Три женитьбы вопреки рассудку

Автор: Шаховской Александр Александрович

Три женитьбы вопреки рассудку.
Листок из литературной летописи XIX века.

 

 

Судьба, уже довольно поводившая меня по белу свету, привела наконец в Париж: я с нетерпением желал видеть великие произведения многовечных Искусств, насильно перетащенные в столицу революции, уже порядочно прибранной к рукам консулом Бонапарте. Заграничные войны заставили наконец многих Парижан убедиться, что и за стенами их города живут люди просвещенные, у которых можно что-нибудь и Французам заимствовать, и я нашел в обществе тогдашних лучших литераторов уже не одно самохвальство, но сведения и о всемирной Словесности, в скульптуре изучение антиков, в живописи новую школу. В театре представляли Греческих и Римских героев в их настоящих костюмах, и хотя Большая Опера, кроме Лаиса, все ревела и прыгала по-прежнему, но балеты уже не пудрили, не фризурили и не фижмили Мифологии. В Федо уже не слышно было беспрестанных насвистов флейты, козлопения гот-контров, высокогласия и трелей, которыми прежде Рамо и Гретри восхищали Парижскую публику. Приноровление Италиянской музыки к Французской сцене, языку и стихотворству, делало большую честь Мегюлю и Боельдьё, с которыми, как и с другими, лучшими того времени поэтами, композиторами и драматическими артистами, я скоро познакомился.
Молодой Боeльдьё, одаренный приятною наружностию и превосходным талантом, мне очень полюбился, и, сколько я мог заметить, полюбил меня: он часто ходил ко мне, и однажды, именно в пятницу, пригласил к себе на чай. Едва он успел от меня выйти, как явился Флорио, режиссер и ходячая газета театра Федо. Я сказал ему, что сбираюсь провести очень приятный вечер у Боeльдьё, верно со всеми лучшими в Париже композиторами. «В этом-то вы и ошибаетесь!» отвечал мне режиссер, и, не допуская до расспросов, объяснил, что Боeльдьё сын порядочных родителей, получил хорошее воспитание, был принят в лучших домах, имел блестящие успехи и в опере, и в обществе, но сделал глупость, которая его расстроила со всеми, — именно, женился, не слушаясь никого, на бывшей красавице, танцовщице Клотильде: она принесла ему в приданое сороколетние неувядаемые прелести и небольшие остатки Английских гиней, Испанских дублонов, Голландских червонных, Германских рейхсталеров и Русских империалов, а сверх нежного имени супруга, он принужден был принять трогательное название папеньки от трех или четырех незнакомых ему детей; ему теперь только двадцать пять лет, и уже есть надежда, что, года через три, старшая дочь произведет его в дедушки. «Но я отвечаю моей головой,» прибавил Флорио, «что наш Телемак, не дождавшись этого почтенного титла, бросится не в море, а в почтовую коляску от своей Калипсы!» Этот рассказ, которому впрочем я не совсем верил, возбудил во мне большее любопытство увидеть Клотильду в семейственном ее быту, и мое желание исполнилось в девять часов вечера. Я нашел ее, у круглого стола с щегольским чайным прибором, стоящею точно так, как видел накануне в роли Калипсы. Это невольно напомнило мне предсказание Флорио. Молодой супруг, как-будто только вырвавшись из ее объятий, с смущенным видом торопился встретить меня и представить своей обворожительнице. Признаюсь, я не удивился позднему действию ее прелестей: я видел их вблизи, правда, при свете кенкет, заслоненных несколько транспарантами или орумяненных розовым стеклянным шаром, и она показалась мне ровесницей летами и красотой своему мужу. Легко может статься, что и косметический магазин способствовал очарованию, но я в душе извинял шалость чувствительного музыканта, и не жалел о Русских империалах моих соотечественников. Красавица приняла меня с удивительною ловкостью, и попросила садиться с привлекательностью, против которой трудно было устоять: я чувствую, что воспоминание молодости и Парижской жизни невольно заставляет меня каламбурить, и вовсе на это не досадую, — даже буду очень рад, если вспышки давнишней веселости оживят мой рассказ и помогут перенести ваше воображение к мраморному камину, где хозяйка усадила меня по правую сторону хозяина. Мы не имели нужды начинать разговор погодою и расспросами о здоровье, о котором никому не хотелось знать. Вчерашний балет и фельетон Жофруа, расхвалившего мамзель Вольнé, были неисчерпаемыми источниками приятной болтовни; язык танцовщицы, изощренный долговременным употреблением, мигом отбрил всех второклассных красавиц первых двух театров, и только мы дошли до дебютов известного Дюпора и мамзель-Жорж, как человек лет слишком пятидесяти, в темносером фраке, в парике а-lа-Тitus, но вовсе не похожий на вертлявого Француза, вошел тяжелою поступью в комнату. Хозяйка вскрикнула с привычной радостью.
«А, господин Симон? Мы уже отчаялись вас видеть.» Новый гость, не говоря ни слова, поцеловал хозяйку в лоб, пожал руку хозяину, положил шляпу на камин, поставя палку подле, и сел на место, уступленное счастливым супругом. «Чорт знает, где я сегодня не перебывал»! » сказал гость. «Этим дамским комиссиям нет конца. Завтра мне надобно возвратиться в Брюссель, а сегодня оттуда мой друг прислал мне предлинный реестр таких покупок, которых я и названия не умею выгово¬рить. Да нечего делать: надобно ее утешить за мое счастие; и если б не добрая невестка моя, то бы я с ума сошел. Но спасибо ей; она везде со мною ездила, все закупала; я не могу довольно нахвалиться ее угождениями.» «А что вы,» сказала Клотильда со смехом, «прошлого года об ней говорили?» А!!… Ну что я говорил? – я говорил, что говорят!» обыкновенно рассерженные отцы о невестках, которых сыновья на¬вязывают им на шею.» «А теперь говорите, что говорят счастливые мужья, которых все восхищает, все кажется в розовом цвете?» сказал Боельдьё, взглянувши страстно на свою супругу. Она отвечала ему посланным по воздуху поцелуем, и словами «Ты по себе судишь.» – «Да разве я не прав?» вскричал с восторгом влюбленный муж: «разве я не прав, г. Симон? » – « Прав, очень прав!» отвечал с радостным смехом Брюселец: «и я как в зеркале вижу мое счастие в вашем.» – «Неужели?» ска¬зала, улыбнувшись, Клотильда: «поздравляю вас от доброго сердца и желаю только, чтоб зеркало не льстило вам.» «Полно, друг мой!» прервал Боельдьё: «почему тебе кажется, что никто не может так же чувствовать своего блаженства, как мы?» Но вдруг опомнясь, что разговор его был для меня Арабским языком, и желая по вежливости делать его общим, Боельдьё оборотился ко мне. «Позвольте мне вам рекомендовать г. Симона, знатного Брюссельского каретного артиста. Прошу познакомиться с Русским путешественником!» Тут он произнес мое, исковерканное на Французский лад, имя, прибавив к нему тотчас титул графа, которым во Франции жалуют всех иностранцев, имеющих свой ремиз, то есть, помесячно нанятую карету. «Вы, сударь, Русский!» вскричал Симон: «очень рад представить себя к вашим услугам. Ваш Император Павел I, когда еще был Наследным Принцем, проезжая чрез Брюссель, удостоил посещения мою фабрику; я имел честь работать на Него, и счастие получить, из собственных рук Его, перстень, который подарил, как самую драгоценную для меня вещь, молодой супруге моей. Она, право, — спросите у них, — достойна носить царский подарок.» и радостное хохотанье изобразило душевное удовольствие гордящегося своею женою супруга. «Да!» сказал Боeльдьё: «я свидетель, и утверждаю, что г-жа Симон необыкновенная женщина, и что замужство ее еще необыкновеннее. Вот самовар принесен. Не угодно ли пересесть к столу, и если мой друг позволит, я расскажу вам его свадьбу.» — «Да с чего,» отвечал Симон, «я стану тебе запрещать? И чорт велит мне таить то, что напечатано и перепечатано в наших и ваших газетах?» — «Очень рад,» сказал хозяин, усаживая нас к чайному столу: «и если граф захочет выслушать, то не раскается в своем снисхождении.» — «Я за это ручаюсь!» прибавила Клотильда, начавшая хозяйничать полосканьем чайника. «Но чтоб не прерывать интересного повествования, позвольте прежде поподчивать вас Русским чаем, который я получила прямо из Петербурга: я уверена, что во всем Париже нет лучшего. Я без ума от всего Русского, и скоро получу кусок Русского сафьяна: он у нас запрещен, а вы знаете, что все запрещенное очень нравится женщинам. Прошу сделать честь отведать, и сказать мне ваше мнение о вашем соотечественнике.» – Проворство языка учтивой Француженки не мешало досужству ее рук: она в одну минуту успела нацедить из самовара кипятку в чайник, налить чашки, дернуть за рукав служанку, назвать ее три раза дурой, вырвать и сама поднести мне задержанную неловкостью служанки корзину с бисквитами н булочками, и я почел должностью моею уверить хозяйку, что лучшего чаю не пивал и в Москве. – « А он у вас там родится? » спросила она. – «Нет; мы его получаем из Китая.» – «Ах, Боже мой! Слышишь ли, Боельдьё?» – «Да я это знаю, мой друг!» – «Так от чего ж его зовут Русским?» – «От того, что он к нам прислан из России.» — « А! вот что! Мне всегда очень хотелось побывать в России, но меня напугал Деге: он уж получил контракт, да побоялся ехать, чрез эти, как бишь, Аравийские степи…. » – «Сделай мне одолжение, не говори такой вздор,» прервал пристыженный муж: «Аравия в Африке; так как же Аравийские степи могут быть в Европе?» — «Все равно, Аравийские или Европейские степи: только я ни за что не поеду по них. Я до смерти боюсь медведей и тигров, которые едят людей, как ты эти бисквиты.» – Боельдьё, покрасневши от невежества жены своей, сказал мне: — «Извините наших Парижанок; География не по их части, и они знают только науку любить.» – «И пленять,» договорил я, прикинувшись Французским любезником – «О, что до этого,» выговорил, проглотив разом целый сухарь, наш толстый собеседник, то спросите у нас с сыном! Мы это лучше всех знаем.» – А чтоб и вы это узнали,» сказал хозяин, «то я сейчас начну повесть о г-жах Симон и их дражайших супругах.» — Чай отпили, и мы, не отходя от стола, стали слушать повествование, которое постараюсь вам передать как можно вернее.
– «Вы верно слыхали,» спросил меня Боельдьё, «о первой молодой любовнице Французского Театра, девице Анжет, которая очень хорошо поддерживала свое имя, и может-быть видали на фарфоровых вазах, чашках, табакерках и гравюрах ее портреты; но ни одна копия не может сравниться с оригиналом. » — «Это уж может быть и лишнее;» прервала хозяйка: «только голова ее была точно прекрасная; да к сожалению она слишком потолстела.» — «Ах, милая!» возразил муж: «я не стал бы говорить об ее талии при тебе! И где ж ты хочешь найти женщину , которая бы так сохранила свои прелести? Впрочем, г-жа Анжет всегда была гораздо тебя старее: она дебютировала… Ну, да не о дебюте дело! В самое то время, когда Анжет сводила с ума всех зрителей Французского Театра, г-н Симон вздумал прислать сына своего в Париж для окончания наук.» – «Да!» прервал отец Симон: «я сделал это дурачество; послушался умных людей, и не подумал того, что чорт ли велит молодому малому сидеть за логагрифами в таком городе, где, не учась, в один месяц научишься тому, чего у нас в Брюсселе, и в целый век не узнаешь. И пойдет ли там в голову Математика, где перед глазами вертится вечная ярмарка? Нет, тут и не у молодого человека закружится голова!» – «Да, г. Симон это по себе знает,» проговорила в полголоса хозяйка, взглянув на меня с улыбкой. «Но продолжал, Боельдьё; я замечаю, что граф нетерпеливо желает слышать о наших Парижских дурачествах. Они редкость для иностранцев!».» — Нет! подумал я: к несчастию, и по вашей милости, сделались нередкостью. Но Боeльдьё продолжал. — «Молодой Симон увидел Анжет в роли Агнесы, страстно в нее влюбился….» — «И сделал пребольшую глупость,» прервал отец. — «Да не прерывай меня, если хочешь, чтоб я сегодня досказал.» — «Ну говори; я буду молчать.» — «И так, он влюбился….» — «И женился,» договорила жена за своего мужа. — «Да!» ворчал старик: «чорт возьми, эта свадьба стоила мне дорого.» — «Но вы, г. Симон,» возразила ему Клотильда, «забываете, что эта свадьба доставила вам ваше домашнее счастие, а это всего в свете дороже.» — « Правда! Ну рассказывай; я не мешаю.» — «Наши газеты,» продолжал разскащик, «возвестили Европе невозвратную потерю Французского Театра, замужество прекраснейшей из его принцесс. Публика загоревала, журналисты разгневались, театральные стихотворцы снабдили их плоскими эпиграммами, и все это скоро долетело до Брюсселя. Г. Симон, который, как вы видите, по сию пору не может еще совсем проглотить свадебного пирожка своего сына, взбесился….» — «И было от чего!» вскричал неугомонный старик: «шалун сделал меня посмешищем целого города. И мог ли я ему простить?» — «А он не в вас! тотчас вам простил!» перехватила хозяйка. — «Но сделайте милость, не мучьте нашего гостя! Я по себе знаю, каково ожидать и не дождаться конца.» — «Ну, так чтобы не мешать вашему рассказу, я буду читать вот этот листок журнала des Debats.» — Старик схватил газету, сел спиною к Боeльдьё, а тот принялся опять за рассказ. — «Когда молодой Симон женился и взбесил отца, приятели его старались как-нибудь поправить дело; писали к старику, но он отвечал на их уговоры бранью, грозил лишить сына наследства, проклинал его, и что, всего хуже, не стал присылать ему денег и даже экипажей своей фабрики в Париж. Молодая г-жа Симон переносила крайнюю нужду, заложила свои бриллианты, которых, надобно отдать ей справедливость, она своим скромным поведением не могла иметь много. Муж принужден был продать последнюю кабриолетку работы своего отца, и дела его шли всякой день хуже и хуже. Наконец, старик, не довольствуясь письменными ругательствами и исканием развода, хотел присутствием своим принудить сына расторгнуть брак, и приехал в Париж с кучею золота, чтоб заслепить правосудие; но молодая г-жа Симон заинтересовала всю публику, а сын не казался ему на глаза. Нашлись тотчас прислужливые люди, которыми полон Париж; присоветовали старику, — разумеется, за его деньги, — употребить хитрость, и через прежних товарищей его невестки, выкупить у нее мужа. Режиссеры, суфлеры, актеры, весь кулисный народ, обласкали его; не было ни одного кофейного дома, ни одной ресторации, где бы гневный отец не угощал их; наконец представили его г-же Канделль, одной из важнейших особ и красноречивейших членов комического ареопага Французского Театра. Она его приняла, как огорченного родителя, со всею учтивостию и состраданием, которого заслуживало его несчастие. Мой друг расчувствовался от ее чувствительности; тотчас дали, для него нарочно, драму ее сочинения — Катерина, или Прекрасная арендаторша; он расплакался от сочинения, и восхитился умом и дарованиями сочинительницы; сердце его, сжатое гневом, растворилось для любви, и преследователь г-жи Анжет, влюбился в ее подругу.» — «Да, сударь!» вскричал отец Симон, перевернувши к нам свой стул, с которого чуть не свалился. «Да, сударь: я влюбился, и не знаю, почему это вам кажется удивительнее того, что вы влюбились в вашу жену. Положим, что оная жена подруга г-жи Анжет: да разве она то, что г-жа Анжет и все актрисы в целом свете? Поверьте мне, сударь, и всем, кто ее знает, кто видал или читал ее сочинения, что во всей Европе не найдешь такой женской головы. Семирамида была умна, очень умна; сам Вольтер превозносил ее; я знаю, что Греки ею гордились, — но когда бы моя Катерина была на ее месте, то, чорт меня возьми, если бы они что-нибудь от того потеряли! Да, сударь: вам это кажется смешно; но пожалуйте ко мне в Брюссель, поговорите с нею, и тогда мы увидим, улыбнетесь ли вы, и не скажете ли, что Карл Фридрих Симон, несмотря на все толки, на все насмешки, на всех газетчиков, журналистов и весь лай Парижской сволочи, умно, очень умно сделал, что на ней женился….. И что мне до всех пересудов, до всех предрассудков, когда я счастлив!»-Но, сударь, спросил я: может-быть и сын ваш тоже счастлив? — «Счастлив теперь: да на долго ли? Он влюбился в красоту; она влюбилась в молодость и хороший турнюр, и оба поступили как дети. Но красота уже почти прошла, молодость проходит: что же остается за ними? Скука, и, чего Боже сохрани, раскаяние! А я так влюбился не в одно лицо, которое точно прелестно, но в ум, в душу, в сердце. И чем я мог ей понравиться? моей молодостью? моим турнюром? Вы сами видите, что Природа меня сработала не легким модным кабриолетом, а дедовским берлином. Вот, сударь, смотрите мои седины (с этим словом он схватил с себя парик): я их от нее не скрывал. Вы скажете, что она полюбила мое богатство. Извините! Я ей, будто за тайну открыл, что мои дела расстроились, от того, что я, огорчась сыном, вверил их человеку, который меня разорил. Могла ли она этому не поверить? И что же, сударь! несмотря на это, наши добрые сердца сошлись, она полюбила мою Фламандскую простоту, мое чистосердечие……» «Однако ж, г. Симон,» сказала, улыбаясь, хозяйка, «вы ее обманывали?» – «Я ее обманывал, да не так как обманывают других, выдавая себя за богача.» — «А кого этак обманывали, сударь?» спросила, видно обманутая некогда, Клотильда. — «Почему я знаю кого! отвечал занятый одной своею мыслию Симон: «всех Парижских актрис!» — «Но разве ваша супруга не актриса?» спросила с явной досадой первая танцовщица. — «Она автор!» — «Поздравляю! И желаю, чтоб этот автор не сочинил из кого-нибудь комедии, в роде Жоржа Дандина.» — Боeльдьё, видя, что супруга его вспыхнула, вступил в речь и начал мне расхваливать г-жу Симон и превозносить блаженство супружеской жизни: он подошел к своей супруге, вскочившей с места, и ставшей уже в положении разгневанной Юноны, взял ее руку, прижал к сердцу и сказал: — «Г. Симон счастлив, очень счастлив! Только я не завидую ни ему и никому в свете, когда моя Клотильда взглянет на меня ласково.» — Чувствительная танцовщица умилилась, и тотчас составила с страстным супругом группу Амура и Психeи, а поэт-музыкант прибавил: — «Я хотел бы знать, чье сердце может теперь мне не позавидовать?» — Признаюсь, что смотря на умильный взгляд и прелестную руку Клотильды, обвившуюся около шеи ее мужа, я в ту минуту не побожился бы и за мое сердце. Славный композитор, чтобы восстановить полную гармонию в нашей беседе, сел тотчас за фортепиано, и запел романс, положенный им на музыку. Голос, выражение и слова произвели сильное действие в слушателях. Клотильда, к которой относился нежный певец, бросившись на полуантическую кушетку балетною Сафою, казалось, мысленно произносила стихи Леcбоской музы:
В восторгах сладостных блуждающей души,
Я не могу найти ни языка ни гласа……

С окончанием мелодии, замирающая от страсти голова ее упала на подушку, руки опустились, и она томным взглядом, как-будто досказала последнее полустишие Сафиной Оды : «Я млею! умираю!….». Несколько вздохов, извлеченных из моей груди восхитительным пением, полетели за Неву, а влюбленный старик, запрокинувшись на отлогую спину кресел, утирал слезы. Когда трубадур замолк, он вскочил, обнял его, и упросил еще пропеть положенные на музыку самим Боельдьё куплеты своей супруги, сочиненные, как он уверял, на счет его, Симона. Боельдьё исполнил его желание. Тогда Симон закричал: «Пора домой! Как я ни люблю невестку и сына, а завтра же их оставлю и непременно еду к моей Катюше, к моему поэту; через два дня буду в раю….» – «А я уж в нем,» отвечал певец сладкозвучным голосом, и громкий поцелуй новой Еввы раздался в комнате». Не совсем равнодушный свидетель брачных восторгов, которым однако не хотел мешать, я, от нечего-делать, заговорил с г. Симоном. Старик бредил своей стихотворкой, и просил меня сделать ему милость, возвращаясь в Poccию через Брюссель, удостоить посещения его дом и полюбоваться на его счаcтиe, на прелесть, ум и добродетель бывшей актрисы французского театра, – «которые совсем не то, что оперные танцовщицы!» Разумеется, что это было сказано шепотом и не без улыбки. Я не мог ему дать слово, что буду иметь честь познакомиться с уважаемою уже мною сочинительницею, потому что намеревался ехать через Лион в Швейцарию; но со мной исполнилась Французская пословица – «человек предполагает, Бог располагает. »
Сослуживец и приятель мой, граф П.А. Ш*** с которым мы были в Париже почти неразлучно, и где он часто заставлял меня чувствовать болезнь по родине, играя на фортепиано – Выйду ль я на реченьку, – сговорился возвратиться вместе со мною в Poccию, но непременно захотел ехать через Брюссель. Я принужден был уступить. Приехав в Брюссель, мы остановились в Бель-вю, подле бывшего штатгалтерского дворца. Граф только успел переодеться, и убежал, сказав – « Я надеюсь, что ты настоящий Русский, и что это, в случае нужды, докажешь мне на деле».» – Разве ты в том сомневался? – «О, нет, я уверен! Но прощай; к вечеру возвращусь.» Не понимая смысла таинственных слов товарища, я провожал его глазами в дворцовый парк, и вспомнил о каретнике Симоне. Я спросил трактирного лакея, где он живет. – «В нижнем городе, сударь, и, когда прикажете, я вас провожу.» – Через полчаса я уже был в тесной улице старого города, воображая, как весело примет меня старый Симон, и как авторша будет со мною любезничать и придираться ко всему, чтоб прочесть мне кипу своих творений, – что, признаюсь, меня немножко пугало. Вхожу в дом, не очень чистый с наружи, но чрезвычайно опрятный внутри. Толстая Фламандка, Теньерова покроя, спрашивает меня, кто я, кого мне надобно, и, узнав, что по приглашению Г. Симона я хочу ему засвидетельствовать мое почтение, отворяет одну дверь и указывает пальцем на другую. Я, продолжая путь один, проникаю во вторую комнату и нахожу в ней Симона в большой задумчивости: он сидел в старых креслах с вырезанною спинкою; перед ним стояла серебряная кружка; потухшая белая глиняная трубка была у него во рту. При стуке отворившейся двери, он поднял на меня тусклые глаза, в которых изображалось недоумение. Чтобы скорее прервать его, я произнес свою фамилию, припомнил ему, где и когда с ним виделся, и тогда он сказал: – «А! очень рад; благодарю за честь… Прошy садиться.» – Я сел. Вопросы о здоровье, о дороге, как-будто с усилием выходили из бледных губ его: я отвечал на них, и наконец, заметив, что ответы мои не очень занимательны для хозяина, сам спросил его о здоровье его прелестной супруги. Он вытаращил на меня глаза, как-будто не понимая, что значат слова мои. Я почел должным повторить мой вопрос. – «Так вы ничего не знаете?» сказал мрачным голосом хозяин. — Ничего, сударь! — «Слава Богу, есть еще хоть один человек в Брюсселе, который не знает моего срама!» — Как срама? что это значит? – «Не больше не меньше как то, что в самое то время, как я имел честь рассказывать вам о моем счастии, о любви ко мне моей Г-жи Кандель, она… Как выдумаете, что она делала? где была?» — «Она нетерпеливо вас дожидалась здесь.» — «Нет, сударь; она в это время с Английским лордом, жентельменом, денди, чорт-знает с кем, скакала в Дувр в новой карете, которую я сам сделал для нашей свадьбы.» — Как? – «Да так, сударь мой, как скачут те, которые боятся погони… Но я не погнался, нет; и рад, что Бог меня избавил от того, что чорт на меня навязал.» — Эти слова чуть не принудили меня засмеяться: я, сколько мог, укрепился, но мое побуждение не скрылось от зорких глаз старца, чувствующего чего он достоин, и покинутый муж вскричал хриплым голосом: – «Не удерживайтесь, сударь; смейтесь, смейтесь: я заслужил, чтобы все надо мной хохотали.» – Но хохот бедного старика, совершенно остановил мою веселость: все черты лица его выражали горькое отчаяниe, и он продолжал: – «Мне самому смешно, когда вспомню, что я, старый глупец, поскакал как сумасшедший поднять небо и землю на моего бедного сына , рвал волосы об его дурачестве, и проклинал его, — а сам что сделал? Вчетверо, вдесятеро, во сто раз больше одурачился! А каково вам это кажется, что в ту самую минуту, как мысленно смеялся я над этим Боельдьё, женившимся на чорт-знает ком, и хвастал перед вами моей чорт-знает кем, она, неблагодарная, злодейка, змея, отравляла последние минуты жизни моей, право ни чем кроме ее не посрамленной?… Но что об этом говорить ! Дай Бог только, чтоб мне не долго еще срамиться.» – Соболезнуя душевно его убийственной горести, я старался, сколько мог, убедить его не отчаиваться, и утешать себя Верою. — «Верою?» прервал он меня, почти с исступлением: Нет, сударь, злодейка и злодей выгнали ее из моего дома! Да; благодаря одному философу и моей философке, я теперь ничему не верю; она перевернула вверх дном мою голову…. И сам не знаю, что я такое, — Христианин, безбожник, материалист или отверженный демон? Все, чему верили отцы, деды и прадеды мои, исчезло для меня. Ах, я или очень поздно, или очень рано, как говорят новые мудрецы, родился на свете. Деды мои были счастливы по-своему; внуки мои, может-быть, будут счастливы пo-ихнему; а я не-счастлив всячески. Буду жить тогда, когда никто ни в чем не уверен, когда ничто не осталось на своем месте! Не знаешь, что думать, что делать, чему верить, и делаешь глупости, — да какие глупости! Ну, пришло ли бы когда-нибудь в голову моему отцу влюбиться, жениться, – и на ком? Да, сударь: мы живем в дьявольском веке и пляшем по чертовской дудке.» — Я не мог доказать ему противного, пробыл у него с час, и воротился домой, чтоб услышать о другой проказе, к которой дух наглости, отличавшей писателей конца прошедшего века, был побудительною причиной.
Товарищ мой открыл мне, что он затащил меня в Брюссель, надеясь, по слухам, отыскать в нем и наказать писателя Массона, оклеветавшего наше отечество за гостеприимство, за ласки, даже за почести, им полученные. Сбегав к своему банкиру и повидавшись со всеми своими знакомцами, он удостоверился, что клеветник уехал в Литтих. Мы поскакали за ним туда, однако ж не нашли его и там, и поехали спокойно в Берлин, где очень весело провели карнавал. Из Берлина мы возвратились Великим Постом в Петербург.
Спустя несколько месяцев, я, в вечеру, при лампе, сидел у себя в кабинете, и читал в Шекспировом Юлии Цесаре то самое место, как, по таинственном усыплении певца и служителей Брутовых, является ему тень…. и вдруг кто-то стукнул на Французской манер в мою дверь. Я, признаюсь, так был увлечен в волшебный мир живописательным даром великого поэта, что вздрогнул и с испугом спросил — Кто там? — «Можно ли войти?» спросил кто-то по-Французски. — Войдите! — И с этим словом явился передо мной…. Кто, вы думаете? Мой Парижский угоститель, Боeльдьё! Бледное, осунувшееся лицо его показалось мне точно лицом привидения. Я глядел на него, как Симон на меня; он тоже. Произнесенная им фамилия тотчас разбудила мою память: я бросился обнимать его, но он, не допуская меня спрашивать о жене, сказал: — Вы видите во мне беглеца от фурии, которая, слава Богу, не преследует меня как Ореста, и не мешает мне спать, когда мне хочется. Да, и моя Пeнелопа верно не распускает теперь ковра, чтоб избавляться от женихов! — Как, Боeльдьё! вы разошлись с своей женою? — «Что вы называете — разошлись? Нет, я просто бежал от нее и от стыда из Парижа, и приехал в Петербург, не жить, а полюбоваться на прекраснейший в свете город, и, если можно, работать для вашего театра, — в чем, надеюсь, вы мне поможете.» — С радостию! сколько могу! Но, судя по вашему веселому разговору, я вижу, что вы не так отчаянны, как собеседник наш, Г. Симон, и могу спросить вас, что ж у вас сделалось? — «Спросите лучше, чего у нас не сделалось. Я могу вам побожиться только в том, что перетерпев все, что может перетерпеть влюбленный человек от злой и избалованной женщины, еще не был бит ни ею, ни моими наместниками.» — А что ж молодой Симон? — «Он и жена только толстеют: их домашнее благополучие доказывает, что нет правила без исключения; но, к несчастию, я попал в общую массу…. Посмотрите, похож ли я на себя! Но уж теперь полно: ни одна танцующая Калипса не затащит меня в свой остров!» — И действительно, чтобы ни одна танцующая Калипса не могла затащить его, Боeльдьё чрез несколько лет женился на поющей Калипсе. Но, говорят, в этот раз он попал в исключение из общего правила.

 
князь А. Шаховской.

 

 

Уже большая часть этой статьи была отпечатана, когда Французские газеты известили о важной потере для музыкального света. Боельдьё скончался в Париже 9 Октября. Прости нас, дух великого гармонического таланта, в котором столько раз почерпали мы приятнейшие свои ощущения, что приключениями твоей поэтической жизни мы невинно забавлялись в то самое время, как твои земные останки лежали на смертном одре!

 

 

Библиотека для чтения. Том 7, 1834г.