Кавказский пленник

Автор: Неизвестный автор

Кавказский пленник.

БЫЛЬ.

 

 

 

Мы возвращались из экспедиции, предпринятой за Кубань против Горцев в 18** году.

Был уже октябрь. Природа Кавказа, казалось, печалилась подобно красавице, которая чувствует приближение своей осени. Ветер, с печальным воплем пробегая по ущельям, обрывал последние желтые листья деревьев. Небо хмурилось, солнце бледнело. Отряд наш растянулся по узкой плотине кунипского лесу, лежащего в пятнадцати верстах от левого берега Кубани: я был в арриергарде с двумя орудиями артиллерии и батальоном К-го пехотного полка, и скучал ужасно, что мне последнему придется увидеть быструю Кубань, которая так долго разделяла нас с милою отчизной.

Мы двигались очень тихо, изредка останавливаясь, чтобы взглянуть на преследователей наших, Черкесов, которые издали порою провожали нас, то пронзительными гиками, то свистящими пулями, к которым мы одинаково уже привыкли. Не раз я оглядывался, чтобы проститься с горами Кавказа, которые синели вдали и, как-будто с негодованием смотрели на нас: да и было за чтó; не одна роскошная долина между их стенами превратилась, в пустыню, не одна роща вековых дубов, увитых виноградными лозами, переплетенных дружным плющом, обратилась в пепелище, где обгорелые остовы дерев и тлевшие аулы разбойников напоминали о грозных гостях своих. И весело, и грустно было расставаться с этой очаровательно страшной природой: но мы с каждым шагом были ближе к России, а эта мысль какой скуки не разгонит!

Мне хотелось с кем-нибудь поделиться мечтами. Когда глаза бродили по отряду, чтобы встретить благосклонного слушателя, я заметил вблизи одного из товарищей наших кавказских бивуак, поручика Б-на: он был грустен, как всегда, но добродушное лицо его выражало спокойствие и удивительное равнодушие ко всему.

Давно мне хотелось поговорить с ним, и расспросить его о плене, о котором так различно рассказывали в отряде. Теперь был удобный случай, и я им воспользовался.

Я подъехал к нему. Разговор начался, с чего

всего обыкновеннее начинается разговор в походе, с похвалы боевому коню.

— Как хороша ваша лошадь, сказал я. Я все любуюсь на нее! Какой она породы?

— Она из Кабарды, отвечал Б***. Она служит мне уже давно; много раз она меня спасала, и если бы не она…..

Б*** замолк и вздохнул. Видя волнение его, я удержался от расспросов, и мы молча продолжали путь.

Есть минуты, когда душа бывает безочетно грустна, когда все в мире ей тягостно, несносно: тогда человек бегает людей, бегает всего, и находит утешение только в себе самом, в своей же грусти.

Но есть минуты горьких воспоминаний; это также страдания, но страдания, которые душа всегда готова высказать другой душе, чтоб облегчить себя. В этом состоянии находился теперь и Б***. Я замолчал, чтоб дать ему время оправиться, войти в себя; и, когда всегдашний мрачный взор его несколько прояснился, когда грудь его облегчилась тяжким вздохом, я сказал:

— Мысль о минувшем тяжела для вас; живите настоящим: оно так улыбается для вас!

— Для меня нет радости в настоящем. Я охладел ко всему; для меня даже настоящее как-будто не существует, потому что я не желаю ничего. Да и могу ли я желать чего-нибудь? Могу ли просить еще о чем Святое Провидение, когда оно вторично даровало мне жизнь. Нет, я живу одним прошедшим, прославляя Создателя, а от людей жду только деревянного гроба, и такого же креста на могилу себе!

— Я слышал о ваших страданиях: давно ль вы освободились из плену? спросил я, желая обратить уныние моего спутника к мыслям более утешительным и добраться скорее до цели.

— Да; я был в плену: это было еще в 18** году, но и теперь еще, отдохнув физически, я еще страдаю душевно.

— Простите любопытству моему. Мне хотелось бы узнать подробнее это происшествие?

— Тяжело мне вспомнить об этом, но я готов

исполнить желание ваше, только с условием, которое быть-может покажется вам странным: не смотрите на меня во время моего рассказа! Я не хочу, чтобы вы читали на лице моем те чувства, которых я скрыть не умею. Вообще я не хочу, чтобы на поблекших щеках моих люди видели слёзы, которых удержать я не в силах, и переводили их на свой безчувственный язык!

Теперь слушайте:

Недалеко от Терека, на быстрой, но не широкой речке построено нами с недавних пор небольшое укрепление У—ъ; в нем стоял я с гарнизоном, состоявшим из роты к—го полка.

Вы видели в горах укрепления наши? Все они одинаковы, все схожи одно с другим. Так же одинакова и жизнь, которую проводят в них гарнизоны, жизнь самая бдительная, — осторожность и заточение между земляных валов, удаление от света и людей, всегдашнее соседство лишений и скуки в однообразном быту. Вот наше бытие! Бытие не завидное по-правде; но с чем не свыкнется душа? Она крепка как кремень, пока таятся в ней искры веры.

В числе гарнизона, бывшего под моим начальством, находилась сотня Линейных Казаков. Лихие наездники, отчаянные рубаки! Они характером своим схожи с Горцами.

С таких войском я не знавал боязни и презирал опасности. Часто, вот этот конь носил меня навстречу хищникам Горцам, и редко спасались они от острых шашек казаков моих.

Меня знали в горах, и иногда ко мне являлись князья горские, то, по-обыкновению, с каким-нибудь вздорным предложением, то для вымена пленных, попавшихся к нам, а чаще из любопытства. Часто и я бывал в ближайших аулах, которые носят название мирных аулов, и гостеприимные Горцы угощали меня своею бузою, своими чуреками.

В это время гремело в горах имя знаменитого Хамурзина. Он был так называемый абрек, то есть, удалец, герой без всякой собственности, наездник, посвятивший жизнь свою разбоям. Набрав шайку подобных себе коршунов, Хамурзин кочевал с ними в горах, и делал частые набеги за Терек. Отчаянная храбрость и сметливость доставляли ему богатые добычи, питавшие его алчность.

Высокий, стройный и плечистый, как вообще все Горцы, он имел необыкновенный, сверкающий взгляд, который искрился зверством из-под густых черных бровей, сросшихся на лбу его; резкие черты и бронзовый цвет лица давали физиономии его такое выражение, которого и сам Мефистофель едва ли бы не испугался.

Горе было оплошным купцам ногайским, когда Хамурзин заставал их на дороге без сильного конвоя! С этой минуты собственность их была уже собственностию удальца, а жизнь их игрушкою его.

Горе было и казацким станицам, когда беспечность водворялась в них. Избрав темную ночь, Хамурзин, с своей шайкою, подползал к станице тихо как змей, и вдруг устремлялся на нее; все падало под острием его грозной шайки, пока, сытый добычею, он не исчезал как молния. Быстры всегда были набеги его, и кровию означались следы их.

Теперь не удивляйтесь, ежели скажу вам, что и я, несмотря на храбрость своего гарнизона, был особенно осторожен. На ночь в крепости удвоивался караул, и после зари никто из Горцев не был впускаем в крепость, зачем бы ни приезжал.

Вам известно, что от Екатеринограда до крепости Владикавказа, то есть, по части дороги, ведущей через горы в Грузию, путешественники проезжают обыкновенно с конвоем, который берется из укреплений, лежащих на этой дороге; к числу таких укреплений принадлежало и мое жилище; оно изредка оживлялось проезжими, и потом опять погружалось в безмолвие за стеною гор и валов.

Была уже зима; не глубокий снег покрывал землю, и тонкий лед опоясывал берега речки,

трескаясь порого от быстроты волн, которые

текли еще быстрее, как-будто бежали от судьбы своей. На деревьях кое-где трепетно бились, захваченные морозом, желтые листки; и только блестки инея украшали их, как брилианты увядшую красоту. Ветер гудел в ущельях и наводил уныние на душу. Со свистом обегая крепость, он часто тревожил бдительного часового; все чары лета исчезли, и только Казбек стоял в неизменной красоте своей. Далеко искрилась ледяная вершина его, переливаясь радужными цветами под холодным сиянием солнца. Казалось он радостно взирал, что настала его пора и широко стало его ледяное царство. Часто я дивился великану, и часто он был единственным утешителем моим в этой пустыне. Скучно было в крепости, когда, закутавшись в тулупы, мы грелись у печи в холодной избе. Дверь заунывно скрыпела на петлях, побелевших от мороза, и ветер прорывался сквозь трещины окон, разрисованных морозом.

В один из таких вечеров, я и товарищ мой Ч*** сидели вместе у топившейся печи, и разговаривали о нашем житье-бытье кавказском, о наших друзьях в России, о наших надеждах….. Голубое пламя носилось над тлевшими углями: порою оно взвивалось, и одушевляло нас своим блеском; потом потухало как наши надежды. Невольно грустные мысли втеснялись в голову. По-временам мы оба умолкали, и каждый погружался в самого себя.

Тогда я был моложе, чем теперь, и духом был бодрее; не те мысли гнездились в мозгу, не та душа была во мне. Мне жаль было проститься с летом, потому что у нас на Кавказе оно разгул для воинов; а с кончиною его как-будто погребаешься под холодным саваном зимы.

Вы знакомы с тем необыкновенным чувством, которое ощущаем в битвах, с тем чувством мести, которое раждается при виде трупов соотчичей ваших, погибших от пули врага?…..

Быть-может и вы вносились на борзом коне в ряды неприятеля, и дух ваш занимался, и сердце билось, когда в руках ваших сверкала сабля, когда пистолет ваш гремел смертыо, а грозное ура судорожно вырывалось из груди….. Да, это истинная поэзия жизни, потому что здесь не дорожишь жизнию, а наслаждаешься, чем-то страшным, высоким, неизъяснимым. Не правда ли, что вообще мы

в несчастии сильнее чувствуем, что живем?….. Только тогда мы и размышляем о жизни; а в минуты наслаждения она всегда забыта. Таков человек! Не удивляйтесь же, что мы скучали сидя у печи в своей укромной хате, и по-временам задумывались, и молчали….. На этот раз Ч*** первый заговорил:

— Чтó так задумался? сказал он мне. Я помню, ты был охотник посмеяться. Бывало шутки сыплются у тебя градом. Отчего нынче стал ты такой мрачный?

— Перед непогодой, мой милый, и Эльбурус бывает мрачен, хотя он выше облаков.

— Что ж за непогода грозит тебе? Недостаток табаку что-ли? Или недостаток жертвы для твоих острот?

— Я здесь привык острить только шашку на Черкесов.

— А язык на нас?

— Нет, чаще на кусок шишлыка.

— Знаю, приятель, знаю, что до этого лакомства ты такой же охотник как до книг! И тем и другим любишь набивать себя. Ну, да у меня голова и желудок дурно варят такую пищу.

— По-твоему, видно лучше набивать трубку чем голову?

— По-крайней-мере безопаснее; табак перегорит, дым потешит, трубку выбьешь, она опять чиста: а с головой этого не сделаешь! Станешь читать книги, в ней наберется такой нагар вздору, что его не очистишь всеми метлами критики…..

— Ваше благородие! Какой-то конный подъехал к крепости, просится к вам.

— Кто же это?

— Кажется, один из давишних Ногайцев, ваше благородие.

— Из давишних Ногайцев? вскричал мой товарищ.

— Тут чтó-нибудь недоброе, сказал я ему. Пойдем.

Взяв шашки, мы пошли к крепостным воротам.

Хотя уже пробили зарю, и не дозволялось впускать в укрепление кого бы то ни было посторонних, однако необыкновенность случая заставила нарушить правило наше. Удостоверясь, что конный был точно один, я приказал впустить его, и точно узнал в нем одного из тех Ногайцев, которые утром заезжали к нам. Они возвращались домой с барышами, после продажи нескольких табунов лошадей. Я не хотел-было утром отпускать их конвоя, потому что, в то время, посились слухи о соседстве Хамурзина; но купцы были хорошо вооружены, и упросили меня отпустить их немедленно без проводников, ручаясь за свою безопасность. Вот, чтó с ними случилось.

Отъехав верст десять от нашей крепости, они

остановились отдохнуть в виду одного мирного аула; развели огни, стали считать деньги и барыши свои; в это время подошел к ним Черкес, поздоровался, попросил огня закурить трубку, расспросил кто они, куда едут, и наконец простясь ушел, а Ногайцы, сев на коней, поскакали далее.

Они не проехали и пяти верст, как вдруг услышали позади себя конский топот, их нагоняли человек десять Черкесов. Армянин, бывший вместе с Ногайцами, тотчас сказал, что надо быть осторожными, что эти Черкесы подозрительны, и не мешает приготовить ружья.

Все последовали совету его, и путешественники осторожно продолжали путь, вынув ружья из чехлов.

Между-тем толпа Черкесов нагнала их, и между ними Ногайцы узнали своего знакомца, приходившего к ним во время роздыха на дороге закурить трубку. Это их ободрило, потому что, видевшись с ним вблизи знакомого аула, они почитали его из числа мирных Черкесов. Скоро он завязал с ними дружеский разговор и усыпил осторожность их до того, что все купцы, кроме Армянина, попрятали ружья свои в чехлы, и продолжали путь, разговаривая о лошадях, шашках, и наконец, о знаменитом Хамурзине, который кочевал тогда недалёко от этих мест. Черкесы подтверждали слухи, и даже давали некоторые советы насчет предосторожностей. Таким образом путешественники ехали очень спокойно, надеесь в случае нужды на свое число и на помощь спутников своих Черкесов, называвших себя мирными. Но вдруг знакомец выскочил из толпы вперед, повернул коня к Ногайцам, и, выдернув шашку наголо, с пронзительным гиком устремился на изумленных купцов; его примеру последовали и товарищи. Испуганные Ногайцы в одно мгновение были сбиты с лошадей и обобраны.

Один только, приехавший к нам, успел уска

кать, все прочие были ограблены не будучи в состоянии защищаться; только Армянин и успел выстрелить из ружья своего, ранил одного Черкеса, но зато мгновенно был изрублен. Тогда Ногайцы узнали, что знакомец их, мнимый мирный Черкес, начальник шайки, был сам Хамурзин.

Выслушав этот разсказ, я тотчас отрядил казаков моих в догоню хищников; но как ни быстро скакали кони их, как ни велико было желание лихачей моих померяться с Хамурзином, след его исчез, и казаки повстречали на дороге одних только ограбленных, печально возвращавшихся в нашу крепость.

Прошло несколько дней. По-прежнему, изредка перепадал снег, изредка светило солнышко, и мы, как птички, вырвавшиеся из клетки, весело грелись под светлыми его лучами; но они так быстро скрывались, как-будто спешили унести с собой частицу жизни нашей взамен удовольствия, дарованного нам!

В одно из первых чисел марта, утром, мы увидели с крепостных валов отряд, шедший по дороге из Грузии, и радостный крик, «наши, наши», раздался в крепости. Скоро мы узнали, что это был конвой почты, отправлявшейся в Россию. Я тотчас велел изготовиться пехоте и Линейным Казакам, чтобы, сменив конвой в свою очередь, провожать почту дальше; а как через лазутчика мы узнали, что опасный Хамурзин рыскает в нашем соседстве, то конвой был усилен, и при мне остался только десяток Донских Казаков, и человек сто с небольшим пехоты.

Скоро почта, а с нею и несколько проезжающих, оставили крепость нашу, и в ней опять затихло.

Между-тем служба призывала меня в ближайшую крепость, и, на другой день отезда почты, рано утром, взяв с собой в две повозки провожатых человек двенадцать с ружьями, я отправился, а к вечеру уже был на обратном пути в свое укрепление.

Солнце зашло тогда за горы, — и только один Казбек горел еще вечерним розовым огнем, — и густые тени разбегались от него по глубоким ущельям. Снег хрустел под колёсами повозок наших, кони храпели, мы быстро неслись домой, чтобы добраться до места, прежде чем смеркнется. Притом же запад задвигался такими тяжелыми, темными облаками, что надо было ожидать сильной вьюги.

Переправясь вброд через небольшую речку, мы стали взбираться на возвышенную площадку, усеянную курганами, которых в этой стороне очень много. Быть-может и это древние могилы…..

Едва мы въехали на эту площадку, как один из моих конвойных сказал мне с испугом: Ваше благородие, Черкесы, Черкесы! да как много! Извольте взглянуть; за каждым курганом торчит по нескольку их проклятых голов! — Я только-что привстал, чтоб осмотреться, как вдруг выстрел, и пуля просвистала отходную одному из моих солдат. «К ружью!» закричал я конвою, и вмиг мы все, выскочив из повозок, заняли закрытые места, удобные для обороны, ограждаясь повозками, кустами, большими камнями и ямами. Завязалась перестрелка; неприятель был по-крайней-мере вчетверо сильнее нас; пули его сыпались градом: а вы

знаете, как метки эти пули! Вскоре я еще более удостоверился в этом, когда у меня осталось только шесть человек конвою; четверо были убиты, а двое сильно ранены. Мы не думали о смерти, но страшились плена; солдаты мои были храбры, и я еще надеялся на спасенье, думая, что может-быть в крепости услышат перестрелку и дадут мне помощь.

Напрасная надежда! Патроны наши стали истощаться, а дерзость Черкесов усиливалась; скоро трое из нас еще убыло, и тогда разбойники бросились на нас с шашками в руках, сам Хамурзин впереди.

Окруженные отвсюду, мы еще оборонялись, еще последние пули наши метко запятнали нескольких спутников Хамурзина; но это еще более остервенило его; с ужасным криком он бросился на нас как ястреб, и скоро мы уже чувствовали когти его. Лошади наши были тотчас отпряжены, а нас связанных встащили на них, то есть, меня, моего товарища и троих конвойных: через минуту мы уже неслись, увлекаемые лютыми горцами, которых беспрестанные гики и восклицания были знаками торжества их.

Кровь кипела во мне; сердце раздиралось. Я весь дрожал от негодования; хотел бы разорвать себя, но крепко стянутые руки укрощали мое бешенство, а быстрый лёт коня занимал дыхание. Мысли мои смутились; я не мог рассуждать, и только изнемогал от гнева. Я был как этот бешеный Терек, скованный в тесных берегах своих, который напрасно рвется, напрасно стонет: крепка, неразрушима ограда его!

Между-тем совершенно смерклось; небо застлалось темными тучами; ветер усиливался, и уже гудел в далеких ущельях.

Мелкий снег начинал порошить; поднималась вьюга. Скоро буря усилилась, настал сильный ураган; снег столбами вздымало с земли, крутило в холодном воздухе, и нас засыпало отвсюду; глухой стон ветру вдали мешался с пронзительным свистом его вкруг нас, и глубокий мрак довершал ужасную картину. Тем быстрее неслись испуганные кони.

Вот мы перед Тереком, на его крутых берегах; спуск и переправа трудны; но удалой горец не знает опасностей, незнаком с преградой; громкий крик Черкесов был сигналом переправы; испуганные кони ринулись в пропасть; вода расступилась, и дикий Терек, как-будто негодуя, шумно застонал….. Голова моя закружилась; я почувствовал жестокий удар, и больше ничего не помню……

Когда я очнулся, мы все еще ехали, но уже шагом. Черкесы спешились, и усталые кони их, все в поту, тихо шагали, а пар густо вился вкруг них. Меня поддерживал один из шайки хищников, и едва ли ни его толчками я приведен был в чувство.

Буря утихла, стало теплее, и заря начинала светать на небе. Я тяжело вздохнул, когда пришел в себя, и, казалось, проводник мой очень обрадовался этому; на его крики сбежались товарищи и лица их изъявляли удовольствие; кажется, до этого они считали меня умершим.

С четверть часа мы ехали шагом, а когда кони отдохнули, Черкесы посели на них, и мы снова поскакали.

Наконец, поворотив в глубое ущелье, мы очутились перед густым лесом, из которого местами выглядывали Черкесские сакли, кругом высокие черные скалы, над ними, небо, покрытое темными тучами, внизу шумная горная речка, густая безлиственная дубовая роща, и грустная тишина; это был приют Хамурзина.

Едва мы подъехали к аулу, как нас встретила стая псов с громким лаем, на который выбежала на встречу к нам куча женщин, детей и молодых Черкесов, с радостными криками: Русс! Гяур! Гяур! Женщины забыли обычай свой, и были все без покрывал; мальчишки не давали нам покою, дергая безпрерывно за полы шинелей наших, и с криком бросая вам в лицо то снег, то грязь.

Наконец, когда общее любопытство было удовлетворено, нас отвели в саклю и заковали в цепи меня и товарища моего.

Остальные пленные поступили в услугу к Черкесам, но не надолго; удобный случай к побегу скоро избавил их от тяжкого ига, и они были уже свободны, на родине, когда я еще изнемогал под гнетом судьбы.

Вместе с нами поместились шесть Черкесов и младший брат Хамурзина.

Жилище наше было сарай из сухого плетня, вымазанного глиною, или лучше грязью с навозом, без полу, внутри без окон, и с крышею, худо прикрывавшею верх его; внутри развалившийся, а вернее недоделанный камин, две или три скамьи, несколько вешалок по стенам, и глубокая грязь на полу! Представьте себе еще внутри два столба, и прикованных к ним двух офицеров, лежащих на соломе в шинелях, которые плохо отогревали окостеневшие члены, после долгого пути в холодную и бурную ночь!

Вообразите, поодаль от них, перед огнем, шайку разбойников, дико пирующих победу; накиньте еще на все это мрачный полусвет, и тогда получите картину кавказского пленника.

Но поймете ли вы ее вполне, не вникнув в души действующих лиц? Загляните в сокровенную глубь сердца пленника: там увидите борение горьких чувств отчаяния, томительную тоску по родине, воспоминание о свободе, которая так быстро обратилась в тяжкую неволю. Загляните в сердца хищников: там увидите дикую радость, жажду крови, наслаждение страданиями ближнего…. Ужасно!

Я долго не верил своей участи. Мне все это казалось тяжким сном; но пробуждение было жестокое, и с тяжелою железною цепью на шее стала цепь страдальческих дней. Прошли сутки, и голод стал мучить нас. К вечеру однако ж русский пленный мальчик, приставленный к нам для прислуги, принес хлеба и воды. Мы рады были и этой скудной пище; вода казалась нам самым вкусным напитком, а хлеб, то есть, чурек, пшеничная мука, испеченная на воде, теперь был для нас лучшим кушаньем. После такого жалкого ужина, который вместе был и обедом, закутавшись в шинели, мы легли спать на сырую солому, скупо под нас подкинутую. Изнеможение было так велико, что скоро сон, отрада несчастных, успокоил нас.

Видения мои были тревожны; мне все казалось, что я лечу в пропасть: я как бы чувствовал сильные удары, от которых просыпался, и в изумлении видел мрак вокруг себя. Только, сквозь худую кровлю темницы виднелась трепетно блестевшая в глуби небес звезда, которая отражалась в глубине души моей боязливою надеждой. В мертвой тишине темницы слышались только страшные бряцания моих цепей и тяжкие вздохи товарища…..

Тяжело было рукам и ногам, но еще тяжелее душе. Утомленные чувства снова погружались в онемение, и я снова засыпал.

Каждый день с зарею шумно просыпались спавшие с нами Черкесы, чистили свои ружья, снаряжались, и уходили, оставляя при нас сторожевого. Весь день потом были мы целию любопытства обитателей аула, сбегавшихся смотреть на Руссов, и издеваться над ними. Ночью мы терпели от стужи, а днем от голоду и насмешек, которыми беспрерывно нас мучили: надобно было все переносить бесропотно.

Однообразно текли дни. Смертельная тоска сожигала мою внутренность. Товарищ мой упал духом: не раз ужасная мысль о самоубийстве приходила ему на ум; не раз хватался он за кинжалы и пистолеты, висевшие на стенах, но я всегда удерживал его, утешая верою в Провидение, и укрепляя в надежде на благость Всевышнего.

Наконец мне дозволили написать к товарищам в крепость. Для этого дали мне какие-то клочки бумаги; разведенный на воде порох служил чернилами; тоненькая палочка пером, а лазутчик, которых у Черкесов всегда много, почтoю. О! вы не знаете, как отрадна была эта переписка, с каким восторгом читал я ответы друзей, утешавших меня скорым выкупом!

Конично, я знал, что выкуп зависит от случая; но надееться так приятно, что мы всегда готовы обманывать себя надеждой, как дети, игрушкою, рядить ее в лучшие уборы воображения нашего, ласкать ее, лелеять, пока не разобьет ее суровая судьба. Но и тогда, с ее обломками, мы опять играем, и опять счастливы.

Три тяжкие недели унесли с собою много нашей жизни, которую в несчастии человек так обильно проживает.

Пища из чуреков и воды наконец мне так опротивела, что я уже не мог смотреть на нее; и уже трое суток не брал я в рот ни крошки, ослабел и похудел ужасно. Хамурзин заметил это, и однажды, когда он разговаривал с одним из своих товарищей, я подслушал и понял, что он сказал обо мне: «Русс упрям, ничего не ест; он умрет, надо купить ему барана.»

И точно на другой день мы имели мясо, которое

показалось нам очень вкусным; но эта роскошь была не продолжительна.

Надобно заметить, что Черкесы, вообще, едят очень мало, питаются больше молоком, плодами и чуреками, и редко употребляют баранье мясо, которое у них дорого. На этот раз убитый баран служил пищею всему семейству, и мы скоро опять голодали.

Между тем покой наскучил Хамурзину: он снова точил шашку, снова чистил ружье, и снаряжался на хищничество.

Однажды утром, ранее обыкновенного, я был пробужден сильным шумом в ауле, и скоро послышал топот многих коней и крики Черкесов: все это постепенно удалялось: наконец затихло где-то далеко, в ущелье: это был отъезд Хамурзина на кровавый пир.

Не стану описывать всего, что перечувствовала душа моя, что перенесло тело в эти дни отсутствия атамана шайки. Одни и те же чувства переливались в различные формы в душе моей как в калейдоскопе, но мрачны были цветы этих таинственных узоров мысли. Жизнь моя исчезала, как исчезает вечерняя заря перед темнотою ночи.

Мне удавалось иногда вступать в разговор с

бедным мальчиком, который нам прислуживал, и я любопытствовал узнать историю его плена. Малютка не помнил почти ничего.

Ему было лет десять от роду, и три года он уже был здесь. «Я помню только, как плакала мать моя, говаривал он мне, когда вон тот черный, что уехал (он говорил о Хамурзине), вбежал как-то к нам в избу вечером, ударил саблею отца, а меня схватил вместе с матерью и потащил. В деревне так кричали, так все горело, что страшно и вспомнить. Этот черный Черкес бросил меня

на лошадь к другому так больно, что я закричал. Сам атаман хотел сесть на свою лошадь вместе с матушкой, но она не умела ездить на лошади, упала, и ее бросили, а нас кони унесли. Я просился домой, но меня не пустили; с тех пор я все здесь; здешние мальчики такие злые, все бьют меня, а я их никогда не трогаю.»

Этот простой, но трогательный разсказ утешал меня мыслию, что ежели невинность так страждет, то верно меня грешника Провидение послало сюда на испытание, которое я должен нести безропотно.

Прошел месяц. Хамурзин еще не возвращался. Никогда отсутствие его не было так продолжительно, и в ауле стали тревожиться. Не знаю почему, я как-то беспокоился; мне казалось, что мое существование связано с жизнью Хамурзина, и я также ждал его. Быть-может во мне таилась надежда услышать что-нибудь о наших; быть-может таилось и жестокое желание видеть еще кого-нибудь товарищем моих бедствий….. Человек жесток в страданий.

Наконец в один день прискакал в аул Черкес, в котором узнали одного из товарищей Хамурзина, отправившихся с ним на удальство. Все толпились вокруг приезжего, ожидая новостей. Черкес печально повел глазами вокруг себя, и, увидев меньшого брата Хамурзина, взял его за руку и отвел в сторону. Я с любопытством смотрел на это, сквозь отворенную дверь, и сердце предвещало мне что-то недоброе. Толпа Черкесов и Черкешенок стояла в отдалении, ожидая со страхом развязки.

Я видел и слышал, как во время рассказа приезжего брат Хамурзина бледнел, как глаза его сверкали, как стиснутые зубы скрыпели, как наконец он завопил и упал на землю.

Это было известие о смерти брата его.

Долго, после своего отъезда, удалой Хамурзин и его шайка укрывались в ущельях гор и рыскали в степях наших по левую сторону Терека, подстерегая добычи. Неудача преследовала его. Иногда бдительность его ослабевала, и случай к грабежу ускользал; иногда завиденный вдали конвой был не по силам отважной, но слишком малочисленной, шайке. Однако ж алчность манила Хамурзина дальше, а судьба разставляла сети под приманкой добы

чи. Наконец решился атаман побывать в гостях у Русских, в станицах. Давно шашка его не купалась в Русской крови, и пуля не упиралась в христианскую грудь. Задумал, и нанеслись удальцы; ущелья гор скоро остались за ними, и в раздольной степи нашей скоро раздался топот быстрых скакунов.

Весна уже цвела; зелень богатым ковром расстилась по степи; по-временам шел сильный дождь и холодный ветер, слетая с высоких гор, опахивал воскресавшую природу. В одну из таких дождливых и холодных ночей, Казаки станицы Н***, ближайшей к Тереку, рано забрались в избы свои, заперли ворота, и каждый беспечно предался мирным занятиям хозяйства. Уже смерклось; настала та ужасная, непроницаемая темнота, о которой на севере и понятия не имеют; в десяти шагах не видно ничего, как бы ни тонко было зрение; предмет, самого яркого белого цвету, исчезает во мраке на этом расстоянии. Такова была и эта ночь. Местами, в избах станицы, светились огоньки, и кое-где слышались напевы Казаков, которым вторили крупный дождь, сильно бивший в окна; вой ветру в степи, и однообразный шум казачкиной прялки. Линейные Казаки вообще живут очень хорошо; война и хозяйство всегда у них в дружбе. Многие ремесла и искусства доставляют им способы проводить жизнь в довольстве и можно сказать в роскоши. Большая часть Линейных Казаков, переселенцы из наших южных губерний, и хотя воинственная жизнь изменила во многом их характер, однако ж главные черты Русского духа еще светятся в их быту, как звезды в тумане.

Дождь наконец перестал, но ветер еще разгуливал в глубоком мраке. Вдруг яркое зарево раскинулось кровавым куполом над всею станицей; на одном конце ее вспыхнул пожар, и ветер быстро разметал загоревшуюся соломенную крышу одного дома. Мгновенно пламя разлилось морем по станице. Ветер вздымал огненные столбы, дым наполнял и красный пожарный воздух. Вдруг, среди крика сбежавшихся на помощь, средь стона погибавших, треска распадавшихся домов, на другóм конце станицы послышались пронзительные вопли. Тушившие пожар почли это за крик испуганных женщин, оставшихся в горящих избах; но скоро набежала толпа женщин и ребят в ужасном испуге, с отчаянными криками: «Спасите, спасите! Черкесы! Режут! режут!»

Все на-минуту пришли в остолбенение, и не знали за чтó приняться, тушить ли пожар, спасать ли семейства свои, от разбойников. Однако ж храбрые казаки долго не думали; бóльшая часть их устремилась на другой конец станицы, где ожидало их кровавое зрелище. Там был Хамурзин с своею шайкой; он долго подстерегал удобную для грабежа минуту, и пожар, вспыхнувший в станице, был для него сигналом нападения. Общее смятение способствовало шайке ворваться в станицу, и прежде чем Казаки успели подать помощь, Черкесы разграбили дома, умертвили жен, детей и всех, кто только хотел защищаться; наконец захватили часть стад, угнали в степь, и след исчез.

Горесть несчастных Казаков была так велика, что они не могли простить разбойникам подвига которого ловкости сами чистосердечно удивлялись. Еще заря не занималась на небе, еще зарево пожара разливалось над станицей, а уже синьный отряд казацкий несся по степи в догоню за хищниками. Целые сутки скакали Казаки. Только на заре другого дня они въехали в горы, и, едва небо, на востоке стало отделяться от земли легким полусветом, они заметили вдали нечто вроде зарева: чем ближе подъезжали они к тому месту, тем больше уверялись, что это были чьи-нибудь бивуаки.

Предчувствие говорило им, что здесь отдыхала шайка Хамурзина.

И точно Хамурзин, утомленный дальним путем и вчерашним грабежом, остановился отдыхать в лесу, в лощине. Там, разгульная толпа развела огни, и шумно пировала победу. На разостланных бурках перед огнем лежали страшные Черкесы; громкие рассказы множества голосов смешивались с треском огня, на котором разбойники жарили шишлык. Одни треножили коней; другие резали похищенных баранов, или чистили окровавленные шашки и делали добычу. Поодаль в лесу стояли часовые, которых дележ чужого добра манил к огням

столько же, как и запах шишлыка.

Они не долго противились двойному искушению, и через час пировали уже с товарищами, между тем как туча мести готовилась разразиться над головами их. Едва Казаки удостоверялись в основательности своей догадки, они тотчас, спешившись с коней, стали осторожно подходит к месту, где шумели грабители. Власть начальника, к счастию, удержала неистовую злобу, с какою они хотели безрассудно устремиться на разбойников, не приняв нужных мер предосторожности. Наконец им удалось окружить шайку, и, когда все было готово, они, с криком ура, сделали залп из ружей и бросились на Черкесов.

Безпечность хищников не дозволила им скоро образумиться, и, прежде чем они успели схватиться за оружие, многие из них были уже мертвы. Хамурзин, видя невозможность сопротивления, решился искать спасения в бегстве. Вскочив с места, он бросился к лошади, и шашкою хотел перерубить поводья, которыми были связаны передние ноги ее; но, вместо поводьев, скользнул острием по ногам лошади, она взвилась на дыбы, и опрокинула Хамурзина. Еще раз он хотел оправиться, но пуля пробила ему грудь; он упал навзничь, и не вставал больше.

Тут Казаки с яростию устремились на остальных Черкесов, и только один из них успел спастись, чтобы привезти в аул печальное известие.

Едва весть о смерти Хамурзина разнеслась в ауле, послышались ужасные вопли женщин и крики мужчин, бросавшихся в отчаянии из одной сакли в другую. Горесть их доходила до неистовства; несколько раз они готовы были умертвить меня, которого считали виновником смерти Хамурзина.

Он Гяур писал домой! кричали они: он дал знать, что Хамурзин идет. Убить его, убить! А я нисколько не был причиною их несчастия.

Всякий раз однако ж, когда толпа устремлялась ко мне, брат Хамурзина удерживал ее; я удивлялся великодушию его, но скоро узнал свою ошибку.

Мальчик, прислуживавший мне, хорошо понимал их язык, и часто пересказывал мне все, что слышал во время разговоров Черкесов. Я и сам понимал несколько, и таким образом скоро узнал участь, которая меня ожидала.

Через две недели наступал у Черкесов пост рамазана, и потом праздник байрам. Тогда они поминают всех своих родных, убитых и умерших; приносят жертвы, и жертвою, на этот раз, был назначен я. Но меня они хотели еще мучить и терзать, как преступника, бывшего причиною смерти их атамана.

Будущность ужасная ждала меня. А между-тем и настоящее было нелегко. Со дня известия о смерти Хамурзина, за нами стали присматривать еще строже, особенно за мной; на ночь надевали нам на шеи огромные цепи, запирая их ключом, и тяжесть этих цепей была так велика, что мы не могли поднимать их; мы всю ночь должны были сохранять то положение, в каком заставали нас при надевании цепей с вечера; днем мы постоянно были окружены страшными разбойниками, у которых каждое

третье слово было — резать, жечь, кровь, пытка. Пища стала еще хуже: часто кормили нас сырою внутренностию животных, уже начинавшею портиться.

Можно себе представить, на кого мы тогда походили: мне страшно было смотреть на товарища. Бледный как мертвец, изсохший как щепка, с огромною бородою, с длинными спутанными волосами, из под которых едва виднелись во впавших черных ямах мутные глаза, несчастный Ч*** едва мог говорить, едва мог двигаться. Почти таков же был и я; но я был крепче сложением, и мог несколько более переносить.

Наконец и я упал духом; часто мне приходила отчаянная мысль лишить себя жизни, но это только на-мгновение, которое после выкупалось часами теплой молитвы и искреннего раскаяния!

О, как легко было душе после усердной мольбы!

Как-будто свет проливался тогда в глубь ее. Как будто неесная надежда тихим сном носилась перед ней.

Но с каждым днем мальчик, прислужник мой, приносил мне горестнейшие известия: он печально говорил, что близок час моих мучений, что мне готовят ужаснейшие терзания.

Сперва душа моя дрогнула, но, укрепясь в уповании на Бога, она после спокойно ждала мучений тела. Вместе с тем, какой-то голос отзывался в ней спасением. Поверите ли?…. я часто ожидал кого-то, кто бы пришел в мою темницу спасти меня. Картины «Кавказского пленника» Пушкина беспрерывно являлись моему воображению, озаренные лучами надежды и утешения, которые всегда скрываются для нас в речах высокого ума. Такова сила истинной поэзии!….. Я верил несбыточному. Я убежден был, что этот поэтический кто-то должен непременно явиться.

Однажды мне пришла отчаянная мысль. Я стал уговаривать мальчика, прислуживавшего мне, похитить у Хамурзинова брата ключ, которым запирались на ночь наши тяжелые цепи, и который всегда хранился у этого хищника под изголовьем. Я имел намерение, освободясь от цепей вместе с полумертвым товарищем моим Ч***, перерезать Черкесов, спавших вместе с нами, и потом бежать.

Эта мысль тогда не казалась мне безрассудною; я не видел, что, страшась утонуть, хватаюсь за бритву. Но таков человек: никогда жизнь не бывает для него так драгоценна, как в то время, когда она понадобилась другим. Я ждал избавителя своего с ключом; но он не являлся. Смерклось, а он все еще не приходил.

Наконец тревожное ожидание утомило меня. Я изнемог от душевного волнения, и наконец погрузился в безчувственный сон.

На-утро мальчик мой не приходил, и с тех пор я его более не видел. Кажется, его стали подозревать в сношениях со мною, и он, страшась наказания, бежал. Так мне разсказывали впоследствии.

Между-тем в ауле ежедневно отправлялись поминки. С каждым утром все Черкесы собирались в нашу саклю молиться за убитого атамана. Мулла становился обыкновенно в середине, и медленно читал Алкоран, а все окружавшие его, громко повторяли слова за ним. Часто во время молитв все они, с громкими восклицаниями, вдруг оборачивались ко мне, и произносили какие-то слова, которых я не понимал; но, судя по зверскому выражению лиц этих людей, я мог догадываться, что это были страшные проклятия.

В то же время женщины аула, родственницы убитого Хамурзина, сбирались к жене его, оплакивать смерть незабвенного атамана. Горесть их выражалась пронзительными криками. Эти дикие вопли терзали мой слух и мою душу, чужая горесть едва ли не доступнее для нас чем чужая радость; страдания других отзываются в душе всегда горьким воспоминанием былого, или как-будто пророчеством грядущего, и мы предаемся всею душею печали. Я страдал вдвойне, в эти часы молитв, повторяемых дважды в день, и, признаюсь, эти минуты были уже для меня жестокой пыткой.

Прошла неделя. Вдруг разнесся слух, что Русские идут выручать меня. Все пришло в движение, и в час времени весь аул двинулся табором по ущелью. Черкесы скакали на лошадях, жены их и дети ехали в дву-колесных арбах в одну лошадь. Меня с товарищем привязали опять на лошадей, и провожатый мой был тот же Черкес, который вез меня в плен с самого начала. Его звали Икою. Он был всегдашний спутник Хамурзина, первый в бою, первый в крови. Он не оставался назади даже и в то время, когда бегство было единственным средством к спасению. Таким образом Ика избегнул общей участи своих товарищей, при последнем набеге Хамурзина, и привез в аул весть об его погибели.

К вечеру, после трудного пути по узким ущельям, и тяжелого перехода через хребты гор, мы прибыли в Чечню, в соседство Чеченцев, жестокого и самого воинственного племени Горцев. Здесь нам отвели землянку, и заковали нас по-прежнему в цепи, по-прежнему вой женщин, от которого мы не знали куда деваться, не давал нам покою, и голод терзал наши внутренности. Я с трудом уже держался на ногах, с трудом говорил, и с нетерпением ждал конца свой участи.

Казалось, я умирал, а был убежден, что буду еще жить в этом мире. Возможности к спасенью не было, а я поминутно ждал спасения, и уверен был, что могучий голос поэта спасет меня.

— Готовься, Русс, к завтрашнему, сказал мне сурово Ика, когда однажды вечером, он вместе с братом Хамурзина, пришел в темницу надевать на меня в последний раз ужасную цепь.

Готовься! повторил мне какой-то радостный голос души.

Я взглянул на небо сквозь отворенную дверь землянки нашей: оно было ясно, звезды горели; я прочел про себя молитву, и стало мне так легко, как будто цепи с меня свалились, как-будто я был уже спасен.

С страшным звоном грянула цепь на землю, когда брат Хамурзина, замкнув ее на моей шее, бросил возле меня. Дверь захлопнулась, и вас как будто на веки отделили от всего мира! Дрожь пробежала по мне; мне стало страшно. В это время, в темнице моей послышались рыдания: это были рыдания товарища моего. Он молился. Я не мог быть равнодушен: я уверен был, что он молился за меня, и сам заплакал. Я тоже обратился к небу, и скоро прежнее спокойствие водворилось в душе моей. Тогда стал я утешать доброго товарища, который более меня был убит духом. Я сказал ему последнюю волю свою, просил кланяться товарищам, если Господь приведет ему видеть их прежде меня, и, наконец простясь с ним, оградил себя святым крестом.

Уже смерклось. В ауле все затихло. Меня клонило ко сну, и я заснул. Не знаю, долго ли спал я; не помню, какия видения носились над головою, обреченной погибели: помню только, что сновидения эти были ужасны, и что посереди их явился призрак молодой женщины, которая, казалось, с состраданием смотрела на меня, и протягивала ко мне руку. Я с восторгом схватил эту руку, но, вместо ее, в руках моих очутилась, окровавленная женская голова, отделенная от туловища. Я начал целовать эту красивую голову. Вдруг розовые уста ее раскрылись, мелькнули белые перловые зубки, светлая улыбка разлилась по ее лицу: голова заговорила! «Прощай, прощай!» сказала она мне на ухо. Я прижал ее к груди своей и начал горько плакать. В это время, мне хотелось проснуться, но я никак не мог вырваться из цепей тягостного сна. Мне казалось, что на груди моей лежит страшная тяжесть, которая грозит раздавить меня: это была та же самая голова; она издевалась надо мною, она дразнила меня, смеялась, сердилась, плакала кровию.

Наконец, она меня поцеловала, или скорей укусила. Я внезапно проснулся.

Лoб мой горел огнем, губы засохли, во рту язык прирос к небу… Я как-будто чувствовал еще на щеке жгучее прикосновение поцелуя, полученного во время этого страшного сна, который по-видимому был следствием лихорадки или прилива крови, в голову через горло, придушенное ожерелием цепи. Вскоре однако ж я сообразил, что настоящею причиною моего пробуждения был холод. Я ужасно продрог. Воздух нашей землянки был сыр; кроме-того и ночь была: одна из самых холодных в том году. Мне хотелось закутаться кое-как в свою худую шинель. Приподнявшись с большим трудом, я стал рукой искать откинувшейся полы шинели, чтоб накинуть ее на себя: тут мне попалось под руку что-то твердое. Ощупываю, беру в руку, и узнаю…. О Боже!….. узнаю ключ! Ключ, которым запиралась цепь моя!…..

Я затрепетал. Я не верил самому себе. Неужели это сновидение?…. эта голова?…. эта женщина?….. какая?…… Мысли мои перепутались. Я был как будто помешанный.

— Товарищ! Друг! Брат!…. мы спасены. Вот ключ! Молчи, ни слова!

Это было все, что я мог сказать изумленному Ч***, он не верил мне; думал, что отчаяние повредило мне рассудок, и старался меня успокоить. Но когда цепь свалилась с меня, когда я, свободный, стоял перед ним с ключем в руках, несчастный Ч*** не мог выдержать силы радости: он лишился чувств! Между-тем, отперши цепь его, я сбросил ее, схватил оставшуюся в чашке воду, обрызгал ею товарища, и это мгновенно помогло ему. Когда он очувствовался и встал с соломы, как крепко обнялись мы! как радостно мы плакали!

Нельзя однако ж было медлить. Спасение наше теперь совершенно зависело от нас самих. Надобно было выбраться из темницы. После первых порывов восторга, мы принялись за дело. Землянка наша была очень худа, как все строения кочующих Черкесов, живущих везде налетом. При всем истощении нашем, нам удалось подрыться под дверь, и через час мы были на свободе.

Да, на свободе. под широким небом, под волею Творца. О, какое торжественное чувство наполняло душу! Я прильнул устами к земле; я плакал я хотел бы весь —

. . . . . . . . . . . . . . мир как брата,

От востока, до заката,

К груди своей прижать!

Быстрый переход от тяжелого воздуха темницы к свежести и благовонию, которые теперь вдыхали мы в себя, так сильно подействовал на нас обоих, что мы ослабели, и едва могли двигаться; но какой-то таинственной, сострадательной руке угодно было нас спасти, и Провидение, которое водило ее, подкрепило наши силы. После минутного забытия, я первый приподнялся, и побрел по тропинке, которую хорошо заметил, когда меня везли в это заточение. Ч*** следовал за мною. Я знал характер Чеченцев, готовых на все за деньги, и поэтому решился добраться до ближайшего аула и предложить за свое спасение хороший выкуп.

Нельзя было сомневаться, что нас будут преследовать, и поэтому я спешил скорее дойти до какого нибудь густого лесу или до глубокого оврага, чтобы укрыться на-время. Я даже думал добраться к рассвету до ближайшего чеченского аула.

Сначала мы с товарищем шли вместе; но, заметив, что след наш по траве, убеленной утреннею росою, был очень заметен, мы разлучились, сговорившись сойтись в роще, которая чернелась вдали.

Таким образом я дошел до небольшого оврага, который не мог служить мне надежным приютом. Надобно было идти далее, а между-тем силы изменили мне.

Я остановился, чтобы отдохнуть немного. Оглянувшись назад, я не видел уже Ч***: он скрылся в кустарниках, но мой след был очень заметен, и я измерил всю опасность. Надобно было помочь ей.

Отдохнув, я пошел дальше, но стал как-можно более запутывать свой след: то я ступал на сухой хворост, то делал извороты вокруг кустарника, то пробирался по срубленному дереву, и наконец, когда мне встретился ручей, я пошел вброд, сначала вдоль берега, потом по камням через воду, так, чтобы прозрачность ее не могла изменить мне. Все это мне удалось так хорошо, что, не доходя еще до ручья, след мой исчезал в кустарниках и хворосте.

Между-тем я совершенно изнемог; избитые, исцарапанные ноги мои, лишенные всякой обуви по заботливости Черкесов обирать всегда своих пленных, насилу переступали; сам я продрог от холоду: для облегчения себя, я должен был оставить шинель свою в темнице и спасаться в одной рубашке и исподнем платье, даже без шапки.

С каждым шагом, силы изменяли мне более и более, и я уже едва двигался, как вдруг услышал за собою ужасный шум. Крики Черкесов, жен их и детей сливались с лаем множества собак, распущенных по лесу, для отыскания меня. Это средство очень часто употребляется Черкесами для открытия неприятеля и охранения своих аулов от нечаянного нападения. В некоторых из наших укреплениях, настроенных между гор, пользуются также чуткостью собак; их содержат очень много, и на ночь выпускают из крепости. Эти верные сторожи обегают крепостные валы, и часто лаем своим дают знать гарнизону, что хитрый Горец крадется к крепости чтобы в расплох напасть на нее.

По радостным крикам, раздавшимся вдруг в лесу, я догадался, что преследователи открыли мой след, и слышал, как с каждой минутой они шумно приближались ко мне.

Я был еще в виду ручья, но не только бежать, а даже идти уже был не в состоянии: ноги мои подкосились от усталости и от боязни быть захваченным лютыми врагами. Я упал возле обгорелого пня; хотел остаться здесь и ждать своей участи; думал, что сделал все, что мог, для своего спасения, но видно Богу не было это угодно. Однако ж мне трудно было сидеть; я старался прилечь; но вокруг сухие пни и колючие ветви кустов сильно язвили меня. Заметив вблизи на лужайке два большие срубленные дерева, я решился добраться до них, и там уже предать жизнь свою судьбе.

Собрав весь остаток сил, я дополз до деревьев, и увидел, что они лежат так близко одно возле другого, что между ими удобно лечь на мягкую землю. Я перелез через одно из них и поместился так, что меня вовсе не было заметно. Это я сделал без всякого умысла, по какому-то инстинкту; потому что, видя явную невозможность к спасению, я и не думал более об нем.

Скоро вся толпа преследователей переправилась через ручей и рассыпалась по лесу.

Усталые Черкешенки посели на пни срубленных деревьев, тех самых, между которых я едва переводил дыхание. Распущенные собаки с лаем бегали вокруг, но ни один из них не подбегал к моего убежищу, где Черкешенки, отдыхая, с жаром разговаривали, вероятно, обо мне. Они собирались идти дальше.

Так прошло с четверть часа. Озябшие гости мои стали разводить на лужайке огонь, чтобы немного обогреться. Все они окружили зажженный костер хвороста, между-тем как Черкесы разбрелись по окружности и говор их скоро утих вдали. Тогда и Черкешенки последовали за ними.

Как-то осталась только одна женщина с мальчиком, который, собирая вокруг сухой хворост, подбрасывал его в огонь. Часто этот малютка подбегал к деревьям, под которыми лежал я, и раз,

когда хотел оторвать от дерева кусок коры, он уронил нечаянно красную шапку свою прямо мне на лицо. Нагнувшись поднять ее, он увидел меня!….. Испуганный этим, он стал кричать: «Капитан! капитан!» Так меня звали в ауле.

Черкешенка бросилась бежать вместе с ним, крича тоже во всю мочь: «Капитан! капитан!»

Отчаяние придало мне столько силы, что я, выбравшись из своего убежища, пустился бежать назад; забрался в густой кустарник; своротил вправо,— еще бежал, — и наконец упал в яму, прикрытую хворостом. Тут силы меня оставили, и я уж не вставал.

Между-тем Черкесы, услышав об открытии беглеца, набежали толпою прямо к месту моего первого убежища. Не найдя меня, они пустились опять вперед, взяв вправо, думая, что я верно побежал вперед, а не назад.

Я предвидел это, и потому, для спасения своего взял прежнюю дорогу назад в аул. Черкесы в суматохе забыли даже искать, по обыкновению своему, моего следа. Таким образом, я был теперь сзади их.

Свободно вздохнула душа; и этот вздох понесся к Предвечному, с безмолвною, но глубокою благодарностию за спасение, в котором теперь я уже не сомневался.

Пролежав в яме, пока крики Черкесов не утихли, что доказывало отдаленность их от меня, я встал, взял влево и спешил перебежать поляну, за которою был густой лес. Мне помнилось, что не далеко за этим лесом был аул Чеченцов, куда я решился идти. Отдохнув в лесу до сумерок, я побрел в аул, который виднелся верстах в двух от меня.

Изнеможение мое было совершенное: усталость, раны-на ногах, сильнейший голод, и наконец стужа, дотого измучили меня, что, не доходя каких-нибудь двух сот шагов до аула, я упал, и уже подползал к нему на руках и на ногах, безпрерывно падая.

Наконец я у аула. Надобно было решиться, в которую избу войти. От этого зависело мое спасение. Я знал, что ежели застану у какого-нибудь хозяина гостей, то буду опять пленником Хамурзинова брата, потому что зависть других недозволит укрыть меня от преследователей. Я знал также, что должен найти хозяина такого, у которого были бы взрослые сыновья или родные; им только он мог бы поручить охранение меня в то время, когда сам поедет за выкупом, который я обещаю ему; или их пошлет он, а сам останется стеречь меня. Много изб виднелось передо мной, но одна из них была так нова и казалась мне такой приветливою, что я решился, благословясь, войти в нее. Только-что я переступил через порог, в тёмный коридор, вроде сеней, как через отворенную дверь на лево, увидел нескольких Черкесов, сидевших перед огнем с трубками в руках.

Загорелые лица их освещались красноватым пламенем, которое ярко блестело в черных глазах, и ярко скользило по клинкам обнаженных шашек, которыми они, казалось, хвалились друг перед другом. Все вокруг этой живописной группы, оживленной шумным разговором, было темно. Я страшился взойти к ним.

В эту минуту нерешимости отворилась другая дверь на право, и я увидел перед собой высокого, стройного, но уже престарелого Черкеса. Он быстро окинул меня взглядом, и когда я поклонился ему, он тотчас догадался, в чем дело.

Взяв меня за руку, старик осторожно ввел в комнату, из которой прежде, вышел: тут знаками и словами мне удалось объяснить ему, чего мне надобно. Старик, — это был сам хозяин, — согласился на мою просьбу, прося обыкновенный черкесский выкуп, шапку серебра. Я также согласился, и дело сладилось. Меня тотчас спрятали в угол.

Одна из Черкешенок, видя мое положение, сжалилась надо мной и принесла кусок сырого, на-скоро сделанного хлеба, то есть, комок пшеничной муки с водою. Как ни был я голоден, однако ж не мог приняться за эту пищу. Через час мне дали такого же хлеба, но уже испеченного, и я с жадностью утолил им свой голод. Тут я заметил, что сострадание действительно доступно сердцам этих прекрасных и столь жестоких к нам Черкешенок. В пылких глазах той, которая помогала мне, выражалось истинное участие к страдальцу, который был так истерзан, который представал перед нею бледным трупом, с прерывистым дыханьем, готовым, казалось, ежеминутно пресечься навсегда. Я благословлял судьбу свою, которая, как ни была еще горька, услаждалась уже надеждою на более отрадную будущность.

Спокойный отдых в теплом углу, и сон, украшенный очаровательным виденьем родины, оживили меня. Заря следующего дня застала меня уже не беглецом, но счастливцем, который не верит еще вполне своему блаженству.

Однако ж, в то время как я предавался утешительным мечтам, едва-едва не попал и снова в когти злополучия.

На другой день стали допрашивать меня, кто я, солдат или офицер. Боясь, что, ежели я признаюсь, потребуют с меня большого выкупа, я отвечал, что я солдат; но мне не поверили, и из разговоров двух сыновей хозяина я узнал, что один из них пошел отыскивать знакомца своего, а вместе и моего…. Ику! он хотел привести его сюда, и спросить кто я, потому что Ика, говорили они, знает всех Русских.

Я видел беду; предчувствовал, что Ика объявит им права свои на меня, и что тогда я погибну: оставалось одно спасение, опять бежать! Но за мною присматривали так усердно, что я не мог сделать и двух щагов без надзора. Побег был невозможен.

К счастию моему, на дороге сын хозяина моего рассудил, что опасно открывать кому-нибудь обо мне; что от этого они легко могут лишиться хорошей добычи. Потому он, возвратясь назад, сказал, что не застал Ику дома, но что он скоро будет. Я однако ж понял хитрого Черкеса, и успокоился, не признаваясь в своем звании.

Между-тем хозяин мой велел мне писать письмо в крепость, снабдив меня для этого лоскутком бумаги, а вместо чернил и пера углем.

Оба сына отправились с письмом. Отец остался присматривать за мною.

Через день один из посланных возвратился из крепости, оставил там брата в залог, и привез с собою половину выкупа. Вечером того же дня, я был уже между своими…..

Долго спустя после этого, я узнал, что несчастный товарищ мой был пойман Черкесами, в самый день побега, но как его ни в чем не подозревали, потому что он не писал никогда домой, то Черкесы согласились на выкуп его и через несколько времени он также целовал родимую землю.

Здесь Б-н умолк. Я также молчал, глубоко тронутый рассказом его. Я был еще погружен в думы, как вдруг, будто пробудясь от чудного сна, я окинул взором вокруг себя, и увидел, что мы уже на берегах Кубани, что бивуак уже раскинут, что только один неширокий мост через быструю реку отделяет меня от России. Сердце радостно забилось, и в душе моей смешались чувства сострадания к товарищу, чувства благоговения к Творцу, и чувства восторга при возвращении на родину. Мы расстались с Б-м, и Бог знает, сведет ли когда судьба нас опять.

 

 

Н.М.

 

 

Библиотека для чтения, том 31, 1838г.