Стихотворения

Автор: Дуров Сергей Федорович

  

   С. Ф. Дуров

  

   Стихотворения

  

  ----------------------------------------------------------------------------

   Поэты-петрашевцы.

   "Библиотека поэта", Л., "Советский писатель", 1940

  ----------------------------------------------------------------------------

  

   Содержание

  

   Дант (Из Августа Барбье)

   Из В. Гюго ("Не насмехайтеся над падшею женой!")

   С польского ("Когда моя радость начнет говорить")

   Из Байрона ("Когда из глубины души моей больной")

   Смерть сластолюбца (Из Виктора Гюго)

   Из Хоцьки ("Если хочешь видеть лето")

   Цветок

   Из Барбье ("Как больно видеть мне повсюду свою горесть")

   Из Виктора Гюго ("Нежданно настает день горький для поэта")

   Из В. Гюго ("Судьбу великого героя иногда")

   Неэра (Из А. Шенье)

   Горе и радость (Из Мильвуа)

   Присказки

   "Ложным приманкам не верь и вослед не ходи за толпою"

   Сонет ("Нигде, ни в ком любви не обретая")

   "Вечер был светел как день"

   Мелодия. Из Байрона ("Да будет вечный мир с тобой!")

   "Люблю тебя за то, что в вихре светских бурь"

   "Мы встретились - и тотчас разошлись"

   Из В. Гюго ("Ты видишь эту ветвь; побитая грозою")

   Киайя

   Гомер-нищий

   Атлас (Из Виктора Гюго)

   Метафора (Из В. Гюго)

   "Когда трагический актер"

   Кручины

   Шекспир

   Oceano nox (Из В. Гюго)

   "Я как сокровище на памяти моей"

   "Иные дни - мечты иные"

   Из В. Гюго ("Когда порой дитя появится меж нами")

   "С тайной, тяжелой тоской я гляжу на тебя, мое сердце!"

   "И плакать хочется, и хочется смеяться"

   Роза и кипарис

   Мордах в Венеции

   Чердак

   "Когда прощались мы с тобой"

   Аюдаг (С польского)

   Туча

   Анакреон

   Листок

   "Бывают дни недуга рокового"

   Из В. Гюго ("Есть существа, которые от детства")

   "Я не приду на праздник шумный"

   В альбом графини С-кой ("Жизнь наша - книга. Много в ней")

   "Есть бездна на земле, есть бездна роковая"

   Из А. Шенье ("У каждого есть горе; но от братьев")

   "Что в жизни, если мы не любим никого"

   Из В. Гюго ("В июне сладостном, когда потухнет день")

   "В нас воля разума слаба"

   Сон (Из Байрона)

   Из Данте ("На пол-пути моей земной дороги")

   Отчаяние (Из А. Жильбера)

   Из А. Шенье ("И легче и вольней вздыхает как-то грудь")

   "Сердце исчахло у нас от науки холодной. В ребенке"

   "Музыка - то же, что вздох, излетевший внезапно из сердца"

   Кружка (Восточное предание)

   "Кого любить? Кому доверить"

   К*** (При отсылке стихов А. Барбье)

   Портрет

   "Жаркое чувство, любви не надолго в душе остается"

   "Смотришь порой яа нее, а мечтается"

   Из Проперция ("Я принужден, наконец, удалиться надолго в Афины")

   В. В. Толбину ("Бывают дни в году, когда в душе у нас")

   "С невыразимым наслажденьем"

   "Ваш жребий пал! Счастливая пора"

   Сосед

   "Озябло горячее сердце мое"

   Странник

   "Когда, склонившись на плечо"

   "Куда ни посмотришь - повсюду"

   "Как весело... итти вослед толпы"

   "Зачем забвенья не дано"

   В альбом ("Сердце молодое")

   К ребенку

   Из Горация ("Реже у окон твоих молодежь собирается. Реже")

   Минотавр (Из Огюста Барбье)

   Из В. Гюго ("Ночь черным покровом лежала кругом")

   Совесть (Из Огюста Барбье)

   Маргаритка (Из В. Гюго)

   Из В. Гюго ("Земля кремнистая, холодная, скупая")

   "Что миг - то новые удары"

   Н. Д. П-ой ("Добро бы жить, как надо, человеком!")

   Из Барбье ("О горькая бедность!")

   Смех (Из Барбье)

   В. Гюго ("Услышав плач, я отпер дверь в лачугу")

   Воспоминание ночи 4 декабря

   "Кто стал, помимо вечных лжей"

   Оружие. (Ребенку)

  

   1843

  

   ДАНТ

   (ИЗ АВГУСТА БАРБЬЕ)

  

   О старый Гиббелин! когда передо мной

   Случайно вижу я холодный образ твой,

   Ваятеля рукой иссеченный искусно, -

   Как на сердце моем и сладостно и грустно...

   Поэт! - В твоих чертах заметен явный след

   Святого гения и многолетних бед!..

   Под узкой шапочкой, скрывающей седины,

   Не горе ль провело на лбу твоем морщины?

   Скажи, не оттого ль ты губы крепко сжал.

   Что граждан бичевать проклятых ты устал?

   А эта горькая в устах твоих усмешка

   Не над людьми ли, Дант? Презренье и насмешка

   Тебе вдут к лицу. Ты родился, певец.

   В стране несчастливой. Терновый свой венец

   Еще на утре дней, в начале славной жизни,

   На долю принял ты из рук своей отчизны.

   Ты видел, как и мы, на отческих полях

   Людей, погрязнувших в кровавых мятежах;

   Ты был свидетелем, как гибнули семейства

   Игралищем судьбы и жертвами злодейства;

   Ты с ужасом взирал, как честный гражданин

   На плахе погибал. Печальный ряд картин,

   В теченье многих лет, вился перед тобою.

   Ты слышал, как народ, увлекшися мечтою,

   Кидал на ветер всё, что в нас святого есть, -

   Любовь к отечеству, свободу, веру, честь.

   О Дант, кто жизнь твою умел прочесть, как повесть,

   Тот может понимать твою святую горесть,

   Тот может разгадать и видеть - отчего

   Лицо твое, певец, бесцветно и мертво,

   Зачем глаза твои исполнены презреньем.

   Зачем твои стихи, блистая вдохновеньем,

   Богатые умом и чувством и мечтой,

   Таят во глубине какой-то яд живой.

   Художник! ты писал историю отчизны;

   Ты людям выставлял картину буйной жизни.

   С такою силою и верностью такой,

   Что дети, встретившись на улице с тобой.

   Не смея на тебя поднять, бывало, взгляда,

   Шептали: - это Дант, вернувшийся из ада!..

  

  

   ИЗ В. ГЮГО

  

   Не насмехайтеся над падшею женой!

   Кто знает, что она изведала душой.

   Кто может разгадать ее страданий повесть

   В те дни священные, как в ней боролась совесть.

  

   Быть может, волею ума укреплена,

   За честь, как за оплот, хваталася она -

   Так видим, иногда, росинка дождевая,

   К листку зеленому с любовью приникая,

   Блестит, пока с него она не сорвалась:

   Перл до падения, а по паденьи грязь.

  

   А кто, скажите мне, виной ее разврата?

   Мы сами: ты, богач, - твое сребро и злато.

   Но как бы ни было, всему своя чреда:

   В грязи заключена чистейшая вода.

   Чтоб перлом заблистать упадшей капле снова -

   Ей нужен луч любви, луч солнца золотого!..

  

  

   С ПОЛЬСКОГО

  

   Когда _моя радость_ начнет говорить.

   Воркуя нежнее голубки,

   Я, жадный, боюся словцо проронить,

   Слетевшее с розовой губки,

   И очи не смея поднять на нее,

   Всё слушал бы, слушал да слушал ее.

   Когда же, уставши, умолкнет она

   И вспыхнет на щечках румянец,

   Живей на челе молодом белизна

   И ярче в очах ее глянец.

   Тогда я отважно гляжу на нее

   И всё целовал, целовал бы ее.

  

  

   ИЗ БАЙРОНА

  

   Когда из глубины души моей больной

   Печаль появится во взоре,

   Не бойся за меня, бесценный ангел мой.

   Не спрашивай меня о горе.

   Мои страдания имеют свой приют,

   Свое обычное жилище -

   И скоро с моего лица они сойдут

   В безмолвное души моей кладбище.

  

  

   СМЕРТЬ СЛАСТОЛЮБЦА

   (ИЗ ВИКТОРА ГЮГО)

  

   Il n'avalt pas vingt ans. Il avait abuse.

  

   Он юношеских лет еще не пережил,

   Но жизни не щадя, не размеряя сил,

   Он насладился всем не во-время, чрез меру,

   И рано, наконец, во все утратил веру.

   Бывало, если он по улице идет,

   На тень его одну выходит из ворот

   Станица буйная безнравственных вакханок,

   Чтоб обольстить его нахальностью приманок -

   И он на лоне их, сок юности точа,

   Ослабевал душой и таял как свеча.

   Его и день и ночь преследовала скука:

   Нередко в опере Моцарта или Глюка

   Он, опершись рукой, безмысленно зевал.

   Он головы своей в тот ключ не погружал,

   Откуда черпал нам Шекспир живые волны.

   Все радости ему казалися неполны:

   Он жизни не умел раскрашивать мечтой.

   Желаний не было в груди его больной:

   А ум, насмешливый и неcогретый чувством,

   Смеялся дерзостно над доблестным искусством

   И всё великое с презреньем разрушал:

   Он покупал любовь, а совесть продавал.

   Природа - ясный свод, тенистые овраги,

   Шумящие леса, струн лазурной влаги -

   И всё, что тешит нас и радует в тиши,

   Не трогало его бездейственной души,

   В нем сердца не было; любил он равнодушно:

   Быть с матерью вдвоем ему казалось скучно.

   Не занятый ничем, испытанный во всем,

   Заране он скучал своим грядущим днем.

   Вот - раз, придя домой, больной и беспокойный,

   Тревожимый в душе своею грустью знойной,

   Он сел облокотясь, с раздумьем на челе,

   Взял тихо пистолет, лежавший на столе,

   Коснулся до замка... огонь блеснул из полки...

   И череп, как стекло, рассыпался в осколки.

   О юноша, ты был ничтожен, глуп и зол,

   Не жалко нам тебя. Ты участь приобрел

   Достойную себя. Никто, никто на свете

   Не вспомнит, не вздохнет о жалком пустоцвете.

   Но если плачем мы, то жаль нам мать твою,

   У сердца своего вскормившую змею,

   Которая тебя любила всею силой,

   А ты за колыбель ей заплатил могилой.

   Не жалко нам тебя - о нет! но жаль нам ту,

   Как ангел чистую, бедняжку-сироту,

   К которой ты пришел, сжигаемый развратом

   И соблазнил ее приманками и златом.

   Она поверила. Склонясь к твоей груди,

   Ей снилось счастие и радость впереди.

   Но вот теперь она - увы! - упала с неба:

   Без крова, без родства, нуждаясь в крошках хлеба

   С отчаяньем глядя на пагубную связь,

   Она - букет цветов, с окна столкнутых в грязь!

   Нет, нет - не будем мы жалеть о легкой тени:

   Негодной цифрою ты был для исчислений;

   Но жаль нам твоего достойного отца,

   Непобедимого в сражениях бойца.

   Встревожа тень его своей преступной тенью,

   Ты имя славное его обрек презренью.

   Не жалко нам тебя, но жаль твоих друзей,

   Жаль старого слугу и жалко тех людей,

   Чью участь злобный рок сковал с твоей судьбою,

   Кто должен был итти с тобой одной стезею,

   Жаль пса, лизавшего следы преступных ног,

   Который за любовь любви найти не мог.

   А ты, презренный червь, а ты, бедняк богатый,

   Довольствуйся своей заслуженною платой.

   Слагая жизнь с себя, ты думал, может быть,

   Своею смертию кого-нибудь смутить -

   Но нет! на пиршестве светильник не потухнул,

   Без всякого следа ты камнем в бездну рухнул.

   Наш век имеет мысль - и он стремится к ней,

   Как к цели истинной. Ты смертию своей

   Не уничтожил чувств, нам свыше вдохновенных,

   Не совратил толпы с путей определенных:

   Ты пал - и об тебе не думают теперь,

   Без шума за тобой судьба закрыла дверь.

   Ты пал - но что нашел, свершивши преступленье?

   Распутный - ранний гроб, а суетный - забвенье.

   Конечно, эта смерть для общества чужда:

   Он свету не принес ни пользы, ни вреда -

   И мы без горести, без страха и волненья

   Глядим на падшего, достойного паденья.

   Но если, иногда, подумаешь о том,

   Что жизнь слабеет в нас заметно с каждым днем,

   Когда встречаем мы, что юноша живой,

   Какой-нибудь Робер, с талантом и душой

   Едва посеявший великой жатвы семя,

   Слагает жизнь с себя, как тягостное бремя;

   Когда историк Рабб, точа на раны яд,

   С улыбкой навсегда смежает тусклый взгляд;

   Когда ученый Грос, почти уже отживший,

   До корня общество и нравы изучивший,

   Как лань, испуганный внезапным лаем псов,

   Кидается в реку от зависти врагов;

   Когда тлетворный вихрь открытого злодейства,

   Отъемлет каждый день сочленов у семейства:

   У сына мать его, у дочери отца,

   У плачущих сестер их брата-первенца,

   Когда старик седой, ценивший жизни сладость,

   Насильной смертию свою позорит старость;

   Когда мы, наконец, посмотрим на детей,

   Созревших до поры за книгою своей,

   Мечтавших о любви, свободе и искусствах, -

   И после ошибясь в своих заветных чувствах

   И к истине нагой упав лицом к лицу,

   На смерть стремящихся, как к брачному венцу, -

   Тогда невольно в грудь сомненье проникает:

   Смиренный - молится, а мудрый - размышляет:

   Не слишком скоро ли вперед шагнули мы?

   Куда влечет нас век? к чему ведут умы?

   Какие движут нас сокрытые пружины?

   Чем излечиться нам? И где всему причины?

   Быть может, что в душе, безвременно, у нас

   Высокой истины святой огонь погас,

   Что слишком на себя надеемся мы много,

   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   Не время ль пожалеть о тех счастливых днях,

   Когда мы видели учителей в отцах

   И набожно несли свое ярмо земное,

   Раскрыв перед собой Евангелье святое;

   Для ока. смертного - таинственная тьма!

   Неразрешимые вопросы для ума!

   Как часто, иногда, от них, во время ночи,

   Поэт не может свесть задумчивые очи,

   И, преданный мечтам и мыслям роковым,

   Один - блуждает он по улицам пустым,

   Встречая изредка, кой-где, у переходов

   Вернувшихся домой, с прогулки, пешеходов.

  

  

   ИЗ ХОЦЬКИ

  

   Если хочешь видеть лето,

   На себя взгляни, мой ангел,

   Взор твой блещет ярче солнца,

   Веет розою дыханье,

   Очи светятся лазурью.

  

   Если ж хочешь видеть осень,

   Загляни ко мне на сердце:

   В нем порывы - вихри бурны,

   Степь заглохшая - надежды,

   Мысли - тучи дождевые.

  

   О, пусть только б взгляд твой нежный

   Мне блеснул лучом надежды, -

   Бурный вихрь повеет розой,

   Степь раскинется цветами,

   Мысль засветит жарким солнцем.

  

   Но когда напрасно буду

   На призыв искать ответу, -

   Мрак падет ко мне на очи,

   В сердце холод разольется,

   Улетит душа во вздохах...

  

  

   1844

  

   ЦВЕТОК

  

   В зеленой дубраве, в глуши, под травою

   На утре явился цветок;

   Но к вечеру был он притоптан грозою,

   А к новому утру поблек.

   И жил он, и цвел он, и умер украдкой,

   Никто на него не взглянул, -

   Скажите, зачем же дышал он так сладко,

   Зачем он в глуши промелькнул?

  

  

   ИЗ БАРБЬЕ

  

   Как больно видеть мне повсюду свою горесть,

   Читать всегда, читать одну и ту же повесть,

   Глядеть на небеса и видеть тучи в них,

   Морщины замечать на лицах молодых.

   Блажен, кому дано на часть другое чувство,

   Кто с лучшей стороны взирает на искусство!

   Увы, я знаю сам, что если б на пути

   Я музу светлую случайно мог найти, -

   Дитя, в шестнадцать лет, с кудрями золотыми,

   С очами влажными и яркоголубыми, -

   Тогда бы я любил цветущие долины,

   Кудрявые леса, высоких гор вершины;

   Тогда бы, кажется, живая песнь моя

   Была светла как день, игрива как струя.

   Но каждому своя назначена дорога,

   Различные дары приемлем мы от бога:

   Один несет цветы, другой несет ярмо,

   На всяком существе лежит свое клеймо.

   Покорность наш удел. Неволей или волей.

   Должны мы следовать за тайной нашей долей,

   Должны, склонясь во прах, покорствовать во всем.

   Чего преодолеть не станет сил ни в ком.

   От детства мой удел был горек. В вихре света

   Я, словно врач, хожу по койкам лазарета,

   Снимая с раненых покровы их долой,

   Чтоб язвы гнойные ощупывать рукой...

  

  

  

   ИЗ ВИКТОРА ГЮГО

  

   Нежданно настает день горький для поэта,

   Когда он чувствует, что опытность и лета

   Тяжелым бременем лежат уже на нем.

   Проснувшись поутру, он думает о том:

   Где вы, весны моей мгновенья золотые?

   Вас нет! Вы пронеслись как призраки ночные,

   И я, как невзначай окраденный скупец,

   Гляжу с отчаяньем на жизненный ларец!

   И точно - он в душе горюет поневоле,

   Бледнея каждый день как цвет осенний в поле.

   Когда же видит он, что путь его, порой,

   Нежданно окроплен живительной струей,

   Он, плача, говорит, припомнив дни былые:

   "Нет, это не роса, а капли дождевые!"

   Отныне, может быть, испытанный во всем,

   Скорее истину постигнет он умом;

   Проникнет в глубину таинственного легче,

   Обнимет всё скорей, обдумает всё крепче,

   Рассудку подчинит свободную мечту -

   Разгонит дым густой, рассеет темноту.

   Но в нем погиб навек тот огнь животворящий",

   Который дан ему был в юности блестящей -

   И тщетно б он хотел в создания свои,

   Богатые умом и пламенем любви,

   Излить ту легкую и девственную сладость,

   Которую дает созданьям... только младость!

   И этого ему ничто не возвратит!

   Один ли, у себя, в раздумьи, он сидит,

   И, полный снов живых и сладкого призванья.

   Обдумывает план любимого созданья;

   Идет ли, утомясь, бродить в зеленый лес,

   Захочет ли дышать прохладою небес,

   Иль, увлекаемый вослед толпы свободной,

   Без цели ходит он по площади народной, -

   Увы, во воем почти, всегда почти, везде,

   За книгою своей, в прогулке и труде,

   Невольно сердце в нем той мыслию томимо,

   Что молодость его прошла невозвратимо!

  

  

   ИЗ В. ГЮГО

  

   Судьбу великого героя иногда

   Одно мгновение решает навсегда.

   В пылу кровавых сеч, раздоров и смятений

   Он может потерять порфиру и венец,

   И славу громкую, и имя, наконец -

   Но всё при нем его творящий гений.

  

   Так знамя иногда, в убийственном бою,

   Теряет красоту блестящую свою;

   Священную хоругвь сожгло живое пламя,

   Златистые тесьмы, бахромки и снурки, -

   Всё, всё разметано, разорвано в клочки,

   Но цел орел, вверху на древке знамя.

  

  

   НЕЭРА

   (ИЗ А. ШЕНЬЕ)

  

   Любовью страстною горит во мне душа.

   Прийди ко мне, Хромис: взгляни - я хороша:

   И прелестью лица и легкостию стана,

   Равняться я могу с воздушною Дианой.

   Нередко селянин, вечернею порой,

   Случайно где-нибудь увидевшись со мной,

   Бывает поражен какою-то святыней -

   И я ему кажусь не смертной, а богиней...

   Он шепчет издали: "Неэра, подожди,

   На взморье синее купаться не ходи,

   Пловцы, увидевши твое чело и шею,

   Сочтут, красавица, тебя за Галатею".

  

  

   1845

  

   ГОРЕ И РАДОСТЬ

   (ИЗ МИЛЬВУА)

  

   В светлой обители

   Вместе родилися -

   Горе тяжелое

   О легкою радостью.

   Боги им не дали.

   Равного жребия.

   Радость взяла себе

   Яркие крылышки;

   Горе без них пошло

   По свету мыкаться.

  

   "Кто-то поможет мне? -

   Горе подумало, -

   Боги на долю мне

   Не дали крылышек.

   Разве сойтиться мне

   О резвой подругою,

   Да попросить у ней

   Места на крылышках:

   Где опечалю я,

   Пусть она радует!"

  

   Вздумано - сделано:

   Словно как брат с сестрой,

   Горе пустилось в путь

   С ветреной радостью.

   Скрывши лицо свое.

   Радужным крылышком

   Милой сопутницы,

   Горе летит себе:

   Выжмет слезу оно,

   Радость сотрет ее...

  

   Скоро, однакоже,

   Горю наскучило

   Вместе с товарищем

   Резвым и ветреным.

   Горе пошло одно

   П_о_ свету мыкаться.

   Что же случилось с ним?

   Радости настежь дверь

   Каждый открыть готов, -

   Горю же места нет!..

  

   "Плохо без радости", -

   Горе подумало -

   И снова в спутницы

   Радость берет себе...

   С той поры по свету

   Неразлучаемо,

   Дружно и весело

   Всюду летят они:

   Где радость явится,

   Там ждите горести!

  

  

   ПРИСКАЗКИ

  

   Есть люди в памяти моей,

   Которых видел я когда-то;

   Судьба меня и тех людей

   Ничем не связывала свято.

   Любви не мог я ждать от них,

   Бояться их едва ли можно;

   Труда не стоит помнить их,

   А позабыть их невозможно...

  

  

   * * *

  

   Ложным приманкам не верь и вослед не ходи за толпою;

   Сам себе путь избери, сообразный с влечением сердца;

   Если на нем ты не сыщешь желанного счастья, то всё же...

   Тем усладишь свое горе, что выбрал его произвольно.

  

  

   СОНЕТ

  

   Нигде, ни в ком любви не обретая,

   Мучительным сомнением томим,

   Я умолял, чтоб истина святая

   Представилась хоть раз очам моим.

  

   И вечером, как сходит тень ночная

   И по полю клубится влажный дым,

   Явилась мне жилица неземная

   И голосом сказала неземным:

  

   "Ты звал меня - и я твой зов приемлю,

   Лицом к лицу стою перед тобой

   И холодом мечты твои объемлю.

  

   Живи теперь в обители земной;

   Тот не смущен ни счастьем, ни бедой,

   Кто истину умел призвать на землю!"

  

  

   * * *

  

   Вечер был светел как день; небо сияло лазурью; поля

   Яркозеленым ковром расстилались далеко, далеко;

   Звонко журчащий ручей, ниспадая с горы у подножья,

   Радужной пеной сверкал, а в лесу, из-за кущи ветвистой,

   Слышалась песнь соловья. - И подумал тогда я невольно:

   "О, для чего не дано человеческой жизни под вечер

   Светлого неба любви, упований широкого поля,

   Быстрых желаний ручья и надежд соловьиных напевов!.."

  

  

   МЕЛОДИЯ

   (ИЗ БАЙРОНА)

  

   I

  

   Да будет вечный мир с тобой!

   Еще в небесное жилище

   Не возлегала над землей

   Душа возвышенней и чище.

   Существованья твоего

   Ничто людское не смущало:

   Бессмертья только одного

   Тебе у нас недоставало.

  

   II

  

   Пускай же твой могильный холм

   Не веет горькою утратой,

   Да разрастаются на нем

   Цветы грядою полосатой...

   Не над тобою зеленеть

   Ветвям плакучим грустной ивы:

   Зачем, скажите, сожалеть

   О тех, которые счастливы?..

  

  

   * * *

  

   Люблю тебя за то, что в вихре светских бурь

   Ты сохранил ума и сердца живость,

   Улыбку на устах, в очах своих лазурь,

   В движеньях детскую стыдливость.

  

   Люблю тебя за то, что юность расцветя

   Приманками надежды и мечтанья,

   Ты жизнью тешишься, как резвое дитя,

   Еще не знавшее страданья.

  

   Люблю тебя за то, что, волю сердцу дав,

   Не заразясь пустым предубежденьем,

   Ты дружбы не лишил, ее заветных прав,

   Любви не оскорбил сомненьем.

  

   Люблю тебя за то, что в ветреной толпе.

   Волнуемой безумными страстями,

   Один лишь ты идешь по розовой тропе,

   Довольный жребием и нами.

  

  

   * * *

  

   Мы встретились - и тотчас разошлись.

   Ни он, ни я не высказали мыслей

   И чувств своих друг другу; будто сон,

   Свиданье с ним мелькнуло и исчезло;

   Но сердце мне твердит: не знаю, где,

   Здесь или там, сегодня или завтра

   Сольетесь вы душа с душой, как небо

   Сливается вдали с лазурным морем.

  

  

   ИЗ В. ГЮГО

  

   Ты видишь эту ветвь; побитая грозою,

   Она безжизненна. Но подожди, с весною.

   Как только к нам придет июньская пора,

   Ее засохшая и черная кора,

   Согретая весны живительным дыханьем,

   Замшится зеленью, дохнет благоуханьем.

  

   Спроси же у меня, бесценный ангел мой,

   Зачем, наедине увидевшись с тобой,

   Я забываю всё - и горе, и страданье:

   Зачем в душе моей живей воспоминанье,

   Зачем ярчей огонь горит в глазах моих,

   Зачем светлее мысль и звонче каждый стих?

  

   Ах, это оттого, что здесь ничто не вечно:

   Всё переменчиво, легко и скоротечно;

   Что вслед за ярким днем идет ночная тьма,

   За жаркою весной холодная зима,

   За радостью печаль, за горем снова радость,

   А за разлукою твоей улыбки сладость.

  

  

   КИАЙЯ

  

   ПОСВЯЩЕНО ПАВЛУ АЛЕКСАНДРОВИЧУ МАРТЫНОВУ

  

   Сальватор

  

   Завидую тебе, счастливый рыболов!

   Хотел бы я закидывать тенета

   И, к берегу причалив, сеть мою

   Просушивать на солнце. В час вечерний,

   Когда уже за дальнею Капреей

   Пурпурный луч заката догорает,

   Я бы хотел, как ты, носиться в море

   И видеть ночь, сходящую с небес.

   О, пожалей меня, товарищ, в людях

   От горести я вяну, потому

   Что край родной мне сделался противен;

   В моих глазах Неаполь златоверхий

   Не тот, чем был. Сады благоуханны,

   Лазурь небес, целебно-сладкий воздух,

   Вливающий отраду, бледность утра,

   Румянец вечера, краса залива,

   По коему крылатые ладьи

   Как лебеди ныряют, словом, всё,

   Поля в цветах и огненный Везувий,

   И самое воспоминанье детства,

   По старине не могут разогнать

   Над головой моей тумана... Краски

   В моих руках теперь теряют свежесть;

   Печальный тон ложится на картинах.

   Я бросил кисть, разбил мою палитру,

   И по земле, облитой жаркой лавой,

   В полдневный зной скитаюсь как изгнанник.

  

   Рыбак

  

   О милый брат! я понимаю вздох,

   Из уст твоих слетевший; понимаю.

   Зачем твои кудрявые власы

   Бросают тень, сбегая на плечо,

   Покрытое разорванной одеждой;

   Зачем лицо так бледно, а глаза,

   Насупившись, сверкают исподлобья.

   Ты не один, поверь, страдаешь втайне:

   Хоть грудь моя черна, но не из камня.

   Я чувствую, как ты, что солнце наше

   Моей души уже не греет боле.

   Ах, кто из нас нарядится? Кто в силах

   Надеть венок из листьев виноградных?

   Кому на мысль придет, под сенью лавра,

   Протанцовать живую тарантеллу?

   Кто музыкой прогнать сумеет горе,

   Когда оно, как червь, нам гложет сердце?

   Друг, наша жизнь - прогоркнувший лимон,

   Которого ничто не усладит. Мы дети

   Прекрасные прекраснейшей земли;

   Но, как волы, осуждены судьбою

   Нести ярмо тяжелого рабства;

   Нам надо лбом ломиться, тратить силы,

   Потеть в трудах и, к довершены" мук,

   Переносить побои иноземца.

  

   Сальватор

  

   О рыболов, тебе, но крайней мере,

   Осталося в отраду это море,

   Обширное и светлое, как небо.

   Ты, как орел, которому земля

   Прискучила, слетаешь с гор кремнистых

   И в челноке плывешь в открытом море.

   Смывая гной с душевных ран своих:

   Удар весла, и ты, вольнолюбивый,

   Становишься властителем вселенной.

   Там можешь ты поднять свое чело,

   Как человек глядеть на небо прямо

   И песни петь... а если моря шум

   Издалека примчит к тебе случайно

   Отзвучия земные и на сердце

   Навеет грусть, ты смело можешь плакать

   И ропот свой сливать с роптаньем волн.

   А мы, увы! жильцы земли печальной,

   Осуждены в безмолвии страдать,

   Нести ярмо пришельцев ненавистных

   И грудию позор свой защищать;

   Должны глядеть на зло холоднокровно.

   От коего б с досады лопнул камень;

   И, наконец, волненья затаив,

   Искать угла, в котором было б можно

   Об участи своей поплакать. Ныне

   Нам жалоба вменяется в проступок.

   Земля, мой друг, на коей мы родились.

   И воздух тот, которым дышим мы,

   Заразою язвительною веет:

   Из двух друзей, беседующих вместе,

   Всегда один безнравственный доносчик.

  

   Рыбак

  

   Не вечно же противный ветер будет

   В наш парус дуть. Припомни, добрый Роза,

   Над нами есть святое провиденье,

   Которое воззрит на нашу участь:

   Оно не даст в обиду бедняка

   Скупцу богатому. Оно нам облегчит

   Путь к счастию. Мы, спящие на камне

   И целый день трудящиеся в поте,

   Когда-нибудь узнаем лучший жребий.

   Из нас теперь немного легковерных:

   Придет пора, и явятся меж нас

   Мыслители, в устах с железным словом.

   Объевши кость, захочется нам мяса.

   За осенью для нас наступит лето...

   Я этою надеждой успокоен

   И весело мои кидаю сети

   У берега и в безднах недоступных:

   Когда-нибудь в заливе голубом,

   На золотом песке брегов Киайи,

   Я уловлю в сетях моих - свободу...

  

   Сальватор

  

   О рыболов, ужель ногою белой

   На палубу к тебе свобода станет?

   Ужель она рукой твоих собратий

   Введется к нам в Неаполь? Я боюсь,

   Чтоб речь твоя напрасно не погибла,

   Как звук пустой и лживый. Эта гостья,

   Которую свободой мы зовем,

   Нисходит к тем, которые достойны

   Ее любви; а мы погрязли в лени;

   Лицо ее и поступь для народа,

   Убившего в рйзврате мощь свою,

   Понравиться не могут. Сибариты,

   Обросшие кудрявой, черной шерстью,

   Расползпше от неги и еды -

   У них душа в мамоне, и мамон

   В их голове; безмысленно зевать.

   Пить, есть да спать - для них одно блаженство!

   По улицам валяясь на спине,

   Они глядят по целым дням на небо

   И от него даров съедобных ждут;

   Единый бог для них могуч и силен,

   И этот бог - обжорство. Все другие

   Высокие и пламенные чувства

   Для сердца их не внятны. Боязливо

   Они глядят на меч...

  

   Рыбак

  

   О добрый Роза!

   Не обвиняй народа. Горе сердца

   Наполнило твой ум мертвящим хладом

   И гордостью. Ты смотришь на отчизну

   Ошибочно. Народ всегда надежен,

   Народ всегда - хорошая земля,

   Удобная к богатой разработке;

   Земля, внутри которой вечно бродит

   Могучий сок, всему дающий жизнь

   И действующий вечно с равной силой.

   Он - сильный дуб, возводит к небесам

   И, возродя, питает человека.

   Добром платя за зло и оскорбленье,

   Сторицею под плугом и сохой,

   Он нам дает обилие и жатвы.

   Кидай навоз на землю, всё она

   Переродит в златистые колосья;

   Она всему дает живую силу,

   На ней одной великое родится...

  

   Сальватор

  

   Не знаешь ты, как тягостна для сердца

   Живая мысль, не вылитая явно.

   Ты плакал бы, как я, когда бы то же

   Мог испытать; но, человек простой

   И добрый, ты не можешь разгадать

   Моей тоски, моих страданий едких,

   Отчаянья, которое рождает

   Та мысль, что я, рожденный быть на солнце,

   Во мраке дни мои окончить должен.

   Не знаешь ты, как больно для души

   Иметь крыло и быть в позорной клетке.

   А между тем, что день, то смерть к нам ближе,

   Что день, то меч, врученный нам от бога,

   Снедается обыкновенной ржавой.

   Мы чувствуем, что в нас, от недостатка

   Возвышенной и благородной пищи,

   С дня на день огнь душевный тратит силу,

   Что тело в нас живет на счет души,

   И гений наш, затерянный в пустыне,

   Гниет как кладь в закрытом сундуке.

   Для гения, мой друг, нужна свобода,

   Как пьянице бокал широкодонный.

   И мне простор необходим. Ты видишь,

   Я утомлен бесплодным ожиданьем...

   Устал вздыхать и плакать, как скопец

   Над девою в бессильной страсти плачет...

   Когда народ, имея столько силы,

   Бездейственно у нас коснеет ныне,

   То я иду искать других людей.

  

   Рыбак

  

   О истинно-возвышенное сердце,

   Горячая и жаркая душа!

   Ужели ты не можешь подождать

   День... два?.. а там... когда негодованье

   Правдивое на свет и на людей

   Тебе велит бежать от нас в пустыню,

   Друг, берегись другой ужасной бездны,

   В которую мы впали нынче все:

   Не сделайся бездушным себялюбцем,

   Не забывай, что есть над нами промысл;

   И если он обогатил нам душу

   Влечением к прекрасному, то это

   Не для пустой себялюбивой цели,

   Но к общему благополучью. Каждый

   Из нас отдать отчет обязан богу

   В своих делах: я за мои слова

   Отвечу там, а ты, Сальватор Роза,

   За кисть свою и краски. Дай мне руку,

   Возьмем себе в вожатого терпенье:

   С ним самое страданье как-то легче,

   И каждая высокая душа

   В нем мирное прибежище находит...

  

   Сальватор

  

   Ты искренно и сладко говоришь;

   Но вспомни то, что на родимой почве

   Пшено теперь становится крапивой,

   Что семена у нас теряют силу

   И не дают полезных прозябаний.

   От родины не жду я ничего

   И навсегда с Неаполем прощаюсь.

   Привет тебе, калабрская земля,

   Где выси гор туманами дымятся

   И вал морской всегда о берег плещет!

   Я кланяюсь тебе, гигант Гаргано,

   Окутанный косматыми лесами

   И спорящий с грозою!... о, прими

   Меня теперь под сень свою! Позволь

   С кочующим и девственным народом

   Соединить навек мой горький жребий,

   Упиться их веселою свободой

   И с ними хлеб насущный разломить...

   Там, только там величье человека

   Во всей красе еще досель осталось

   И девственна земля еще доселе;

   Там снова я для счастья оживу,

   И, как орел, я буду долго, долго

   И жизнию и счастьем упиваться..

   А если смерть придет ко мне чредой,

   Не саван я надену гробовой,

   Не меж досок истлеть придется телу;

   Я скроюся в объятиях Сибеллы,

   Как легкий дым на небе голубом,

   Как тихий ключ на черном дне морском,

   Не кинув по себе для суетного света

   Ни имени, ни пыльного скелета...

  

  

   ГОМЕР-НИЩИЙ

  

   "Сладко-пленительный край, орошенный волною гермесской,

   Град, на златистых холмах возвышающий зданья, любимец

   Гордой Юноны, где всё тайной и древностью дышит -

   Кумы - приветствую вас! В ваших пределах трикраты

   Снился мне сладостный сон (а сны от богов нам даются).

   Верно, сам мощный Зевес, руководствуя свыше скитальцев,

   Нас удостоил узреть стены священного града.

   Вот уж двенадцатый раз солнце восходит и гаснет,

   Я же с ребенком вдвоем, без защиты и верного крова,

   В дебрях лесистых блуждал и скитался но берегу моря.

   Пищею были у нас - плод, отвергаемый зверем,

   Ил да гнилая трава, выносимая горькой волною.

   Боги! Ужели дитя, мой единый сопутник в несчастьи,

   Сгибнет в глазах у меня, призывая напрасно на помощь?

   Я ли и сам, наконец, как ладья без руля и ветрила,

   Буду весь век свой блуждать, со скалы на скалу набегая?..

   Нет! Мы пришли к очагу, где богатство и доблесть

   Манят невольно к себе. Именем ветви лавровой,

   Зыблемой в нашей руке, - отворите нам двери!.. за это

   Юный мой спутник нарвет вам цветов из долины соседней

   И, заплетя их в венки, увенчает чело ваше ими..."

   Так говорил удрученный судьбою и временем старец,

   С взором потухшим давно от печалей и слез бесконечных -

   Этот был старец-Гомер!.. А палаты, к которым пришел он,

   Лукуса было жилье {не жилье, а великое чудо):

   Орден дорийский блистал, но как будто бы спорил с коринфским,

   Мрамор белее снегов, иссеченный в прямые колонны;

   Сто упоительных дев, индианок живых, сладострастных,

   С ранней до поздней зари здесь подносят богатые яства,

   Цедят в амфоры вино из гроздей наксосских и кипрских.

   Оргия вечно кипит, и усталый хозяин с гостями

   Здесь засыпает под звук флейт и тимпанов фригийских.

   Старец вошел на порог. И во имя седин и несчастий,

   Именем девственных Лар, покровительниц нашего крова,

   Просит приюта себе и спутнику. Лукус суровый

   Встретил гневно его. Но Гомер, сохраняя обычай,

   К платью его приложась, говорит ему: "Счастливый смертный,

   Равный по счастью богам! Случай нас свел (а ты знаешь,

   Нищий - посланник небес!). Приюти же нас дружно и мирно:

   Просьба - любимая дщерь обладателя неба, Зевеса; -

   К ней преклоняя свой слух, раздели со скитальцем трапезу;

   Я заплачу тебе всё: не золотом, - этою лирой.

   Знаешь ли, я посетил берега плодоносного Нила,

   Странствовал в дальных странах, переплыл все моря, океаны,

   Всюду дивил я людей - и за песни мои получал я

   Золоторунных овнов и треножники. Веришь ли, часто,

   Слушая песни мои, Меония в душе сомневалась,

   Я ли их пел или бог Аполлон, покровитель искусства;

   Пел я когда-то богам, а теперь для тебя петь я буду.

   О, да взлетит к небесам песня моя! Да услышит

   Зевс-громовержец меня... и воздаст тебе в жизни сторицей!

   Пусть на пиру у тебя амбра и нард благовонный

   Сладостный запах свой льют. Пусть удовольствия вечно

   В доме живут у тебя, ускоряя летящее время;

   Пусть собираемый хлеб, с нивы твоей, утомляет

   Крепких и сильных волов; да широко шумящие ивы,

   Дружно в садах у тебя разрастаясь с дня на день, не столько

   Гибких ветвей принесут для сплетенья кошниц, (сколько надо)

   К сбору янтарных гроздей в вертограде твоем. Я же буду,

   С каждою новой весной, прилетать к тебе легкою птичкой;

   Своды богатых палат оглашать сладкозвучною песнью.

   Звонкие гимны слагать в честь богам и богиням домашним".

   "Странник, - ответствует тот, - мне не надобно песен подобных;

   Пой их другим, а не мне. (Богу Плутону, быть может,

   Будут по сердцу они!) Мне же они ненавистны:

   Вид злополучья один вводит меня в беспокойство,

   Яд разливает кругом". - И старец, с душою,

   Сдавленной едкой тоской, подымает потухшие очи

   К небу, которого он уж издавна, издавна не видит...

   Юный сопутник его, верный в несчастьи как прежде,

   Руку Гомера берет и ведет его к берегу моря,

   Где он садится - и, вот, песня последняя сладко

   Веет из уст у него, сочетавшись согласно с далеким

   Плеском бегущих валов, на златистый песок прибережья.

   "О мой родимый приют! О благодатные стены Мелеса,

   Где Критенеа, как мать истинно добрая, с жаром,

   Детство хранила мое, а Зевес допускал меня видеть

   Лиц благородных черты и лазурно-прекрасное небо.

   Златошелковы поля! Полные таинств дубравы!

   Вышлите ваших богинь, чтоб они эту скорбную песню,

   Эху в уста передав, донесли до пределов отчизны.

   Вам же, о дщери небес, благодатные музы, за звуки,

   Давшие лавр мне во мзду (подаянье ничтожное в жизни!),

   Ныне я шлю мой привет, но последний привет на прощанье!

   Больше не буду я петь ни богинь, ни богов, ни героев;

   Ни илионских бойниц, греческой ратью стесненных;

   Ни Андромахи в слезах, Гектора нежной супруги;

   Ни Ахиллесову месть; ни сына Лаэрта, который

   К дальним брегам занесен бурной волною. Мой голое

   Силу утратил свою, как кузнечика голос под осень.

   Вещая лира моя, от невзгоды, разбилась. Прощайте ж,

   Музы - прощайте навек!" И у молкнул божественный старец.

   Бог Аполлон, услыхав лебединую песню Гомера,

   Тотчас с Олимпа слетел в подземельное царство Плутона

   И сладкогласно воззвал: "Не касайтесь, Парки, до нити

   Жизни того, кто, как мы, Зевсу любезен и дорог:

   Воля сия от него". И окончив, к Гомеру летит он,

   Тучей объемлет его и уносит далёко, далёко...

   Юный сопутник его из Самоса - один у прибрежья остался.

   С тех пор поверье идет, что Сирены, богини морские,

   Взяли Гомера к себе, в водяное, прохладное царства

   Там он когда запоёт, то Сирены, заслушавшись песней,

   Всё забывают окрест - и пловцы ускользают сетей их;

   Даже Фетида сама, из глубоких пучин океана,

   Слушает песни его, а Ахиллова мать и доселе -

   Внемлет о сыне своем, воспеваемом дивным Гомером.

  

  

   АТЛАС

   (ИЗ ВИКТОРА ГЮГО)

  

   Однажды Атл_а_су сказали долины:

   "Взгляни на цветущие наши равнины,

   Куда ранним утром и поздней зарей

   Девицы приходят играть меж собой.

   К ногам нашим нежно ласкается море,

   Шумя и блистая на вечном просторе,

   А грудь, оживленная свежей росой,

   Покрыта цветами и мягкой травой.

   А ты расскажи нам, гигант одинокой,

   Зачем наклонился главою высокой?

   Зачем на кремнистых вершинах твоих

   Рассеяны гнезда орлят молодых?..

   Зачем ты, как тучи, чернеешь в лазури

   И борешься вечно с громами и бурей?

   Скажи, отчего ты белеешь в снегах?" -

   "Затем, что весь мир несу на плечах!"

  

  

   МЕТАФОРА

   (ИЗ В. ГЮГО)

  

   Как на поверхности лазурного пруда,

   В душевной глубине мы видим иногда:

   И небо, полное блистательных сокровищ,

   И тинистое дно, где вьется рой чудовищ.

  

  

   * * *

  

   Когда трагический актер.

   Увлекшись гением поэта,

   Выходит дерзко на позор

   В мишурной мантии Гамлета, -

  

   Толпа, любя обман пустой,

   Гордяся мнимым состраданьем.

   Готова ложь почтить слезой

   И даровым рукоплесканьем.

  

   Но если, выйдя за порог,

   Нас со слезами встретит нищий

   И, прах целуя наших ног,

   Попросит крова или пищи, -

  

   Глухие к бедствиям чужим,

   Чужой нужды не понимая,

   Мы на несчастного глядим,

   Как на лжеца иль негодяя!

  

   И речь правдивая его,

   Неподслащенная искусством,

   Не вырвет слёз ни у кого

   И не взволнует сердца чувством...

  

   О род людский, как жалок ты!

   Кичась своим поддельным жаром,

   Ты глух на голос нищеты,

   И слезы льёшь - перед фигляром!

  

  

   КРУЧИНЫ

  

   Есть непонятные кручины:

   Они родятся без причины

   И, словно ржава на меди,

   Ложатся едко на груди...

  

   Не надо им несчастий близких;

   Они, как сосны гор альпийских,

   На голом камне могут цвесть:

   Всегда, во всем им пища есть...

  

   Из сердца вырвать их нет средства,.

   Они пускают корень с детства;

   Но если б даже вырвать их -

   Нам горько стало бы без них...

  

  

   ШЕКСПИР

  

   Не гляди на солнце

   Летом, в яркий полдень;

   Если богом не дан

   Оку взор орлиный,

   Если ты заране

   Знаешь, что от блеска

   Пламенного солнца

   Потеряешь зренье.

  

   Не читай Шекспира,

   Если ты боишься

   Глубоко проникнуть

   В тайны роковые

   Бытия земного.

   Если ты не хочешь

   Разгадать движений

   Сердца человека...

  

  

   OCEANO NOX

   (ИЗ В. ГЮГО)

  

   I

  

   О, сколько моряков и сколько капитанов,

   Уплывших некогда в далекие страны,

   Погибло без вести, среди морских туманов,

   Немыми жертвами изменницы-волны:

   Сойдясь безвременно с безвременной кончиной,

   Они погребены неведомой пучиной. -

  

   II

  

   Их нет!.. и нам не знать их смерти роковой.

   Не знать истории их страшного крушенья.

   Не выведать от них с проклятьем иль мольбой,

   Что вынесли они в последние мгновенья.

   Волна ревнивая всё рушила вконец:

   От ней разбит корабль, и в ней погиб пловец.

  

   III

  

   К кому-то, бедные, они приплыли в гости?

   Где их тела теперь найдут себе; приют?

   Где успокоятся разрозненные кости?..

   А между тем давно на родине их ждут,

   К ним каждый день отцов моления несутся;

   Но их отцы умрут, а милых не дождутся...

  

   IV

  

   Заветные друзья, кидая тихий взор

   В минуты сладкие вечернего досуга,

   Об них ведут теперь веселый разговор,

   И каждый ждет к себе потерянного друга;

   Меж тем уже давно их участь решена:

   Волна их привлекла, сгубила их волна.

  

   V

  

   Где вы?.. твердят они, - где вы живете ныне?

   Конечно, позабыв о милых и друзьях,

   Вы поселилися в какой-нибудь пустыне,

   Иль царство обрели на дальних островах.

   Но есть всему чреда: пройдут за годом годы,

   И время память их умчит, как тело воды...

  

   VI

  

   Об них со временем устанут говорить.

   Из памяти они исчезнут, словно тени;

   И только жены их случайно, может быть,

   В часы вечерние печальных размышлении,

   Сидя у очага, в кругу детей своих,

   Припомнят в тишине невольно образ их!

  

   VII

  

   Когда же и они сойдут под сень могилы,

   Об вас забудут все. Без всякого следа

   Навек вы сгинете. Ни надписи унылой

   На каменной плите не будет никогда,

   Ни в песне жалобной у сельского кладбища

   Об ваших именах не вспомнит бедный нищий.

  

   VIII

  

   Пловцы отважные, куда сокрылись вы?

   Где смерть вы встретили с надеждою во взоре?

   Об этом не узнать от ветреной молвы:

   Бог это ведает, да знает это море.

   Но не от этого ль вечерний ропот волн

   Какой-то тайною и горести поля...

  

  

   1846

  

   * * *

  

   Я как сокровище на памяти моей

   Сберег прошедшее: надежды прежних дней,

   Желанья, радости, мелькавшие когда-то,

   Всё, всё мне дорого и всё доселе свято.

   Я памятью живу: и как не жить? Я был

   Для счастия рожден. Я с детства полюбил

   Уединение, природу, кров домашний

   И лень беспечную. Мечтой моей всегдашней

   Выл тихий уголок в родном моем селе,

   Хозяйка умная, щи-каша на столе,

   Да полка добрых книг, да лес густой, да поле,

   Где мог бы я порой размыкать грусть на воле.

   Не то сбылось со мной. Мой юношеский сон

   Развеян случаем. Я в жертву принесен

   Тщеславья, чуждого душе моей (в угоду

   Чужого мнения). Я потерял свободу,

   Которая была любимого мечтой

   Души восторженной. Теперь в толпе людской

   Вполне затерянный - без цели, без участья

   И без надежд иду по скользкому пути:

   Как мало, кажется, нам надобно для счастья.

   Как много надобно, чтоб нам его найти!..

  

  

   * * *

  

   Иные дни - мечты иные:

   Нельзя ребенком вечно быть...

   Пришлось мне годы молодые

   Для настоящего забыть.

  

   Но всё ж, какой-то волей тайной,

   Простая песня мужика,

   Взгляд, часто кинутый случайно,

   Благоухание цветка -

  

   Вся эта ветошь жизни пошлой

   Невольно грудь волнует мне

   И говорит о жизни прошлой

   И о недавней старине!

  

   Толпа живых воспоминаний

   Чудесно вьется надо мной:

   Вот я дитя... вот сказки няни...

   Вот колыбель... вот лес густой...

  

   Тот лес, где я любил когда-то,

   В траве, как заяц, притаясь,

   Глядеть, как рыщет бес косматый,

   За черной ведьмою гонясь;

  

   Как в куще леса чьи-то очи

   Огнем горят издалека,

   И тени сумрачныя ночи

   Меня касаются слегка.

  

   Любил я слушать звонкий лепет

   Вблизи бегущего ручья,

   Жужжанье мошки, листьев трепет

   И вздох далекий соловья.

  

   Виски горели, билось темя;

   Я весь сгорал в живом огне:

   Чего не слышал я в то время,

   Чего тогда не снилось мне?

  

   Но этот сон недолго длится,

   Недолго им согрета грудь;

   Передо мной опять ложится

   Однообразный жизни путь...

  

  

   ИЗ В. ГЮГО

  

   Когда порой дитя появится меж нами,

   С своими светлыми, как ясный день, очами

   И с милою усмешкой на устах,

  

   Невольно на челе расходятся морщины,

   Мы забываем всё, заботы и кручины,

   Волнения и страх.

  

   Светлеет ли кругом весенняя природа,

   Иль бурной осени глухая непогода

   Стучится в дверь и бьет дождем в окно -

   Дитя приблизилось, и в сердце нашем радость.

   Его присутствие во всё вливает сладость,

   Им всё озарено.

  

   Беседуем ли мы, обмениваясь в чувствах,

   О громких подвигах, свободе и искусствах -

   Дитя пришло, и гаснет разговор:

   Прощай поэзия, отечество и слава!

   Малютки резвого веселая забава

   К себе влечет наш взор...

  

   В часы полночные печальна повсеместность:

   Безмолвных призраков исполнена окрестность,

   Туманна даль, бесцветны небеса;

   Но только луч зари осветит неба своды, -

   Долины, пажити, леса, пригорки, воды -

   Всё звуки, всё краса!

  

   Я ночь; а ты, дитя, денницы луч рассветный.

   Глазами светлыми, улыбкою приветной

   И лепетом прерывистых речей

   Ты разгоняешь грусть в моем потухшем взоре:

   И горе при тебе становится - не горе,

   И как-то веселей.

  

   А это оттого, что взгляд твой полон ласки,

   Что на щеках твоих играют жизнь и краски,

   Что мысль твоя, как божий день, светла,

   Что на челе твоем нет ни единой тучки,

   Что белые твои, как снег нагорный, ручки

   Не прикасались зла.

  

   Да, это оттого, что ты, по воле бога,

   Идешь пока от нас отдельною дорогой.

   Невинностью младенческой дыша;

   Что ты, не зная нас, во всем нам веришь смело,

   Что всё небесное в тебе осталось цело,

   Всё - сердце и душа.

  

   Господь! Я шлю к тебе моление живое,

   Чтоб я, чтоб даже враг не знал мой, что такое

   Без тени сад, поляна без цветов,

   Деревья без плода, поля без всходов хлеба,

   Без солнца майский день, без звезд ночное небо

   И кровля без птенцов.

  

  

   * * *

  

   С тайной, тяжелой тоской я гляжу на тебя, мое сердце!

   Что тебя ждет впереди? - Кукла, которая будет

   Тешить сначала тебя, а потом эта кукла наскучит...

   После, когда подрастешь, ты сама будешь куклой для взрослых:

   Вырядят в бархат тебя, напоказ вывозить тебя будут.

   Строго тебе запретят обнаруживать чувства к мысли;

   Волю твою окуют (воля всего им опасней!);

   Позже, как время придет, по расчету (конечно, не сердца)

   Выдадут замуж тебя. За кого? Не твое это дело:

   Муж твой хорош для других, для тебя и подавно, не правда ль?

   Замужем будешь ты жить; наживешь себе деток; но детки,

   Может быть, выдут в отца; а отца ты едва ли любила...

   Время не ждет никого... поглядишь, неожиданной гостьей

   Старость нагрянет к тебе (тяжела эта гостья не впору!).

   Ты, не живя, отцветешь и брюзгливой старухою будешь.

   Люди при жизни тебя похоронят на сердце, а после,

   Бросивши камень на гроб, никогда не придут на могилу

   Вспомнить про ту, кто была, без сознанья, страдалица в жизни...

  

  

   * * *

  

   И плакать хочется, и хочется смеяться,

   Как вспомнишь о былом:

   Как можно было мне так горько ошибаться

   В самом себе, и в людях, и во всем...

  

   И плакать хочется, и хочется смеяться,

   Когда заглянешь в даль:

   Всё манит, кажется, любить и наслаждаться,

   А между тем везде грозит печаль.

  

  

   РОЗА И КИПАРИС

  

   Сказала весенняя Роза:

   "Скажи, Кипарис молодой,

   Зачем ты зеленой верхушкой,

   Печально повис надо мной?" -

   "Затем, - отвечал он, - чтоб солнце

   Тебя опалить не могло,

   И лучше в тени очертилось

   Твое молодое чело..."

  

  

   МОРЛАХ В ВЕНЕЦИИ

  

   Когда я последний цехин промотал

   И мне изменила невеста -

   Лукавый далмат мне с усмешкой сказал:

   "Пойдем-ка в приморское место.

   Там много красавиц в высоких стенах

   И более денег, чем камней в горах.

  

   Кафтан на солдате из бархата сшит;

   Не жизнь там солдату - а чудо:

   Поверь мне, товарищ, и весел и сыт

   Вернешься ты в горы оттуда...

   Долимая на тебе серебром заблестит,

   Кинжал на цепи золотой зазвенит.

  

   Как только мы в город с тобою войдем,

   Нас встретят приветные глазки,

   А если под окнами песню споем,

   От всех нам посыплются ласки...

   Пойдем же скорее, товарищ, пойдем!

   Мы с деньгами в горы оттуда придем".

  

   И вот за безумцем безумец побрел

   Под кров отделенного неба:

   Но воздух чужбины для сердца тяжел.

   Но вчуже - нет вкусного хлеба;

   В толпе незнакомцев я словно в степи -

   И плачу и вою, как пес на цепи...

  

   Тут не с кем размыкать печали своей

   И некому в горе признаться;

   Пришельцы из милой отчизны моей

   Родимых привычек стыдятся;

   И я, как былинка под небом чужим,

   То холодом сдавлен, то зноем палим.

  

   Ах, любо мне было средь отческих гор,

   В кругу моих добрых собратий;

   Там всюду встречал я приветливый взор

   И дружеский жар рукожатий;

   А здесь я как с ветки отпавший листок.

   Заброшенный ветром в сердитый поток.

  

  

   ЧЕРДАК

  

   Je vlens revotr l'astle ou ma jesaesse

   De la mlsere a subl les legoas.

  

   P.-J. Beranger.

  

   Вот я опять под кровлей незабвенной,

   Где молодость в нужде я закалил,

   Где в грудь мою проник огонь священный.

   Где дружбой я, любовью встречен был.

   Душа моя приличьем не гнетома,

   В самой себе вмещала целый свет;

   Легко я мог взбежать под кровлю дома:

   На чердаке нам любо в двадцать лет.

  

   Пусть знают все, что жил я там когда-то!..

   Вот здесь кровать моя была... вот стол...

   Вот та стена, где песни стих начатый

   Я до конца, случайно, не довел...

   Восстаньте вновь, видения святые!

   Откликнитесь на мой живой привет!

   Для вас в те дни закладывал часы я...

   На чердаке нам любо в двадцать лет.

  

   Явись и ты, скрываемая далью!..

   И вот она мерещится опять...

   Окно мое завешиваешь шалью

   И кофточку кладешь мне на кровать...

   Храни, амур, ее цветное платье

   И свежесть щек лилей и свежий цвет.

   Любовников ее не мог не знать я...

   На чердаке нам любо в двадцать лет.

  

   Мои друзья устроили пирушку

   В честь подвигов народных наших сил.

   Их громкий клик достиг в мою лачужку:

   Под Маренго я знал, кто победил...

   Гремит пальба... из сердца песня льется...

   Среди торжеств забот и страха нет...

   В Париже быть врагу не доведется...

   На чердаке нам любо в двадцать лет.

  

   Но полно мне! Прощай, жилье родное!

   За миг один увянувшей весны

   Я отдал бы всё время остальное,

   И опытность, и сны - пустые сны!

   Надеждами и славой увлекаться,

   На каждый звук в душе искать ответ,

   Любить, страдать, молиться, наслаждаться:

   На чердаке нам любо в двадцать лет.

  

  

   * * *

  

   When we two parted.

   1

  

   Когда прощались мы с тобой,

   Вздыхая горячо,

   Ко мне кудрявой головой

   Ты пала на плечо...

   В твоих глазах была печаль,

   Молчанье на устах...

   А мне неведомая даль

   Внушала тайный страх...

  

   2

  

   Росы холодная струя

   Упала с высоты -

   И угадал заране я, -

   Что мне изменишь ты...

   Сбылось пророчество: молва

   Разносит всюду весть,

   Что ты Священные права

   Утратила на честь...

  

   3

  

   И каждый раз, как слышу я

   Об участи твоей,

   На части рвется грудь моя

   Сильнее и сильней...

   Толпа не знает, может быть,

   Про тайный наш союз -

   И смело рвет святую нить

   Сердечных наших уз...

  

   4

  

   Как быть!.. знать, есть всему пора...

   Но плачу я о том,

   Что сердцу льстившее вчера

   Промчалось легким сном.

   Ах, если где-нибудь опять

   Увижусь я с тобой,

   Скажи, как мне тебя встречать? -

   Молчаньем и слезой...

  

  

   АЮДАГ

   (с польского)

  

   Люблю, облокотясь на скалу Аюдага,

   Глядеть, как борется волна с седой волной,

   Как, вдребезги летя, бунтующая влага

   Горит алмазами и радугой живой, -

  

   Как с илистого дна встает китов ватага

   И силится разбить оплот береговой;

   Но после, уходя, роняет, вместо стяга,

   Кораллы яркие и жемчуг дорогой.

  

   Не так ли в грудь твою горячую, певец,

   Невзгоды тайные и бури набегают,

   Но арфу ты берешь, и горестям конец.

  

   Они, тревожные, мгновенно исчезают

   И песни дивные в побеге оставляют,

   Из коих для тебя века плетут венец.

  

  

   ТУЧА

  

   Небо чисто после бури, -

   Только там, на дне лазури,

   Чуть заметна и бледна,

   Тучка легкая видна... _

  

   От родной семьи изгнанник,

   Ты куда несешься, странник?

   Где, скажи, в краю каком

   Колыбель твоя, и дом?

  

   Разольешься ль ты туманом

   Над бездонным океаном?

   Или мелкою росой

   Ты забрызжешь над травой?..

  

   Иль в лазури неба чистой

   Ляжешь радугой огнистой

   И обхватишь, как венец,

   Целый мир с конца в конец?.

  

   Или, вновь в степях лазури

   Ты сзовешь и дождь и бури

   И, вернувшись к нам, потом

   Принесешь грозу и гром?

  

  

   АНАКРЕОН

  

   Жил в древней Греции певец Анакреон:

   Он с юношеских лет был музам обречен,

   И после, в старости, изведав всё земное,

   Умел он сохранить и сердце молодое,

   И ум возвышенный, и юношеский пыл,

   И крепость здравия, и бодрость прежних сил.

   Бывало; к молодым вмешавшись в вихорь пляски,

   Он пел им про любовь, вино, восторг и ласки,

   И звучный стих его, катяся как река,

   Был дорог юноше и свят для старика.

   А ныне от певцов не те мы слышим звуки:

   Их струны издают порывы тайной муки,

   Негодование на жизнь и на судьбу -

   Сомненья с истиной тяжелую борьбу,

   Души расстроенной тяжелые болезни:

   Для современников полезны эти песни!..

  

  

   ЛИСТОК

  

   Ou ma tu? - Je n'en sals rien...

  

   О родного дерева отпадший,

   На волю преданный грозам,

   Окажи, листок полуувядший,

   Куда летишь? - Не знаю сам!

  

   О тех пор, как дуб упал от бури,

   От дружной ветки отлучась,

   То я ношусь в степях лазури,

   То снова падаю я в грязь.

  

   Я мчусь по прихоти суровой,

   Куда влечет меня мой рок,

   Куда несется лист лавровый

   И легкий розовый листок.

  

  

   * * *

  

   Бывают дни недуга рокового:

   Напрасно я гляжу кругом -

   Среди тревог волнения земного

   Услады сердцу нет ни в чем.

   Мне тяжело цветов благоуханье,

   Докучен свет роскошный дня,

   Н звуков сладостных живое сочетанье

   Не трогает меня.

  

   Но есть часы отрадного безумства:

   Печаль минувшую забыв,

   Я всё готов почтить приветом чувства,

   Платя отзывом на призыв-

   И грустные дотоле впечатленья

   Мне кажутся так дивно хороши,

   Что я б хотел иметь в подобные мгновенья

   Два сердца, две души.

  

  

   ИЗ В. ГЮГО

  

   Есть существа, которые от детства

   Мечты свои, надежды и желанья

   Кидают н_а_ ветер. Ничтожный случай

   Владеет их судьбой. Они стремятся,

   Куда глаза глядят, не думая о цели,

   От истины не отличая лжи:

   Они летят, куда подует ветер;

   Гостят, где им открыта настежь дверь.

   Для них вся жизнь в мгновении настоящем,

   Затем, что прошлое для них погибло,

   А в будущем они читать не могут.

   Они живут - и только. Ум их праздный

   Не действует, а сердцем правит случай:

   За радостью у них идут печали,

   За верою безверье, за любовью

   Холодная насмешка и презренье;

   Они живут, как бог пошлет, с дня на день,

   И думают, как бог пошлет на мысли...

   В них воли нет; одна пустая прихоть

   Владеет их поступками; и если

   Они подчас погружены в раздумье,

   Ничто далекое их мыслей не тревожит:

   Любовь у них без муки, страсть без жара

   И ненависть без злобы и гоненья...

  

   Но ты на них нисколько не похожа -

   Ты женщина и вместе с этим гений,

   Здесь, на земле, ты горе мне врачуешь,

   А в небеса указываешь путь.

   В твоих речах, движеньях в во взоре,

   Как в зеркале, отражены все тайны

   Души твоей: в задумчивости виден

   Глубокий ум, от опыта созревший;

   В веселости - кипенье чувств сердечных,

   А в красоте чарующей улыбки -

   Души твоей божественные свойства...

   В те дни, как мы кипим в заботах трудных,

   Волнуемся общественным волненьем, -

   Ты, в тишине, идешь своей дорогой

   И, чуждая забот и суеты,

   Верна своим душевным убежденьям,

   Как хоры звезд своим путям обычным,

   Которые назначил им всевышний.

   Ничто в тебе не резко. Всё спокойно,

   Во всем видна твоя живая совесть, -

   И если ты порою даже плачешь

   И сетуешь на жизнь и на людей,

   То слезы те так сладостны и тихи,

   Как ручеек, текущий но долине,

   А вздохи те - как музыка, в которой

   Всё дышит пламенем любви высокой,

   Надеждой, верою и чистотой небесной.

  

   Мне кажется, при взгляде на тебя,

   Что каждый взор, что даже каждый шаг твой

   Гармонией какой-то дивной веет,

   Что люди все, в сравнении с тобой,

   Так суетны, ничтожны, бледны, жалки,

   Как дикий вопль в сравненьи с звучной песнью.

  

  

   * * *

  

   Я не приду на праздник шумный,

   К вам, сердцу милые друзья, -

   Делиться чувствами безумно

   Уже давно не в силах я.

   Со мной повсюду неразлучны

   Противуречащие сны.

   Все ваши радости - мне скучны,

   Все ваши горести - смешны...

  

  

   В АЛЬБОМ ГРАФИНИ С-КОЙ

  

   Жизнь наша - книга. Много в ней

   Найдется сцен разнообразных:

   Смешных, нелепых, скучных, грязных,

   Тяжелых, вялых и бессвязных,

   Как на страницах повестей.

   Читать ее - нести вериги,

   Прочтя - не выдержишь сказать:

   Блажен, кому житейской книги

   Не довелося прочитать...

  

  

   * * *

  

   Il est, il est sur terre une infernale cuve,

   On la nomme Paris...

  

   A. Barbier.

  

   I

  

   Есть бездна на земле, есть бездна роковая,

   Ее зовут: Париж. В три раза обвивая

   Бойницы, храмины и царские дворцы,

   Река прожелкшая бежит во все концы...

   Та бездна день в ночь клокочет и дымится...

   Там вечно человек страдает и томится, -

   Лохань, в которую стекает с давних пор

   Со всех концов земли навозный хлам и сор,

   Который, наконец, всё высясь постепенно,

   Волной крушительной течет по всей вселенной...

  

   II

  

   Там только изредка мелькает из-за туч

   Зари румяный блеск и солнца яркий луч,

   Там с утра до утра на стогнах шум тревожный,

   Сну благотворному предаться невозможно;

   И там никто не спит... а мысль и голова

   Натянуты у всех, как в луке тетива,

   Там каждый жмет других. Без всякого сознанья

   Нисходят люди в гроб, смеясь над покаяньем.

   Там храмы, кажется, остались для того,

   Чтоб молвить: был здесь бог, но ныне нет его!

  

   III

  

   Там столько алтарей погибло в быстром ходе,

   Там столько ярких звезд затмилось на восходе,

   Там столько юных жатв погибло без плода,

   И столько гениев, поборников труда,

   Исчезло без вести, в чаду людских волнений,

   Пустых сует земных и горьких убеждений,

   Что нынче ничего не любит человек;

   Не зная, как убить и в чем убить свой век,

   Он прилепляется к одним предубежденьям:

   Всё, кроме золота, унижено презреньем...

  

   IV

  

   Увы!.. и после всех бесчисленных толчков,

   И после опыта сурового веков, -

   И после стольких слав и стольких унижений -

   И царственных начал и царственных падений -

   Старик, которого мы временем зовем,

   Сметающий с земли весь сор своим крылом,

   Всё рушащий вконец рукой неумолимой,

   Разбивший вдребезги разврат и стены Рима, -

   Находит в наши дни такую же лохань,

   Куда, как прежде в Рим, течет отвсюду дрянь...

  

   V

  

   В Париже тот же шум и та же жажда власти,

   Готовая дробить отечество на части,

   И та же жалкая толпа клеветников,

   Глухих сенаторов и ветреных льстецов,

   И та ж насмешливость над голосом пророков,

   Исполненным любви, надежды и уроков;

   И та же суетность в поступках; цель для них:

   Жизнь как-нибудь убить на зрелищах пустых,

   И, словом, Рим воскрес у нас в Париже снова,

   За исключеньем форм и неба голубова...

  

   VI

  

   О ты, мятежное семейство парижан!

   Ты, словно человек, который вечно пьян,

   Иль блудное дитя, отверженец семейства,

   Готовый каждый день на новое злодейство,

   Идя по улице, ты хлещешь заодно

   Собаку тощую и звонкое стекло...

   В вас, детях суетных, нет признака рассудка:

   Вы плюете на всё, считая веру шуткой,

   И всё, что кажется нам чистым и святым,

   Вы называете ничтожным и пустым...

  

   VII

  

   А между тем ты храбр, отважен в бранных спорах,

   Как, старый гренадер, ты ешь, глотаешь порох;

   И, в сердце затая к отечеству любовь,

   На пулю и на штык ты кинуться готов;

   Но только что мятеж у двери запылает, -

   Тебя призыв ко злу невольно увлекает,

   Бежа из дома в дом трепещущих граждан,

   Ты, словно гибельный и страшный ураган,

   Всё рушишь на пути, всё мечешь в ярый пламень

   И даже дерзостно кидаешь в небо камень...

  

   VIII

  

   Французы, ветреный и гибельный народ!

   Ты - море бурное, живой водоворот!

   Чей голос иногда вселенную тревожит

   И всё перевернуть в одно мгновенье может!

   Волна, которая, да неба возлетя,

   Внезапно падает на землю, как дитя,

   Народ единственный, в котором вместе слиты

   Пороки юности и старости маститой;

   Народ, который всех сызмлада увлекал,

   Но свет которого еще не разгадал!

  

   IX

  

   Есть бездна на земле, есть бездна роковая,

   Ее зовут: Париж. В три раза обвивая

   Бойницы, храмины и царские дворцы,

   Река прожелкшая бежит во все концы...

   Та бездна день и ночь клокочет и дымится...

   Там вечно человек страдает и томится, -

   Лохань, в которую стекает с давних пор

   Со всех концов земли навозный хлам и сор,

   Который, наконец, всё высясь постепенно,

   Волной крушительной течет по всей вселенной.

  

  

   ИЗ А. ШЕНЬЕ

  

   У каждого есть горе; но от братьев

   Мы скрыть его стараемся улыбкой,

   Притянутой нарочно. Мы жалеем

   Одних себя, - и с завистью глядим

   На тех людей, которые, быть может,

   Не меньше нас горюют втихомолку..

   Никто своей бедой - чужой не мерит,

   А между тем едва ль из нас не каждый,

   О разорванным на части сердцем, мыслит:

   "Все счастливы... а я один несчастлив!.."

   Мы все равно несчастливы! - Молитва

   У нас у всех одна - переменить нам жребий...

   Свершается!.. переменен наш жребий.

   Но скоро мы опять о том жалеем,

   Что старое и близкое нам горе

   Сменилося для нас несчастьем новым.

  

  

   * * *

  

   Что в жизни, если мы не любим никого,

   Когда и нас взамен никто любить не может,

   Когда в прошедшем мы не видим ничего

   И в будущем ничто нам сердца не тревожит?

   Тоска, одна тоска! а между тем из нас,

   Из жертв, влекущих цепь дней тягостных и вялых,

   Никто с отвагою на смерть не кинет глаз,

   Никто не сложит жизнь с рамен своих усталых.

   Не так ли иногда вечернею порой,

   Занявшись чтением пустой и глупой сказки,

   Зеваем мы сто раз над каждою строкой

   И все-таки идем, упорствуя, к развязке...

  

  

   ИЗ В. ГЮГО

  

   В июне сладостном, когда потухнет день,

   Клубами аромат летит в долине злачной;

   Мы спим, но слышим всё и видим всё сквозь тень,

   Над нами вьется сон прозрачный...

   Луна сребристее, свежее дышит лес,

   Прозрачней стелется туманов вереница,

   И мнится, до утра с полуночных небес

   Не сходит юная денница.

  

  

   * * *

  

   В нас воля разума слаба,

   Желанья наши своевольны;

   Что б ни сулила нам судьба,

   Всегда мы ею недовольны.

  

   Нам новизны давай для глаз,

   Давай для сердца нам обновы;

   И если счастье ловит нас,

   Мы горе выдумать готовы.

  

  

   СОН

   (ИЗ БАЙРОНА)

  

   A dream which is not all a dream.

   "Darkness".

   I

  

   Жизнь двойственна: наш сон, как жизнь, имеет

   Свой дивный мир. Его напрасно люди

   Зовут чертой граничной бытия

   С небытием. Сон - тоже жизнь. Во сне мы,

   Как наяву, окружены мечтами,

   Исполненными жизни; мы горюем;

   Мы слезы льем и радуемся часто.

   Сон иногда, пригрезившийся нам,

   Волнует нас и после пробужденья,

   А иногда он услаждает горе,

   Которое нас грызло наяву.

   Летучие и явственные грезы,

   Как призраки прошедшего, летят,

   Пророчествуя часто, как Сивиллы.

   Сны чудную имеют силу... В нас

   Они то грусть, то радость пробуждают,

   Они творят из нас других людей

   По прихоти. Они пугают нас

   Минутными виденьями и тенью,

   Встающею и гибнущею тотчас...

   Но боже мой! прошедшее - не сон ли?

   А что же сон такое? Сила духа,

   Способная воссоздавать. - Душа

   Творит миры несущие и может

   Их населить такими существами,

   Которые стократно выше нас -

   По времени и красоте, и целям.

  

   II

  

   Я видел два прелестных существа

   Во цвете лет. Они гуляли вместе

   По зелени пригорка: этот холм,

   Казалось, был кольцом последним цепи

   Других холмов и выдавался мысом.

   Вокруг него не расстилалось море,

   Но вместо волн смеялись луг и пашни;

   А дальше лес, а по опушке леса

   Крестьянские избушки из которых

   Клубами дым взвивался...

   Здесь-то были

   И юноша, и девушка; она

   С любовию глядела на картины,

   Кругом ее раскинутые... Он же

   Ее одну, казалось, только видел.

   Они цвели красой и жизнью оба,

   Но разница заметная в летах

   Выла видна меж ними. Как луна,

   Прорезавшись на крае небосклона,

   Она была к развитию близка

   И полному цветенью жизни. Он же

   Хотя отстал годами, но зато

   Впередил ее развитьем сердца...

   Все чудеса и прелести вселенной

   Слилися в ней для юноши, и он

   Вгляделся так в черты лица, что память

   Ее одну ему изображала...

   Он весь был в ней. Дышал ее дыханьем,

   Он видел всё ее глазами, думал

   Ее умом... Отрывистое слово,

   Звук, брошенный на ветер ею часто,

   Рождали в нем какой-то знойный трепет...

   Он не жил сам: в ее существованьи

   Всё бытие его сливалось. Мысли,

   Как бы ключи, стекались в океан

   Ее души. Пожатие руки,

   Звук голоса в нем разливали тотчас

   Озноб и жар: то он бледнел, то яркий

   Румянец жег лицо его. Едва ли

   Он понимал, что было с ним...

   Меж тем,

   Она была чужда его волненьям,

   И вздох ее летел к другому... Братом

   Она могла назвать его - и только...

  

   Но юноше и этого довольно

   От существа, которое от сердца

   Звало его сим именем.

   Она была единственною ветвью

   Угаснувшей и доблестной семьи.

  

   Быть братом той, которую любил он,

   Он и хотел и не хотел... Зачем же?

   Года ему потом глаза открыли

   И грустную повысказали повесть...

  

   III

  

   Мой сон теперь внезапно изменился...

   Я видел дом старинный. У ворот

   Ржал конь уже оседланный. В обширной

   Готической молельне с беспокойством

   Взад и вперед тот юноша ходил...

   Но вот он сел, схватил перо и что-то

   На лоскутке бумаги написал...

   Лотом, склонясь печально головою,

   Он оперся и судорожно вздрогнул;

   Там, снова он встал с места - и письмо

   Вдруг разорвал, но слез над ним не прояви...

   Минуты две прошло - и он утих;

   Какое-то спокойствие святое

   Во всех чертах его заметно стало.

   Вдруг настежь дверь - и в комнату вошла,

   О улыбкою и кротостью во взгляде,

   Та девушка, с которой он гулял.

   Она была чиста как ангел божий,

   Но видела любовь его, но знала,

   Что тень она кидает на него,

   Что он страдал... а как страдал? едва ли

   Она могла понять его печали...

   Он подошел; взял руку у нее

   И дружески пожал ее; в сей миг

   В его чертах, движеньях, в каждом взгляде

   Роилась тьма каких-то дум: не скоро

   О его лица всё сгладилося. Руку

   Он выпустил из рук своих и вышел

   Из комнаты. Грозящая разлука,

   Казалось, их нисколько не смутила:

   С улыбкою они расстались... Двери

   Старинные со скрыпом отворились...

   Он вышел вон, вскочил на скакуна,

   И был таков... Уж только после

   Он не входил в те двери - никогда...

  

   IV

  

   Из юноши он мужем стал... Отчизной

   Он избрал край далекий и пустынный,

   Где солнце жгло окрестность: это солнце

   О его душой согласовалось. Платье

   И весь наряд его был как-то странен,

   И сам он был не тем, чем был он прежде.

   Он жизнь свою обрек волненьям: море,

   Леса и степь ему отчизной стали...

   Тьма образов, видений и картин

   Мне виделись... и всюду был он. После

   Явился он, в полдневный зной, ища

   Прохладного покоя: меж колонн,

   Под тенью стен, кругом обросших мохом,

   Своих творцов, однако, переживших,

   Он лег, заснул. Невдалеке

   От спящего паслись верблюды... дальше

   У звонкого потока ржали кони -

   И человек, одетый в плащ широкий,

   На страже был... кругом его лежала.

   Толпа иноплеменцев. Кров над ними

   Был свод небес - и этот свод небес

   Был так хорош, лазурен и прекрасен,

   Что только бог на нем бы мог явиться...

  

   V

  

   Мой сон опять внезапно изменился...

   А девушка, которую любил он,

   Была уже другому отдана...

   Она жила в отечестве... далеко

   От странника, блуждавшего в чужбине.

   Вокруг нее, резвясь, играли дети,

   Прелестные собою, как она;

   Но на лице у ней виднелась горесть,

   Тень внутренней борьбы; а на ресницах

   Слезинки пробивались... Боже мой!

   О чем бы ей печалиться, казалось?

   Тот близок к ней, кого она любила,

   А тот, кто сам ее любил безумно,

   Был далеко... он не взволнует боле

   Ее мечты преступною надеждой

   И горестью своего не навеет

   Ей на сердце тревожного волненья...

   О чем же бы, казалось, горевать?

   Она любви его не отвечала,

   Она надежд ему не подавала...

   В ее тоске он призрак отдаленный.

   Едва-едва очам мелькнувший сон...

  

   VI

  

   Мой сон опять внезапно изменился...

   Изгнанник вновь на родине... Мне снится,

   Что в храме он стоит у алтаря

   С невестою... Она собой прекрасна,

   Но всё не та, звезда любви начальной!..

   А между тем, когда идет обряд,

   Его лицо покрыто тою ж тенью,

   Как некогда в молельне... Тот же трепет

   Заметен был в груди его... как прежде,

   В глазах его роилась бездна дум

   Загадочных... но вот он как-то тише,

   Спокойней стал - и произнес обет.

   Но мнится мне, что в клятве нет сознанья...

   Что всё идет кругом в глазах его,

   Что он совсем почти не помнит, где он

   И близ кого... В уме его проходят

   Старинный дом... ряд комнат... утро... вечер...

   И те места, где был он с _ней_ когда-то.

   Прошедшее явилось, словно призрак,

   Текущий миг закрыло перед ним...

   Бог весть зачем пришли воспоминанья

   Незваные... зачем они пришли?..

  

   VII

  

   Мой сон опять внезапно изменился...

   Та женщина, которую любил он,

   Была не той, чем некогда. Болезни

   Душевные убили душу. Разум

   Затерян был. Глаза померкли. Взоры

   Оторвались от дальнего. Как фея,

   Она жила в воздушном царстве. Мысли

   Несродные одна с другой теснились

   В ее уме. Невидимые нами

   Видения летали вкруг нее...

   И назвал свет ее - безумной. Но безумье -

   Печальный дар! Оно способно видеть

   Незримое для мудрости. Оно

   Яснее нас читает книгу жизни,

   Сближая нас, как телескоп, с природой;

   Убив мечты, безумье нас знакомит

   О той истиной, которую рассудок

   В цветистые одежды облекает...

  

   VIII

  

   Мой сон опять внезапно изменился.

   Скиталец мой опять один. Те люди,

   Которые теснились вкруг него, -

   Одни его оставили, другие

   К нему пришли с открытою враждой.

   Преследуем обидами и злобой,

   Он жертвой стал несчастий. Тяжким горем

   Отравлено всё было для него;

   Как Митридат, он стал питаться ядом,

   И этот яд, над ним утратив силу,

   Стал, наконец, его любимой нищей:

   Он жизнь нашел, где видят смерть другие...

   И сделались его друзьями - горы,

   И звезды с ним беседу повели,

   Незримые владыки мира, духи

   Ему в тиши рассказывали повесть

   О чудесах вселенной. Ночь ему

   Открыла грудь. Из бездн, стремнин глубоких

   Ему шептал какой-то дивный голос

   О чудесах и таинствах подземных...

  

  

   ИЗ ДАНТЕ

  

   На пол-пути моей земной дороги

   Забрел я в лес и заблудился в нем.

   Лес был глубок; звериные берлоги

  

   Окрест меня зияли. В лесе том

   То тигр мелькал, то пантер полосатый,

   То змей у ног, шипя, вился кольцом.

  

   Душа моя была печалью сжата;

   Я трепетал. Но вот передо мной

   Явился муж, в очах с любовью брата,

  

   И мне сказал: "В вожатого судьбой

   Я дал тебе! Без страха, без усилий,

   Я в черный ад готов итти с тобой".

  

   Слова его дышали слаще лилий

   И вешних роз; но я ему в ответ:

   "Скажи, кто ты?.." Он отвечал: "Виргилий"..

  

   А я ему: "Так это ты, поэт,

   Пленительный, живой и сладкогласный!

   Ты, в коем я, от юношеских лет,

  

   Нашел родник поэзии прекрасной!

   Учитель мой - подумай - у меня

   Довольно ль сил на этот путь опасный?"

  

   Он мне: "Иди! Душевного огня

   Не трать в пылу минутного сомненья".

   И я дошел... Уже светило дня

  

   Потухнуло. В тумане отдаленья

   Тропа едва виднелась между скал...

   Но, наконец, вот - адские владенья.

  

   На воротах Егова начертал:

   "Через меня проходят в ту долину,

   Где вечный плач и скрежет. Кто упал

  

   Единожды в греховную пучину, -

   Тот не живи надеждой! Впереди

   Он встретит зло, стенанья и кручину".

  

   Почувствовал я страх в моей груди -

   И говорю: "Мне страшно здесь, учитель".

   А он в ответ: "Мужайся и иди..."

  

   И мы вошли в подземную обитель.

   Вокруг меня раздался вопль и стон,

   И треск, и шум, и говор-оглушитель...

  

   Я обомлел... "Куда я занесен? -

   Подумал я. - Не сон ли это черный?"

   Виргилий мне: "Нет, это, Дант, не сон!

  

   Здесь черный ад. Сонм грешных непокорный,

   Как облако, летит перед тобой,

   В обители мучения просторной..."

  

   А я ему: "За что, учитель мой,

   Они в аду?" - "За то, что в жизни мало

   Они пеклись о жизни неземной.

  

   В них светлых чувств и мыслей доставало,

   Чтоб проникать в надзвездные края;

   Но воля в них, от лености, дремала...

  

   В обители загробной бытия

   От них и бог и демон отступился;

   Они ничьи теперь, их жизнь теперь ничья...

  

   Я замолчал - и далее пустился,

   А между тем, бесчисленной толпой,

   Сонм грешников вокруг меня носился,

  

   За ним вослед летел тяжелый рой

   Шмелей и ос - они вонзили жало

   В лицо и грудь несчастных. Кровь рекой,

  

   С слезами их смешавшись, упадала

   На жаркий прах, а гадины земли

   И кровь, и пот, и слезы их глотали...

  

   Мы в сторону от грешных отошли

   И с тайною сердечною тоскою

   Пустились в путь - и к берегу пришли,

  

   Склоненному над сонною рекою.

   Тут встретил нас полуразбитый челн,

   И в нем старик с сребристой бородою.

  

   Сей старец был бесчувственный Харон,

   Всех грешников на злую казнь везущий,

   Вглядясь в меня, ко мне промолвил он:

  

   "Зачем ты здесь, в несущем царстве - сущий?

   В моей ладье тебе приюта нет:

   С усопшими не должен быть живущий!"

  

   Виргилий же на то ему в ответ:

   "Мы с ним идем по тайной воле бога!

   Свершай его божественный завет!"

  

   Харон умолк. Мы сели в челн убогий

   И поплыли. Еще с златых небес

   Лились огонь и пурпур. Кормчий строгий

  

   Причалил. Вот мы вышли в темный лес:

   Ах, что за лес! Он весь сплелся корнями,

   И черен был, как уголь, лист древес.

  

   В нем цвет не цвел. Колючими шипами

   Росла трава. Не воздух, - смрадный яд

   Точил окрест и помавал ветвями...

  

  

   ОТЧАЯНИЕ

   (ИЗ А. ЖИЛЬБЕРА)

  

   Безжалостный отец, безжалостная мать!

   Затем ли вы мое вскормили детство,

   Чтоб сыну вашему по смерти передать

   Один позор и нищету в наследство...

   О, если б вы оставили мой ум

   В невежестве коснеть, по крайней мере;

   Но нет! легко, случайно, наобум

   Вы дали ход своей безумной вере...

   Вы сами мне открыли настежь дверь,

   Толкнули в свет из мирной вашей кельи;

   И умерли... вы счастливы теперь,

   Вам, может быть, тепло на новосельи -

   А я? - а я, подавленный судьбой,

   Вотще зову на помощь - все безмолвны:

   Нет отзыва в друзьях на голос мой,

   Молчат поля, леса, холмы и волны.

  

  

   ИЗ А. ШЕНЬЕ

  

   И легче и вольней вздыхает как-то грудь,

   Когда тоску свою разделишь с кем-нибудь.

   Так сахарный тростник смягчает горь растенья.

   Измена, кажется, сносней от разделенья.

   И это всё равно, - услышит ли нас друг,

   Изведавший, как мы, сердечный наш недуг,

   Или одни идя, томясь волненьем жгучим,

   Вверяем грудь свою волнам, лесам дремучим.

  

  

   * * *

  

   Сердце исчахло у нас от науки холодной. В ребенке,

   Только что снявшем с себя пелены и оставившем куклы,

   Вы не найдете теперь ни надежд увлекательно-милых,

   Ни сладко-пленительных слов, ни веры в грядущее

   счастье,

   В нем, как в поддельном цветке, нет ни жизни,

   ни красок тех ярких,

   Кои встречаются вам на питомцах долин благодатных.

   Вскормленных вешней росой и раскрашенных солнцем

   полудня.

  

  

   * * *

  

   Музыка - то же, что вздох, излетевший внезапно

   из сердца...

   Многое чувствуешь в нем, но понятного мало рассудку.

  

  

   КРУЖКА

   (ВОСТОЧНОЕ ПРЕДАНИЕ)

  

   I

  

   Подвигнутый верой, в пример развращенному веку,

   Дервиш вдохновенный пошел в отдаленную Мекку,

   Чтоб там поклониться священному гробу пророка

   И глубже проникнуть в высокие тайны Востока.

  

   II

  

   Взяв посох и кружку, оставя всех п_о_ сердцу близких,

   Пошел и достиг он бесплодных степей аравийских,

   Где промыслом свыше, на доблестный подвиг хранимый,

   Сносил он и голод, и жажду, и зной нестерпимый.

  

   III

  

   Раз, в полдень, под пальмовой сенью зеленой,

   Он видит источник, журчащий волною студеной;

   Припав на колено, он жадно пьет чистую влагу,

   Впивая с ней вместе и новую жизнь и отвагу...

  

   IV

  

   Напившись, он кружку наполнил прозрачной водою.

   И дальше пустился песчаной дорогой степною,

   В душе прославляя великую благость Аллаха

   И ключ животворный, рожденный из жгучего праха.

  

   V

  

   Идет он... но в полдень мучительно-знойный, однажды|

   Он снова, усталый, томится от пламенной жажды -

   И кружку к устам он подносит с отрадой в пустыне!

   Но влага прогоркла и стала противней Польши...

  

   VI

  

   Дервиш поневоле и думой и сердцем смутился -

   И к кружке своей он с упреком тогда обратился:

   "Скажи, отчего ты напиток живой отравила

   И едкую горечь студеной воде сообщила?"

  

   VII

  

   Ответствует кружка: "Когда-то... спустя целым веком

   Была я таким же, дервиш, как и ты, человеком,

   И тоже любила, и тою же грустью терзалась,

   И так же, как ты, я в себе и в других ошибалась.

  

   VIII

  

   Я верила в счастье и вечную благость пророка,

   Но вера и твердость погибли на сердце до срока.

   Томясь, я погибла... и сделалась горстию пыли:

   Из ней эту кружку смышленые люди слепили.

  

   IX

  

   И вот почему я доселе в себе сохраняю

   Всю прежнюю горечь и горечью той отравляю

   Не только студеный и дышащий жизнью напиток,

   Но даже надежду и веры священный избыток".

  

  

   * * *

  

   Кого любить? Кому доверить

   Святыню сердца своего?

   Чьим нежным ласкам можно верить

   И положиться на кого?

  

   Где друг прямой и беспристрастный,

   Который руку нам подаст

   И не осудит нас напрасно,

   И осудить другим не дает?..

  

   Где? Как подумаешь об этом,

   Так как-то сердцу тяжелей,

   И, право, хочется со светом

   Расчет окончить поскорей...

  

  

   * * *

   (ПРИ ОТСЫЛКЕ СТИХОВ А. БАРБЬЕ)

  

   Вот вам Барбье, - его стихи

   Облиты желчью непритворной,

   Он современные грехи

   Рисует краской самой черной;

   Он не умеет так, как мы,

   Льстецы слепые мнений века,

   Хвалить развратные умы

   И заблужденья человека.

   Богобоязненный пророк,

   Неподкупной ничем свидетель,

   Он как палач разит порок,

   Как гений ценит добродетель.

   Вот вам Барбье! Его тоска,

   Его железная суровость,

   Неосторожность языка

   Сначала, может быть, как новость,

   Вам не понравятся. Но там.

   Вникая в смысл его глубокой

   По сердцу он придется вам:

   Вы правду цените высоко...

   Нагая истина в наш век

   Умы болезненно тревожит.

   И вдохновенный человек

   Не многим тронуть сердце может...

  

  

   1847

  

   ПОРТРЕТ

  

   Он не приветлив, но ему

   Ты можешь вверить сердца тайны,

   Он их не выдаст никому,

   Не кинет на ветер случайно...

  

   Он не приветлив, но когда

   Заметит след тоски во взоре,

   Он первый встретит вас тогда,

   И первый он разделит горе.

  

   Он не приветлив, но зато

   Когда полюбит он однажды,

   Он не разлюбит - ни за что,

   А это сделает не каждый...

  

  

   * * *

  

   Жаркое чувство любви не надолго в душе остается:

   Только что вспыхнет оно и угаснет сейчас же. Но пепел

   Этого чувства души возрождает в нас новое чувство:

   Дружбу, которая нам никогда и ни в чем не изменит.

   Так из простого цветка образуется осенью поздней

   Плод, услаждающий вкус, обонянье и взгляд человека.

  

  

   * * *

  

   Смотришь порой на нее, а мечтается, - смотришь на небо:

   Так у ней ясно чело, и так очи на звезды похожи!

  

  

   ИЗ ПРОПЕРЦИЯ

   (ПОСВЯЩЕНО А. Д. ЩЕЛКОВУ)

  

  

   Magnum iter ad doctas proficisci cogor Athsnas...

  

   Я принужден, наконец, удалиться надолго в Афины:

   Время и дальний предел исцелят мое сердце, быть может...

   С Цинтией видясь что день, я что день накликаю мученья:

   Верная пища любви есть присутствие той, кого любим...

   Боги! Уж я ль не хотел, и уж я ль не старался вседневно

   В сердце любовь потушить? Но она в нем упорно осталась.

   Часто, на тысячи просьб, миллионы отказов я слышал.

   Если ж случайно она, по неведомой прихоти сердца,

   Ночью ко мне залетит, то садится лукаво поодаль,

   С плеч не снимая одежд, облекающих стан ее гибкий...

   Да! мне осталось одно: убежать под афинское небо;

   Там, далеко от очей, и от сердца она будет дальше.

   Спустимте в море корабль; поскорее, товарищи, в руки

   Весла возьмите на взмах; привяжите ветрила на мачты!

   Вот уж и ветер подул, унося нас по влажной пустыне:

   Рим златоверхий, прости! До свиданья, друзья! Забывая

   Все оскорбленья любви, и с тобой я заочно прощаюсь,

   Цинтия, сердце мое! Новичок, я предался на волю

   Адриатических волн. В первый раз мне теперь доведется

   Шумно-бурливым богам океана молиться... Как только

   Легкий корабль наш пройдет Ионийское море и вступит,

   Чтоб отдохнуть от пути, на Лехейские тихие волны, -

   Ноги мои, в свой черед, понесут меня дальше и дальше...

   Там, до Пирея дойдя, я пущусь по дороге Тезейской,

   Дружно с обеих сторон обнесенной стенами. В Афинах

   Буду стараться себя переиначить сердцем и мыслью,

   С жаром души молодой изучая науки Платона

   Или твою, Эпикур! С возрастающей жаждой я стану

   Глубже вникать в красоты языка, на котором когда-то

   Громы метал Демосфен, а Менандр щекотал все пороки...

   Там услажу я мой взгляд чудесами искусства: ваянье,

   Живопись, музыка вдруг окружат меня чарами. После

   Время и дальний предел понемногу и тихо затянут

   Тайные язвы души; и умру я не слабою жертвой

   Жалкого чувства любви, а по воле судьбы неизбежной:

   Станет день смерти моей днем торжества моей жизни.

  

  

   В. В. ТОЛБИНУ

  

   Бывают дни в году, когда в душе у нас

   Печали новые родятся каждый час,

   Когда нога скользит; когда нам всё на свете

   Является глазам в каком-то черном цвете, -

   Когда в природе всё так дико и мертво,

   Что видеть, кажется, не хочешь ничего...

   Бурливо и темно в реке катятся волны,

   Густые облака дождливым мраком полны,

   Осенний воздух сыр и резок, как зимой,

   Деревья зыблются печально головой...

   Куда ни подойдешь, куда ни кинешь взгляд -

   Везде встречаются то нищих бледный ряд,

   То лица желтые вернувшихся из ссылки,

   То гроб с процессией, то бедные носилки...

   И если, наконец, растерзанную грудь

   Желая от тоски рассеять чем-нибудь,

   Ты за город уйдешь, в приют уединенный.

   Чтоб с уст любовницы сорвать залог священный

   Любви и верности... Увы! печаль-змея

   Туда прокрадется вослед, как тень твоя.

   И тщетно б ты хотел на лоне сладострастья

   Искать забвения, надежды и участья.

   Сквозь пурпурных ланит красавицы твоей,

   Сквозь милые уста и чудный блеск очей.

   Сквозь кожу тонкую пленительного цвета

   Тебе почудится костлявый вид скелета.

  

  

   * * *

  

   С невыразимым наслажденьем,

   О невыразимою тоской

   Слежу за речью, за движеньем,

   За взглядом, кинутым тобой.

  

   Мне сладко верить, что судьбою

   Тебе проложен светлый путь,

   Что радость встретится с тобою

   Когда-нибудь и где-нибудь...

  

   Но, грустно то, что, может статься,

   Идя с тобой путем иным,

   Мне поневоле не удастся

   Упиться счастием твоим.

  

   Так иногда под небо юга,

   В благословенный теплый край,

   Нам проводить приятно друга,

   Но горько вымолвить: прощай!

  

  

   * * *

  

   Ваш жребий пал! Счастливая пора

   Для вас прошла... Вы кинули игрушки...

   Не тешат вас пустые погремушки,

   Которые с утра и до утра

   Вас тешили не дальше, как вчера.

   Вы нехотя на жизнь открыли глазки,

   И что ж нашли? - Несбыточность мечты,

   Гонения лукавой клеветы,

   В друзьях своих - предательские ласки...

  

   А прежде вы смеялись надо мной,

   Вам шуткою моя казалась горесть,

   И опыта действительная повесть

   Была для вас безумною мечтой,

   Воображения болезненной игрой...

   Но от меня вас ждет другая плата:

   Гонимые от света и молвы.

   Во мне одном теперь найдете вы

   Сопутника, товарища и брата.

  

  

   СОСЕД

  

   Люблю я искренно соседа...

   Он каждый день в мою нору,

   Приходит утром, до обеда,

   Потом заходит ввечеру.

  

   Неистощимые рассказы

   Всегда готовы у него:

   Про жизнь, про давние проказы

   И годы юности его.

  

   Ценитель подвигов народа,

   Он любит часто вспоминать

   Поход двенадцатого года

   И нашей славы благодать...

  

   Про то, как он, горя отвагой,

   Искал везде опасных мест

   И награжден за это шпагой,

   И получил в петличку крест...

  

   Его Восторг и речь живая

   Шумит и льется, как поток

   . . . . . . . . . . . . . .

   . . . . . . . . . . . . . .

  

  

   * * *

  

   Озябло горячее сердце мое

   От стужи дыханья людскова...

   А с желчным рассудком плохое житье:

   Рассудок - учитель суровый!..

  

   Холодным намеком, насмешкою злой

   Он душу гнетет и тревожит:

   Смеется над каждою светлой мечтой,

   А тайны открыть нам не может.

  

   Внушая сомненье почти ко всему,

   Он губит в нас волю и силу:

   Кто в руки попался однажды ему,

   Тот прямо ложися в могилу...

  

  

   СТРАННИК

  

   Перекрестясь, пустился я в дорогу...

   Но надоел мне путь,

   Я поглазел довольно, слава богу,

   Пора бы отдохнуть...

   Не вечно же мне маяться по свету

   Бог знает для чего:

   Ведь у меня, сказать по правде, нету

   По сердцу никого.

  

   Люблю я лес, раскидистое поле,

   Люблю грозу и гром,

   Да и они прискучат поневоле

   Не нынче, так потом...

   И для чего, подумаешь, родится

   И бродит человек!

   Эх! На ночлег скорей бы приютиться!

   Да и заснуть навек...

  

  

   1848

  

   * * *

  

   Когда, склонившись на плечо.

   Ты жмешь мне руку и вздыхаешь,

   И, веря в счастье горячо,

   Ты слишком много обещаешь...

   Тебя становится мне жаль,

   Я за тебя грущу невольно,

   Сжимает сердце мне печаль,

   И так мне трудно, так мне больно...

  

   Я говорю тебе тогда:

   "Не верь любви моей!.. День с_о_ дня

   Бледней горит моя звезда...

   Не тот я завтра, что сегодня...

   По сердцу нашему скользя,

   Всё благородное проходит:

   Любить всегда одно - нельзя;

   День новый - новое приводит...

  

   И ты, напуганная мной,

   Спешишь к груди прижаться крепче...

   Зараней зная жребий свой.

   Обоим нам как будто легче...

   В огне любви, в чаду страстей

   Друг другу сладко нам передаться -

   Своих наслушаться речей,

   Своим дыханьем надышаться...

  

   Так на египетских пирах.

   Держась старинного завета,

   С гостями рядом на скамьях

   Сажали пыльного скелета -

   Затем, чтоб каждый из гостей,

   В нем видя жребий свой грядущий.

   Дар жизни чувствовал полней

   И оценял бы миг текущий.

  

  

   * * *

  

   Куда ни посмотришь - повсюду,

   Всегда видишь грустные лица:

   Не встретишь веселой улыбки,

   Веселого взгляда не встретишь...

  

   Захочешь ли вслушаться в речи,

   Летучие речи людские, -

   В них слышишь какую-то муку

   Сомненья, надежды и страха.

  

   Сойдешься ли с искренним другом

   И тайны ему поверяешь, -

   Всё как-то не выскажешь мысли.

   Ответа от друга не выждешь...

  

   И трудно, и больно, и горько

   Больному с больными встречаться.

   Но может ли горе быть вечно?

   Ужели границ нет терпенью?

  

  

   * * *

  

   Как весело... итти вослед толпы,

   Не разделяя с ней душевных убеждений,

   Брать от нее колючие шипы

   Ее пристрастных осуждений...

  

   Как весело... на помощь призывать

   Пустых надежд звенящие гремушки,

   Чтоб после их с презреньем разбивать,

   Как бьет дитя свои игрушки...

  

   Как весело... оковы наложа

   На каждый шаг, на все движенья сердца,

   Бояться вырваться потом из рубежа,

   С предубежденьем староверца...

  

   Как весело... увлекшися мечтой,

   Приискивать в несбыточном возможность,

   Чтоб после с горькою насмешкой над собой

   Признать вполне ума ничтожность...

  

   Как весело... не веря ничему,

   Прикрыв лицо двусмысленною маской.

   Наперекор душе, всем чувствам и уму,

   Платить коварству мнимой лаской...

  

   Как весело... глубоко полюбя

   И пламенно желая чувств обмены, -

   Предвидеть нехотя, что ждут в конце тебя

   Обыкновенные измены...

  

   Как весело... измучась от борьбы,

   По мелочам растратив жизнь и силы,

   Просить, как милости, у ветреной судьбы

   Себе безвременной могилы...

  

   Зачем забвенья не дано

   Сердцам, алкающим забвенья,

   Зачем нам помнить суждено

   Ошибки наши и волненья?..

  

   Зачем прошедшее, от нас

   На быстрых крыльях улетевши.

   Не может скрыть от наших глаз

   Былого плод, давно созревший?

  

   Когда б не опыт прежних лет.

   Мы шли б по свету без оглядки,

   И нас обманывал бы свет...

   И жизнь была б полна загадки...

  

   А ныне - знаний и трудов

   Неся тяжелую веригу,

   Мы бьемся все из пустяков -

   Читаем читанную книгу...

  

  

   В АЛЬБОМ

  

   Сердце молодое

   Верует всему:

   Благородным - злое

   Кажется ему.

  

   Изучивши зрело

   И людей и свет,

   Я решаюсь смело

   Дать тебе совет:

  

   Дружбе угождая,

   Не забудь себя,

   Верь - не доверяя,

   Люби - не любя...

  

  

   К РЕБЕНКУ

  

   С горячим участьем гляжу на тебя я, ребенок!

   Как взгляд твой приветлив, как голос твой мягок и звонок,

   Как каждое слово мне в грудь западает глубоко

   И как увлекает оно мое сердце далеко...

  

   Что день, за тебя я молюся пред светлой иконой:

   Да будет тебе он на трудном пути обороной,

   Да вечно хранит он тебя от житейской невзгоды:

   Пускай бы цвела ты средь мира, любви и душевной свободы...

  

   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

  

  

   ИЗ ГОРАЦИЯ

  

   Parcius iunctas quatitmt fenestras.

  

   Реже у окон твоих молодежь собирается. Реже

   Шумный их говор тебя пробуждает от сладкой дремоты.

   Дверь покорилась замку; а бывало, она то и дело

   Звонко на петлях визжит...

  

   Нынче, как длинная ночь разольется широко по небу,

   Реже и реже к тебе долетают признанья влюбленных,

   Реже ты слышишь теперь: "Умираю от страсти безумной..."

   Ты же - о Лидия! - спишь....

  

   Скоро настанет пора: ты совсем отцветешь, и тогда-то,

   В улице темной бродя и знобимая ветром холодным,

   Вспомнишь невольно о тех, на которых ты прежде смотрела

   О ленивым презреньем... Тогда

  

   Сердце твое, как огонь, запылает мятежною страстью:

   Будет оно день и ночь беспрестанным желаньем терзаться;

   Кровь потечет у тебя, как по жилам степной кобылицы.

   Ищущей в степи коня...

  

   Тщетно ты взглянешь назад... Ведь румяная молодость любит

   Мирты цветущие: лист, отлученный грозою от ветки,

   Гордо кидает она, не заботясь о нем, в волны Эбра,

   Спутника мертвой зимы...

  

  

   1862

  

   МИНОТАВР

   (ИЗ ОГЮСТА БАРБЬЕ)

  

   В путь, дети, в путь!.. Идемте!.. Днем, как ночью,

   Во всякий час, за всякую подачку

   Нам надобно любовью промышлять;

   Нам надобно будить в прохожих похоть,

   Чтоб им за грош сбывать уста и душу...

  

   Молва идет, что некогда в стране

   Прекрасной зверь чудовищный явился,

   Рыкающий, как бык, железной грудью;

   Он каждый год для ласк своих кровавых

   Брал пятьдесят созданий - самых чистых

   Девиц... Увы, число огромно, боже!

   Но зверь другой, покрытый рыжей шерстью,

   Наш Минотавр, наш бык туземный - Лондон,

   В своей алчбе тлетворного разврата

   И день и ночь по тротуарам рыщет;

   Его любви позорной каждогодно

   Не пятьдесят бывает надо жертв, -

   Он тысячи, обжора, заедает

   И лучших тел и лучших душ на свете...

   "Увы, одни растут в пуху и щелке,

   Их радостей источник - добродетель.

   А я, на свет исторгнувшись из чрева

   Плодливой матери, попала в руки

   К оборванной и грязной нищете...

   О, нищета - советчица дурная,

   Безжалостная!.. сколько ты

   Под кровлею убогого жилища

   Обираешь жертв пороку!.. На меня

   Ты кинулась не вдруг, а дождалась

   Моей весны... Когда ж румянец свежий

   Зардел в щеках и кудри золотые

   Рассыпались по девственным плечам,

   Ты тотчас же мой угол указала

   Тому, чей глаз, косой и кровожадный,

   Искал себе добычи сладострастья..."

   "А я была богата... У богатых

   Есть также бог, который беспощадно

   Своей ногой серебряной их давит:

   Приличие - оно холодным глазом

   Нашло меня своей достойной жертвой

   И кинуло в объятья человека

   Бездушного. А я уже любила...

   О той любви узнали, только поздно...

   От этого я пала глубоко,

   Безвыходно. Нет слез таких, нет силы,

   Которая б извлечь меня могла

   Из пропасти". Ступивши в грязь порока,

   Нога скользит и выбиться не может.

   Да, горе нам, несчастным магдалинам!

   Но городам, от века христианским,

   Не много есть таких людей отважных,

   Которые бы нам не побоялись

   Подать руки, чтоб слезы с глаз стереть..." -

   "Я, сестры, я не грязным сластолюбьем

   Доведена до участи моей.

   Иное зло, с лицом бесстыдным самки,

   Исчадие гордыни и тщеславья,

   Чудовище, которое у нас,

   Различные личины принимая,

   Влечет, что день, семейство за семейством

   От родины, бог весть в какие страны,

   Суля им блеск, взамен того, что есть,

   А иногда взамен и самой чести.

   Отец мой пал, погнавшись за корыстью;

   Он увидал в один прекрасный день,

   Как всё его богатство, словно пена,

   Морской волной разметано. С нуждой

   Я не была знакома. Труд тяжелый,

   Дающий хлеб, облитый нашим потом,

   Казался мне невыносимо-страшен...

   И я, сходя с ступени на ступень,

   Изнеженная жертва! - пала в пропасть

   Бездонную... Стенайте, плачьте, сестры!

   Но как бы стон и плач ваш ни был горек.

   Как ни была б печаль едка, - увы! -

   Моя печаль, мой плач живее ваших

   У вас они текут не из святого

   Источника любви, как у меня.

   О, для чего любовь я испытала?

   Зачем злодей, которому всецело

   Я отдала неопытное сердце,

   Увлек меня из-под отцовской кровли

   И, не сдержав обещанного слова,

   Пустил меня по свету мыкать горе?

   Агари был в пустыню послан ангел

   Спасти ее ребенка. Я ж одна

   Без ангела-хранителя невольно,

   Закрыв глаза, пошла на преступленье,

   Чтоб как-нибудь спасти свое дитя..."

  

   А между тем нам говорят: "Ступайте,

   Распутницы!.." И жены, наши сестры,

   На улице встречаясь с нами, с криком

   Бегут от нас. Мы им тревожим мысли,

   Внушаем страх! Но, в свой черед, и мы

   Всей силою души их ненавидим.

   Ах! нам порой так горько, что при всех

   Хотелось бы вцепиться им в лицо

   И разорвать в клочки на лицах кожу...

   Ведь знаем мы, что их священный ужас -

   Ничто, как страх - упасть во мненьи света

   И потерять в нем прежнее значенье;

   Страх этот мать семейства дочерям

   Передает едва ль не с первой юбкой.

  

   Но для чего в проклятиях и стонах

   Искать себе отмщенья? Эти камни

   Посыпятся на нас же. У мужчин

   На привязи, в презрении у женщин,

   Что ни скажи - мы будем всё неправы

   И участи своей не переменим.

   Нет, лучше нам безропотно на свете

   Роль тяжкую исчерпать до конца;

   По вечерам, в блистающих театрах,

   Сгонять тоску с усталого лица;

   Пить джин, вино, чтоб их хмельною влагой

   Жизнь возбуждать в своем измятом теле

   И забывать о страшном ремесле,

   Которое страшнее мук кромешных...

   Но если жизнь для нас, несчастных, - тень,

   Земля - тюрьма; так смерть зато нам легче:

   В трущобах нас она не мучит долго,

   А захватив рукой кой-как, без шума,

   Бросает всех в одну и ту же яму.

   О смерть! твой вид и впалые глаза,

   Как ни были б ужасны людям, мы

   Твоей руки костлявой не боимся:

   Объятия твои нам будут сладки,

   Затем, что в миг, когда в нас жизнь потухнет,

   Как коршуны, далеко разлетятся

   Все горести, точившие нам сердце,

   И тысячи других бичей, чьи когти

   В клочки гнилья с нас обрывали тело.

   В путь, сестры, в путь! Идемте... днем, как ночью|

   За медный грош любовью промышлять...

   Таков наш долг: мы призваны судьбою

   Оградой быть семейств и честных женщин!..

  

  

   ИЗ В. ГЮГО

  

   Ночь черным покровом лежала кругом;

   Я с Германом по лесу мчался верхом,

   Куда и зачем? Мы не знали...

   На небе скользила гряда облаков,

   А звезды, пробившись сквозь ветви дерев,

   Как яркие птички мелькала...

  

   Я полон был грусти. А Герман, душой

   Вконец истомленный житейской грозой

   И верить не будучи в силах:

   "Как жаль, - мне сказал он: - несчастных людей,

   Стоящих у входа могильных дверей!.."

   А я: "Жаль мне тех, что в могилах..."

  

   Глядит мой товарищ вперед, я - назад.

   Нас быстро кони ретивые мчат.

   Вот звон раздался на рассвете...

   И Герман в порыве раздумий своих

   Твердит: "Я жалею страдальцев живых!" -

   "Мне жаль тех, кого нет на свете".

  

   Кудрявые ветви о чем-то шумят;

   Ручьи беспрестанно про что-то журчат;

   Кустарники шепчут привольно...

   "Увы, - молвил Герман: - живые не спят,

   Они вечно плачут, весь век сторожат..." -

   "Увы, есть и спящих довольно..." -

  

   "Жизнь - горе!.. - мне Герман опять говорит: -

   Тот счастлив, кто умер. Он мирно лежит

   В своем безысходном жилище...

   Над ним гармонично шумит свежий лес,

   И яркие звезды с далеких небес

   Бросают лучи на кладбище..." -

  

   "Оставь, - говорю я: - не трать праздных слов

   Над темною тайной безмолвных гробов...

   Усопшие, может быть, дышат

   К нам прежней любовью. В земле, наконец,

   И друг твой, и брат твой, и мать, и отец -

   Сквозь сон они, верно, нас слышат..."

  

  

   СОВЕСТЬ

   (ИЗ ОГЮСТА БАРБЬЕ)

  

   О, бог мой, сколько здесь губительных путей,

   По коим каждый день идет толпа людей,

   Какое множество страдальцев бесприютных,

   Без света, без тепла и в нуждах поминутных;

   Какая тьма существ, терзаемых судьбой,

   От колыбельных дней до двери гробовой -

   Всех жертв не перечесть!.. и видеть их так больно,

   Что с уст срывается проклятие невольно.

   Но между тем порой задерживаешь стон,

   Внезапно будучи глубоко поражен

   Тем странным зрелищем, что мученики эти,

   Стада невольников, запутанные в сети,

   Мильоны голышей, лишенные всех благ,

   Не отступают прочь от долга ни на шаг,

   О совесть светлая! - источник чувств небесных,

   Исторгнувшая нас из ряда бессловесных!

   Недаром ты судьбой положена нам в грудь;

   Ты в этом омуте, конечно, что-нибудь -

   Не призрак суетный людского произвола,

   Не слово праздное, придуманное школой, -

   О нет, стократно нет! Для этой тьмы людей,

   Немых, затерянных среди земных путей,

   Для этих париев, для атомов ничтожных, -

   Взамен всех благ земных и радостей возможных!

   Ты, совесть, только ты из-за всегдашних туч

   Бросаешь им живой и благотворный луч...

  

  

   МАРГАРИТКА

   (ИЗ В. ГЮГО)

  

   В долине вечерний играл ветерок...

   Роскошное солнце - небесный цветок,

   Мешая разлиться таинственной- мгле,

   На западе тихо склонилось к земле.

   А тут, недалеко, над ветхой стеной,

   Поросшей крапивой и сорной травой,

   Взошла маргаритка, в наряде простом,

   В венке белоснежно-лучистом своем,

   И глядя, как солнце горит в небесах,

   Шептала: "Я так же, как солнце, в лучах!.."

  

  

   ИЗ В. ГЮГО

  

   Земля кремнистая, холодная, скупая,

   Где, пот и кровь свою обильно проливая,

   Из одного куска насущного весь век

   В трудах и горестях томится человек;

   Где человек и сам черствеет, словно камень;

   И где из городов заметно со дня на день

   Бежит все лучшее, что только в мире есть:

   Свобода, Правота, Любовь, Покой и Честь;

   Где гордость - общий бог; где заступом могильным

   Слепая смерть грозит и сильным и бессильным;

   Где высота - там мрак; где золото - там все

   Вертится перед ним как будто колесо;

   В лесах - свирепый волк; в селеньях - лютый голод;

   Здесь зной тропический, а там полярный холод;

   Среди взволнованных грозой морских зыбей.

   Везде виднеются обломки кораблей,

   А на полях кругом мятеж толпы голодной,

   Иль зарево войны кровавой и бесплодной;

   Пожарища и стон повсюду в городах,

  

   И это, это всё - звезда на небесах!

  

  

   1863

  

   * * *

  

   Что миг - то новые удары,

   Что день - то новая беда:

   Там мятежи, а здесь пожары,

   Повсюду ропот и вражда...

  

   Недаром вызваны явленья,

   Но до поры молчит судьба, -

   Начатки ль это возрожденья

   Или предсмертная борьба?

  

   Быть может, вспыхнет дух народный

   Любовью к правде и труду,

   И мы стезею благородной

   Пойдем со всеми на ряду.

  

   А может быть, на повороте

   С дороги сбившись, мы опять

   Завязнем по уши в болоте

   И не вперед пойдем, а вспять...

  

   Нет, прочь сомненья! Горькой доле

   Настал теперь последний час.

   Для пышных жатв готово ноле,

   И пахарь добрый есть у нас...

  

  

   Н. Д. П-ОЙ

  

   Добро бы жить, как надо, - человеком!

   И радостно глядеть на свой народ,

   Как, в уровень с наукою и веком,

   Он, полный сил, что день, идет вперед.

  

   Как крепко в нем свободное начало,

   Как на призыв любви в нем чуток слух,

   Как десяти столетий было мало,

   Чтоб в нем убить его гражданский дух...

  

   Добро б так жить! да, знать, еще не время...

   Знать, не пришла для почвы та пора,

   Чтоб та нее ростки пустило семя

   Народности, свободы и добра.

  

   Но всё же мы уляжемся в могилы

   С надеждою на будущность земли,

   С сознанием, что есть в народе силы

   Создать всё то, чего мы не могли.

  

   Что пали мы, как жертвы очищенья,

   Взойдя на ту высокую ступень,

   О которой видели начатки обновленья

   И чуяли давно желанный день!..

  

  

   ИЗ БАРБЬЕ

  

   О горькая бедность!

   Ты, взявшая с искони века

   В свое обладанье

   Из божиих рук человека, -

  

   Губительный призрак,

   Играющий жертвой бессильной,

   От дней колыбельных

   До сумрачной двери могильной, -

  

   Ты, пьющая жадно

   Кровавые слезы людские,

   От века глухая

   На стоны и вопли живые...

  

   О матерь всех бедствий!

   Я звал тебя часто к ответу

   И все твои язвы,

   Как в зеркале, выставил свету, -

  

   Затем, чтобы каждый,

   В груди чьей не камень положен,

   Увидя твой образ,

   Был тайною думой встревожен.

  

   Чтоб мог он глубоко

   Проникнуться теплым участьем

   К бесчисленным жертвам,

   Гонимым нуждой и несчастьем,

  

   И, гнев поборовши,

   Уста оградя от проклятий,

   Считал бы за долг свой

   Прощать осуждаемых братии.

  

   О горькая бедность!

   Дай бог моим песням успеха,

   Пускай они всюду

   Пробудят ответное эхо...

  

   Пускай отзовется

   На клич мой толпа благородных

   Поборников дела -

   За черное племя голодных!

  

   Пора вдохновенным

   Слить дружно свой голос скорбящий

   И стать против язвы,

   Людей миллионы губящей...

  

   Пора лютый голод

   Изгнать навсегда из-под неба

   И, с братской любовью,

   Дать каждому рту кусок хлеба...

  

   Пора бесприютным,

   Чтоб в мире их что-нибудь грело,

   Дать на зиму шерсти

   Прикрыть свое зябкое тело.

  

   Гнетущая бедность!

   Из рук твоих, жадных от века,

   Пора бы всецело

   Извлечь бедняка-человека...

  

   Но тщетно! в юдоли

   Стенаний и горького плача

   Едва ль разрешима

   Великая эта задача.

  

   Как ум наш ни бейся,

   В тенетах труда и науки,

   Чтоб как-нибудь братьям

   Смягчить их тяжелые муки, -

  

   Увы! бедным жертвам,

   Идущим житейской дорогой,

   На страже в грядущем

   Страданий так много, так много,

  

   Что робкое сердце людское,

   Далеко предела земного,

   Искать будет вечно

   И мира, и быта иного...

  

  

   1864

  

   СМЕХ

   (ИЗ БАРБЬЕ)

  

   I

  

   Мы ней утратили, всё, даже смех радушный

   С его веселостью и лаской простодушной, -

   Тот смех, который встарь, бывало, у отцов,

   Из сердца вырвавшись, гремел среди пиров.

   Его уж нет теперь, веселого собрата:

   Он скрылся от людей и скрылся без возврата...

   А был он, этот смех, когда-то добрый кум!

   Наш смех теперешний - не более как шум,

   Как вопль, исторгнутый знобящей лихорадкой,

   Рот искажающий язвительною складкой.

   Прощайте ж навсегда и песни и любовь,

   Вино и громкий смех, - вы не вернетесь вновь!

   В наш век нет юношей румяных и веселых,

   Во славу красоте дурачиться готовых;

   Нет откровенности, бывалой в старину -

   При всех поцеловать не смеет муж жену;

   Шутливому словцу дивятся, словно чуду;

   Зато цинизм теперь господствует повсюду,

   Желчь льется с языка обильною струей;

   Насмешка подлая пиши над нищетой,

   Повсюду, как в аду, у нас зубовный скрежет:

   Смех не смешит людей - нет, он теперь их режет...

  

   II

  

   О смех! Чтоб к нам прийти с наморщенным челом.

   Каким доселе ты кровавым шел путем?

   Твой голос издавна там слышался, бывало.

   Где всё в развалинах дымилось и пылало...

   Он резко пробегал над нивой золотой,

   Когда по ней толпу водили на разбой;

   На стенах городских, нежданно, без причины,

   Он слышался сквозь стук ударов гильотины;

   Он часто заглушал и стон и громкий плач,

   Когда за клок волос тряс голову палач...

   Вольтер, едва живой, но полный страшной силы,

   Прощаясь с жизнию, смеялся у могилы -

   И этот смех его, как молот роковой,

   В основах потрясал общественный наш строй.

   О тех пор под тяжестью язвительного смеха

   Ничто прекрасное не жди у нас успеха!

  

   III

  

   Увы! беда тому, в ком есть святой огонь,

   Кто душу положить хотел бы на ладонь?

   Беда, сто раз беда той музе, благородной,

   Которая, избрав от детства путь свободный,

   Слепая к призракам мишурной суеты,

   Полюбит идеал добра и красоты!

   Смех, безобразный смех - людской руководитель,

   Всего прекрасного завистливый гонитель,

   Как язва кинется внезапно на нее,

   Запутает в сетях, столкнет с пути ее.

   И тщетно, бедная, сбирала бы усилья

   Широко развернуть израненные крылья, -

   И песнью в небесах подслушанной своей

   Затронуть заживо больную грудь людей, -

   Увы, на пол-пути, лишенная надежды,

   Поникнув головой, сомкнув печально вежды,

   Она падет с небес... А там, на краткий срок

   Забившись где-нибудь в безвестный уголок,

   Оплакивая жизнь, но с жизнию не споря, -

   Умрет до времени с душою, полной горя...

  

  

   ПОСМЕРТНЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ

  

   ИЗ В. ГЮГО

  

   Услышав плач, я отпер дверь в лачугу.

   Там четверо детей осиротелых

   Над матерью усопшею рыдали...

   Конурка страх невольный наводила:

   Зеленый труп на рубище лежал;

   Нигде огня; в дырявый потолок

   Валилася солома с ветхой кровли.

   По-старчески задумалась малютка;

   А на устах покойницы улыбка -

   Ужасная улыбка - пробивалась,

   Как сквозь туман осенняя заря.

   Ребенок лет шести, в семействе старший,

   Казалося, хотел сказать: "Взгляните,

   В какую темь нас бросила судьба!.."

  

   Здесь в комнате свершилось преступленье.

   Вот в чем оно. Под небом благодатным

   Есть женщина, которая умна,

   Кротка, добра, как ангел. Бог ее,

   Казалося, для счастья создал. Муж

   У ней добряк-работник. Оба вместе,

   Без ропота, без зависти и желчи,

   Ярмо свое житейское тянули.

   Но вот болезнь свела в могилу мужа;

   ' Теперь она вдова с пустой сумой

   И четырьмя малютками. Сейчас же

   За труд она схватилась, как мужчина.

   Жива, добра, опрятна, бережлива,

   Нет дров в печи, на койке - одеяла,

   Она молчит... и день-деньской и ночь

   То штопает чулки, то из соломы

   Ковры плетет, шьет, вяжет, чтобы только

   Добыть кусок насущного малюткам.

   Жизнь честная! Но раз приходят к ней -

   И застают от голода умершей.

  

   В кустарниках, летая, птички пели;

   На кузницах звенели молота;

   Толпились в задах маски; поцелуи

   Отдергивали с масок кружева;

   Повсюду жизнь. Купцы считают деньги;

   На улицах езда, веселый хохот;

   Вагонов цепь колышет землю; дым

   Валит из труб бегущих пароходов;

   И в этот час движенья, блеска, шума

   Под бедный кров работницы усталой,

   Как тать ночной, прокрался лютый, голод,

   Схватил ее за горло - и убил.

   Глад - это взор распутницы; дубина

   Бездомного разбойника; ручонка

   Малютки, хлеб ворующего робко;

   Забытого бедняги лихорадка...

   Земля же вся полна могучим соком,

   Дающим жизнь обильную повсюду, -

   Лишь плод созрел, уж колосится поле...

   И между тем, когда себе пчела

   С бузинного листка сбирает соки,

   Когда ручей поит обильно стадо,

   Могила снедь готовит хищным птицам,

   Когда шакал, гиена, василиск

   Среди пустынь себе находят пищу, -

   Ты, человек, голодной смертью гибнешь!

   О, это зло - общественный проступок;

   Страшилище-разбойник, порожденный

   Запутанностью мрачной нашей жизни...

  

   Господь! Зачем среди юдоли этой

   Приходится сиротке говорить:

   "Я голоден!" Дитя - не та же ль птичка?

   Зачем же то, что гнездышку дается,

   Отказано бывает колыбельке?..

  

  

   ВОСПОМИНАНИЕ НОЧИ 4 ДЕКАБРЯ

  

   Ребенок был убит, - две пули - и в висок!

   Мы в комнату внесли малютки тело:

   Весь череп раскроен, рука закостенела,

   И в ней - бедняжка! - он держал волчок.

   Раздели мы с унынием немым

   Труп окровавленный, и бабушка-старуха

   Седая наклонилася над ним

   И прошептала медленно и глухо:

   "Как побледнел он... Посветите мне...

   О боже! волоса в крови склеились".

   Ночь, будто гроб, темнела... В тишине

   К нам выстрелы порою доносились:

   Там убивали, как убили тут...

   Ребенка простынею белой

   Она окутала, и труп окоченелый

   У печки стала греть. Напрасный труд!

   Обвеян смерти роковым дыханьем,

   Лежал малютка, холоден как лед,

   Ручонки опустив, открывши рот,

   Бесчувственный к ее лобзаньям...

   "Вот посмотрите, люди добрые, - она

   Заговорила вдруг, прервав рыданья, -

   Они его убили... У окна

   Он здесь играл... и в бедное созданье,

   В ребенка малого - ему еще восьмой

   Годочек был - они стреляют... Что же

   Он сделал им, малютка бедный мой...

   Как был он тих и кроток, о мой боже...

   С охотою ходил он в школу... да,

   И все учителя его хвалили,

   Он письма для меня писал всегда, -

   И вот, разбойники, они его убили!

   Скажите мне: не всё ль равно

   Для господина Бонапарта было

   Убить меня? Я смерти жду давно...

   Но он... дитя..."

   Рыданьем задушило

   Старухе грудь, и не могла она

   Сказать ни слова долго... Мы стояли

   Вокруг несчастной, полные печали,

   И сердце надрывалось в нас... "Одна,

   Одна останусь я теперь... Что будет

   Со мною, старой? Пусть господь рассудит

   Меня с убийцами! За что они в наш дом

   Пустили выстрелы? Ведь не кричал малютка:

   "Да здравствует республика!" Лицом

   Она склонилась к телу... Было жутко

   Старухи горьким жалобам внимать

   Над трупом отрока окровавленным...

   Несчастная! Могла ль она понять...

  

  

   * * *

  

   Кто стал, помимо вечных лжей,

   Герольдом истины свободной, -

   Тот, в общем мненьи, враг людей,

   Отступник веры, бич народный.

  

   Как мы ценили правоту?

   Какую ей давали плату?

   Ведь все кричали: смерть Христу!

   Смерть обольстителю Сократу!

  

   И Галилей за то, что он

   Мир двинул с места, был оплеван.

   Судьба! вникая в твой закон,

   Я вижу, наш успех основан

  

   На том, что лучший из людей

   Обязан крест принять на долю,

   Отдать нам в жертву свет очей,

   Всю душу, сердце, разум, волю,

  

   Трудиться ночь и день-деньской,

   Лить пот и кровь свою для брата

   И, наконец, за подвиг свой

   Стяжать названье ренегата...

  

  

   С. Ф. Дуров (?)

  

   ОРУЖИЕ

   (РЕБЕНКУ)

  

   Сынок отважного бойца,

   Малютка милый, шаловливый,

   Не тронь оружие отца:

   Оно опасно, хоть красиво.

  

   Пускай блестит, пускай звенит -

   Не обращай на то вниманья.

   Оно, как друг, к себе манит,

   Но даст потом, как враг, страданья.

  

   Не тронь его до дальних дней...

   Ты будешь сильный и проворный,

   И загремит в руке твоей

   Оно игрушкою покорной.

  

   А я молюсь, чтобы тогда

   Оружья всем игрушкой были;

   Чтоб зверство, горе и вражда

   Ни лиц, ни стали не томили.

  

   ПРИМЕЧАНИЯ

  

   Тексты вошедших в этот сборник стихотворений поэтов-петрашевцев

  отличаются крайней разнохарактерностью.

   Если, например, стихи Плещеева выдержали ряд посмертных изданий, не раз

  будучи предварительно переизданы самим поэтом, то, напротив, Пальм и Дуров,

  при жизни печатавшие свои стихи не иначе, как в повременных изданиях 40-60-х

  годов, только теперь дождались, наконец, первого посмертного издания.

   А Дмитрий Ахшарумов вообще не печатал самостоятельно своих юношеских

  стихов: они дошли до нас лишь в качестве автобиографических документов в его

  "Воспоминаниях".

   Наконец, стихи Баласогло сохранились в полуанонимном издании.

   При такой разнохарактерности входящих в эту книгу текстов были

  различны, разумеется, и текстологические принципы, руководившие работой над

  тем или иным из ее отделов.

   В самом деле, можно ли было не варьировать, например, принцип отбора в

  применении к Плещееву и, скажем, Дурову? Плещеева знают все; Дуров никому не

  известен; степень же дарования у таких равно второстепенных поэтов - вопрос

  спорный. Поэтому "полному", по возможности, Дурову сопутствует "избранный"

  Плещеев.

   Было бы ошибкой и единообразие в отборе пьес переводных: Плещеев

  переводов имеет не больше, чем оригинальных вещей; а у Дурова, подобно

  Жуковскому, переводы преобладают. Если бы решиться на исключение всех вообще

  переводных вещей, то Плещеев пострадал бы значительно меньше Дурова; от

  которого не осталось бы почти ничего. Поэтому переводы Плещеева "охранены

  только в особых случаях; переводы же Дурова приравнены в оригинальным вещам.

   Подобно Дурову, с возможной полнотой представлены, также Дм. Ахшарумов

  и Пальм, но опять-таки по особым для каждого из них соображениям: Дм.

  Ахшарумов - потому что все его стихи тесно связаны с идеологией и процессом

  петрашевцев; стихи же Пальма, за исключением нескольких неудачных пьес, не

  стоило подвергать отбору, потому что они целиком вмещаются в пределы 40-х

  годов; кроме того они наглядно отражают на себе типичный для той эпохи (и,

  следовательно, для петрашевцев) переход от поэтических жанров и форм

  пушкинской школы и Лермонтова к поэтике и темам Некрасова. Впрочем,

  "некрасовское" стихотворение есть уж у Баласогло...

   Тем не менее этот последний представлен в нашем сборнике лишь

  избранными, наиболее типичными стихотворениями, в виду хронологического

  несовпадения его поэтической деятельности с возникновением и деятельностью

  кружка петрашевцев.

   Содержанию книги придана хронологическая последовательность, причем

  первое место предоставлено тем поэтам, деятельность которых ограничивается

  пределами 40-х годов (Баласогло, Пальм, Дм. Ахшарумов). Та же

  хронологическая последовательность, по возможности, соблюдена и внутри

  каждого из пяти отделов (по числу поэтов); однако, при отсутствии рукописей

  и авторской датировки, часто приходилось руководствоваться только временем"

  первого появления той или иной пьесы в печати, то есть датами цензурного

  разрешения на сборнике или книге журнала.

   Что касается работы над самым текстом, то она сводилась или: к сличению

  нескольких разновременных изданий поэта (рукописями, как сказано,

  пользоваться приходилось лишь в редких случаях), или к сверке посмертного

  издания с единственным авторским изданием журнальным, или", наконец, просто

  к извлечению произведений из старинных альманахов, газет и журналов, для

  чего понадобилось пересмотреть все без исключения периодические издания 40-х

  и многие 50-х и 60-х годов. Как правило, воспроизведению в основной части

  книги подлежал последний исправленный самим автором вариант. Только в особых

  случаях предпочтение отдавалось варианту первоначальному, когда позднейший

  был явно продиктован цензурой. Впрочем, заглавия часто сохранены от

  редакций первоначальных - в тех случаях, когда поэт заменял их при

  переиздании простым указанием, что пьеса - переводная ("Из В. Гюго", "Из Р.

  Прутца" и т. п.). Все эти случаи оговорены в примечаниях. Туда же отнесены

  наиболее ценные варианты.

   Перед примечаниями к каждому из пяти поэтов даны необходимые

  биобиблиографические сведения. В "Приложении" помещены стихотворения поэтов,

  в той или иной мере близких к петрашевцам: Ап. Григорьева и других, менее

  известных.

   При отсутствии автографов было бы излишним педантизмом сохранять

  вышедшие теперь из употребления орфографические приемы "Иллюстрации" или

  "Литературной газеты" 40-х годов, где впервые печатались издаваемые теперь

  поэты. Отклонения от современного правописания в первопечатных редакциях

  здесь поэтому игнорируются, за исключением тех редких случаев, когда мы

  имеем дело с несомненными архаизмами в поэтическом языке: архаизмы эти

  сохранены.

  

   С. Ф. ДУРОВ

  

   Сергей Федорович Дуров родился в 1816 г. в Орловской губ., в имении

  отца, полковника в отставке. Воспитывался в Петербурге, в Университетском

  благородном пансионе, преобразованном в 1850 г. в Первую гимназию (ныне 52-я

  советская школа). Имя Сергея Дурова упомянуто в списках воспитанников,

  поступивших в пансион в 1828 г. и окончивших его в 1833 г. {"Пятидесятилетие

  С.-Петербургской Первой гимназии. 1830-1880. Историческая записка,

  составленная по поручению педагогического совета Д. Н. Соловьевым", СПб.,

  1880, стр. 152, 382, 388.} Одно из первых тогда учебных заведений в России,

  Университетский благородный пансион в Петербурге насчитывал среди своих

  бывших воспитанников А. И. Подолинского, С. А. Соболевского, М. И. Глинку и

  др.; всего тремя годами ранее Дурова курс в нем окончил И. И. Панаев, в

  воспоминаниях которого говорится о литературных интересах воспитанников

  пансиона. {См. И. И. Панаев, Литературные воспоминания, изд. "Academia",

  1928, стр. 12-16.}

   Преданиями и средой пансиона может, до известной степени, объясняться

  пушкинская традиция в поэзии самого Дурова.

   По окончании пансиона Дуров вынужден был сразу же поступить на службу,

  - сперва помощником бухгалтера в государственный коммерческий банк, потом, в

  1840 г., в канцелярию морского министерства; в 1847 г. он выходит в отставку

  {В том же году становится членом Вольного экономического общества.} и живет

  исключительно на литературные гонорары, кроме стихов печатая также и прозу,

  - повести, так называемые "физиологические" очерки, критические статьи, -

  получая за это по 40-50 руб. с листа; пробует также писать для театра. {См.

  библиографию в статье о Дурове В. Л. Модзалевского в "Русском биографическом

  словаре" (т. "Дабелов-Дядьковский"), СПб., 1905, стр. 727-729.} С ним

  сожительствуют в это время два его друга: поэт Пальм и музыкант-любитель,

  чиновник Щелков, о чем первый рассказал потом в своем автобиографическом

  романе "Алексей Слободин". Одно из главных действующих лиц романа, Григорий

  Васильевич Рудковский, по заявлению самого автора, и есть Сергей Федорович

  Дуров; посвященные ему страницы написаны с большой теплотой и с полным

  знанием всех обстоятельств его жизни, они представляют поэтому ценный

  биографический материал. Вот как рисует Пальм в своем романе облик Дурова:

   "В одном многоэтажном доме у Семеновского моста квартиру No 10 занимал

  Григорий Васильевич Рудковский. {Ср. в воспоминаниях А. Милюкова: "Дуров жил

  тогда вместе с Пальмом и Алексеем Дмитриевичем Щелковым на Гороховой улице,

  за Семеновским мостом ("Литературные встречи и знакомства", СПб., 1890).}

  Квартира была записана в домовой книге на имя коллежского асессора

  Рудковского, а жили в ней постоянно двое-трое его приятелей, не считая

  случайных посетителей, гостивших иногда по нескольку дней. В 10-м нумере

  часто раздавались, звуки скрипки, виолончеля, фортепиано... Пение слышалось

  постоянно, потому что жильцы были горячие поклонники Рубини, Виардо и

  Тамбурини... В одной комнате набрасывались на бумагу бойкие эскизы будущих

  картин или меткие карикатуры на приятелей и на лиц, почему-либо известных

  всему Петербургу; в другой - дописывалась повесть, фельетон или

  скандировались звучные строфы новоиспеченного стихотворения... Рудковскому в

  это время было лет за тридцать; смуглый, с заметною сединою на висках, без

  малейшего признака мускульной силы, - грудь впалая, движения осторожные, как

  будто изнеженные, неумеренное угощение носа из простой табакерки и

  скептическое, отчасти даже циническое отношение к сердечным делишкам

  молодежи, - он казался преждевременным старцем. Но, с другой стороны,

  нервная горячность в споре, энтузиазм перед смелым проявлением ума, таланта

  и воли, где бы и в чем бы они ни проявлялись, трогательная, почти женская

  сочувственность к чужому страданию и, наконец, непримиримая ненависть к

  лицемерию, защищавшему всякие житейские неправды, - всё это обличало в

  Рудковском "душу живу" и ставило на видное место среди окружавшей его

  молодежи..." {"Алексей Слободин. Семейная история в пяти частях" П.

  Альминского, ч. 4, гл. IV.}

   Кроме "Алексея Слободина", литературный портрет Дурова сохранился в

  романе "Итоги жизни" П. М. Ковалевского (о нем см. ниже), где Дуров выведен

  под именем Сорнева или просто Федора Семеновича, "с прямыми черными на

  длинной шее космами волос и тоже черными глазами, толстыми губами на желчном

  и худом лице; с насмешливым и вечно изумленным глупостью людей взглядом; с

  вечною иронией в движениях и словах; и отношение отрицательное ко всему на

  свете... Надо было ему отдать справедливость: в качестве ли общего

  Мефистофеля или только ментора Камеева (Пальма) - он оставался неизменно

  юмористом и смешил до слез. Где был Сорнев, там и смех... Были у него,

  однако, полосы, когда от желчи всё ему казалось желтым. И какими же тогда

  рассказами неправд, позорного порабощения, гнета, грубого самоуправства,

  кражи и насилий доводил он до негодования тех, кто доходил чуть не до

  истерики от смеха". {"Вестник Европы", 1883, No 1, стр. 176-179.}

   "Пятницы" Петрашевского Дуров начал посещать, как сам показал потом

  следственной комиссии, в 1847 г., а познакомился с Петрашевским в 1846-м: на

  собрании 25 марта (1849) "при рассуждении о том, каким образом должно

  восстановлять подведомственные лица против власти", высказался за то, чтоб

  "показывать зло в его начале, т. е. в законе и государе". {"Петрашевцы", т.

  III, стр. 179.} На другом собрании (22 апреля) говорил о способах проведения

  в литературу своих идей; и, наконец, в третий раз говорил, при поддержке со

  стороны Баласогло, о семейных и родственных связях как о путах для человека,

  в чем можно усматривать отголосок соответствующих идей Фурье. Впрочем,

  фурьеристом Дуров во время следствия себя не признал. {См. "Голос

  минувшего", 1915, No 11, стр. 9-11.}

   Гораздо заметнее роль Дурова в качестве одного из инициаторов

  самостоятельного - "дуровского" - кружка, отколовшегося от главного в конце

  1848 г. Относительно его "фракционных" отличий высказано было в литературе о

  петрашевцах несколько разных мнений; не было, однако, обращено должное

  внимание на существенную особенность его, в отличие от кружка Петрашевского:

  на связанную с ним попытку агитационного использования литературы. О начале

  самостоятельных собраний у Дурова сохранилось несколько свидетельств в

  показаниях их участников: Спешнева, Пальма, Достоевского, Филиппова,

  Ламанского, Милюкова, самого Дурова и в позднейшем письме Ап. Майкова проф.

  Висковатову. Везде отмечается литературный уклон вновь образованного кружка

  как главное его отличие от кружка Петрашевского; для Ламанского, например,

  дуровцы - "литературная партия"; а Пальм передает следующие слова Дурова:

  "Петрашевский, как быв, уперся в философию и политику; он изящных искусств

  не понимает и будет только портить наши вечера". {"Голос минувшего", 1915,

  No 12, стр. 34.} Но что дело тут было не в искусстве для искусства, а в

  совершенно особом, агитационном использовании "изящных искусств", доказывает

  позднейший рассказ Майкова о попытке Достоевского в январе 1849 г., т. е.

  как раз в то время, когда складывался кружок Дурова, привлечь и его,

  Майкова, - тоже литератора, - к делу организации тайной типографии, которое

  задумано было, как говорил Достоевский, "людьми подельнее", чем

  Петрашевский, и куда Петрашевского решили не принимать; из перечня этих

  "людей подельнее" сразу же становится видно, что это н есть кружок Дурова,

  тем более, что и его самого можно было в то время, по словам

  Семенова-Тянь-Шанского, "считать революционером, т. ч е. человеком, желавшим

  провести либеральные реформы путем насилия". {П. П. Семенов-Тянь-Шанский,

  Детство и юность, СПб., 1917, стр. 255.}

   О политическом радикализме Дурова, напоминающем радикализм декабристов

  (с которыми Дурова сближали я родственные связи: он был племянником Н. Д.

  Фонвизиной, во втором браке Пущиной), говорит одно из последних его

  стихотворений (1863): "Н. Д. П - ой" (Н. Д. Пущиной), где дана типичная для

  декабристов, а Дуровым усвоенная не тогда, конечно, когда писалось

  стихотворение, а много раньше, историческая оценка самодержавия. О русском

  народе здесь говорится:

  

   Как крепко в нем свободное начало,

   Как десяти столетий было мало,

   . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   Чтоб в нем убить его гражданский дух.

  

  (См. ниже примечание к этим стихам, стр. 280-281.)

   О преданности Дурова заветам декабристов свидетельствует также его

  неудержимая ненависть к другому своему родственнику, Я. Ростовцеву, автору

  доноса Николаю I накануне 14 декабря. "Стоило употребить при нем <Дурове>,

  хотя бы невзначай, в разговоре имя его родственника, генерала <впоследствии
  графа.> Якова Ивановича Ростовцева, - и он забывал всякую меру

  сдержанности..." {П. К. Мартьянов, В переломе века, "Исторический вестник",

  1595, т. LXII, стр. 451.} Слова Дурова на одном из собраний у Петрашевского

  - о начале зла "в законе и государе" - свидетельствуют о том же. Собрания у

  Дурова имели своей целью подготовку более широких, чем только в дружеском

  кружке, литературных выступлений, а эти последние рассчитаны были на особое

  воздействие на умы. Это видно хотя бы из того, что всё, что читалось у

  "дуровцев": "Солдатская беседа" Григорьева, перевод из Ламеннэ Милюкова,

  письмо Белинского к Гоголю и т. д., они тотчас пытались распространять

  нелегальным путем в списках.

   Нравственный облик Дурова той поры сохранился в целом ряде следственных

  показаний 1849 г. Обаятельность Дурова, не раз отмеченная в романах Пальма и

  Ковалевского, видна также из стихотворных к нему посланий; в одном

  провинциальном альбоме (с датой: "май 1844 г.") сохранилось посвященное

  Дурову стихотворение К. Доводчикова, печатавшего иногда свои стихи в

  "Литературной газете" 40-х годов и сблизившегося в один из своих приездов в

  Петербург с Пальмом и Дуровым:

  

   ...Ты сердцем добр, твой светел ум,

   Пусть будет вечно осенять

   Тебя святая благодать.

   Заклятый враг приличий света,

   Я образ милого поэта,

   И самый звук твоих речей,

   Верь, сохраню в душе моей.}

   {* Евг. Опочинин, Рыдающие души, "Голос минувшего", 1916, No 12, стр.

  223-224.}

  

   В том же 1844 г., рядом с одним из первых стихотворений самого Дурова

  ("Молодик на 1844 год", стр. 31), помещены стихи другого сотрудника

  "Литературной газеты", Н. Третьякова:

  

   С. Ф. Д.

  

   Как раб, зарывший свой талант,

   Скрываешь ты свой дар чудесный,

   Ты чувством, мыслями богат,

   Тебе знаком язык небесный.

   Для друга расщедрись, скупец,

   Прими мой вызов благородный,

   Открой таинственный ларец,

   Где скрыт талант твой самородный.

   Взгляни: не одного тебя

   Луч солнца греет во вселенной.

   И ты рожден не для себя:

   Ты жрец искусства вдохновенный.

   О, помни притчу, друг-поэт!

   Не будь рабом презренной лени

   И чудным блеском вдохновений

   Ты освети печальный свет.

  

   Достоевский так отозвался о Дурове в своих показаниях: "Я знаю Дурова

  как за самого незлобивого человека; но, вместе с тем, он болезненно

  раздражителен, раздражителен до припадков, горяч, не удерживается на слова,

  забывается и даже из противоречия говорит иногда против себя, против своих

  задушевных убеждений, когда раздражен на кого-нибудь. Близкие Дурова: Щелков

  и Пальм, еще лучше меня знают его несчастный характер..." {Н. Ф. Бельчиков,

  Достоевский в процессе петрашевцев, 1936, стр. 125.}

   Яновский в своих воспоминаниях говорит, что в то время "Федор

  Михайлович, разговаривая о лицах, составлявших кружок Петрашевского, любил с

  особенным сочувствием отзываться о Дурове, называя его постоянно человеком

  очень умным и с убеждениями..." {"Петрашевцы", т. I, стр. 79.} Как раз с

  Достоевским и свела судьба Дурова после выслушания ими второго приговора на

  Семеновском плацу 22 декабря 1849 г. Вместе выслушали они и первый приговор

  - смертный. "Я успел... обнять Плещеева, Дурова, которые были возле, и

  проститься с ними", - в тот же день, несколько часов спустя, писал

  Достоевский брату. {Ф. М. Достоевский, Письма, т. I, стр. 128-129.} Второй

  приговор им обоим гласил: "лишив всех прав состояния, сослать в каторжную

  работу в крепостях на 8 лет", с одинаковой для обоих поправкой Николая I:

  "на четыре года, а потом рядовым". {"Петрашевцы", т. III, стр. 335.}

   Проститься с ссыльнокаторжными, перед самой их отправкой в Сибирь,

  допущены были в Петропавловскую крепость два другие, легко отделавшиеся

  "дуровца": Милюков и Михаил Достоевский. "Мы ждали довольно долго, -

  рассказывает в своих воспоминаниях Милюков, - так что крепостные куранты

  раза два успели проиграть четверть на своих разнотонных колокольчиках. Но

  вот дверь отворилась, за нею брякнули приклады ружей, и в сопровождении

  офицера вошли Ф. М. Достоевский и С. Ф. Дуров. Горячо пожали мы друг другу

  руки. Несмотря на восьмимесячное заключение в казематах, они почти не

  переменились: то же серьезное спокойствие на лице одного, та же приветливая

  улыбка у другого. Оба уже одеты были в дорожное арестантское платье - в

  полушубках и валенках... Ни малейшей жалобы не высказали ни тот, ни другой

  на строгость суда или суровость приговора. Перспектива каторжной жизни не

  страшила их, и, конечно, в это время они не предчувствовали, как она

  отзовется на их здоровье..." {А. П. Милюков, Литературные встречи и

  знакомства, стр. 193-197.}

   В тот же день Дуров, вместе с Достоевским и Ястржембским, был в

  кандалах отправлен в сибирскую каторгу. Тяжелое путешествие на санях в

  сопровождении жандармов описано Достоевским в письме его к брату. {См. Ф. М.

  Достоевский, Письма, т. I, стр. 133-135.} В "Дневнике писателя" он рассказал

  о встрече, устроенной "путешественникам" в Тобольске женами декабристов.

  {Его же. Дневник писателя, 1873, январь, "Старые люди".} Если же верить

  воспоминаниям М. Д. Францевой, одна из этих "великих страдалиц", тетка

  Дурова, Н. Д. Фонвизина (Пущина), устроила, кроме встречи, также проводы.

  {"Исторический вестник", 1888, т. XXXII, No 6, стр. 628-630.} В Омск они

  прибыли через три дня. "Началось с того, - писал потом Достоевский брату, -

  что плац-майор Кривцов нас обоих, меня и Дурова, обругал дураками за наше

  дело и обещался при первом проступке наказывать нас телесно". {Ф. М.

  Достоевский, Письма, т. I, стр. 135. Ср. с этим гл. VIII "Записок из

  мертвого дома".}

   Как отозвалась на Дурове четырехлетняя каторга? Об этом дают

  представление несколько строк "Записок из мертвого дома": "Я с ужасом

  смотрел на одного из моих товарищей (из дворян), как он гас в остроге как

  свечка. Вошел он в него вместе со мною, еще молодой, красивый, бодрый, а

  вышел полуразрушенный, седой, без ног, с одышкой" "(гл. VII). Но болезнь не

  сломила Дурова. Сохранились любопытные воспоминания о нем, записанные со

  слов несших в омском остроге караульную службу так называемых "морячков",

  разжалованных в 1849 г. в рядовые гардемаринов. "С. Ф. Дуров и под

  двухцветной курткой с тузом на спине казался баричем. Высокого роста,

  статный и красивый, он держал голову высоко, его большие, черные навыкате

  глаза, несмотря на их близорукость, смотрели ласково, и уста как бы

  улыбались всякому. Шапку он носил с заломом на затылке и имел вид весельчака

  даже в минуты тяжелых невзгод. С каждым арестантом он обходился ласково, и

  арестанты любили его. Но он был изнурен болезнью и зачастую едва мог ходить.

  Его ноги тряслись и с трудом носили хилое, расслабленное тело. Несмотря на

  это, он не падал духом, старался казаться веселым и заглушал боли тела

  остроумными шутками и смехом... С. Ф. Дуров вызывал к себе всеобщее

  сочувствие. Несмотря на крайне болезненный и изнуренный вид, он всем

  интересовался, любил входить в соприкосновение с интересовавшею его общею,

  внеострожного, людскою жизнью и был сердечно благодарен за всякое, посильное

  облегчение или материальную помощь. Говорил он обо всем охотно, даже вступал

  в споры и мог увлекать своим живым и горячим словом слушателя. В нем

  чувствовалась правдивая, искренне убежденная и энергичная натура, которую не

  могло сломить несчастье, и за это он пользовался большей, чем Ф. М.

  Достоевский, симпатиею..." {П. К. Мартьянов, В переломе века, "Исторический

  вестник", 1895. т. LXII. стр. 448-450.}

   В "мертвом доме" Дуров остался не только революционером, но, если

  верить "морячкам", и поэтом. Однажды, когда местное начальство доискивалось,

  кто из арестантов пишет на него жалобы, и опрашивало каждого арестанта по

  очереди, не пишет ли он вообще что-нибудь, Дуров, будучи спрошен, ответил:

  "Зачем писать, когда мы, поэты, можем петь... петь приятней, чем писать..."

  {Там же.}

   "В зиму 1853-1854 годов, - продолжает свой рассказ Мартьянов, - С. Ф.

  Дуров и Ф. М. Достоевский окончили срок пребывания в крепости и выпущены

  рядовыми в сибирские линейные батальоны: первый - в 3-й (в Петропавловске),

  а последний - в 7-й (в Семипалатинске)". Но, прежде чем разлучиться, Дуров и

  Достоевский провели еще около месяца под одной крышей в Омске, уж на

  свободе, в гостеприимном доме К. И. Иванова, зятя декабриста Анненкова, о

  чем жене его, П. Е. Анненковой, Достоевский" писал из Семипалатинска 18

  октября 1855 г.: "Я всегда буду помнить, что с самого прибытия моего в

  Сибирь вы и всё превосходное семейство ваше брали и во мне и в товарищах

  моих по несчастью полное и искреннее участие... Полтора года назад, когда я

  и Дуров вышли из каторги, мы провели почти целый месяц в их (Ивановых)

  доме". - "Вы, вероятно, уже знаете, - прибавляет затем Достоевский, - что

  Дуров по слабости здоровья выпущен из военной службы и поступил в

  гражданскую, в Омске... Мы с ним не переписываемся, хотя, конечно, друг об

  друге хорошо помним". {Ф. М. Достоевский, Письма, т. I, стр. 162.}

  Пребывание Дурова в Петропавловске рядовым было, таким образом,

  непродолжительно. 22 марта 1855 г. Дурова переводят в Омск канцелярским

  служащим 4-го разряда в областном управлении сибирских киргизов. Оставаясь

  здесь до второй половины 1857 г., он сближается за это время с сослуживцем

  своим Чоканом Валихановым, киргизом-этнографом, внушавшим всем, кто знал

  его, интерес к себе и симпатию. В конце 1856 г. Дурову позволено было

  вернуться в Россию. В Омске, перед отъездом, Дурова повстречал Г. Н.

  Потанин. Воспоминания его об этой: встрече - лучшее, что написано о Дурове

  современниками. {См. статью Г. Н. Потанина в сб. "На cлавном посту", стр.

  255-265; выдержки из нее - в сб. "Петрашевцы в воспоминаниях современников",

  стр. 249-256.}

   Свой рассказ о Дурове Потанин заканчивает сравнением его с Рудковским в

  романе у Пальма. "Правда, - говорит он, - портрет Дурова и у Пальма написан

  в сочувственном тоне... Но все-таки портрет вышел бледным; вместо

  интересного проповедника, тут описан либеральный департаментский чиновник.

  Речи, вставленные в уста Дурова (Рудковского), не зажигательны; главное, нет

  протестующей Дуровской души... Пальмовский Дуров не тот, которого я слышал в

  Омске... Может быть, Дуров - мой фетиш, но вернее, я думаю, Пальм был не в

  состоянии одухотворить своего герjя до уровня действительности". Это в

  состоянии зато был сделать Достоевский: черты Дурова несомненно есть в

  Версилове из "Подростка". {В. Л. Комарович, Прототипы героев Достоевского

  (подготовляется к печати).}

   Фактические данные об окончании сибирской ссылки сообщает в

  биографической заметке о Дурове Пальм: "В 1856 г. дозволено Дурову вернуться

  из Сибири, в 1857 г. возвращено дворянство и только в 1863 г. разрешено жить

  в столицах. Из этого краткого перечня постепенных улучшений положения Дурова

  видно, что никакими особенными льготами он не пользовался - и терпеливо,

  покорно нес свой крест, не взывая ни к кому об участливом облегчении своей

  судьбы". {"Изящная литература", 1885, No 2, стр. 211-212.} Переезд из Сибири

  в Россию совершился, надо думать, летом 1857 г., - в согласии с указанием

  Потанина. Стихотворение "С. Ф. Д... ву", которым Плещеев из Оренбурга

  напутствовал Дурова в Одессу к Пальму, датировано: 18 июля 1857 г. (см.

  ниже); около этого времени и состоялся, значит, переезд Дурова "на теплый

  юг"; самое же возвращение из Сибири - месяцем или двумя раньше. Первым

  пристанищем по возвращении из Сибири послужило Дурову едва ли не Марьино,

  подмосковное имение Н. Д. Фонвизиной. О встрече там с Дуровым рассказывает в

  своих неизданных воспоминаниях В. П. Буренин: "В Марьине, кроме меня и этой

  дамы <Н. Д. Фонвизиной-Пущиной> и старой-престарой нянюшки Натальи

  Дмитриевны, заведывавшей хозяйством, жил еще петрашевец С. Ф. Дуров. Он

  очень благоволил ко мне за то, что я в то время переводил "Ямбы" Огюста

  Барбье, Дуров высоко ценил этого поэта, и две-три пьесы Барбье в его

  переводе были еще в сороковых годах напечатаны в "Современнике"... Благодаря

  его указанию я перевел лучшее из "Ямбов" Барбье. Сергей Федорович очень

  хвалил мои переводы". {"Поэты "Искры", под ред. И. Г. Ямпольского,

  "Библиотека поэта", стр. 724.} Описанную тут встречу Буренин относит к 1859

  г.; можно предположить, что он ошибся на два года, {Относительно

  напечатанных Дуровым в "Современнике" переводов Барбье Буренин ошибся на два

  десятилетия: в "Современнике" Дуров печатался только в 60-х годах. Влияние

  Дурова на Буренина отмечает еще Б. Глинский ("Среди литераторов и ученых",

  СПб., 1914, стр. 65, 67).}

   С отъездом на юг, в июле 1857 г., начинается последний период в жизни

  Дурова, сведения о котором крайне скудны. "По возвращении из Сибири,

  сообщает Пальм, - он поселился в Одессе у друга своей юности А. И. П. <т. е.
  у самого Пальма>, отогревая (как он выражался) всё замороженное сибирской

  стужей под ласковым южным солнышком. Но здоровье его было вконец разрушено.

  При малейшей сырости он испытывал страшные ревматические страдания в ногах,

  носивших четыре года железные браслеты... С 1862 г. стихотворения Дурова

  снова стали встречаться в "Современнике", потом в "Отечественных

  записках"... Последние годы жизни Дуров неразлучно жил с своим товарищем П.,

  вел переписку с Ив. Ив. Пущиным, женой его Натальей Дмитриевной (бывш.

  Фонвизиной), с Сергеем Петровичем Трубецким и некоторыми из своих товарищей

  по несчастью. Он ужасно много читал, наверстывая годы, потерянные в Сибири,

  вел свои заметки, которые частию уничтожил. После трехдневных тяжелых

  страданий (отек легких) Дуров скончался 6 декабря 1869 г. в Полтаве, на

  руках своего друга. На похоронах Дурова к небольшой группе провожавших гроб

  его знакомых присоединилось довольно много простого бедного народа, который

  знал хилого старичка, ежедневно бродившего по улицам, нюхавшего из

  берестовой тавлинки и охотно вступавшего в беседу с каждым нищим..."

  {"Изящная литература", 1885, No 2, стр. 211-213. Другой некролог см. в

  "Иллюстрированной газете", 1869, No 50, 18 декабря, стр. 399.}

   Поэтическое наследство Дурова дошло до нас в совершенно разрозненном

  виде. По словам Пальма, "Дуров писал, очень мало, и это немногое так

  разбросано, что трудно воспроизвести его поэтическую биографию". {Там же,

  стр. 213.} Ранние вещи Дурова вообще не известны: по словам Н. В. Гербеля,

  "вместе с служебной деятельностью <т. е. начиная с 1833 г.> шли и

  литературные его занятия, начавшиеся очень рано. Первые стихотворения,

  помещаемые им в современных альманахах, печатались довольно долго без

  означения имени автора. Только начиная с 1843 г., имя его стало являться на

  страницах журналов того времени и вскоре обратило на себя внимание многих".

  {Н. В: Гербель, Русские поэты в биографиях а образцах, изд. 3-е, под ред. П.

  Н. Полевого, 1888, стр. 430-431.} От поисков этих первых поэтических опытов

  Дурова в анонимной альманашной литературе 30-х годов мы отказались, и наше

  собрание его стихов открывается стихотворениями 1843 г. Собрать свои стихи в

  виде отдельной книги Дуров не захотел или не успел. Попытка, предпринятая

  друзьями уже после его смерти, успехом не увенчалась. В 1881 г. в

  провинциальном журнале-еженедельнике "Фаланга" Пальм напечатал "Три

  стихотворения С. Ф. Дурова", редакционная заметка к которым гласила: "Теперь

  все его <Дурова> стихотворения собраны А. И. Пальмом, предполагающим издать

  их отдельной книжкой". {"Фаланга, художественно-юмористический журнал",

  Тифлис, 1881, No 27, стр. 2.} Издание это, однако, не состоялось, хоть и

  рассматривалось уже в цензурном комитете. Видимо, победоносцевская цензура

  отказалась пропустить книгу петрашевца. Посмертные публикации стихотворений

  Дурова носят поэтому такой же разрозненный и случайный характер, как и

  публикации при его жизни. Это по большей части перепечатки отдельных, ранее

  уже изданных самим поэтом вещей. Так, Н. В., Гербель, П. И. Вейнберг, а

  также С. А. Венгеров, П. С. Коган и М. П. Алексеев, редактируя разные

  сборники стихов или "собрания сочинений" иностранных поэтов, довольно широко

  использовали переводы Дурова из Байрона, В. Гюго, Беранже, Барбье и

  славянских поэтов (Мицкевича, Хоцько). В других случаях перепечатки носили

  характер напоминаний о несправедливо забытом поэте, - в журналах и

  хрестоматийных изданиях (того же Гербеля, В. Д. Бонч-Бруевича). Наконец, в

  отдельных случаях посмертные публикации знакомят нас с вещами, до тех пор в

  печати не появлявшимися; таковы два-три сообщения Пальма и два - Вейнберга.

   Из рукописей Дурова сохранился только автограф стих. "Когда трагический

  актер". {Рукописный отрывок Пушкинского Дома "Поэт: ли тот, кто в людях

  сиротея", с припиской: "Дуров, Сергей Федорович. Стихотворение его без даты"

  - при ближайшем рассмотрении оказался отрывком из середины стихотворения П.

  П. Ершова, начинающегося: "Поэт ли тот, кто с первых дней сознанья" и

  напечатанного в "Библиотеке для чтения", 1838, т. XXX, отд. I, стр. 92-94.}

   В тех случаях, когда он сам одну и ту же вещь издавал дважды, нами

  избиралась последняя печатная авторская редакция. Заглавия удерживались

  иногда от первой редакции. Варианты посмертных публикаций в основной текст

  вводились только в исключительных случаях, - когда ими заполняется,

  например, явный пропуск в авторской публикации или исправляется ошибка.

  

   Дант (Из Августа Барбье). Сб. "Молодик на 1844 год", стр. 30-31; дата

  цензурного разрешения - 22 марта 1844 г. - принуждает отнести дату

  стихотворения ("14 сентября") к 1843 г. Французский подлинник - "Dante"

  ("Dante, vieux Gibelin! quand je vois en, passant") из знаменитых "Ямбов".

  {См. "Iambes et Poemes par Auguste Barbier". Sixieme ed. revue et corrigee,

  Paris, 1849, p. 51-53; дальше везде цитируется это же издание.}

   Огюст Барбье (1805-1882) - французский поэт, оставивший значительный

  след в русской поэзии. Его сборники "Ямбы" и "Il pianto" (Жалоба) имелись

  уже среди книг Пушкина. {Б. Л. Модзалевский, Библиотека Пушкина, "Пушкин и

  его современники", вып. IX-X, стр. 149.} "Для создания новой поэзии, - писал

  в 1832 г. Баратынский, - именно недоставало новых сердечных убеждений,

  просвещенного фанатизма: это, как я вижу, явилось в Barbier". Знал Барбье и

  увлекался им Лермонтов. В России Барбье сразу же подвергся цензурному

  запрещению; тем не менее широкое усвоение Барбье передовыми слоями русского

  общества и даже оценка его в русских журналах начинается уже с 40-х годов.

  Ср. отзыв о нем в "Отечественных записках" (1843, кн. XII, отд. VII, стр.

  21-22), из которого видно, чем пленял Барбье и петрашевцев, интересовавшихся

  общественными вопросами как раз с указанных в рецензии точек зрения. Первым

  из петрашевцев упоминает о Барбье Достоевский (в письме к брату от 1 января

  1840 г.), сохранивший любовь к нему и в позднейшие годы. Об особом

  пристрастии к Барбье Дурова и его кружка рассказывает в своих воспоминаниях

  А. П. Милюков. {См. А. П. Милюков, Литературные встречи и знакомства, стр.

  181, и его же, Очерк истории русской поэзии, СПб., 1861, изд. 3-е, стр.

  223-225.}

   Перевод "Данта" является не только первым из известных стихотворений

  Дурова, но и первым вообще переводом из Барбье, появившимся в русской

  печати. В нем дана характерная для гражданского пафоса Барбье и всей "школы

  1830 года" переоценка образа Данте, в котором ясновидец, возлюбленный

  Беатриче уступает место Данте - гражданину, изгнаннику, оплакивающему

  потерянную свободу.

   Из В. Гюго ("Не насмехайтеся над падшею женой!"). "Литературная

  газета", 1843, No 43, 31 октября, стр. 766, под цифрой: I; вторично, с

  исправлениями - в "Иллюстрации", 184(5, т. III, No 41, 2 ноября, стр. 656.

  Воспроизводится текст "Иллюстрации". Французский подлинник - в Сб. "Les

  chants du erepuscule" (1835), под No XIV ("Oh! n'insultez jamais une femme

  qui tombe!"). {См. "Oeuvres completes de V. Hugo", Poesie - II, Paris, 1909,

  p. 238; дальше везде цитируется это же издание.}

   К началу 30-х годов эволюция общественно-политических взглядов В. Гюго

  (1802-1885) приводит его от реакционных настроений 20-х годов к утопическому

  социализму, что сказывается и в предисловии к сб. "Les chants du

  crepuscule". Лирика Гюго усваивает новый круг тем, придающих ей

  философический и вместе злободневно-обличительный и революционный характер.

  Гюго и воспринимается русскими поэтами 30-х годов, вместе с Барбье, как

  носитель, по словам Баратынского, "новых сердечных убеждений" и

  "просвещенного фанатизма". Переводы из Гюго есть у Полежаева, он близок был

  Лермонтову. Из петрашевцев, кроме Дурова, огромное внимание лирике Гюго

  уделяли в юношеской своей переписке братья Достоевские. Переводил из него и

  Салтыков. Любопытно, что русская журналистика 30-40-х годов, часто упоминая

  Гюго в своих обзорах иностранной литературы, ставила его имя рядом не только

  с Жорж Занд, Бальзаком, Сю, но и с Фурье. {Ср. "Библиотека для чтения".

  1834, т. II, отд. VII, стр. 83.} Подобные сближения не лишены были некоторой

  прозорливости: если Гюго нельзя причислить к идеологам движения,

  подготовившего революцию 1848 г., то нельзя и не признать в нем, с другой

  стороны, мужественного защитника ее непрочных завоеваний; сб. "Chatiments",

  написанный в изгнании, после контрреволюционного переворота 1851 г., -

  лучшее тому доказательство. Этот сборник ценил Ленин. В 1909 г., в Париже,

  он "охотно читал стихи Виктора Гюго "Chatiments", посвященные революции

  48-го года, которые в свое время писались Гюго в изгнании и тайно ввозились

  во Францию. В этих стихах много какой-то наивной напыщенности, но

  чувствуется в них все же веяние революции". {Н. К. Крупская, Воспоминания о

  Ленине, 1932, стр. 239.}

   С польского ("Когда моя радость начнет говорить"). Там же, под цифрой:

  II; вторично, с исправлениями - в "Иллюстрации", 1846, т. III, No 35, 21

  сентября, стр. 561. Польский подлинник не установлен.

   Из Байрона ("Когда из глубины души моей больной"). Там же, под цифрой:

  III. Вторично, с исправлениями - в "Иллюстрации", 1846, т. III, No 39, 19

  октября, стр. 626. Английский подлинник - "Impromptu, in reply to a friend"

  - послание Муру при письме от 27 сентября 1813 г. ("Экспромт в ответ

  другу").

   Смерть сластолюбца (Из Виктора Гюго). "Литературная газета", 1843, No

  46, 23 ноября, стр. 814. Вторично, с исправлениями - в сб. "Молодик на 1844

  год", стр. 36-40. От первоначальной редакции сохраняем только заглавие.

  Французский подлинник - в сб. "Les chants du crepuscule", под No XIII ("II

  n'avait pas vingt ans. Il avait abuse!"). Первый стих подлинника Дуров взял

  эпиграфом. Многоточием (после стиха 117) Дуров отметил цензурный, должно

  быть, пропуск; соответствующие ему пять стихов подлинника см. "Oeuvres

  completes", Poesie - II, Paris, 1909, p. 233-237.

   Историк Рабб - редактор журнала "Tablettes universelles", страдал

  неизлечимой болезнью, обезобразившей его когда-то красивое лицо; внезапная

  смерть (1 января 1830 г.) вызвана была излишней лозой опиума в припарке,

  которую больной клал себе на лицо.

   Из Хоцьки ("Если хочешь видеть лето"). Там же, 1843, No 48, 5 декабря,

  стр. 848 (с ошибочной подписью: "А. Пальм", но под инициалами "С. Д." в

  оглавлении). Вторично, с исправлениями (с подписью: "С. Дуров")-в

  "Библиотеке для чтения", 1844, т. LXVI, отд. I, стр. 5. Польский подлинник

  Александра Хоцьки (1804-1891) - в сб. "Poezyje Alexandra Chodzki w Poznaniu,

  1833" ("Jesli wiosne ehcesz zobaczyc").

   Цветок. Сб. "Молодик на 1844 год", стр. 33.

   Из Барбье ("Как больно видеть мне повсюду свою горесть"). Там же, стр.

  34-35. Французский подлинник - из сб. "Il pianto" ("Il est triste de voir

  partout l'oeuvre du mal").

   Из Виктора Гюго ("Нежданно настает день горький для поэта"). Там же,

  стр. 35-36. Вторично - у П. Вейнберга в "Избранных стихотворениях Виктора

  Гюго", стр. 116-117, с восстановленным стихом 19, отсутствующим почему-то в

  сб. "Молодик". Французский подлинник - из сб. "Les feuijles d'automne", под

  No XXXVI ("Un jour vient ou soudain l'artiste genereux"). Отзыв о

  напечатанных в "Молодике" переводах Дурова см. в "Библиотеке для чтения",

  1844, т. LXIV, отд. VI, стр. 18-22.

   Из В. Гюго ("Судьбу великого героя иногда"). "Библиотека для чтения",

  1844, т. XV, отд. I, стр. 147-148 (ценз. разр. 30 июня). Французский

  подлинник - из сб. "Les chants du crepuscule", под' N5 XVI ("Le grand homme

  vaincu peu perdre en un instant").

   Но цел орел, вверху на древке знамя. Подразумевается боевое знамя

  Наполеона как симтол буржуазно-демократической революции в ее борьбе с

  пережитками западно-еврощейского феодализма. Ср. сходный обрмз Наполеона у

  Пушкина в одновременно написанном стихотворении "Герой" (1830).

   Неэра (Из А. Шенье). Там же, вслед за предыдущим. Французский подлинник

  - два разных отрывка (из Bucoliques et Idylles), слитых в переводе Дурова

  вместе; см. отрывки XXXII и XXIV, "Poesies d'Andre Chenier", Paris, 1881,

  pp. 98, 105-106.

   Горе и радость (Из Мильвуа). Там же, 1845, т. XVIII, отд. I, стр. 15-16

  (ценз. разр. 1 января 1845 г.). Французский подлинник - "Plaisir et peine"

  ("En meme temps Plaisir et peine").

   Мильвуа (1782-1816) - один из представителей так называемой "легкой

  поэзии", преемник Парни.

   Присказки. "Иллюстрация", 1845, т. I, No 29, 27 октября, - стр. 463.

  Вторично, под измененным заглавием и с присоединением следующей пьесы - сб.

  "Новоселье", 1846, ч. 3, изд. Александра Смирдина, стр. 254.

   "Ложным приманкам не верь и вослед не ходи за толпою". Сб. "Новоселье",

  вслед за предыдущим (е датой: "23 февраля 1845 года").

   "Сонет ("Нигде, ни в ком любви не обретая"). "Библиотека для чтения",

  1845, т. XIX, отд. I, стр. 157 (ценз. разр. 28 февраля 1845 г.).

   "Вечер был светел как день". Там же, вслед за предыдущим.

   Мелодия. Из Байрона ("Да будет вечный мир с тобой!"). Там же, вслед за

  предыдущим. Английский подлинник - "Stanzas for music" ("Bright be the place

  of thy soul") из отдела "Poems 1814-1816". - Ср. "Байрон", изд.

  Брокгауз-Эфрона ("Библиотека великих писателей, под ред. С. А. Венгерова"),

  т. I, стр. 414.

   "Люблю тебя за то, что в вихре светских бурь". Сб. "Метеор на 1845

  год", стр. 21 (ценз. разр. 5 апреля 1845 г.).

   "Мы встретились - и тотчас разошлись". Там же, стр. 119.

   Из В. Гюго ("Ты видишь эту ветвь; побитая грозою"). Там же, стр. 164.

  Французский подлинник - из сб. "Les feuilles d'automne", под No XXVI ("Vols,

  cette branche est rude, elle est noire, et la nue"). Строгую рецензию

  Белинского на сб. "Метеор" (с упоминанием Дурова) см. Поли. собр. соч.

  Белинского, под ред. С. А. Венгерова, т. IX, стр. 353-358. Несочувственно

  отнеслась к "Метеору" и "Литературная газета" (1845, No 17, стр. 297-299),

  выписав, впрочем, в качестве "самых лучших", рядом со стихами Майкова, также

  и стихотворение Дурова "Ты видишь эту ветвь".

   Киайя. "Финский вестник", 1846, т. X, отд. I, стр. 5-12 (с датой: "1845

  года, майя 8 дня"). Перевод диалогизированной поэмы Огюста Барбье "Chiaia"

  ("Je t'envie, о pecheur! sur la greve et le sable") из сб. "Il planto".

   Киайя - морское побережье возле Неаполя. Сальватор Роза {1615-1673) -

  итальянский живописец, по преданию покинувший родной Неаполь, находившийся

  тогда под властью испанцев; в 1647 г. принимал участие в народном восстании,

  которым руководил рыбак Мазаниэлло; отсюда - диалог вольнолюбивого художника

  с рыбаком. Но в уста художнику XVII в. Барбье влагает мысли и настроения

  карбонариев, боровшихся в 20-30-х годах XIX в. против неаполитанских

  Бурбонов за национальное возрождение и объединение Италии. Отсюда - в

  условиях николаевского режима - актуальность этой вещи также в среде

  петрашевцев. "Нередко - рассказывает А. П. Милюков, - С. Ф. Дуров читав свои

  стихотворения, и я помню, с каким удовольствием слушали мы его перевод

  известной пьесы Барбье "Киайя", в которой цензура уничтожила несколько

  стихов". {А. П. Милюков, Литературные встречи и знакомства, стр. 184.}

  Цензурные пропуски, действительно, есть и везде отмечены у Дурова

  многоточием, что видно из сравнения перевода с подлинником; после стиха 146

  ("На ней одной великое родится") недостает трех строк подлинника,

  заканчивающих предыдущую тираду <о земле и народе> угрозой по адресу

  угнетателей. Другой пропуск - после стиха 170, где недостает двух стихов,

  придающих нетерпеливым ожиданиях Розы явно революционный характер:

  

   Quant a moi, je suis las d'attendre Touragan,

   Chaque jour de compter sur un bond du volcan. {*}

   {* Перевод: Что до меня, я устав ждать урагана,

   Каждый день рассчитывать на изверженье вулкана.}

  

  Тогда же в "Литературной газете" (1844, No 41), в анонимной статье

  "Сальватор Роза" дважды упомянуто о картинах землетрясения - обычной теме

  "сильных и мрачных" ландшафтов Розы, что и ведет, вероятно, к пропущенной в

  переводе Дурова метафоре поэта-революционера (un bond du volcan).

   Гомер-нищий. "Библиотека для чтения", 1845, т. XXII, отд. I, стр. 12-16

  (ценз. разр. 19 сентября 1845 г.). Перевод элегии Мильвуа "Homere mendiant"

  ("Beau sejour ou l'Hermus epand ses flots sacres"). Многоточием после стиха

  69 ("К небу, которого он уж издавна, издавна не видит") отмечен пропуск

  двенадцати отрок, содержащих проклятия богачу со стороны обездоленного, в

  которых цензура уловила, должно быть, ноты социального протеста.

   Гермесская волна - по имени Герма (или Гермоса), древнего названия реки

  Саробад, впадающей в Смирнскую <Гермейскую> бухту в Малой Азии, близ которой

  расположен был эолийский город Кумы. Меония - поэтическое название Лидии (в

  Малой Азии), откуда, по преданию, был рвдом Гомер. Мелес - легендарный

  город, от эпитета "Мелесиген" (сын Мелеса), присвоенного Гомеру древними

  поэтами. Критенеа - легендарное имя матери Гомера.

   Атлас (Из Виктора Гюго). Там же, стр. 117 (ценз. разр. 19 сентября 1845

  г.). Французский подлинник - из, сб. "Les feuilles d'automne", под No X ("Un

  jour au mont Atlas les collines jalouses").

   Метафора (Из В. Гюго). Там же, вслед за предыдущим. Французский

  подлинник - из сб. "Les rayons et les ombres", под No X ("Comme dans les

  etangs assoupis sous les bois").

   "Когда трагический актер". Автограф - из собрания И. В. Бецкого в

  Всесоюзной публ. библ. им. В. И. Ленина в Москве. Впервые - в Иллюстрации",

  1845, т. I, No 26, 6 октября, стр. 414. Вторично, без изменений - в сб.

  "Новоселье", 1846, ч. 3, стр. 224. Воспроизводится текст "Новоселья". В

  своей рецензии на этот сборник Тургенев писал: "В "Новоселье" также есть и

  стихи. Поэты-вкладчики следующие: гг. Бенедиктов, Губер, Дуров, Слепушкин,

  Струговщиков... Одно стихотворение г. Дурова ("Когда трагический актер")

  было бы недурно, если б его не портил последний куплет, совершенно лишний,

  да еще и плохой". {И. С. Тургенев, Сочинения, 1933, т. XII, стр. 63-64.}

   Кручины. "Иллюстрация", 1845, т. I, No 27, 13 октября, стр. 431.

   Шекспир. Там же, вслед за предыдущим.

   Oceano nox (Из В. Гюго). Там же, 1846, т. II, No 21, 8 июня, стр.

  336-337 (с датой: "2 ноября 1845 г."). Французский подлинник - из сб. "Les

  rayons et les ombres", под No XLII ("Oh! combien de marins, combien de

  capitaines"). Заглавие "Oceano nox" (из океана ночь) заимствовано из стиха

  250 второй песни "Энеиды" Виргилия.

   "Я как сокровище на памяти моей". Там же, 1846, т. 11, No 2, 12 января,

  стр. 31.

   "Иные дни - мечты иные". Там же, 1846, т. II, No 7, 23 февраля, стр. но

  (с датой: "4 февраля 1846 года").

   Из В. Гюго ("Когда порой дитя появится меж нами"). Там же, 1846, т. Л,

  No 12, 30 марта, стр. 190. Вторично (с восстановленным стихом 26, в

  "Иллюстрации" отсутствующим) - у П. Вейнберга в "Избранных стихотворениях

  Виктора Гюго", стр. 103-105. Французский подлинник - из сб. "Les feuilles

  d'antomne", под No XIX ("Lorsque l'enfant parait"). Предпоследняя строфа

  подлинника в переводе отсутствует.

   "С тайной, тяжелой тоской я гляжу на тебя, мое сердце!". "Финский

  вестник", 1846, т. IX, отд. I, стр. 131-132 (ценз. разр. 30 апреля 1846 г.).

   "И плакать хочется, и хочется смеяться". Там же, вслед за предыдущим.

   Роза и кипарис. Там же, вслед за предыдущим.

   Морлах в Венеции. "Иллюстрация", 1846, т. II, No 16, 4 мая, стр. 254.

  Перевод стихотворения Мицкевича: "Morlach w Wenecji (z serbskiego)": "Gdym

  ostatniego cekina postradal". {См. Pisma Adama Mickiewicza, Lipsi, 1887, t.

  I, 250-251.} Мицкевич же перевел эту пьесу (вопреки подзаголовку "z

  serbskiego") с французского из известного сборника П. Мериме "Гузла", откуда

  ту же пьесу перевел, в свою очередь, Пушкин ("Влах в Венеции"). {См. "La

  Guzla ou choix de pot'sies illyriques", Paris, 1827, p. 43 ("Le Morlaque a

  Venise").}

   Чердак. Там же, 1846, т. II, No 20, 1 июня, стр. 321 (о датой: "10

  мая"). Перевод известного стихотворения Беранже "Le grenier", начало

  которого Дуров взял эпиграфом.

   "Когда прощались мы с тобой". "Иллюстрация", 1846, т. II, No 17, 11

  мая, стр. 273. Перевод стихотворения Байрона, первая строка которого взята

  эпиграфом.

   Аюдаг (С польского). Там же, 1846, т. II, No 21, 8 июня, стр. 337.

  Вторично, с существенными изменениями - в сб. "Поэзия: славян", под ред. Н.

  В. Гербеля, 1871, стр. 437. Польский подлинник - из "Крымских сонетов"

  Мицкевича, под No XVIII ("Ajudach": Lubie pogladaс, wsparty na Iudahu

  skale").

   Туча. Там же, 1846, т. II, No 23, 22 июня, стр. 368.

   Анакреон. Там же, вслед за предыдущим.

   Листок. Там же, вслед за предыдущим. Перевод известного стихотворения

  Арно "De la tige detachie". откуда взят и эпиграф (4-я строка 1-й строфы).

  {См. A. V. Arnault, Fables et Poesies diverses, Paris, 1825.} Стихотворение

  написано Арно 1815 г. в связи с изгнанием его Бурбонами из Франции. В статье

  "Французская академия" Пушкин писал: "Участь этого маленького стихотворения

  замечательна. Костюшко перед своей смертью повторил его на берегу Женевского

  озера; Александр Илсиланти перевел его на греческий язык..." Элегия Арно

  стала своего рода поэтической формулой для чувств политического изгнанника;

  повидимому, не случайно и петрашевец Дуров присоединил свой голос к целому.

  хору переводчиков. Упоминаемые Пушкиным в цитированной статье 1836 г.

  переводы Жуковского ("Листочек", 1818) и Д. Давыдова ("Листок", того же

  года) заканчиваются тем самым стихом, которым заканчивается и перевод

  Дурова: "И легкий розовый листок". Образ гонимого бурей листка, популярный в

  русской поэзии, получил наиболее яркое развитие у Лермонтова ("Дубовый

  листок, оторвался от ветки родимой", 1841).

   Бывают дни недуга рокового". Там же, 1846, т. III, No 30, 17 августа,

  стр. 480.

   Из В. Гюго ("Есть существа, которые от детства"). Там же, вслед за

  предыдущим. Французский подлинник - из сб. "Les chants du crepuscule", под

  No XXXV ("Lea autres en tout sens laissent aller leur vie").

   "Я не приду на праздник шумный". "Иллюстрация", 1846, т. III, No 31, 24

  августа, стр. 497. Подражание той французской элегии, которую, под

  заглавием "На зов друзей", перевел Плещеев (см. ниже, стр. 288).

   В альбом графини С - кой ("Жизнь наша - книга. Много в ней"). Там же,

  вслед за предыдущим.

   "Есть бездна на земле, есть бездна роковая", "Невский альманах на 1847

  и 1848 годы", вып. I, СПб., 1847, стр. 291-294 (ценз. разр. 5 сентября 1846

  г.). Эпиграф представляет начало французского подлинника - "La cuve" из

  "Ямбов" Барбье. Перевод не избежал цензурных пропусков и искажений: в строфе

  IV искажены стихи 3-4, в строфе VI - пропуск после стиха 6, в строфе VII

  искажен стих 4, в строфе VIII пропущен стих 2 подлинника и искажены стихи 3

  и 6 с содержащимися в них намеками на трехдневную революцию 1830 г.

  Большинство этих выброшенных цензурою мест могло появиться в русском

  переводе в печати только в 30-е годы; но это был уже не перевод Дурова, а

  гораздо худший перевод Буренина. Впрочем, и тут строфа VIII подлинника

  купюры не избежала. {См. сб. "Огюст Барбье. Ямбы и поэмы", под ред. М. П.

  Алексеева, стр. 26-27.}

   Из А. Шенье ("У каждого есть горе; но от братьев"). "Иллюстрация",

  1846, т. III, No 33, 7 сентября, стр. 529. Французский подлинник - из отдела

  "Элегических отрывков" ("Fragments d'elegies"), под No IX ("Tont homme a ses

  douleurs. Mais aux yeux de ses freres"),

   "Что в жизни, если мы не любим никого". Там же, 1846, Т. III, No 34, 14

  сентября, стр. 346.

   Из В. Гюго ("В июне сладостном, когда потухнет день"). Там же, вслед за

  предыдущим. Французский подлинник - в сб. "Les rayons et les ombres", под No

  XLIII ("Nuits de juin": "L'eie, lorsqusle jour a fui, de fleurs couverte").

   "В нас воля разума слаба". Там же, 1846, т. III, No 35, 21 сентября,

  стр. 561.

   Сон (Из Байрона). Там же, 1846, т. III, No 37, 5 октября, стр. 579.

  Английский подлинник - автобиографическая поэма "The Dream". Из девяти

  отделов, на которые распадается поэма в подлиннике, девятый Дуровым оставлен

  почему-то без перевода. Эпиграф: "A dream which is not all a dream" ("Сон,

  который не только сон") - первый стих другой пьесы Байрона: "Darkness"

  ("Тьма").

   Из Данте ("На пол-пути моей земной дороги"). Там же, 1846, т. III, No

  38, 12 октября, стр. 609. Компилированный перевод разных отрывков из первой

  части "Божественной комедии" Данте ("Ад"). Так, первые шесть трехстиший -

  сокращенный перевод песни первой, 7-9 трехстишия - песни второй, 10-26

  трехстишия - песни третьей, 27-е трехстишие - песни восьмой и, наконец,

  28-29 трехстишия - песни тринадцатой.

   Отчаяние (Из А. Жильбера). "Иллюстрация", 1846, т. III, No 39, 19

  октября, стр. 626. Французский подлинник - "Les plaintes ust malheuieux",

  начиная со стиха 24-го ("Pere aveugle et barbare! impitoyable mere!" и

  кончая 37-м. {См. "Oeuvres completes de Gilbert", t. I, Paris, An X, p.

  143-145.}

   Жильбер (Nicolas Gilbert, 1751-1780) - французский поэт-сатирик

  предреволюционной эпохи.

   Из А. Шенье ("И легче и вольней вздыхает как-то грудь"). Там же, вслед

  за предыдущим. Французский подлинник - из "Элегических отрывков" ("Fragments

  d'elegies"), под No VII ("Tout mortet se soulage a parler de ses maux").

   "Сердце исчахло у нас от науки холодной. В ребенке". Там же, 1846, т.

  III, No 41, 2 ноября, стр. 656.

   "Музыка - то же, что вздох, излетевший внезапно из сердца". Там же,

  вслед за предыдущим.

   Кружка (Восточное предание). Там же, 1848, т. III, No 45, 30 ноября,

  стр. 729. Вторично - в "Фаланге", 1881, No 27, стр. 2; первую строку VIII

  строфы даем с поправкой по "Фаланге" ("вечную" вместо "верную").

   "Кого любить? Кому доверить". Там же, 1846, т. III, No 47, 14 декабря,

  стр. 753.

   К*** (При отсыпке стихов А. Барбье). Там же, вслед за предыдущим. В

  стихе 11 исправляется явная опечатка: "разить поэт" (надо "разит порок").

   Портрет. Там же, 1847, т. IV, No 1, 4 января, стр. 15.

   "Жаркое чувство любви не надолго в душе остается". Там же, вслед за

  предыдущим.

   "Смотришь порой на нее, а мечтается". Там же, вслед за предыдущим.

   Из Проперция ("Я принужден, наконец, удалиться надолго в Афины"). Там

  же, 1847, т. IV, No 11, 22 марта, стр. 175-176. Латинский подлинник - элегия

  XXI из книги 3-й элегий Секста Проперция; первый ее стих взят эпиграфом к

  переводу. {См. "Sexti Propertii opera omnia", London, 1905, p. 94-95.}

  Интерес Дурова к античной литературе засвидетельствован также его статьей о

  мимическом поэте Публилие Сирусе ("Финский вестник", 1847, т. XXIII).

   А. Д. Щелков, которому посвящен перевод, - музыкант, сожитель Дурова,

  вместе с ним арестованный 23 апреля 1849 г.; в "Алексее Слободине" изображен

  под именем художника Купянцева.

   В. В. Толбину ("Бывают дни в году, когда в душе у нас"). "Финский

  вестник", 1847, т. XXIII, отд. I, стр. 115.

   "С невыразимым наслажденьем". "Финский вестник", 1847, т. XXIII, отд.

  I, стр. 115.

   "Ваш жребий пал! Счастливая пора". Там же, вслед за предыдущим.

   Сосед. Там же, 1847, т. XXIV, отд. I, стр. 81. Замененные многоточием

  последние два стиха - не поддающийся восстановлению цензурный пропуск.

   "Озябло горячее сердце мое". Там же, вслед за предыдущим.

   Странник. Там же, вслед за предыдущим.

   "Когда, склонившись на плечо". "Северное обозрение", 1848, т. I, отд.

  I, стр. 33-34 (ценз. разр. 14 января 1848 г.).

   "Куда ни посмотришь - повсюду". "Пантеон и репертуар русской сцены",

  1848, т. I, кн. 1, отд. III, стр. 70 (ценз. разр. 15 января 1848 г.).

   "Как весело... итти вослед толпы". - "Литературная газета", 1848, No 3,

  15 января, стр. 36-37.

   "Зачем забвенья не дано". Там же, вслед за предыдущим.

   В альбом ("Сердце молодое"). Там же, вслед за предыдущим, с примечанием

  редакции: "Читатели наших журналов вероятно уже знакомы с прекрасным

  поэтическим дарованием г-на Дурова. Стихотворения его, полные мысли и

  чувства, рассеяны во многих периодических изданиях. Еще в прошлом году, при

  разборе "Иллюстрации", мы отдали похвалу таланту г-на Дурова. С тех пор

  молодой поэт написал очень много хорошего. В особенности замечательны его

  стихотворения в последней книжке "Финского вестника" за прошлый год и две

  прозаические статьи: "Халатники" в "Невском альманахе" и "Публилий Сирус". в

  "Финском" же "вестнике", доказывающие, что поэт так же хорошо владеет

  прозою, как стихом. Ред.". Разбор "Иллюстрации", на который здесь сделана

  ссылка, в "Литературной газете" за 1847 г. отсутствует, он мог быть

  напечатан в другом издании, отыскать которое, однако, не удалось.

   К ребенку. Там же, 1848, No 32, 12 августа, стр. 503-504. Многоточие -

  очевидно, вместо запрещенных цензурой последних четырех стихов.

   Из Горация ("Реже у окон твоих молодежь собирается. Реже"). "Пантеон и

  репертуар русской сцены", 1848, т. IV, кн. 7" отд. III, стр. 130 (ценз.

  разр. 14 октября 1848 г.). Латинский подлинник - "Ad Lydiam", первый стих

  откуда взят эпиграфом к переводу. {См. Q. Horatti Flacci Opera, Nova editio

  stereotype, Lipsiae, 1828, стр. 27.}

   Минотавр (Из Огюста Барбье). "Современник", 1862, т. XCII, отд. I, стр.

  213-216. Французский подлинник - "Le Minotaure" - из сб. "Lazare" ("Allons,

  enfants, marchons la nuit, comme le jour").

   Из В. Гюго ("Ночь черным покровом лежала крутом"). Там же,

  вслед за предыдущим. Стих 14 печатается с исправлением по сборнику Вейнберга "Избранные стихотворения Виктора Гюго", стр. 92-93. Французский подлинник - "A quoi songeaient les deux cavaliers

  dans la foret" из сб. "Les contemplations", t. II, "Aujourd'hui"

  ("La nuit etait fort noire et la foret tres sombre").

   Совесть (Из Огюста Барбье). Там же, вслед за предыдущим. Французский

  подлинник - "Conscience" из сб. "Lazare" ("О, mon Dieu, par combien

  d'effroyables cheroins").

   Маргаритка (Из В. Гюго). Там же, вслед за предыдущим. Французский

  подлинник - "Unite" из сб. "Les contemplations", t. I ("Par-dessus 1'horizon

  aux collines brunies").

   Из В. Гюго ("Земля кремнистая, холодная, скупая"). Там же, вслед за

  предыдущим. Французский подлинник - из сб. "Les contemplations", t. I, с

  знаком вопроса вместо заглавия ("Une terre au flanc maigre, apre, avare,

  inclement").

   "Что миг - то новые удары. "Изящная литература", 1885, No 2, стр.

  209-210 (без даты). Стих "Там мятежи, а здесь пожары", намекая на польское

  восстание, начавшееся в январе 1863 г., и на свирепствовавшие в Петербурге

  летом 1862 г. пожары, позволяет отнести это стихотворение к началу 1863 г.

   Н. Д. П - ой ("Добро бы жить, как надо, - человеком!"). "Современник",

  1863, т. XCV, стр. 297. Под инициалами Н. Д. П. скрывается Наталья

  Дмитриевна Пущина, в первом браке Фонвизина. Племянник первого ее мужа,

  студент Фонвизин, привлекался в 1849 г. к допросу. Стихи 7-8 ("Как десяти

  столетий было мало, Чтоб в нем убить его гражданский дух") намекают на

  популярную среди декабристов и, видимо, близкую также Дурову концепцию

  русской истории, согласно которой призвание варяжских князей в 862 г.

  признавалось за начало самодержавия, а легендарный Вадим; поднявший год

  спустя против Рюрика бунт - первым борцом 8а "вольность". Петрашевец Ханыков

  в своей речи на обеде в честь Фурье (7 апреля 1849 г.) восклицал: "Где ты,

  народная вольница"; великий государь - Новгород?" {"Петрашевцы", т. II, стр.

  153.}

   Из Барбье ("О горькая бедность!"). "Современник", 1863,; т. XCVI, стр.

  368-370. Французский подлинник - "Epilogue" из сб. "Lazare" ("О, miseie!

  misere!"). После стиха 20 пропущено в переводе четыре стиха"

   Смех (Из Барбье). "Эпоха", 1864, кн. 1-2, стр. 518-520. Французский

  подлинник - "Le riie" из сб. "Iambes" ("Nous avons tout perdu, tout, jusqu'a

  ce gros rire"). В переводе есть отступления от подлинника, подсказанные,

  видимо, требованиями цензуры.

   Из В. Гюго ("Услышав плач, я отпер дверь в лачугу"). "Изящная

  литература", 1885, No 2, стр. 208-209. Французский подлинник - "Chose vue un

  jour de printemps" из сб. "Les contemplations", t. I ("Entendant des

  sanglots je poussai cette porte").

   Воспоминание ночи 4 декабря. Сб. П. Вейнберга и "Избранные

  стихотворения Виктора Гюго", стр. 81-83. Французский подлинник - из сб.

  "Chatiments", livre II ("L'ordre est retabli" {"Порядок восстановлен".}),

  "Souvenir de la mut du 4" ("L'ebiant avalt recu deux balles dans la tete").

  После реакционного переворота Луи-Наполеона В. Гюговынужден был эмигрировать

  в Бельгию, где в 1852 г. издал свой знаменитый памфлет: "Napoleon le Petit",

  в оценке событий сойдясь с Карлом Марксом. В ноябре 1853 г. появилась новая

  книга Гюго, направленная против Наполеона; Гюго писал о ней будущему ее

  издателю, что это будет тот же "Napoleon le Petit", только в стихах. Это и

  есть "Chatiments". Дуровым переведена одна из самых выразительных пьес этого

  сборника. Заключительное многоточие указывает на цензурный пропуск

  двенадцати последних стихов подлинника.

   "Кто стал, помимо вечных лжей". Там же, стр. 90-91. Французский

  подлинник - на сб. "Les contemplations", t. II ("Pour l'erreur, eclairer

  c'est apostasier").

   Оружие (Ребенку). "Иллюстрация", 1846, т. III, No 45, 30 ноября

  (анонимно, с датой: "13 сентября, 1845"). За принадлежность стихотворения

  Дурову говорит не только вообще характерное для него обращение в стихах "к

  ребенку" (ср. выше его пьесы: "Когда порой дитя появится меж нами", "С

  тайной, тяжелой тоской я гляжу на тебя, мое сердце" и "С горячим участьем

  гляжу на тебя я, ребенок!"), но и самое противопоставление ребенка войне в

  качестве высшего ей осуждения. Ср. перевод Дурова из В. Гюго: "Ребенок был

  убит, - две пули и в висок".