Охтянка

Автор: Фурман Петр Романович

 

Пётр Романович Фурман

Охтянка

I

В одной из тех улиц, где вы на каждом шагу встречаете странные дома, созданные незатейливой фантазией какого-нибудь зодчего с топором за поясом и состоящие из подвала и чердака, в одной из тех улиц был домик, выкрашенный с крыши до фундамента зеленой краской. Домик этот красовался между полуразвалившимися избушками, окружавшими его, и хозяевам его все соседи кланялись с особенным почтением. Хозяева были — Кузьма Иванович и Агафья Спиридоновна Вечинкины.

Кузьма Иванович был человек почтенный. С чистою, спокойною совестью посматривал он иногда на знак беспорочной службы, красовавшийся в петличке его вицмундира возле крестика, ясно говорившего, что служба его не довольствовалась своею беспорочностью и, кроме того, еще была полезна; неопровержимым доказательством тому служил зеленый домик с мезонином. Кузьма Иванович был прекрасный муж. Оп нежно любил свою Агафью Спиридоновну, которая, впрочем, во всех отношениях заслуживала любовь его.

В жизни почтенных супругов были, как читатели сами видят, все элементы безмятежного счастия; но увы! со множеством поэтов и мы должны повторить, что счастья нет на земле!.. Нет, потому что люди сами изгнали его. Эту мысль мы тоже заимствуем у поэтов.

Облако, тучу, тень или пятно — назовите как хотите — в жизни Вечинкиных составлял человек, который, по законам природы должен бы, напротив, служить дополнением их счастья. Этот человек был единственное детище, единородный их — Степа.

Степану Кузьмичу или, как его все называли, Степе было ровно двадцать лет. Несмотря на то, он нигде еще не служил, к крайнему огорчению отца, который не хотел, однако ж, принуждать сына, потому что он был слабой комплекции. И точно, Степа был чрезвычайно высок ростом, но худощав как спичка; всегда задумчивое лицо его было покрыто легким румянцем; голубые глаза с бессмысленным выражением блуждали по сторонам; длинные волосы неровными клочками закрывали и без того уже невысокий лоб его. Впрочем, все лицо Степы дышало кротостью и добротою.

Отдохнув после обеда и не зная чем заняться до чая, Кузьма Иванович часто призывал к себе Степу и читал ему наставления.

Степа слушал почтительно.

Агафья Спиридоновна сидела у окна с вязаньем в руке, клубком под мышкой и по временам вздыхала.

— Друг мой, ведь тебе двадцатый год, — говорил Кузьма Иванович с приличным достоинством. — Пора избрать род жизни. Не век же тебе таскаться по белу свету. Хорошо теперь «у нас есть», а как нас не будет, тогда что?

— Дом останется, — отвечал философически Степа.

— Что дом, братец!.. Может сгореть.

— Застрахован.

— А страховое общество лопнет?

— Не лопнет.

— Ну, а как лопнет?

— А пускай себе!..

— Что же ты тогда станешь делать, как дома не будет?

— Земля останется.

— Да что толку в пустопорожней земле? Не огород же разводить?

— Отчего же нет? Будто огородник не такой же человек?

— Полно тебе, Степа, вздор молоть! — восклицал с досадой Кузьма Иванович. — Вот уж не люблю, как ты завираться станешь!.. Ну, как это тебе не стыдно говорить? Скажи сам, прилично ли сыну надворного советника заниматься огородничеством? Слышишь, Агафья Спиридоновна, что сынок-то наш городит?

— Он шутит, — отвечала мать, нежно взглянув на сынка.

Степа отрицательно и задумчиво качал головой, как будто бы в уме его таилась какая-то сокровенная мысль. Отец не замечал этого движения и продолжал:

— У меня есть в виду хорошее местечко, Степа; хочешь, просьбу подадим? Тебя определят; за это я ручаюсь.

— Трудно служить.

— Разумеется, сначала будет трудно, а там попривыкнешь.

— Вы меня не поняли, папенька; трудно — не по вашим, а по моим идеям.

— По каким по твоим идеям?

— Я хочу приносить пользу.

— Ну, и будешь приносить пользу… на то ведь и служба.

— Нет, папенька, это не то; такую пользу может приносить всякий, а я бы хотел действовать в широком, обширном кругу, приняв в основание добродетель… А что я могу сделать, если вы меня и определите каким-нибудь писарем?

— Ого! да ты метишь, кажись, прямо в министры!.. Ну, положим, тебе не нравится штатская служба; ступай в военную.

— Ой, нет, Кузьма Иванович, в военную страшно! — восклицала, замотав руками, Агафья Спиридоновна.

— Отчего? — с мужественным видом спрашивал муж ее.

— Убьют, пожалуй!

— Нет, маменька, — замечал тогда Степан Кузьмич. — Это бы не страшно, что убьют, а то ужасно, что сам убивать должен!.. Притом же мне делается дурно, когда я увижу каплю крови.

— Так куда же больше? — спрашивал Кузьма Иванович.

Громкий визг, послышавшийся на улице, прерывал его слова. Степа немедленно вскакивал, выбегал из комнаты и возвращался с собакой, грязной, безобразной, которую он спасал из рук немилосердых уличных мальчишек…

Таков был Степан Кузьмич. Природа одарила его добрым, кротким сердцем, способным сочувствовать страданиям ближних, но недостаток образования и праздность превратили эти качества в бессмысленную, бессознательную и смешную манию. Степан Кузьмич бредил добродетелью и, подобно новому Дон-Кихоту, в меньших размерах и на менее обширном поприще действия, он преследовал идею, которая, подобно всякой другой идее, не утвержденной на прочном основании, становилась смешной карикатурой.

 

II

Наступил великий переворот в жизни Степы. Он влюбился.

К Вечинкиным лет десять носила молоко старая охтянка. Они к ней так привыкли, что весной и осенью, когда по Неве шел лед и не было перевоза, ни Кузьма Иванович, ни Агафья Спиридоновна не могли пить пи кофе, ни чая. В эти дни надо было брать сливки из лавки, и хотя лавочник, питая глубокое уважение к хозяевам зеленого дома с мезонином, посылал им сливки, только разбавленные молоком, без примеси воды и крахмала, несмотря на то, они далеко не могли сравниться с отличными сливками, которыми снабжала почтенных супругов старая охтянка.

Но в один прекрасный зимний день, когда Нева была покрыта толстым льдом и снег хрустел под ногами пешеходов, кухарка с каким-то отчаянием доложила своим господам, что охтянка не пришла, а, следовательно, не было сливок.

 

 

Прошел еще день — охтянки все нет. Наконец, на третий день в зеленую калитку зеленых ворот зеленого дома с зеленым мезонином вошла молодая девушка с коромыслом через плеча и кувшинами, лоснившимися, как серебро. То была младшая дочь старой охтянки. Она пришла известить знакомых господ о смерти матери и о том, что, если угодно будет, она заменит ее.

Здоровая, свежая, краснощекая девушка произвела какое-то странное впечатление на сердце Степана Кузьмича. Он сам не мог объяснить себе, что с ним происходило.

Молодая охтянка должна была приходить два раза в неделю; но к крайнему изумлению Агафьи Спиридоновны, сынок ее особенно полюбил сливки и молоко, так что прежнего количества стало недостаточно, и молочницу уговорили приходить по три раза в неделю.

Этого Степану Кузьмичу и хотелось. Он всегда выходил навстречу Фекле, робко, стыдливо кланялся ей, но не осмеливался вступить с нею в разговор. Фекла улыбалась, искоса поглядывала на молодого человека, и этот взгляд еще более разжигал рождавшуюся в сердце его любовь. Пройдя мимо, Степа несколько раз оглядывался и, как бы по симпатическому влечению, в тоже время оглядывалась и молодая молочница.

Таким образом прошло около месяца.

Однажды молодой человек, воротившись домой по следам охтянки, услышал в кухне голос ее; Степан Кузьмич остановился у двери… не для того, чтобы слышать разговор молочницы с кухаркой… нет! что ему до этого разговора! Он хотел только прислушаться к голосу, гармония которого производила сладостное ощущение в сердце его.

 

 

— Наливай-ка полнее, — говорила кухарка, — чтоб маленько и на мою долю досталось, а то «нонича» молодой барин все один выпивает.

— Нешто он такой лакомка? — спросила молочница.

— Не то, что лакомка, а говорит, что ему дохтур приказал пить; он не больно здоров, сердешный!

— А с виду-то он словно яблочко наливное. А что, — продолжала охтянка, — поди-ка, и гулять-то спозаранку ему дохтур приказал?

— Кажись, так; только он гуляет не каждый день.

— Впрочем, — сказала молочница, — дай Бог ему здоровье; он, кажись, барин добрый.

Степа поспешно отскочил от двери, потому что послышались чьи-то шаги. Спрятавшись за шкап, он видел, как молочница подошла к своим салазкам и стала доливать только что опорожненный кувшин.

Нетвердыми шагами подошел он к молодой девушке. Она заметила его только тогда, когда он был уже возле нее. Она вздрогнула, чуть не уронила кувшин, потом громко засмеялась, выставив напоказ два ряда зубов, белых, как бусы из слоновой кости…

— Ох, барин! Как вы меня напугали! — сказала она, бросив на молодого человека взгляд, от которого он чуть не растаял.

— Извини… я не хотел… я только… я хотел сказать тебе одно слово… — заговорил молодой человек дрожащим голосом.

Фекла улыбнулась, опустила глазки, но не спросила Степана Кузьмича, какое он хотел сказать ей слово. Видно, была нелюбопытна.

— Тебе, должно быть, очень трудно тащить за собою эти салазки? — начал Степан Кузьмич.

— Что делать, барин? Не сложа же руки сидеть!

— А между тем ты достойна лучшей участи… Феклуша! если б ты знала…

 

 

— Э, геве, геве!.. — раздался в нескольких шагах резкий голос мясника, прервавший разговор Степана Кузьмича в самом интересном месте.

Молодой человек отскочил с досадой. Феклуша скрыла улыбку. Но разговора нельзя было продолжать; мясник, покачиваясь, пришаркивая и склонив несколько голову на одно плечо, от привычки носить на другом лоток, скоро приближался.

— Прощай, Феклуша, до свиданья! — проговорил молодой человек, удаляясь с грустным видом.

Степан ушел в свою комнату. Ему было очень грустно. Куда девалась прежняя безмятежность его дум? Его уже не занимали голуби, которых он кормил и лелеял как символ добродетели; две дворняжки, которых он спас из рук буйных мальчишек, ходили повеся хвост и не смели приласкаться к нему; даже нищие тщетно канючили перед окном… Степан не слышал жалобных напевов их. Во сне и наяву он видел только образ своей милой Феклы, в ситцевом зеленом платьице, с передником с огромными узорами в виде пестрых букетов, с шелковым платочком, яркие цвета которого казались полинялыми в сравнении со свежим колоритом лица, которое платочек обрамливал. И что влекло Степана к охтянке?.. Если вы, читатель, не понимаете этого, то я должен сказать вам, что в библиотеке Кузьмы Ивановича, состоявшей (говоря слогом книгопродавцев) из тридцати разрозненных «звании» и составленной до рождения Степана Кузьмича, он нашел третью часть какого-то сочинения, без заглавного листа. В этом сочинении какой-то немецкий умозритель преподробно толковал о симпатии, антипатии и созвездиях. Степан долго изучал эту книгу и почти выучил ее наизусть.

Едва он увидал Феклу, едва новое ощущение овладело его сердцем, как он догадался, что, вероятно, родился с нею под одним созвездием и что вследствие этого он чувствовал к ней симпатическое влечение.

У Степана Кузьмича, как вы видите, совершенно свои идеи.

Когда он опустился на клеенчатый диван и, закрыв лицо руками, погрузился в мечтания о своей симпатии, дверь тихо отворилась.

 

 

Степа скоро поднял голову… на пороге стояла его симпатия с кружкой сливок в руках. Она улыбалась и вмиг с лица молодого человека исчезло уныние. Он вскочил, но не смел ступить вперед. Фекла переступила за порог и как бы нечаянно захлопнула за собою дверь.

— Степан Кузьмич, — сказала она, — я принесла вам кружечку самых густых сливочек; извольте выкушать на здоровье; ведь вы, я слышала, любите сливки.

Степа не сразу мог отвечать, грудь его поднялась высоко и, наконец, облегчилась глубоким вздохом.

— Фекла, я люблю не сливки! — вскричал он.

— А что же? молоко?

— Нет, и не молоко!.. А тебя!..

— Полноте балагурить! — возразила Феклуша, засмеявшись и притворившись, будто бы не ожидала подобного ответа.

— О, Фекла! если бы ты знала!..

— Что такое?

— Как я тебя люблю!.. — и с этими словами добродетельный молодой человек схватил руку молочницы.

— Полноте, барин, мне не приходится это слушать!

Степана Кузьмича бросило в жар; лицо его горело; он весь дрожал; Фекла, не отнимая руки, стояла перед ним и только изредка бросала на него взгляды исподлобья.

—Скажи, Феклуша, — спросил молодой человек, — веришь ли ты моей любви?

— Знаем мы!.. нынче господа все толкуют о любви… мне не в первый раз приходится это слышать, — неосторожно отвечала охтянка.

— Как!.. — вскричал Степан и сердце его сжалось. — Так тебя уже любили?.. И ты сама, может быть?..

Фекла с редким тактом поняла скрытый смысл этих слов и, с достоинством подняв голову, отвечала:

— Нельзя же всем зажать рот… но я никого не слушала, потому что очень хорошо знаю, что барину не след любить крестьянскую девушку!

— О, как я счастлив! — вскричал Степа с сияющим лицом. — Следовательно, ты добродетельна?

Феклуша с изумлением посмотрела на Степу; ей показалось, что глаза его имели странное выражение.

— Поверь, Феклуша, — продолжал молодой человек, — поверь моей любви!..

— Перестаньте, Степан Кузьмич! — возразила молодая девушка, опустив глаза и жеманясь.

Степа с быстротою молнии обхватил талию молочницы и запечатлел страстный поцелуй на пухленькой, твердой щечке ее.

— Что вы делаете? — вскричала Феклуша с притворным негодованием, но не сопротивляясь.

Степан Кузьмич отскочил от нее, как будто бы обжегся и, помолчав секунду, произнес тихим голосом:

— Прости мне, милая дева, мою смелость… Но пусть этот чистый, непорочный поцелуй послужит залогом будущего нашего блаженства. Веришь ли ты теперь моей любви?

— Не верю; ты, барин, смеешься надо мной, — отвечала охтянка.

— Так я же докажу тебе свою любовь…

— Ну, докажи.

— Скажи мне только одно слово… любишь ли ты меня?

Феклуша стыдливо опустила глаза и проговорила вполголоса:

— Да что это ты меня допрашиваешь?

— Не стыдись, Феклуша, говори откровенно.

Охтянка подняла глаза, с нежной улыбкой посмотрела на Степу и отвечала:

— Да как тебя не любить? ты такой хороший…

Молодой человек еще раз обнял охтянку, но в этот раз с большим жаром, с большею страстью… в этот раз и она отвечала на поцелуй его…

У Степана Кузьмича закружилась голова… в глазах потемнело… в ушах раздавался звон тысячи колокольчиков…

…………………………………………

— Прости, прости, моя дева, — говорил Степа раскрасневшейся охтянке. — Прости, я докажу тебе свою любовь… Я надеюсь, что ты останешься довольна мною… прости!

— Прощай, — отвечала тихим голосом девушка и осторожно выскользнула в дверь, оставив в руке молодого человека широкое серебряное кольцо.

 

III

Прошло несколько дней.

Однажды после обеда Кузьма Иванович сидел на диване в своем кабинете и зевал, готовясь заснуть.

Вдруг дверь отворилась и в комнату вошел Степа.

На лице молодого человека была написана решимость. Он пришел объясниться с отцом.

— Папенька, — сказал он, остановившись в нескольких шагах от дивана, — я пришел поговорить с вами о весьма важном для меня деле.

— Ладно, ладно, — отвечал отец, потягиваясь. — Вот высплюсь, так и потолкуем.

— Нет, папенька, после выспитесь, — решительно возразил молодой человек. — Сперва выслушайте меня. Дело идет о счастии моей жизни.

—Что такое? говори, говори! — вскричал отец, поспешно вскочив и понюхав табаку, чтобы разогнать овладевавший им сон.

— Батюшка, — начал Степан Кузьмич, по важности предмета считавший необходимым заменить простое название «папеньки» более приличным «батюшки», — батюшка, мне теперь двадцать лет.

Отец утвердительно кивнул головою и прибавил:

— Как тебе это не знать; я оттого и твержу каждый день, что тебе пора на службу.

— Я думаю, что мне пора пристроиться, — возразил Степа, не обращая внимания на слова отца.

— Я тоже думаю.

— Я хочу жениться.

— Что ты?.. Полно врать! Кто за тебя пойдет?

— Сердце мое избрало уже себе подругу.

— Этого мало; избрала ли подруга твое сердце?

— Она меня любит.

— А родители ее?

— Я уверен, что отец ее согласится.

— Гм!.. — Кузьма Иванович задумался, повертел табакеркой, пожал плечами и продолжал: — А кто же эта красавица?

— Она добродетельная девушка.

— Прекрасно; но есть ли у нее приданое?

— Мало.

— Это плохо.

— Отчего? К чему приданое? Разве мы не довольно богаты?

Отец опять пожал плечами.

— Ну, а как ее зовут?

— Феклой.

— А фамилия?

Степа остановился в недоумении. Он никогда не справлялся о фамилии молодой охтянки.

— Не знаю, — отвечал он с некоторым замешательством.

— Не знаешь? Хорош гусь! — сказал отец, громко захохотав. — Так и я не знаю. — Полно шутить, прибавил он, ложась опять на диван. — Я вижу, что дело не так важно, а потому успеем еще поговорить, когда я высплюсь.

— Батюшка, — продолжал Степа умоляющим голосом; к чему вам знать ее фамилию? после узнаем… вы очень хорошо знаете эту девушку… мою Феклу.

— Никакой я Феклы не знаю, — возразил отец, — да и знать не хочу… кроме нашей молочницы, — прибавил он смеясь.

— Она и есть та, которую избрало мое сердце…

Лицо Кузьмы Ивановича вытянулось; он опять привстал и не знал, сердиться или смеяться; но взглянув на лицо сына и заметив, что тот и не думал шутить, он поспешно вскочил с дивана:

— Что ты с ума сошел, что ли?.. — вскричал он. — Мало того, что ты с утра до вечера тунеядствуешь, так вот еще задумал? Ты меня, кажется, хочешь в гроб положить. Прочь с глаз моих!.. Пошел вон!.. Куда идешь, подожди!.. Слушай, поневоле взбредет всякая дурь в голову, коли ты сидишь без всякого дела, а потому ты у меня смотри!.. Даю тебе две недели сроку — это мое последнее решение — или на службу, или вон из моего дому; я тебя знать не хочу…

— Батюшка, сжальтесь! — проговорил умоляющим голосом Степа.

— Идешь на службу?

— Позвольте жениться… я дал слово… более того… я… о! вы не знаете…

— И знать не хочу! Пошел вон!.. Ровно через две недели ты дашь мне ответ, а до тех пор я с тобой и говорить не буду!..

Степа опустил голову… две слезинки выкатились из глаз его… угнетенная добродетель вышла из комнаты.

 

IV

Ни угрозы отца, ни слезы матери не поколебали решимости Степы. Он впал в глубокое уныние, не выходил из своей комнаты, ничего почти по ел и целые ночи просиживал в темноте, проливая слезы.

 

 

Кузьма Иванович запретил Фекле носить к ним молоко и послал за отцом ее. Михайло был столяр по ремеслу, пьяница по наклонностям. Кузьма Иванович рассказал ему все дело и требовал, чтобы он решил, что делать.

Михайло почесал затылок и отвечал:

— Что делать? А то, что это все господские шалости; и если я увижу, что ваш Степан Кузьмич будет ухаживать за моей Феклушкой, так я ей косу вырву, а ему ребра переломаю.

Агафья Спиридоновна испугалась решительных мер охтянина и старалась задобрить его.

Дела были в таком положении, когда наступил день, в который должна была решиться участь Степы. Он проплакал всю ночь и, как бы страшась первой встречи с отцом, рано утром, когда все еще спали, вышел из дому.

Это было в конце апреля. Первые лучи солнца освещали бледно-розовым цветом крыши домов… снег таял на крышах и капал на деревянный тротуар. Заспанные мальчики отворяли мелочные лавочки, с изумлением засматриваясь на раннего прохожего.

Несмотря на то, что Степа был в одном длиннополом сюртуке, без шинели, он не чувствовал холода. Он шел медленно… куда? К Охтенскому перевозу… Он знал, что в этот день Фекла бывала в городе и хотел увидеться с нею… поговорить с нею, сказать ей еще раз люблю, а потом?.. далее не простирались мысли Степы. Настоящее безнадежное положение было так тягостно, что ему невозможно было думать о будущем…

 

 

Не доходя перевоза, он увидел в некотором расстоянии толпу охтянок… и, о радость! Фекла была между ними. Степа хотел бежать к ней, но остановился вовремя и решился лучше обождать, чтобы она отделилась от толпы.

Он ждал недолго; Фекла ушла, но, к крайнему его сожалению, не одна; он был принужден следовать за нею в некотором расстоянии.

Но вот на перекрестке молочница, шедшая с Феклой, поворотила в другую улицу… Кто выразит радость Степана Кузьмича! Почти бегом стал он догонять молодую охтянку… но вдруг с ужасом остановился…

На том самом углу, за который поворотила молочница, была извозчичья биржа, возле которой прохаживался красивый парень, похлопывая рукавицами. Лишь только Фекла осталась одна, как он ловко подскочил к ней и обхватил одной рукой ее талью… Фекла не противилась; напротив, она весело смеялась…

Волосы стали дыбом на голове Степы; он не верил своим глазам… хотел бежать, кричать, но ни голос, ни ноги не повиновались ему.

 

 

Между тем Фекла села в сани извозчика, который занял место возле нее. Они поехали шажком, нежно разговаривая. Только тогда опомнился Степан Кузьмич. Глухой стон вырвался из груди его… Так вот девушка, для которой он хотел всем пожертвовать! Вот та, которую он любил первою, пламенною любовью!.. И рушилась, страшно рушилась вера молодого человека в добродетель…

— Что же я ей сделал? — думал молодой человек в простоте своей души. — За что же она меня так жестоко обманула?.. О, как ужасен свет!.. недаром я инстинктивно избегал всякого столкновения с ним… а папенька еще хочет, чтобы я поступил на службу, жил с людьми… никогда! Лучше умереть.

Сани поворотили и другую улицу. Степа, удвоив шаги, хотел догнать их, чтобы еще раз взглянуть на вероломную. Поворотив за угол, он увидел близ самого тротуара те же сани, выкрашенные охрой с темными жилочками; ту же пегую лошадку с светлой, чистенькой сбруей… ни в санях, ни возле их никого не было. Но в двух шагах было крылечко, и над ним красовалась вывеска с золочеными узорами и с надписью: «Ресторация».

 

 

Степа подошел к одному окну и, несмотря на всю горесть, сжимавшую уже сердце его, готов был вскрикнуть с отчаянием, когда увидел в комнате, на диване, обитом темно-зеленым барканом, и Феклу, и извозчика… Они пили чай… Фекла подняла глаза, но, узнав Степу, тотчас же опустила их и продолжала улыбаться, прикусывая сахар и слушая шуточки извозчика, который, для большого удобства, снял кафтан и с наслаждением затягивался из длинного чубука с мундштуком из черной кости…

Это был последний удар, нанесенный чувствительности Степы…

Он опрометью пустился бежать от ресторации… бежал… бежал…

С тех пор Степа домой не возвращался.

 

V

Утро было туманное, холодное.

По Неве плыли еще местами белые льдинки, освещенные тусклым розовым светом, разливаемым солнечными лучами, пробивавшимися сквозь туман.

Близ Смольного монастыря, у Охтенского перевоза, толпился народ…

 

 

К перевозу подъезжала простая лодочка, в которой сидели четыре женщины; дно лодки было покрыто корзинками, кувшинами и кружками, наполненными сливками и молоком.

Лодка причалила к берегу. Три женщины вышли, а четвертая медленно поехала назад.

Охтянки с любопытством подошли к толпе народа.

На рогоже лежал труп, прибитый волнами к берегу… то была какая-то распухшая, безобразная масса. Не было возможности узнать по лицу, кто был несчастный утопленник; но платье его, напитанное водою, еще уцелело… то был длинный, серый сюртук, исподнее платье того же цвета и синий атласный жилет… в один распухший палец правой руки врезалось серебряное кольцо…

— Ах ты, светы! — вскричала одна из молочниц, молодая красивая девушка, и побледнела.

— Что с тобой, Фекла? — спросила ее подруга.

— Ничего… ничего… — отвечала первая; ничего… я испужалась… такие страсти! Пойдемте, девушки, жалость берет!

Они удалились.

Никем не узнанный, не оплаканный, бедный утопленник был зарыт в землю.

Когда Агафья Спиридоновна плачет, вспоминая о сыне, пропавшем без вести, Кузьма Иванович утешает ее, говоря:

— Полно горевать, Агафья Спиридоновна, я головой ручаюсь, что Степа уехал на Кавказ. Мои убеждения тронули его. Смотришь, месяца через три получим от него письмо. Еще отличится, пожалуй. Ведь он малый неглупый.

П. Фурманн