Ландыш

Автор: Карлгоф Вильгельм Иванович

Ландыш

(Повесть.)

 

 

1.

Любовь.

 

 

В акациевой беседке, над резвым ручейком, который, низвергаясь сперва бурным потоком с гор, окружавших городок, извивался в окрестной долине — и потом, как бы сбившись с пути, забежал в сад одного из домов, составлявших предместиe, — сидел молодой человек с прелестною девушкою. — Казалось, они не знали употребления слова, казалось, не нуждались в этих звуках, которыми люди стараются передать друг другу свои чувствования, свои живые впечатления. Молча, смотрелись они в глаза друг друга: и в этих зеркалах отражалась им и необъятная любовь, и прекрасное будущее….

«И так ты любишь меня, очаровательница?» сказал пылкий юноша и, не выждав ответа, положил тысячи поцелуев, нет, один бесконечный поцелуй на цветущие устa Евгении. . . . Обняв мягкою, полною рукою стан своего милого, Евгения другою играла темнорусыми локонами счастливца; ее дыхание веяло на них ароматом, ее девственная грудь волновалась близ его груди — огонь ланит ее горел на его щеках.» Люби, люби меня!» шептала девушка,» ты так хорош, когда ласкаешься ко мне; так очаровательно

горит взор твой, когда ты говоришь о любви своей. Ах, Александр, как пленительна земля, при восторгах любви! уже ли за гробом будет еще лучше?»

Так, — на возвышеннейших ступенях земного блаженства, в редкие мгновения, полные земным счастием — мысль человека улетает с роскошного пира земли — за пределы жизни, в мир дивный, существующий за гробом, — как бы страшась кратковременного, преходящего здешнего счастия, и алкая вечного, неизменяемого блаженства! Ужели сим стремлением не доказывается у убедительно бессмертие нашей души?…»

Этот невинный вопрос девушки развил понятия молодого человека. В объятиях своего земного ангела, он забыл все прочее и теперь, разочарованный, извлеченный могущественною силою из прекрасного, идеального своего мира — он грустно смотрел на прелести своей ненаглядной Евгении.

«Что с тобою, Александр?» сказала испуганная девушка: — «не оскорбила ли я тебя?

— «Мой чистый непорочный ангел! Отвечал юноша; «неужели твоею любовью? Нет, нет! я вспомнил, что здесь все мгновенно! Посмотри: роскошная роза уже отцветает, где ароматные цветы сирени, где очаровательные тюльпаны? — давно ли они радовались прекрасному лету? Посмотри, как быстро мчится струя этого смиренного ручейка — дни жизни нашей также быстро исчезают — и к чему умалчивать? эти роскошные дни любви — и они не медлят. . . . Только там все вечно, неизменяемо. Ужели жестокая и она — да, Евгения, как знать? — быть может, будет время, когда ты скажешь: я любила! — и тогда, когда надо мною не будет еще положена надгробная доска….

«Никогда, никогда — мой милый!» Евгения ужаснулась новой, еще никогда не представлявшейся ей мысли и, с полною любовию, с слезами в очах, бросилась в объятия своего неоцененного Александра. . . .

— «А когда, —» продолжал молодой человек, увлекаемый сверхъестественною силою и неизъяснимо грустным голосом: «когда твоя настоящая любовь будет для тебя только прошлым сном, тогда взгляни на этот иссохший ландыш;» — он вынул из записной своей книжки первый цветок весны;» он напомнит тогда тебе, что для многих, для многих на небе лучше!

Машинально взяла Евгения прекрасный цветок; перлы слез блистали в очах ее, — немое огорчение выражалось в ее взгляде; сердечная тоска, — и безнадежность выказывались в непритворных ее ласках. — С очей девушки упала обольстительная завеса, за которою укрывается жизнь пред взорами молодости.

 

 

 

2.

Отъезд.

 

 

Александр умел понимать богатство, которым Провидению угодно было так наделить его. Влюбленный, он желал, чтоб предмет обожания его имел право на уважение общества и хотел предложить свою руку Евгении не прежде, как получив известное место; для чего должен был отправиться в столицу, куда призывали его и другие дела. Родителям Евгении он думал объявить о любви своей уже по возвращении.

Мало по малу он приготовлял Евгению к роковой вести о разлуке . . . . наконец девушке был уже известен день отъезда. В той же беседке, под теми же высокими липами, они поклялись в вечной любви, менялись жаркими поцелуями, сливались дыханием . . . . после сотни прощальных поцелуев — начинался снова первый; после бесчисленных просьб о воспоминании, снова повторялись клятвы и уверения в любви и верности. Наконец Александр, вырвавшись из объятий Евгении, поспешил домой, где коляска и лошади были уже готовы.

С слезами на глазах возвратилась Евгения из сада; никем незамеченная, она прошла на балкон — Александру должно было ехать мимо. . . . Здесь, я увижу его еще раз! пошлю ему прощальный поцелуй. . . . Жестокий! зачем же по ветру, когда можно было меняться поцелуями в беседке; жестокий! зачем заставлять плакать оп горести разлуки, когда можно было плакать от радости любви? — Вот, в это мгновение она издали увидела несущуюся коляску; ближе, ближе — так это он, это Александр! — он не останавливаясь, промчится; но он снял фуражку, кажется он отер платком слезу. — И Евгения, забывшись, вбежала в гостиную, обращаясь к своей милой, доброй матери с громким восклицанием: „он уехал, он уехал!!!»

Кто не разгадает сердца невинной девушки . . . . добрая мать обняла милую 17-летнюю дочь свою и она тут же, во всем ей призналась. Нежная родительница не сердилась на нее за это новое, цветущее и столь свойственное женскому сердцу чувство — тем более, что предметом оного был истинно достойный юноша, который служил примером всем молодым людям, как по нравственному, так и по умственному образованию. При том, Александр имел обеспеченное состояние, а это много значит в прозаическом быту нашей жизни! Нежная заботливость матери призрела созревшую склонность дочери, и умерила ее советами благоразумия . . . Александр стал для Евгении идеалом, к которому давно уже неслись все мечты, все думы, все чувствования богатого ее сердца. . . .

 

 

 

3.

Новые гости.

 

 

 

Незаметно пролетели для многих два месяца; — они веком тянулись для Евгении; наступал Сентябрь. В это время — й Гусарский полк, в следствие нового квартирного размещения, вступил в городок. Богатое и разгульное общество Офицеров оживило небольшое городское общество, оживило весь город, дав движение промышленности. Вечера сделались чаще, и, как в пригоженьких личиках горожанок не было недостатка, то Гусары более и более пристращались к общим собраниям, как единственному средству видеть вместе всех прелестных, этот пышный, роскошный рассадник девственных красот города, в котором лучшим цветком была прекрасная, задумчивая Евгения.

Таким образом, съехалось много гостей в дом Городничего, который праздновал именины своей жены. — Евгения была там же; она знала уже многих из офицеров — но вдруг в пылу танцев подходит к ней ловкий гусар и просит ее на первую кадриль! «охотно,» прошептала она — и, пораженная необыкновенным сходством незнакомого ей офицера с своим милым Александром, прислонилась к стене, внимательно рассматривая своего кавалера: тот же рост, те же волосы, те же приемы, как у Александра, только этот был двумя или тремя годами постарее. Такое сходство не скрылось и от всех, знавших Александра. Это был Поручик Граф Цевский, богатый, хорошо образованный Офицер, находившийся в отпуску, и за день только пред сим явившийся на службу. Слава о его гостиных победах предшествовала его прибытию — и опытный взор знатока упал на прелестный цветок общества — первым предложением на танец была почтена Евгения .

Через несколько дней Граф познакомился в доме родителей Евгении — в разговорах он узнал, что Александр хороший приятель их дома. Граф в свою очередь рассказал, что они учились вместе в Московском Университете, говорил об нем с пылким участием, хвалил его характер, восхищался его познаниями, и огорчался, что случай развел его с товарищем лучших его лет. Тонкий наблюдатель нравов, хитрый знаток человеческого сердца — он разгадал стариков и почтил, в душе, их добросердечную честность и гостеприимство; рассмотрел Евгению, это прекрасное, чистое, нравственное создание и, первый раз в жизни своей, подошел к девушке: не с черною душою волокиты, а с восторженным удивлением любителя изящного. . . .

 

 

 

4.

Искательство.

 

 

 

Проходила зима. Граф бывал чаще и чаще в доме родителей Евгении. . . . Уже он похитил тайну девушки, уже он читал ее сердце, как четко напечатанную условными знаками книгу. И какая странность! человек, который никогда не любил, который никогда не был занят женщиною для женщины, а всегда из тщеславия победы, наедине, сознавался самому себе, что он пламенно любит скромную провинциалку, чуждую искусства прельщать. «Я перенесу это дивное создание в свой мир,» говорил он, «я образую из нее превосходнейшее, гармоническое целое; — я удивлю ею — самых хладнокровнейших! Она будет моею! . . . . А чистая любовь ее к Александру, эта могущественная страсть, которая бурным потоком стремится в речах ее в минуты откровенности, в разговорах о ее незабвенном Александре, на которые так хитро наводит Граф — неопытную, приобретая тем некоторое право на ее расположение? а эта томительная грусть, когда почтальон опаздывает принесть, в почтовый день, драгоценное письмо, и жадность, с какою оно читается, и слезы радости и улыбки наслаждения и холодность ко всем — даже к родителям, даже к нему, к которому иногда так восхитительно летит ее улыбка, бесконечные рассказы об отсутствующем друге? — Это будет побеждено, говорит с гордою самонадеенностию Граф — она будет моею! Я хочу этого — уже-ли я буду презрен, уже ли эта страсть, бурного — доселе недоступного любви сердца — останется без взаимности? — увидим!»

Граф чаще и чаще посещал родителей Евгении, чаще и чаще говорил с последнею. Как восхитительно изображал он будущее счастие своего друга, с какою отчетливостию передавал девушке ощущения, мечты, надежды первых лет Александра, как искусно изображал он и себя в этих рассказах — и всегда таким , каким желала Евгения видеть Александра, каким она его знала. . . . Идеал Александра невольно сливался в ее понятиях с Графом, и последний, не пользуясь ее любовию, становился более и более ей необходимым, более и более приятным. . . .

Находя возможность говорить о своем отсутствующем друге, Евгения сделалась заметно спокойнее, скажу даже счастливее; она жила в рассказах об Александре. — Граф раскрывал свой характер более и более, его любовь к мечтательности, и ко всему прекрасному, его светлый образ мыслей, его благородство в поступках, даже его гениальные странности . . . . и в то же время был действительным представителем своего друга, с его лицом, с его нравственными достоинствами, даже с его странностями. . . . Граф был другом Евгении, ему вверялись сокровеннейшие тайны ее сердца, даже мечты ее — вся любовь ее к Александру, даже то, чего она, быть может, не поверила и любимцу души своей; но все, последний был властителем ее сердца, был предметом ее мечтаний, чувствований, ощущений. . . . Граф походил на записную книжку, в которую записывалось все сокровеннейшее из ее духовного бытия: Александру было посвящено все написанное в этом сердечном альбоме. . . .

 

 

 

5.

Дядя.

 

 

Прервем, на несколько времени, эту затейливую игру в сердца, которую разыгрывал коварный знаток — с юным неопытным учеником; последний в этой игре, конечно, должен был проигрывать, но имея много, он мог проигрывать долго, — и отыщем Александра на севере нашего славного, великолепного отечества. . . .

Александр, до настоящей своей поездки, еще не бывал в С. Петербурге; взор его не был дотоле поражен сими пышными, богатыми славою, реками Северной России. — Теперь все его обольщало, все останавливало его внимание. — Он, так сказать, хотел изучишь новую столицу, создание одного из тех необыкновенных гениев, которые являются в тысячелетия, чтобы изменишь вместе и нравственный и политический порядок земли, или значительнейшей части света. И так время, определенное им для пребывания в С. Петербурге, продлилось против его ожидания; сверх того, нечаянный случай отдалил от него райское мгновение свидания и счастия скорее прижать к теплой груди своей Евгению, как милую, прекрасную супругу. Вот, в чем заключалось дело: Александр имел в столице дядю. Добрый старик еще с малолетства был Александру отцом и попечителем.

Теперь, узнав желание юноши, он благословил благородную склонность его, даже не щадя ближайших родственников, сделал завещание в пользу Александра; но требовал от него жертвы, хотя тягостной, однако справедливой. «Ты,» говорил ему старик; «Русской дворянин, обеспеченный отцовским состоянием, обогащенный моим наследством, ты пользуешься особыми правами, которых лишены многие, быть может, тебя достойнейшие, — и так заслужи это преимущество, доставленное тебе случаем. Война бушует на юге — туда спешат твои товарищи, спеши и ты, как прямой Русский Дворянин. Если падешь — то умрешь славною смертию; я, старец, положу на могилу твою цветы с отеческою печалью, и смешаю их с цветами любви твоей Евгении; слезы дружбы и любви прольются над твоим ранним гробом. Если же Провидение сохранит тебя, тогда тебя, счастливого солдата, встретят на родине любовь и дружба, со всеми их наслаждениями?» Что мог отвечать на это Александр? — Мои читатели уже знают его. —

Мечтательный, пылкий — он дал слово своему дяде — отцу, и написав длинное, длинное письмо к своей невесте, поскакал на берега Дуная, прославленные Русскими….

 

 

 

6.

Странность.

 

 

В отеческом городке Евгении ничего не переменялось; вечера следовали за вечерами — связи на жизнь, кое-где, укреплялись без участия любящих. Уже двух из подруг своих Евгения убрала, как невест, видела радостными супругами, а у ней, на нероскошном ее туалете, лежало пламенное, последнее письмо из столицы незабвенного, но жестокого ее Александра. . . . Сколько раз это письмо было перечитано, сколько раз облито слезами любви и горести! . . . Мысли ее стремились в Молдавию, блуждали по далекому Дунаю, отыскивали Александра то в Яссах, то у Силистрии, то в Булгарии. — «Когда же ты возвратишься?» говорила она в нетерпеливом ожидании; «когда же я назову тебя своим милым Александром — и при родителях, и при подругах, и в церкви — в торжественном собрании всего города, пред крестом Спасителя?»

Около года прошло, с тех пор, как Александр уехал. Как очаровательно, в его отсутствие, похорошела Евгения! роскошные формы окружились, взор налился этою негою, уста совершенно развернулись для поцелуев любви, подобно вполне расцветшей розе. . . . . Лети скорее счастливец, счастье не стучится в двери два раза в жизни . . . . но Александр в это время не слыхал призывов домашних богов своих. . . . В палящих пустынях Булгарии следовали переход за переходом, бой за боем, иногда — и по на мгновение, утомленный, измученный, он мечтою посещал свою счастливую родину, упивался думою, будущим счастием, и забывался в приневоленном сне, под жгучим лучом полуденного солнца. . . .

И светлый горизонт любви Евгении вдруг подернулся темными лучами. . . . Она стала получать реже и реже письма от Александра; эпи письма доселе пламенные, чистые — были холоднее и холоднее — в них уже не отражался прекрасный мир любви, который счастиливцы создали для себя в первые дни их страсти. Евгения не говорила о впечатлениях, которые производили на нее холодные письма Александра, но томительная печаль, разлитая во всем ее существовании , но эта улыбка грусти, но эта слеза отчаяния, которые выказывались иногда в ее откровенных, по прежнему, беседах с Графом Цевским — разъяснили ему состояние девушки. Все было в пользу Графа и он не был так прост, чтобы не воспользоваться выгодою, ему предоставленною случаем.

Я не сделаю черного дела, думал Граф, похитив любовь девушки, к которой, как кажется, охладел мой странный мечтатель. . . . Я подарю ей в замен пылкой, но кратковременной страсти — любовь до могилы — спокойную, но более прочную, которая никогда не охладится; я могу, не краснее признаться пред всеми, что я люблю

Евгению так, что до сего времени ни одно земное существо. . . .

Граф действительно воспользовался всем; даже, может быть, несколько более, чем смел бы воспользоваться честный человек и, вырывая победу из рук младенческого, но могущественного противника своего, он должен был сознаться, что без содействия судьбы, он никогда бы не вышел из сей борьбы победителем. . . .

Звание и состояние нового искателя любви Евгении утешало стариков, ее родителей,

которые видели из писем, реже и реже получаемых, холодность Александра к Евгении. При том, за жизнь солдата не льзя ручаться! И так, весьма естeственно, что в пользу Графа действовали все домашние; а когда оскорбленное чувство собственного достоинства сделало и самую Евгению его союзником, тогда игра в сердца для всех в городе казалась разыгранною. . . . Ждали одного мастерского выхода, одного нечаянного хода — и —

Необходимое отступление.

Но я знаю, что вы мои прекрасные читательницы, гневаетесь на ветренного Летова, назову в первый раз фамилию Александра. Вы видите в этом коварном Летове обыкновенного мужчину, легкокрылого мотылька; — позвольте мне объяснить вам в чем дело; быть может, Летов менее виноват, чем вы представляете себе, и для того, прерывая скорый рассказ мой сим необходимым отступлением, я считаю из лишним просить извинения вашего: счастливый своею любовью, с отрадными надеждами на будущее, Летов среди бранных тревог оставался верным первой, могущественной любви своей. Письма услаждали для него разлуку, эта мена чувствований, умножала силу его страсти — и он верный любовник, был вместе почтен товарищами именем неустрашимого солдата.

Однажды в числе писем, им полученных, он распечатал письмо, написанное не со всем ему знакомою рукою, и как удивился, прочтя подпись одного из его старых знакомцев, живущих в городке. Но удивление его увеличивалось с каждою строкою письма: знакомец его описывал подробно волокитство Графа, по намекам даже счастливое, частое свидание Евгении с Графом, предпочтение, оказываемое девушкою Графу . . . . одним словом — он узнал все то, что знали в городке, о чем по ошибочному толку судили так несправедливо и, что переданное ему за светлую истину, он счел истиною.

Что же делать? Тут Летову пришла на мысль, может быть, самая несчастная идея. . . . Если она истинно любит меня, думал он, то я ничего не проиграю. Если же разлюбила, то я выигрываю. . . . Надобно испытать ее . . . . притворюсь холодным, переменившимся. . . . Буду писать реже и реже. . . . И я мог думать, что она не женщина!

Но — для чего описывать из истории сердца человеческого подобные мгновения? —

В то время, когда человек сомневается в достоинстве себе подобного, он стоит на необыкновенно низкой ступени нравственного совершенства. Нет ужаснее софизма, как судить по частным примерам о всем человеческом роде, и с дерзостию, относить дерзкий поступок одного или нескольких развращенных людей — ко всему гражданскому обществу. Я перестаю писать о сем предмете; но кладу руку на сердце и говорю свою исповедь, подобно Руссо: «я был виновен в подобном преступлении!» —

Последствия сего поступка Летова вам уже известны; но как тяжко было мечтательному сумасброду исполнить с точностию затейливую его выдумку — притвориться разлюбившим. Сколько раз в самое ледяное письмо ложились огненные строки пламенной любви; сколько раз из за выражений обыкновенного приличия, ярко светилась неограниченная, вечная склонность — радость приближающегося свидания, и томительное беспокойство потерять драгоценнейшую собственность его — сердце Евгении.

Так прошло 8 месяцев. Войско готовилось к известному делу; — Летов должен был участвовать в оном; накануне, задумавшись сидел он у горящего костра: мечты менялись: как в волшебном фонаре, изображалась ему вся жизнь его — обильная такою богатою, роскошною страстию!» если завтра я буду убит! кто разгадает свою участь;» подумал он и голова его загорела от такого стыда, совесть обличила его в дурном поступке — »тогда я в могилу возьму с собою имя клятвопреступника, нет пусть она узнает меня и любовь мою, продолжал он! Пусть лучше оплачет мою память и, стыдясь своего легкомыслия, скажет: я не стоила его сердца . . . . чувствованиям дан был простор, бумага горела под словами любви, страницы покрывались ничтожными буквами, но какое блаженство заключалось в этих исписанных страницах!… в этих беспорядочно расставленных буквах!… нет, такою любовию не мог подарить Евгению блестящий Граф Цевский, сто Графов Цевских — все люди — весь мир — исключая Летова. . . . так чувствовать мог только и Летов один раз в жизни, после 8 месячного притворного хладнокровия, накануне дня, в который он мог оставить мир Божий, столь пленительный ему любовию Евгении, исполненный ею! письмо было готово и Летов не успел еще отдать его для оправления, как вестовая пушка прогремела в стане и бой завязался стрелками.

 

 

 

 

7.

Заключение.

 

 

 

Лучший дом в городе был занят Графом Цевским; — пышноcть и роскошь блистали в комнатах, довольный хозяин приветствовал шумно съезжавшихся гостей: дворян, чиновников и офицеров — это был третий день после его женитьбы; как жена эдема, как оживленное создание кисти Рафаелевой — мечтательная хозяйка дома приветствовала всех. Новая неизъяснимая прелесть, заменила дотоле девственную красоту ее — нега и наслаждение, как цветы розы и лилии, обвили чело прекрасной, и томная грусть, как флер, покрывала ее упоительные очи. Кто же еще спросит об имени Графини? кто не узнает в ней нашу тихую, пламенную Евгению, с которою мы все так радостно познакомились в акациевой беседке скромного загородного садика, и с ее, тогда милым, единственным Александром?

Шумнее и шумнее становилось общество; обед кончился. В отдалении от гостей, Граф покрывал пламенными поцелуями юную стыдливую супругу; прислонясь к туалету она покоилась своею головою на груди Графа, так беззаботно, так доверчиво, как доброе дитя; — на этом туалете между бриллиантами и золотом лежал скромный подарок Александра — иссохший ландыш — некогда подарок любви — теперь грустное воспоминание переменчивости всего земного. Вдруг принесли с почты газеты Графу и письмо Графине. — Румянец пробежал по всему лицу ее: она узнала знакомую руку — она пробежала прежний адрес свой, который, казалось, давал ему какое-то право на нее. . . . молча, медленно она распечатывала письмо, между тем как Граф собирающимся вокруг него гостям читал реляцию, о знаменитой победе, увенчавшей оружие Русских пред подошвою Балканов — она слышала в числе особенно отличившихся прежде ей свое, теперь чуждое имя Летова, слышала шепот одобрения и, как бы в рассеянии, начала читать письмо . . . . это письмо было то, которое Александр писал к ней накануне дела.

Воспламененный чтением Граф и, гости не примечали за Графинею, никто не видел этой смертной бледности, покрывшей ее щеки, этих крупных слез, которые катились из очей Евгении — и, когда вновь во шедший гость, объявил, что он получил известие из армии, в котором между прочим уведомили его, что Летов отчаянно ранен в последнем деле: тогда Графиня, увлеченная глубокими и горестными чувствованиями взяла иссохший ландыш, этот драгоценный подарок на вечность уже оторванного от нее друга, и сказала с томительным беспокойством разочарованной души: «ты прав Александр! — я тебя понимаю теперь: для многих на небе лучше!»

 

 

 

Карлгоф.