Белая акaция

Автор: Будищев Алексей Николаевич

Алексей Будищев

Белая акaция

Белой акации гроздья душистые
Вновь ароматом полны…
Цыганский романс.

I.

   У окна моей тихой детской росли сосны, такие прекрасные, такие грустные сосны. Я родился на севере, под серым низким небом, у серых, холодных вод, где краски сумрачны и грустны, где по полугоду звучат унылые пени метелей, где люди хмуры мыслью и крепки, неотходчивы сердцем. Дни моего детства, осененного соснами, текли мирно и были полны самого беззаветного благополучия. Катанье со снежных гор, коньки, прогулки на парусной шлюпке, море и солнце, и сосны, сосны везде, — ах, сколько прелести несли дни детства, какими сказками обвевали они мое сердце. А как негодующе гудели сосны в часы бурь! И какие высокие валы вздымало рассерженное море! И как отрадно было лежать в такие часы среди отдаленного рокота и тягучего гула, в теплой кроватке, под приветливым одеяльцем и тихо засыпать под сказки матушки!

   Ах, они уже давно прошли те блаженные дни. Прошли навсегда, навсегда…

   Я помню лишь один черный сон, одно черное мгновение среди светлых ласк, окружавших мою счастливую детскую. Я помню: моя молодая и озорная тетушка, только что приехавшая с юга, входит в мою детскую, как всегда звонко смеясь, припрыгивая и хлопая в ладоши. Я уже лежу в постели, но еще не сплю, и радуюсь тетенькиному приезду, протягиваю к ней навстречу обе руки. А она со смехом бросает на мои колени очевидно привезенную ею ветку с пахучей кистью белых мелких цветов. Я схватываю эту доселе невиданную мною кисть обеими руками. Но ее аромат, пряный, сладковатый и теплый, так больно толкает меня в мозг и сердце, что я начинаю плакать, горько плакать. А потом мне делается дурно, и мои глаза уходят под лоб.

   — Глупый, глупый, — кричит надо мною озорная тетушка, — ему дурно от запаха белой акации! Боже, какой он глупый!

   Мне стало дурно от запаха белой акации. Мне стало дурно от запаха этого цветка.

   Почему?

   А потом через четыре года умерла моя мать, а отец вскоре же разорился на рискованном предприятии по обработке красной глины. И первый же год моего студенчества я уже отчаянно боролся с нуждою. Помню, особенно остро давила меня нужда, когда я был на втором курсе. В то время мне едва исполнилось девятнадцать лет, и я был еще чистым, сентиментальным и целомудренным мальчиком, с едва заметным пушком на верхней губе. Подходило лето, каникулы, а я сидел на одном белом хлебе с изюмом и на жиденьком чае без молока. Помню, хлеб этот, бывший моей единственной пищей по целым неделям, назывался «стародубским», — продавался по пяти копеек за фунт, и потреблялся мною на 8 копеек в день. Помню и мой душный чуланчик с койкой вместо кровати. Целые дни, с утра до вечера, я бегал в погоне за уроками, а в бессонные ночи жадно и тщетно мечтал о деревенском приволье, о вкусном, густом и холодном молоке, о купанье где-нибудь в тихой речушке, о сдобных лепешках, о соснах, о милых, родных соснах.

   И вдруг, в одной из газет мне попалось на глаза объявление:

   «Ищут в отъезд репетитора».

   Меня сразу точно приподняли на облака. О, если бы, о, если бы! Я стремглав бросился по адресу, указанному объявлением. Ужели стародубскому хлебу с изюмом пришел конец?

   Когда я поднимался по лестнице, в те меблированные комнаты, куда так радушно приглашало газетное объявление, мне попался на встречу студент. Он уныло спускался с лестницы и поравнявшись со мною он со вздохом сказал:

   — Мы опоздали с вами, товарищ, там уже наняли. Увы и ах, сказал Сирах!

   Студент озорковато посвистал губами и кубарем скатился вниз.

   Я на минуту застыл, как обмороженный. Ужель прощай сдобные лепешки? Купанье в речке? Милые тихие сосны?

   — А, авось? — спросил я себя вслух и позвонил у дверей с захолонувшим сердцем.

   Когда я вошел в комнату, меня встретила женщина, молодая, тонкая и стройная, с бледным лицом и до удивительности мягким взглядом серых продолговатых глаз.

   И сразу же в мой мозг и в мое сердце шумно ворвался приторный дурманящий сознание запах, зажигающий кровь, который отделялся от волос женщины, от всего ее гибкого тела.

   — Что это за духи? — подумал я, встрепенувшись. — Как их название?

   Между тем, та женщина сразу же, почти не давая опомниться, заговорила об условиях. Как оказалось, нужен был репетитор к ее двенадцатилетнему пасынку; к ее пасынку, ибо она была замужем за вдовцом. Условия были прямо таки восхитительные: ехать, в прекрасное имение на юг и притом богатейшее жалованье — 50 рублей в месяц на всем готовом. Но я неожиданно для самого себя вдруг заколебался. Почему? Почему?

   Как вам ответить на это? Я затрудняюсь. Бывают, видите ли, ощущения, которые с трудом подаются каким-либо определениям, ощущения совершенно таинственного происхождения, но они так властно засасывают в себя все существо человека, что бороться с ними бывает почти невозможно. Впрочем, все те ощущения, которые так остро всколыхнулись тогда в моем сердце я назвал бы инстинктивным предчувствием грядущих событий. Так, морская волна с беспокойством предчувствует, вероятно, приближение минуты прилива. И вся дрожит в темном предчувствии. Вот сейчас подойдет эта минута, и волну унесет туда, к безвестным берегам, на встречу к островерхим скалам. А зачем и почему? И кто спросит, желает ли она этого?

   В самом деле, сидя возле этой прекрасной молодой женщины с таким мягким и как бы податливым взглядом матовых серых глаз и переговариваясь с ней о вещах самых обыденных, я, как бы ясно и отчетливо сквозь пряный запах ее духов, сознавал, что если я соглашусь сейчас принять столь заманчивое предложение и войду в дом женщины этой, то последующие события, как бы они грозны для меня ни были, развернутся уже затем со всей неумолимостью и последовательностью логики, как физические последствия непреложного физического закона. И совершенно не соображаясь с моими желаниями. Брошенный вверх камень всегда упадет вниз на землю, и причем тут будут его желания? Два умноженное на два всегда даст в результате четыре. Всегда, непременно, везде. И какие силы земные и небесные могут воспрепятствовать исполнению этого результата?

   Вот что было для меня ясно.

   Уверяю: я как бы совершенно определенно сознавал, что если я только войду в эту головоломную задачу, задаваемую самою жизнью неизвестно для каких целей, то результат этой задачи будет подсчитан, затем, точно, безукоризненно точно, однако без всякого участия моей воли.

   И вот поэтому-то я и медлил с ответом, поглядывая на молодую женщину. В то же время и она пытливо поглядывала на меня, и в ее мягком взоре теперь уже ярко сквозило жгучее беспокойство… И поэтому ее беспокойству я мгновенно сообразил с напряженной зоркостью, что я нужен этой женщине, именно я, а не другой и третий. И может быть не столько ей самой, сколь верховной судьбе, — той судьбе, что уже разрешила задачу и теперь только подыскивала нужные величины.

   — Вы согласны? — спрашивала меня та женщина, мерцая глазами, — или вас не удовлетворяешь жалованье? Я, пожалуй, согласилась бы на надбавку? Говорите откровенно!

   С взмокшим лбом я все еще молчал, бледнея.

   — А почему вы отказали в этом месте тому студенту, который сейчас встретился со мной на лестнице? — вдруг спросил я ее резко.

   Я видел, как вспыхнули ее щеки. Она смешалась. А я сердито и коротко рассмеялся. Через минуту, однако, она оправилась от своего замешательства и с притворной развязностью вновь заговорила со мной. Я односложно отвечал:

   — Да, да. Нет, нет.

   Когда она вторично осведомилась о том, согласен ли я принять место, о котором шла речь, я хотел сказать: — нет!

   Но язык мой твердо выговорил:

   — Да!

   Ее щеки стали розовыми от удовольствия.

   — Да, я согласен, — проговорил я вторично… — О, да!

   Через полчаса я был уже дома и молчаливо складывал в чемодан листы лекций. А среди ночи я проснулся в страхе.

   — Белой акацией, вот чем пахли ее волосы, ее тело и юбки, белой акацией, — вдруг отчетливо припомнил я.

   Я всплеснул руками, сморщил лоб и горько заплакал, вдруг сделавшись таким же беспомощным, как и тогда, когда озорная тетка бросила мне на мое детское одеяльце пахучую кисть белой акации.

  

II.

   Я поселился в роскошном барском доме, окруженном пирамидальными тополями и еще какими-то неизвестными мне высокими деревьями. Позади дома извивалась самыми капризными изгибами река Чапара, а за Чапарой расстилалась зеленые веселые луга, где цвели желтые и лиловые цветы.

   Обязанности мои отнимали у меня не более трех часов в день и, по-видимому, я окунулся с головою в самое беспечальное житие. Я удил рыбу, катался верхом и в челноке, играл вместе с моим учеником в крокет, купался и ел за обедами и за ужинами, как молодая акула после долгого поста.

   Ах, какие обворожительные стояли дни, и какие красавицы ночи осеняли притихавшую землю. И что за чудо лепешки подавали нам к вечернему чаю. После зверской голодовки и моего затхлого чулана не мог же я, конечно, не радоваться этому приволью и изобилию плодов земных. Но, однако, часто по ночам я просыпался от жутких и беспокоивших предчувствий в сердце, и я весь настораживался, поджидая то, что должно было прийти ко мне неотвратимое, прийти не сегодня, так завтра и увлечь за собою, как падающая лавина увлекает бессильную щепку.

   И это пришло, конечно. Вот как это началось.

   День был жаркий, но радостный, в саду возле дома куковала кукушка, а за Чапарой кричали грачи. Как и всегда, мы обедали в три часа, и тоже почти как всегда сидели за столом впятером. Сама хозяйка дома — Зоя Васильевна, ее муж — Ардальон Сергеич с широкой рыжей бородою, с худым изможденным лицом и веснушчатыми руками, сосед-помещик, который бывал у нас почти ежедневно, Петр Николаевич Сквалыжников, плотный и крупный, с бритым подбородком и тоненькими, как ниточка, усиками, который казался мне почему-то похожим на мясника, мой ученик Мишенька и я. Я за обе щеки уплетал вкусный и сочный ростбиф, Петр Николаевич потягивал густую, как деготь, малагу, а Ардальон Сергеич чокался с ним рюмкой нарзана и, как всегда, говорил о благородстве.

   — Надо быть благородным всегда и во всем, — говорил он скрипучим, пронзительным тенорком, — нужно суметь благородно прожить жизнь и благородно умереть. Вот наивысшие цели человека…

   — Но сперва надо еще крепко установить, что надо разуметь под словом «благородно», — возразил Петр Николаич и отер носовым платком жирные лоснившиеся щеки. — Обмануть на войне противника Наполеон, например, считал делом благородным, хотя бы по отношению к своим солдатам, ибо этот обман облегчал им победу и уменьшал количество жертв. Не так ли?

   — Что Наполеон? Зачем Наполеон? — неистово закричал Ардальон Сергеич. — Наполеон для меня совсем не авторитет, ибо его гениальность весьма сомнительна. Наполеон, например, искренне жалел о том, что он не может подобно Александру Македонскому провозгласить себя богом, ибо ему теперь не поверит в этом ни одна кухарка. Следовательно, Наполеон сожалел, что народ стал просвещеннее, и неужели же это жест гения — жалеть о росте просвещения? Хм… да? Это скорее жест ловкого афериста, способного ловца в мутной воде, и всего только!

   — Да? — насмешливо переспросил Петр Николаич — да? а Гейне? Гюго? Лермонтов? Это были гении?

   — О, еще бы, — всплеснул руками Ардальон Сергеич.

   — И они авторитеты для вас? Эти три гиганта?

   — О, еще бы, — опять воскликнул Ардальон Сергич возбужденно.

   — Ну, так поздравляю вас с полным поражением: и Гюго, и Гейне, и Лермонтов признавали Наполеона за гения! И благоговели перед его именем!

   Петр Николаич громко расхохотался. Захохотал далее мой ученик.

   — Как-с? — оторопело переспрашивал Ардальон Сергеич, топыря пальцы. — Как-с вы сказали?

   За столом еще хохотали. Воспользовавшись этим возбуждением, Зоя Васильевна перегнулась ко мне и поспешно прошептала мне на ухо:

   — В пять часов будьте в саду около обгорелой березы, слышите, мой милый дружок? Вы мне необходимы!

   Я вспыхнул до самых бровей, и в моих глазах все потемнело. А она прикрыла салфеткой губы и добавила тем же сдержанным шепотом?

   — Когда муж с Петром Николаичем будут играть в калибрак… Понимаете?

   Я сидел обессиленный, точно на меня взвалили неподъемное бремя.

   — Гюго? Гейне? — все переспрашивал Ардальон Сергеич.

   В пять часов я был, конечно, на условленном месте, возле опаленной молнией березы, за густыми зарослями мимоз, жасмина и сирени. Прислонясь к старому стволу березы, я стоял, как приговоренный к смерти, бледный, с тусклыми глазами и ждал ее, беспокойно оглядываясь на каждый шорох, на каждый шелест листка; но она не приходила. И вдруг я услышал ее голос. Я поднял голову и увидел ее. Она глядела на меня из окна мезонина и махала шелковым лиловым платком: очевидно, подавала мне какие-то сигналы. Я догадался и пошел к дому. Когда я поднимался на балкон, она шепнула мне сверху:

   — Как я могла уйти, если противный Мишка не отходил от меня ни на шаг. Ах, как я несчастна, мой милый дружок!

   — Это вовсе не дама пик, а валет треф, — пронесся резкий возглас Ардальона Сергеича.

   — Я очень несчастна, — почти простонала сверху Зоя Васильевна, — и это Ардальон Сергеич подсылает Мишку следить за мной…

   Послышались чьи-то шаги и, переменяя тон, Зоя Васильевна проговорила:

   — А как вам нравится ближайший друг Ардальона Сергеича

   Петр Николаич? Не правда ли, по наружности он похож на полесовщика из отставных гвардейских солдат?

   Тихо вошел Миша и, прислонясь к косяку, остановился на балконе в задумчивой позе.

   — Что это за дом? — подумал я и понуро прошел в свою комнату. На моем столе лежала четвертушка бумаги и на ней было изображено крупным твердым почерком:

   — Там же, сегодня, 7 часов.

   — Она! — так и обожгла меня мысль, — там же, значит у опаленной березы. Так?

   Ровно в семь часов я пошел туда за кусты мимоз и жасмина, к опаленному стволу березы, но там возле самого ствола сидел на траве Миша, свернув по-турецки ноги.

   — Опять? — чуть не заплакал я, — что же это такое? И за что мне такие муки?

   Я зашагал по траве около. Но через полчаса я не выдержал пытки и спросил Мишу:

   — Собственно для чего ты здесь торчишь, Мишенька?

   Тот поднял на меня удивленные глаза.

   — Как для чего? учу уроки на свежем воздухе!

   И он показал мне русскую хрестоматию в зеленом переплете.

   Я махнул рукой и пошел в дом. Что же мне оставалось делать? А там я упал на кровать и закусил зубами угол подушки.

   В одиннадцатом часу, когда Сквалыжников уехал, я, однако, встретился случайно с Зоей Васильевной один на один в полутемном коридоре. Ее глаза ласково засветились, а я прислонился спиною к стене, бледнее, близкий к обмороку.

   — Мой милый дружок, — сказала мне Зоя Васильевна, — я окружена соглядатаями и врагами, и они пьют мою кровь, как жадные вампиры, и во всяком случае, как подлые клопы! о, если бы вы знали, как я страдаю…

   Она вдруг положила мне на плечи свои прекрасные бледные руки. Близко, близко я увидел ее глаза, казавшиеся во тьме зеленоватыми. Мягким, вкрадчивым, полным смертельной тоски, поцелуем она припала к моим губам. Я простонал, как пораженный в самое сердце. Но тут близко скрипнула дверь, и она отскочила от меня и исчезла. Вошел Ардальон Сергеич и сердито сказал мне:

   — А вы все еще не спите? Молодым людям нужно раньше ложиться спать, чтобы запастись силами к старости…

   Его рыжая борода веером лежала на впалой груди, изможденное желтое лицо сердито морщилось. Он опять внимательно поглядел на меня, немощно покашлял и зашмыгал туфлями, удаляясь куда-то по коридору.

   Я ушел к себе. Я уснул не скоро и видел во сне что-то тяжкое, давившее кошмаром. И от этого проснулся с болью в сердце и с колотьями в мозгу. И тотчас же я ощутил, что вся моя комната полна того мучительно сладкого, сумасшедшего, приторного запаха, вливавшегося в открытое окно. Я подошел к окну, выглянула, на двор и догадался. Зацвели белыми цветами те незнакомые мне деревья, те высокие деревья. Белые акации. Я понял, что я отравлен и что теперь я погиб. Мне стало дурно. Я упал у окна.

  

III.

   Тот запах, как плотный туман, окружал всю усадьбу, и, с мучительной сладостью вдыхая его, я настороженно слушал. А она возбужденно, с розовыми пятнами на бледных щеках шептала мне.

   — Ты не думай, что это что-нибудь особенное — эти серенькие пилюли. Ради Бога, не думай этого, о ради Бога. Это просто легкое снотворное средство. И я глотала их, но две на ночь, по предписанию доктора. Ну, да Сквалыжников ведь доктор по образованию, и еще какой доктор! Когда была больна! Глотала, глотала, но две! А ты опустишь ему в рюмку всего одну! Одну эту, маленькую! Ты меня слушаешь, мой дружок?

   Ее прекрасные глаза светились такой чистотой и безмятежностью.

   — О, да, — сказал я глухо.

   В моем рту пересохло, и мой язык с трудом повиновался мне.

   — Мой бедный мальчик! — вдруг воскликнула она с бесконечной искренностью, — Как ты сегодня бледен! И это я измучила тебя! Неужели я?

   — Говори дальше, — попросил я также глухо.

   — Ну вот, — заговорила она с прежнем возбуждением, опять словно вся загораясь, — когда мы отужинаем, я займу его разговором…

   — Ардальона Сергеича?

   — Да. Займу его разговором, а ты неслышно, то есть, незаметно, выйдешь и через окно влезешь в его кабинет…

   — Через сад? — с трудом ворочал я языком.

   — Через сад. В окно. Там ты увидишь: на его ночном столике стоить рюмка с мятными каплями. Он пьет их на ночь от изжоги. Всегда. И ты бросишь в рюмку эту серенькую пилюльку; вот только и всего … Это же не трудно тебе?

   — И тогда он уснет крепко?

   — Крепко.

   — И обеспечит нам свидание в продолжение часа. О-о…

   — Ну, да, ну, да, из-за чего же иначе я так хлопочу! — воскликнула она с живостью. — В течении целого часа, это во всяком уж случае, мы будем застрахованы от несносных глаз шпиона. Я так боюсь его, что делать! Ты меня понимаешь?

   — О, да! — выговорил я,

   Мы стояли за нежными зарослями мимоз, словно осыпанных розовым пухом их нежного цвета, и тихо переговаривались. Луна медленно шла меж двух темных облаков как в пропасти, заливая мертвым сиянием ее лицо, прекрасное лицо женщины. Изнемогая от ее присутствия, я глядел на нее, С тех пор, как она впервые прикоснулась к моим губам, прошло десять дней. И все эти десять дней я каждый день, на ночь, в том же коридоре получал от нее такой же поцелуй, и я ждал его с утра, этого поцелуя, как единственную мою пищу, необходимую мне, чтобы жить и дышать. С опасностью для жизни, как она говорила, она улучала мгновение, чтоб скользнуть, как тень, в коридор.

   — Послушай, — простонал я, — и если я брошу в его рюмку эту пилюлю, Ты придешь ко мне сегодня же на целый час?

   — Конечно же, мой бесценный мальчик! — шепотом воскликнула она.

   Я опустился перед ней на колени и приник к ее руке в бесконечном томлении.

   — О чем же ты плачешь? — прошептала она со святою трогательностью, — о чем, мой единственный дружочек? — Она с скользкой увертливостью мимолетно прижалась к моему лбу губами и побежала тут же прочь. С дороги, как бы оправдываясь, проговорила:

   — Слышишь? шаги на балконе? сюда уж идет наш несносный шпион! Ах, жизнь, жизнь… Эта проклятая жизнь!

   И она исчезла, вздыхая. А я опустился у ствола березы и зажал руками голову, безучастно прислушиваясь к приближающимся шагам. Но ко мне подошел не Ардальон Сергеич, а Сквалыжников.

   — Что вьюный вьюноша? — спросил он меня, насмешливо приподнимая брови.

   Его жирные щеки лоснились, а тоненькие, как нитка, усики были задорно вздернуты вверх.

   — О чем кручинитесь? — спросил он меня все так же насмешливо. Но вдруг все его лицо перекосила самая дикая злоба, Он быстро подошел ко мне, крепко схватил меня у кистей рук и заговорил, задыхаясь, выкидывая слово за словом:

   — Вы видели? В кабинете у Ардальона Сергеича висит на стене пара прекрасных дульных пистолетов? Вы видели? Вы знаете, что они всегда заряжены самым тщательным образом, и следовательно всегда к нашим услугам. Хотите, возьмем их сейчас же и будем биться вот здесь же за этими кустиками, на смерть? Вы хотите, вьюный вьюноша? — злобно спросил Сквалыжников, все еще гневно тиская мои руки, — вы хотите? вы хотите?

   Передернув плечами, я однако вырвал у него мои руки, несмотря на его бычачью силу.

   — Оставьте меня в покое, — закричал я ему раздраженно, — с какой стати я буду драться с вами и на пистолетах, из-за кого? из-за чего? для вашего удовольствия?

   — Не отвиливайте, — засипел Сквалыжников сдавленным голосом, потрясая толстым пальцем, — не отвиливайте! Я видел сам с балкона, своими глазами, она вас целовала! Она! Вас! Она, кому вы недостойны поцеловать подошвы у башмака! Она вас! — все повторял Сквалыжников.

   Белки его узеньких глаз стали красными и гневно прыгали его толстые губы под точно нарисованными углем ниточками — усами.

   — А вам какое дело до меня и до нее, до Зои Васильевны? — проговорил и я, тоже весь заражаясь злобою.

   — Потому что я ее люблю, — с трудом выговорил Сквалыжников, — и неужели вы не догадывались об этом.

   — Любите? вы? — повторил я, смутившись, — а она вас? тоже любит? — вдруг добавил я.

   Сквалыжников заломил обе руки и сделал несколько шагов мимо меня. Я все ждал его ответа.

   — Любит ли она меня? — переспросил Сквалыжников. — О, если бы, но, увы! она меня презирает! И разве вы не замечали этого? Простите меня, простите меня, — почти завопил вслед за этим Сквалыжников, протягивая ко мне обе руки, — вы же сейчас уже поняли, что вся эта дикая выходка с моей стороны продиктована мне моей бешеной ревностью. Вы понимаете меня, молодой человек, не правда ли? вы понимаете несчастного раздавленного ревностью? — Сквалыжников, все еще протягивая мне руки, захлюпал толстыми губами, точно собираясь заплакать.

   — О, молодой человек! — почти вопил он. Он стал мне противен до тошноты.

   Я повернулся к нему спиной и пошел в дом. Меня точно осветило и обогрело солнце. Я был счастлив и все мои тяжкие сомнения будто развеяло ветром. А этот толстый человек с жирными щеками был мне только несносен.

   Впрочем, перед самым ужином в мое сердце вновь вошли черные призраки с острыми крыльями. Но я сказал с притворной надменностью:

   — Пусть!

   Ужин тянулся мучительно долго. Ардальон Сергеич был оживлен как никогда, а Сквалыжников понуро глядел в свою тарелку и молчал как глухонемой. Зоя Васильевна между тем, почти не умолкая, говорила, очевидно, и за него и за себя. А я ждал условленной минуты, хмуря брови. Когда, наконец, я заглянул из сада в окно кабинета Ардальона Сергеича, мне сразу же бросились в глаза два дуэльных пистолета, висевших на коврике над постелью. Я опять спрятался за косяком. И снова заглянув в окно, снова увидел те же пистолеты с тяжелыми вычурными ложами, с затейливой серебряной насечкой.

   — Всегда заряжены, — точно сказали они мне своим видом, — и всегда к вашим услугам! — Жирное лицо Сквалыжникова пригрезилось мне тут же. Он будто бы раздвинул толстые губы, сделал мне гримасу, и зевласто отвратительно захохотал.

   Я затаил дыхание, полез в окно, вытягивая шею и напрягая все мышцы, и тут же услышал запах мятных капель. Пистолеты вновь будто нарочно бросились мне в глаза, точно крикнув всем своим видом:

   — Всегда к вашим услугам, — не забудь!

   — И не забуду, — подумал я сурово и тяжко и колеблющейся походкой пошел к ночному столику.

   Из столовой до меня дошел грубый и неуклюжий, точно задавленный смех Сквалыжникова.

   — Ловко! Чужими руками жар загребать, а? — говорил тот.

   — Пусть, — подумал я. И передохнул в последний раз, двигаясь в полутьме. А потом я целый час бродил по саду. И затем прокрался с себе в комнату. Как гнусный вор! Луна стояла прямо перед окном, бледная и тоскующая, точно все спрашивая меня о чем-то, пытаясь заглянуть в мое лицо. А я лежал в постели одетый, сбросив только с ног башмаки, и все монотонно говорил себе мыслью:

   — Пусть. Пусть. Пусть.

   В двенадцать с половиной часов в окно мое постучали. Я увидел ее, всю сразу, прекрасную, обольстительную, ее, что была для меня ценнее всего мира, всю обвеянную пряным запахом все истребляющей страсти. Я подошел к окну и распахнул его.

   Она положила руки на мои плечи. Я схватил ее как наидрагоценнейшую добычу и втянул к себе. И застонал точно мне перерезали горло.

   — А тот спит … будь спокоен, — прошептала она, чуть содрогаясь.

   Пятнадцать ночей подряд я опускал пилюли в ту рюмку на ночном столике. Пятнадцать ночей подряд!

   И те деревья все еще цвели, угарные, пьяные, сумасшедше-дерзкие, разливая вокруг свой сладчайший яд, свою заразу.

  

IV.

   Повернувшись носом к стене, Миша все плакал и плакал не переставая, жалобно всхлипывая. И эти тихие всхлипывания кололи меня как раскаленные гвозди. Я не выдержал, порывисто поднялся на ноги и пошел прочь. Из столовой уже ясно было слышно несносное бормотанье в кабинете Ардальона Сергеича и я быстро-быстро пошел туда. Но, не доходя порога, повернул обратно. Сквалыжников увидел меня, на цыпочках осторожно подошел почти вплоть и шепотом спросил:

   — Что, все еще болят виски?

   — О, да! — сказал я, жалобно морщась, почти готовый расплакаться.

   — Еще бы! не засыпать ни на минуту в продолжении трех суток это что-нибудь да стоит, — Сквалыжников соболезнующе покачал головою и по-бабьи подпер рукою жирную щеку.

   — На бабу он похож, а не на объездчика из солдат, — пришло мне в голову внезапно, на деревенскую бабу с подведенными углем усами. — А когда его будут хоронить? — спросил я вслух.

   — Ардальона Сергеича? завтра утром, — вздохнув, ответил Сквалыжников и безучастным деревянным тоном, не глядя в мои глаза, добавил: — ведь доктор не нашел в его смерти ничего подозрительного! Вы знаете?

   — На бабу он похож, — опять подумал я о Сквалыжникове, — очень просто! очень просто! — повторил я вслух и пошел через балконную дверь в сад. Потом вышел за ворота и глядел на руку и опять пошел во двор. И тут я снова увидел Сквалыжникова, шедшего к погребу. За ним шла горничная с тазом.

   — За льдом, — догадался я, — чтобы поставить его под стол, на котором лежит тело Ардальона Сергеича. Заглядывая в глаза Сквалыжникова, я сказал:

   — Вы думаете, я ничего не замечал? Нет, я стал замечать, что после десятой пилюли он начал уже горбиться, шмыгать ногами и все хвататься за живот…

   — Тсс, — замахал на меня руками Сквалыжников и, отведя меня в сторону, запальчиво воскликнул: — собственно, что вы все болтаете? Какие-то дикие нелепости? Кого вы хотите впутать, во что? Поверьте, что этого вам не удастся, и никто вам не поверит! Слышали! Что-с? Будьте благонадежны! — сердито погрозил он мне пальцем.

   — Я не буду, — жалобно протянул я, — я больше не буду, поверьте! — с жалобными стонами я пошел прочь.

   — То-то же! — еще раз погрозил мне Сквалыжников.

   В окно я увидел Зою Васильевну. Резко выделяясь своим черным платьем, она стояла перед окном и глядела на меня. Ее глаза были заплаканы, а веки красны и припухлы.

   — Ну, что вы? — спросил я ее замкнуто, останавливаясь перед окном. Мой мозг точно ломило как застуженный.

   — Хотите верьте, хотите нет, но я сказала вам сущую правду, — заговорила Зоя Васильевна страстным шепотом, — хоть убейте меня, я вам не лгала. Я очистилась перед вами моею исповедью. Боже! Не глядите на меня так.

   — Вы прошли по мне как по мосту? — спросил я ее опять, — я был мостом на пути к вашему счастью? Ну, повторите, что это так?

   Она кивнула головой и прижала к глазам носовой платок. Ее плечи несколько раз дрогнули.

   — Мне вас жаль, — проговорила она затем, — но что мне было делать. Когда любишь, то сходишь с ума. А я целые семь лет была сумасшедшей…

   — И я был сумасшедший, — сказал я, — а теперь вот мозг ломит! — и вздохнул.

   Она тоже вздохнула и опять прижала к глазам носовой платок, чуть колебля плечами. Припоминая вчерашний и третьеводнишний разговоры с нею, те страшные разговоры, я спросил:

   — Вы семь лет любите Сквалыжникова ?

   Она молча, но решительно кивнула подбородком.

   — И вы знали наверное, что по духовному завещанию Ардальона Сергеича вы получаете двести тысяч?

   — Знала. Конечно. Я уже признавалась вам во всем. И зачем вы еще хотите мучить меня? Я говорю: убейте меня, если я так преступна! — почти закричала Зоя Васильевна. Розовые пятна зажглись на ее щеках. — Убейте! — повторила она. — Но Ардальон Сергеич был так невыносим, а я принуждена была ласкать его. Видите, я от вас ничего не скрываю. Ласкать в то время, как я любила другого. Во сколько вы оцениваете эту пытку. А двести тысяч, конечно, кто откажется от богатства и довольства, Ах, ах, казните меня, но я хочу быть только такой! Только такой, какой я есть! И другой я быть не могу!

   Я слушал ее, ощущая мучительный озноб у сердца, потирая руки, и с моих губ то и дело срывались ломанные, неопределенные звуки, похожие на стон.

   — Милый, дружочек! — вдруг воскликнула она с невыразимой нежностью, — а ты то как измучился со мною, и какое страшное бремя я на тебя взвалила! Подойди, я тебя поцелую, мой бедненький! Ну, подойди же!

   Вдруг, как и она, переходя на ты, я спросил:

   — А ты любила ли меня, хоть когда-нибудь?

   Она всплеснула руками, на минуту задумалась и твердо проговорила:

   — Были мгновения… Когда, да, любила!

   — А теперь эти мгновения? — спросил я.

   Меня тяжко толкнуло в сердце, обожгло мозг.

   — Ушли, — вздохнула она.

   — И не вернутся?

   — Нет, — чуть долетело до меня.

   Все потемнело в моих глазах, словно вдруг наступила ночь. Я положил голову на подоконник, как на плаху, и заплакал.

   — Мы двое, — услышал я над собой ее голос, — двое сумасшедших от любви, мы оба… бедный, бедный мой! — Ее губы прикоснулись к моему лбу.

   — Подари мне еще… несколько мгновений, — простонал я в бесконечных мучениях, обливая лицо слезами, без единой надежды в будущем.

   Но она не ответила мне ни звуком. Я выпрямился, вытер глаза и пошел прочь.

   Я слонялся, где, не знаю и сам, вплоть до самых сумерек, а потом отправился в дом. С самого порога я уже услышал тонкий, отвратительный запах мертвечины, и на минуту заколебался было, а потом вновь продолжал свой путь.

   У порога кабинета я вновь замедлил шаги. Но тут ко мне подошел Сквалыжников.

   — Забудьте ваши сказки насчет пилюль, — сказал он мне, притрагиваясь к моему плечу, — все равно вам никто не поверит, и в лучшем случаe вас посадят в сумасшедший дом! Бросьте, драгоценнейший, пока не поздно. Это вам не выгодно! — Он погрозил мне пальцем.

   Я брезгливо стряхнул его руку с своего плеча и проворчал:

   — Чужими руками жар загребать, да?

   Сквалыжников сморщил нос и отвернулся. А я тихо вошел в кабинет.

   Три свечи горели вокруг него, а он лежал такой тихий, такой строгий, с таким значительным выражением застывшего будто окаменевшего лица. Рыжая борода лежала на его груди широким веером. Я перекрестился, поклонился ему до земли и сказал старосте, который гнусаво читал над ним черную книгу:

   — Вас барыня зовет …

   Староста вышел на цыпочках, а я тоже на цыпочках подошел туда, где висели пистолеты.

   — Всегда к вашим услугам, — проворчал я все так же досадливо. И, сняв с гвоздя один из пистолетов, спрятал его за ремень под блузу, тут же убедившись, что он заряжен.

   — Я убью Сквалыжникова, — сказал я, подходя к Зое Васильевне, — вас я не трону и пальцем, но Сквалыжникова убью!

   — Какой вздор, — прошептала Зоя Васильевна, — вам просто нужно хотя один часочек поспать. Вы до смерти измучены, мой бедный дружочек, на вас и лица нет!

   Прямая, как стрела, межа уперлась мне прямо в глаза сейчас же за воротами и привела меня в лес. На широкой поляне пастухи пасли стадо свиней. Мальчик и старик. Мальчик, еще не отравленный женской любовью, и старик, уже забывший о женщинах. Я подошел к старику и сказал:

   — Когда ты встретишь ту женщину, передай ей, что мои последние мысли о ней и с ней.

   — Чего-с? — переспросил старик, шамкая губами.

   — И еще скажи ей, — повторил я почти гневно, — что без нее жизнь была бы похожа на мертвую пустыню!

   — Как-с? — вновь прошамкал старик, подставляя мне левое ухо.

   Я сделал два шага и, вынув из под блузы тяжелый пистолет, выстрелил себе в грудь.

   Но пуля обошла сердце, не посягнув на тот образ, который был запечатлен в нем.

   Меня вернули к жизни. Зачем?

  

—————————————————-

   Источник текста: журнал «Пробуждение» NoNo 1-2, 1913 г.

   Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.