Питомка

Автор: Слепцов Василий Алексеевич

   В.А. Слепцов

Питомка

(Деревенские сцены)

   Оригинал здесь: Библиотека Нестора.

  

 

I

   По крутому краю большого гли­нистого оврага пролегала поле­вая дорога с сухими, жесткими колеями; то спускаясь в овраг, то цепляясь по самому гребню косогора. В овраге кое-где рос кустарник, кое-где стояли желтые лужицы, над которыми роились столбы мелких мошек. Солнце садилось, в побуревшей ржи свистели перепела.

   Шла проселком молодая баба с котомкою за спиной. На бабе было старое ситцевое платье, мужские опорки на босу ногу и белый платок на голове. Шла она скоро, помахивая палочкой; иногда останавливалась, поправ­ляла котомку, оглядывалась кру­гом и опять шла, мерно покачи­ваясь из стороны в сторону, уставив глаза куда-то вдаль. А вдали виден был все тот же овраг с порыжевшим бурьяном да пестрые полосы спеющих хле­бов.

   Вдруг позади загремела теле­га. В телеге сидел мужик. Баба свернула с дороги в сторону и, не оглядываясь, пошла поскорей. Мужик, поравнявшись с бабою, приостановил лошадь и сказал:

   — Путь-дорога! Куда бог несет?

   Баба поклонилась и, не глядя на мужика, молча шла стороной.

   Мужик посмотрел на нее, трях­нул шапкой и сказал:

   — Эй, ты! Тетка! Слышь, что ль?

   Баба все шла и молчала.

   Мужик посмотрел, посмотрел, по­качал головой, сказал про себя "глухая" и вдруг замахал рука­ми, крича бабе:

   — Ай ты глухая?

   Баба остановилась и сказала:

   — Чего тебе?

   — Здравствуй!

   — Здравствуй!

   — Что ж ты не откликаешься? Видишь, — человек.

   Баба недоверчиво глядела то на мужика, то на его лошадь.

   — Садись, подвезу, — сказал му­жик.

   Баба не решалась.

   — Садись, говорят. дура!

   Баба подумала, подумала и се­ла.

   — Ну, вот, — сказал мужик, — Си­ди! Соль тут у меня в мешке.

   Баба подобрала подол и поло­жила руку на мешок.

   Поехали.

   Немного помолчав, мужик спро­сил:

   — Ладно что ли?

   — Ладно, — потихоньку ответила баба.

   — То-то. А не хотела. Богу мо­литься ходила? — опять спросил он ее.

   — Нет. Я вот… Деревня такая есть… У меня прописана… — и баба полезла было к себе за пазуху; однако ничего оттуда не достала, а только почесала под мышкой и прибавила:

   — Бердяева деревня…

   — Какое Бердяево?

   — Бердяева… аль Гордеева. да, Гордеева.

   — Где ж это такое? Не слыхать что-то по здешней стороне такой деревни. Кое же это место?

   — А я не знаю.

   Мужик обернулся к бабе лицом и в недоумении спросил:

   — Ты сама-то чья?

   — Я дальная.

   — Дальная. Зачем же ты идешь?

   — А вот… Девочка у меня тут отдана… В шпитонках. Пови­дать девочку-то бы мне.

   — А-а! Да, да. Так ты деревню ту и не знаешь?

   — То-то не знаю. И спросить-то как, тоже не знаю.

   — Ну, так. Сама-то из Серпухова будешь?

   — Из Москвы.

   — Московская. Да. Тоже не ближний свет. Да, да, — в раздумье говорил мужик и еще немного погодя спросил: — Велика девочка-то?

   — Нет, махонькая.

   — Ну, ничего, — сказал мужик. — Даст бог, найдешь. Сиди! Ишь ноги-то у те!

   Баба посмотрела на свои тощие, загорелые ноги, неподвижно вытянутые вперед, и прикрыла их платьем. Мужик задергал вожжами и замахал хворостиной. Лошадь побежала шибче, звонко стуча своими нековаными копытами по сухой дороге. Баба затряслась на мешке и молча посматривала по сторонам. Солнце между тем уже село, и в поле поднялся ветерок. Впереди показались избы; дорога завернула куда-то в сторону, пошла межами и совсем затерялась во ржи. Мужик, прислонившись к передку и свесив руку, задумчиво постегивал хворостиной придорожные травки и затянул было песню. Проехали так еще с версту.

   — Как деревню-то сказывали тебе? — спросил он у бабы.

   — Мм… Мокей… Мокеева…

   — Ну, вот мы здесь спросим. Тут у меня приятель есть такой… А! Настоящий купец. Ну, только и ёрник [1] же!

   Стали подъезжать к деревне. Дорога легла позади дворов, ми­мо гумен, потом пошла конопляниками и вывела в переулок, к кабаку. Деревня была плохенькая — домов двадцать. Неко­торые только еще строились после пожара и стояли без крыш. От новых срубов пахло смолой и дымом. На улице народу совсем не было; только на краю деревни три девчонки си­дели на завалинке и, поджав под себя ноги, визжали во всю мочь:

   Шел из Питера штафет.

   Присылал милой газет.

   Я газетик полуцяла,

   С издавольствием цитала…

   Мужик остановил лошадь у ка­бака и спросил:

   — Ты станешь, что ли?

   Баба замотала головой и отве­тила:

   — Нет, я не стану. Я посижу.

   — О? А то пойдем! Что ж? Ничего. Ведь озябнешь. Еще пять верст до ночлега.

   — Нет, я не озябну.

   — О? Ну так сиди же, смотри. Я сейчас.

   Мужик вошел в кабак и, вы­сунувшись из окна, крикнул бабе:

   — А то огурчика? Вынести, что ль?

   — Не стану.

   — Солененького? А? Ты гляди, какие огурцы-то. Ну, не надо. Сиди, сиди!

   К телеге подошла собака, понюхала у лошади хвост и ушла опять на завалинку.

   В кабаке засветился огонь и видно было, как мужик вылил шкалик в стакан, выпил, утерся полою и, заговорив с целоваль­ником, стал раздирать пальцами кусок вяленой рыбы. Видно бы­ло, как целовальник безымянным пальцем скостил что-то на сче­тах, поглядел сонными глазами на свечку, почесался и вылез из-за стойки. Наконец оба они вышли на крыльцо, и мужик ска­зал целовальнику:

   — Глякась, какую я себе бабу везу.

   — Да, баба ничего, — зевая, отве­тил целовальник.

   — Гм!.. — сделал мужик, залезая в телегу. — А ты как об нас по­лагаешь? Ну, да ладно же. Про­щай. Матри, коли што, так ты и тово, алибо што. С нашими тогда наказать можно. Гляди, не прозевай.

   — На что зевать, — сказал целовальник, — С богом!

   Лошадь тронулась.

   — Ах, постой, брат, постой! Какая тут такая вотчина есть Свербеева господина? Не слыхать? Ай Гордеева?

   — Гордеева, — подтвердила баба.

   Целовальник задумался.

   — Не слыхал что-то. А тебе на что?

   — Да вот молодке-то моей туда было нужно, беспременно нужно побывать. Девочка у нас с ней там есть. А то вот что. ну-кось, как тебя звать-то?

   — Анисьей.

   — Ну-кось, Анисья, покажи-кось ему, где у те там прописано. Он эти все дела разберет.

   Баба полезла было за пазуху и задумалась.

   — Что ж ты? — сказал ей мужик. — Да ты не бось, дура, он не отымет. О, глупая! Он толь­ко глянет одним глазком и все узнает. На что ему твоя записка?

   Баба послушалась, развернула тряпочку, достала оттуда лоску­ток бумаги и отдала его цело­вальнику. Целовальник вошел в избу, а мужик стал копаться в каком-то лукошке, приговаривая:

   — Он разберет. Ишь завязал, теперь ни в свете не развяжешь. Разберет. Как не разобрать. Мужик вострый. Не развяжешь. А, мухи те ешь! Развязал. Эй! Как тебя? Анисья! На-ка, закуси! Неравно поесть захочешь, — сказал он, сунув бабе два кренделя. — Ребятенкам везу. Они у меня охотники смертные. Что ж ты?

   — Я не хочу, — отозвалась баба.

   — Ешь, дура, ничего.

   — Я не хочу.

   — Говорят: ешь, черт!

   Баба взяла крендели, но не ре­шилась есть.

   Целовальник вышел на крыльцо.

   — Ну, как дела? — спросил его мужик.

   — Тут написано — Целибеево. Это БоркЗ должны быть.

   — Борки. Это за Шелепихой? Знаю. Ну, теперь найдем. Будь спокойна! — уверил он бабу. Она завернула опять бумажку в тря­пицу.

   В поле совсем почти смерк­лось. Проехав деревню, мужик вытащил из-под себя зипун и отдал бабе, говоря:

   — Возьми укройся зипунишком­то, все тепле.

   Баба сказала: "На что?" — однако оделась.

   Немного погодя мужик обернулся к ней, посмотрел ей в лицо и спросил:

   — И чего ж ты давеча, глупая, испужалась?

   — Когда?

   — Когда! А как встрелся-то я тебе?

   Баба ничего не отвечала.

   — И есть ты баба, — заключил мужик. — Глупый твой разум. Нешто мужик может обидеть? Эх, ты! — и еще немного погодя прибавил: — Вот девочку твою найдем.

   — Дай-то господи, — шепотом сказала баба.

   — Где ж у те хозяин?

   — Помер хозяин у меня, вот дру­гой год пошел.

   — Одна живешь?

   — Одна. У купца в стряпухах живу.

   — Кто ж тебе записку дал?

   — Этот, писарь дал.

   — Какой писарь?

   — А в шпитательном. Я там но­мерок выправляла.

   — Ну?

   — Ну, и сказал мне этот писарь, что, слышь, в деревню девочка отдана в шпитонки.

   — А много ли он с тебя взял?

   — Сперва-то было пять целковых просил. Я ходила, ходила, три раз ходила. Первый-то раз ска­зали, за шестьдесят верст в де­ревню отдана, я и пошла.

   — Ну, что же? не нашла?

   — Нет, нашла, да чужую, не свою. Моей-то четвертый годочек пойдет, а этой уж восемь лет.

   — Значит, зря проходила?

   — Зря.

   — А в другой?

   — А в другой опять записку да­ли, по Можайке, за Можаем за го­родом еще за сто верст. Ну, там сказали, померла, слышь, девоч­ка-то. И звать совсем не так. Моя-то Прасковья, а эта Анфиса Егорова.

   — Ну, писарь-то что ж говорит?

   — Говорит, ошибка, говорит, вышла. Номера перепутали. Теперь, говорит, беспременно найдешь.

   — Пустое дело, — заметил мужик. — А деньги все-таки взял?

   — Денег я ему два целковых еще в тот раз дала да полштофа водки. Ну, на чаю тоже пропоила с целковый; да вот теперь по­шла, целковый рубль дала.

   — Гм! Да. Эти писаря тоже лов­ко вашу сестру обчищают. Эх, сирота ты, сирота! Погляжу я на тебя. Сиротское самое твое счастие, — заключил мужик и задумался. Баба тоже задума­лась.

   Спустя много времени мужик тронул бабу пальцем и загово­рил.

   — Я тебе про себя расскажу, как меня эти писаря подвели. Нну! Надоумил меня тоже эдакий доб­рый человек вольную выправ­лять. А ты садись плотней! Вот. Что ж ты крендели-то не ешь? Ну и надоумь он меня, че­ловек-то этот. "Вольный, гово­рит, будешь; в купцы выписаться можно". — "Вре?" — "Да пра", го­ворит. Ну, хорошо. Писарек тут один мне и подвернись. "Я, го­ворит, берусь. Пятнадцать целковых денег". Думал, думал, эх, в рот, мол, те, — пиши! Написал. И то он мне, а тебе скажу, на­писал, что меня за это за его письмо драли, драли… Может, целковых на три об меня хво­росту одного обломали; да год в остроге высидел. Так вот они, писаря-то. И гляди на них.

   Приехали в какую-то деревню ночевать. Остановились у одной избы. Мужик постучал в окно. Впустили. Хозяева только было сбирались ложиться. Баба вошла в избу, а мужик пошел отпрягать лошадь. Сам хозяин еще не во­рочался с поля.

   В избе было душно, мухи жужжа­ли и лезли в лицо. На печи охала старуха; а вся семья была в клети. Хозяйка вошла в избу и, доставая из рукава блоху, спросила:

   — Огурцы хлебать станете, что ли?

   — Я не стану, — отвечала баба.

   — Ну, а коли ложиться, ложитесь. Ты небось, молодка, с хозяином с своим?

   В это время вошел мужик с мешком и с лукошком.

   — Ну, вот, лошадке кормецу засыпал, незомь [2] пожует, — говорил он про себя. — Что у вас, хозяй­ка, в печи-то припасено что, ай нет?

   — Мы ноне не топили, — отвечала хозяйка.

   — Ну, ничего. мне только бы кваску испить. Господи босло­ви! — говорил он, зачерпнув ков­шик. — Над, — до квасу-то я до­рвался. Рыба эта, неладно ей будь, рыба-то уж очень в ка­баке… ржавая. Обопьешься. Квас, должно, молодой?

   — Молодой, не устоялся.

   — То-то, не кисел. Ну-кось, еще ковшичек зачерпнуть. Не кисел. О мать пресвята богородица! С соленого-то пьется.

   — Я бай, вместе стелиться ста­нете? — зевая, спросила хозяй­ка.

   — Кто? Мы-то, что ли? Нет, мать, мы врозь. Мы ноне с ней, я те­бе скажу, вот как: чтобы ни отнюдь. Говеем.

   Хозяйка не поняла и, улыбаясь, спросила:

   — Что ж так?

   — А так; потому спасаться хотим. Вот что.

   — Чудно, — сказала хозяйка и покачала головой. — Нешто вы…

   — Да ну вас совсем! — вдруг отозвалась с печи старуха. — Греховодники! Ты и рада, дев­ка, язык-то чесать, — заворчала она на хозяйку.

   — Что мне радоваться? — ответи­ла хозяйка.

   — Постыдились бы хоть крошеч­ку. Завтра праздник.

   — А ты, старушка, помалчивай, — сказал мужик. — Лежи знай!

   — Я лежу, голубчик, лежу.

   — Ну и слава богу, коли лежишь. И мы ляжем, Анисья, ты в сенях, что ли?

   — Я в сенях.

   — Ну, а я пойду на двор. Ко­ня напоим. Хозяйка, где тут бадья-то у вас? Ты у меня, Анисья, смотри, чтоб спать. Больней старайся спать. Завтра раньше вставать, — говорил он, уходя из избы.

   Ночью звезды светили на дво­ре. В клети слышно было тороп­ливое детское дыхание, и ста­руха в избе возилась и охала вплоть до самого утра.

   Баба вскочила ни свет ни заря и собралась было уходить. Му­жик проснулся, глядит, баба от­воряет калитку.

   — Куда ты?

   — Да нет, уж я пойду.

   — Ах ты, оглашенная! Что мне с тобой делать? Куда тебя несет этакую рань?

   — Да по холодку-то лучше.

   — Не ходи, говорят. Вместе по­едем.

   Баба осталась.

   Солнышко взошло — поехали дальше.

   Около полудня увидали большое село на пригорке, с деревянной церковью и садами, спускавшими­ся к речке.

   — Вот они, Борки! — сказал му­жик, указывая хворостиной на село.

   Баба молча пристально глядела вперед.

   — Народ тоже со всячинкой, — продолжал мужик, как будто рассматривая что-то впереди. — Хвалить нельзя. Первые кула­ки в свете. Всю поселенную изойдешь, таких еще не найти. Тоже торговлю у себя имеют, а хлеба нет. Больше насчет лошадей стараются. Ноне гуляют ­праздник. Что ж им? Дело ихо базарное. Кабак-то вот он!

   Немного не доезжая до села, мужик остановил лошадь; баба слезла.

   — Ну, теперь с богом, — сказал мужик. — Дай бог!

   Баба подвязала котомку и со­бралась было идти. Мужик стал что-то поправлять колесо и, за­глядывая под телегу, сказал:

   — А косушечку с тебя бы нужно за провоз, для праздника.

   Баба вернулась.

   — Садись, я тебя до кабака до­везу, так и быть. что с тобой делать? Но! — закричал он на свою лошадь. — Эх, молодость! Гляди, как запалим.

   Телега живо подлетела к каба­ку и остановилась у крыльца. Тут уже народу толпилось до­вольно. Одни сидели на зава­линке, другие стояли, запустив руки в карманы, и смотрели на улицу.

   Отставной солдат в ситцевом нагруднике погромыхивал на гармонии.

   — Эка, братцы мои, житье-то у вас! — говорил мужик, слезая с телеги.

   — У нас, брат, житье, — отвечали мужики, куря трубки.

  

  

II

   После обеда народ гулял на селе; в разных местах собира­лись кучки; в проулках между дворов бабы песни играли. Му­жики всё больше жались к каба­ку. Тут на площадке орлянка шла отчаянная.

   Приезжая баба, Анисья, ходила по дворам и все спрашивала:

   — Нет ли тут девочки такой, Прасковьей звать?

   — Какой девочки? — спрашивали ее бабы.

   — Так, вут эдакинькая; четвертый годочек. В шпитонки взята.

   — Нет, что-то нет такой, — отве­чали бабы.

   — Тебе шпитонку, что ли?

   — Да.

   — А вот у Сёмушкиных взята де­вочка.

   — Что ты зря-то болтаешь?

   У Сёмушкиных. Тое замуж скоро отдавать.

   — Ну, к что ж? Не век же ей в девках сидеть?

   — Да ты слышишь, махонькую нуж­но.

   — Мало б ты что захотела. Где ж ее взять, коли нет? Ты бы родила да и дала ей, коли уж ты добра очень.

   — Что ты меня-то родить по­сылаешь? Вперед на свой хвост оглянись.

   — Мне глядеть нечего. Узоры не велики.

   — Вот то-то и есть.

   — Ты, милая, ворожишь, что ли?

   — Нет, я не ворожу. Мне было вот девочку.

   — О! А мы думали, ты ворожишь. На что ж тебе девочку?

   — Дочка она мне.

   — Дочка?

   — Да, беленькая такая. Паранюш­ка.

   — Нет, не знаю. Вон девочка шпитонка бегает, кургузая-то, вон! Подол на голову задрала. Ах ты подлая! Акуль! Акуль­ка-а!

   — Народят робятищев да и рас­кидают по чужим дворам, — вор­чала старуха, сидя у ворот. — Ходют! Шлёнды московские; пра­во. Взяла бы вас из поганого ружья застрелила. Суки!

   На лужайке, против церкви, си­дели бабы в красных рубашках. Одна говорила:

   — Лежу я, девка, так-то и думаю: как бы мне не проспать! А сон это меня схватит, схватит да как ударит; я и вскочу. А ночь темная-растемная. забылась я чуточку и вижу, быдто я хлебы в печку сажаю. Хлебы такие бе­лые. Матушка быдто стоит эдак подпершись. "Какие, говорит, у нас хлебы-то удались, ровно как пшеничные". А я тороплюсь, сажаю. Как бы дух-от из печ­ки не вышел, боюсь до смерти. Вдруг откуда ни возьмись­ свинья, пестрая да большущая, схватила один хлеб и убегла. я за ней: ах-ах-ах, ах-ах-ах, все бегу, все бегу, никак не до­гоню. И уж сама себя не помню, полем все каким-то бегу да все спотыкаюсь; кочки тут какие-то, ямы нарыты. А свинья эта обер­нулась ко мне и говорит: нет тебе ничего! посмотрела я на нее, а она страшная-расстраш­ная; зубы у ней вот эдакие… Я так вся и затряслась… Ба­тюшки мои! Да как закричу­ и проснулась. А хозяин меня в бок толкает. Что ты, дура, орешь? Я бабке сказываю, она говорит: это кто-нибудь из родни помрет.

   — А я вот, — говорила другая баба, — третью ночь все свек­ра-покойника свово вижу. Ви­жу, быдто мету я избу, а он, по­койник, царство небесное, все меня сзади хватает. Я огля­нусь, что, мол, ты, батюшка? А он мне: ничего, говорит, мети, мети знай!

   — Да чтой-то, бабы, никак эта приезжая-то сюда идет?

   — И то, никак сюда.

   — Ну, что, голубка, не нашла де­вочку-то?

   — Нет, все не найду.

   — А ты бы к ворожее сходила. У нас тут недалеко старушка живет. Она бы тебе погадала.

   — Да уж ходила я к ним: обеща­ли верно, а все нет. И у Сер­гия-то чудотворца два раз бы­ла.

   — Ты бы в правление еще схо­дила, — что писарь скажет. Пойдем, я тебя сведу, — вызва­лась одна баба.

   Пошли.

   — У нас тоже, я тебе скажу, — говорила провожатая, — сла­дость-то не бознать какая. Де­вять душ! Шутка? Ребята мораются. Одних рубах не напасесси. Посто-кась, мы у мужиков спросим.

   Мужики стояли кучей между ка­баком и волостным правлением. Разговор у них был следующий:

   — Что ж, известно, наше дело та­кое.

   — Чт и говорить.

   — Нет, вы, братцы, солдата спро­сите, он-то чт тут?

   — Я чт? — спрашивал солдат.

   — Да; ты-то чт?

   Солдат подбоченился, наморщил брови и спросил:

   — За Дунаем был?

   — Нет, не был.

   — Ну, стало быть, нечего мне с тобой и толковать.

   Один пьяный мужик стоял среди улицы и, кланяясь другому, гово­рил:

   — Вы наши отцы, а мы ваши дети. Отец милосердай!

   А другой посмотрел на баб и сказал:

   — Эти что, поганки-то, ходют здесь?

   — Я милосерд, — закричал пьяный мужик.

   — Брысь вы, шилохвостые!

   На крыльце волостного правле­ния тоже сидели мужики. Бабы подошли к ним.

   — Степан Егорыч где? — спросила провожатая.

   — А тебе на что?

   — Да вот этой молодке нужно насчет девочки.

   — Небось пьяный лежит Степан Егорыч-то ваш, а то у старши­не.

   — Тебе, тетка, девочку? — спросил кузнец.

   — Да; дочку было.

   — Скоро нужно?

   Баба обрадовалась.

   — Да поскорей-то бы лучше. Очень уж я…

   — Ишь ты, какая проворная!

   Мужики захохотали.

   Приезжая баба отправилась к старшине. Писарь в это время сидел за столом и говорил:

   — Они без меня шагу ступить не могут. Так ли я говорю?

   — Это верно, — отвечал старши­на, разбивая на лавке камнем орех.

   — Я говорю, — продолжал писарь, — васкбродие, позвольте мне в отпуск! А он: я, говорит, тебе, собачий ты сын, такой отпуск задам — ты у меня своих не узнаешь.

   — Там вас, Степан Егорыч, баба спрашивает, — сказала жена старшины.

   — Какая баба?

   — А я не знаю.

   — Посылай ее сюда!

   Вошла приезжая баба.

   Старшина положил камень на окно и спросил:

   — Что ты?

   Баба поклонилась.

   — Здравствуйте!

   — Ну, здравствуй! Чего ж тебе нужно?

   — К вашей милости.

   — Не слепые, видим, что к нашей милости. Какое такое твое де­ло? — спросил писарь.

   Баба подперлась рукой в щеку, посмотрела на старшину, потом на писаря, заморгала, заморгала глазами и повалилась в ноги.

   — Говори толком! Что валять­ся-то? — сказал писарь.

   Баба поднялась и, стоя на ко­ленях, сказала:

   — Детища моя отдана в чужие люди. Не найду.

   — Ну так что ж?

   — Нельзя ли в книжке посмот­реть? Шпитоночка она.

   — То-то вот, — сказал писарь, — дуры вы. Ходите безо время. Нешто не знаешь, грех в празд­ник ходить.

   Баба молча поклонилась.

   — Это не дело, — заметил стар­шина. — Надо время знать.

   — Отцы вы наши сиротские! — ше­потом сказала баба.

   — Нечево — "отцы". Отцы, да не ваши, — отвечал писарь.

   Старшина подошел к бабе и, по­качиваясь над ней, сказал: "Вот вы грешите, а начальство за вас отвечай".

   Баба, стоя на коленях, посмотрела на него.

   — Вот чт, — прибавил старшина и опять сел.

   Баба встала и собралась было уходить.

   — Ну да ладно, приходи ужо ко мне в правление, — сказал ей писарь. — Беда мне с вами!

   — Что станешь делать, — заклю­чил старшина. — По глупости прощается.

   Баба ушла.

   На краю села стояла старая избенка, без крыши, с одним окном. У ворот торчала опроки­нутая соха. В сумерки проезжая баба подошла к избе и постуча­ла в окошко. Там кто-то закаш­лял и спросил:

   — Кто там? Иди на двор!

   Баба отворила калитку и во­шла. По двору ходила овца. В сенях крыши тоже не было. На верху, в слегах [3], копошились воробьи. Из избы послышался голос:

   — Отыми, дверь-то отыми!

   Баба попробовала было отпе­реть, но дверь была без петель и повалилась в сени.

   В избе, на лавке, у самого вхо­да, на зипуне, лежала больная женщина.

   — Что ты? — спросила она.

   Приезжая баба посмотрела во­круг и сказала:

   — Писарь говорил: девочка у вас тут есть…

   — Есть, есть девочка. хворает, как я же. замучила лихоманка. Ты мать, что ли, ей? Казенная она у нас. Коли мать — возьми! Самим есть нечего.

   Больная встала с лавки, охая натянула зипун и вышла в сени, говоря:

   — До нового хлеба далеко, а старый еще к святой приели. Все кое-как, кое-как, по чужим людям; да хворь-то пуще все­го… О-ох! вот она лежит. Па­рань! А Параня! мать пришла, гляди-ка сюда!

   В сенях, на доске, лежала в жа­ру трехлетняя девочка, оберну­тая в тряпье. Больная женщина подняла мешок, которым была на­крыта девочка, и показала ее приезжей.

   — На вот, смотри! Она, что ли?

   Девочка открыла глаза, с испу­гом взглянула на бабу и засто­нала.

   — Не видать мне тут, — говорила приезжая. — Темно.

   — Постой, я к свету вынесу. Па­ранюшка! Встань, ягодка ты моя! Головка болит, — говорила боль­ная, подымая девочку и вынося ее на двор; больная села на по­рог, а приезжая припала к ре­бенку и торопливо стала его разглядывать. Девочка лежала на коленях, закинув назад го­рячую голову, с закатившимися глазами и раскрытым ртом.

   — Ох, не зна’ю я так-то, — гово­рила баба. — Поверни-ка ты ее вот этак, на бочок, на правом боку родинка тут у ней.

   — Постой, постой, — говорила больная. — Повернись чуточку! Вот так! Не бось! Мать тебе пирожка принесла. Не бось, ми­лая! Что, есть, что ли?

   — Нету.

   — Ну, делать нечего. Видно, не она, — сказала больная и понес­ла девочку в сени.

   Приезжая баба постояла на одном месте, поводила глаза­ми по двору, потом подошла к двери, сказала: — Ну, прощай! — и вдруг ударилась об землю и зарыдала.

   — Дочка ты моя милая! Детища ты моя ненаглядная! — причитала она, лежа на пороге и ухватив обеими руками свою дорожную палочку. Котомка на ней тряслась, платок съехал с головы.

   Больная женщина подошла к двери, посмотрела, посмотрела на приезжую, сама припала к ней и стала уговаривать:

   — Ну, что ты? Ну, что? Дура! Ду­ра! Не плачь!

   — Ох, очень уж у меня накипело, на сердце-то накипело… Со вчерашнего с утра вот этакой крошечки во рту не было…

   — Постой, я тебе хошь водицы принесу, — сказала больная и пошла за водой.

   Баба между тем встала, оправи­лась и повязала платок.

   — Ну, я пойду, — сказала она, хлебнув из ковшика воды.

   — Куда ж ты?

   — Нет, пойду. Не могу я здесь.

   И пошла опять вдоль села, той же дорогой, какой приехала.

Примечания

   Впервые опубликовано в журна­ле "Современник" (1863, No 7).

  

   1 Ёрник — озорник, беспутный человек.

   2 Незомь — пусть.

   3 Слеги — переклади­ны, жерди, на которые кладут крышу.