Любовь 15-ти летней девушки

Автор: Петерсон Карл Александрович

Любовь 15-ти летней девушки.

 

Рассказ (*)

 

И все ей кажется бесценным,

Все душу томную живит

Полумучительной отрадой.

А. Пушкин (Ев. Онегин)

 

Не всегда, говорила Арбатова, я была такая старушка, как теперь. Было время, вот видишь ли, и мои глаза сверкали, и мои щеки были румяны, мои губы красны и жарки. — И я, вот видишь ли, имела легкую поступь, тонкую, гибкую талию; и мои волосы, были густы, темны и длинны; и про мою руку говаривали: «какая беленькая, пухленькая ручка!» — Теперь, Катя, потух огонь и в глазах моих и на щеках моих, и холодно целуют мои губы. – Лишь сердце осталось теплым, по прежнему: оно, глупое, верно, застынет тогда лишь, когда я сама остыну. — Не беда! состариться всем нужно, моя милочка! ведь мы, вот видишь ли, для того и родимся, чтоб умереть — рано ли, поздно ли — а Бог знает, кто счастливей: тот ли, кто рано умирает, тот ли, кто поздно! все от жизни зависит. — Мне было 15 лет. Как мне это теперь странно и мило подумать: и мне было 15 лет. А славные годы! все так чисто, так светло, так розово-ясно! сколько надежд! веры! упований!… а чем кончаются все эти посулы жизни? посмотри на мыльный пузырек: как он хорош! как одна краска сменяется другою — одна другой лучше! все переливы радуги в чудном смешении!… но вот лопнул пузырек… однако ж, как бы то ни было, а Гёте прав. Читала ты его Мейстера? впечатления юности, говорит он там, никогда совершенно не изглаживаются, всегда остаются милыми и дорогими нашему сердцу

«Вiеn fol qui se fie en sa belle jeunessе!»

— Сказал Ронсар. Быть может, он и прав; но что же делать? мы верим.

И так, милочка, мне было 15 лет. Тогда родители мои были еще живы. Я, вот видишь ли, была у них единственною дочерью. Меня баловали. А что у меня был за отец, милочка! помню его, как теперь. Помню: я никогда его не видала ни грустным, ни сердитым. Он был постоянно и ровно весел. Он однако ж никогда, ни при каком случае, не изъявлял особенной радости. Но веселость его, тихая, спокойная, веселость сердца проглядывала в каждом движении, в каждом взгляде. И нельзя было не любить отца моего. Он на первый взгляд казался холодным, даже через чур благоразумным; но под этою холодностию скрывалась такая теплая душа, так много ума, почерпнутого из опытов жизни, что его стоило только узнать покороче, чтобы полюбить. Но возвратимся к нашей истории. Было гулянье на Елагином. У отца была коляска, новая, чудная, только-что купленная у Иохима. Он хотел, вот видишь ли, обновить ее. Мы поехали на Елагин. — Как все меня радовало! каждый цветок, каждое деревцо, каждый листочек на дереве меня занимал. Мне казалось, что не может быть неба лучше неба над Елагиным! мне казалось, что все люди были такие добрые, милые! я, вот, видишь ли, была готова сказать им, что я их люблю, готова была обнять их всех,–всех,— мне было 15 лет, я была в новой коляске, была на гулянье. Мы подъехали, знаешь, к тому месту, где стоит гауптвахта и где всегда играет музыка, когда там Царская Фамилия. Вдруг, не знаю почему, весь ряд экипажей остановился. Я была очень этому рада. Мне хотелось хорошенько осмотреться; а пока мы ехали, этого никак нельзя было сделать; лишь начнешь смотреть, а коляска уж и проехала мимо. — Вот я смотрю. Людей то! людей то! и все такие, казалось мне, веселые! все, вот видишь ли, моя милочка, зависит от того, как мы смотрим на вещи: кто весело смотрит, тому все весело. — Вдруг я оглянулась: от коляски нашей шагах в 10 стоит кто-то, наклонив голову и чертит по песку палочкой. Помню, как теперь: он был бледноват лицом, на нем был черный сюртук, и черный атласный жилет, застегнутый доверху, а длиннее концы его черного галстуха едва, едва колебал ветер. Одной руки не было видно. Она была заложена за спину. В другой, одетой в палевую перчатку, он держал тросточку и чертил… чертил… не знаю, почему мне стало вдруг жаль его; мне вдруг захотелось, чтоб он перестал чертить, чтоб он взглянул, чтоб он улыбнулся мне… mais рas si bêtе, он себе и не думал, а стоит себе, как будто бы тут, кроме его, никого и не было. Ты себе представить не можешь, милочка, как меня это бесило, а по какому праву? — са me rongeait comme un ver, я готова была заплакать, зарыдать… но кто-то толкнул его, проходя мимо; он должен был сделать шаг вперед, он поднял голову; он осмотрелся, так медленно, так неохотно, и вдруг глаза его остановились на мне. Я чувствовала, как я краснела; глаза мои потупились; рука моя невольно прижалась к сердцу: так сильно оно вдруг застучало… мы поехали далее. Я робко, робко приподняла глаза мои: он все еще стоял на том же месте и опять тросточкой чертил на песке .. Потом я его уже не видела. Я смотрела, искала его глазами: пропал! и мне стало скучно. Я стала проситься домой. Мне казалось, что всем домой хотелось; что всем соскучилось, как и мне. Он беспрестанно мне мерещился. Его бледное лице, его черный сюртук, и кончики галстуха, колеблемые ветром, все это, вот видишь ли, мелькало перед моими глазами, и я все думала и не могла придумать: что это он чертил по песку тросточкой? Мы приехали домой. Я стала рассказывать, смеяться, — я смеялась, как дурочка. Папа говорил: «какая Соничка веселенькая сегодня : какая говорунья; откуда у ней что берется.» А мое сердце так и жалось. Мне так хотелось быть одной, молчать, плакать и думать об нем… На другой день маменька испугалась моей бледности, уверяла, что я больна, и хотела непременно послать за доктором. Я со слезами умоляла ее не посылать. Я думала: доктор все узнает, хотя из этого всего ничего сама не понимала

Мой сон пропал. Мой аппетит пропал. За  обедом я ела только тогда, когда на меня смотрел папа или maman. Но как душил меня каждый кусок, который я принуждала себя проглотить. Прошла неделя. Я становилась покойнее. Сон мой реже прерывался, я начинала находить, что до-обеденное время, время удивительно длинное. Образ незнакомца уходил из памяти моей все дальше и дальше; с каждым днем он становился все менее ясным в душе моей. Прежняя жизнь, прежние занятия опять вступили в права свои. Наконец тетушка, теперь уже давно покойница, пригласила нас на bаl chamрétre. Мысль о бале истребила и последний след воспоминания об нем. Бал, моя милочка, признайся, заключает в себе большую прелесть для тебя еще и теперь. Подумай же, чем был бал для меня, молоденькой, 15-летней девушки. О, бал! это, вот, видишь ли, такая музыка, при которой ни одно молодое женское сердце не останется равнодушным. С летами все проходит, как, при первой любви, проходит же и охота играть в куклы! – Мы поехали. Но мы были не одни. С нами была одна моя приятельница Саша. Ее звали Александрой Федоровной. Эту Сашу, вот видишь ли, я любила, как душу свою. Без нее мне праздник был не в праздник. С нею и самая дурная погода мне казалась погодой прекрасной. И что была за девушка! Умная, любезная, услужливая и красавица такая!… помню, как я всегда радовалась, когда она мне позволяла расчесывать свои длинные, черные, с синим отливом, волосы. Когда иногда, вот видишь ли, я заглядывала в ее черные глаза, мне казалось, что собственные глаза мои тонут в чем-то глубоко-прекрасном. Рот ее, правда, был несколько велик; но за то губы полные, малиновые… и верхнюю губу слегка оттенял пушок, и пушком, словно персик какой нибудь, было покрыто все ее смуглое личико, как лица Италианских мальчиков, лет осьми. За то кожа ее была точно бархатная. Я очень ее любила, хотя она и частенько поперечить мне бывало. Но она умела так говорить свое: нет! что у меня никогда не доставало духу на нее сердиться. Мне всегда казалось, что я виновата, а она права. Она, казалось, иногда, будто и уступает мне; а как все кончится и вижу, что я сделала, как она хотела… я, милочка, ты знаешь, и теперь еще немножко вспыльчива. Но с молоду, вот видишь ли, я была такой живчик, такая горячка, что ну поди! а вот Саша, напротив, ее бывало таки ничем из себя не выведешь. Все себе бывало спокойно рассуждает. Я до сих пор, видишь ли, понять не могу такую рассудительность. И признаюсь: мне всегда казалось (разумеется, есть исключения), что рассудительность такая приобретается на счет сердца: чем больше рассудительности, тем оно суше. Но Бог с ним. Теперь мы на бал ехали. Вот и приехали. Мое сердце так и иокнуло. Уж как светлого праздника, ждала я этого бала, а теперь, вот видишь ли, с охотою бы назад поехала и не посмотрела бы ни на что. Такая взяла робость, точно, как-будто бы я урока не знала, и в классы входила, и сердитый учитель ожидал меня, чтоб спросить — входим… я осмотрелась — все так светло, так нарядно! я все еще робела немножко. Мне так и хотелось схватить маменьку за платье… но теперь, вот видишь ли, я уже ни за что не вернулась бы назад. Мое сердце билось. Я думала. . но разные разности, вот видишь ли, так перепутали все мои мысли, что я ничего не помнила; я только чувствовала, хотя и неясно, но за то глубоко чувствовала, что так счастлива, так… мы стали танцевать. С каждым па, которое я делала, моя робость исчезала все более и более; все живее, все определительней, все полней становилось мое удовольствие… я, как говорится, утопала в блаженстве. Я уже оттанцевала две кадрили и столько же вальсов; немножко запыхалась и села подле маменьки отдохнуть. Помню: как я всегда охотно возвращалась к ней и садилась подле нее. Мне было так хорошо, так покойно подле маменьки. Такою защитительною она мне казалась. Тогда я так смело смотрела кругом. Ты засмеешься, может быть; но каждый раз, когда я вижу, как цыплята прячутся под крыло наседки, у меня на глазах невольно навертываются слезы: мне это так живо напоминает мою добрую мамашу, мои первые, мои лучшие годы.. (Арбатова замолчала на минуту, потом махнула рукой и продолжала): стали подавать мороженое. Ты знаешь: я еще и теперь люблю мороженое; но тогда я была без ума от мороженого. Когда лакей с подносом подошел ко мне, я взглянула на матушку, с таким умоляющим взором, что ей стало смешно: она улыбнулась, приложила руку к моему лбу, к моим щекам и сказала мне, по-французски: — «возьми, мой ангельчик; только не торопись; ешь медленно!» Я взяла раковину с мороженым, очень скромно потупила глаза свои и стала есть, сперва тихо; но, после первых трех ложек, я уже забыла приказание матушки. Дети всегда остаются детьми. Для них нет ни прошедшего, ни будущего, они живут только настоящим. Но, занимаясь таким приятным образом, я и не заметила, как ко мне подошел дядя. Вдруг он сказал и так для меня нечаянно, что я вздрогнула: Рermettez, ma chère Sорhie, de vous рrésenter un jeune homme, qui veut avoir le рetit honneur et lе grand рlaisir de danser avec vous. Я взглянула. И кого-ж я увидела? вообрази себе, милочка, мое положение: он, мой незнакомец, стоял передо мною! до сих пор не могу понять, как я усидела на месте. Я ужасно смутилась, покраснела так, что мне показалась, будто мое лицо горит. Я что-то бормотала; но хоть убей меня, не помню что такое. Он поклонился мне и пригласил меня на первую французскую кадриль. Он отошел. Мне показалось, что все пошло ходенем около меня; но это скоро прошло. Вот раздались первые звуки новой Французской кадрили. Он подошел ко мне и протянул руку. Шары стояли по местам. Кадриль началась. Он заговорил со мною. Каждое слово его, каждый звук его голоса впивались в мое сердце. Ты улыбаешься; тебе кажется странным, милочка, что я с таким жаром рассказываю. Но старость, вот видишь ли, любит рассказывать. Так охотно воспоминает о том, что было давно. Воспоминая, кажется, что снова переживаешь былое. Все так живо, Катя, так живо, рисуется в нашем воображении. В уме остались одни лучи, тени изгладила память.

Его звали Федором Алексеевичем. Фамилию умолчу. Дядя представил его моим родителям. Они пригласили его к себе. Я была рада, счастлива; вся моя внутренность смеялась: иначе не могу, не умею выразить то, что я чувствовала. Бал пролетел, как сон. Мы вернулись домой. Саша, разумеется, осталась у нас ночевать. — Мы разделись; легли; горничная ушла; лампада перед образом Божией Матери тускло освещала спальню. Мне не спалось. Напрасно я ворочалась с боку на бок. В виски мои колотило, как молотком. Тайна теснила мое сердце. И однако-ж, ни за что на свете, – ни Саше, ни матушке я бы не поверила этой тайны. Наконец я собралась с духом и спросила: «Саша, ты спишь?…» «Нет! а что?…» «Да так! – я хотела тебя спросить — ты ведь верно его заметила — Федор-то Алексеич–знаешь – он тебе понравился?» «Федор Алексеич?» спросила Саша: «какой это Федор Алексеич? Ах, да! верно тот, который танцевал с тобою мазурку и с которым ты так охотно разговаривала». Я покраснела; я это чувствовала, по теплоте, мгновенно обдавшей все лицо мое, и отвечала: «С чего ты это взяла, что я с ним так охотно разговаривала? вовсе нет. И не думала». «Будто? вот я тебе так и поверила. Только признаюсь, не понимаю, чем он тебе так приглянулся. Он просто бледненький, немножко желтенький, сухопаренький танцор». «Ах, какая!…» И в первый раз я рассердилась на Сашу, в первый раз мне показалось, что она нисколько не права, что она кругом виновата. Я встала очень рано. Мне что-то говорило, что он непременно сегодня будет у нас. Несколько раз я порывалась передвинуть стрелку на наших стенных часах: мне казалось, что она не двигается с места, что часы стоят. Наконец он пришел, ровно в 2 часа. И что-ж бы ты думала? Я ведь ожидала его с таким нетерпением, до прихода его считала каждую минуту, каждую секунду — а теперь, когда он пришел, я ему едва поклонилась. Во все время его визита только раз или два, и то украдкой, на него взглянула. А заговорить с ним….  да об этом я и подумать не смела. Как я завидовала Саше. Она поклонилась ему с такою ласковой улыбкой, так смело смотрела ему прямо в глаза, так умно, так ловко с ним разговаривала. Мне однако-ж казалось, что он отвечал ей, хотя и учтиво, но как-то холодно, и беспрестанно посматривал на меня. Он несколько раз начинал со мною заговаривать. Я отвечала ему: «да-с! нет-с!» Не получая от меня другого ответа, он стал разговаривать исключительно с батюшкой и очень ему понравился. Это я заметила из выражения лица папаши. Потолковав с полчаса, он раскланялся и ушел. Мне показалось, что мне он как-то особенно поклонился, и так печально. Когда он вышел из комнаты, в ней стало вдруг так пусто, так грустно… Ах! если б я смела, с какою бы охотою я подбежала к окну, чтоб взглянуть еще раз на него. Я только слышала, как он уехал. Я не тронулась с места; но за то душа моя полетела за ним.

Я задумалась. Не помню, надолго ли? Когда я взглянула, глаза мои встретились с глазами Саши, но она тотчас отвернулась, подошла к фортепиано и стала что-то играть, не помню-что?

Он стал навещать нас довольно часто. Робость моя перед ним исчезала все более и более. Я уж могла, как и другие, говорить с ним, смеяться его шуткам. Но чем, по-видимому, я откровенней становилась с ним, тем тщательнее старалась я скрывать от него мои чувства, мою любовь. Но, милочка, как эта борьба изнурила мое сердце, как часто тогда я завидовала мужчинам! Они так откровенно могут говорить и поступать, тогда-как мы, вот видишь ли, всего более скрываем именно то, о чем бы всего охотней говорили. Есть многое, чем гордятся мужчины и чего мы стыдимся. Не потому ли, может быть, в любви мы скрытнее мужчин, что в ней они разыгрывают роль победителей, мы же — роль побежденных? Но как бы то ни было, я молчала; была счастлива: я любила…. Между тем время летело. Вот и осень подошла. Листья желтеют, падают, поднимется ветер, начнет играть с сухими листьями…. Но они так печально шумят, как будто жалуясь. Для меня, Катя, осень— самая скучная пора. Самый ясный осенний день все как-то грустен. И солнышко грустнее светит. Не знаю, почему, но осень всегда напоминает мне человека, умирающего в лучшую пору жизни. Он сам не знает, что умирает. Он еще улыбается. Но его улыбка так печальна. То ли дело весна! и солнышко светит так весело! и травка такая свежая! и жаворонки поют! А что осень? только слышишь плеск дождя, да карканье галок. Но тогда осень показалась мне краше обыкновенного. Когда он входил, и самое пасмурное небо для меня яснело. Да, Катя, моя милочка, прав Шекспир, когда он сказал, что для женщины в любимом мужчине заключается вся ее вселенная.

Был пасмурный осенний день. Он долго не приезжал. Нетерпение, скука меня мучили, и я пошла в сад, чтоб несколько себя рассеять. И в самом деле, эти полуобнаженные деревья, это серое небо , эти сухие листья, которые хрустели под моими ногами, — все это как-то ладилось с собственным настроением души моей: я уже не скучала более; мне стало так сладостно-грустно. Не знаю — долго ли я пробродила таким образом по дорожкам сада, как вдруг за мною послышались шаги — я оглянулась — ко мне подходила Саша; признаюсь тебе: меня взяла какая то досада и я почти невольно подумала: «очень нужно было приходить.» Но это была только минутная вспышка, и я тотчас протянула к ней свою руку и обошлась с нею еще ласковей обыкновенного. Мне казалось, что я должна была загладить мою минутную вспышку. «Мне сказали, что ты в саду — сказала мне Саша: и я тотчас пришла к тебе. Видишь, как я тебя люблю!» О, в этом я и не сомневалась — отвечала я ей. Я взяла ее за руку и мы пошли дальше. «Знаешь ли что, Соня! сказала мне, после непродолжительного молчания, Саша: я уже давно хотела спросить тебя: что это с тобою? от чего ты все такая печальная? ты похудела, побледнела — уж не больна ли ты?» С чего ты это взяла? напротив! я совершенно здорова. Но сердце мое забилось так шибко, что я невольно приложила к нему руку свою. Нет… ты не больна — это совершенно другая причина! говорила Саша, продолжая идти. Я знаю…» Я ничего не отвечала; но сердце мое билось все сильней и сильней. Вдруг она остановилась, взяла меня за руку, посмотрела так проницательно, так пристально и сказала: ты влюблена, Соня!… Я чувствовала, как вся кровь бросилась мне в голову; я потупила глаза, смешалась — потом вдруг захохотала, так принужденно, так странно, и сказала: Бог знает, что ты выдумываешь. Саша, до сих пор не спускавшая с меня глаз своих, потупилась и пошла дальше. «Нет, Соня! говорила она: я не выдумываю. Я тебя слишком люблю, чтоб не замечать за тобою, слишком тебя знаю, чтоб не понимать тебя.» — Но уверяю тебя… «Соня, не уверяй! ты мне можешь не говорить, если хочешь; но для чего меня обманывать?» Я замолчала, я чувствовала, что Саша была права. Мы прошли несколько шагов молча, потом Саша опять сказала: «у меня, Соничка, это дело решенное, ты влюблена. Я даже знаю в кого? Рука моя задрожала в руке Саши: мы всегда думаем, что то, о чем мы не говорим, никто и не знает. «Зачем ты скрытничаешь со мною, твоим лучшим другом? разве ты сомневаешься во мне?» О, нет, Сашенька, нисколько! божусь тебе: нисколько! «Я знаю, Соня! продолжала Саша, пожав мою руку: какая тяжкая ноша, тайна, ни с кем не разделенная! Попробуй! ты увидишь, как легко сердцу, когда доверишься другу.» Я молчала и рассеянно играла ногой сухими листьями. «Войдем!» сказала Саша, и почти втащила меня в беседку. Мы сели. Она обвила свою руку около моей шеи, притянула меня к себе и спросила: «разве ты меня не любишь! ..» Ах, милочка, когда она говорила таким образом, голос ее был так вкрадчив, так обольстителен, что я всегда уступала ей, всегда делала, что она хотела. Знаю теперь, что я была глупа, я заплакала: я ей все рассказала. Она благодарила меня, целовала мне руки, глаза, утешала меня, утирала мои слезы… Мы опять пошли гулять. Я была недовольна собою: мне казалось, вот видишь ли, что поверив ей любовь мою, я изменила любви. Саша говорила мне: вот видишь ли, Соничка: не правда ли, тебе теперь легче? я ничего не отвечала ей; я только кивнула головой. «Он прекрасный человек! продолжала Саша: но он, как и все мужчины, любит, пока не узнает, что его также любят. Поэтому мы должны стараться скрывать это от них, по крайней мере, до тех пор, пока они сами не признаются нам в любви своей.

Разве не все равно? спросила я. Кто-ж мешает им не разлюбить и после признания, если уже они такие непостоянные? «Тут совершено другое дело. Прежде они только просто любят — и одна любовь им ничего не стоит; но как скоро они признаются, так тут уже к любви примешивается честь их, а чести они уже никогда не изменяют.» Я ничего не поняла; но, может быть, именно потому и стала ей верить. Les enfants, les femmes et les malades sont sujets а être menés рar les аureilles, говорит мой золотой умница Монтень. Почему же, спросила я, честь они ставят выше любви? Как почему? да потому, что есть законы чести, а любовь никаких законов не имеет Честь на пример многое запрещает. Но ты любишь Федора Алексеевича — скажи сама; разве ты могла бы запретить ему то, что приятно? Это доказательство, очень плохинькое, как я вижу теперь, показалось мне тогда, чрезвычайно убедительным. Ах! я и не подозревала, как она коварно мне советовала. . Она еще многое говорила мне, и наконец я дала ей слово обходиться с ним, как нельзя холоднее, чтобы тем принудить его поскорее признаться мне в любви и таким образом лишить его возможности изменить мне. Но как это для меня трудно будет, сказала я, и с глупой доверчивостию 15-летней девочки взглянула на Сашу — и вдруг не вольно вздрогнула: мне показалось, что глаза ее так злобно, так насмешливо на меня глядели! — В это время луч солнца, прорезав серые тучи, облил красноватым отблеском сад, Сашу и меня — и покрыл блистательной фольгой все окна нашего дома. Не знаю, говорила ли я тебе, что мы имели собственный дом на Петербургской стороне с обширным садом. Я пристально взглянула на Сашу; она мне так дружелюбно улыбалась, что я подумала: верно я прежде обманулась. Когда мы после того вошли в гостиную, он был уже там. Он так проворно вскочил, так радостно меня приветствовал, а я поклонилась ему так сухо, так холодно, что мне самой стало стыдно. . я готова была заплакать.

Он сделался почти ежедневным нашим гостем. Но чем ласковей он обращался со мною, тем я обходилась с ним холоднее, думая этим, в моей 15-ти-летней премудрости, скорей принудить его объясниться мне в любви своей. Но Саша, казалось, дала себе слово не оставлять ему ни малейшего к тому случая. Она почти от него прочь не отходила. Кажется, угадывала время его прихода. Если в одну дверь входил он, я могла быть уверена, что в другую дверь войдет непременно Саша. Она беспрестанно заговаривала с ним, смеялась, играла на фортепиано, пела с ним дуэты, — а нечего сказать: голос она имела чудесный! — Признаюсь: меня иногда начинала мучить ревность. Раз как-то, вот видишь ли, мне вздумалось испытать: точно ли он любит меня больше, нежели Сашу. Вот как я к этому приступила. Они сбирались петь какой-то дуэт из Россини. Разложили ноты Саша села за флигель. Он стал за ее стулом. Саша начала прелюдию — в эту самую минуту я его кликнула: «Федор Алексеевич!» и что же, милочка? он тотчас же подбежал ко мне, так охотно, так радостно… Ах! милочка, если б можно было, так я в эту минуту полюбила бы его еще в 1000 раз более! верно взор мой был очень нежен, потому-что он так благодарно взглянул на меня… Я что то хотела ему сказать; но мое сердце, вот видишь ли, было так полно любви — вдруг я вспомнила, что мне говорила Саша, и я потупила глаза, и я заговорила с ним об узоре, по которому в то время вышивала. — Но вообрази себе: Саша, когда он отошел он нее, даже и не оглянулась; она только переменила ноты и запела одна. Сперва, правда, голос ее чуть-чуть дрожал, но это скоро прошло, — и она пропела также прекрасно, чудесно, как и всегда. — Он не отходил от моих пялец; но взял стул и сел против меня. Я наклонилась ближе к работе и из подлобья на него взглянула: он так печально сидел и мотал около пальца нитку красной шерсти. Все цветы на канве моей запрыгали перед моими глазами и наконец слились в какой то неопределенный туман — слеза упала на канву– но я закрыла ее рукой. Минуты через две Саша подозвала его к себе. Он встал, бросил нитку и медленно подошел к Саше. Эту нитку, вот видишь ли, я храню еще до сих пор. Тебе смешно, милочка? но в этой нитке все наследство любви моей. Дней пять или шесть после того, я сидела одна в гостиной и опять вышивала. Вдруг — он вошел; Бог знает, от чего? но я так смешалась, что хотела встать, хотела позвонить, хотела послать за батюшкой — и не трогалась с места. Он подошел ко мне, спросил о моем здоровье, взял стул и, по обыкновению, сел напротив меня так близко, что нас разделяли только одни пяльцы. Когда ни придешь к вам, вы всегда занимаетесь, сказал он; у вас совершенно пчелиное прилежание. Да-с, отвечала я довольно глупо: я очень люблю вышивать, и я в самом деле начала шить, с такою торопливостию, как будто бы от этого зависела жизнь моя. Он промолчал несколько секунд; потом опять сказал: скажите мне, пожалуйста, Софья Николаевна!… вы на меня никогда не смотрите, когда со мною говорите! Не смотрю? повторила я: да что ж я на вас смотреть стану. Я вас и без того знаю. Г-м! сказал он: так вы только потому не смотрите, что знаете? разве вы только на незнакомых смотрите? Нет с!— да я и на вас смотрю…. А я так знаю, отчего вы на меня не смотрите, продолжал он: это от того, что вы меня ненавидите. Ненавижу? вскликнула я, и перестав шить, взглянула на него с удивлением; но он сам смотрел на меня так внимательно, что я тотчас же невольно потупила глаза, и, думаю, едва слышно договорила: Бог знает, что вы выдумали. Ненавидеть?. . да за что? Мало ли за что, Софья Николаевна! да так. —

«Ведь ненавидим мы и любим случайно.» Ненавидеть?… и не думала. Вы всегда были со мною так добры, так любезны… Только потому то? спросил он, и в голосе его было

что-то похожее на упрек. Но пусть будет по-вашему. В таком случае, скажите мне, я уж давно хотел вас спросить об этом; но до сих пор все как-то не удавалось мне, скажите: за чем вы так сухо со мною обращаетесь? разве так обращаются с людьми, которых находят добрыми, любезными? признаюсь вам, Софья Николаевна, ваше обращение со мною мне кажется обидным, даже жестоким, именно потому… И он вдруг замолчал, как бы выжидая моего ответа. Но что я могла отвечать ему? Ты понимаешь, милочка, что я не имела ни малейшей возможности объяснить ему причину моего с ним обращения, Молчание теперь было так неловко. Я это чувствовала; но отвечать не могла ни за что на свете. Вот видите, как вы! продолжал он: вы мне даже отвечать не хотите… а я всегда так охотно говорю с вами… Если б вы знали, Софья Николаевна!… одно ваше слово… В это время дверь с шумом отворилась и в комнату, не вошла, а вбежала Саша, бросилась ко мне на шею, стала меня целовать, уверять, что любит меня, что давно меня не видела; а мы только накануне виделись. — Я, вот видишь ли, никогда не была злою, но в эту минуту я ненавидела Сашу. Я думала, — в чем и не ошибалась, — что она помешала ему признаться мне в любви своей, — и следовательно, — она же мне это вбила в голову, — помешала ему поручиться мне честию за постоянство. Вскоре после этого вошел батюшка, пришла maman, — и мы до самого вечера не оставались с ним на едине. В первый раз в жизни я сделалась лицемеркой. Я ласкала Сашу, а с такою охотою рассорилась бы с нею на всю жизнь. Это было в первый и последний раз, что я оставалась с ним на едине.

На той же самой неделе батюшке понадобилось съездить в Москву. Он увез туда с собою и матушку и меня. Вместо одного месяца, как предполагалось сначала, мы пробыли в Москве почти целый год. Этот год, несмотря на то, что Москва мне понравилась (когда-нибудь расскажу тебе), время показалось мне целою, мучительною вечностью. Наконец мы вернулись в Петербург. Я была так рада! так счастлива! я думала увидеть его. Я уже не хотела более скрывать перед ним любви своей. Разлука научила меня, как мучительна неизвестность. Я просила батюшку дать знать ему о нашем приезде… Вдруг к нам приносят записку. Батюшка распечатал и сказал нам очень весело: знаете ли что? Федор Алексеич женится на Саше. На будущей неделе свадьба. — Ах!… Я без чувств упала на пол… Я была больна- наконец выздоровела. Ты видишь, милочка, живу и теперь. —

Арбатова замолчала.

— Но как же это? спросила, не много погодя, О’Морфи. Расскажите мне, каким образом все это устроилось! …

— А вот как устроилось, милочка! отвечала Арбатова. Все это, разумеется, я только позже узнала. Саша, вот видишь ли, такая, прости Господи!… не хорошо со мною поступила. Признаюсь: никак я от нее таких штук не ожидала. Она, вот видишь ли, уверила его, что я его нисколько не любила, что я любила другого. Ведь угораздило же ее выдумать! Он ей, вот видишь ли, и поверил. Ну как было не поверить! ведь лучшая была моя приятельница. Он стал к ней ездить, т. е. к ее родителям. Увидел, что она его любит: она была такая хорошенькая, — такая умница — я была далеко, в Москве, — ни слуху, ни духу обо мне — ну вот он и женился на ней.

— Как ни слуху, ни духу? разве вы к Саше не писали?

— Как не писать? разумеется, писала. Да она писем ему не показывала. А вот как! сказала О’Морфи. Но, драгоценная моя, вы забыли мне рассказать об очень интересном: каков же он из себя то был? — Не уж ли не рассказала? вот видишь, какая я еще ветреница! точно молоденькая девочка. Но дело в том, что я так живо его помню. Вот я, вероятно, и думала, что и ты также должна знать его. Он был, не то, чтобы худ, но и не толст, а так, как должно быть молодому мужчине. Он был немножко бледен; но это нисколько не вредило ему — напротив! Губы он имел прекрасные. Нос немножко длинный, с горбиком. Все лицо овальное. Волосы имел темно-русые: они на висках чуточку вились. Брови густые; глаза, правда, серые, но за то, когда он говорил, вот видишь ли, в них было так много ума и вместе с тем добродушия, что я бы за все черные, голубые и карие глаза всего света, вот видишь ли, не отдала бы этой пары серых глаз. Что ж до его характера, то он казался мне немного нерешительным и очень робким. Когда он начинал на прим. говорить об чем нибудь, то сперва, вот видишь ли, он всегда как-то конфузился, заикался, но потом, в продолжение разговора, говорил лучше; он даже красно говорил. При первом однако ж противуречии, он опять краснел, путался и начинал говорить об другом. Мне это не нравилось. Впрочем он был, душа, человек! и такой образованный. О чем ни спроси его, все, бывало, знает, только на своем поставить не умел. Да, я и забыла сказать: роста он был довольно высокого. Вот тебе, милочка, и полный портрет предмета моей первой и последней любви.

— Как? спросила О’Морфи: Да разве вы потом никого уже более не любили?… Эх! вы ветреницы! ветреницы! отвечала Арбатова. Сего дня в одного влюбились, завтра, ни с того, ни с сего, уже в другого и так далее…. Поди, учитывай вас! нет, сударыня, по-нашему: полюбила раз, вот видишь ли, да и полно! а по вашему то что? да впрочем разве вы любить умеете? влюбляетесь только, милочка, да и то с грехом пополам. По как же это она успела так обмануть вас? спросила О’Морфи. — Как успела? да вот потому и обманула, что была четырьмя годами меня старше, милочка! отвечала Арбатова. Опытность, вот видишь ли, дело великое. Вот если б я на прим. не вздумала умничать, да последовала бы сердцу — так не сидеть бы мне в старых девушках. Так и ты, милочка, продолжала Арбатова, перестань выдумывать разные штуки и мучить Склонского. Любишь его? так и показывай, что любишь. И дело будет, и счастлива ты будешь, вот видишь ли. — Любишь? так и слушай сердце: оно всегда лучше научит тебя, что делать. Но что я тут толкую тебе? и с моими, может быть, уроками будет тоже, что и со всеми бывает уроками: мы обыкновенно начинаем ценить их тогда только, когда уже поздно ими пользоваться.

О’Морфи задумалась.

— Вот и дворецкий мой – сказала Арбатова – значит: обед готов. Пойдем, моя милочка!

 

 

(*) Этот рассказ — эпизод из романа, также мило, благородно и чисто по Русски написанного, как и напечатанный здесь из него отрывок. Издатель.

 

Раут

 

1852г.