Уральская старина

Автор: Карлгоф Вильгельм Иванович

Уральская старина.

(Русская повесть.)

 

От Екатеринбурга к северу, по хребту Уральскому, куда манило меня любопытство, я набрел на большие развалины; внизу лилась Исеть, в которой блистала чистая, светлая влага; по горам, волновался, как пустынный Болгаш, старый сосновый лес, а под ногами моими развалины, кажется, нашептывали мне ужасные повести здешней старины. Что здесь делалось прежде, сказал я, за два, за три столетия? Может быть, только отважный Козак из ватаги Ермака, корыстолюбивый купец блуждали в сих местах; а что здесь было, что здесь делалось лет за 60 пред сим, в то время, когда Россия, юная, но сильная победами Пeтра, ждала гражданского устройства от зиждущей десницы Государыни Великой просвещением, законами и мудрою Политикою?—

„Много худых дел, много грехов совершилось здесь“, — перервал меня мой спутник и с тяжелым вздохом взглянул, на лазурь светлого неба. Ветер развевал белые волосы старца, и он, как свидетель событий целого века, стоял передо мною; „вот уже распались твердые камни, говорил он, за которыми люди думали укрыть злодеяния от грома Небесного и от гнева Царского; разорено гнездо разбойническое; только повесть душегубства передается от отцев детям. Быша в запустение ; внезапу исчезоша, погибоша за беззаконие свое. Посмотрите, здесь и зелень не тaкая, как в других местах, здесь и ветер зноен, а не прохладен, здесь печать проклятия, еще долгое время, будет знаменовать землю, упитанную кровью человеческою.

„Было страшное время, ваш батюшка, быть может, не родился еще тогда, когда крамола раздула здесь в сердцах людских непокорность к властям и очи покрыла слепотою. Было страшное время, в которое люди верили нелепым выдумкам, бежали светлой правды и часть Руси обезумела и неслась за Пугачевым. Страшно подумать, а язык не скажет, сколько крови Христианской источил мучитель, сколько слез пролили здешние несчастные обыватели. Вот в то время, когда люди пропадали, а никто не знал, каким образом; когда у иного бедняка, вдруг появлялось чистое золото, а он не умел считaть еще мелкого серебра и боялся брать в плату Империал, опасаясь, чтоб не подсунули ему шелега: это было, помнится мне, осенью 1773 года, откуда ни возьмись, здесь выставили из за синего леса на просторе, как подводный камень из воды, свой верх, большие хоромы; нет, не хоромы, острог! Хотел я сказать. Вот за этим широким рвом стояли рогатки, дно утыкано было завостреным частоколом, двор обнесен был высоким забором с железными гвоздями на перекрест. Крутая тесовая крышка, из которой торчало множество труб, выглядывала из за забора, а цепные собаки, бегая по блоку, гремели, выли и лаяли, и наводили страх на жителей соседственных селений. Тут пронеслась молва в народе, что дом выстроен нечистою силою, а на владельца, которого иногда видели на коне, разъезжающего с толпою прислужников, в окрестностях смотрели, как на чернокнижника, заложившего дьяволу душу за временные блага. . . .

„Зимою было довольно сносно, только стук, да грохот показывали, что внутри много работают, а около Троицына дня, я сам, не один раз видел за стенами, такие клейменые рожи, каких нет и на изображении страшного суда; вскоре, из замка начали выезжать чаще и чаще, а однажды и Пан (так называли окрестные жители господина нового дома, и так будем мы его называть) выехал со всею челядью.

Взойдите на этот курган и посмотрите вниз. Видите ли вы, дорожку, которая вьется змейкою по лесу; по ней-то ехал он весь в золоте, будто не одетый, а скованный, палаш на боку, а шляпа с долгими перьями. Мы с покойным отцем Яковом брели в ту пору из ближней деревни, где были с требою, и повстречали шайку недобрых; гордый Пан и не кивнул головою отцу Якову, а челядь промчалась мимо с смехом и ругательством; а там забормотали, прости Господи, по басурмански. „Это не нашей паствы, сказал Священник, это слуги Веельзeвуловы! „ — Держи язык за зубами, батька! прогремел за ними стратный голос. . . Мы оглянулись — это был один из Панских холопей, он, видно, отстал от своих и выезжал из густого леса., Будь осторожнее, повторил он, -„а то чертовы дети укажут тебе прямой путь на небо, – Ни живы, ни мертвы, стояли мы, как будто оглушенные громом. Удалец захохотал не по человечьему — и совы встрепенулись в глухом лесу, а он помчался, как бешеный.„ —

Тут мое любопытство усилилось, я упросил старика-пономаря рассказать, что он знал о Пане, потом расспрашивал я в окрестных селениях у старожилов и, если, соединив все слышанное, не расскажу вам, были: то небольшую повесть, на верное; садитесь и слушайте!

Пан ездил не за пустым и возвратился, как говорится, не с пустыми руками; не близко, видно, и ездил он: ибо недель с пять не рыскала его челядь в окрестностях; не легко же и досталась ему драгоценная добыча; двух-трех, а многие уверяли , что целого десятка его прислужников не досчитались, когда он возвратился домой. Вы любопытствуете знать что за штуку привез он с собою? — Молодую жену, милостивые государыни! — И он был прав, находя скучным жить в одиночестве; но был не прав в средствах, которые употребил для приискания себе подруги. Говорить ли, что Пан был крут нравом; думал, что любить девушка не должна — ни уметь , ни сметь, а должна уметь повиноваться; рассказать ли вам, что разбоем похитил он красавицу, что через горящий порог родительского дома  перенес беспамятную в разбойнический свой табор, что за ним гремело проклятие изнемогшего от горести старца, что вынужденный обряд, исполненный застращенным Священником, нельзя было назвать совершением таинства брака, что хриплые стоны зарезанных братьев невесты были худыми гимнами Небу, что. . . . Но не умею и не хочу пересказывать вам, милые слушательницы, всех злодейств Пана; скажу только, что волосы стояли-дыбом у приходского пономаря, когда он мне о том рассказывал.

„Помню добрую Панью,” — говорил он, — „это была Ревекка целомудрием , Рахиль благообразием; только светлые очи ее всегда были отуманены слезами. Много сребра-золота, много цветного платья, каменья самоцветного и жемчугу крупного, говаривала она, глубоко вздыхая, и каждое утро служила молебен образу Богоматери всех Скорбящих радости, а ввечеру перед каждым Воскресным днем, перед каждым Божьим праздником, пели мы у нее в образной всенощную; лампада не угасала ни днем, ни ночью перед Спасителем. Но Господь послал ей тяжелый Крест. . . Бывало , Пан , опорожнив с удалыми товарищами стакана по при французской водки, шумный и дикий, вбежит к жене и увидев нас с Священником, перервет Божественную службу и начнет упрекать жене и грозить нам, служителям алтаря Господня. — Ты выучил жену мою хныкать, говорил он отцу Якову, настращал ее дьяволами, да кипящею смолою, да страшным судом; лучше бы ты ей толковал Апостольские слова: да боится жена своего мужа и остaвит отца и братьев своих и прилепится к своему мужу. А то у нее все слезы, да слезы! А об чем? Об отце, который с ума сошел на знатной породе, хотя его род ни чуть моего не знатнее; о братьях, которым не нравилось удальство мое, которые век служили, а выслужили увечье на баталии. Если б они тебе выдти за меня не отсоветывали; так бы я перебесился, и мы бы теперь жили с тобою и с твоими родными , припеваючи. А то смутили нас с тобою, наговорили, а ты забрала дурь в голову. Однако я на своем постaвил. — Он бы никогда не кончил, если б ловчий не заградил ему уста докладом, что кони оседланы. Тут Пан уезжал в поле, как он называл, потешиться. А какие были потехи? Однажды Воевода прислал сюда сыщика повысмотреть его житья-бытья, а он зазвал его к себе в гости, зашил в медвежью кожу, да и ну травить собаками. На другой день на мировой подарил пять соте рублей; да взял расписку, что он доволен и не станет жаловаться. Другой случай: из города приезжал к нему драгун с запросом об его чине, имени, отечестве и прозвище. Что же? Заставили его молчать, кистенем в висок, запутали возжами за ноги и пустили в поле, лошадь, и привезла, его на сельские гумна; сотник и понятые показали, что его пьяного лошадь разбила. После того, Воевода наш так струсил, что если какой подъячий намекнет ему о самоуправстве Пана: то его же сажал в острог — на хлеб, да на воду. До того доходило, что если кто с ним на дороге встретится, да не снимет шапки, — так заволокут его в лес, да навалят колодою, чтобы люди подумали, будто его деревом задавило. Сам сатана ухитрял их! Не кому было унять его грабежи и разбои; все полки были в Туречине, Пугачевщина бушевала и все на нее падало; правда, недолго и Пан навоевал, да много зла наделал, а свою душу сгубил на веки.” .

Тамошние старожилы помещики и управители заводов, рассказывали мне, что в один осенний вечер, молодой Армейский Офицер ехал к Сибирскому Воеводе. Желая выиграть несколько времени, он пустился на однех лошадях через станцию. Что же вышло?

Ямщик не знал хорошо дороги, в темноте сбился и понесся прямо к Панским хоромам. „Стой!“ закричали сторожа, — кто едет?»

Офицер сказал им о себе, сказал, куда послан и спросил далеко ли до деревни. -„Теперь, ваше Благородие, от нее далее, чем были на станции; вы взяли 15 верст влево. Пускаться в такую темь грешно, да к тому ж здесь и неспокойно, — Что-то подобное слышал Офицер еще в городе, да похрабрился, и пренебрегши тогда добрым советом, хотел теперь поправить дело.

„Хорошо, друзья, так ведите же меня к своему барину. – Этого и ждали, а то Офицер и против воли был бы в гостях у Пана.

Когда отперли огромный висячий замок на воротах, когда железный запор выдвинут из широких скобок и тесовые ворота, убитые медными гвоздями, растворились, а потом захлопнулись за Офицером: то он невольно прошептал: попалась пташка в клетку! Но охота шутить прошла у него, когда он рассмотрел лица людей, ему встречавшихся, из которых каждое заклеймено смертным грехом. Он в неприятном расположении духа встретил хозяина. „Здравствуй, почтенный гость, добро пожаловать, слуга Царский!“ — Кричал ему на встречу хозяин, которого нельзя было разгадать скоро. Он принадлежал к числу тех людей, с которыми надобно съесть пуд соли, чтоб узнать, чему они смеются и от чего досадуют. Так и Офицер в нем обманулся и почел его только за чудака, который, удалясь от света в глушь, на свободе проказничал.

За стаканом пунша, Офицер вверил хозяину, что везет с собою 2ооо червонных и что весьма обрадовался случаю, приведшему его в такое верное убежище. То уже можно сказать, что верное и крепкое, — возразил хозяин с адскою усмешкою, — и птица не залетит сюда . . . разве по ошибке!….,, – хотел он добавить, да остановился. Ужинали вдвоем; когда же гостя провожали в спальню, для него приготовленную, и когда проводник с свечою в руке пошел вперед, тогда молодая женщина, дрожащею рукою всунула Офицеру записку и как тень скрылась в длинных переходах. Здесь что то не просто! Подумал он и лишь только вышел служитель, он развернул записку. В ней просили его быть осторожным, не доверять хозяину и не покидать пистолетов; он отгадал, куда попался, призадумался, осмотрел пистолеты, оправил кремни, насыпал на полку свежего пороху, стер туск с сабельной полосы и, перекрестясь, приложился к образу, который он носил на шее. Больше ничего не умел он придумать!.. Он был один, пистолеты, сабля и благословление матери, средства, которые его вывели невредимым из битвы Кунерсдорфской, были слабы против тайного злодеяния. С грустною душою, с биющимся сердцем, он пробежал воспоминанием путь своей жизни. Как в волшебном зеркале изобразилось для него все прошлое! — Там, на трудных переходах, в пылу военной жизни, узнал он дружбу; в мире городов, посреди спокойного общества изведал вражду и злобу; еще недавно, в простоте сердечной , призналась ему милая девушка в любви пламенной и чистой, еще недавно она говорила ему ,,приезжай скорее, мой сердечный, мой, желанный; возвратись скорее с чужой дальней стороны! Не забудь меня! Если в том краю встретить ты прихожих девушек: то подумай, что и твою Катю зовут красавицей, – если тихая девушка полюбит тебя: то ты знаешь, что Катя тебя много любит; если же в чужбине ласковые люди будут упрашивать тебя странника погостить у них, отведaть их хлеба-соли и лакомых кушаньев, торопись домой, скажи, что тебя ждут на родине кровные, так говорила ему невеста, когда он садился в повозку. И так, еще недавно жизнь сулила ему блаженство и радости, а теперь – бледная, неизбежная смерть стояла перед ним, замахнувшись косою. Осмотрев комнату, он уверился, что не было средств спастися, тенета так крепки, что не льзя было и думать разорвать их. „Так умру же Христианином! – сказал он — и начал читать молитву: последние слова молитвы, были последними его словами в этой жизни; он стоял лицом к окну . . . раздался выстрел и ружейная пуля прострелила ему голову на вылет; он упал и угас на заре лет от руки душегубца. …

Еще теплое тело лежало на полу, а разбойничий атаман, таким и был хозяин, считал в свертках блестящее золото, когда вбежала к нему в комнату, вызванная выстрелом, несчастная жена его. Есть минуты, в которые чрезмерность бедствий делает нас отчаянными, в которые тихая кротость превращается в пылкое негодование — такая минута ожидала несчастную в преступной комнате, перед трупом юноши, за час живого и беспечного, счастливого надеждами и чистою совестью, эта минута, в которую робкая агница превращается в лютную львицу, настала для нее при виде хладнокровного преступника, считавшего земные барыши свои за новое злодейство. — „Изверг! Изверг! Ты купил себе на это золото вечные муки! — Молчи, змея! завопил душегубец — и блуждающие взоры его упали на записку ее, которая лежала на столе. Так-то выдаешь ты мужа? Згинь же, окаянная! Охотничий нож лежал на стуле, он подбежал к ней и розовая кровь ее опятнала и помост комнатный и грудь убийцы… Но и для него было уже слитком много крови в один раз. Зарезал! Простонал он глухо, зарезал! И бросился , из комнаты без памяти, без надежды; с пробудившеюся, грозною совестью…

Челядинцы его уверяли, что с  той поры их Пан менее тешился; рассказывали, что иногда в глухую ночь он громко вскрикивал, они подслушали даже, что он с кем то невидимым разговаривает, а однажды, вдруг вскочил с постели, схватил со стены ружье, и по ком-то выстрелил, а сам покатился без памяти. Вскоре после этого случая, он уехал. . . куда? Никто не мог сказать? Добрый человек не езжал за ним и на встречу ему не совался. След его простыл; и ни слуху, ни весточки; как будто на дно канул! На этом слове кончил свой рассказ семидесятилетний управитель Графа Ст . . ., который путешествовал с старым Графом по Европе, был в Риме, в Париже — и возвратясь в отчизну, за службу свою, сделан управителем Сибирских заводов Его Сиятельства. Все это хорошо! Но любопытство мое, также как и ваше теперь, милые барышни, не вполне удовлетворено! —  Объезжая окрестные селения по делам службы, я старался разведывать о безымянном жителе высоких хором, которых видел я развалины. Наконец, старый Майор, помещик одной деревни, в которой случилось мне прожить целую неделю, досказал мне повесть — пономаря, которую хочу досказать вам в свою очередь. Извольте дослушать! „В одном из соседственных городов, появился в то же время знатный приезжий; услуга многочисленная, одетая богато; на нем кафтаны французские, шитые серебром и золотом; на руках перстни алмазные, ценою драгоценные; а на столе всякой день роскошные блюда и вина заморские – тогда, это еще было в диковину. Смотрим, бывало: что праздник, так на дворе у гостя проходу нет от колымаг и одноколок; все дворяне, все чиновники, да и сам спесивый Воевода, бывало в праздники по утру, сперва к нему на поклон, а от него едут уже в Церковь; из Церкви опять к нему, а там — пир, да ликованье. …

„Расходились в городе свахи из дому в дом, у кого хорошенькая дочка, так матушка и шлет за старушками. Состряпай, голубушка, свадебку, сведи концы с концами в деле, так к Светлому празднику будет тебе тафтяная телогрейка, а на опушку пара Баргузинских соболей! Посмотрим, в домах везде за рукодельем, там шьют новое платье, тут нижут ожерье, а там учатся в долгую, мягкую, как шелк косу, вплетать широкую алую ленту. Что вы так расхлопотались, красавицы? — Ловим богатого приезжего барина, — жених в городе, а чем мы не невесты !—

„Это было в Святки. На вечеринку пригласил Воевода приезжего, который выдавал себя за Калужского помещика и будто бы приискивал купить пустопорожнюю землю для переселения сюда крестьян, из малоземельных подмосковных своих волостей. Съехалось гостей много, так , что и щету не было; а красные барышни, чинно по стенке друг возле друга сидели в большой гостинной. Кажется, красавицы искали кого-то глазами у ног своих: ибо все смотрели в землю, хотя в то блаженное время, любовникам не было установлено падать к ногам прелестных. А ныне, когда для признания в любви есть тяжелые формы!… Но обыкновения всегда на выворот.

„На вечеринке было много хороших-пригожих, но дочь Воеводы, полненькая Дуня, как утренняя звезда блистала всех ярче: уж не от того ли и блистала она так не-долго? Старики сели играть в ламут и в квинтич, старые барыни по пяточку серебром в лото, а барышни, не умея прыгать ни мазурки, ни котильойна, пустились хоронить золото, и хозяйка Дуня, первая тоненьким голоском затянула:

И я золото хороню, хороню,

Чисто серебро хороню, хороню,

и проч.

„Посмотрели бы вы, как хорошо она плясала по Русски, продолжал почтенный дворянин, рассказавший мне настоящий случай. Теперь девушки, бледные, как тени, вертятся в Немецком вальсе, выделывают па во Французской кадрили, или задыхаются в убийственном котильоне. А тогда, полные и румяные, плавали в Русской пляске, как белые лебедки, расхаживали, как павы, поводили черными глазками так умильно, поднимали круглые плечики так плутовски, что и камень бы треснул. Когда пляшут по Русски: то мне кажется, с жаром продолжал Майор, что так веселились наши прадеды, что это веселье родное, а не чужеземное, коренное, а не прививное!

„Хоронят ли золото, сеют ли просо, заплетaют ли плетень — мне старику так отрадно, так весело, тут говорят моему сердцу наречием родным и Русским словом. Право жаль, что забываются наши старинные игры; оживите их, вы разбудите с ними и все Русское. Так, заставьте нашу молодость плясать по Русски, ей смешно уже будет жить не по Русски, не по Русски думать. Она бросит все чужое, а при такой перемене мы в накладе не останемся. Сделать же этот шаг, мне кажется, никогда не поздно.,,

Читaтели простят oтступление, в которое вовлекла заслуженного Штаб-Офицера его привязанность к родному и позволят мне напомнить, что в доме воеводы хоронят золото.

Пал, пал перспень

В калину, малину,

В красную смородину,

Очутился перстень,

Да у дворянина,

Да у молодого,

На правой на ручке

На левом мизинце

и проч.

Так разносилось по комнате и перстень был на руке у гостя, а там гость хоронил золото с миловидною хозяйкою, гость мастерски плясал и так пристально смотрел в глаза девушке, что она закраснелась, как маков цвет на грядах ее садика.

Наскучило хоронить золото; давайте, стaнем, барышни, петь песни, да гадать. — Сказано, сделано. На столе поставили большое блюдо. Положили в него хлеба и соли; из печки уголь и глину. К чему? – отвечаю: так водилось! Вот красавицы набросали туда — одна сережку, другая перстенек, третья колечко и все прикрыли платком. Вот запели:

Щука шла из Нова-города,

Она хвост волокла из Бела-озера;

Что серебряная, позолоченая,

А голова у щуки унизанная.

Да кому мы спели, тому добро;

Кому вынется, тому сбудется,

Тому сбудется, не минуется.

Вот сметали в блюде перстеньки и колечки. Вот на удачу одно вынули. Чье? Дуняшино колечко! Тебе богатство, красавица, сказала ей тетка, я на себе испытала это, племянница.

Прошел ряд, каждой барышне пропели песню. Снова загадали, снова петь начали:

Скачет груздочик по ельничку,

Ищет груздочик беляночки;

Не груздочик то скачет, дворянской сын,

Не беляночки ищет, боярашни.

Да кому мы спели тому добро;

и проч.

Чья вещица? — Дуняшина! Ну, голубушка, быть тебе за мужем за чиновником. На роду тебе так написано, ведь не увернешься от суженого.

Красавицы — барышни, загадайте в третий раз! И в последний раз, для милой хозяйки пропели:

Саночки, самокаточки,

Они ехать хотят, сами ехать хотят.

Да кому мы спели, тому добро;

Кому вынется, тому сбудется,

Тому сбудется, не минуется!

Отъезд тебе, племянница! Хоть грустно, да как быть. Вы красавицы, как пролетные птички, в отцовском тереме гостьями; как скоро подрастете, так и вспорхнете на чужую сторону.

Приезжий гость вертелся около Дуни, и я хотя не слыхал его разговоров, но думаю, что он сказал и успел с наше: ибо мы за котильйоном иногда говоря битых два часа, — не скажем двух дельных слов и успеваем только — наскучить.

Винить ли девушку, что она стала на гостя смотреть иначе, чем прежде; тогда как всем видно было, что гость только на нее смотрит и только с нею говорит. Когда же мерили башмачками комнату, и Дуняшин башмачек пришелся носком из комнаты, когда петух прежде всего расклевал зерно Дуняшино, и когда она вспомнила, что выходило ей в песнях : то красавица и призадумалась. Оставить мне родимой дом и родного батюшку! Прошептала она. Когда же гости разъехались, она взошла в свою комнату и добрая мама, любуясь пышною девушкою, говорила ей о любви и радостях жизни, тогда она промолвила: что мама, уже ли сбудется ? . . . — Что загадано? Петух твоего зерна отведал, башмачек смотрел из дому, а песни, которые, как будто нарочно, для тебя были подобраны? сбудется! сбудется! Уж расплесть мне твою косу долгую, отпустить тебя, боярышня, из дому батюшки. Не наглядный мой свет, красное мое солнышко, ты не видела как гость, величавый молодец на тебя посматривал? —„Видела, видела мама, сказала девушка и бросилась головою в пуховые подушки.

Не займу вас повествованием ее вечернего туалета: это была бы ложь и нескромность, (ложь, потому что о нем я ничего не слыхал; нескромность потому, что о туалетах девицы скромной говорить не должно), а скажу – это надобно бы сказать сначала, что Дуня была прекрасная девушка; черные глаза не таили, а выказывали любовь и чувство; в лице характер мечтательности, которая, уверяю, не есть следствие ни Поэзии романтической, ни романов, а просто прекрасный дар благой природы; во всех движениях изящность; без Ламартина, она говорила прекрасно, ибо рассказывала свои чувства, а она была богата чувствами, и ее были прекрасны; без Лорда Байрона, была она возвышена духом и к ней так счастливо относились слова Лессинга: природа, приступая к сотворению женщины, думала сделать образцовое произведение; но материю составила не столь твердою. Так было и с нежною Дунюшкою: она завяла, как вешняя роза от дуновения северного ветра, в цвете жизни, и на прелестной долине, которую украшала собою ! . . .

Ровно через две недели, после вечеринки, которую описал я вам, богатый приезжий господин, поутру приехал к Воеводе. Дуня взглянула в окошко и зарумянилась. Сердце шепнуло ей, что быть чему нибудь сего дня у гостя с отцом ее. Прошел час, два, два с половиною, с тремя четвертями : Дуня ждет, не дождется… пригорюнилась; вдруг дверь с шумом отворилась — и веселый старик вошел в комнату красавицы.

Дуня! Сказал он ей, угадаешь ли, о чем я хочу говорить с тобой? Крупная слеза, как жемчужина, покатилась по лицу девушки, она обняла старика, вспыхнула, прижалась к груди родимого и зарыдала. — Я люблю, батюшка, приезжего, — он мой суженой! — Ну, так в доброй час, дочь — скажи ему сама, об этом: вот тебе и мое благословение . . .

Всякой день жених был у невесты, назначен день для праздничного сговора, дошивали платье подвенечное; все суетилось в городке: богатая девушка выходила за муж и следственно должно было готовиться к праздникам и княжим столам. Накануне сговора, в доме Воеводы, трое счастливых сидели и разговаривали о будущем житье бытье. „Довольно послужил я Великой Государыне, сказал Воевода, пора мне на покой, поеду к тебе, мой сын, в деревню, любоваться вашим счастьем и нянчить внучат. Давно хотел я взглянуть на мою родину, давно хотел подышать родным воздухом: приложиться к мощам св. Сергия, помолиться Владимирской Божией Матери; сердцу не верится, чтобы я увидел тебя, широкая  Волга, тебя белокаменная Москва, где сорок сороков Церквей, где наши святые Угодники, где прах наших благочестивых Царей Государей. Думал ли, гадал ли я о таком счастии. Бог не дал мне сыновей, так послал в утешение добрую дочь, а с нею милого зятя. Друг! сбереги мое сокровище, мое единственное счастье; она вся в покойную мать — те же глаза, тот же взгляд, та же усмешка, та же поступь. Был здесь лет за восемь славный живописец из немцов, хотелось мне велеть ему написать портрет с жены моей. К чему это? Посмотри на Дуню , сказала покойница, ведь Немцу — не написать так сходно, как на меня походит дочь моя; Бог пошлет по мою душу, так сбережет тебе дочь, а она напомнит тебе обо мне. — Зарыдал старик, зарыдала и Дуня. Вот, в самую эту минуту, на дворе поднялся шум, да крик; гость торопливо выглянул в окошко  — и побледнел, как полотно. Не успели выдти из комнаты, чтоб узнать о причине, как Городничий с понятыми окружил двор, драгунский офицер с своею командою, а за ними следом и Гвардейский Порутчик, взошли в хоромы Воеводские, схватили жениха и связали ему руки…. Дуня замертво упала на землю, а у старика Воеводы отнялся язык от паралича. . .

В * * * узнали о разбоях Пана; жалобы окрестных жителей разнеслись везде, смерть сыщика, Провинциальным Воеводою посланного к Пану, а наконец, и убийство Офицера, сделали его гласным преступником; между тем, он притих, и с чужим паспортом, который вынул у одного из тех несчастных, которые погибли на большой дороге от разбойничьего ножа его, ночью оставил свой дом — и уехал. Никто из соседей и даже из собственных людей не ведал, куда он девался; но главная Полиция бодрствовала. Она добралась и до нового его убежища: все было тайно обследовано, приведено в ясность, оставалось схватить преступника. По тогдатнему обычаю, из Петербурга послан был Гвардейский Офицер с двумя гренадерами для поимки его: расторопный Порутчик застал его врасплох, а то не легко бы прибрать в руки изверга.

в * * * судили его. В ужасных делах он покаялся, но не признался, кто он и откуда? Некоторые полагали, что он был один из шайки Пугачева; другие , что был. . . но, другие только думали, а я рассказываю слышанное. Не признавшись в дворянском своем происхождении, хотя прежде тщеславился знатностью рода, он наказан, заклеймен и сослан в Нерчинск в каторжную работу. Облегчим сердце свое, дозволив себе думать, что, утратив временные блага, искренним раскаянием, добронравием и молитвами, выкупил он свою окаянную душу. Разбойничье гнездо разорено, шайка его разбежалась. Тем и кончились грабежи и его история.

Вы спрашиваете: что же сделалось с бедною Дунею? Она долго была больна, молодость призвала ее к жизни, однако не на долго. Как засохший цветок, еще, оживляeтся на мгновение от солнца вешняго, так и она еще улыбнулась на минуту от сердечных ласк добродушного отца; но это была не сила юной жизни, а одно усилие! Прекрасный юноша, сын честных родителей, с богатством и нравственностию, сделался ее мужем; но для нее уже не было счастия. Странность сердца человеческого! Она страстно любила преступника, хотя дел его ужасалась!

Имя матери не было ее уделом; она таяла, как свечка, как вешний снег, и когда запел первый жаворонок, печальный старик с неутешным супругом стояли уже на могиле незабвенной и осыпали ее цветами.

Я не видал могилы несчастливицы; ибо она далеко в стороне от большой дороги; три, четыре раза был я на развалинах — не они меня привлекали, а курган, с которого добрый старик показывал мне раскинутую по лесу дорожку, которая также как и за полвека, видна была с него; — я любил этoт курган, за то… но открыть ли вам, прекрасные читательницы, что этот курган могила первой страдалицы — жены злодея, памятник добродетельной жертвы среди памятников преступления. Старик-Пономарь посадил на нем березку, на которой каждый год весною распевала малиновка, между тем, как по развалинам ползали черные змеи и пестрые ящерицы.

 

Вечером, перед oтъездом моим из Екатеринбурга , я был у одного Горного чиновника. Не знаю как, вместо обыкновенного разговора о Металлургии и об золотоносных песках Уральских гор, начали толковать о происшествии, мною рассказанном. Каждый из гостей знал о нем менее моего: ибо я тщательно и долго собирал все сведения, к нему относящиеся и имел в голове нечто целое; по сей-то причине пересказал им почти то же, что здесь набросано. Окончив рассказ, я находил странным одно, как не узнать было настоящего его звания и имени! Причины, побудившие его к молчанию , легко могут быть постигнуты. „Тут нет ничего удивительного, сказали мне, рассмотрите, в каком состоянии был тогда здешний край и вообще вся Россия; вспомните, что волшебный Калиостро и вечно не старившийся Граф Сен Жермен еще не разгаданы, хотя сценою их шарлатанства были Франция и Германия, а круг их действия обширнее действий нашего Пана, и зрители, без сомнения, просвещеннее, внимательнее; вспомните, что железная маска еще таинственнее, и что полсотни подобных случаев делают настоящее не необыкновенною редкостию. — Но как его злодеяния так долго укрывались от внимания Правительства и от наказания? — „Нет странного и в этом; наместничества еще не были открыты; это великое благодеяние еще не было введено в России, а ничтожные средства, которыми владели Воеводы, делали их бессильными и не страшными дерзкому злодею. Почти на моем веку, продолжал почтенный чиновник, внутри России, под Москвою, писывали разбойники к богатым помещикам: „жди нас, мы будем к тебе в гости тогда-то. И бывало нагрянут в день и час, ими назначенный! Приедут, оберут и уедут, а у мужиков и руки на них не подымаются.

Бывало по Волге идет большая барка, на ней работников до 30, 40 человек — вдруг из за лесистого острова, на косной лодке, три-четыре удальца с атаманом плывут ей наперерез и лишь гаркнут: сарынь на кичку! Все упадает ниц на землю. Если же кто, смелый, приподнимет голову: то прибьют линьком до полусмерти. Выкличут лоцмана, возьмут по рублю с человека. . . Бросятся в лодку, запоют песню, да только их и видели! Бывало, когда за 200, или за 300 верст oтправляют в Москву, за какою нибудь надобностею, крестьянина: то его провожают с воем, а поминают блинами, как  покойника.

И большие-то бояре езжали по деревням не иначе, как имея, около кареты человек восемь домашних гусар, с ног до головы вооруженных. Открыли наместничества, завели в городах гарнизоны, начали, разъезжать по уездам Исправники и Заседатели из отставных военных, а в селах и деревнях выбрали проворных сотских, да возложили укрывательство бродяг и беглых на их ответственность; так и пресеклось пристанодержательство. Теперь, поезжайте с одним деньщиком из Петербурга до Енисейска, а из Енисейска до Екатеринбурга: нигде не услышите о разбоях и грабежах; если и случаются , как во всех других государствах, смертоубийства: то год от года реже и реже.

Я сам, мои читатели, встречал Сибирских купцов, возвращающихся с нижегородской ярмонки во-свояси; они спокойно тянулись на долгих, каждый с большою собакою и с большою кладью, и  не было несчастного случая, который бы требовал действия строгого со стороны Правительства. На Святой Руси, к чести простого народа, которого нравы, под милосердыми учреждениями, более и более облагороживаются, нет тех страшных злодеяний, которыми так богаты, к стыду своему, газеты народов образованной Европы.

От того-то у нас так мало предметов для сказок о разбойниках.

 

 

Славянин, военно-литературный журнал, 1827г.