Последняя станция к Старой Шамахе

Автор: Бестужев-Марлинский Александр Александрович

  

Н. Н. Бестужев-Марлинский

  

Последняя станция к Старой Шамахе

  

   Опальные: Русские писатели открывают Кавказ. Антология: В 3 т.

   Ставрополь: Изд-во СГУ, 2010. — Т. 1.

  

   Чертовская дорога — божественные виды! Я уплачен с лихвой за все труды и опасности.

   Перед закатом солнца примчался я в небольшую деревушку, — имя ее стерлось, — последний мензиль1 к Шамахе. Нигде до сих пор не встречал я таких бедных мазанок и землянок: ни деревца подле дома, ни садика кругом деревни; должно быть, жители в летние жары откочевывают в горы. Впрочем, в Азии не то, что в России: близость больших городов не обогащает, а нищит селения. Надо гонцу коня? — взять из подгородной. Надо беку или назиру курочку или барашка? — послать в подгородную. Надумали вместе погулять на свежем воздухе? — едем в подгородную. Окружные селенья платили дань и гневу и радости правителя области. Никто не смел сказать: «Я завтра на своей арбе еду в лес за дровами» или: «Дочь моя сегодня будет твоей женою». У селянина не было ничего верного, кроме палок и податей; но зато уже палки и подати падали на него без счета и без завета. И между тем кавказцы вздыхают по старине! «То-то было золотое времечко!» — говорят они. О люди, люди! Когда и где уживетесь, помиритесь вы с настоящим?..

   Ущелье расходится здесь долиною. По ней увертывается от взоров речонка. Окружные горы уже не обрывисты, как слог Державина, а закруглены, как стихи Языкова. Много яркой зелени — и нигде ни дуба, ни скалы. Лишь кое-где пролетные облака случайно бросают поэзию на какую-нибудь вершину. О, я теперь избалован природою, как счастливый любовник, причудлив, как знатный барин: я и глядеть не хочу на обыкновенное.

   Стада, с блеянием и ржанием, возвращались с паствы. Народ в кружку спорил и шумел за очередь; я, раскинувшись на бурке, спокойно курил трубку и попеременно затягивался то сладким дымом Америки, то чистым вечерним воздухом Азии. Почти нагие ребятишки прыгали около меня; подалее, ворча с недоверчивостью, огромные собаки обнюхивали пришельца; еще далее женщины черпали большими кувшинами воду и возвращались, поставя их на голову. Все звенья природы, начиная от мыслящего существа до бесчувственного камня, звучали какою-то младенческою, библейскою простотою. Только здесь, только на Востоке поймете вы картины и обычаи книг Ветхого Завета. Иероглиф станет для вас буквою, загадка — живым словом.

  

   В четверть часа все было готово: кони оседланы и обовьючены.

   — Далеко ли в город?

   — Два агача, биюгюм.

   — Полно! Не слишком ли?

   — А может, и слишком: кто мерял!

   Глядь на часы — почти семь. Дай-то бог к ночи поспеть в шелковое царство, в город, столь знаменитый в наших песнях и сказках, что ни царь-царевич, ни король-королевич, ни Иван — купецкий сын не смели сесть на коня без «седелечка черкасского и уздечки шелку шемаханского».

   Подводят добрых коней — добрых потому только, что не кусаются. Ногу в стремя, нагайку в руку — и был таков! Поднимаюсь на крутой-прекрутой подъем высокой-превысокой горы. Достиг вершины, топчу тающий снег, спешу поклониться западающему солнцу за черные горы Карабаха. Оно уходило, как паша в неприступные ворота своей крепости, в толпе янычар-облаков, блестящих золотом и багрецом. О, нельзя вообразить не видя, нельзя описать увидевши всю прелесть здешних сумерек! Какой-то нежный, прозрачный, фиолетовый туман задергивает своею дымкою горы. Как сизый голубь слетает с вышины на родную кровлю, так слетает на землю дух сумерек, и вы, кажется, слышите веяние крыл его, чувствуете на лице росу, им отрясенную с благоуханных перьев. И все молчит, все, от говора природы до страстей человека, будто склоненных в благоговейное безмолвие молитвы, которую небо встречает благословением. Да, горы недаром были древле первыми храмами, благодарение — единственною молитвою. Мою душу по крайней мере, как цвет не-тронь-меня, всегда сжимала рука несчастия, и только в тишине покоя развертывалась она с фимиамом мольбы. Когда лев смерти рыкал вблизи, когда молнии за молниями разбивали мое сердце, я, признаюсь, считал робостью вымаливать у всевышнего пощады, я думал оскорбить вечную справедливость мыслию, чтобы позднее раскаяние или безвременная молитва могли изменить судьбы промысла. Я преклонял тогда голову и говорил: «Да будет твоя воля!» Но когда бог отгонял своим дыханием волны моря и они, расхлынув, стеной стояли вдали, алчные, но бессильные пожрать меня; когда мне дарил он редкие — о! как редкие минуты! — зато некупленные, чистые, святые минуты радости, — тогда я молился бескорыстною молитвою; и благодарность, эхо благотворительности, извлекала из очей сладкие слезы умиления — слезы, которых не могло бедствие из них высечь. Путь жизни моей провела судьба по тернам и камням, сквозь ночь и облака; но и мне порой светили звезды, и я умел благословлять каждый луч, до меня достигший. И чаще всего и чище слетали на меня искры благодати, когда я скитался по вершинам гор: я душой постиг тогда хвалебный гимн — «Слава богу в вышних и на земли мир!..»

   Съезжаю и опять вздымаюсь на хребты. Земля дремлет в объятиях неба. Как прекрасно небо! Гляжу и не могу наглядеться, — да и можно ли взором выпить бесконечность! Можно ли пресытить сердце красотою вечной и неподражаемой! Вечер неслышным крилом своим стирает румянец с лица запада. Облака играют по небосклону и что миг меняют свои дивные образы, утопая в юном мраке. Ну право, небо мечтает теперь! Облака его походят теперь на видения засыпающего праведника! Они принадлежат равно земле и небу, той и другой жизни! Вот и ночь: она щедро осыпала звездами свод неба, и ярко и таинственно сверкают они под голубым черепом: это ведь мысли вселенной, вечно светлые, вечно неизменные; это буквы, из коих мы едва угадываем одно целое слово — и это слово — бог!

   Едем, едем: нет конца дороги. Шамаха раза два выглянула было из волн тумана, да и захлебнулась им. Утонула, бедненькая! Я, впрочем, и не один раз утонул было в болотах, в каждой ложбинке, образованных тающими снегами: лошадь вдруг увязала по грудь, и вытащить ее стоило всякий раз по крайней мере десяти ударов плетью и двадцати проклятий татарских и русских впереплет. Хоть бы месяц взошел! Легок на помине, он как раз прыгнул на небо. Идет нейдет, светит не светит; то с облаками в гулючки играет, то за звездочками гоняется, — а ведь нет чтобы путем посветить доброму человеку! Эй, месяц, не забывай своей службы, не ссорься со мною: но то я выведу тебя на чистую прозу!

   Начинается разбор ясному месяцу!

   Во-первых, возраст этого старого франтика очень двусмысленный. Одни говорят: он может годиться в дедушки земле. Служил будто в старинные времена кометою; шатался, как Вечный жид*, по целой вселенной и менял мимоходом системы миров, как мы системы философии; потом будто затянула его центровлекущая страсть земли, и с тех пор он остепенился, произведен — не в пример прочим — в планеты-спутники и доселе волочится за землей, вмешивается в ее приливы и сумасшедшие домы, пышет на нее своими платоническими вулканами да изредка задобривает посылками аэролитов и болитов2. Уверяют, что пятна, которые поэтам кажутся глазами, и носом, и ртом месяца, а простолюдинам — нашим изображением Каина, осужденного будто бы носить век труп убитого им брата, есть тень огромных лунных гор и дно рытвин, не озаренных солнцем. Но всего вернее, что эти пятна — морщины старика месяца. Известно, что мягкость и жидкость — несомненные признаки, или, лучше сказать, неотъемлемые качества молодости; а он иссох, как остов, зачерствел, как артельный хлеб, и, верно, растрескался и сморщился, как сморчок.

   Другие, и между прочими доктор Велланский*, утверждают, что месяц между планетами не старее любого пажа; что у него не прорезалась еще на бороде растительная жизнь; но что все периоды органической природы придут к нему жидким путем своей чередою; что он превратится в комету, сорвется с своего двадцативосьмидневного пути и в какой-нибудь прекрасный вечер мы узнаем, что он улетел за тридевять небес, путешествовать для образования ума и сердца. Вот тебе и поминай как звали! Разоренье тогда поэтам и будочникам: на чем тогда будут первые печь свои послания, чем посыпать свои поэмы? На что надеясь, воровать будет последним постное масло из фонарей? Многим жаль будет месяца, а мне, право, не жаль. Давно бы пора согнать этого лысача с неба! Таскается себе с фонарем, словно частный пристав, и во все закоулки заглядывает. Благодаря его милости я раза два чуть-чуть не попался ревнивцу: ну да это дело прошлое, а кто старое помянет, тому глаз вон!

   Правду сказать, за месяцем водятся и добрые качества: например, учтив, злодей, как нельзя более; придворный земли, он сроду не оборачивался к ней задом; ухаживает за ней, вертится около, а все глаз с нее не сводит, вечно ей улыбается. Я, однако ж, думаю, что он, как испанский гидальго Ранудо де Колибрадос*, потому только не показывает спины, что она у него еще хуже лица. Впрочем, это одна догадка, основанная на том, что месяц любит искони блистать на чужой счет и в долг без отдачи пользуется лучами солнца, как будто он был член вечного цеха русских сочинителей, которые тебя обкрадывают да тебя же бранят, а когда не стало чужбинки, так вырезывают из своей спины лоскуты и подновляют ими брюхо.

   Какой-то немец — немцы хитрый народ! — наглядел в телескоп, будто в луне есть крепости, построенные в виде звезды, есть дороги и огромная стена поперек всего их света: «Вероятно, от пассатного ветра, который там свирепствует вечно в одну сторону», — замечает преважно Иван Иваныч. Чудная вещь, непонятная вещь! Ну пускай уж на месяце люди, как саламандры, могут пить пламень вместо воды; да от чего ж, прости господи, могут быть там вечные ветры, когда нет воздуха?

   Однако ж как ни бесплоден, как ни безлюден месяц, а Александр Македонский, которому мало стало одного отца и одного света, страх жалел, что нет дороги в эту прекрасную землицу. Он хотел завоевать его и построить там бивак для своей фаланги. Я хоть и не Македонский, но тем не менее Александр и, грешный человек, имею сам страстишку к завоеваниям. Вот почему объявляю я в Ллойдовом кофейном доме*, что беру луну за себя, а в ожидании случая на паролете съездить туда лично для вступления во владенье по законам делаю оную колониею моих мечтаний, загородным домом наслаждений моих. Да, признаться сказать, и прежде этого объявления лучшие романы моего воображения совершались на плоскости месяца, как лучшие повести моей действительности — на его свете. Я помню ночь, свежую благоуханную ночь севера — светлую ночь Петербурга весною. Это было еще в ту пору жизни, когда юность растет и живет не на счет земли, а на счет воздуха, подобно цветку в первую пору его взбега. Нева колыхалась вдали, облечена в сотканье сумрака и света; над головой лепетали кленовые листья; она, первеница моей любви, склонялась головою на грудь мою. Мои объятия обвивали ее стан, как пояс; ее кудри окружали перстнями руки мои; она переливала вздохи мои в мои уста; мое сердце билось отголоском ее сердца, как будто оно слилось воедино… То была не минута страсти, но минута упоения — долгая, безмятежная, сладостная минута, в которую два существа и весь окружный мир исчезают, сливаясь в гармонии и радости. Она подняла томные очи, и с негой глядела на меня, и с обольстительным укором роптала: «Зачем ты полюбил меня?» — «Спроси у месяца, зачем он светит, милая!..» — было моим ответом. Слова, которые теперь возбуждают во мне насмешливую улыбку — эти простые слова были выражением чистого, юного чувства; вырвались без думы из души и проникли в душу… Новый жаркий поцелуй запечатлел…

   О юность, юность! Самые пороки твои нередко бывают внушеньем природы, а не пряной привычки, не разврата, умышленно подогретого кислотами. А между прочим, что ни говори, будто теплоты в месячном свете не заметно по самому чувствительному термометру — я этому не верю. Луч месяца может расплавить женское сердце или по крайней мере разогреть его до взаимности и до неверности, разумеется, если самое близкое к ней сердце имеет с ее сердцем химическое сродство. Надо только подбавить к ним несколько сладких слов, рукопожатий и объятий да раздуть хорошенько вздохами. Все-таки главное разлагающее начало тут месяц; за что ж, ради самого Меркурия, за что ж называют луну девственною и целомудренною? За что ее отдали в вечное и потомственное владение звероловице Диане? Мне до сих пор не удавалось видеть ночной охоты, по крайней мере за зверьми. Ну да пусть так: Диана была охотница не до одних оленей и только днем травила собаками дерзких Актеонов* за то, что они заставали ее без корсета; а тихомолком ночной порой каталась с неба целовать красавчика Эндимиона*. Пускай уж не было правды в языческом небе; да за что ж на крещеной земле ее не будет? Я формально протестую против платонических титулов месяца и докажу, что он был виновником или участником тысячи тысяч падений. Заметьте, милостивые государи и милостивейшие государыни, — это до вас касается, — заметьте par un beau clair de lune3, как хитро стелет он дорожки света, заманивает в непроницаемые тени свои любящихся; как замысловато пугает, превращая далекие предметы в страшилищ, для того чтоб сблизить любовников; и потом как льстиво украшает лица их, как искусно скрадывает недостатки: под его лучом все прелестно, все очаровательно! А между тем он льет в вас свежее пламя, как мороженый пунш, брызжет на вас росинками, будто кузнец на уголья, чтоб сильнее разгорелись. Будь у меня красавица жена или дочь, ни за что не пущу гулять их по месяцу, ни за что не пущу месяца в их комнаты.

   Да и одним ли любовникам помогает рогатый и рогоносный месяц? Прочтите Базиля Галя*, этого Делиля*, просоленного в морской воде. Капитана Базиля Галля, которым спят и бредят английские и французские журналы, и вы увидите, что месяц плутует нередко заодно с контрабандистами и покровительствует морским разбойникам, а про земных разбойников, про горцев, спросите у меня: я расскажу вам много любопытного про этих рыцарей месяца, хотя они никогда не были кавалерами ордена месяца.

   — Кстати, чапар, не водятся ли здесь разбойники?

   — Разбойники? Теперь? — отвечает он. — Теперь не слышно! Вот уж больше месяца не убили ни одного человека. Грабить-то грабят порой… Все молодежь тешится; ну да это безделица, пуч зат! А вот в старину…

   — Arrière4, Гарун! Назад! Тубо! Не слушает, бестия! Прочь, говорю я. Ну что ж в старину, чапар?.. Лает себе, да и только! Верно, на зверя напал.

   Лягавая собака моя так и заливалась и, роя землю лапами, махая ушами, то наскакивала, то отпрядывала опять. Уже не разбойник ли, чего доброго?.. Я взвел курок пистолета, ударил усталого коня и вскакал на курган, над бурьяном которого лаял Гарун приступом. Месяц бил прямо на его вершину, и на ней…

   Во всех горах Кавказа есть обычай воздвигать род беседок над могилами шейхов, или пиров, то есть людей, угодивших аллаху мусульманским благочестием. Нередко их ставят в память умерших в Мекке или убитых на войне в чужбине. Каждый проезжий отрывает кусочек от одежды, вяжет его на ветки, нарочно там воткнутые, молится за душу покойника и просит у неба счастливого пути. На кургане, на который вскакал я, не было часовни, но лежала необтесанная плита, и на ней человеческий череп, и в зубах этого черепа сверкала какая-то серебряная монета. Я содрогнулся, глядя на этот бездушный остаток человека. Он был необыкновенно страшен; глаза его будто чернелись, зубы скалились; он, казалось, поворачивался и огрызался от собаки…

   На зов мой чапар приехал туда же, взглянул и побледнел как саван.

   — Аллах, аллах! На какое проклятое место мы заехали!.. Я держался нарочно вдаль от этого кургана, и смотрите, заехал к нему. Ага, это недаром! Ага, оторвем в жертву по лоскутку — и прочь! Аллах да сохранит нас!

   И чапар, бросив жертву, был уж далеко. Ужас написан был на его лице, когда я догнал его. Он оглядывался, погоняя коня.

   — Кто схоронен в этой могиле, чапар? Зачем против правоверного обычая валяется череп на гробовой доске?

   — Великий грешник зарыт там; великое проклятье тяготеет над этим местом… Мы ехали тихо, и чапар долго рассказывал мне тайную повесть о злодее, которого души не принял сам ад, которого голову извергла земля. Я передам вам ее:

  

Череп-часовой

  

   — Кто идет? — закричал часовой у въезда в Шамаху. Я протирал с изумлением глаза: как быстро упал я из минувшего к воротам Шамахи и как некстати! Однако делать нечего. Я отвечал:

   — Солдат.

   — Да кто именно-с? — прибавил часовой, увидя, что я проезжий.

   — Александр Марлинский.

   — Пожалуйте открытый лист!

  

Примечания автора

  

   1. Мензиль, собственно, значит ям, гостиница, станция, но татары употребляют это слово за переезд и за самое расстояние. Они говорят: туфенк-мензиле (перестрел) и хош-мензил (выгодный ям).

   2. Всегдашняя безоблачность месяца доказывает, что там нет воды и даже атмосферы, подобной нашей. Вот почему вероятно, что лунные вулканы могут взбросить сквозь редкую среду камни до невероятной высоты, так, что иные из них попадут на луч земной центровлекущей силы.

   3. При ясном свете луны (франц.).

   4. Назад (франц.).

  

Примечания

  

   Впервые — в «Библиотеке для чтения», 1834 год, т. VI, в серии «Кавказские очерки».

   Стр. 148. …шатался, как Вечный жид. — Имеется в виду легенда, в которой рассказывается, что Агасфер, сапожник в Иерусалиме, прогнал отдыхавшего у его дома Иисуса Христа. «Я отдохну, — сказал ему тогда Иисус, — но ты будешь ходить, пока я не возвращусь». С тех пор Агасфер странствует по свету, не находя себе ни покоя, ни смерти.

   Велланский Данило Михайлович (1774—1847) — профессор физиологии Медико-хирургической академии, философ-идеалист, последователь натурфилософии Шеллинга, автор книги «Опытная, наблюдательная и умозрительная физика…» (1831).

   Ранудо де Колибрадос — герой одноименной комедии выдающегося норвежско-датского драматурга и историка Людвига Гольберга (1684—1754). В ней высмеивается надменный дворянин, не имеющий ни гроша в кармане. Комедия дважды переводилась на русский язык. В 1833 году П.А. Каратыгин на ее основе написал пользовавшийся широким успехом водевиль «Дон Ранудо ди Калибрадос, или Что за честь, коли нечего есть».

   …в Ллойдовом кофейном доме… — знаменитое страховое и пароходное общество в Англии, основанное в конце XVII века. Свое название получило от имени Эдуарда Ллойда, содержавшего в лондонском Сити кофейню. Общество было тесно связано с английским банком и с рядом других стран, издавало газету, а также заключало сделки на постройку различных судов силами своих специалистов. До сих пор объединение Ллойда является одной из важнейших английских монополий.

   Стр. 149. Актеон — в греческой мифологии — юноша-охотник. Однажды он застал Диану купающейся с нимфами; разгневанная богиня превратила юношу в оленя, которого разорвали его же собаки.

   Эндимион — в греческой мифологии — красавец юноша, которого богиня луны Селена (позднее отождествленная с Артемидой) погрузила в вечный сон, чтобы целовать его спящего.

   Галль Базиль (1788—1844) — английский путешественник, исследовал и первый описал берега Кореи и острова Лиу-Киу, затем путешествовал вдоль западных берегов Южной Америки и дал интересные описания Чили, Перу и Мексики.

   Делиль Гийом (1675 — 1726) — французский ученый-картограф. В 1700 — 1714 годах издал всемирный атлас.

  

Текст и примечания печатаются по источнику:

  

   Бестужев-Марлинский А. А. Последняя станция к Старой Шамахе // Бестужев-Марлинский А. А. Сочинения в двух томах. — Т. 2. — М.: Государственное издательство художественной литературы, 1958. — С. 209-217, 694-695.