимо самого носу. Я кричал: ура! И, действительно, просыпаясь, застал язык свой на этом слове.

Встающее светило пропускало розовые ленты сквозь щели сарая, когда я, раскрыв глаза, соображал свое положение. Мысль о приказе начальства освежила меня в одно мгновение: я начал сбираться.

Капитана уже не было под кровлей, его командирский голос раздавался за стеною. Поручик, вытянувшись в длинную единицу, спал на спине, держа правую руку под-козырек; все помышление поручика, на яву и во сне, стремились к единственной цели: принять роту на законном основании! И теперь сновиденье, казалось, венчало успехом его лучшее желание. Прапорщики беззаботно покоились на общем ковре, составя вдвоем очень правильно букву икс — x.

В несколько минут я был готов отправиться к новому назначению и вышел за ворота. Там, по среди озера грязи, желтел небольшой лужок и на нем — вы думаете: сидел млад жавороночек? Вы ошиблись! на нем красовался рослый гренадер, в полной походной форме, которого заботливый капитан приготовлял па-вести к полковому командиру; за капитаном стояли, вытянувшись в струнку, трое рядовых, похожие друг на друга как родные братцы, и слушали наставление касательно пригонки аммуниции.

Появление мое на минуту прервало заботы капитана, — он хотел обнять меня; но между нами не было свободного сообщение: капитан по необходимости ограничился кучею приятных для меня желаний и не прежде обратился к своему занятию, как я сел верхом и тронулся с места.

За мною поплелся мой верный оруженосец-денщик, таща за повод вьючную лошадь.

Через два часа я был в Остроленке, в приемной генерала Б. Явясь новому начальству, я получил назначение: исправлять должность офицера Генерального Штаба и приказание поместиться где-нибудь впредь до востребования.

Член ратуши пригласил меня к себе, пока найдется в городе какой-нибудь незанятый уголок.

Приказав денщику добыть корму лошадям и приняв с благодарностию приглашение члена ратуши, я, вместе с ним, явился у него в доме. Этот дом состоял из одной весьма чистой комнаты с тремя окнами на улицу и весьма грязной кухни, заваленной разною рухлядью. Одну сторону комнаты занимал длинный Турецкий диван, другую — изразцовая печь и кровать с кисейными занавесками; перед средним окном, опрятно накрытый стол отягощался ветчиной, сырами, яйцами и разными средствами испортить желудок: тогда у Поляков была Пасха.

На-вcречу мне встала с приветствием пожилая хозяйка; в стороне, довольно-мило, присела ее хорошенькая племянница. Хозяин тотчас же пригласил меня до водки, выпив наперед сам, казалось для того, чтобы я не боялся отравы и потом, рассыпаясь в извинениях, убежал на службу в ратушу.

Обе женщины закидали меня вопросами; я не понимал их и отвечал без остановки, — рассказывал, шутил расточал комплименты Полькам вообще и хозяйской племяннице в особенности; меня то-же не понимали и были очень довольны. Так прошло все утро. Обедать пригласили меня к начальнику. Вечер провел я у новых товарищей и возвратился домой очень поздно: хозяин заботливо дожидался меня и, встретя с распростертыми объятиями, отправился ночевать в ратушу.

На диване, который занимал всю стену, были приготовлены две постели, изголовьями вместе — посередине дивана; хозяйка указала мне на одну из них: мне, следуя этому указанию, предстояло поместиться ногами ко дверям, «Кто же ляжет ногами к окнам?» подумал я, «Чья голова будет в таком близком соседстве с моею? Неужели, чорт возми!…..» Я взглянул украдкой на племянницу, которая, стоя перед зеркалом, подбирала волоса под ночной чепчик, напевая слегка мотив одной либеральной мазурки.

— Что ж пан не раздевается? спросила меня тетка.

Я, вместо ответа, посмотрел на обе их собеседниц поочерёдно.

— Пан есть застенчив! Продолжала тетка.

Я не знаю, кто бы не был застенчив на моем месте: при тетке и племяннице, которых я увидел сего-дня в первый раз от-роду, заставляют снимать без церемонии….. я стыжусь выговорить что, воображая перед собою тетку и племянницу вместе.

— О, пан все еще церемонится! Добра-ночь пану! сказала тетка и скрылась за кисейными занавесками.

Племянница, стоя по прежему перед зеркалом, продолжала заниматься вечерним туалетом.

Я не двигался с места.

— Что пан не ложится? сказала она, я не смотрю!

— Но, может-быть, я буду смотреть! выразился я кое-как, краснее и запинаясь.

— О, сколько пану угодно! Меня пан не сглазит!

«Коли-так, хороше же!» Я придвинул к постеле стул и принялся развешивать на него воинский гардероб, сперва поверхностный, потом ближайший к телу — и, наконец, совершенно свободный от всего излишнего, нырнул под одеяло.

Снисходительная красавица вскоре последовала моему примеру нецеремонности: я, грешный человек, не сводя глаз высмотрел, как с полных девственных плеч слетела сперва косынка, потом холстинковый шлафрок, как развязался снурок пояса…. и прочая…. и прочая…. Я чувствовал, как вздрогнул диван под мягкою тяжестью; видел изкоса, как белая, обнаженная ручка поставила на пол башмачки; наконец, подушка моя шолохнулась от движение соседних подушек — у меня стеснилось дыхание! Это я думаю оттого, что не погасили лампады — я не могу спать при огне.

Я лежал без движение: боялся ли я кисейных занавесок, или вовсе без причины? — только я считал неприличным, невозможным пошевелиться; мне, признаюсь, очень хотелось взглянуть на свою соседку, но толщина моего лба препятствовала этому желанию: я бы тогда охотно променял оба, право очень хорошие, глаза — под навесом лба, на один посредственный — на макушке.

О, как ужасно положение, когда на собственной постеле считаешь неприличным пошевелиться! Мне стало жарко, очень жарко! Я осторожно сунул под подушку руку, чтобы достать носовой платок и — что ж у меня под подушкою!….. Как бы вы думали? — Маленькая, тепленькая, пухленькая ручка! Я сперва испугался и невольно взглянул на занавески; потом дотронулся пальцем до ручки — не шевелится! потом погладил ее — опять не трогается! потом дружески, очень дружески, потрепал ее — все таки не трогается! «Э! подумал я, да это пантомимное предисловие к презанимательной поэме, для которой нужно сочинить план!» Я крепко пожал шалунью ручку.

«Чих! чих!» раздалося на всю комнату: кисейные занавески страшно заколыхались, ручка отскочила от меня словно от раскаленного железа. Я перевел дыхание и снова притих, с намерением, как только все успокоится, без отлагательства отдать соседке ручной визит.

«Цихо вшендзе! глухо вшендзе? —

Цото бензё?…. Цото бензё?….»

подумал я в первый раз по-Польски, — в настоящем случае нельзя было думать иначе, и начал принимать удобное положение, что бы, не шевелясь корпусом, протянуть руку как-можно длиннее….. вдруг — тихонько отворились двери.

— Ваше благородие! Ваше благородие! спите вы, али нет?…..

— Чтó тебе надобно? спросил я шепотом, узнавши голос денщика.

— А я достал сена! Ей-Богу — сена, ваше благородие!

— Убирайся ты к чорту и с сеном!

— Чуть не с-пуд, ваше благородие, отличное. . . .

— Пошел вон, дурак! Нашел время рассказывать!

— Вместе с казаками ездил на фуражировку — потеха….

— Слышишь ли ты, убирайся к чорту!

На этот раз, он повиновался; но еще не успел затворить за собою дверей, как сзади меня раздался громкий хохот; я оглянулся: одеяло соседки моей тряслося; тряслися и кисейные занавеси; я то же затрясся от досады, предвидя, что прилив веселости нескоро кончится. Предчувствие мое оправдалось: прежде чем успокоились ужасные занавески, меня потребовали к начальнику авангардного штаба; там я получил разом несколько приказаний и просидел за письменною работою вплоть до завтрака следующего дня.

Когда я выходил из канцелярии, меня остановил мой хозяин бледный, измученный. Обнажа голову и приняв наклонное положение, принялся он объяснять: до какой степени простиралось его желание угодить мне квартирою. Не дождавшись моей благодарности, он указал мне на красивый двух-этажный дом и пошел впереди меня. Через минуту, мы очутились в сквозном коридоре нижнего этажа указанного дома; путеводитель мой отворил двери на-право, пропустил меня, показал рукою на комнату и вместе с жестом произнес утонченно — умилительно: «Вот она!» Потом принялся кланяться в пояс, дотрагиваясь, каждый раз, пальцами до полу. Комната была действительно прекрасная, какою можно было-бы довольствоваться холостяку и в Петербурге: в ней был диван с несколькими креслами, зеркало, шкаф и большой письменный столик — любимая моя мебель. Я поблагодарил заботливого члена ратуши. Он, в-изъявление своего удовольствие, поцеловал меня в плечо и побежал приказать перенести мои пожитки.

Осмотрясь хорошенько, я нашел, что главное удобство моей квартиры состояло в возможности оставаться одному, когда угодно; главный недостаток — недостаток хозяйской племянницы; эту мысль сообщил я одному отъявленному волоките.

— Помилуй, братец! возразил он, у тебя, вместо одной племянницы, под крылом две хозяйские дочки. Пойдем ка со мной, я вас познакомлю!

Против меня, из-дверей-в-двери, жили хозяева. Товарищ мой почти потащил меня: я как-то считал неприличным явиться без приглашения и весьма удивился застав хозяйскую приемную наполненную офицерами. На диване сидела чинно родоначальница, задыхающаяся от тяжести плывучего тела: она молчала — и теперь, и всегда, сколько раз я ни видал ее; две сестрицы, ее дочки, искусно заслоняли своею красотою уродливость матушки; одна из них была Елена, другая Генриета, — обе стройны, воздушны, черноглазы, резвы и, казалось, были Жидовского отродья; когда я вошел, одна из них стояла за стулом, играющего на форте-пиано, офицера: офицер пел  Французские куплеты, писанные для холостой компании; слушательница, не понимая ни слова, улыбалась весьма умильно там, где ей надлежало бы покраснеть и убежать; — шалуны от-души хохотали. Другая сестрица, увидя меня, предложила, по недостатку места, сесть с нею на один стул. «На-первый раз, не дурно!» подумал я, не заставляя повторять предложение, которого добивались многие; но с этими многими Елена кокетничала и потому не подпускала их к себе так близко.

Видя, что многие курят, я достал сигарку.

— Братец, огня! закричала моя состульница по-Немецки.

Рослый болван, стоявший разиня рот у косяка, которого я считал за лакея, бросился как угорелый и принес мне свечу. Я пристально посмотрел на него и удостоверился, что я в обществе Жидов: так и хотелось спросить миленького братца «сколько он лет не умывался?…..»

— Не знаете ли вы, кто мои хозяева?

— Очень богаты Жиды, отвечал корнет, к которому обратился я с вопросом: весь верхний этаж здешнего дома замещен фабрикою десертных салфеток; эта жирная куча командует хозяйством; сальный сынок ее исполняет приказание; а дочки, при помощи масленых глазок, удачно сбывают товар, хотя их салфетки столько же нам нужны, как им солдатские попоны.

— Понимаю! сказал я, и перешагнул через коридор к себе, что бы не купить нечаянно салфетки.

Прошло несколько дней, как я жил в указанной мне квартире, просиживая бóльшую часть дня за бумагами. Уже хорошенькие соседки мои познакомились со своим постояльцем; тут я убедился, не в первый раз, что женщине только стоит заметить внимание к себе мужчины, как она, кто-б она ни была — жидовка или Англичанка, крестьянка или фрейлина, — она деспотически воспользуется правом своего пола: мои соседки упали бы на колени перед первым Русским и облобызали полу его сюртука, только стоило взглянуть на них медведем; но первый Русский, вероятно, посмотрел на них лисьими глазками — и, готовые пресмыкаться, стали считать себя достойными поклонение.

Я менее всех ухаживал за моими соседками, за то более всех пользовался их уважением. Не скажу, чтобы их миленькие личики не стоили моего внимание, чтобы их лукавые глазки не заигрывали по вечерам с моею кровью, — напротив, о, совсем напротив! Но я, признаюсь, как огня боялся салфеток и казался холодным.

Вертлявые сестрицы сами вызвались показать мне свою фабрику; они даже приходили ко мне по-утрам в гости, с работою. Приятель мой, который познакомил нас, заметя их частые посещения, улыбался крайне иронически и уверял меня, что я очень счастлив.

Я не противоречил ему, хотя знал, что мои гостьи приходили ко мне только в то время, когда у них на половине мыли полы, натоптанные вечернею многолюдною публикою.

Наконец, когда несколько дней довольно-регулярной жизни вполне восстановили мои физические силы, притупленные беспрерывною усталостию, — мне сделались нестерпимыми и обольстительные хозяйки, и спокойная квартира, и ежедневная, перед окнами, музыка: душа стремилась к цели, — она жаждала развязки.

Не с таким удовольствием ленивый школьник получает увольнение на праздники, как я получил диспозицию о движении авангарда. Это было поздно вечером — и вся ночь пролетела без сна, в прежних мечтах о славе.

На рассвете авангард был в строю. «Ружье вольно!» — И стальная река Русских штыков хлынула из Остроленки.

Кто это назвал Польскую грязь пятой стихией? Неужто в-самом-деле Наполеон? не может быть! В противном случае я теряю по-крайней-мере сорок процентов из уважение к Наполеону. Польская грязь — пятая стихия!! — Ужасная дичь! В самой вражде стихий виден какой-то благородный гнев природы, а здесь видно ее уничижение, увечье, Жидовская замашка подыскиваться на пути человечества. Польская грязь по всей справедливости может назваться казнию человека и стать в паралель по-крайней-мере каменному дождю. Я слаб, чтобы обрисовать все ужасы этой грязи; и смело могу сказать, что у живописца нет таких грязных красок, у языка нет таких грязных выражений, чтобы изобразить что-нибудь похожее на Польскую грязь.

С рассвета до четырех часов по полудни авангард наш прошел около-пяти верст; читатель воскликнет «что так мало!» Участники перехода дивятся, как мы не перетонули сами и не похоронили своей артиллерии. Исключите из отряда бодрость духа, строгую дисциплину и слепую доверенность к начальству — наверное случилось бы что-нибудь подобное. Правда, ручей грязи, по которому мы шли, перемыкался иногда довольно плотными местами; но эти места, лёжа на зыбком основании, тряслись под десятью гренадерами и, если не первая, то вторая пушка батареи прорезывала колесами эластическую массу и погружалась в омут грязи; тогда лошади останавливались и плеча пехоты начинали трещать под массивными игрушками смерти.

В четыре часа войско расположилось на отдых, способный удовлетворить душу самую жадную к полевой жизни: огромный моховой луг, покрытый кочками, из которого, при каждом шаге, выжималась вода выше голенища, был назначен временной постелью усталому войску — и это место было самое лучшее по всей дороге! Через-полчаса, большая часть отряда спала мертвым сном в обширной купальне, и никто не получил ни насморка, ни простуды.

Некоторые из офицеров, соскучась дожидаться вьюков, решились спроведать, что с ними делается? Я был в числе решившихся. Первый вьюк, который нам попался, лежал в грязи, на середине дороги; спереди его торчала рыжая лошадиная морда, назади расстилался по грязи рыжий хвост, — с первого взгляда невозможно было догадаться, что вьюк лежал на лошади: несчастное животное, выбившись из сил, упало на колени и только по временам вздергивало голову, чтобы не задохнуться; общество денщиков, собравшееся ем на помощь, готовило рычаги и веревки.

Нам оставалось — махнуть рукой и принудить желудки к отсрочке: так и сделали.

Прибыв к местам, мы сообщили наши открытие товарищам и великопостное состояние желудков приметно отразилось на всех физиономиях: самые отъявленные весельчаки, душа лагерной жизни, на этот раз, как-то примолкли и отдых был самый скучный.

Ударили подъем. Отряд встрепенулся и прежним порядком двинулся с места. Вскоре грязная дорога сменилась песчаною, вязкою, несносною во всякое другое время, но которую, в настоящем случае, можно было назвать счастием. При перемене дороги, шаг приметно увеличился; колонны сдвинулись груднее; в рядах послышались солдатские остроты, несмевшие прежде вынырнуть из грязи; длинные лица укоротились; все ожило.

Место, назначенное для ночлега, было совсем в другом роде с местом привала: отряд расположился боевым порядком, вблизи селение Пржетице, на скате сухой горы, усеянной кустарником, весьма удобным для постройки минутных шалашей.

Вслед за командою «ранцы долой!» громкий говор огласил окрестности — и пошла всеобщая хлопотня: закипели котлы и самовары, приехали боченки с водкой, началось всех сортов мытье и чищенье; иные гренадеры выстирали рубашки и, с пресерьезными лицами, махали ими над огнем, сидя, обнаженные до пояса, на корточках перед пылающими кострами. — Декорация великолепная! Когда ж опустели и котлы, и самовары, и боченки — последовал всеобщий вопрос: «Будем ли завтра драться?»

— Будем, непременно будем! говорил, в кругу офицеров, аудитор: я видел сам, как начальник штаба разговаривал шепотом с дежурным штаб-офицером… Помяните мое слово, — это не даром!

— Будет свинцовый дождь, ребятушки! говорил, в своем кругу, один ротный забавник: не даром у меня пересекло поясницу — ненастье чует старуха!

Однако ж, старуха обманула храброго усача, и тонкая прозорливость аудитора, без суда и следствие, была наказана смехом. Авангард, через трое суток, снявшись с позиции под Пржетице, благополучно прибыл опять в Остроленку, не видав ни одного кракуса и, впоследствии, ходил еще несколько раз по той же дороге, не вытратя ни одного патрона. Еще очень долго предстояло нам дожидаться встречи с вооруженными мятежниками: одни только ночные разъезды и казацкие ведеты имели случай размениваться свинцом с любопытными наблюдателями наших движений. Между тем, авангард был беспрерывно на походе: он успел заглянуть в Брок и в Остров, закоптил бивуачным дымом Вышков, сходил полюбоваться обрывистым берегом Буга, в Нуре. Тут мы встретили первые дни нашей Пасхи и первые признаки холеры; она сделала начальный визит нашему штабу: гвардейских фурштат подполковник К. лег немного отдохнуть, после обеда, почувствовал дрожь, судороги и к закату солнца его уже не было. В ту же ночь поступили донесение, от разных частей войска, о появлении страшной гостьи. Потомки Эскулаповы не успевали подавать помощи заболевающим, может быть потому, что здоровые не давали им проходу: каждый кусок был проглочен с дозволение доктора, каждое движение на желудке было пересказано с целою вереницею восклицаний и вопросов. Вскоре многие вопросы стали оставаться без удовлетворительных ответов. Мне самому, когда я почувствовал все признаки холеры, один благодетель присоветовал: «менее кушать мяса». Самый утешительный совет при холере! — Доктора тогда вполне почувствовали себе цену; но не умели сделаться оракулами: Одни из них, да простит их Бог! без всякого убеждение, кричали о прилипчивости холеры, чтобы только выставить свою неустрашимость; другие — да растучнеют их карманы до необъемлемости! с решительным самоотвержением доказывали противное, называя прилипчивость холеры враньем, бессмыслицей. Кому было верить? Тут, на беду, многие медики принялись излагать мысли свои изустно и письменно, и по Русски, и по Латине, противореча безмилосердие друг другу и даже самим себе. Но — «все к лучшему!» — преумнейший эпиграф к человеческой жизни. Сперва холера навела всеобщее уныние, всеобще онемение; сперва все трепетало, в надежде найти верное средство к спасению; но только увидели, что все делается ощупью — «Умирать, так умирать!» сказали многие и принялись за прежнее житье-бытье. Неоговоренные кусок и чарка пошли в прок: веселость быстро начала воцаряться, холера слабеть, а докторская спесь разом упала до точки замерзание.

Нигде так не ощутителен недостаток книг, как походом. Почему бы иным книгопродавцам, чем захлебывать збитнем копеечные подвиги, стоя на пороге лавки, не следовать с библиотекою за Армией, вместе с вольными маркитантами? Ручаюсь, что в два месяца такой книгопродавец получил бы, за одно прочтение, тройной капитал своей библиотеки, за исключением расходов.

Наскуча движениями без выстрела, самые флегматические характеры желали перемены декорации. Мудрая тактика опытных полководцев: «беречь кровь там, где ее можно заменить трудами» — не казалась нам более мудрою: хотелось драться — и только!

В начале Мая, штаб наш остановился в местечке Вонсево; главные силы авангарда возле; егерские полки за несколько верст впереди. Для нас была назначена пустая корчма. После плотного обеда, мы, совершенно свободные от службы, начали придумывать, чем бы заняться? Наконец придумали: отыскали большую мису, положили в нее полголовы сахару, влили полдюжины бутылок красного вина, набросали разного рода специозностей, приставили мису к огню и начали поочередно помешивать, приказав явиться на лицо всем по спискам состоящим стаканам. Между-тем, от мисы поднялся душистый пар; кто-то хлебнул красного раствору и прокричал «чудо!» Мы все поочередно удостоверились в справедливости донесение и поочередно прокричали «чудо!»

Во время наших упоительных занятий, мимо окон корчмы проскакал отчаянный наездник из пехотинцев: шарф, шпага, поводья летали по воздуху, нагайка без умолку хлопала по граненому заду лошади, которая неслася вихрем, вытянув шею и задыхаясь от усталости.

— Что-нибудь, не даром! сказал один из нас, только не аудитор.

— Что такое? закричали мы, выбежав на крыльцо.

— Где его превосходительство? спросил прискакавший ординарец, с трудом удерживая лошадь.

— Здесь… здесь! Да что случилось?

— Егеря дерутся, отвечал он.

— С кракусами что-ли?

— Какие, к чорту, кракусы! Пропасть регулярного войска!

— Вот добрались до настоящего! воскликнули мы в один голос.

Увидя генерала Б., ординарец сообщил ему подробности дела и улетел с приказанием: понемногу отступать!

В это время увидели мы, едущего верхом, раненного капитана — первого раненного: Генерал с чувством пожал ему руку.

«Ранцы надевай! Мундштучь! Садись!» раздалось в разных сторонах, около местечка.

Мы наскоро прицепили шарфы и шпаги, похватали фуражки, ароматную мису послали к чорту, и в минуту были на конях.

Когда первая тревога поутихла и генерал Б. остановился на площади местечка, в ожидании новых донесений, я забежал в корчму, чтобы отыскать перчатки: перед камином, где недавно испарялся специозный раствор, уже сидел Финский стрелок с обнаженною ногою,— она была прострелена выше колена; стрелок, просунув сквозь рану соломину, двигал ее взад и вперед!! До-сих-пор не могу понять, какое удовольствие находил он в этой забаве? Тут же, в углу корчмы, лежал навзничь другой раненный: фельдшер осматривал у него желудок, медик приготовлял инструменты. «Три пули в животе, ваше высокоблагородие!» проговорил весьма хладнокровно фельдшер. Медик приступил к страждущему со щипцами и зонтом: несчастный застонал так ужасно, что у меня защемило сердце; я схватил свои перчатки и убежал опрометью. У крыльца корчмы попались мне две фурманки, полные раненными. С удовольствием узнал я после, что солдат простреленный тремя пулями в живот — выздоровел.

Пальба становилась ближе и ближе. Мы надеялись к вечеру увидеть неприятеля; но храбрость передового отряда не позволила сбыться этой надежде: темнота ночи прекратила действие обеих сторон, в-трех верстах впереди нас.

Всю ночь авангард отступал и, при всходе солнца, остановился на позиции, неподалеку от селение «Старый Якац.» Утро прошло в отчетливом размещении разных частей войска; к полудню приказали варить кашу.

Случившийся на позиции сарай, по обыкновению без кровли, занят был нашим штабом. Глухая стена разделяла сарай на две половины: в одной поместились генералы, другою завладели мы.

Насытясь чем-Бог-послал, мы принялись опять за старую песню: «будет ли к вечеру дело?» Среди споров и возражений, заглянул в сарай Жид с портером. «Давай сюда портеру! Давай весь, сколько есть на лицо!» Оказалось всего полдюжины — и шесть бутылок, построенные в две шеренги, приготовились к нападению братской компании. Но портер, как и вчерашняя специозность, на этот раз, не пошел в дело: только-что раскупорили первую бутылку, как за стеною раздался конский топот и опьяненный Донец остановился перед воротами сарая, качаясь от усталости. В то же время услышали мы, в соседней половине, громкое и краткое донесение казацкого офицера: «Неприятель в виду!»

В минуту опрокинули котлы с кашею, отступили обозы и весь отряд, в грозном безмолвии, стал на зеленой покатости луга, опоясанного лощиною; противоположная сторона этой лощины была усеяна кустарником, над кото рым висело красно-желтое облако пыли, обозначавшее движение неприятеля.

В глубине лощины извивался болотистый ручей: его заняли наши застрельщики; саперы, в мгновение ока, уничтожили через него мостик; артиллерия отряхнула фитили; — этим кончились приготовление к встрече давно-ожиданной. С четверть-часа стоял отряд наш, как нарисованный, без всякого движения; глаза начальников были устремлены на противоположную сторону; облако пыли быстро придвигалось к опушке кустарника. Наконец, выскакали на гладь несколько Польских наездников, погарцовали и опять скрылись; между кустами замелькали светлые точки…

— Вот и батарея! сказал начальник нашего штаба и в тоже мгновение белые клубы дыма выхлынули из-за густой зелени и ядро с пронзительным визгом пронеслось над уланской колонною, — ни один флюгер не шевельнулся! Наша батарее без-отлагательства послала чугунный ответ; вслед за ним застрельщики открыли огонь из ружей.

Вскоре серный дым разостлался флеровым покрывалом по всей лощине и визг летающих снарядов стал сливаться в неумолкаемый гул.

Кто участвует в бою, тому нельзя не видать вблизи себя смерти. Впоследствии глаза привыкают к ужасам; но вид первого умирающего на поле брани болезненно потрясает душу. Я, к несчастию, первую смерть встретил на товарище по-должности, и встретил в самом ужасном виде: поручик К., адьютант одного из авангардных генералов, передав к нам в штаб строевую записку, сошел с лошади, чтобы отдохнуть немного, в это время ядро ударило его в самое лицо, — шляпа опустилась на плечи, он взмахнул руками и упал на грудь. Мы подъехали к убитому — ужасно! — головы и шеи не было у трупа, остался только череп в тулье шляпы; — и это все случилось так быстро, как будто кто нибудь чихнул. Признаюсь, у меня по телу пробежали мурашки.

Отряд наш отодвинули к самому селению «Старый Якац»; тут значительно усилился огонь артиллерии и битва продолжалась безостановочно до самой ночи.

Во время дела изволил прибыть к авангарду Великий Князь Михаил Павлович; никакие усильные просьбы генералов: не вдаваться в явную опасность, — не остановили Его Высочества вне выстрелов: Ему угодно было поблагодарить егерей за вчерашний день — и Он исполнил свою волю под ядрами. Преданные Его Высочеству гвардейцы поняли своего покровителя.

Когда ж Его Высочество, занятый разговором с генералом Б., изволил удаляться к возвышению, с которого видно было все дело, — два орудие неприятельской батареи переменили направление — и ядра начали ложиться подле самой свиты: одно проскочило между ногами лошадей.

Сражение под Якацем, конечно, было дело авангардное; но по-словам людей опытных, дело такого рода, которое дает полное практическое понятие о самой жаркой стычке.

При отступлении гвардии к Бялыстоку, для меня каждый день был совершенно похож на другой, хотя в это время станция Рутки, местечко Тикочин и селение Жолтки были свидетелями личной храбрости многих, — но я не имел случая разделить их славы: На мою долю досталось побывать раза два-три в день в ариергардном прикрытии, прослушать там пение нескольких ядер, или окатиться песком от лопнувшей гранаты, или позабавиться нестройным хором из свиста пуль и картечи, — но это все сделалось так обыкновенным, что не стоит даже воспоминание. А вот что и по-ныне для меня и смешно и памятно: Во время ретирады, у меня пропала шинель; единственною моею защитой от непогоды осталось ситцовое, стеганное одеяло с большими красными и белыми цветами, которое, на случай отдыха, спрятал я под чапрак и, с помощью которого, чуть не попал на пику казака: Отвезя приказание к одному из частных начальников, я возвращался в штаб, в самую полночь; дорога лежала через болотистое место; ночь была светлая, но чрезвычайно сырая; я продрог не на шутку; у меня, против воли, начали постукивать зубы; делать нечего, я ослабил подпруги, достал свое одеяло и завернулся в него, как завертывается столичная кокетка в Турецкую шаль, чтó ж за важность! ночью, в лесу, никто не осудит. Согревшись немного, я начал мечтать о том о другом и, наконец, впал в совершенную задумчивость.

— Кто-йдет? вдруг раздалось из за-густого кустарника. Я вздрогнул от неожиданного вопроса, однако ж отвечал: «Солдат.»

— Солдат…. пробормотал в кустах грубый голос. Солдат… Кой чорт! кажись, ребята, ведьма?… Солдат, стой! — что отзыв? — и казак, с наклоненною пикою, бросился на меня как ястреб.

Опасно было заикнуться на этом месте: мог бы кольнуть, злодей! Я прошептал ему отзыв и спустил с плеч одеяло, чтобы показать эполеты.

Казак, бывший когда-то моим конвойным, узнал меня в лицо, поднял пику и прокричал: «Виноват, ваше благородие!»

— Чем же, братец?

— Да я принял вас за…. стыдно сказать, ваше благородие!

— Знаю, братец, знаю!

Отдохнув под Бялыстоком, гвардейский авангард пошел вперед по прежней дороге, и под тем же «Старым Якацем» соединился с Армией.

Это случилось вечером. До самой полуночи покойный фельдмаршал беседовал с генералами, в одной расстрелянной хате; перед ними лежала развернутая карта: вот все, что мне было известно из их беседы. В-ожидании своего генерала, я сел на бревно; вскоре задремал; свалился на землю — и, с поводом в руке, заснул богатырским сном. Лошадь моя наступила мне на ногу, когда генерал Б. садился верхом: я проснулся от боли, которая, впрочем, могла быть сильнее, и последовал за начальником; — нам оставалось проехать верст шесть до расположения войска. Освежась ночным холодом, я начал всматриваться в физиономию генерала, — но не мог ничего предугадать для завтра; когда ж он сошел с лошади и, закинув руки назад, остановился как вкопанный перед первым костром, — я, взглянув на него, невольно вскрикнул: «Ну, господа, что-нибудь не даром!…

Товарищи мои разделили это мнение.

На-другой день, 14-го Мая, рано тронулись мы с места. Около-восьми часов утра, наши колонны проходили густой лес; мы вскоре догнали фельдмаршала: он пропускал войско и, потом, долго разговаривал с генералом Б. Во время разговора, у них над самою головою лопнула граната и березовые листья полетели на свиту главнокомандующего.

Генерал Б. тотчас же двинулся со штабом вперед; несколько орудий понеслись «марш-марш» по дороге; застрельщики рассыпались в стороны и вскоре весь лес застонал от выстрелов.

Мы остановились; пули чаще и чаще начали пересекать перед нами воздух; наконец, их жужание стало непрерывным: казалось, над нашими головами висел рой пчел, заглушаемый треском разрываемых гранат и громом орудий. Губительна была непроницаемая зелень кустов замыкавших опушку леса: каждая ветка грозила смертию! — можно было не заметя стрелка наткнуться на его штык; ядра с ужасным стоном прокладывали себе дорогу; перед нами поминутно —то пень старой березы разлетался в щепы, то колоссальная сосна клонила кудрявую вершину и вдруг всею тяжестию с треском низвергалась в болото; картечь беспрерывно фыркала по кустарнику и фантастически подстригала вершины; пороховой дым льнул к сырой почве; непроницаемая мгла висела между враждующими. К счастию душный хаос был непродолжителен: несколько шагов вперед — и кустарник остался за нами. — Мятежники, опрокинутые штыками и преследуемые ружейным огнем, рассыпались по всему полю, как стадо испуганное порывом бури; на встречу нам, неприятельская батарея выбросила облако дыму, чугунные посланники смерти взвизгнули мимо нас, и эхо, сопровожденное треском и стоном, страшным хохотом по всему лесу ответило на смертоносное приветствие.

Перед нами открылась почти вся боевая линия — дымная, огненная, гремящая. Вправо от нас пылала деревня; мимо ее, подобно черным вóронам, проносились эскадроны атакующей кавалерии; чугун рвал землю по всему протяжению кровавого спора, серые столбы праха повсюду возникали страшными исполинами и исчезали, как видение; там и здесь лежали трупы обезображенные, истерзанные; — я приметил стоящего в кусте солдата, — желая знать причину его бездействие, хотел сделать вопрос и ужаснулся: его поддерживала под-спину раздвоившаяся ветвь, — у него была оторвана голова; ухо на тонкой жиле висело на груди; вблизи лежал кивер с остатком черепа; я отвесил добрый удар нагайкой по лошади и, желая избавиться от ужасного зрелища, наскакал на полутруп: две ноги и ребра одного бока лежали возле забрызганного кровью камня, неподалеку валялась рука с плечом, — остального не было на месте.

Оспаривая каждый шаг обширного поля, мятежники теснились к Остроленке: казалось-черная, громоносная туча опоясывала город, рассыпая неисчислимые молнии на встречу храбрым. Наша артиллерия, под жесточайшим огнем, по ступицу в песке, придвинулась к укрепленным буграм защищавшим город: тут прах и дым затемнили небо, Русские штыки пошли румяниться в улицы.

Было около-четырех часов за полдень. Несносно-жаркий день утомил до изнурения постоянных участников битвы. Ни минуты отдыха! ни капли воды на всем поле облегающем Остроленку! на нем была единственная жидкость — кровь. Горло пересохло от жажды; пыль залепила глаза, нос, уши; губы запеклись кровавым потом; дыхание стеснилось; сухой язык лениво издавал звуки; лошади не повиновались более ни шпорам ни нагайке и поминутно спотыкались; — в этом положении увидели мы над строеньями черный дым пожара. Пламя быстро обхватило полгорода, возвещая отступление мятежников; отчаянные из них еще стреляли из окон домов, из-за-дерев и заборов, — но это была роса после ливня; наши колонны бурным потоком вторглись во все концы города, опрокидывая и сокрушая все противостоящее; они все тяжестию налегли на остаток неприятельского ариергарда: кого из мятежников миновала смерть от штыка и пули, тех брали в плен; непокорных загнали в Нарев и перетопили.

Остроленка была взята. Предстояло перейти Нарев и овладеть противоположным берегом, на котором неприятельская артиллерия уже заняла места и снова задышала разрушением.

Пожар, между-тем, усилился: длинные кудри пламени свились над улицами и образовали истинно-адский свод, прорываемый беспрестанно ядром, или гранатою. Под этим великолепным наметом, путем усеянным горячими угольями, раскаленным чугуном и кровавыми трупами, — стройно проходили войска наши на площадь: нестерпимый жар палил уши и коробил волосы. Тут я был поражен страданием старика, армейского гренадера: у него одну ногу оторвало, на другую скатилось горящее бревно, — несчастный стонал и не мог двинуться, пока товарищи не отнесли его умереть вне пламени. Через два шага от страдальца, — не смотря, что полы моего сюртука начинали дымиться, я от-души усмехнулся: один армейский солдат запнулся за осколок гранаты: «Смотри, брат, не запинайся — в солдаты отдам!» сказал идущий сзади его гренадер, и рассмешил многих; — одной этой остроты под огненным сводом довольно, чтобы иметь понятие об Русском солдате.

Выехав на уцелевшую от пожара площадку, генерал Б. начал строить, для перехода через Нарев, один из армейских гренадерских полков — его имя известно целому свету. Подвиг предстоял трудный, сказал бы — невозможный, если бы храбрость Русских не доказала противного. Гренадеры, не видавшие прежде генерала Б., заметно одушевились при одном взгляде на прославленного героя, — усталость их исчезла. Напрасно гранаты хриплым голосом пели над их головами погребальные песни; напрасно, с оглушающим треском, рвали они черепицу на кровлях домов и засыпали осколками площадку, — гренадеры ничего не слышали и не видели: они хладнокровно ровнялись, словно приготовляясь к ученью. «Четвертый вперед! Пятый назад! Ряды, стать вернее в косу!» командовали офицеры и все шло своим порядком без упущение малейшей мелочи. Приятно было видеть на лице каждого солдата слепую доверенность к мужеству начальника, — целый строй, казалось, говорил глазами: с ним можно идти куда угодно!

— Благослови Бог! — Шестирядная колонна, стройно, как на параде, пройдя мимо генерала Б., повалила через мост — ядра, гранаты, картечь, пули посыпались на чело бесстрашных, — но не остановили их стремление: они бодро шли на разинутую пасть орудий направленных вдоль моста, вырвали их из рук остервенелого отчаяние и — твердой ногою стали на берегу неприятельском. Напрасны были потом свирепые натиски мятежников: чугун дробил, но не колебал грудь Русскую, — живая стена не дрогнула перед косою смерти!

Генерал Б., а за ним и все мы, стояли у самого моста, подле стены каменного строения: нас поминутно — или обсыпало отбитою щукатуркою, или спрыскивало водою от падающих в Нарев снарядов.

Не угодно ли, вместе с нами, полюбоваться картиною битвы! — Смотрите: мост в-полверсты длиною, без перил, покрыт войском, — с него на обе стороны валятся полуживые и мертвые. Островка, разбросанные по Нареву, усеяны скрытыми застрельщиками: кустарник и осока высылают к нам пули. Под мостом потопление во всевозможных видах: из воды выставляются и опять исчезают — головы, ноги, руки; раненные судорожно борются с быстриною реки, иные хватаются за сваи моста, плотно прилипают к ним, чтобы получить новую рану на дорогу в вечность, или бесполезно изнемочь над влажной могилою. В дали, на поверхности Нарева зыблется плавучий мост: по нем переходят уланы, обсыпаемые картечью; мост разорвало,  — что им за дело! — они умеют и вплавь, был бы только случай подраться. Противоположный, возвышенный противу нашего, берег уставлен огнедышащими батареями, загроможден войском; благодаря этой возвышенности, Польские орудие наведены неверно: картечь порхает через наши головы, впрочем иногда так близко, что ветер от нее зачесывает волосы. Толстая балка поддерживающая кровлю строение, возле которого мы стоим, расколота в щепы и выбита из места начисто — и все одною картечью! Каково ж было количество картечи, пролетевшей через нас? Большой кусок разбитой балки падает в нашу свиту, прямо на морду одной лошади, — она взвилась-было на дыбы….. хорошо что не взвилась! — а то мы простились бы с хорошим товарищем, — так было опасно рости в настоящем случае. Переходя от предмета к предмету этой страшной картины, глаза мои часто и надолго останавливаются на моем начальнике с он углублен в созерцание воинского дела, рассылает адьютантов направлять войска по своим предначертанием, предупреждает малейшие покушение неприятеля к нашему злу и походит более на человека спокойно сидящего в креслах над планом давно минувшего сражения, нежели на полководца двигающего разом тысячами жизней, вверенных его мужеству и опытности.

Генерала контузило в ногу. На лице его промелькнуло чувство боли и через мгновение принял он опять тот же спокойный, изумляющий вид.

Знавшие коротко генерала не доверили этому легкому движению лица и бросились за доктором; он был в минуту отыскан и поспешил к исполнению долга; но видно сама судьба, спасавшая в этот день дивным образом жизнь возмужалого и поседелого под ядрами генерала, не хотела развлекать его мыслей: черепица сорванная с крыши раздробила стклянку с примочкой в руке доктора и он, глядя на обрезанные стеклами пальцы, весь превратился в знак вопроса. Его оставили в покое.

Возвращаясь от доктора, я увидел, что возле самой генеральской свиты разорвала гранату: лошади заплясали на месте; я вздрогнул за товарищей и поспешил поздравить их с благополучным взрывом страшной соседки; но…. вдруг лошадь моя, скривя шею, упала на колени: из меня, казалось, вылетел весь воздух, — я несколько мгновений не мог перевести дыхание; сюртук мой сорвало с пуговиц; полу, надетого под сюртуком, архалука изорвало в мелкие клочья; — однако ж я ничего не чувствовал, кроме легкого жару в правом боку, и поспешил к штабным казакам, оставленным на месте перевязки, чтобы переменить лошадь, которая насилу поднялась на ноги и упираяся потащилась за мною.

На перевязке я удостоверился, что я контужен: у меня правый бок покрылся красноватою опухолью, и началась боль под-ложечкой; я сообщил это одному из медиков.

— Советую пустить кровь, отвечал он, ощупывая зонтом раненного; если угодно — вот фельдшер.

Я последовал совету. За несколько минут я видел гигантскую силу человека, — теперь вижу его ничтожество: поле, оглашенное стоном и скрежетом зубов, покрыто раненными, нашими и неприятельскими; медики с равным усердием заботятся о тех и других; но поистинне, тяжка их обязанность — резать, пилить, отсекать члены человеческие. При мне привели на перевязку армейского штаб офицера, — у него на левом боку были обнажены ребра; он, задыхаясь от боли, умолял поискать около указаннаго им места кошелька с золотом и портрета его жены. «Возьмите золото и принесите мне портрет!» говорил страдалец прерывающимся голосом, «дайте мне поцеловать его!» Вот истинно счастливая жена! подумал я — и у меня самовольно брызнули слезы.

Подвязав руку попавшеюся веревкою, я пошел в город. Со мною встретились два карабинера, несшие смертельно-раненного товарища; они казалось были в сомнении: стоит ли нести его? Ядро решило задачу, перервав почти пополам изувеченного; — карабинеры бросили кровавые остатки и поспешили к своим местам. Дорогою заметил я ствол солдатского ружья, выломленный из ложи с деревом и согнутый в кривую линию: ни ядро, ни граната не могли согнуть его подобным образом — он ясно свидетельствовал о гигантской силе знакомой ему руки; я вспомнил, что на этом месте работали штыками при взятии города; — ужасно! вспомнить ужасно! Перед остервенелым побоищем штыками ружейная пальба не что-иное, как вздорный разговор, пустая перебранка, сопровождаемая благородной пощечиной из пушки. Тот не увидит ничего ужаснейшого, кто видел штыки, — не тогда, как ими преследуют разбитого неприятеля, — но когда они направлены против неподвижных штыков, когда колонна срастается с колонною: обе, кажется, тают и не оборачивают тыла. — Этих мгновений нельзя описывать, они выше всякого воображение и способны произвести судороги в самом бесстрашном сердце.

Канонада стала утихать и постепенно смолкла. Я нашел своего генерала сидящего на груде бревен, на той самой площадке, где он устраивал гренадеров для первого решительного натиска на мятежников; свинцовая дума лежала на челе увенчанном свежими лаврами; офицеры нашего штаба благоговейно смотрели на героя, стоя в некотором от него отдалении.

Я подошел к товарищам.

— Эге, приятель, да тебе никак перебили крыло! сказал один из них, видя у меня подвязанную руку.

— Покуда, нет: мне удалось только получить довольно пламенный поцелуй в бок, отвечал я.

— И поделом! Ты, кажется, очень лаком до поцелуев, заметил другой, — тот, который познакомил меня с Остроленскими фабрикантшами.

— Шутите господа, а мой бок едва не улетел на закуску к Плутону.

— Плутон имел бы сегодня довольно-костливый ужин, сказал третий. Не хочешь ли приложиться к баклажке?

— Я бы хотел напиться.

— Это не по моей части, отвечал он. Толкнись к старым соседкам.

— А что, и в-самом-деле!….

Я отправился на фабрику, которая была в нескольких шагах от нас, заглянул в низ — пусто; стены пробиты насквозь; ни одного стекла в окнах! Я поднялся на верх — сущий хаос: синие, белые, красные, зеленые основы, смешанные в пеструю паутину, висели на переломанных станах; на полу — битый кирпич, стекла, щепы; один простенок вынесло начисто.

— Да где же черноглазые красотки? Неужто бежали!….

Я опять спустился в коридор. Из дверей подвала высунулась головка Генриеты в самой беспорядочной прическе.

— А!…. вскричала она, увидя меня.

— Вот они где! — Я спустился в преисподнюю.

Глубокий подвал, освещенный узким окном с железной решеткою, хранил в этот ужасный день Остроленских нимф с их матушкою и братцем. Все семейство, растерянное между чанами, бочками, бочонками, лежало в полуобмороке, ожидая конца бури; Генриета первая решилась выглянуть на свет, не слыша более выстрелов; прочие же не доверяли тишине, — думая, что они все оглохли. Я застал матушку сидящую на мучном куле, в самом темном углу подвала, — ее, по обширности тела, мудрено было не заметить; я сделал ей вопрос.

Она протерла глаза и  впервый раз в моем присутствии разродилась буквою — А!….

Услыша мой голос, вылезла из за чана с капустою, бледная как смерть, Елена; над одной из бочек появилась грязная мужская физиономия; — это был миленький братец.

— Что?…. как?…. где?…. откуда?… и все возможные вопросы посыпались на меня словно картечь; из угла раздалась нетерпеливая одышка — кажется, это был то же вопрос; но я не умел на него ответить.

— Дайте мне пить, у меня пересохло горло! сказал я, и после расспрашивайте, чтó хотите.

Обе сестрицы встрепенулись, схватили жестяной ковш, бросились к бочке с пивом и чуть не передрались, желая скорей услужить мне. Я принял благотворную чашу, наполненную двумя Гебами, а они уселись на бочку; но я не утолил еще порядком жажды, как-вдруг раздался выстрел, другой, третий и пошла потеха! Я подбежал к окну, которое было над самой мостовой; — перед окном звукнуло ядро и грянуло в стену — так, что весь дом затрясся в основании. Я хотел выйти; но матушка, с быстротой несоответствующей ее объему, прыгнула к окну и заткнула его подушкой: темнота остановила меня. «Вот нашла защиту!» подумал я и начинал уже сердиться на безумную предосторожность хозяйки подвала, — как неожиданное ядро вынесло решетку окна, сделало два звучных рекошета об стены и увязло в бочке с пивом: сестрицы полетели вверх ногами, — у них тут же обнаружились признаки холеры; братцу, припавшему за тою же бочкою, хлынуло на голову пиво; он, не понимая — чтó с пим делается, кричал как бешеный; матушку хватило подушкою в самой портрет, она успела только разинуть рот и осталась в совершенном беспамятстве. Я выбежал на площадку.

Генерал и вся свита были уже верхом; они заняли прежнее место у моста. Пальба, между-тем, усилилась до возможной степени : мятежники, во что б то ни стало, хотели опрокинуть наши колонны и заставить их оставить правый берег реки, — но не успели в предприятии; несколько раз повторенные ими отчаянные натиски, кроме бесполезного пролития крови, не имели никаких последствий. Я тогда по необходимости оставался на площадке смотреть, как гранаты и ядра сыпались в город, дробили стены, срывали трубы, выхватывали камни из мостовой, прыгали и лопались с таким ужасным шумом, что городская площадка показалась мне квартирой отведенной в аде.

Не смотря на ужасный хаос, два денщика, развращенной наружности, пробрались через площадь и постучались в окошко дома, обращенного одной стороною к Нареву, а другой на площадь; из окна высунулась старая Жидовка; — я не расслушал ни вопроса, ни ответа, — только через минуту та же старая ведьма выбежала на крыльцо со штофом водки и стаканом; денщики были удовлетворены и сунули ей в руку монету, — Жидовка заспорила; денщики начали ругаться; один назвал ее свиным ухом, другой сделал ухо из угла полы и показал ей. Меня взорвало жидовское самоотвержение — за грош.

— Да провалишься ли ты, старая ханжа! закричал я: тебя может разорвать на части.

— Ничего! отвечала она: я заперла все ставни на реку…. Ужасный треск в шинке перервал дальнейшее объяснение — и две рамы, смолотые в щепы, швырнуло на полплощади; крылечную дверь раздробило, вылетевшими из окон, осколками гранаты; ОдниМ куском доски треснуло в поясницу жадную шинкаршу, — она распростерлась замертво; штоф и стакан разлетелись на мостовой. Денщики, видя все происшедшее, захохотали во все горло, отыскали между развалинами штофа свою монету и отправились далее.

Я душевно обрадовался, увидя, что Жидовка поднялася на ноги и, держась обеими руками за поясницу, согнутая кочергой, убралась во-свояси.

Упорна, но непродолжительна была возобновленная битва: к половине девятого часа все совершенно утихло. Остроленку заняла главная квартира армии. Для нашего штаба назначили деревеньку, верстах в-четырех от города. Я принужден был отправиться туда пешком, препоруча казакам довести моего кривошеего коня. Проходя Остроленку, я увидел старого знакомца — члена ратуши; он бросился ко мне и поцеловал меня в рукав. От его дома осталась только печь с высокою трубою и груда горящих головней. Несчастный! Я спросил его о жене и племяннице; он закрыл лицо руками и слезы хлынули меж-пальцев. Боясь услышать что-нибудь ужасное, я оставил его.

В-течение нескольких дней, между офицерами не было другого разговора, как о минувшем деле под-Остроленкой: Участники рассказывали — что видели; не учавствовавшие желали знать — чего не видали.

Вскоре мы заняли позицию, пятью верстами ниже Остроленки по течению Нарева, на самом берегу. Тут офицеры нашей свиты разошлись по полкам; при генерале остались только адьютанты и я.

Свободный от занятий службы, любил я проводить время на цветущем берегу Нарева. Синие волны быстро, как мечты неопытной юности, неслися мимо ног моих; на них иногда виднелись всплывшие трупы и напоминали мне грозу военную, достойную славы Русского оружие: трупы уже не делали на меня неприятного впечатления, я привык к ним и, видя их, продолжал любоваться златочешуйною поверхностью реки и далеко, далеко уноситься мечтами. Но о мечтах после, теперь прошу обратить внимание на самого мечтателя. Вообразите: лицо медное от загара, глаза малиновые от пыли, прическа чухонская, сюртук заштопанный разноцветными нитками, шарф об-одной кисти, полусабля без наконечника, сапоги зимние на байке, величиною с лопату и два злотых в кармане вышеупомянутого сюртука — на все потребности приличные званию офицера; если вы уже вообразили все это: имею честь рекомендоваться, это — я, сидящий на берегу Нарева с полным имуществом на-лицо!

Постоянная гостья войска — холера, забытая во время военных действий, вздумала-было мстить за невнимание к себе, притаясь в сыром кустарнике нашей позиции; но вскоре гвардия перешла под-Маков, унеся слабые остатки смертоносной напутницы.

Стоянка в Макове была приятна для всех вообще, для меня в особенности; мне удалось, неподалеку от местечка, занять премиленькую дачу, где нашлось все необходимое к спокойствию моего начальника, стало-быть главная забота была удовлетворена; да и для всех нас не было недостатка в покое: у каждого была особая комната с постелью; в общей зале, куда мы все собирались обедать, стояло фортепиано — для любителей шума и Вольтеровский стул перед камином — для любителей тишины; против окон зеленел сад с тенистыми акациями и душистыми розанами, — приятная находка для глаз и обоняние; в саду порхали птички — для утренней забавы, и хозяйки, розовые как их розаны — для вечернего любезничанья; а кто не находил их столько розовыми как я, тот мог отправиться ловить перепелок, или удить карасей. Должно прибавить к этим мирным удовольствием — частые известия с родины, получение за служенных кровью наград, выдачу жалованья, возможность обзавестись необходимым, хотя и неотличного достоинства.

Под-Маковым простояли мы около месяца; тут узнали мы о кончине Исполина перешагнувшего Балканы и встретили, грозу Персиан, Героя Эриванского; только этот месяц мелькнул так быстро, что еще никто не думал скучать бездействием, когда Армия наша снялась с позиции для перехода через Вислу.

Движение было к Плоцку: все думали, что знаменитая переправа должна совершиться под Плоцком; впрочем, быть-может так думали офицеры первых чинов, а эти чины в поле ратном видят только то, что подлежит зрению и ничего не предвидят. Предупреждаю, — особенно вас, доверчивые красавицы, — не слушайте прапорщика порицающего действие полководца, как бы он умен и учен ни был, как бы он вам ни нравился!

При расположении под-Плоцком досталась нам, то есть: мне со товарищи, пустая школа; несколько забытых скамеек и широкое возвышение, обнесенное решеткою, составляло все украшение святилища наук и нравственности. Казалось, стены содрогнулись от стыда, когда с нашим прибытием, вместо назидательных поучений, раздалось из-за-решетки: «Козырь! Козырь! Козырь! — Леве и два онёра…» И , в заключение козырки, святотатственная пробка с крестообразною перетяжкою стукнулась в чистейший потолок. Право, казалось, содрогнулись стены; — впрочем, это может быть оттого, что мы очень шумели.

На-следующий день, мы собрались посмотреть на Плоцк, до него было версты две: дорога прямая, как натянутая струна, красовалась двумя шеренгами пирамидальных тополей; мы окинули глазомером расстояние и решились идти пешком.

Город шумел от многолюдства; в разных местах раздавались звуки музыкальных инструментов; каждый из трех, бывших налицо, бильярдов имел дюжину пар кандидатов на игру; кондитерская кипела посетителями, Холостое общество, обыкновенно, всякое удовольствие начинает любезностью с желудком, особенно — если средства к этой любезности довольно редки; мы так и начали свою прогулку: пробочный выстрел был сигналом для сбора коротких приятелей; общество наше, разумеется, мигом увеличилось, и мы все пошли осматривать город. Прежде всего, мы заглянули на Вислу; тут единогласно, без малейших противоречий, решили: что ее перейти не легко и, в тоже время, увидели на одном из разбросанных посередине реки островков  взвившийся легкий дым.

— Что это значит? спросил я, неужели нас хотят подстрелить?

— Кажется что так! отвечал бывший с нами адъютант, и подал пулю расплющенную о камень, на котором стоял он.

Не желая, без надобности, получать свинцовые гостинцы, мы пошли к одному строению, привлекшему внимание наше странностию фасада; оно стояло над самой Вислою, на гребне отвесного обрыва.

— Уж не театр ли это?

— В-самом-деле, театр!

— Честные-господа, пожалуйте сюда! вскричал один отъявленный любитель театра и пропал в коридоре.

Прежде чем мы вошли в партер, он уже успел принять в свое распоряжение старого инвалида — сторожа и  заставил его мести сцену.

Занавес был поднят, задняя декорация то же; — попробовали спустить — нейдет!….

— Ничего! с-нас довольно и боковых кулис! Еще так лучше! кричал любитель театра. Действительно, слабого свету, падавшего из верхней галереи, было недостаточно для освещения театра,— и широкое окно, обращенное к Висле, сильно помогло горю.

Благодетельное окно растворили для улучшение воздуха.

В самом непродолжительном времени, несколько сломанных стульев и скамеек стояли полукругом на аван-сцене, а безбородые князья и бояре, сидя на них, затылком к свету, слушали внимательно голосистого Димитрия. Лишние на сцене отправились в партер — хлопать. Зоилы свистали.

Первый монолог Димитрия прошел без приключений; но Тверской, на самом интересном месте, был прерван одним добрым малым, который имел всегда кучу наличных денег и хотел прослыть остряком.

— Будет вам, господа, мучить горло Донским, пошлемте лучше за шампанским! вскричал он, заглушая актеров, и расхохотался первый.

— А что и вправду! сказал Мамаев посол, выставясь несвоеременно из за-кулисы: почему бы, например, не распить здесь бутылочки две-три, ради смеху?

Все засмеялись; добрый малый принял это на свой счет и брякнул кошельком. Через несколько минут вино уже лилося в, отысканный инвалидом, стакан из зеленого стекла с рубчиками и розвалом. Кто бы мог предугадать, что на сцене Плоцкого театра, в 1851 году, будет питься драгоценная влага — и кем? и за кого? Русскими офицерами, за здоровье Петербургских красавиц! — Каждый из нас, подымая круговой стакан, должен был провозгласить имя драгоценное сердцу; один я, по не имению такового в наличности, выпил за здоровье своего старосты, приславшего незадолго пред-тем частицу оброков.

Наградя инвалида небольшой монетой и пустыми бутылками, мы хотели оставить театр; но один претендент на звание отличного декламатёра, досадуя, что ему не удалось рассказать Куликовской Битвы, вызвался прочитать что-нибудь из Шиллера; общество захлопало в знак одобрение; выбор чтеца пал на роль Маркиза Поза. Шумящий партер вскоре успокоился, ожидая появления артиста и надевая перчатки, чтобы, как говорит пословица, — не удариться в грязь лицом при первой встрече дебютирующего таланта.

Я знал наизусть сцену свидание Маркиза с Инфантом и, в угождение своему приятелю, решился занять место Дон Карлоса. Работа пошла на славу: Маркиза после первой строчки вызвали пять раз. Я не без основание думаю, что нынешнюю манеру вызыванья привез на Петербургский театр кто-нибудь из Плоцка.

Мой сценический партнер торжествовал и выходил из-себя; уже оставалось несколько стихов до рокового выстрела, повергающего Позу, — вдруг в растворенное окно шмыгнула пуля и влипла до половины в кулисную раму.

— Браво! загремел партер: в самую пору!

— Немного рано! отвечал прерванный артист с некоторою досадою.

— Немного неверно, и слава Богу! заметил я, и доказал, что пуля пролетела на далее трех вершков от головы минутного маркиза. Тут декламация прекратилась. Каждый из нас, оставляя театр, взглянул на проказницу пулю, которая чуть-было не сыграла своей роли самым удовлетворительным образом.

После спектакля, принялись мы бродить по улицам города; но, не встречая ничего интересного, общество наше постепенно растерялось: я втроем вошел в кондитерскую, а возвратился домой — в школу совершенно один.

Три дня проведенные нами близ Плоцка были обильны для многих разными романическими приключениями; я и сам, под влиянием безоблачных вечеров, готов был искать приключений; но всемогущее слово: «подъем!» протрезвило мысли; тряская рысь раскачала сентиментальные чувства и, когда широкая Висла вторично замелькала передо мною, а наша Армия начала стягиваться к Прусской границе, — переправа деспотически овладела моею головою, вытесня из нее все прочее.

В день знаменитой переправы, двинувшись после обеденного привала, увидели мы длинный мост через Вислу с двумя ветвями к противоположному берегу; в мостовом прикрытии дымились котлы наших саперов.

— Да где же мятежники? Где же картечь, имеющая особенно-удивительный эффект при переправах? — были вопросы, делаемые мысленно и вслух; но они, как задача Сфинкса, оставались без решения, — а мост уже качался под тяжестию наших колонн, и мы закат солнца встретили на другом берегу реки.

На-следующий день, после переправы, рано утром, не смотря на усталость, поехал я в главную квартиру, верст за восемьнадцать, с единственною целию: посмотреть на Фельдмаршала, которого до сих пор не видал вблизи; желание мое исполнилось самым удовлетворительным образом и, вдобавок, я получил сюрпризом приказ по Армии, в котором между награжденными орденами увидел свое  имя.

На пути к Варшаве, удалось нам отдохнуть в имении принадлежащем фамилии Радзивилов, которое, без поэтических прикрас, не грех назвать земным раем; это мыза — Аркадия.

Запах померанцевых дерев далеко приветствует гостя Аркадии; крестьянский, опрятный домик предлагает отдых, только широкие зеркальные стекла обличают маскарадную наружность этого домика. Так иногда магические глаза придворной дамы заставляют благоговеть перед ее крестьянским сарафаном.

Минуя садовую калитку, вы немеете от удивление: перед вами, среди душистых растений, возникает хрустальный чертог с хрустальной мебелью, хрустальными занавесками на окнах, и весь этот хрусталь множится на миллионы в отражении противоположных зеркал. Вечером, когда это здание освещено — к нему нельзя приблизиться без боязни ослепнуть: кажется солнце, луна, звезды, радуги — все, чем красуется небо, соединясь в одну яркую массу, сошло на землю и притаилось за кудрявыми ветвями чужеземных пересаженцев. Восхитительно! Непостижимо!

Далее, на холме, возвышается квадратная башня; в ней, между двумя бронзовыми львами, воздвигнуто широкое ложе, под балдахином из рытой шелковой материи, которая вероятно покупана пудами а не аршинами; у двух ступеней, ведущих на это ложе, раскинута большая тигровая шкура с металическими когтями и красными каменьями вместо глаз; на стенах везде дубовая резьба; в окнах разноцветные стекла. Войдя в эту башню, кажется, раскрываешь главу из рыцарского романа и начинаешь с любопытством перебирать уродливые антики — или драгоценные, или не имеющие цены. Эта башня была квартирою нашего генерала.

Над гладкой поверхностью озера, вытекающего из мраморной урны, возвышается круглый храм, обставленный колоннами и жителями Олимпа; храм состоит из трех, тоже круглых, отделений: спальни, залы и кабинета. Искусно сверху пущенный полусвет, штофная драпировка по стенам, затейливое размещение зеркал, в которых виден со всех сторон лежащий на пышном пуховом возвышении, помещенном в центре их, — наполняют воображение сладострастными мыслями: это спальня. Кабинет ослепляет роскошью: тут, кроме бронзы, фарфора и хрусталя, вы найдете, на письменном столе, мраморный транспарант с изображением амура, — произведение Кановы. Зала приготовлена для Вакханального пиршества: тимпаны, тирсы, цветочные вязи развешены кругом на золоченных решетках; боги и богини уже спускаются на облаке….. неужто это в-самом-деле живопись? — стоит минуту посмотреть со вниманием вверх и глаза ваши потонут в розовом разливе зари, и вы невольно отступите, чтобы легкое облако с небожителями не упало вам на голову. Треугольник, образованный по середине храма тремя круглыми отделениями, замещен превосходными органами: вы слышите стройные акорды и не находите источника Пленительных звуков.

Бродя по излучистым тропинкам сада, вы на каждом шагу встречаетесь с редкостями: то любопытство заводить вас в часовню о украшенную четырью исполинскими картинами, писанными одним колером sерiа, — фигуры, кажется, хотят ступить через раму; то останавливаетесь перед гранитным сводом, в стене памятника, и приникаете к железной решетке не позволяющей вам дотронуться до обольстительных форм лежащей женщины, сквозящих через тонкое покрывало; вы забываете, что перед вами был мрамор одушевленный Кановою — и долго, вечерней порою, ходите к знакомой решетке и каждый раз с новым трепетом, как-будто сбираетесь заглянут в будуар недоступной красавицы.

Изумленные Кановою, вы задумчиво всходите по винтообразной лестнице, просеченной в скале, и, достигнув ее вершины, видите перед собою пирамидальный гранитный мавзолей; на нем висит круглый медальон из Пароского мрамора, в аршин с небольшим в диаметре, с изображением Святой Фамилии: вы приходите в восторг от рисунка, благоговеете перед выражением небесных лиц, восхищаетесь натуральною драпировкою одежды Богоматери, робко осязаете складки на теле Божественного Младенца и восклицаете: «Это опять Канова!» Да, это его произведение, — Кановы нельзя не узнать даже непосвященному в таинства Искусства.

Не угодно ли теперь заглянуть в мою квартиру? Прошу покорно! очень рад! Вам нужно будет пройти линию искуственных развалин; тут вы встретите героев и красавиц древности — иных без руки, или ноги, других без носа и ушей, остановитесь перед уродливою вазою, перешагнете не раз через узорчатый мрамор падшей колонны, — если угодно, присядьте на нем,  здесь ядовитая змея не обовьет ноги, скорпион не пробежит по платью вашему, хотя вам и кажется это очень вероятным. Миновав груду драгоценностей свезенных из разных концов света, вы можете взойти во второй этаж готического домика, завешенного со всех сторон зеленью, — его называют ванной; — это наша квартира; у нас всего одна комната и широкий балкон с навесом; однако же, вы тут найдете и Французские обои, и зеркала, и штоф на гардинах, и бархат на Турецких диванах; у одной стены комнаты вделана в паркет ванна — широкая, глубокая, роскошная; загляните, — в ней мое ситцевое одело: я тут сплю и очень доволен своим вместилищем, — мне видятся преприятные сны.

Теперь пойдемте на балкон! — Вас удивляют причудливые колонны и, висящие между ними на бронзовых цепях, чугунные лампы? в-самом-деле они пахнут Вальтер-Скоттом. Жаль, что вы не можете присесть на эту скамью! здесь мое место по закате солнца; теперь не слышно ропота ручья, текущего из под свода вековых акаций: как он сладко ропщет в тишине ночи, пробираясь по каменным ступеням в мраморную урну дремлющей над озером богини! как неожиданно здесь, возле самого уха, вдруг разливается голос соловья — то звонкий, то замирающий! Здесь я впиваю ночной воздух, напитанный запахом цветущих померанцев, не смея шевельнуться, чтобы не нарушить таинственной гармонии природы и встаю не прежде, как раздастся в низу голос генеральского камердинера: «Господа, пожалуйте кушать!»

Аркадии недоставало души ее — женщины. Художник, при создании этой великолепной декорации, видимо имел предметом: полное развитие прелестей гениального творение природы — женщины; здесь все приспособлено к ее победам; здесь она обставлена так искусно поэтическими выдумками декоратера, что и самая одежда была бы на ней лишнею, грузною для тона целой картины, — здесь непременно должна обитать фея, в покрывале из прозрачных паров гиацинта и розы. Жаль, если Виланд не побывал в Аркадии прежде, чем его бедная Вастола сказала самой себе:

«И ты в Аркадии была!»

Нам удалось целую неделю прожить в Аркадии; все это время пролетело в мечтах, в сладкой дремоте, в упоении. Мы долго с удовольствием воспоминали об Аркадии, стоя близ Надаржина, где Армия наша, совокупясь в страшную для мятежников тучу, готовилась грянуть над столицей.

Незадолго до знаменитых двух чисел августа месяца, вычеканенных на медалях Варшавских героев, слово: «штурм!» раздалося в войске и стало привилегированным словом каждого разговора. Приказали вызвать охотников; это приказание было едва ли не самое труднейшее к исполнению из всех приказаний начальства: каждый солдат был охотник, и каждый был достоин явиться первым на валах мятежников.

Офицеров решили назначить по жеребью. С нетерпением ожидали все штурмовой лотереи, как-будто в ней разыгрывалось счастье на целую жизнь; даже, старый знакомец мой, поручик ужасно обрадовался, что еще не успел принять роты на законном основании — а то не мог бы он участвовать в розыгрыше билетов с роковой надписью: штурм!

24-го августа, утром, привез я к генералу диспозицию штурма. После обеда войско двинулось; провело ночь на бивуаках под самой Варшавой — осторожно, без огней, без шума, и на другой день, только-что была возможность проглядеть утренний туман на верный пушечный выстрел, — артиллерия открыла огонь.

При взятии Варшавы, между исполинскими подвигами разных частей нашей Армии, много случилось и мелких подробностей интересных для всех вообще, неоцененных для каждого Русского; но описание их грешно было бы мне принять на себя: я видел только, как выносило ядрами ряды из третьей линии; главный интерес был там, где работали штыки и пули, а ближайшими очевидцами этого интереса — были офицеры освященные званием штурмовых охотников; им, по всем правам, принадлежит описание подробностей характеризующих самыми яркими чертами состояние духа победоносной Русской Армии на рубеже явной опасности.

Всякому известно из релляций какие имел последствие первый кровопролитный день под Варшавой; известно и то, что на-второй день все вокруг нее было тихо и спокойно до 2-х часов по-полудни и что после…. После, казалось, огнедышащая лава опоясала город, вторглась во все концы его и остановилась не прежде, как смятенная Варшава, молящая о пощаде, безусловно пала пред милосердием прославленного Монарха..