Ошибки

Автор: Соколовский Александр Лукич

Эрнст Теодор Амадей Гофман

Ошибки

Эпизод из жизни одного мечтателя

Рассказ

  

   ——————————————————————————————

   Перевод с немецкого А.Соколовского под ред. Е.В.Степановой, В.М.Орешко.

   Гофман Э.Т.А. Серапионовы братья: Сочинения: В 2-х т. Т. 2.

   Мн.: Navia Morionum, 1994. — 592 с.

   ISBN 985-6175-02-X. ISBN 985-6175-03-8. Подготовлено по изданию:

   Гофман Э.Т.А. Собрание сочинений в 8-ми томах. — СПб, 1885.

   OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru, http://zmiy.da.ru), 09.08.2004

   ——————————————————————————————

  

   В восемьдесят втором номере «Справочного листка для объявлений» за 18… год было помещено следующее объявление:

   «Господина, одетого в черное, с карими глазами, темными волосами и немного криво подстриженными бакенбардами, нашедшего некоторое время тому назад в Тиргартене, на скамье близ статуи Аполлона, маленький небесно-голубой бумажник с золотым замком и, вероятно, открывшего его, и, насколько известно, не проживающего в Берлине постоянно, будут ожидать двадцать четвертого июля будущего года в Берлине, в гостинице г-жи Оберман под названием «Солнце», для того, чтобы сообщить ему некоторые подробности относительно содержания бумажника, который, может быть, его неожиданно заинтересовал. Если же означенный молодой человек вздумает теперь выполнить свой план, который он имел некогда, и отправиться в Грецию, то его убедительно просят в Патрасе, в Морее, обратиться к прусскому консулу г-ну Андрею Кондогури и показать ему упомянутый бумажник. Тогда обладатель находки узнает некоторую приятную для него тайну».

   Барон Теодор фон С., прочтя это объявление в казино, ощутил радостное смущение, — упомянутым в этом объявлении молодым человеком не мог быть никто другой, кроме него, так как вот уже около года тому назад он нашел в Тиргартене на указанном месте маленький небесно-голубой бумажник с золотым замком и спрятал его себе. Барон принадлежал к числу людей, в жизни которых не случается ничего особенного, но которые все, случающееся с ними, принимают за необычайное и считают самих себя назначенными самой судьбой для того, чтобы переживать необыкновенные, неслыханные вещи. Поэтому, как только барон нашел бумажник, принадлежавший, судя по внешнему виду, какой-нибудь даме, он уже был убежден, что ему предстоит удивительное приключение. Более важные вещи (ниже мы узнаем, какие именно) заставили его, однако, позабыть на время про бумажник, и тем сильнее было волнение барона, когда ожидаемое приключение должно было совершиться.

   Сначала, однако, барона огорчили две вещи в этом объявлении, а именно: что его глаза, которые он всегда считал за голубые, объявлялись карими, а его бакенбарды за криво подстриженные. Последнее уязвило его тем больнее, что он сам перед лучшим парижским туалетным зеркалом проделывал трудную операцию подрезывания своих бакенбард и давно считался мастером этого дела, признанным таким знатоком, как театральный парикмахер Варнике.

   Когда огорчение барона немного утихло, он предался следующим размышлениям:

   — Во-первых, почему с этим объявлением ждали почти целый год? Или думали узнать меня за это время? Во-вторых, могли ли меня узнать за это время, так как надо быть хорошо знакомым с обстоятельствами моей жизни, чтобы знать, как таинственно было мне предсказано, что в силу особых обстоятельств мне придется отправиться в Грецию. В третьих, может ли быть приятная тайна иная, чем женская? В четвертых, нечего сомневаться в том, что между мной и ангелом, оставившим голубой бумажник на скамейке близ статуи Аполлона, есть какая-то тайная связь, которая разоблачится у г-жи Оберман в гостинице «Солнце» или в Патрасе, в Морее. Кто знает, какие роскошные грезы, какие сладкие предчувствия внезапно вступят в кипучую, яркую жизнь, какие нежные тайны, подобно волшебной сказке, полной радости и блаженного восторга, расцветут в моей душе? Но, в-пятых, где же я оставил, силы небесные, этот роковой бумажник?

   Этот пятый пункт был тем неприятнее, что он мог одним ударом уничтожить все мечты и надежды на столь необыкновенное приключение. Напрасны были все розыски; барон никак не мог припомнить даже того, был ли у него в руках этот бумажник после того, как он его нашел. Наконец барон пришел к тому выводу, что огорчение, перенесенное им в тот вечер, когда он нашел бумажник, до того превышало всякие меры, что он позабыл уже обо всем остальном, в том числе и о голубом бумажнике.

   Как раз в этот день барон в первый раз надел самый изящный, элегантный и грациозный костюм, какой только выходил из мастерской портного Фрейтага под личным мудрым наблюдением самого хозяина. Девять баронов, пять графов и многие нетитулованные дворяне поклялись честью и райским блаженством в том, что фрак был божественный, а панталоны восхитительные, но граф К., законодатель мод в тогдашнем высшем свете, еще не высказал своего приговора. В силу роковых велений судьбы барон фон С. тотчас после того, как нашел бумажник, возвращаясь из Тиргартена, встретил графа фон К. на улице Унтер-ден-Линден.

   — Здравствуйте, барон, — вскричал граф ему навстречу, посмотрел на него в лорнет в течение одного мгновения и сказал решительным тоном. — Талия почти на одну восьмую дюйма ниже чем следует.

   Затем граф ушел, оставив барона в недоумении. Во всем, что касается платья, барон строго придерживался моды и приличий; поэтому грубая ошибка, в которой в конце концов он мог обвинить только самого себя, повергла его в сильнейший гнев. Мысль, что он мог ходить по Берлину в течение целого дня в костюме с несколько широкой талией казалась барону просто чудовищной. Он неистово бросился домой, переоделся и приказал камердинеру убрать с глаза долой злополучное платье. Утешение снизошло в его душу только два дня спустя, когда из мастерской Фрейтага ему принесли новую черную пару, и на этот раз сам граф К. признал ее безупречной. Достаточно сказать, что слишком широкая талия была причиной утраты голубого бумажника, о котором теперь барон безутешно раздумывал.

   Спустя несколько дней барону вздумалось пересмотреть свой гардероб. Камердинер открыл шкаф, где барон хранил платья, которых уже более не носил. Из шкафа пахнул на барона сильный аромат розового масла. На вопрос о причине этого запаха, камердинер объяснил, что он исходит от черного фрака с широкой талией, повешенного в шкафу некоторое время тому назад, так как г-н барон не желал более его надевать. Лишь только камердинер выговорил эти слова, барона, как молнией, озарила мысль, что найденное им сокровище он спрятал в боковой карман этого самого фрака и затем в огорчении забыл вынуть его обратно. Барон тотчас припомнил, что бумажник был сильно надушен розовым маслом.

   Тотчас фрак был вытащен из шкафа, и барон отыскал в нем требуемую вещь.

   Можно себе представить, с каким нетерпением открыл барон маленький золотой замочек и рассмотрел содержимое бумажника, оказавшееся довольно странным. Прежде всего под руки барону попался очень маленький ножичек чрезвычайно странной формы, на вид похожий на какой-то хирургический инструмент. Затем внимание барона было привлечено шелковой соломенно-желтой лентой, на которой были начертаны черной краской какие-то чудные письмена, похожие на китайские. Далее он нашел завернутый в шелковую бумагу увядший незнакомый ему цветок. Но всего существеннее показались для барона два исписанные листка. На одном из них были написаны стихи, которых, однако, барон, к досаде своей, не мог прочесть, так как они написаны были на языке, остающимся незнакомым даже многим из лучших дипломатов, а именно — на новогреческом. Рукопись другого листка была написана так мелко, что, казалось, ее нельзя было разобрать без помощи лупы, однако, барону, к его величайшей радости, удалось рассмотреть в ней итальянские слова. В итальянском же языке барон был достаточно силен.

   Наконец в маленьком кармашке скрывалась причина запаха, распространяемого бумажником и фраком, а именно завернутый в тонкий листок бумаги герметически закупоренный флакончик розового масла.

   На бумажке было написано греческими буквами какое-то слово.

   Тут уместно заметить, что на следующий же день барон, обедая в Ягорском ресторане с тайным советником Вольфом, спросил его о значении греческого слова, стоявшего на бумажке. Но тайный советник Вольф, бросив беглый взгляд на бумажку, рассмеялся барону в лицо и объявил, что это вовсе не греческое слово; что его можно прочитать лишь как Шнюспельпольд и что это имя, и притом отнюдь не греческое, а немецкое, и что во всем Гомере нет такого слова и оно не может иметь никакого значения.

   Хотя барон, как уже сказано, понимал итальянский язык, однако, дешифрование листочка далось ему нелегко. Помимо того, что он был исписан, точно бисером, в нескольких местах слова были совершенно стерты. Во всяком случае можно было заключить, что обладательница бумажника (что он принадлежал какой-нибудь девушке, в этом не могло быть сомнения) записывала на этом листке свои отдельные мысли, чтобы воспользоваться ими впоследствии для письма к своей близкой подруге; таким образом, листок мог считаться в некотором роде дневником. Барону, однако, пришлось порядком поломать над ним голову и попортить глаза…

  

Листок из бумажника

   …Город в общем построен прекрасно; улицы его прямы, площади большие; там и сям расположены бульвары с засохшими наполовину деревьями, которые, когда неприятный резкий ветер гонит перед собой густые облака пыли, грустно отряхивают свою желто-серую листву. Здесь нет ни одного фонтана, который бы выбрасывал живительную воду и распространял прохладу и свежесть; поэтому площади здесь пустынны и мертвенны. Базар, расположенный по соседству с шумными и стучащими мельницами, мал и запущен и не может быть сравниваем с константинопольским. Здесь также мало роскошных ковров и драгоценных каменьев: они сосредоточены, и то очень скудно, лишь в отдельных домах. Многие из местных купцов пудрят себе головы, чтобы своим почтенным видом внушить к себе более доверия и продавать товары дороже их стоимости. Здесь есть несколько дворцов, однако они выстроены не из мрамора, так как в стране этой нигде нет мраморных ломок. Строительным материалом здесь служит небольшие продолговатые четырехугольники из кирпича неприятного красного цвета: их называют черепицами. Я видела здесь также постройки из плитняка; этот камень немного напоминает гранит или порфир… Я хотела бы, однако, чтобы ты, моя милая Харитона, видела прекрасные ворота, украшенные колесницей богини победы, запряженной четверкой коней. Она заставляет вспомнить о простом величавом стиле наших предков… Но к чему я столько распространяюсь о мертвых, холодных каменных массах, нависших, точно угрожая раздавить мое бедное горячее сердце… Прочь, прочь из этой пустыни… Я не хочу, моя милая, тебе… Мой маг был сегодня злее и ядовитее, чем всегда. Он слишком много вертелся за обедом и вывихнул себе ногу. Могла ли я потому не мучиться тысячью ужасных предположений… Когда, наконец, освобожусь я от цепей противного урода, который доведет меня до отчаяния, который… Я растерла ему ногу бальзамом из Мекки и уложила его в постель; после этого он успокоился. Но затем он встал, приготовил шоколад и предложил мне чашку; но я не пила ее, опасаясь, что он положил в него опиум, чтобы усыпить меня и околдовать, как это он часто уже делал…

   Проклятое противное недоверие! Несчастная, горестная участь!..

   Сегодня мой маг сама кротость и дружелюбие. Я погладила рукой его лысину; его большие черные глаза засветились, и он сказал мне с восторгом: «Хорошо, хорошо!» Тотчас взялся он за свои инструменты и пришил к темно-красной шали золотую кайму, такую прекрасную, какой только можно желать. Я набросила эту шаль на себя, а мой маг прикрепил, по обыкновению, к своему затылку электрофор, и мы направились к живописной рощице, примыкавшей непосредственно к воротам со статуей богини победы; сделав всего несколько шагов, мы вошли в прекрасную густую, тенистую аллею… В парке моим магом овладело его обычное ворчливое настроение. Когда я стала хвалить место прогулки, он меня резко оборвал. Я не должна воображать, что это настоящие деревья и кусты, настоящая трава, луг и вода. Я должна бы по их блеклым краскам заметить, что все это только сфабрикованная игрушечная утварь. Зимой, прибавил мой маг, все это будет упаковано, перевезено в город и отчасти отдано в аренду в разные кондитерские, которые употребляют такие вещи для так называемой выставки.

   Если же я хочу видеть немного настоящей природы, я должна отправиться в театр, где только и можно найти здесь что-нибудь порядочное по этой части. Именно к театру здесь приставлены истинные знатоки природы, умеющие распоряжаться горами и долинами, деревьями и кустами, водой и огнем… О, как огорчили меня эти слова!.. Я так жалела о том месте, где я проводила прекрасное время, когда ты, моя милая Харитона, была моей подругой и товарищем… Здесь есть круглая площадка, обсаженная кустами, среди которой стоит статуя Аполлона. Мы пришли к нему. Я хотела сесть здесь, но мой маг воспротивился этому. Он сказал, что проклятая кукла возбуждает в нем страх и ужас, что он отобьет ей нос, чтобы она не имела вид живой, и разобьет ее палкой. И действительно, он бросился на статую со своей длинной толстой тростью… Ты можешь себе представить, что я почувствовала, когда мой маг захотел поступить по обычаю ненавистного мне народа, отбивающего в безумном суеверии статуям носы, чтобы они не производили впечатления живых. Я вскочила, вырвала трость из рук мага, схватила его самого и усадила на скамью. Тогда маг язвительно засмеялся и сказал мне, чтобы я не воображала, будто предо мной настоящая каменная статуя, я могла бы в этом разувериться уже по виду этого безобразного раздутого тела, напоминающего, по выражению Бенвенуто Челлини, мешок с тыквами. Здесь, по его словам, такие статуи готовят следующим образом: насыпают высокую кучу песка и долгое время дуют на него искусным способом, пока он не примет желаемой формы.

   Затем маг стал меня просить, чтобы я позволила ему пойти недалеко от того места, где мы сидели, к воде, послушать лягушек. Я его охотно отпустила, и когда он…

   Наступил вечер, и светящиеся искры зажглись на темной зелени листьев… Деревья зашумели надо мной, и соловей запел свою жалобную песнь. Сладкая тоска наполнила мою грудь, и, охваченная неудержимым, страстным желанием, я сделала то, чего не должна была делать. Ты знаешь, моя Харитона, волшебную ленту, обольстительный подарок нашего старика… Я вытащила ее и повязала ее около кисти моей левой руки… Тогда соловей слетел и запел мне на языке моей страны: «О, бедная, зачем пришла ты сюда? Разве ты можешь убежать от горя, от страстной тоски, которая одинаково охватывает тебя и здесь. Здесь, вдали от родных, даже сильнее терзает тебя грусть об утраченных надеждах. Преследователь за тобой!.. Беги, беги, о несчастная!.. Но ты хочешь, чтобы он умер, нашел смерть в любви… дай же ее мне, дай ее мне и живи в блаженном предчувствии, которое зажжет в твоей груди моя кровь!»

   Соловей прижался к моей груди; я вытащила в волшебном очаровании мое маленькое оружие смерти; но, к моему счастью… показался мой маг; соловей умолк, я сорвала ленту с руки и…

   …Я почувствовала, что я вся дрожу!.. Те же волосы, те же глаза, та же свободная гордая походка. Он отличался только безобразным, странным платьем, которое носят в этой стране и которое я не умею описать тебе достаточно ясно, моя милая Харитона. Я могу сказать только, что верхнее платье, являющееся у нас украшением для мужчин, здесь бывает обыкновенно темного, всего чаще черного цвета и вырезано наподобие крыльев и хвоста трясогузки. Этот вид в особенности придает одежде та ее часть, которую здесь называют полами и в которой устроены карманы для хранения небольших вещей, вроде носового платка и т.п. Замечательно также, что в этой стране образованные и состоятельные молодые люди непременно должны покрывать свои щеки и подбородок. Они закрывают их при помощи волос, которые зачесывают вперед, а также с помощью кусочков полосатого батиста, торчащего с обеих сторон их шеи. Но всего страннее кажется мне их головной убор, состоящий из твердого войлочного колпака цилиндрической формы, снабженного полями. Они называют это шляпой… Ах, Харитона!.. Несмотря на это безобразное платье, я тотчас узнала его… Какая дьявольская сила похитила его у меня!.. Но что было бы, если бы он меня увидел… Быстро повязала я волшебную ленту себе на шею, и он прошел близко около меня, а я осталась невидимой для него; однако всем существом своим он почувствовал близость существа, которое ему обрадовалось. В самом деле, он сел на соседнюю скамью, снял шляпу и стал напевать какую-то песенку, слова которой звучали приблизительно так: «Дай на тебя наглядеться или выйди, выйди к окну!» Затем он вытащил футляр и вынул из него странный инструмент, называемый здесь очками. Он насадил этот инструмент на нос, укрепил его за ушами и смотрел сквозь прозрачные и блестящие шлифованные стекла прямо на то место, где я сидела. Я испугалась, чтобы взгляд через эти волшебные стекла, казавшиеся мне могущественным талисманом, не разрушили чар моей ленты, я считала себя потерянной, но случилось, что… о, тайна моей жизни!.. Как мне рассказать тебе, как описать тебе, дорогая Харитона, то неописуемое чувство, которое охватило меня!.. Но обращусь к рассказу… Мария очень милое дитя, и хотя не исповедует нашей религии, однако, она чтит наши обряды и убеждена в истине нашей веры. Накануне Иванова дня я ускользнула от наблюдения моего мага. Мария захватила ключ от дверей дома и ждала меня с изящным сосудом; мы в глубоком молчании пошли в лес и почерпнули из находящейся там цистерны воды, в которую положили священные яблоки. На другое утро, горячо помолившись святому Иоанну, мы подняли наш сосуд на четырех растопыренных пальцах; он наклонился вправо, наклонился влево… дрожа и колеблясь… Но напрасны были наши ожидания!.. Однако после того, как я омыла голову, руки и грудь волшебной водой, в которой лежали освященные яблоки, я отправилась, плотно закутавшись, незамеченная моим магом, который долго спал, на улицу этого города, называемую Унтер-ден-Линден… Там какая-то старая женщина крикнула несколько раз громким голосом: «Теодор, Теодор!..»

   …О милая Харитона, от испуга и счастья я готова была упасть без чувств… Да, это он, это он!.. О вы, все святые!.. Когда-то принц, богатый, великий, могущественный, теперь бездомно скитается в одежде трясогузки и безобразном войлочном колпаке… О, если бы я только могла…

   Мой маг, по обыкновению, в своем дурном настроении счел все это за глупые выдумки и не согласился на дальнейшие расследования, которые бы ему легко удались, если бы он отправился на то место в лесу, где я видела Теодора; там он съел бы ломтик моего освященного яблока и выпил глоток таинственной влаги. Но он ни за что не хочет сделать этого и вообще настроен ворчливее, чем когда-либо, так что я должна была по временам его наказывать, что, к сожалению, только увеличивает его власть надо мной, но когда мой милый Теодор… с трудом научила. Но теперь моя Мария танцует ромеку так хорошо, как это можно видеть только у нас. Была прекрасная ночь; в лунном сиянии было тепло и душисто. Лес прислушивался к нашему пению в молчаливом изумлении, и только изредка листья шелестели и шумели, когда пролетали эльфы, а когда мы останавливались, в тишине звучали странные голоса духов ночи и побуждали нас к новой песне. Мой маг принес внутри своего электрофора струнный музыкальный инструмент и ударил по нему в такт ромеки так прекрасно и торжественно, что я обещала ему дать на следующий день за завтраком белого меда…

   Наконец, уже далеко за полночь сквозь чащу приблизились к нашей дерновой скамье какие-то фигуры. Мы тотчас накинули на себя покрывала, взяли мага на плечи и убежали так скоро, как только могли… О несчастное, поспешное бегство!.. Птица в первый раз осталась недовольна; она говорила только бессвязный вздор и повторяла мои вопросы, потому что она все-таки попугай, а не профессор… Да, поспешное, несчастное бегство, ибо, конечно, приближавшаяся к нам фигура была Теодором. Мой маг был так перепуган, что я должна была пустить ему кровь…

   …Прекрасная мысль!.. Я вырезала сегодня на стволе дерева, под которым я сидела, когда против меня был Теодор и не мог видеть меня благодаря чарам, следующие слова: «Теодор, слышишь ли ты меня?.. Это… тебя зовет… навеки… страшная смерть… никогда… не настигнет… Константинополь… неизменное решение… дядя… хорошо…»

  

Путешествие в Грецию

   Только что приведенное содержание листка, последние слова которого, к сожалению, совершенно стерты и неразборчивы, совсем свело с ума барона Теодора фон С.

   В самом деле, события, изложенные здесь, повергли бы в величайшее изумление любого человека, даже если бы голова его не была переполнена, как у Теодора, фантастическими приключениями. Помимо самого таинственного пункта — указания на удивительную женщину, занимавшуюся волшебством, жившую в постоянном общении с магом, который являлся для нее и господином, и слугой, что в высшей степени интриговало барона, — его могло свести с ума то обстоятельство, что он сам был вовлечен в волшебный круг событий очерченный вокруг него этим листком или, вернее, той незнакомой ему особой, которой этот листок принадлежал.

   Барон тотчас припомнил, что он уже когда-то давно, бродя по Тиргартену, сел на скамью как раз напротив той, где он нашел впоследствии бумажник. Ему показалось тогда, будто возле кто-то вздохнул. Ему показалось также, что против него сидит закутанная в длинный плащ девушка; однако, хотя он тотчас же надел очки, он не мог более ничего разглядеть. Затем барон вспомнил, как он однажды с некоторыми из своих друзей возвращался поздней ночью с придворной охоты и до них донеслись из отдаленной чащи звуки какого-то странного пения, сопровождавшегося аккомпанементом неизвестного ему инструмента; когда же они, наконец, подошли к тому месту, откуда слышалась музыка, они увидели, как оттуда быстро убегали две белые фигуры, неся на плечах что-то блестящее и красное… Наконец, имя Теодор окончательно устраняло всякие в том сомнения.

   Теперь барон поспешил в Тиргартен, чтобы отыскать надпись, вырезанную незнакомкой на дереве, надеясь, что с ее помощью скорее удастся найти решение загадки. Предчувствие его не обмануло. На коре дерева, к которому была прислонена скамейка, где он нашел бумажник, были вырезаны известные нам слова; но прихотливая игра случая устроила так, что слова, стертые на листке, заросли и на дереве и стали неразборчивы.

   — Удивительная игра природы! — вскричал барон в сильном волнении.

   Он вспомнил о Гетевых, сделанных из одного куска дерева комодах-двойниках, один из которых непоправимо раскололся в то самое время, когда другой в далеком замке стал жертвой пламени!

   — Неведомое, чудное создание, — кричал барон в экстазе, — дитя небес из далекой страны богов! Сколько времени томила мою грудь тоска по тебе, ты, моя единственная возлюбленная! Но я сам не понимал своих чувств, и голубой бумажник с золотым замком послужил для меня волшебным зеркалом, в котором я разглядел себя влюбленным в тебя. Туда, туда, за тобой, в ту страну, где под ясным небом цветет роза моей вечной любви!

   Барон стал серьезно готовиться к путешествию в Грецию. Он прочел Зоннини, Бартольди и вообще все, что только мог найти по части путешествий в Грецию, заказал себе удобную карету, собрал столько денег, сколько ему могло понадобиться, начал даже учиться греческому языку и, услыхав от одного путешественника, что для большей безопасности во время путешествия следует носить национальный костюм той страны, куда едешь, заказал театральному портному несколько новогреческих костюмов.

   Можно себе представить, что все это время барон не думал ни о чем другом, кроме как о незнакомой обладательнице голубого бумажника. Ее образ постоянно носился перед его глазами. Она представлялась ему высокой, стройной, прекрасно сложенной; ее осанка была сама прелесть и величие, ее лицо носило отпечаток того неописуемого очарования, какое прельщает нас в античных произведениях искусства… У нее должны были быть прекрасные глаза, роскошные черные шелковистые волосы!.. Словом, она должна была вполне соответствовать восторженному описанию гречанок у Зоннини. Но при том (как удостоверял барона найденный в бумажнике листок) в груди ее должно было биться горячее сердце, пламенеющее преданностью и верностью к милому. Чего еще нужно для счастья Теодора? Правда, барон не знал имени прекрасной, что сильно мешало ему предаваться восторженным восклицаниям. Впрочем, в этом отношении ему помогло полное собрание сочинений Виланда. Он назвал свою возлюбленную, впредь до более точного определения, Музарион, и это дало ему возможность написать соответственные случаю плохие стихи по адресу незнакомой очаровательницы.

   Зато тщетно старался барон испробовать волшебную силу магической ленты, попавшей волею судеб в его руки. Он пошел в лес, навязал ленту у кисти своей левой руки и прислушивался к пению птиц. Но по-прежнему он не мог понять ничего. Когда же близ него на кусте стал чирикать чижик, барону показалось, будто бесстыдная птичка пела: «О трусишка, трусишка, домой поспеши и там посвисти, посвисти!» Барон тотчас вскочил и убежал из леса, отказавшись от дальнейших опытов.

   Если его опыты с пониманием птичьего языка не увенчались успехом, то еще хуже вышло с невидимостью, ибо, несмотря на то, что он повязал на шею волшебную ленту, капитан фон Р., прогуливавшийся по Унтер-ден-Линден, тотчас свернул в боковую аллею, по которой шел барон, считавший себя невидимым, и настойчиво стал просить его, чтобы он вспомнил перед своим отъездом о пятнадцати фридрихсдорах, проигранных капитану в последний раз и еще не уплаченных.

   Театральный портной приготовил наконец греческие костюмы. Барон нашел, что они необыкновенно шли к нему и что в особенности тюрбан придавал его лицу какое-то особенно интересное выражение. Он даже сам не думал, чтобы к его глазам, носу и остальным чертам лица мог так идти подобный убор.

   Барон проникся глубоким презрением к своему трясогузочному фраку и к колпаку из твердого войлока, и прочим принадлежностям европейского туалета, и если бы он не боялся косых взглядов и насмешек графов и баронов, зараженных англоманией, то он одевался бы не иначе как в новогреческий костюм.

   Но так как его утреннее платье, состоявшее из шелкового восточного халата, тюрбанообразного колпака и длинной турецкой трубки во рту, приближалось несколько к турецкому, то переход от него к новогреческому костюму был легким и естественным.

   Однажды, одетый в новогреческий наряд, сидел барон на софе с поджатыми ногами, благодаря чему они от непривычки отекали, и курил из янтарного мундштука турецкий табак, пуская вокруг себя целые облака дыма, как вдруг отворилась дверь и в нее вошел его дядя, старый барон Ахациус фон Ф.

   Увидев своего новогреческого племянника, он отскочил назад, всплеснул руками и громко воскликнул:

   — Значит, это правда, что мне говорили! Значит, мой почтенный племянник действительно спятил!

   Барон, имевший все причины уважать своего старого богатого холостого дядюшку, поспешил сойти с софы и направился ему навстречу. Но так как он отсидел обе свои ноги, сидя долгое время в непривычной и неудобной позе, то и свалился под ноги дяде, уронил тюрбан и трубку, причем горячий пепел рассыпался по дорогому турецкому ковру. Дядя громко засмеялся, погасил тлевшие искры, помог упавшему племяннику подняться на софу и спросил его:

   — Расскажи же мне теперь, что за глупости ты затеял? Правда ли, что ты хочешь ехать в Грецию?

   Барон просил дядю выслушать его спокойно и, получив на это согласие, рассказал сначала и до конца всю историю о найденном в Тиргартене бумажнике, об объявлении «Справочного листка для объявлений», о содержании листочка, находившегося в бумажнике, и в конце концов барон сказал, что он хочет ехать в Патрас к Андрею Кондогури, чтобы предъявить ему голубой бумажник и узнать от него дальнейшее.

   — Я не заметил, — возразил дядя, выслушав рассказ племянника, — объявления «Справочного листка для объявлений», хотя я не сомневаюсь, что оно там напечатано нарочно с той целью, чтобы возбудить любопытство в нашедшем бумажник, особенно если он так молод и одарен такой пышной фантазией, как ты. Я не спорю и против того, что у тебя есть основание верить всему, что ты мне только что рассказал и что ты вычитал на листке. Я бы счел, однако, особу, написавшую то, что ты мне прочел, за сумасшедшую, если бы только она не была гречанкой. Но если ты изучил путешествия по современной Греции, то ты должен знать, что ее жители слепо верят во всякое колдовство и магию и часто мучаются нелепейшими бреднями, в чем ты много раз…

   — Новый аргумент в мою пользу, — вставил барон.

   — Я также хорошо знаю, — продолжал дядя, — какую роль должна тут играть таинственная вода, которую девушки молча приносят в Иванову ночь с целью узнать, будут ли они обладать любимым человеком, о котором думают, и потому я не вижу во всем этом ничего странного, и только то, что касается тебя, кажется мне здесь сомнительным… Тут прежде всего является вопрос, ты ли, хотя у тебя и подходящий вид, тот самый Теодор, о котором идет речь, так как тот, кто поместил объявление, мог ошибаться в личности нашедшего бумажник… Довольно и этого! Так как это вопрос невыясненный, то было бы совершенно легкомысленным поступком предпринимать такое далекое опасное путешествие. То, что ты хочешь и должен хотеть объяснения, вполне естественно и понятно, и потому дождись двадцать четвертого июля будущего года и отправься тогда в гостиницу «Солнце» к госпоже Оберман, куда тебя также приглашает объявление.

   — Нет, — воскликнул барон, сверкая глазами, — нет, мой милый дядя, не в гостинице «Солнце», но в Патрасе ждет меня счастье моей жизни; только в Греции отдаст мне свою руку милый ангел, благородная девушка, происходящая как и я, из греческого княжеского рода!..

   — Что? — закричал старик совершенно вне себя. — Да ты совсем с ума сошел! Ты происходишь из греческого княжеского рода! Глупец в квадрате. Да разве твоя мать не моя сестра? Ведь я был при ее родах, я был твоим восприемником от купели. И неужели же я не знаю своей родословной? Ведь ее с точностью можно проследить в течении нескольких столетий.

   — Вы забываете, милый дядюшка, — сказал барон, улыбаясь так кротко и ласково, как мог бы улыбаться только греческий принц, — что мой дед, совершивший свое замечательное путешествие, привез с собою с острова Кипр жену, которая была женщиной выдающейся красоты. Портрет ее и до сих пор висит в нашем родовом замке.

   — Ну да, — ответил дядя, — моему отцу можно простить, что он, будучи еще очень молодым человеком и пылкого темперамента, влюбился в молоденькую гречанку и имел глупость, несмотря на ее низкое происхождение, — мне говорили даже, что она продавала на базаре цветы и фрукты, — жениться на ней. Но ведь она очень скоро умерла бездетной.

   — Нет, нет, — горячо возразил Теодор, — эта цветочница была принцессой, и моя мать явилась плодом счастливого брака, продолжавшегося, увы, так недолго.

   Дядя отскочил на два шага назад.

   — Теодор, — сказал он, — ты бредишь, у тебя лихорадка или ты сошел с ума! Спустя почти два года после смерти гречанки твой дед женился на моей матери, и мне было уже четыре года, когда родилась моя сестра. Каким же образом твоя мать может быть дочерью гречанки?

   — Я должен согласиться, — продолжал Теодор спокойно и развязно, — что, если смотреть на дело обыкновенными глазами, то слова мои могут казаться весьма неправдоподобными. Но есть чудные, не поддающиеся рассудку тайны; высшая мистическая тайна вступает порой в жизнь, и тогда самые невероятные вещи оказываются истиной. Вы думаете, милый дядя, что вам было четыре года, когда родилась моя мать? Но не основано ли ваше мнение на каком-нибудь недоразумении? Не входя, однако, в дальнейшее рассмотрение различных мистических комбинаций, переносящих порою нашу жизнь в волшебное царство, я приведу вам, милый дядя, свидетельство, которое одним ударом уничтожит все ваши возражения. Это свидетельство моей матери!.. Вы удивлены?.. Вы смотрите на меня с сомнением?.. Ну так слушайте! Моя мать рассказывала мне, что, когда ей было около семи лет, она вошла однажды, при наступлении сумерек, в зал, где висел портрет гречанки во весь рост, привлекавший ее к себе какой-то невидимой силой. Когда моя мать стала смотреть на портрет с любовью и нежностью, то прекрасные черты портрета стали заметно оживляться, и наконец из рамы вышла прекрасная величественная женщина — это была моя бабушка, которая и обратилась к моей матери как к своей единственной дочери. С того времени этот чудный портрет выказывал самые нежные попечения и заботы относительно моей матери, которая и получила под наблюдением его свое высшее воспитание. Между прочим, портрет этот научил мою мать и новогреческому языку, так что она в детстве не говорила на другом языке. Но так как вследствие таинственных и весьма важных причин происхождение моей матери от портрета должно было оставаться тайной, то все люди принимали новогреческий язык, на котором говорила моя мать, за французский, и сам портрет, появлявшийся иногда за кофе, принимали за гувернантку-француженку. Когда моя мать вышла замуж, портрет снова вошел в свою раму и не покидал уже ее до тех пор, пока моя мать не забеременела. Тогда дорогой, милый портрет открыл моей матери ее княжеское происхождение и сказал, что сын, который родится у нее, вновь приобретет в Греции свои права, считавшиеся уже утраченными. Направит же его в эту страну особое благоволение неба или, как говорят обыкновенно, случай. Затем портрет посоветовал моей матери не пренебречь при моем рождении ни одним из тех священных средств, которые употребляются на ее родине, чтобы предохранить меня от всякой порчи. Поэтому меня, едва я родился, натерли с головы до ног солью, поэтому же по обе стороны моей колыбели клали по кусочку хлеба и по деревянной палочке; потому в комнате, в которой я лежал, всегда находилась добрая порция чеснока, потому же носил я на шее маленький мешочек, в котором лежало три уголька и три зернышка соли… Вы знаете, милый дядя, из книги Зоннини, что именно эти обычаи распространены на островах Архипелага… О, в какой высокий, в какой священный момент моя мать рассказала мне все это! В первый раз в своей жизни она на меня сильно рассердилась… Она нашла в нашей комнате ласочку, которую я собирался преследовать как раз в ту минуту, когда вошла моя мать. Она меня сильно разбранила. Затем она приманила зверька, забившегося под шкап, и сказала ему: «Почтенная госпожа, будьте у меня как дома; никто не смеет вас обидеть; здесь все к вашим услугам»… Слова моей матери показались мне до того забавными, что я громко захохотал, зверек убежал, а моя мать в ту же минуту дала мне такую затрещину, что у меня зазвенело в голове. Я поднял такой рев, что мне до сих пор за него стыдно; но моя добрая мать страшно разволновалась и тотчас же, обливаясь слезами, обняла меня и объявила, что так как она новогреческого происхождения, то не может иначе обращаться с ласочками. Тут рассказала она мне историю с портретом. Конечно, милый дядя, вы теперь убеждены, так же как и я, что находка голубого бумажника и есть тот благоприятный случай, о котором предсказывал портрет моей дорогой бабушки. Таким образом, я поступаю не как неразумный мечтательный юноша, но как мужчина, взрослый и последовательный, когда собираюсь сесть в карету и поехать в Патрас к Андрею Кондогури, который, как опытный человек, конечно, посоветует мне, что делать дальше. Вы видите теперь, милый дядя, и, надеюсь, верите мне, что только таким путем могу я достигнуть высшего счастья моей жизни.

   Дядя выслушал племянника спокойно; но в конце концов сказал:

   — Да хранит тебя Бог, Теодор, но ты совсем глуп. Правда, твоя покойная мать была большая мечтательница, и твой отец часто мне жаловался, что, когда ты родился, она рассказывала тебе много всякого фантастического вздора, но то, что ты мне говоришь о греческих принцессах, живых портретах, посоленных детях и ласочках — все это, не прими моих слов в дурную сторону, коренится лишь в твоем мозгу, настоящем orbis pictus* глупостей и сумасбродств! Ну все же я не хочу мешать твоему бесповоротному решению: отправляйся в Патрас и кланяйся господину Кондогури. Может быть, путешествие отрезвит тебя; может быть, если тебя не убьют турки, ты вернешься умнее. Не забудь, однако, когда приедешь на остров, на котором растет чемерица, основательно ею полечиться. Счастливый путь!..

   ______________

   * Мир в картинках (лат.).

  

   С этими словами прозаический дядюшка покинул своего экзальтированного племянника.

   С приближением дня отъезда на барона стал нападать страх, так как все говорили ему об опасностях, которым он мог подвергнуться во время путешествия.

   В припадке меланхолии, под влиянием страха, барон написал завещание, которым он оставлял все свои написанные и напечатанные стихотворения обладательнице голубого бумажника, а свои новогреческие костюмы жертвовал в театральный гардероб. Затем он решил, кроме своего егеря и молодого итальянца, знавшего несколько новогреческих слов, которого он брал в качестве переводчика, взять еще одного здорового детину со спиной шириной чуть не в пять с половиной футов, ради чего пришлось соответственным образом расширить козлы кареты.

   Три дня употребил барон на то, чтобы сделать необходимые прощальные визиты… Путешествие в романтическую Грецию… Таинственное приключение… прощание может быть, навсегда… не довольно ли этого для того, чтобы взволновать чувствительных барышень. Из груди наиболее прекрасных вырывались вздохи, когда барон вытаскивал изображения миловидных островитянок, приобретенные им у Гаспара Вейса, с целью оживить свой рассказ о Греции, которую он должен был увидеть. Могла ли хоть одна из барышень произнести «Adieu, mon cher baron»* без заметного дрожания в голосе… Самые серьезные, равно как и самые легкомысленные люди приветливо кивали барону и говорили ему, пожимая руки: «Вернитесь же здоровым, веселым и счастливым, барон. Вы предпринимаете интересное путешествие».

   ______________

   * Прощайте, мой дорогой барон (франц.).

  

   Прощание всюду было трогательно и сердечно. Многие действительно сомневались в том, что юный искатель приключений когда-нибудь вернется назад, и в кружках, где он был членом, царило уныние…

   Вещи были уложены, и карета стояла у дверей. Барон, одетый в новогреческий костюм, скрытый под дорожным плащом, сел в нее; егерь и широкий детина, вооруженные ружьями, пистолетами и саблями, влезли на козлы, почтальон весело затрубил в рог, и карета крупною рысью выехала через Лейпцигские ворота в Патрас.

   В Целендорфе барон высунул голову из окна и крикнул сердито, чтобы не мешкали с перепряжкой лошадей, так как он очень торопится. Но тут он случайно увидел одного молодого профессора, с которым он познакомился всего несколько дней тому назад, причем профессор выражал барону особенное сочувствие по случаю его путешествия в Грецию.

   Профессор возвращался из Потсдама. Едва увидел он барона, как подбежал к карете и воскликнул:

   — Счастливейший из всех баронов; я вижу, вы уже собрались в Грецию; уделите мне несколько минут и позвольте просить вас проверить еще некоторые данные, находящиеся в описании путешествия у Бартольди. Кроме того, я хотел бы напомнить вам о некоторых моих поручениях, например, относительно турецких туфель.

   — Книга Бартольди, — ответил барон, — со мной в карете; что же касается обещанных туфель, то вы получите самые лучшие, какие только найдутся, хотя бы мне пришлось стянуть их с ног самого паши. Вы, профессор, поддержали меня в моем убеждении, и я буду прилежно читать на классической почве карманного Гомера, который для меня является самым драгоценным подарком. Хотя я совсем не понимаю по-гречески, но, я надеюсь, это уладится само собой, едва я приеду в эту страну. Итак, милейший, напишите же мне ваши вопросы. Ведь лошадей еще не видно.

   Профессор вытащил записную книжку и начал писать свои вопросы, какие приходили ему в голову. Между тем барон открыл папку, чтобы пересмотреть, в порядке ли его письменные принадлежности. Тут попал ему в руки номер «Справочного листка для объявлений», найденный им в казино и послуживший причиной всего этого дальнего опасного путешествия.

   — Роковой номер, — воскликнул он с пафосом, — роковой, но милый, драгоценный номер, ты открыл мне чудную тайну всей моей жизни! Тебе обязан я всеми моими надеждами, моими стремлениями, моим счастьем. Скромная, серая, бренная бумага, даже немного грязная, ты заключаешь, однако, в себе драгоценность, которая обогащает меня! О листок, ты — настоящее сокровище, которое я вечно буду хранить! О, газета из газет!

   — Какой листок, какая газета? — перебил профессор барона, протягивая ему готовые вопросы. — Какая газета приводит вас в такое восторженное настроение, милейший барон?

   Барон ответил, что это тот самый роковой номер «Справочного листка», в котором было помещено приглашение нашедшему голубой бумажник, и протянул его профессору.

   Профессор взял газету, посмотрел на нее, отступил назад, как будто в изумлении, посмотрел пристальнее, как бы не доверяя своим глазам, и наконец громко воскликнул:

   — Барон, барон, милейший барон!.. Вы хотите ехать в Грецию, в Патрас к Кондогури? О барон, милейший барон!..

   Барон посмотрел на газету, которую профессор поднес ему к самым глазам, и откинулся назад в карету, совершенно уничтоженный.

   В это мгновение привели лошадей, и содержатель станции подошел с поклоном к дверце и стал извиняться, что лошадей не могли тотчас привести, уверяя, что барона менее чем в полчаса доставят в Потсдам.

   Тут барон воскликнул ужасным голосом:

   — Скорее назад в Берлин, назад в Берлин!..

   Егерь и детина испуганно переглянулись, а почтальон разинул рот. Но барон еще энергичнее воскликнул:

   — В Берлин, в Берлин, или ты оглох, олух! Дукат на водку, скотина, дукат на водку, но поезжай как ветер, в галоп, каналья, в галоп, негодяй, и ты получишь дукат!..

   Почтальон повернул карету и погнал лошадей в Берлин бешеным галопом…

   Дело все в том, что когда в руки барона попал номер «Справочного листка для объявлений», он не обратил внимания на одну мелочь, именно на число. Между тем он прочел номер прошлого года, в который было что-то завернуто и случайно принесено в казино. Теперь же было как раз 24 июля, и годичный срок, назначенный объявлением для поездки в Грецию, уже истек, и наступило время для назначенного свидания в гостинице «Солнце» у госпожи Оберман.

   Что же мог теперь еще сделать барон, как не вернуться как можно скорее в Берлин и не направиться в гостиницу «Солнце»? Он так и поступил.

  

Сон и действительность

   — Как, однако, играет со мной судьба, — говорил барон, вытягиваясь на софе в четырнадцатом номере гостиницы «Солнце». — Я не попал в Патрас; Андрей Кондогури не указывал мне никакого пути. Конечным пунктом моего путешествия оказался Целендорф; направил меня сюда содержатель почтовой станции или, пожалуй, профессор, сыгравший роль рычага, приводящего в движение неведомые силы.

   Вошел егерь и сообщил, что никакие иностранцы не приезжали в этот день в гостиницу. Это известие не поразило, впрочем, барона, хотя его грудь горела нетерпением открыть тайну. Он рассудил, что день продолжается до полуночи и что только, когда пробьет двенадцать часов, можно считать, что настало двадцать пятое июля; деловые люди считают даже следующее число лишь после того, как пробьет час, и это соображение успокоило барона.

   Он решился спокойно выжидать в своей комнате. Хотя барон мог думать только о своей прекрасной тайне, о чудном образе, наполнявшем всю его душу; однако, он был немало обрадован, когда ровно в десять часов явился кельнер, накрыл маленький стол и принес дымящееся рагу. Барон нашел необходимым, в соответствии со своим внутренним настроением, выпить также немного эфирного напитка и приказал подать шампанского. Съев последний кусок жареной курицы, он воскликнул:

   — Что значит земная потребность в тот миг, когда дух жаждет божественного!

   С этими словами он сел, поджав под себя ноги, на софе, взял в руки гитару и начал петь новогреческие песни, слова которых он с трудом произносил. Песни эти с аккомпанементом, сочиненным самим бароном, звучали настолько скверно, что их можно было выдавать за нечто своеобразное и характерное; когда барон пел их своим знакомым барышням, они всегда слушали их с удивлением и даже не без некоторого страха. Вдохновения ради, барон, осушив одну бутылку шампанского, потребовал себе вторую. Тут ему стало казаться, что аккорды, которые он брал на гитаре, раздавались где-то вне инструмента и стали звучать полнее и гармоничнее в самом воздухе. К аккордам присоединился непонятным образом и голос, и барон решил, что это его дух, освобожденный от земных уз, изливался в небесной мелодии. Вскоре послышался таинственный шелест… С шумом отворилась дверь, и в нее вошла высокая стройная женщина, окутанная густым покрывалом…

   — Это она, это она! — воскликнул барон вне себя от восторга, стал на колени и протянул ей голубой бумажник.

   Женщина отбросила густые складки вуали, и Теодор, задрожав от восторга, едва мог вынести сияние ее неземной красоты. Прекрасная девушка взяла бумажник и внимательно проверила его содержимое. Затем она наклонилась к Теодору, который все еще стоял на коленях, подняла его и сказала сладкозвучным голосом:

   — Да, это ты, мой Теодор! Наконец я нашла тебя.

   — Да, это синьор Теодор. Ты его нашла! — подтвердил какой-то голос, и барон только теперь заметил маленькую странную фигурку, стоявшую за девушкой, одетую в красную мантию и с блестящей, как огонь, короной на голове. Слова карлика показались Теодору свинцовыми пулями, ударявшими в его мозг, и он, несколько испугавшись, отскочил назад.

   — Не пугайся его, не пугайся, о благородный! — сказала девушка. — Это мой дядя, король Кандии; он никому не желает зла. Ты разве не слышишь милый, как поет дрозд? Ничего дурного не может случиться.

   У барона от волнения захватило дух, и он с трудом мог выговорить:

   — Так это правда, — сказал он, — что мне предсказывали мои сны, мои сладкие предчувствия? Так это ты — моя, лучшая и достойнейшая из женщин? Раскрой же мне великую тайну твоей и моей жизни!

   — Только посвященным могу я раскрыть тайну, — ответила девушка, — и только священная клятва служит посвящением… Клянись же, что ты меня любишь!

   Тут барон снова опустился на колени и сказал:

   — Клянусь тебе священной луной, серебрящей поле Пафоса…

   — Нет, не клянись, — перебила его девушка словами шекспировской Джульетты, — изменчивой луной, меняющей свой облик каждый месяц, чтоб не была изменчивой любовь! Но вспомни, милый Ромео, о священном месте, где из времен седой старины звучит страшный голос оракула, открывающий людям сокровенную их судьбу!.. Старший советник консистории не возбранит нам входа в этот храм… Другой обряд сделает тебя способным последовать за мной и прогнать короля Кандии, если ему вздумается быть грубым с тобой.

   Тут девушка снова подняла с колен барона, достала из бумажника ножичек, обнажила левую руку барона и, прежде чем он успел опомниться, отворила ему жилу. Кровь брызнула из раны, и барон почувствовал приближение обморока… Тогда девушка повязала волшебную ленту вокруг руки барона и вокруг своей руки. Тотчас из бумажника распространился голубоватый дым, который наполнил комнату и, едва дошел до потолка, как исчез. Стены тоже раздались в стороны, пол провалился, и барон, связанный лентой вместе с девушкой, поплыл в безбрежном небесном пространстве.

   — Стой, — вскричал король Кандии, цепляясь за руку барона, — этого я не потерплю; я тоже должен быть здесь!

   Но барон оттолкнул его с силою прочь:

   — Вы дерзкий самозванец, а не король; настолько-то я силен в географии, что знаю, что на Кандии нет никакого короля. Вы не помещены ни в одном государственном календаре, а если бы и были включены, то разве в качестве опечатки… Прочь, говорю я вам, убирайтесь вон из воздушного пространства!

   Карлик начал самым неприятным образом ворчать; девушка повернула свою голову, он сжался и скользнул в бумажник, который девушка повесила на золотой цепочке на шее в виде амулета.

   — О барон, — сказала она, — ты храбр, и у тебя нет недостатка в божественной грубости. Посмотри, к нам уже приближается отряд из Патоса…

   В самом деле цветочный трон Армиды, поддерживаемый сотнями гениев, повис в вышине. Барон сел в него с девушкой, и он, шумя и свистя, полетел по воздуху.

   — Боже! — вскричал барон в то время, как голова у него кружилась все сильнее и сильнее, — Боже, если бы я, по примеру моего друга графа, совершил хоть одну воздушную поездку с господином или госпожой Рейхардт, я бы мог считать себя опытным человеком и понимал бы что-нибудь в воздухоплавании, но теперь, что толку в том, что я сижу на троне рядом с небесным видением, когда голова у меня так кружится, что меня начинает тошнить.

   В то же мгновение король Кандии выскользнул из бумажника и, подняв снова ужасный свист и храп, уцепился за ногу барона, так что последний свалился с трона и, вновь вскарабкавшись на него, едва мог держаться. Но фатальный кандийский король становился все тяжелее и тяжелее и наконец совсем стащил бедного барона… Цепь из роз, за которую он хотел удержаться, разорвалась, и с криком ужаса барон полетел вниз и… проснулся!..

   Утреннее солнце ярко светило в окно. Барон едва мог прийти в себя; он протер глаза и почувствовал сильную боль в ногах и в спине.

   — Где я? — вскричал он. — Что это за звуки?

   Писк, ворчанье и ропот кандийского короля все еще продолжались. Наконец барон поднялся с пола, на котором он лежал рядом с софой, и тотчас открыл причину странных звуков. Возле него в кресле лежал итальянец и страшно храпел. На полу, у его ног, лежала гитара, выпавшая из его рук.

   — Луиджи, Луиджи, проснитесь! — вскричал барон, расталкивая итальянца.

   Но этот последний едва мог прийти в себя от сна после похмелья. Наконец после настоятельных расспросов он рассказал, что господин барон вчера вечером, очевидно, вследствие усталости от поездки, был, с позволения сказать, не в голосе, что случается даже с лучшими певцами, и потому пел несколько фальшиво. Потому он, Луиджи, позволил себе тихонько взять из рук господина барона гитару и спеть ему несколько хорошеньких итальянских канцонетт, под звуки которых господин барон, сидя в неудобной восточной позе с поджатыми под себя ногами, крепко заснул. Луиджи тоже, хотя он вовсе не пьяница, позволил себе допить шампанское, оставленное господином бароном, после чего Луиджи тоже погрузился в глубокий сон. Ночью Луиджи казалось, что он слышал какие-то сдержанные голоса, как будто кто-то хотел его растолкать. Он наполовину проснулся, и ему показалось, что в комнате были чужие господа, какая-то девушка говорила по-гречески; но как назло Луиджи не мог вполне открыть глаза и опять заснул, и спал до тех пор, пока господин барон не разбудил его вторично.

   — Что же это, — вскричал барон, — был ли это сон или действительность? В самом деле я предпринимал с нею, жизнью моей души, поездку в Патос, откуда меня сбросила дьявольская сила, или нет? Да, мне кажется, я погибну среди этих тайн! Меня обнял какой-то ужасный сфинкс и хотел меня сбросить в бездонную пропасть!.. Или я…

   Но вошедший в это время в сопровождении швейцара егерь прервал монолог барона. Оба они рассказали об удивительном событии, происшедшем этой ночью.

   С ударом двенадцати часов (так рассказывали они) приехала прекрасная, тяжело нагруженная карета, из которой вышла высокая, закутанная в плащ дама, которая на ломаном немецком языке стала расспрашивать, не приезжал ли сюда сегодня иностранец. Швейцар, не знавший имени господина барона, мог сказать только, что действительно у них остановился молодой красивый господин, которого он принял, судя по одежде, за странствующего грека или армянина. Дама осталась этим очень довольна и как бы вне себя несколько раз воскликнула: «Eccolo… eccolo… eccolo…», что по-итальянски значило: «это он самый!» Приезжая дама стала настоятельно требовать, чтобы ее провели в комнату господина барона, причем уверяла, что прибывший господин был ее мужем, которого она уже год как искала. Так как швейцара взяло сомнение, следует ли исполнить ее желание, не спросясь никого, он разбудил егеря, и, когда последний назвал ему барона по имени и уверил его честным словом, что последний неженат, они решились пройти вместе с дамой в комнату барона, которая оставалась незапертой. За дамой по пятам следовало какое-то странное существо, они не могли понять, что именно, но так как оно было на двух ногах, то они решили, что это был карлик. Дама подошла к господину барону, заснувшему, сидя на софе, наклонилась к нему, осветила ему лицо, но затем тотчас отступила в испуге и голосом, пронизавшим их сердце, сказала несколько непонятных слов, на которые существо, следовавшее за нею, ядовито засмеялось. Тогда она отбросила свое покрывало, посмотрела на швейцара гневными глазами и сказала, но что именно, этого не позволяет ему повторить почтение перед господином бароном…

   — Все равно, говорите, — сказал барон, — я хочу, я должен все знать!

   — Если господин барон, — продолжал швейцар, — не разгневается, то вот что сказала приезжая дама: «Глупая птица, это вовсе не мой муж, это черный тиргартенский трусишка!..»

   Они хотели разбудить господина Луиджи, храпевшего в кресле, чтобы он мог поговорить с дамой, но это не удалось. Тогда дама решила уехать, но в это мгновение она увидела голубой бумажник, лежавший на столе. Этот бумажник она быстро схватила, положила в руки господина барона и стала на колени перед софой. Было очень странно видеть, как при этом господин барон засмеялся во сне и передал бумажник даме, которая его тотчас спрятала себе на грудь. Затем она взяла на руки существо, следовавшее за ней, с невероятной быстротой спустилась по лестнице, села в карету и уехала… Швейцар прибавил к своему рассказу, что дама эта его страшно огорчила, назвав птицей, его, который уже тридцать лет с достоинством носит булаву и шпагу. Впрочем, он готов вынести от нее еще злейшую обиду, лишь бы ему удалось еще раз ее увидеть, так как такой красоты он не видел за всю свою жизнь.

   Слова эти разрывали на части сердце барона. Не могло быть никакого сомнения, что приезжая дама была гречанкой, обладательницей голубого бумажника, и что маленький безобразный человек был магом, о котором шла речь на листке незнакомки… И этот самый важный момент своей жизни он проспал!.. Но самое горькое чувство вызвало в нем прозвище «черный тиргартенский трусишка», которое он не мог отнести ни к кому другому, как к себе, и которое уничтожало все лестное и приятное, что он вычитал о себе на листке. Наконец, самый способ, каким он лишился драгоценного обладания бумажником со всем его таинственным содержимым, казался ему слишком обидным.

   — Несчастный — набросился он на егеря, — несчастный, она была тут и ты меня не разбудил! Она, мой кумир, моя жизнь, она, ради которой я хотел ехать в далекую Грецию!

   Егерь с жалобной миной отвечал, что если дама и оказалась той самой, какую нужно было, то ему показалось, что господин барон был не тем самым, а потому и будить его не было надобности.

   Ежедневные, ежечасные расспросы, сопровождаемые худо скрытой насмешкой, отчего барон так скоро вернулся из Греции, были невыносимы для него. Чувствуя, что если бы он сказал всю правду, то подвергся бы еще большим насмешкам, а потому барон ссылался на болезнь, и действительно — от огорчения и тоски он так захворал, что его врач нашел нужным прописать ему самые сильные минеральные ванны, назначаемые лишь для самых крепких натур. Барон отправился в Фрейенвальде!..

  

Волшебное действие музыки

   Барон, собственно, собирался из Фрейенвальде навестить своего дядю в Мекленбурге; но когда минеральная вода оказала свое действие, он почувствовал неудержимое стремление в столицу и в последних числах сентября благополучно переселился в Берлин. Так как теперь он вернулся из путешествия, хотя и не из Патраса, а только из Фрейенвальде, он мог приехать с некоторой торжественностью и смело встретить ядовитые усмешки знакомых. Так как при этом барон интересно, глубокомысленно и даже учено умел говорить о путешествии в Грецию, которое он хотел предпринять, то при своей неизменной любезности он вскоре заставил смолкнуть все насмешки и опять стал кумиром барышень, каким был ранее.

   Однажды, когда уже вечерело, барон шел в Тиргартен, как вдруг на Парижской площади, у самых Бранденбургских ворот, на глаза ему попалась пара, заставившая его окаменеть на месте. Маленький, кривоногий старый человек, одетый очень смешно в старомодный костюм, с большим букетом цветов на груди, с толстой высокой испанской палкой в руках вел одетую в чужестранный костюм закутанную в плащ даму высокого роста с горделивой осанкой. Но самой удивительной подробностью туалета старика была его коса, висевшая из-под маленькой шляпы до земли. Двое уличных мальчишек из приятной породы, занимающейся в Тиргартене подаванием углей avec du feu (для закуривания), старались наступить на косу старика, что, однако, было невозможно, так как она, извиваясь как угорь, ускользала от их преследований. Старик, по-видимому, не замечал этого.

   Сердце задрожало в груди у барона; таинственные предчувствия проснулись в его душе; он готов был стать на колени среди пыльной Парижской площади, когда дама оглянулась на него, и точно молния, сверкающая из темных туч, на него посмотрели сквозь вуаль прекрасные, блестящие черные глаза…

   Наконец барон собрался с духом и сообразил, что дерзость уличных мальчишек дает ему возможность познакомиться со стариком и его дамой. С шумом разогнал барон мальчишек, подошел к старику и сказал, вежливо сняв шляпу:

   — Милостивый государь, вы не замечаете, что маленькие бестии, уличные мальчишки, занимаются тем, что хотят наступить на вашу чудную косу и тем испортить ее?

   Старик посмотрел на барона в упор и совсем не вежливо расхохотался ему в лицо. К этому смеху присоединили свой хохот уличные мальчишки, подкрепленные товарищами, собравшимися за Бранденбургскими воротами. Барон, совсем смущенный, остановился и не знал, что ему делать.

   Так как приключение это продолжалось слишком долго, то барон бросил несколько медных монет ученикам школы садоводства в Шпандау и затем беспрепятственно проследовал за заинтересовавшей его парой, которая, к великой его радости, вошла в кондитерскую Фукса.

   Когда барон вошел туда, старик с дамой уже заняли места в уютном убранном виноградными листьями зеркальном кабинете. Барон сел в соседней комнате и поместился так, что мог видеть обоих в зеркале.

   Старик с недовольным видом смотрел вниз, дама же с оживлением говорила ему что-то на ухо, но так тихо, что барон не мог разобрать ни одного слова. Наконец принесли все, что они заказали: мороженое, пирожное, ликер. Дама отшпилила косу, затем открыла ее, как футляр, и достала из нее салфетку, ножик и ложку. Салфетку она повязала старику вокруг шеи, как это делают детям, чтобы они не запачкались. Старик внезапно повеселел, дружелюбно посмотрел своими черными, как уголь, глазами на даму и стал жадно есть мороженое и пирожное. Тогда дама подняла свою вуаль, и, в самом деле, не нужно быть даже столь чувствительным, как барон, чтобы прельститься красотой иностранки. Впрочем, быть может, иные после первого впечатления нашли бы, что в лице и вообще во всей фигуре иностранки нет той прелести, которая свойственна строгой красоте, а очень строгие ценители сказали бы, что странный разрез глаз, как у Изиды, и несколько оригинальный лоб смотрят недостаточно приветливо; но довольно и того, что иностранка каждому должна была казаться волшебным явлением…

   Барон мучился мыслью, как бы ему найти повод вступить в разговор с этой чужестранной парой…

   — Что если бы, — подумал он наконец, — ты, волшебная сила музыки, снизошла мне на помощь и подействовала на чувства прекрасной незнакомки.

   Задумано — сделано. Барон сел за прекрасный инструмент Кистинга, кстати стоявший в одной из комнат Фуксовой кондитерской, и начал импровизировать; игра его если никому другому, то все же ему самому казалась божественной и высокохудожественной. Во время одного из своих тихо шелестящих пианиссимо, он услышал шорох в кабинете, заглянул туда и увидел, что дама встала. Навстречу ей вскочила или, вернее, несколько раз подпрыгнула с того места, где она сидела коса старика, пока этот последний не стал гладить ее ладонью, громко крикнув:

   — Куш, куш, Барбос!..

   Несколько испугавшись удивительных выходок косы Барбоса, барон перешел в фортиссимо и затем к нежным мелодиям. Тут ему послышалось, что дама, привлеченная силой его звуков, подошла к нему тихими шагами и стала за его стулом… Барон стал играть самое нежное и певучее, что только мог припомнить из итальянских композиторов с фамилиями на -ини, -ани, -елли и -ихи… Он хотел кончить аккордом шумного восторга, когда услышал за собою глубокий вздох…

   — Теперь пора, — подумал он, вскочил и… увидел перед собою ротмистра фон Б., который стоял за стулом барона и уверял, что барон напрасно разгоняет посетителей Фукса своими ужасными, раздирающими слух упражнениями на рояле. Одна иностранка, напрасно выражавшая всевозможными знаками свое неудовольствие, должна была вместе со своим спутником, маленьким, смешным карликом, убежать из кондитерской.

   — Как, они убежали? — вскричал в отчаяньи барон. — Они опять убежали!

   Он сказал ротмистру вкратце, что было нужно для того, чтобы разъяснить, какое интересное приключение не удалось ему.

   — Это она, это она! О, мое предчувствие меня не обмануло! — кричал барон, когда ротмистр сказал, что у дамы на шее на золотой цепочке висел маленький небесно-голубой бумажник. Кондитер Фукс, стоявший у дверей магазина, видел, как старик позвал проезжавшую коляску, сел в нее с дамой и затем они уехали с быстротой молнии. Коляску еще можно было различить в конце Унтер-ден-Линден у дворца.

   — За ними, за ними! — воскликнул барон.

   — Возьми мою лошадь, — предложил ему ротмистр.

   Барон вскочил на нее и пришпорил резвого коня. Лошадь встала на дыбы, и, фыркая, почуяв силу и свободу, как ветер понеслась через Бранденбургские ворота прямо в Шарлотенбург, где барону удалось ее остановить, прибыв как раз вовремя, чтобы принять участие в ужине со многими своими знакомыми у г-жи Паули. Его заметили издали и хвалили в один голос за быструю и смелую езду, уверяя, что они и не подозревали, что барон настолько ловкий и опытный ездок, что мог справиться с такой дикой и упрямой лошадью, как лошадь ротмистра фон Б.

   Барон в глубине души проклинал свое существование.

  

Греческий вождь. Загадка

   Великое утешение доставляло барону убеждение, что предмет его желаний и надежд, наверное, находится в стенах Берлина и что счастливый случай ежеминутно может свести его с интересной парой. Однако, несмотря на то что барон несколько дней непрестанно с раннего утра до позднего вечера бродил по Унтер-ден-Линден, старик и его дама, казалось, исчезли бесследно.

   Барон направился в бюро приезжих и справился там, где остановилась оригинальная пара, приехавшая ночью двадцать четвертого июля. Он очень подробно описал чиновнику наружность странного карлика и гречанки. Чиновник, однако, ответил, что пока не объявлено о розыске этих приезжих, никакое описание их наружности не поможет. Зато он дал справку вообще о всех приезжих, прибывших в Берлин в указанную ночь. Кроме греческого купца Прозокархи из Смирны, двадцать четвертого и двадцать пятого июля не оказалось никаких приезжих из чужих стран. В эти дни через Берлинские ворота проезжали только мелкие чиновники, актуариусы и т.п. Купец же Прозокархи прибыл один, почему он и не мог быть разыскиваемым маленьким стариком. На всякий случай, однако, барон зашел к нему и увидел красивого высокого мужчину приятной наружности, у которого он с удовольствием купил несколько Pastilles du serail и тот самый меккский бальзам, которым маг лечил вывихнутую ногу. Прозокархи на вопрос, не знает ли он чего о греческой принцессе, прибывшей в Берлин, сказал, что вряд ли эта принцесса в Берлине, так как в таком случае она, наверно, посетила бы его. Впрочем, Прозокархи известно, что в Германии скрывается вместе со своей дочерью изгнанный из Наксоса епископ, происходящий из древней княжеской фамилии. Лично, однако, Прозокархи не встречался с ним никогда.

   Таким образом, барону оставалось только одно: каждый день, если только погода была мало-мальски сносной, отправляться в Тиргартен к тому роковому месту, где он нашел бумажник и которое, как можно было заключить из заметок на листке, было любимым местом гречанки.

   — Несомненно, — говорил себе барон, сидя на скамье близ статуи Аполлона, — что она, прекрасная, божественная, часто посещает это место в сопровождении своего кривоногого мага, но, быть может, она приходит сюда именно тогда, когда я ухожу, и таким образом, пока случай не захочет помочь мне, я ее никогда не встречу. Никогда, никогда не должен я покидать этого места, я должен неотлучно быть здесь, пока не найду ее.

   Эта мысль привела барона к заключению, что ему следовало сейчас за роковой скамьей, рядом с деревом, на котором была вырезана надпись, устроить себе келью и жить вдали от шумного света, в уединении, предаваясь отчаянию страстной любви. Барон стал соображать, каким бы образом получить разрешение от городского управления Берлина на возведение постройки, а также о том, не следовало ли ему в этом случае носить монашеское платье и фальшивую бороду, и каким образом приладить ее к подбородку так, чтобы ее можно было сбросить в тот миг, как он встретит гречанку. Пока он размышлял об этом, небо потемнело и резкий осенний ветер, шумя в верхушках деревьев, предупредил барона о том, что, пока его келья не выстроена, не мешает поискать себе крова где-нибудь в другом месте… И как сильно забилось его сердце, когда он, выйдя из густой аллеи, увидел перед собой старика с закутанной в плащ дамой. Обезумев, бросился барон за этой парой и закричал вне себя:

   — Боже мой… наконец, наконец-то!.. это я… Теодор… голубой бумажник!

   — Где, где бумажник, вы его нашли?.. Благодарение Богу, — воскликнул карлик, оборачиваясь. — Н-да, это вы, милейший барон, — продолжал он, — ну это истинное счастье, а я уже считал свои деньги потерянными.

   Карлик оказался банкиром Натанаэлем Симсоном, возвращавшимся вместе с дочерью после прогулки в свой дом, расположенный в Тиргартене. Можно себе представить, что барон немало смутился, увидев свою ошибку, тем более что он когда-то очень ухаживал за хорошенькой, хотя уже не молодой Амалией (так звали дочь банкира), но потом бросил ее. С тем более ядовитыми насмешками Амалия расспрашивала барона о его несостоявшемся путешествии в Грецию, вследствие чего барон избегал ее как только мог.

   — Вас ли я вижу наконец, милейший барон, — начала было Амалия, но Симсон не дал ей говорить дальше, а продолжал настойчиво расспрашивать насчет бумажника. Оказалось, что несколько дней тому назад банкир потерял в аллеях Тиргартена бумажник, в котором лежало состояние в целых пятьдесят талеров. Этого с ним никогда еще не случалось!

   Банкир полагал, что именно этот бумажник и был найден бароном. Барон был совершенно смущен происшедшим недоразумением и желал очутиться где-нибудь за сто миль от Берлина.

   Пока барон старался как-нибудь отделаться от Симсона, Амалия повисла на его руке и сказала, что она не отпустит дорогого друга, которого так давно не видела. Барон не мог придумать никаких отговорок и должен был отправиться пить чай к Симсонам. Амалия вздумала снова вернуть себе барона. Она стала приставать, чтобы он рассказал ей о приключении, ожидавшем его в Греции, насколько это можно сделать, не затрагивая тайны барона, проникнуть в которую она не считала себя вправе, но так как все, что барон говорил, она находила чудесным, божественным, восхитительным, то этим все более и более пленяла его сердце. Барон не мог удержаться, чтобы не рассказать Амалии всего, что произошло в ночь с двадцать четвертого на двадцать пятое июля и затем в кондитерской Фукса. Амалия благоразумно удержала свой смех, хотя губы ее раза два сводило усмешкой, и взяла слово с барона, что как-нибудь вечером он придет к ним в новогреческом костюме, в котором барон должен быть очень интересен. Наконец Амалия вдруг впала в полузадумчивое настроение.

   — Все прошло! — сказала она как бы про себя.

   Весьма естественно, что барон спросил, что же прошло, и тогда Амалия сообщила, что она только что вспомнила о весьма замечательном сне, который она видела несколько времени тому назад, и, как она только что сейчас припомнила, в ночь с двадцать четвертого на двадцать пятое июля… Так как Амалия хорошо знала сочинения Фридриха Рихтера, то ей удалось в одну минуту сочинить сон, достаточно фантастический и имевший тайной целью представить появление барона в новогреческом костюме, зажигающим в ней страстную любовь… Барон попался на удочку… Гречанка, планы об уединенной жизни, голубой бумажник — все было забыто!..

   Но всегда так бывает, что чего жадно ищешь, того не находишь, а, напротив, о чем оставишь попечение, то дается само собою. Случай — это вечно насмешливый и насмехающийся дух.

   Барон решил, таким образом, ради Амалии не покидать Берлина; он счел также нужным заменить гостиницу «Солнце», где он жил последнее время, более удобной квартирой.

   Проходя однажды по берлинским улицам, он увидел над дверью одного большого дома по Фридрихштрассе, большую вывеску с надписью: «Здесь сдаются меблированные комнаты».

   Барон тотчас поднялся по лестнице. Но он не мог найти даже следов колокольчика: тщетно стучал он в различные двери — все оставалось безмолвным. Наконец ему послышалось какое-то странное бормотанье и болтовня. Он открыл дверь квартиры, откуда слышались эти звуки, и очутился в комнате, убранной с изысканным вкусом и роскошью. Особенно замечательной показалась ему стоявшая посреди комнаты большая кровать с богатой шелковой драпировкой, украшенной цветами спинкой и позолоченной верхушкой.

   — Lagos piperin etrive, kakon tys kefaqlis tu!* — раздалось навстречу барону; но он не видел никого.

   ______________

   * Так как барон не знал новогреческого языка, то он не понял, что эти слова означали: «Петух съел перец себе на погибель».

  

   Барон осмотрелся, и — о небо! — на изящном столике, стоявшем в простенке, он увидел роковой голубой бумажник. Он бросился к нему, желая овладеть похищенным сокровищем; но в это время над самым его ухом раздалось:

   — О diavolis jidia den yche, ke turi epoulie.*

   ______________

   * У дьявола не было козы, однако он продавал сыр (новогреч.).

  

   В ужасе отпрянул барон. Но в то же мгновение услыхал он тихие вздохи, исходившие из постели…

   — Это она, это она, — мелькнуло в его голове, и сердце забилось у него сильнее от блаженства и сладкого предчувствия…

   Он подошел с трепетом и увидел сквозь занавеси ночной чепец с пестрыми лентами: «Смелее, смелее!» — сказал барон сам себе и отдернул занавеску… Тут из-под подушек с пронзительным визгом выскочил тот странный маленький старик, которого барон встретил вместе с гречанкой. На голове его был женский чепец, вследствие чего карлик имел такой забавный вид, что если бы барон был хотя немного менее занят мыслью о любовном приключении, он, наверно бы, громко расхохотался.

   Старик смотрел на барона своими большими черными глазами и наконец сказал жалобным тоном:

   — Вы ли это, барон? Боже мой! Я надеюсь, что вы на меня не сердитесь за то, что я так невежливо засмеялся на Парижской площади в тот раз, когда вы хотели защитить мою косу. Не смотрите на меня так странно… Я начну, наконец, бояться…

   Барон не понял ни слова из того, что говорил старик, но, не отводя от него взгляда, бормотал про себя: «король Кандии… король Кандии!»

   Тогда старик приветливо засмеялся, сел на подушку и сказал:

   — Что вы, милейший барон Теодор фон С., вы, кажется, сходите с ума, принимая меня, простого человека, за короля Кандии… Неужели вы меня не знаете? Разве вы не узнаете канцелярского заседателя Шнюспельпольда из Бранденбурга?

   — Шнюспельпольд? — переспросил барон.

   — Да, так меня зовут, — продолжал карлик, — но вот уже много лет, как я не состою более канцелярским заседателем. Проклятая страсть к путешествиям лишила меня должности и куска хлеба. Мой отец, — царство ему небесное, он был пуговичным мастером в Бранденбурге, — тоже был страстный путешественник и столько рассказывал мне о Турции, что я не мог усидеть дома. И вот однажды я бросил свой дом, уехал через Гент в Танжер, сел на корабль и отправился в Оттоманскую Порту. Но я попал туда не совсем вовремя и в одном из приключений лишился двух пальцев на правой руке, которые, как вы можете видеть, у меня теперь из воска. Но так как этот проклятый воск при письме всегда тает…

   — Оставьте это, — перебил барон старика, — расскажите мне лучше все, что вы знаете о той незнакомой даме, о том небесном видении, которое я видел с вами в кондитерской Фукса.

   Тут барон рассказал все, что с ним случилось после находки бумажника, о предполагавшемся путешествии в Грецию, о событии в гостинице «Солнце» и о прочем, причем заклинал старика не препятствовать его любви; надо сказать, что барон был уверен, что, несмотря на странные речи старика, заявившего, будто он не более как канцелярский заседатель из Бранденбурга, Шнюспельпольд, наверное, играет большую роль в судьбе гречанки и приходится ей отцом или дядей.

   — Ах, — сказал Шнюспельпольд, улыбаясь от радости, — ах, как мне приятно, что вы, благодаря голубому бумажнику, полюбили греческую княжну, опекуном которой я имею тягостную честь состоять. Верховное управление Патоса избрало для этой цели меня, так как оно не могло найти никого другого, кто бы знал некоторые тайные магические приемы… — тут Шнюспельпольд остановился и пробормотал как бы про себя: «Ну, ну, Шнюспельпольд, не забалтывайся очень, тише-тише, мой сыночек…»

   — Я не сомневаюсь, барон, — продолжал он, — что вы при моем содействии будете иметь успех. Пока я вам могу сказать, что княжна ищет молодого принца по имени Теодорос Капитанаки, который в действительности нашел голубой бумажник, если только не вы сами нашли его.

   — Как, — переспросил барон старика, — как, разве не я нашел бумажник?

   — Нет, — отвечал старик твердо, — вы не находили бумажника, и вообще вы только воображаете различные события, каких в действительности не было.

   — Опять ты повис на моей ноге, грубый, тяжелый, как свинец, король! — вскричал барон; но при этом пронзительный голос крикнул:

   — Allu ta kas karismata, kai allu genum у koteis.*

   ______________

   * Курица квохчет в одном месте, а кладет яйцо в другом (новогреч.).

  

   — Тише, тише, маленький крикун, — кротко сказал старик, и серый попугай слетел с верхней перекладины своего помещения. Тогда старик обратился к барону и сказал ему так же кротко:

   — Вас зовут Теодором, барон, и кто знает, быть может, найдутся еще тайные обстоятельства, которые сделают вас истинным Теодоросом Капитанаки… Собственно, недостает только одного ничтожного обстоятельства, и вы можете тотчас получить руку и сердце моей воспитанницы. Я знаю, что у вас есть связи в министерстве иностранных дел. Постарайтесь добиться через них, чтобы великий султан объявил греческие острова свободным государством, и ваше счастье готово. Но… что я вижу!..

   И с этим восклицанием старик забился в подушки и натянул себе одеяло на голову.

   Барон посмотрел по направлению взгляда старика и увидел в зеркале отражение гречанки, приветствовавшей его.

   Она стояла в открытой двери, как раз против зеркала. Барон хотел поспешить ей навстречу, но запутался в ковре и упал. Попугай поднял смех. Но когда гречанка, вошедшая в комнату, подошла к барону, последний, как опытный танцор, постарался придать своему падению такой вид, как будто он хотел стать на колени.

   — Наконец-то, о кумир моей души! — начал он по-итальянски, но гречанка прервала его тихо:

   — Тише! Не разбуди старика! Не рассказывай мне того, что я давно сама знаю. Встань же!

   Она протянула ему свою лилейную руку; он проникся счастьем и восторгом и сел рядом с ней на роскошном диване, стоявшем на заднем плане комнаты.

   — Я все знаю, — продолжала гречанка, оставляя свою руку в руке барона. — Пусть маг утверждает, что хочет; я знаю, что ты нашел бумажник, что ты происходишь из греческого княжеского рода и что, если ты даже и не тот, за кем я следовала моей душой и всем моим существом, все же ты можешь стать властелином моей жизни, когда только захочешь!

   Барон рассыпался в уверениях. Гречанка сидела, мечтательно подперев свою голову рукой, и, казалось, ничего не слушала, но затем сказала тихо на ухо барону:

   — Ты храбр?

   Барон принялся уверять ее, что он храбр как лев.

   — Не можешь ли ты, — продолжала гречанка, — этому старому чудовищу, спящему в постели перед нами, этим ножом…

   (Барон, узнавший хирургический инструмент из бумажника в руках гречанки, испуганно обернулся).

   — …Этим ножом, — продолжала гречанка, — разрезать косу… Впрочем, не нужно… Попугай сторожит его, и мы можем говорить спокойно. Итак, ты из княжеского рода?..

   Барон рассказал о портрете своей бабушки, о своей матери, словом, обо всем, что благосклонный читатель уже знает из разговора барона с его дядей.

   Прекрасные глаза гречанки засверкали от радости. По всему ее существу пробежал огневой поток новой жизни; в эту минуту она казалась в высшей степени прекрасной и величественной, так что барон почувствовал себя на седьмом небе. Он сам не знал, как случилось, но гречанка вдруг очутилась в его объятиях, и он ощутил жгучий поцелуй на своих губах.

   — Да, — сказала наконец гречанка — да, это ты, ты, тот, кто предназначен быть моим. Спеши со мной назад в твое отечество, к тем священным местам, где смелые народные вожди подняли оружие и ждут тебя, чтобы сбросить гнусное, постыдное иго, под которым мы стонем и ведем несчастную тягостную жизнь. Я знаю, у тебя есть уже платье, доспехи, оружие. Ты уже все приготовил. Ты станешь во главе восстания, ты разобьешь в качестве храброго полководца наголову турецкого пашу, ты освободишь острова и вкусишь, соединясь со мной священным союзом, истинное счастье, какое тебе может доставить любовь и благословенная родина… Чего тебе бояться, приступая к этому смелому предприятию?.. Если оно не удастся, ты умрешь геройской смертью храброго воина или, если тебе случится попасть в плен к паше, тебя посадят высоко на кол, или начинят твои уши порохом, зажгут его, или выберут еще иной род смерти, приличный для истинного героя. Меня, так как я молода и прекрасна, перенесут в гарем, из которого меня тогда, если ты не князь Теодорос Капитанаки, но, как уверяет маг, только черный тиргартенский трусишка, освободит мой настоящий принц…

   Под влиянием этих речей внутри барона произошла странная перемена. Вслед за жаром наступил ледяной холод, и барона охватил лихорадочный страх.

   Но тут глаза гречанки заблистали, ее лицо приняло страшно гордое выражение, она поднялась, приняла величественную позу и сказала глухим торжественным голосом:

   — Или ты не Теодор, а только черный трусишка?.. Или ты просто лживая тень… тень того несчастного юноши, у которого злой упырь, ушибленный смычком скрипки, высосал кровь?.. Да! я открою твои жилы, я должна видеть твою кровь… и тогда исчезнет дьявольское наваждение.*

   ______________

   * Бартольди в своем «Путешествии по Греции» рассказывает об одном юноше, умершем в Афинах при следующих обстоятельствах: Однажды вечером сидел он со своим другом на скамье и играл на скрипке. Привлеченный его игрой, упырь сел возле него. Юноша продолжал играть и больно ушиб упыря смычком. Упырь решил отомстить и отнял у юноши тело. Юноша обратился в тень, которою и оставался до самой смерти. (Прим. автора).

  

   С этими словами гречанка вытащила светлый блестящий ножичек; но барон отскочил от нее и в испуге бросился в двери. Попугай пронзительно крикнул:

   — Alla paschy о gaidaros ke alla evryskusi*

   ______________

   * Осел находит не то, что ищет (новогреч.).

  

   Шнюспельпольд одним прыжком выскочил из постели, крича:

   — Стойте, стойте, барон; княжна ваша невеста, ваша невеста!..

   Но барон, как вихрь, сбежал по лестнице и бросился скорее вон из дома…

   Амалия Симсон хотела убедить барона, что называвший себя канцелярским заседателем Шнюспельпольдом, был просто ученый смирнский еврей, прибывший в Берлин, чтобы узнать мнение тайного советника Дица по поводу одного темного места в Коране, но не заставший уже Дица в живых. Греческая же принцесса была, по мнению Амалии Симсон, лишь дочерью этого еврея, сошедшею с ума вследствие утраты возлюбленного.

   Но дело было иначе. Благосклонному читателю достаточно вспомнить содержание листка из бумажника и о многих других второстепенных обстоятельствах, чтобы убедиться, что загадка никоим образом не могла разрешаться этим путем.

   Замечательно уже то, что барон Теодор фон С. теперь, по-видимому, действительно отправился в Грецию. Когда он вернется, тогда и можно будет узнать подробнее о Шнюспельпольде и о гречанке, которых автор, несмотря на все старания, не мог отыскать в Берлине… Если автор узнает что-нибудь о бароне и его таинственных приключениях, он не преминет в будущем году сообщить читателю тем же порядком подробный отчет о всех происшедших событиях.