Элегия

Автор: Брусянин Василий Васильевич

Василий Брусянин

Элегия

I.

   Какая-то странная эта курсистка Клавдия Романовна — сама стыдливость!

   Когда утром она вошла ко мне в мастерскую, все лицо ее покрылось краской смущения. Еще не сказала, зачем пришла, только спросила:

   — Если не ошибаюсь, вы Демин?

   Спросила и покраснела, не дождавшись моего ответа,

   — Я — Демин… я вас поджидал, — ответил я и крепко пожал ее руку в перчатке. — Раздевайтесь… присаживайтесь…

   С какой-то пугливой мыслью в глазах, осматривала она мастерскую и медленно и нерешительно расстегивала жакет, с большими пуговицами и высоким воротником.

   — Вы никогда не позировали? — спросил я.

   — Нет, — ответила она.

   И опять краска смущения вспыхнула на ее красивом личике.

   — Собственно, я позировала Вещинину, — поправилась она, и, как мне показалось, еще больше покраснела.

   — Так вот, будьте добры пройти за ширмочку и там разденьтесь…

   Она не сразу двинулась за ширмочку в углу мастерской, а я, чтобы не смущать ее, принялся чистить палитру, выдавливал краски, переставлял полотно с мольбертом. Чтобы ободрить ее, я стал напевать какой-то романс, потом сообразил, что, быть может, это неудобно: Клавдия Романовна — курсистка, из хорошей семьи и на натуру пошла только потому, что ей есть нечего…

   Вот она вышла, закутанная в красную кисею…

   Каким-то странно красочным пятном явилась она ко мне из-за ширмы. Только теперь я понял, что было в том небольшом пакетике, с которым Клавдия Романовна не рассталась даже и тогда, когда пошла за ширму. Она с собой принесла эту пышную, нежную, красную кисею. Не сразу хотела предстать предо мною обнаженной… Была она в темном скромном платье, теперь в кисее: тело просвечивает, но оно еще не обнажено… Какая милая стыдливость!.. Какая милая, чистая, славная эта курсисточка!.. Вышла задрапированная в красные полупрозрачные складки, а как идет к ней это красное. Брюнетка с пышными волосами, с большими темными глазами, вся в красном. И так красиво просвечивает ее тело сквозь кисею и кажется слитым из светлой бронзы. Она пристально, но немного смущенно смотрела на меня и точно ждала чего-то, ждала, что я скажу.

   А я ничего не мог сказать, взволнованный новым образом. Я предполагал воспользоваться натурой для своей «Светлой грезы», во всей красоте тела, а предо мною стояла красивая девушка, немного смущенная, и нагота ее под кисеей была скрытой.

   Клавдия Романовна заняла указанное мною место у стены, впереди большого светлого полотна, на подрамнике. А я смотрел на нее, любовался прекрасной брюнеткой в красном полупрозрачном одеянии и не знал, с чего начать? И она смотрела на меня в смущении… Недоумение в прекрасных, больших, тёмных глазах…

   Я бросился к окну и передвигал занавески, искал нужное мне освещение и волновался… И вот вижу я — стоит она, спокойная, застывшая в скромной и целомудренной позе…

   — Слишком светлый фон, — сказала она, указав на полотно, стоявшее сзади нее, кивком головы.

   — Да, вы правы, — согласился я, и убрал светлое полотно и поставила сзади натурщицы обыкновенный светло-коричневый картон, под цвет ее тела за кисеей, слитого из светлой бронзы.

   — Вы будете писать меня обнаженной? — спросила она.

   Я расслышал ее вопрос, но ничего не ответил. Был занять передвижением занавесок на окне.

   — Александр Иваныч говорил мне, что вам нужна обнаженная натура? — спросила она опять и мне показалось, что в ее голосе дрогнули какие-то новые нотки нетерпения или досады.

   — Нет! Я увидел вас в красном… и замысел мой как-то разом изменился… Останьтесь в этой кисее…

   Глаза наши встретились. Темные ресницы ее были слегка сдвинуты, а за ними горели два темных уголька. Это в глазах ее отразился свет дня такими красивыми искрами матового темного цвета.

   Первые полчаса, пока я делал контур, показались мне скучными. Хотелось скорее перейти к краскам, чтобы поймать игру света на ее красивом теле, на ее темной головке, в ее блестящих глазах, все еще горящих, все еще не спокойных…

   Она стояла неподвижно, с плотно сжатыми губами. Как будто она не решалась даже движением этих губ или вздохом изменить принятую позу. Незаметно для себя я перешел к краскам, не закончив всего контура. Для меня самого еще неясен был тот новый образ, который хотелось воплотить в красках, и эта новая тайна волновала меня.

   — Я сделаю только несколько мазков, а потом мы отдохнем, — сказал я.

   — Я еще могу стоять, я не устала…

   И я уловил в ее голосе новые нотки. Как будто она была чем-то недовольна. Слова выдавила нехотя, но поспешила выразить их смысл. Насмешливо-презрительная улыбка скользнула по углам ее губ.

  

II.

   После сеанса, пока она одевалась, я разогрел на бензинке кипяток и, когда она вышла из-за ширмочки, предложил ей чаю.

   Мне казалось, что она немного озябла в моей большой и прохладной мастерской: так странно вздрагивало все ее тело, лицо было бледное, под глазами синева, а в глазах мерцали искры лихорадочного света…

   Она не отказалась от чая, присела к столику и взялась этажерки книжку художественного журнала. Просмотрела оглавление статей, помолчала и положила книгу на прежнее место. Она как будто не знала, с чего начать разговор с художником, и я затруднялся в выборе темы. Я так редко встречаюсь с курсистками, а издали они мне кажутся такими умными и серьезными.

   — Вещинин говорил, что вы никогда и никому не показываете своих картин, — начала она и обвела глазами по стенам мастерской.

   — Как не показываю? Я участвую на выставках…

   — Ну, да… на выставках, а до выставки?..

   — Признаюсь, не делаю этого… Видите, у меня даже этюды повернуты к стене.

   Она промолчала и сказала:

   — А где ваша «Фрина»?

   — «Фрина»?.. Разве вы знаете эту картину?

   — Видела на выставке…

   — Кто-то купил ее… Т. е., я знаю, конечно, фамилию человека, купившего «Фрину», но не знаю, что с нею сталось: где она висит? как повешена?..

   — А разве это надо знать? Еще бы…

   — Я помню… в этой «Фрине» вы изумительно написали тело… не контуры, а самое тело: его цвет, пухлость, нежность, теплоту… Это так все чувствовалось… А кто вам позировал?..

   — Наденька… Есть у нас такая натурщица…

   — Ах, знаю!.. Я встречала ее у Вещинина…

   И какая-то неуловимая гримаса мелькнула на губах.

   — За натурщицей Наденькой неважная репутация. Если хотите, она даже кокотка, но не та, продажная кокотка, которую может купить каждый. — «Наденька для нас, для художников», говорят обыкновенно о ней в кружке товарищей. По-видимому, и Клавдия Романовна что-то слышала о Наденьке именно в этом смысле, иначе, чем же объяснить ее презрительную улыбку.

   — У Наденьки изумительное тело! — сказал я, видя, что гримаса в углах губ моей натурщицы еще не рассмеялась.

   — Но лицо у нее такое неприятное, обрюзгшее, с морщинами под глазами… Почему же вы не пишете с нее теперь?

   Если бы я сказал правду, я невольно сказал бы Клавдии Романовне комплимент. С Наденьки я потому и не пишу, что ее лицо не годится для моего воплощения. Мне и нужно было такое именно личико, как у Клавдии Романовны.

   — Видите, я непременно хотел иметь натурой брюнетку… Мне нужны темные волосы и глаза… нужно и смуглое тело…

   — Но у меня тело не смуглое…

   Она поспешно выпалила эту фразу и, как показалось мне, смутилась. Хотела сказать еще что-то, но прикусила губы.

   — Я не спорю, — ответил я, — я не видел вашего тела… Но под кисеей ваше тело дает мне именно тот тон, какой надо… Признаться меня даже тревожило, найду ли я этот тон, но вы случайно вышли в этой кисее и дали мне нужное.

   Она помолчала, потом встала и мы условились о следующем сеансе. Почему-то она холодно попрощалась со мною…

  

III.

   Дня через два повстречался с Вещининым.

   — Что же ты разочаровал Клавдию Романовну? — начал он.

   — Как?.. Она недовольна?..

   — Шла она к тебе позировать в обнажении, а ты пишешь с нее кисею.

   — Но ты сам же говорил, что она стесняется.

   — Э-эх, брат ты мой!.. Как же ты еще мало знаешь женщину!..

   Этот разговор вселил в меня какое-то новое и странное чувство. Где же правда в словах женщины, в ее улыбке, в ее манере держать себя? Я боялся смутить Клавдию Романовну, пока она раздевалась и ее появление в кисее я объяснил только ее нерешительностью. Ведь многие же натурщицы делают так: выходят из-за ширмочки и прячутся за собственной кофточкой или за юбкой, и эта стыдливость их всегда так сливается с тоном моих художественных настроений. Наступает момент творчества, и я перестаю видеть в натурщице тело женщины. До этого момента натурщица точно угадывает мое настроение и как будто оберегает меня от чего-то, пока не сделаешь первых пяти-шести мазков, после чего натура уже перевоплощается.

   С каким-то странным, не прежним чувством повстречался я с моей натурщицей, когда она пришла на следующий сеанс. Она также нерешительно сняла жакет, неровной, точно подневольной походкой прошла за ширмочку, долго не появлялась, а потом, как будто нехотя, заняла место у картона и приняла прежнюю позу.

   Не так стояла она, как на первом сеансе, но не сочла нужным проверить позы, не спросила меня, так ли она стоит? Эта небрежность в работе отразилась и на моем настроении и я долго не мог подыскать нужного тона красок.

   Потом я увлекся работой, уловил нужное настроение и забыл о неудовольствии моей натурщицы.

   Как-то раз, после шестого или седьмого сеанса, она случайно увидела мое полотно не прикрытым, быстро подошла к нему, наклонилась, быстро отскочила в сторону, всплеснула руками и громко выкрикнула:

   Боже, как хорошо!.. Я не ожидала, что так выйдет!..

   И глаза ее заблестели, и по лицу разлился румянец восхищения.

   Похвала всегда поощряет меня. Восхищение моей работой делает меня безвольным, и, вопреки установившемуся обычаю в моей мастерской, я позволил Клавдии Романовне рассмотреть мою картину.

   — Я право не предполагала, что может так выйти… У вас так сильно чувствуется кисея на теле, а тело…

   Она посмотрела на меня горящими глазами, перевела взгляд на картину и уже другим тоном заметила:

   — Я не думала, что у меня такое бронзовое тело…

   И я объяснил ей, почему тело, написанное мною, не похоже на то ее тело, какое она привыкла видеть.

   Она крепко пожала мне руку, вскинула на меня блестящие глаза и мы долго смотрели друг на друга.

   Ушла она, а со мною осталось мое волнение…

   Вечером того же дня, когда мы с Вещининым повстречались в «Золотом Якоре», художник посмеивался надо мною уже в другом тоне.

   — Ну, Евгений, ты окончательно покорил Клавдию Романовну!.. А главное, какой же ты свинья!.. Никому из товарищей не показываешь своей работы, а она видела…

   — Это вышло случайно…

   — Ну, что уж там — случайно!.. Знаем мы!.. Курсисточка-то, должно быть, того — произвела на тебя впечатление… А?.. Это не то, что Наденька…

   Немного пошлый, но славный товарищ, художник Ванечка говорил это с усмешкой, но я знал, что он завидовал мне: он такой влюбчивый…

   Вещинин выпил рюмку коньяку и сказал;

   — Ты знаешь, она в восторге от твоей «Светлой грезы», а тебя она прославляет чуть ли не великим художником… Она находит, что ты открыл в ее теле какую-то новую тайну…

   — Я хочу писать с нее обнажённой, — сказал я Вещинину.

   — Это ее окончательно примирит с тобой…

  

IV.

   Помню, последний сеанс подходил к концу. Стоял я у мольберта и смотрел то на мое создание, то на натуру. Слилось из красок светло-бронзовое тело под кисеей, слилось и дышит зноем раскаленного металла. В глубине тела моей натуры горит огонь, раскаливший металл, в глубине сердца Клавдии Романовны источник этого пламени!

   А на лице ее — грусть земного, неудовлетворенного человека.

   Она вышла из-за ширмочки одетая и я отдал ей за позирование деньги. Взяла деньги, каким-то неловким движением руки достала из кармана кошелек… Я отвернулся… Проклятия деньги, зачем они внесли эту прозу в наши отношения.

   Она молча стояла у стола и долго почему-то прятала в карман свой кошелек. А я стою у моей картины, и кажется мне — внес кто-то чужой в мою мастерскую свою гадкую мазню, и я не могу понять — что это такое? что это за женщина у меня перед глазами.

   Где же та «Светлая греза», образ которой я так долго вынашивал в себе? Земля наложила свою печать на личико Клавдии Романовны и нет грезы, и не было этой грезы!.. В теле ее земное томление, на лице ее — земная грусть…

   — Может быть, вы согласитесь позировать мне обнаженной? — спросил я ее, не глядя в ее сторону.

   Она двинулась ко мне и поспешно сказала:

   — Охотно… пожалуйста… Когда можно начинать?..

   — Да хоть завтра…

   И я пожал ее руку. И ушла она…

   Стою перед своей новой, законченной работой и думаю: что же это такое? Что же я написал? Где же та моя «Светлая греза»?

  

V.

   И вот я пишу новую картину и Клавдия Романовна позирует мне…

   Когда она в первый раз вышла из-за ширмы, на ее лице не было смущения. Гордо держала закинутую за спину красивую головку. Смотрела на меня своими темными блестящими глазами. Повернулась ко мне в профиль и я любовался красивыми линиям лба, носа, подбородка. Наклонилась к полу, чтоб поднять платок, и я любовался изгибом ее спины, ее ногою, согнутой в колене. И белая рука с красивым движением опустилась к полу…

   И я начал новую работу… Вдохновение, восторг, восхищение управляли моей кистью. Мазки красок ложились на полотно, согретые дыханием поэзии. Из сочетания тонов и полутонов, из игры красок, вставал предо мною дивный образ девственно-чистого женского тела… Это была мечта, греза моих чистых лет юности. Это была та фантастическая женщина, которую ищем мы в таинственном мире, пока не познаем женщины нашего разгаданного мира…

   Вот она, моя воплощенная мечта, вот та светлая греза, которую я искал!.. Но только почему она стала другой?..

   Смотрите же, смотрите, какую картину написал я!.. Прямо тихий, загадочный, таинственный пруд. Темные воды покоятся в зеленых рамках берегов. Ивы, березы, клены склонились над прудом, склонились и смотрятся в темное зеркало вод. А ближе — балюстрада беседки над прудом. Ветхая, разрушающаяся беседка: каменная скамья закутана мхом и каким-то ползущим растением… И сидит на скамье она, моя… Я не знаю как назвать ее, сидящую на ветхой скамье…

   Не от мира сего была женщина, которую я писал… Элегией назвал я ее, а почему так назвал — не знаю…

   Невыраженной тайной представляется мне тело, — белое, прекрасное тело. Я никогда не познаю его, не разгадаю его тайны. Не для меня оно, и я не для него.

   Дивная женщина! Она не должна быть матерью, она не должна быть женою!.. Она — мечта моя, недосягаемая, неразгаданная, непознаваемая, тайная моя мечта!.. Для искусства должна сохранить дивные девственные черты!

   Невыраженная грусть души скрыта в этом теле: долгая, вечная постоянная грусть… В элегический мир непознанных томлений увела меня моя мечта… В элегический мир неиспытанной до конца грусти зовет меня задумчивая поза девушки…

   На согнутой руке покоится красивая головка. Куда-то вдаль устремлены ее глаза, вдаль, за пруд, к таинственному синему лесу… Резкой гранью стоит на той стороне пруда синий лес и в дымке вечера тонут прибрежные кусты, и горит и в небе и в воде заря заката, раскаленная лавина далекого, прекрасного неба…

   Куда-то вдаль устремлены ее глаза… Тихая, нежная грусть во взоре… Каких-то неизведанных поцелуев жаждут ее плотно сжатые губы… Они никому, никогда и ничего не скажут… Они все ждут.

   А чего ждет сама, эта странная, одинокая, тоскующая девушка?

   Она сама не знает… Сидит на берегу таинственного, старого пруда, смотрит вдаль, грустит и ждет чего-то…

   Тихой элегией мира веет от старого, таинственного пруда…

   Тихой элегией души веет от этой одинокой девушки…

   Из струн моей души я вызвал этот странный образ…

   Тайная элегия запечатлена в нем… Пусть же она навсегда останется на полотне, эта моя элегия… элегия моя…

  

VI.

   Странно!.. Ужели же эти строки писал я?.. Не верю я — их писал кто-то другой… Тот, другой, кто написал картину, и назвал ее «Элегия»…

   И вот какой-то сытый, жирный и богатый человек увез мою картину с выставки, и вместе с картиной увез мою душу, мое прошлое…

   Как странно все это случилось!.. Я написал картину, назвал ее «Элегией»… Жирный, богатый человек увез мою картину… Где она?..

   Все, что было тогда, когда я писал свою картину, — ушло куда-то безвозвратно, и разве я напишу еще такую же картину?.. Нет, не напишу!..

  

VII.

   Три года жизни пронеслись надо мною… Как облако с розовыми закраинами пронеслись надо мною эти годы, неслось оно в сторону неведомого.

   А теперь?.. А теперь что?..

   Я сижу у себя в кабинете… Я пишу эти строки, а в соседней комнате Клавдия Романовна плещется в умывальнике, брызжет водою и как-то странно неприятно фыркает… Точно это не она!

   Это действительно не она, не Клавдия Романовна… Та ушла от меня вместе с моей «Элегией», вместе с моей милой, незабвенной картиной… Воплотилась в краски Клавдия Романовна и ее унес от меня богатый, жирный человек… Часто мне кажется, что кто-то из моих друзей напоминает мне того жирного, богатого человека, который унес мою картину, «Элегию» мою… мою элегию…

   Со мною, в одной квартире живет Клавденька…

   Этим нежным именем я стал называть женщину, живущую со мною в одной квартире, с того вечера, когда я впервые поцеловал Клавдию Романовну…

   Пришла ко мне, в холостую квартиру, Клавдия Романовна Потоцкая.

   Странной игрой глаз начался ее этот роковой визит. Странный слова мы говорили тогда друг другу… И не странными показались нам только три слова:

   — Я люблю тебя, — сказал я…

   — Я люблю тебя, — повторила она…

   Потом я целовал ее лицо, шею, руки…

   Пришла ко мне в холостую квартиру Клавдия Романовна Потоцкая и ушла от меня Клавденькой… Это я назвал ее так. Это я влил в Клавдию Романовну новое содержание: я пробудил в ней женщину, я разрушил ее девственные черты, я похитил ее у искусства.

   Года через полтора у нас родился ребенок, и Клавденька хотела, чтобы его назвали так же, как и меня. И мы назвали его Женечкой.

   Какой милый был мой сын Женечка — весь в мать!..

   Он прожил только год и два месяца и умер…

   Клавденька очень плакала, когда зарывали новую маленькую могилку на Охтенском кладбище. Потом она болела, и мы уехали в Италию…

   В Риме повстречались с Вещининым… И вот с этих пор началась моя новая жизнь.

   Я знаю, что Клавденька изменяет мне с Вещининым, но я скрываю это даже и от самого себя, как будто ничего этого нет… Я стараюсь скрыть и от Клавденьки и от Вещинина, что я знаю о их измене…

   Зачем только оба они лгут и прячутся от меня? Ведь все равно я знаю… Зачем эта недостойная ложь?..

   Вещинин бывает у меня и теперь, и часто бывает, и мы с ним друзья, как и раньше… Притворяемся, как будто ничего между нами нет… И часто мне хочется подойти к нему и размозжить чем-нибудь тяжелым его череп… Убить его без объяснений, а так — молча подойти и убить… А потом и Клавденьку убить: и тоже так — молча подойти , стукнуть по черепу и убить…

   — Евгений!.. Евгений!.. Это позвала меня Клавденька из спальни.

   — Евгений, пойди же, застегни мне платье!..

   Я знаю, что у Клавденьки есть темно-красное бархатное парадное платье! Сегодня она едет в театр.

   Я вошел в спальню и в ярко озаренном зеркале увидел Клавденьку. Я застегиваю крючки, смотрю на ее нежную белую шейку…

   Как бы хорошо вонзить в эту красивую шею, глубоко вонзить, нож!..

   — Ты окончательно решил не ехать? — спросила она меня и спугнула мои заветные, тайные мысли.

   — Нет, — ответил я: — мне нездоровится…

   Я знал, что Клавденька будет довольна моим отказом, и в тоне ее голоса можно было прочесть это довольство.

   Я знал, что она будет в театре с Вещининым.

   И я знаю, как они проведут время: после спектакля поедут в ресторан и Клавденька вернется домой поздно, Иногда она возвращается часов в пять или шесть утра, и я никогда не спрашиваю ее: где она была? с кем была?..

   — Ну, до свидания, — сказала она мне в прихожей, одевая перчатки. — Не скучай!.. Если нездоровится — прими салицилки… это хорошо…

   Она поцеловала меня… Вот уже сколько лет мы так целуемся и оба не знаем — для чего это делаем…

   Она уехала. Хожу по освещенным комнатам и ни о чем не думаю. Даже не ревную жены к Вещинину. Не все ли равно, кого любит Клавденька, если она не любит меня!

   Месть природы, это мое поражение! Я сделал Клавденьку обыденной женщиной, и вот природа наказывает меня. Я разрушил девственные черты, отнял у художников всего мира дивную натуру, и природа наказывает меня за это, сделав из меня рогатого мужа.

   Помнится, когда был жив мой милый Женечка, я не скучал, когда один оставался дома.

   — Вот они белые туфельки, немного, впрочем, запачканные. И каблуки у них стоптаны: Женечка был страшный шалун и почему-то неправильно ступал ножками, от этого каблуки немного и стоптались.

   Сижу у себя в кабинете, за письменным столом и рассматриваю туфельки. Природа захотела покарать меня за то, что я отнял у искусства дивные формы девушки, и вот я сижу, одинокий, пораженный, осмеянный, опозоренный…

   Что же, пусть я поруган. Пусть Природа, или Рок, пусть этот «Некто» знает, что ему не отнять у меня любви к Женечке.

   У меня есть его могилка — небольшой холмик в цветах и за железной решеткой. Когда я умру и меня похоронят рядом с Женечкой.

   Завтра утром пойду на его могилку и после завтра пойду, и еще пойду и еще… Что может сделать со мною этот «Некто»?

   Пусть нет со мною Женечки, а все же я люблю его… люблю… люблю… И пусть будет эта моя любовь недопетой элегией моей души…

   Элегия — тихая песня моей одинокой, скорбной души…

   Элегия… элегия моя… Где ты?

    

———————————————————-

   Первая публикация: журнал «Пробуждение» No 5, 1913 г.

   Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.