Живописец

Автор: Карлгоф Вильгельм Иванович

  

Вильгельм Иванович Карлгоф

Живописец

Истинное происшествие

  

   Искусство и художник в русской прозе первой половины XIX века: Сб. произведений / Сост. и автор комментариев Карпов А. А.

   Изд-во Ленингр. ун-та, 1989.

   OCR Бычков М. Н.

  

Ю<рию> И<гнатьевичу> П<ознанскому>1

  

Selig durch die Liebe Götter,— durch die Liebe

Menschen Göttern gleich!

Liebe macht den Himmel

Himmlicher — die Erde

Zu dem Himmelreich!

Schiller*2

* Счастливы любовью Боги,— и любовью

Равны мы богам! Где любовь — небесней,

Небо и земля там

Ближе к небесам.

Шиллер (пер. А. Кочеткова; нем.).

   Вскоре после окончания персидской войны,3 в Петербурге, на пустынной прогулке вдоль одного из каналов, пересекающих Невский проспект, встретились гвардейский полковник и человек лет тридцати во фраке. Как тот, так и другой остановились — взглянули друг на друга и с восторгом обнялись…

   — Итак, я увидел тебя, Пельский!— сказал полковник.

   — А ты, Волхов? Тебя не сразили ни климат Армении, ни персидские пули!.. Но время — оно, кажется побеждает нас — что ж делать!

   Это были соученики, встретившиеся в первый раз в продолжение четырнадцати лет со дня выпуска их из корпуса офицерами артиллерии. Будучи детьми, они были друзьями, и вот они вновь сошлись в то время, когда лучший возраст промчался. Впрочем, им трудно было не узнать друг друга, хотя они необыкновенно изменились, хотя из шестнадцатилетних мальчиков преобразовались в тридцатилетних мужчин, закаленных в тяжелой школе опыта и неудач, хотя здоровье и веселые мечты, их собственность в оный прекрасный возраст жизни, давно были растеряны или в хлопотах общества, или на походных биваках… Как бы то ни было — им легко было узнать друг друга, ибо напомнить черты, им некогда любезные, так могущественно способствовали привязанность детских лет и та счастливая связь школы, которая редко — и то по совершенной испорченности людей — разрывается в прозаическом возрасте пожилого человека.

   — Счастлив ли ты, Владимир?— сказал полковник.

   — Счастлив, как только человек может быть счастлив в жизни,— отвечал Пельский, сердечно сжимая руку полковника.— А ты?

   Как жалок человек, который в вихре света желает поневоле наполнить пустоту сердца хотя весьма сомнительным расположением общих друзей или волокитством за бальными красавицами, и как тяжело чувствует он печальную участь свою при подобном вопросе!.. Что было отвечать полковнику на вопрос, предложенный товарищем его детства? Почти то же, что он сказал ему. Вот ответ Волхова:

   — Ты знаешь, случай водил меня беспрерывно из одного места в другое… В четырнадцать лет я не отыскал уголка, в котором бы мог спокойно ждать, пока меня посетит счастие… Пора мечты, пора живых надежд уже за мною — время опыта, мир разочарований давно пронесся!— я солгу, если скажу тебе, что я счастлив… Но не знаю, буду ли справедлив, называя себя несчастливцем, ибо в счастии друзей моих заключается для меня так много радостного! К тому же как успокоить это пылкое сердце, как наполнить эту грудь соучастием? Я требую почти невозможного — кто же виноват, если часто не бывал доволен своим жребием?— Конечно, не люди. Люди, добрые существа, которые не могут иногда понимать меня, которые привыкли мерить аршинами наслаждения и радости, они, конечно, не постигают моих безотчетных, обширных требований. Кто же виноват, как не я, что в общей промышленности века я не купец и не имею дарования к подобной торговле? Но лучше скажи мне более о себе, расскажи, что ты значишь в обществе? Какие отношения твои к человечеству? Какие твои требования от будущего?

   — Если это тебя занимает,— охотно. Слушай: я живописец — это мое звание в обществе; я семьянин — это почетное достоинство в облагороженном человечестве; работа, любовь жены и счастие детей — мои требования, мои желания в будущем… Не правда ли,— продолжал Пельский,— ты удивляешься превращению офицера в художника, ветреника — в степенного отца семейства и, наконец, философа, прославлявшего златую лень,— в прилежного гражданина? Но, друг мой, любовь на свете производит чудеса!

   — Да, любовь производит чудеса,— повторял полковник за своим товарищем,— но ты, как я сужу по твоему уверению, счастлив, а я не думал, чтобы любовь делала людей счастливыми…

   — Ты шутишь, мой полковник! Святое чувство, которое низводит на землю с небес блаженство богов, по твоему мнению, не делает людей счастливыми? Чувство, облагороживающее человека, вливающее в него необъятность воли и силу в действиях, извлекающее из обыкновенной толпы и возжигающее в груди пламенный порыв к высокому и прекрасному, вернее всего ведет нас к счастию. Представь себе, что это чувство дарит тебе другое сердце, которое магнетически расположено в твою пользу, которое любит, страшится, терпит, надеется — когда ты любишь, страшишься, терпишь, надеешься!.. Нет, полковник, любовь и дружба составляют блаженство в жизни, они суть прекраснейшие цветы Эдема, которые только весьма немногим достаются в удел, и оттого-то поэт был прав, сказав:

  

             Wem der große Wurf gelungen,

                Eines Freundes Freund zu sein,

             Wer ein holdes Weib errungen,

                Mische seinen Jubel ein!

             Ja — wer auch nur eine

                Seele Sein nennt auf dem Erdenrund!

             Und wer’s nie gekonnt, der stehle

                Weinend sich aus diesem Bund!*4

             {* Кто изведал жребий ясный

             С другом встретиться как друг,

             Кто подругой горд прекрасной,

             Влейся весело в наш круг!

             Кто своей, в земных просторах,

             Душу назвал хоть одну!

             Кто не мог,— с тоской во взорах

             Пусть отыдет в тишину!

             (пер. М. Л. Лозинского; нем.).}

  

   Ты видишь, что я не забыл нашего любимого поэта; так я сберег и все мечты, все мнения юношеского нашего мира… И признаюсь, что в тех мечтах и мнениях более справедливого, чем в предположениях человека взрослого, основанных на эгоизме и на многих других недостатках (я не говорю уже пороках) сердца и ума.

   Но не свободен ли ты сегодня? Подари меня и семейство мое несколькими часами,— продолжал Пельский.— Я живу вблиз цирка, у Симеоновского моста.5

   — Согласен.

   Это было в начале июня — погода была прекрасная, чистое небо блистало этою темно-голубою лазурью, цветом, который так непостижимо обольщает нас, рисуясь в очах прелестной женщины… Полковник с живописцем молча шли по скатерти Невского тротуара. Неожиданное свидание напомнило им обоим их детство, их юность, вызвало из забвения многие очаровательные мгновения и, наконец, воскресило первую причину многих действий, совершенных ими впоследствии на пути жизни.

   Кто же удивится, если я скажу, что докучливые приветствия встречных знакомых были оставляемы ими без ответов или принимались холодно? Они в то время так же мало годились для Невского проспекта, как больной старик, гуляющий по совету медиков, годится для места, избранного модою общим гуляньем.

   Наконец почти против Екатерининского института6 Пельский сказал: «Я живу здесь во втором этаже». Они взошли по чистой лестнице, и человек, опрятно одетый, их встретил.

   Можете сами представить себе в полном смысле счастливый домашний быт… Жена Пельского была идеалом любезной хозяйки и образованной женщины, милые дети довершали полноту семейного счастия мирного живописца.

   Полковника приняли без причуд, без необразованной напыщенности, которые так часто выказываются в богатых гостиных нашей столицы. Непринужденная приветливость хозяйки обратилась в обязательную ласку, когда муж представил ей Волхова как товарища детства, как соученика, как лучшего друга юности, с которым она давно была уже знакома по рассказам Пельского. Через полчаса полковник был своим в доме.

   В мастерской Волхов был поражен прекрасным портретом хозяйки дома.

   — Это первое мое произведение,— сказал Пельский,— но оно, кажется, самое лучшее: не правда ли, полотно дышет жизнию, этот взор пылает чувством, кисти художника не видно?

   — Это превосходное произведение доставит тебе имя,— сказал полковник.

   — Оно доставило мне счастие!

   — Каким образом?

   — Следующим: первые пять лет после производства моего в офицеры я прослужил в артиллерии. Рота, в которой я находился, была расположена в Калужской губернии, около Б-ска; вокруг было много помещиков, и я жил весело, без всяких предположений, без каких-либо ожиданий и думал, что дорога в жизни для меня уже назначена и что я пройду по ней постоянно, как и многие другие. Доброе расположение товарищей и внимание начальников, казалось, ручались за долговременную мою службу; но вышло иначе.

   По делам службы я должен был на несколько месяцев отправиться в Петербург… Здесь занятия мои более и более умножались, и время проходило… Я около года жил уже в столице и не предвидел окончания моих дел. Конечно, привыкнув жить в дружеском кругу товарищей, я скучал посреди сей бесконечной и хладнокровной толпы людей столичных, горевал и старался рассеивать себя рассматриванием достопамятностей знаменитого города, созданного великим государем. Чаще всего я бывал в Казанском соборе: религия и любовь к отечественному (ибо он сооружен и украшен русскими художниками) меня привлекали туда, и нередко по окончании службы я оставался прикованным душою к высоким созданиям Егорова и Шебуева…7 Однажды, когда я восхищался живым, поэтическим творением Боровиковского — в идеальном образе великомученицы Екатерины8, переданном говорящему холсту, вдруг мое вдохновенное удивление прервано было сладостным голосом девушки, сказавшей старику, с нею бывшему: «Батюшка, народ редеет, кажется, можно выйти из церкви».

   Я взглянул: светлорусые волосы красавицы заманчиво упадали локонами из-под соломенной шляпки, украшенной хотя искусственными, но полевыми цветами, в глазах блистали чувство и жизнь, на устах так радостно цвела улыбка… Не правда ли, что я описываю живо мою пастушку? — присовокупил, засмеявшись, Пельский.— Но без шуток, эта чародейка, владеющая могущественным искусством, и после потери некоторых из своих наружных прелестей, пламенно привязывать к себе избранную жертву, в то время невольно остановила на себе мои взоры, обольщенные гением отечественного живописца… и я с трепетом взирал на прекрасную семнадцатилетнюю девушку.

   Наконец она вышла; в приемах старика было много благородного, в девушке много прекрасного — и я следовал за ними, не понимая, для чего. Из собора они повернули налево по Невскому проспекту, потом по Адмиралтейскому бульвару, оставив влево строящийся Исаакиевский собор, и наконец вошли в ворота одного из домов, находящихся на набережной.

   Я разведывал и узнал полный формуляр старика. Он был известный живописец Л., отличавшийся от многих других и талантом, и нравственностию. Л. жил только с дочерью и жил только для дочери, живописи и благодеяния человечеству, более его нуждавшемуся…

   Вскоре я познакомился в доме живописца. Начав посещать старика как почитатель его дарований, я впоследствии бывал у него как добрый знакомый. Короткость доставила мне удобность сказать Лизе без слов, как много она значит для меня, объяснить чистый, искренний пламень мой, и я был так счастлив, что милая девушка дозволила мне питать к ней святое чувство, которое одно из всех благ земных обещало в будущем составить благополучие моей жизни…

   Но каким образом я мог достигнуть моей цели? Обязанный по службе считать весь божий мир домом, я не мог решиться просить у отца руки прелестной его дочери, которая была единственное наслаждение, единственный друг доброго шестидесятилетнего старика; я знал, что, делая подобное предложение, я говорил бы старику о разлуке с его милым другом, о будущем грустном его одиночестве.— Нет, я предвидел, что, действуя таким образом, нельзя было ожидать успеха. Надлежало приступить к чему-либо другому, создать новые, лучшие способы. Тысяча планов рождались в голове моей, тысяча предположений оказывались пустыми, неудобоисполнимыми, и, ежедневно делая новые и новые соображения, я не становился умнее, а делался только более и более влюбленным… К тому ж присовокупилась боязнь быть побежденным роем соперников, которые были меня хладнокровнее и, следственно, благоразумнее, ибо не были влюблены и посему могли лучше располагать своими поступками… К счастию, сии искатели, подобно птицам, слетающимся на лакомый корм, сбираясь в дом старика в надежде поживиться богатою находкою, такою же ветреною толпою уносились, узнав, что хорошенькая девушка не имеет необходимого для них золота.

   О! Ты не поверишь, как тяжело мне было тогда жить: в долгие дни с раннего утра до позднего вечера в мечтах, в мыслях моих была одна Лиза — в вечные ночи рождались ужасные страхи, пророческие сны, предвещавшие мне то нелюбовь девушки, то счастие соперников, то мое отчаяние — войну, печальное солнце чужбины и там конец моей жизни, моей любви и моих страданий: это была поэма недоверчивого сердца и расстроенного воображения… Но благоприятный случай все уладил, и оттого, быть может, в мире одним сумасшедшим от любви менее.

   Моя любовь к изящным искусствам, мои правила, мои мнения, которые чрез разговоры стали известны старику, наконец, моя всегдашняя готовность слушать его рассказы вскоре приобрели мне совершенную благосклонность Л., так, что старик скучал, не видев меня несколько дней сряду, словом, он почитал меня почти родным. Беседы наши делались откровеннее и откровеннее, и однажды вечером за стаканом вина старик навел разговор на женитьбу. Я молчал, желая узнать его мнение о сем предмете, и он, ничего не подозревая, сказал, быть может, более, чем хотел или чем должен был сказать.

   Не сохраняя связи в разговоре, я передам тебе довольно верно его слова; вот они:

   «Конечно, горько быть свидетелем наших прозаических браков; часто жених и невеста не любят, даже не уважают себя взаимно, а предстают пред алтарем или по требованию родственников, или по приличию, или, наконец, по выгодам в жизни. Ваше поколение, мой молодой приятель, особенно отличается этою безнравственною чертою. Как редко ныне пред жертвенником Гименея теплится молитва чистой любви! Желать можно хорошего, и, признаюсь, я желаю на свете одного — чтобы судьба подарила моей Лизе мужа, достойного любви и уважения, чуждого честолюбия и, важное условие, не богатого, но зато от природы получившего в удел счастливый дар живописца или музыканта. С богатством соединено так много причуд и недостатков, а художник, трудолюбивый и вышедший из толпы обыкновенных, всегда найдет хлеб для своего семейства, даже может доставить излишнее… К тому ж за работою сохраняются и веселые мысли и чистая нравственность».

   Тут, согретый разговором, он с юношескою теплотою пересказал мне, как бедным сиротою он не знал, куда приклонить свою голову, как его призрела добрая старушка, одна из дальних его родственниц, и как хлопотала о принятии его в Императорскую Академию художеств. Когда Л. возмужал, то, питая чувства глубокой благодарности к своей единственной благодетельнице, он женился на ее дочери, доброй и тихой девушке, не блиставшей светским образованием, но умевшей украсить жизнь мужа своего богатством семейных радостей и наслаждений, оставившей после себя прекрасные воспоминания, сердечную привязанность и тихое, всегдашнее сожаление. «Лиза,— присовокупил старик к своему долгому, но любопытному для меня рассказу, и слеза скатилась с ресниц его,— лицом совершенно походит на добрую мать свою,— тут он снял занавес с одного портрета,— не правда ли? Те же мечтательные голубые глаза, тот же взор, полный чувства, то же общее выражение лица, невинное и доброе… Но Лиза более образованна, чем ее мать… Я имел более способов дать ей лучшее воспитание и не пренебрегал ими, ибо думал, что девушка будет жить в другом веке, между другим поколением людей, когда и от женщины потребуются, сверх чистой нравственности, некоторые познания…»

   Разговор сей решил мою участь. Возвратясь домой, я занялся философическим определением счастия и на другой же день подал просьбу об увольнении меня от службы. Занятия мои по службе, для которых я находился в Петербурге, пред тем за несколько дней были кончены, и я мог совершенно располагать своим временем. Я посещал Академию художеств, брал уроки в живописи на дому и, руководимый пылкою, могущественною страстию к Лизе, в тишине моего уединения писал ее изображение. Любовь непостижимо помогала мне и заменяла недостаток опытности и знания: по словам учителей, я делал невероятные успехи.

   Устав от работы, я всегда спешил часы отдохновения провести в доме живописца (от которого, однако ж, скрыл скорую отставку мою и занятия); там я наслаждался, слушая разговоры Лизы или внимая суждениям старика, обогащавшим меня сведениями в живописи. Наконец я получил отставку, и в то же время этот портрет был готов…

   Могу ли тебе передать верное понятие о чувствованиях, которые были доступны мне в то время, когдя я явился к старому живописцу с решительным намерением открыться ему в любви моей к милой Лизе и просить руки девушки как залог блаженства моего в настоящей жизни? Нет, к чему утомлять себя выражением невыразимого! Представь сам себе ту превосходную сцену из моей жизни, воображая тихое, но полное удовольствие почтенного человека, когда я открыл ему мою любовь, когда я признался, что в продолжение полугода беспрестанно упражнялся в живописи, надеясь приобресть некоторое право сделать предложение, которого не сделать я не имел никакой возможности, и наконец, когда я представил ему доказательство успехов моих в том искусстве, занимаясь которым он взял в образованном обществе дань признательности, уважения и известность, и когда ученический труд мой, полный чувства и поэзии, так обольстительно напомнил ему существа, столь любезные и драгоценные его сердцу.

   С восторгом старик прижал меня к сильно биющемуся сердцу и со слезами на глазах сказал: «Ты сын мой, ибо только взаимная привязанность могла произвесть такую пылкую, такую бесконечную любовь! И предчувствие говорит мне, что, называя тебя сыном, я дарю моей Лизе счастливое будущее…»

   Не помню, что я отвечал ему в избытке радостных чувств… Но думаю, что в то мгновение я мог произносить только вечные клятвы: сделать счастие милой девушки, которая грустный путь мой обещала украсить лучшими цветами жизни, которая могущественною силою пересоздала меня к лучшему, ознакомила с благороднейшею целию существования и доказала, что любовь чистая и бескорыстная существует в мире для счастия избранных человеков.

   С того времени я иду совершенно другою дорогою между людьми… Живу для милой жены, для детей, для искусства — доволен людьми, ибо не требую от них ни снисхождения, ни помощи; доволен собою, ибо за работою проходит у меня большая половина дней, а вечер посвящаю жене, чтению книг и, изредка, прогулкам… Все мое знакомство, весь мир мой я вместил в маленький мой домашний быт: в нем все мои наслаждения, все надежды, мое рассеяние — и в нем мне так хорошо, так весело, что часто по нескольку недель я не делаю ни шагу из дому.

   Поверишь ли! В продолжении восьми лет я ни разу не заметил, что я не принадлежу к тому привилегированному классу общества, который называется богатым, к которому так жадно стремятся люди всеми возможными путями, позволенными и непозволенными. Да и что же я теряю в своем небогатом состоянии? Добрый знакомый не воротится от дверей моих, ибо они не заперты; нуждающийся не останется без помощи, ибо его встретит один из детей моих, и гость, быть может, найдет здесь большее хлебосольство, нежели в раззолоченной гостиной, ибо я люблю добрые русские нравы более налощенных паркетов.

   Вот вся моя история; она коротка, но полна; вот вся моя жизнь, не богатая разнообразными воспоминаниями, но богатая воспоминанием любви прекрасной женщины и отрадными минутами; вот главнейшие эпохи: 1825 в мае родился мой Саша, в 1827 бог дал нам Лизу… Вот меньшой сын мой, посмотри, как он хорошо ходит и как он любезен, и как мил!

   Полковника не отпустили. Он должен был обедать у счастливого своего товарища, и наконец в 6 1/2 часов Волхов раскланялся, дав обещание Пельскому бывать у него чаще.

   Взойдя на тротуар Екатерининского канала,9 полковник увидел плывущий по каналу двухвесельный елбот,10 подал знак гребцам причалить к пристани и, сев, приказал плыть к Крестовскому острову… Занятый рассказом Пельского, Волхов в раздумьи смотрел на струю, оставляемую быстрым бегом елбота; какое-то сходство исчезающей струи с быстро несущеюся жизнию навело его на мысль о жизни; от общей идеи перешел он к частной — он старался пробежать воспоминанием свое прошедшее, желал памятью вызвать всю жизнь свою, счесть капитал своего существования… Правда, его жизнь была богата различными положениями! Где ни был полковник? То в степях знойной Азии, между кочующими киргизами, то на берегах Аракса и в горах Армении, то у берегов Черного моря в Булгарии, то в родной Москве, то между живыми польками, то, наконец, между прелестными эстляндками… И в тех странствованиях сколько счастливых интриг, сколько заманчивых шалостей, сколько удач по службе, сколько исполнившихся видов честолюбия! Но сердце было или пусто, или растерзано. Тут его обманывал старый приятель, там проводила молоденькая девушка, здесь отталкивало злое сердце, там оскорбляла самолюбивая глупость или пошлая необразованность… И что же стояло под общим счетом четырнадцатилетней жизни? Много печального, даже много черного — и нелюбовь, неуважение к человечеству, рождающийся эгоизм и какая-то неопределенность желаний, какая-то скука, какое-то равнодушие к настоящему и стремление к неизвестному будущему.

   Почти без размышления Волхов вынул из кармана записную тетрадь свою за последний год; он горько улыбался, пробегая первые страницы тетради: я не знаю, чем исписаны были те страницы. Но вот горькая улыбка сменилась каким-то мрачным выражением лица. «Добрый Пельский,— грустно сказал полковник,— ты еще не вполне постигаешь свое благополучие, ты не имел подобных воспоминаний!» И он читал следующее:

   «25 февраля. Я видел ее! Какая прелесть, какое чувство в ее светлых небесных глазах! Я говорил с нею: я узнал, как бесконечно она добра, как много образованна… Но последнее достоинство почти ничтожно в девушке любезной, умной и доброй…

   9 марта. Я не могу забыть ее! Мысль о ней так сроднилась с моим существованием, что для меня непонятно, как можно жить и не думать о ней! Оставьте мне весь мир, но возьмите ее…— не хочу мира, как он беден без этого превосходного творения!

   28 марта. Я опять ее видел! Я опять говорил с нею — неправда, я молчал. Взирая на нее, как на превосходное, изящное произведение природы, я наслаждался ею и, изумленный ее достоинством, молчал. Не так ли восхищаются знатоки, рассматривая поэтическое, неземное творение Рафаэля или Корреджио?11 Но, сбираясь ехать из дому, как я много хотел говорить с нею, каким живым языком желал передать ей мои чувствования. Отчего же я не исполнил своего желания? Не мог! Увидев ее, я чувствовал необыкновенно более, и оттого-то способность говорить была ничтожна! Что мог бы я выразить прозаическим языком человеков? Не словами высказываются чувствования! Однако ж она разгадала меня! Как же не разгадать девушке несвязность в разговоре, тупость в оборотах, прерывающуюся речь, неловкое и смешное во всех действиях и поступках? Так, она меня разгадала… и сказала: «Я люблю тебя!», ибо закраснелась, а не засмеялась, когда я на какой-то вопрос H. H. отвечал какою-то глупостию».

   Волхов, перевертывая страницы, пробегал глазами от числа к числу и, наконец, остановился на 13 мая…

   «Так, она втайне меня любила — и сегодня, это мне говорили как городскую новость, сказала перед толпою людей, перед тысячью свидетелей, пред служителем веры, в соборе, что она любит другого… Бог с нею!»

   «На что же беречь эту пустую тетрадь? Какие радостные воспоминания сохранят мне роковые страницы? Бог с вами!» Полковник разодрал на мелкие куски свои памятные записки и с судорожным движением бросил их на воздух: листки закружились, покрыли спокойную синюю влагу и унеслись вместе с нею… Радостно следил их взорами несчастливец: не думал ли он, что с уничтожением записной книжки уничтожится для него печальное прошедшее, что с того мгновения он начнет существовать новым бытием?

   Нет, полковник, можно ли сказать прошедшему: «Не будь!»?

  

——

  

             Не в области заветной идеала

             Для повести я краски собирал;

             К твоей семье меня судьба примчала —

             И я твой быт здесь слабо описал…

             Прими ж, мой друг, немногие страницы

             На память дней, так много милых мне!

             В чаду забав рассеянной столицы

             Мне твой приют священнее вдвойне!

  

ПРИМЕЧАНИЯ

  

   В. И. Карлгоф принадлежит к числу тех писателей, чьей скромной литературной известности не суждено было пережить их самих. Впрочем, творческая деятельность никогда не занимала в его жизни центрального места. Выступая и как поэт, и как беллетрист, и как драматург, Карлгоф весьма удачно совмещал сочинительство с военной, а затем чиновничьей карьерой, уверенно продвигался по служебной лестнице. Окончив вначале Олонецкую гимназию в Петрозаводске, а затем Второй петербургский кадетский корпус, он в 1817 г. был выпущен прапорщиком артиллерии. С 1828 г. состоял в Штабе гвардейского корпуса, участвовал в русско-турецкой войне 1828—1829 гг. В 1838 г. перешел на службу в министерство народного просвещения, при этом был произведен в действительные статские советники и назначен помощником попечителя Киевского учебного округа. В 1840 г., вследствие столкновений с непосредственным начальством, переведен на ту же должность в Одессу, где и скончался.

   Во второй половине 1820-х — начале 1830-х годов Карлгоф регулярно выступает на страницах популярного в ту пору, хотя и неровного по составу участников, «Невского альманаха» Е. В. Аладьина. Его произведения появляются в «Альционе» Е. Ф. Розена, «Русском альманахе» В. Эртеля и И. Глебова, «Библиотеке для чтения» О. И. Сенковского, других периодических изданиях. В 1832 г. писатель издает двухтомник своих «Повестей и рассказов». В литературной жизни Петербурга 1830-х годов заметную роль играет салон Карлгофа и его жены Елизаветы Алексеевны. Показательно, что именно с этим салоном были связаны триумфальные дебюты ультраромантических «поэтов-гениев» 30-х годов — Н. В. Кукольника и В. Г. Бенедиктова, страстным поклонником и пропагандистом творчества которых являлся Карлгоф (РВ. 1881. No 9. С. 141—143). Помимо этих авторов, ближайшее литературное окружение Карлгофа составляли И. А. Крылов, а также писатели-романтики А. Ф. Вельтман, А. И. Подолинский, братья Н. А. и Кс. А. Полевые.

   В критике второй половины 1820-х — начала 1830-х годов произведения Карлгофа вызывали хотя и сдержанные, но одобрительные суждения. «В. И. Карлгоф приобрел уже выгодную для себя известность в литературном мире,— писала в рецензии на его «Повести и рассказы» газета «Северная пчела».— Русские читатели, в особенности же русские читательницы, познакомились с ним, вероятно, не без удовольствия, в лучших наших альманахах и журналах. Первые две его повести «Станционный смотритель» и «Офицерский вечер», явившиеся в свет еще в 1827 г., тогда же поставили его в ряд хороших наших прозаиков» (1832, No 302). Интересно, что «Станционный смотритель» (Славянин. 1827. No 7), воплощающий характерный для творчества Карлгофа идеал скромной, добродетельной жизни, нашел своеобразный полемический отклик в знаменитой одноименной повести Пушкина (отмечено В. В. Виноградовым).

   Повесть «Живописец» — одно из первых произведений русской прозы, связанных с темой искусства. Она была опубликована в альманахе Е. В. Аладьика «Подснежник на 1830 год» (СПб, 1830. С. 60—90) наряду со стихотворениями А. С. Пушкина, А. И. Подолинского, Ф. Н. Глинки, повестями О. М. Сомова, Б. М. Федорова и другими. «Северная пчела» отнесла «Живописца» к «лучшим прозаическим статьям» сборника. Происшествие, отмечал рецензент, передано «умно, тепло и чистым русским языком» (1830, No 41). При своем повторном появлении в 1832 г. в составе «Повестей и рассказов Вильгельма Карлгофа» «Живописец» уже не привлек особого внимания критики. О сборнике же в целом рецензенты отзывались положительно, хотя и с некоторыми оговорками. Так, Н. А. Полевой, отмечая свойственную Карлгофу «чистоту слога» и «теплоту сердца», в то же время писал: «Самый объем статей показывает, что автор бросал их наскоро: это листочки, вырванные из записной книжки человека с умом, душою, замечательным дарованием, но это листочки, а не вполне оконченные создания художника!» (MT. 1833. No 9. С. 165—166).

   В настоящем сборнике «Живописец» печатается по изданию: Повести и рассказы Вильгельма Карлгофа. СПб., 1832. Ч. 1. С. 161—193.

  

ЖИВОПИСЕЦ

  

   1 Познанский Юрий Игнатьевич (1801—1878) — поэт и переводчик, воспитанник Московского университетского благородного пансиона, в 1829 г. сослуживец Карлгофа по Гвардейскому генеральному штабу, принадлежал к тому же литературному кругу, что и сам Карлгоф. Биографические сведения о Познанском скудны, однако они дают основания предположить, что посвящение «Живописца», а также заключительные стихотворные строки повести имеют в виду не конкретные факты его биографии, но характерный для Познанского этический идеал.

   2 Эпиграф из стихотворения Иоганна Кристофа Фридриха Шиллера (1759—1805) «Триумф любви» (1781).

   3 Вскоре после окончания персидской войны…— Русско-иранская война 1826—1828 гг. завершилась в феврале 1828 г. Туркманчайским миром.

   4 Из стихотворений Шиллера «К радости» (1785).

   5 Симеоновский (ныне Белинского) мост — мост через р. Фонтанку на ее пересечении с Симеоновской (ныне Белинского) улицей.

   6 Екатерининский институт (иначе — училище ордена св. Екатерины) — женское учебное заведение в Петербурге, предназначенное для дочерей лиц обер-офицерского звания; основано в 1798 г. Располагалось на набережной р. Фонтанки между Симеоновским и Аничковым мостами (в настоящее время в этом здании находится филиал Государственной Публичной библиотеки им. М. Е. Салтыкова-Щедрина).

   7 Егоров Алексей Егорович (1776—1851) — живописец, представитель классицизма, академик; писал иконы для иконостаса Казанского собора, построенного в 1801—1811 гг. по проекту архитектора А. Н. Воронихина.

   Шебуев Василий Козьмич (1777—1855) — живописец-классицист; выполненные им для подкупольных пилонов Казанского собора большие полотна «Василий Великий», «Григорий Богослов» и «Иоанн Златоуст» были восторженно приняты современниками и оценивались ими как значительный успех всего отечественного искусства. Еще одна работа Шебуева — написанное в куполе собора «Коронование богоматери» — погибла в 1820-х годах.

   8 …восхищался живым, поэтическим творением Боровиковского в идеальном образе великомученицы Екатерины…— Крупнейшим русским и украинским художником-портретистом Владимиром Лукичем Боровиковским (1757—1825) для Казанского собора были созданы десять картин, среди которых особенно выделялся образ св. Екатерины, представшей на полотне как воплощение идеальной женской красоты.

   9 Екатерининский канал — ныне канал Грибоедова.

   10 Елбот — двух- или четырехвесельная перевозная лодка.

   11 …неземное творение Рафаэля или Корреджио?— В романтическую эпоху творчество Рафаэля Санти (1483—1520) воспринималось как высший идеал в области живописи, олицетворение представлений о божественном происхождении искусства; рядом с именем Рафаэля в сознании людей начала XIX в. находилось и имя итальянского художника Высокого Возрождения Антонио Корреджо (наст. фам. Аллегри; ок. 1489—1539).

  

СПИСОК СОКРАЩЕНИЙ

  

   Бел.— Белинский В. Г. Собр. соч.: В 9 т. М., 1976—19S2.

   БдЧ — «Библиотека для чтения».

   Вазари — Вазари Джордж о. Жизнеописания наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих. М., 1956—1971. Т. 1—5.

   Гоголь — Гоголь Н. В. Полн. собр. соч.: В XIV т. Изд-во АН СССР, 1937—1952.

   ЖМНПр — «Журнал министерства народного просвещения».

   МН — «Московский наблюдатель».

   MT — «Московский телеграф».

   Панаев — Панаев И. И. Литературные воспоминания. Л., 1950.

   Пушкин — Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. 4-е изд. Л.: Наука, 1977—1979.

   PB — «Русский вестник».

   СПч — «Северная пчела».

   Т — «Телескоп».