Из ранних редакций

Автор: Вагинов Константин Константинович

  

Вагинов К. К.

Из ранних редакций

  

   Вагинов К. К. Козлиная песнь: Романы / Примеч. Т. Л. Никольской и В. И. Эрля.— М.: Современник, 1991. (Из наследия).

   OCR Бычков М. Н.

  

Содержание

  

   Козлиная песнь (Из ранних редакций)

   Бамбочада

   Гарпагониана

   <Записка М. Э. Козакову>

   Вставки для второй, неоконченной редакции

  

  

Козлиная песнь

Из ранних редакций

  

1

ПРЕДИСЛОВИЕ,

написанное реальным автором на берегу Невы

  

   Художественное произведение раскрывается, как шатер,— куда входят творец и зритель. Все в этом шатре связано с творцом и зрителем. Невозможно понять ничего без знания обоих: если знаешь зрителя, то поймешь только часть шатра, если знаешь только творца, то, наверное, ничего не поймешь. А кроме того, читатель, помни, что люди, изображенные в этой книге, представлены не сами в себе, т. е. во всей своей полноте, что и невозможно, а с точки зрения современника.

   Автор в следующих предисловиях и книге является таким же действующим лицом, как и остальные, и поэтому, если можешь, не соотноси его с реально существующим автором, ограничься тем, что дано в книге, и не выходи за ее пределы.

   Если же твой ум так устроен, что каждое литературное произведение ты соотносишь с жизнью, а не с литературными же произведениями, то соотнеси с эпохой, с классом, с чем угодно, только не с реальным автором,— будь человеком воспитанным.

  

2

  

Глава XX

ПОЯВЛЕНИЕ ФИГУРЫ

  

   Вот я и закутался в китайский халат. Все рассматриваю коллекцию безвкусицы. Вот держу палку с аметистом.

   Как долго тянется время! Еще книжные лавки закрыты. Может быть, пока заняться нумизматикой или почитать трактат о связи опьянения с поэзией.

   Завтра я приглашу моих героев на ужин. Я угощу их вином, зарытым в семнадцатом году мною во дворе под большой липой.

   И снова я засыпаю, и во сне мне является неизвестный поэт, показывает на свою книжку, которую я держу в руках.

   — Никто не подозревает, что эта книга возникла из сопоставления слов. Это не противоречит тому, что в детстве перед каждым художником нечто носится. Это основная антиномия (противоречие). Художнику нечто задано вне языка, но он, раскидывая слова и сопоставляя их, создает, а затем познает свою душу. Таким образом в юности моей, сопоставляя слова, я познал вселенную и целый мир возник для меня в языке и поднялся от языка. И оказалось, что этот поднявшийся от языка мир совпал удивительным образом с действительностью. Но пора, пора…

   И я просыпаюсь. Сейчас уже одиннадцать часов. Книжные лавки открыты, из районных библиотек туда свезли книги. Может быть, мне попадется Дант в одном из первых изданий или хотя бы энциклопедический словарь Бейля…

  

   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   Ночь. Внизу бело-синие снега, вверху звездно-синее небо.

   Вот лопата. Я должен все приготовить для прихода моих превращающихся героев. Двор мой тих и светел. Лишенная листьев липа помнит, как мы сидели под ней много, много лет тому назад белые, желтые, розовые и говорили о конце века. Тогда зубы у нас были все целы, волосы у нас тогда не падали и мы держались прямо.

  

   Место в двух шагах от ствола липы по направлению к моему освещенному окну. Здесь. Луна — за облаками, идет хлопьями снег, придется рыть в темноте.

   Ничего…

   Правильно ли я определил место?

   Еще раз от липы два шага по направлению к окну.

   Раз, два.

   Тут, конечно, тут! Глубже?

  

   Наконец-то!

   Надо засыпать и притоптать. Снег все покроет.

   Я с ящиком и лопатой, как сомнамбула, поднялся по лестнице, повернул голову и осмотрел мрак: нет ли кого во дворе?

   Никого не было.

  

   Вино в бутылках я расставил на столе. Я привожу комнату в порядок для прихода моих друзей.

   Первым пришел неизвестный поэт, прихрамывающий, с нависающим лбом, с почти атрофированной нижней частью лица, и пошел осматривать мои книги.

   — Все мы любим книги,— сказал он тихо.— Филологическое образование и интересы — это то, что нас отличает от новых людей.

   Я пригласил моего героя сесть.

   — Я предполагаю,— начал он,— что остаткам гуманизма угрожает опасность не отсюда, а с нового континента. Что бывшие европейские колонии угрожают Европе. Любопытно то, что первоначально Америка появилась перед Европой как первобытная страна, затем как страна свободы, затем как страна деятельности.

   Через час все мои герои собрались, и мы сели за стол.

   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   Печь сверкала, выбрасывая искры. Я и мои герои сидели на ковре перед ней полукругом.

   Яблоки возвышались на разбитом блюде.

   Почти перед каждым пустые коробки из-под папирос и горы окурков. Ни я, ни мои герои не знали, продолжается ли ночь или наступило утро.

   Ротиков встал.

   — Начнемте круговую новеллу,— предложил он.

   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

  

3

Глава XXXIII (XXXV)

МЕЖДУСЛОВИЕ УСТАНОВИВШЕГОСЯ АВТОРА

  

   Я дописал свой роман, поднял остроконечную голову с глазами, полузакрытыми желтыми перепонками, посмотрел на свои уродливые от рождения руки: на правой руке три пальца, на левой — четыре.

   Затем взял роман и поехал в Петергоф перечитывать его, размышлять, блуждать, чувствовать себя в обществе моих героев.

   От вокзала Старого Петергофа я прошел к башне, присмотренной мной и описанной. Башни уже не было.

   Во мне, под влиянием неблеклых цветов и травы, снова проснулась огромная птица, которую сознательно или бессознательно чувствовали мои герои. Я вижу своих героев стоящими вокруг меня в воздухе, я иду в сопровождении толпы в Новый Петергоф, сажусь у моря, и, в то время как мои герои стоят над морем в воздухе, пронизанные солнцем, я начинаю перелистывать рукопись и беседовать с ними.

   Возвратившись в город, я хочу распасться, исчезнуть, и, остановившись у печки, я начинаю бросать в нее листы рукописи и поджигать их.

   Жара.

   Я медленно раздеваюсь, голый подхожу к столу, раскрываю окно, рассматриваю прохожих и город и начинаю писать. Я пишу и наблюдаю походку управдома, и как идет нэпманша, и как торопится вузовка. Забавляет меня то, что я сижу голый перед окном, и то, что на столе у меня стоит лавр с мизинец и кустик мирта. А между ними чернильница с пупырышками и книги, всякие завоевания Мексики и Перу, всякие грамматики.

   «Я добр,— размышляю я,— я по-тептелкински прекраснодушен. Я обладаю тончайшим вкусом Кости Ротикова, концепцией неизвестного поэта, простоватостью Троицына. Я сделан из теста моих героев…»,— и я тут же на столе принимаюсь варить шоколад на примусе — я сладкоежка.

   В своей квартире из двух комнат я хожу весь день голый (аттические воспоминания) или в одной рубашке, туфли ношу монастырские, бархатные, тканные золотом.

   Кончив варить и напившись, я перетираю книги и, перетирая, между прочим, читаю их, сегодня одну, завтра — другую. Сейчас десять строчек из одной, через несколько минут — несколько строчек из другой. Сейчас из политики по-французски, затем какое-нибудь стихотворение по-итальянски, потом отрывок из какого-нибудь путешествия по-испански, наконец, какое-нибудь изречение или фрагмент по-латыни,— это я называю перебежкой из одной культуры в другую.

   Я полагаю, что по всей Европе не мало найдется таких чудаков. В общем я доволен новой жизнью, я живу в героической стране, в героическое время, я с любопытством слежу за событиями в Китае.

   Если Китай соединится с Индией и СССР, несдобровать старому миру, несдобровать!

   Иногда я смотрю на свои уродливые пальцы и удовлетворенно смеюсь:

   — Ведь вот какая я уродина!

   Руки мои всегда влажны, изо рта пахнет малиной. Ношу я толстовку, длинные немодные брюки, на пальце кольцо с бирюзой, люблю я это кольцо как безвкусицу. Иногда я ношу модный костюм, желтые ботинки и часы с браслеткой.

   Я люблю также пряники с сахарными, в коротеньких юбочках фигурами, реминисценции классического балета; у меня на письменном столе всегда лежит такой пряник с балериной рядом с чернильницей в пупырышках и какой-то голой женщиной, изображающей Венеру, у подножия ее стоит тарелочка с остатками танагрских статуэток. Тут же дремлет бутылка коньяку и наклоненный сверток с цветными мятными пряниками в виде рыбок, барашков, колец, коньков, которыми я заедаю коньяк.

   Моя голая фигура, сидящая на стуле перед столом, пьющая коньяк и заедающая мятными пряниками, уморительна. В жизни я оптимистически настроен. Я полагаю, что писание нечто вроде физиологического процесса, своеобразного очищения организма. Я не люблю того, что я пишу, потому что ясно вижу, что пишу с претензией, с метафорой, с поэтическим кокетством, чего бы не позволил себе настоящий писатель.

   То, что моих произведений почти не печатают, меня нисколько не смущает. В прежние времена меня тоже бы не печатали.

   Ведь вот, возьмем Англию,— углубляюсь я в вопрос,— там настоящих писателей тоже не печатают, разве два-три друга издадут изящную книжечку в 200 экземпляров со всякими намеками на неизвестные тексты, да ее тоже никто не читает. Все заняты фокс-тротами и чтением эфемерных романов.

   Я мог бы жить неплохо на средства, получаемые от разных профессий, если б не мое любопытство. Люблю я походить, посетить театры и зрелища, клубы, послушать музыку на концертах, поездить по окрестностям, профок-стротировать, усадить девушку на диван, почитать ей свои отрывки — не потому, что считаю, что мои отрывки прекрасны, а потому, что считаю, что лучших произведений в городе не существует, и потому, что мне кажется, что девушка в них ничего не поймет, потому, что мне приятно быть непонятым,— а затем отправиться с ней куда-нибудь, присоединиться вместе с ней к другой девушке, почитать им вместе мои отрывки.

   На сон грядущий, каждый вечер, когда я бываю дома, я читаю или перечитываю какой-либо пасторальный роман в древнем французском переводе, ибо мне иногда кажется, особенно по вечерам, что я мыслю не по-русски, а по-французски, хотя ни на одном языке, кроме русского, я не говорю; иногда я загибаю такую душевную изящность, такую развиваю тонкую философскую мысль, что сам себе удивляюсь.

   — Я это написал или не я? — И вдруг подношу свою руку к губам и целую. Драгоценная у меня рука. Сам себя хвалю я.— В кого я уродился, никто в моей семье талантлив не был.

  

4

<Журнальная редакция.

Последняя глава>

  

   Неизвестный поэт вошел в огромнейшее здание бывшего банка, построенное в ренессанском стиле в 1912 году. В редакции он встретил своих друзей, удивительно в один и тот же час собравшихся. Константин Петрович Ротиков сидел и держал в руках проредактированный им перевод с испанского, философ получил на рецензию немецкую книгу для детей. Тептелкин подписывал договор на только что написанную им брошюру «Социальные перевороты от Египта до наших дней». У стола стоял Ковалев — корректор. В это время в редакцию вошел безумный Сентябрь, он вел за руку своего сына, он пришел предложить свои стихи.

   — Мы стихов не печатаем,— ответил редактор,— да кроме того, у вас совершенно безграмотные стихи.

   Все поздоровались и подождали друг друга.

   Когда бывшие друзья вышли из редакции на улицу в весеннее тепло, они ясно почувствовали, что их ничего больше не связывает, что, в сущности, они совершенно разные люди, что возобновить старую близость невозможно,

   И, молча погуляв по солнечной стороне, они разошлись в разные стороны.

  

5

ПЕРВОЕ ПОСЛЕСЛОВИЕ

  

   Автор все время пытался спасти Тептелкина, но спасти Тептелкина ему не удалось. Совсем не в бедности после отречения жил Тептелкин. Совсем не малое место занял он в жизни, никогда его не охватывало сомненье в самом себе, никогда Тептелкин не думал, что он не принадлежит к высокой культуре, не себя, а свою мечту счел он ложью.

   Совсем не бедным клубным работником стал Тептелкин, а видным, но глупым чиновником. И никакого садика во дворе не разводил Тептелкин, а напротив — он кричал на бедных чиновников и был страшно речист и горд достигнутым положением. Он завел четыре пары брюк и требовал, чтоб к обеду у него каждый день была жареная курица.

   Но пора опустить занавес. Кончилось представление. Смутно и тихо на сцене. Где обещанная любовь, где обещанный героизм? Где обещанное искусство?

   И печальный трехпалый автор выходит со своими героями на сцену и раскланивается.

   — Смотри, Митька, какие уроды,— говорит зритель: — ну и ну, экий прохвост, какую похабщину загнул.

   — Ах ты, ужас какой, неужели все такие люди? Знаете, Иван Матвеевич, в вас есть нечто Тептелкинское.

   — Уж я разделаюсь завтра с ним. Уж я подведу под него мину. Уж я…

   Автор машет рукой,— типографщики начинают набирать книгу.

   — Спасибо, спасибо,— целуется автор с актерами. Снимает перчатки, разгримировывается. Актеры и актрисы выпрямляются и тут же на сцене стирают грим.

   И автор со своими актерами едет» в дешевый кабачок. Там они пируют. Среди бутылок и опустошаемых стаканов автор обсуждает со своими актерами план новой пьесы, и они спорят и горячатся и произносят тосты за высокое искусство, не боящееся позора, преступления и духовной смерти.

   Уже наборщики набрали половину «Козлиной песни» и автор со своими настоящими друзьями выходит из кабачка в прелестную петербургскую весеннюю ночь, взметающую души над Невой, над дворцами, над окрестностями, наполненными кентаврами, ночь, шелестящую, как сад, поющую, как молодость, и летящую, как стрела, для них уже пролетевшую.

  

6

ВТОРОЕ ПОСЛЕСЛОВИЕ

  

   Я лежу в постели в комнате, выходящей ротондой на улицу. У дивана, на полу и на стульях и на столе лежат всякие листки, так вокруг ствола дерева осенью лежат листья, но эти листы не похожи на желтые широкие листья дуба, на узорные листья клена, на круглые листья липы; дело в том, что они не упали, что между мной и листами не порвана связь, они остались на ветвях, одни из них свернулись в трубочку, другие сломались или прилипли.

   Всматриваюсь в листы: это совсем не листы, это крышки от папиросных коробок, это вырванные листки из записных книжек, это обложки книг, все они покрыты моим почерком. Я вижу, они увеличиваются в объеме, становятся прозрачными, растворяются в воздухе, и нет комнаты, в которой я лежу.

   А солнце все склоняется, и уже ложатся вечерние тени, и уже зелень кажется более темной, чем утром, и я вспоминаю другой день, когда в полдень стало темно, как сейчас, и, добежав до Бельведера, по пути срывая цветы, мы увидели, как блеснул солнечный луч, как осветил он подножие дерева, а затем озарил всю поляну и, поднимаясь, позолотил листву. И по блестящей траве, следя за появляющимися бабочками, мы направились к башне. Тогда я не был Тептелкиным, неизвестным поэтом, философом, Костей Ротиковым, Мишей Котиковым; тогда я был одним лицом, цельным и неделимым. Тогда я еще не распался на отдельных людей, и тогда страшный свет я чувствовал в себе, и, собственно, не мы, я один шел по всем этим дорогам, но затем произошло неожиданное дробление.

   И снова белая ночь, как в прекраснейшие дни моей жизни, и снова мне хочется видеть только тихие здания столицы, только бесподобную голубую Неву, чувствовать окрестности, наполненные кентаврами, и стоять на мостах в окружении звезд.

   Но вышел ли я окончательно из книги, освободился ли я от моих героев, изгнал ли я их в мир, потусторонний по отношению ко мне, что станет со мной, если я действительно изгоню, может быть, появится пустота, огромное ничто, и в эту пустоту бросятся другие существа, не менее печальные, и в ней поселятся?

  

   1927

  

Приложение третье

  

Бамбочада

  

ПОСЛЕСЛОВИЕ

  

   Совсем не тема автора описывать странных людей ради описания странных людей. Автор ставит здесь серьезнее вопрос. Автору кажется, что он боком затронул здесь особую породу людей, занимающихся тенью общественной деятельности.

   Автору кажется, что множество живет на свете людей, подобных Торопуло, поэтому он, собственно, и взял его под увеличительное стекло.

   Автор должен со всей резкостью заявить, что редкости и курьезы его не интересуют.

   Автор, быть может, просто обладает увеличительным стеклом, не охватывающим всего предмета. Быть может, оттого его книга и может показаться собранием курьезов, но есть предметы, которых вообще не заметишь невооруженным глазом, например, бактерии или устройство желудка у невообразимо малых существ, вредных или полезных.

   Преувеличение является иногда необходимым моментом исследования и изучения.

   Муха, изображенная в человеческий рост, не всегда является плодом фантазии, она может служить и целям наилучшего изучения.

   Конечно, у него, как у всякого изучающего, есть различные недостатки, иногда во время демонстрирования мухи он вдруг сострит неудачно, или начнет насвистывать какую-нибудь легкомысленную песенку, или восхитится тем, чем восхищаться не полагается, или расскажет не относящийся к делу анекдот или случай из своей жизни. Автор надеется, что это не является для него главным.

  

   <1930?>

  

Приложение четвертое

Гарпагониана

  

1. <Записка М. Э. Козакову>

  

   Отвечаю тебе на твою записку

   В книге, на мой взгляд, даны причины некоторой музей-ностн некоторых персо

   нажей — ты сам великолепно понимаешь, что люди, уходящие от современности, становятся по большей части музейными экспонатами. Некий герой моего романа чувствует постепенное свое превращение в музейный экспонат, чувствует, как он сам и сердце его увядают. Он боится дряхлости, бледнеет перед старостью. Он решает попытаться вернуть молодость. Попытка вернуть молодость своей душе посредством любви — ему не удалась, попытка вернуть молодость посредством участия в народных гуляньях и празднествах — не удалась. Он делает третью попытку вернуть молодость посредством участия в строительстве, он ходит вокруг и около техникума.

   Вот, собственно, один из узлов романа.

   Второй узел более возвышен. В наших условиях, как всем известно, невозможно капиталистическое накопление— но появляется (Жулонбин), своеобразный капиталист и эксплуататор, тень реального эксплуататора. Он считает себя систематизатором, приносящим великую пользу человечеству, по сути же дела он скупец.

   Третий узел — выпоротый человек Анфертьев. Ты знаешь, что людей, символически выпоротых представителями враждующих классов, существует в нашей действительности достаточно. Они становятся циниками. Они ходят гордо, им не подобает ходить гордо. По-моему, они достойны сострадания.

   Жму твою руку

   К.

  

   <1933>

  

Вставки для второй, неоконченной редакции

  

2. Вставка к главе VI

  

   Жулонбин отправился к Пашеньке.

   Пашенька служила в булочной.

   Она женихов искала.

   По вечерам они приходили, с ногами ложились отдыхать на ее кровать, покрытую пикейным одеялом, беседовали друг с другом.

   Однажды женихи решили удивить жильцов. Пришли с инструментами и перевернули старинное деревянное сиденье в уборной.

   Пашенька все же надеялась, что если она будет покорной и услужливой, то ее возьмут замуж. Берут же других женщин замуж! Но мужчины приходили, охотно проводили с ней вечера, играли с другими мужчинами в карты, пили водку, орали песни, но не проявляли никакого желания жениться.

   В толпе женихов иногда появлялся Жулонбин. Он играл с женихами в очко, курил и пил приносимую женихами водку.

   — Славная ты девушка, Пашенька,— добрая, гостеприимная. Пожалуй» пропадешь. Это ведь все шпана к тебе ходит,— говорил он про угощавших его людей.— Надо тебя вырвать из этого омута.

  

   Наверху — круглая луна, внизу — сотни фонарей, аллеи Елагина острова. По аллеям мчатся пони, быстро-быстро перебирая ногами и распушив по ветру свои длинные хвосты. В санях Ираида и девочка с мишкой — берлинской игрушкой, позади них карапуз пытается джигитовать на санках. Около лыжной станции какой-то любитель лошадей в шутку уверяет свою спутницу, что у лыж тоже бывают разные масти — недаром здесь на станции собраны самые разнообразные лыжи — от универсальных «муртома» <до> горных лыж «телемаркен», не говоря уже о лыжах-маломерках специально для детей. «На станции собрано три с половиной тысячи пар лыж»,— говорят они.

   Бесчисленные лампы так упрятаны в рефлекторы, что их совсем не видать, и все заснеженное пространство в 200 метров длиной и в 70 — шириной покрыто яркими бликами неизвестно откуда исходящего света. Получается полная иллюзия, что освещение идет снизу, из-под земли.

   В озеро света, заливающее ледяное пространство, вливаются струи цветных прожекторов. Это каток-гигант. На коньках катается Жулонбин. Он учит булочницу кататься. Здесь волейбол на коньках. Там баскетбол с противниками, летающими со скоростью ветра по гигантскому простору ледяного поля. В отдалении — теннис…

   Вот сидят они, отдыхают и слушают разговоры.

  

   — Обыкновенно наши суда не останавливаются в Индии, останавливаются на Цейлоне. Тут — случайность — «Трансбалт» почему-то зашел в Калькутту. Может быть, для пополнения запасов угля или для срочного ремонта. На борту судна было две коровы в качестве живой провизии. Судно стояло в порту, к капитану на корабль явилась делегация от одного храма и заявила:

   «У вас на борту имеется корова, которая для нас священна».

   Стали они просить капитана продать им корову. Говорят, будут ее содержать во храме. Капитан растерялся от такой небывалой просьбы: продашь корову — поощрение религиозных предрассудков, не продашь — невнимание к угнетенной нации. Предсудком тоже не мог решить. Созвал партийное собрание. На нем этот вопрос обсуждали и решили эту корову подарить.

   Храмовая делегация в это время сидела на спардеке, ожидая решения. Когда индусы узнали решение, они были поражены: как! им дарят корову! Они ушли, а затем явилась большая процессия, свела корову с корабля и ввела со всеми церемониями в храм.

   После этого прислали индусы ответный подарок экипажу «Трансбалта» — огромное количество фруктов.

   Особенно были довольны туземцы-грузчики. Они оказали особое внимание «Трансбалту» при погрузке. Быстро они нагрузили судно.

   — Слышал,— сказал лыжник,— наша-то буренка выдвинулась в святые!

   Жулонбин вмешался:

   — По понятиям индусов корова вообще имеет первую степень между животными.

  

3. Вставка к главе VII

  

   В уборной стоял народ.

   — Эх,— сказал один,— какое теперь пьянство. Вот в семнадцатом я был в Змиеве под Харьковом. Вот тогда мы винца попили. Помню я, было нас человек семь, кушали, прямо лакали из одной бочки, тут же и спали. Докушались до дна, видим, Митька Осьмак на дне во всей амуниции лежит, насквозь проспиртованный, с сапогами, с махоркой, с котелком… Ничего, спирт все очищает.

   — Да, это ты правду говоришь,— сказал другой.— Выпустили у нас водку, все живое и нализалось. Лошадь травку щиплет, а травка уже проспиртовалась, пощиплет, пощиплет — танцевать начнет, хвостом будто от мух отбивается, подымет голову, прислушается — ржать с аппетитом начнет, а затем по улице носится, пьяных кур, петухов и людей давит. Пьяный ворон на ветке сидит и вдруг свалится и из травы встать не может. Собака подойдет, хочет схватить птицу, а ноги у нее разъезжаются, а кругом стрельба, кто девицу тащит, кто комод волочет, кто пуд сахару, кто с осоловелыми глазами золото требует, кто немцев языком громит, кто себя страдальцем за Русь святую и вшивым мясом называет. Козявки, и те пьяны были. С грязью водка текла. Было время, чистого спирту попили.

   — А я знал фельдшера,— сказал третий, отмывая коньячную этикетку,— так тот изо всех банок с гадами спирт выпил. Вот питух был! Пил систематически, с полным сознанием, своих приятелей угощал.

   — Ничего,— добавил первый,— спирт все очищает.

   — Да,— сказал вузовец, заметив смывавшего с бутылки,— за такие действия тебя прямо растерзать нужно, мало вас отправили на торфозаготовки…

   — Это еще что,— сказал другой вузовец.— Четыре года я видел еще почище гада. Жили мы тогда в общежитии. С дивчатами сидели, обедали. Видим в окно — на пустыре баба встала над кадушкой с огурцами и своим рассолом их освежает. Мы прямо света невзвидели. Сбежали вниз и потащили ее в милицию. Узнали потом — за хулиганство выслали ее.

   — А этот тип тоже — обменяет бутылку!

   — Давай потащим его в милицию.

   — Бери его за шиворот!

   Пьяный стал отбиваться.

   Появился буфетчик.

   — Это еще что за безобразие! Эй, Петя, гони их в три шеи!

  

4. Глава XI

ГРОЗА

  

   Клешняк шел.

   Круглая площадь купалась в свете. Напротив Дома культуры сиял универмаг. Казалось, что он совсем не имеет передней стены. Дальше, бледнея, светились окна фабрики-кухни. Клешняк невольно остановился на ступеньках, залюбовавшись этой картиной.

   «Вот здесь, где я стою,— подумал он,— был раньше трактир «Стоп-сигнал», а там, где сейчас универмаг, стояли деревянные ларьки и возле них сидели торговки с горячей картошкой, а там,— он повернулся к Нарвскому проспекту,— там была в деревянном домишке казенка. Как мрачна была тогда Нарвская застава. Свиньи бродили, пьяницы валялись, кулачные бои, в жалких деревянных домишках горели огни, как волчьи глаза».

   Клешняк пошел по улице Стачек в сторону светящейся круглой башни 68-й школы. Вокруг него стояли новые дома. Временами в овале арки виднелись еще не снесенные деревянные домишки с деревянными резными заборами.

   Клешняк шел все быстрее.

   Справа, извергая из огромных окон снопы разноцветных огней, высился новый профилакторий, слева стройными шеренгами светились окна бань. На небольшой площади между корпусами Клешняк остановился. Прямо перед ним ярко светилось окно детских яслей, было видно, как дородная нянька, высоко подняв дитя, меняла ему пеленки.

   «Здесь я был арестован воровским способом, ночью»,— задыхаясь, подумал Клешняк.

   Ему ясно представились утонувшие в воде огороды, осенний вечер, дождь, городовые, шашки, маленький домишко, остающийся позади.

   Перед ним стоял новый, еще не оштукатуренный дом, но уже в нем жили. Клешняк вошел в дом.

   «Посмотрим, кто здесь живет».

   Позвонил, перешагнул крошечную прихожую, остановился. Вокруг стола сидели дети. На окне стояли фуксии и фикусы. Человек вышел из-за стола. У человека не было ноги.

  

   Клешняк касался оригинальных рыжих кустиков под ноздрями, вынимал расческу и, подойдя к зеркалу, поправлял зачесанные назад, довольно еще густые волосы. Затем он смотрел в окно на Неву и вспоминал отсталый Киргиз-стан с его странными обычаями, своего помощника по учебной части, умевшего ответить на любой вопрос, свою первую жену — учительницу, дочь купца. Затем мысль его устремлялась к детству, в Белоруссию.

   Заведующий школой смотрел на свой живот, живот ему не нравился.

   «Оттого, что в детстве я по бедности ел почти одну картошку, оттого он у меня такой»,— посочувствовал он себе.

  

   Трофим Павлович подошел к окну. Давно он не был в Ленинграде. Трофим Павлович причислял себя к армии победителей, ему приятно было, что появились Дома культуры, что город содержится чисто, что фасады домов свежеокрашены.

   Он заходил во вновь разбитые скверы, садился на скамейку и в уме перечислял свои подвиги.

   «Кормил вшей на фронте — раз,— он загибал палец.— Был партизаном — два,— он загнул второй палец.— Болел сыпняком,— он загнул третий палец.— Отморозил ноги во время наступления на поляков — четыре».

   Страшная картина оживилась. Немцы поймали его и приговорили к расстрелу. В каждого стреляло восемь человек. Уже шесть человек упали, очередь дошла до Клешняка, он не выдержал и побежал. Четыре германца бросились за ним, стреляя.

   Сидя в сквере, он вспоминал, как оккупанты заставляли его закапывать расстрелянных, что у расстрелянных оказывалась спина развороченной — еще бы, восемь пуль в одно место… А затем заставили его вместе с другими партизанами вырыть себе могилу.

  

   Вечером Клешняк после осмотра города вернулся в свою комнату.

   Клешняк боялся художественной литературы. Вне зависимости от своего качества, вне зависимости от гения и таланта писателя, она страшно на бывшего партизана действовала. Взяв книгу, претендующую на художественность, он не мог от нее оторваться. Он начинал необузданно переживать.

   Возможно — эта чувствительность была следствием его ужасной жизни, австрийского плена, гражданской войны.

   И сейчас он продолжал читать вещь отнюдь не пролетарскую, но она ему казалась пролетарской, а потому бесконечно интересной, полной смысла и значения.

   Восхищаясь неудобоваримыми эпитетами, дюжинными остротами, выветрившимися сравнениями, Клешняк думал о себе, о своей богатой событиями жизни, о том, как жаль, что он не может описать свою героическую жизнь, передать свой опыт подрастающему поколению. Отсутствие образования часто мучило Клешняка — он кончил только приходскую школу — и заставляло его еще больше ненавидеть старый строй, когда оно было доступно только людям состоятельным. Ему казалось, что если б его детство и юность прошли при другом строе, то он бы стал совсем другим человеком, тогда бы…

   Клешняк ожесточенно курил.

   Раздался звонок. Вошел Ловденков, Григорий Тимофеевич.

   Годы гражданской войны, воспоминания о речных флотилиях и жизни, полной опасностей, подогревали их дружбу.

   Конечно, Трофиму Павловичу не нравилось, что его приятель, бывший военмор, ныне токарь, не отвык и частенько бывает на парусе, что он не желает сдерживать себя и по-прежнему выражается образно.

   — Что, братишечка, все еще гриппом страдаешь? — спросил Григорий Тимофеевич.— А я думал с тобой повинтить куда-нибудь. Пойдем к «двум сестрам», пивка выпьем.

   Но вместо заплеванного помещения «Вены» и «Баварии» попали они за город, в местность, наполненную дворцами, парками и санаториями, на гулянье.

   Друзей встретили лозунги и плакаты. И приехавшие сразу же почувствовали себя как дома. Над аллеями качались голубые и красные полотнища: «Культурно отдыхать», «Колхозное дело непобедимо», «За большевистскую партийность, чистоту марксистско-ленинской теории», «Братский привет пролетариям Германии», «В странах фашизма и капитала сотни миллионов рабочих и крестьян обречены на голод и вымирание».

   С друзьями поздоровался товарищ Книзель, модельщик с седыми волосами, со значком ГТО.

   — Смотри-ка! — сказал Ловденков.— Вот ведь, 50 лет, а научился плавать с винтовкой и гранатой, ездить на велосипеде.

   Ловденков и Клешняк шли по аллеям мимо статуй с итальянскими надписями, мимо витиеватых зданий. Парк был радиофицирован. Над головами друзей пели голоса и раздавалась музыка.

   Шли партизаны. Шли ударники с соответствующими значками. Другие шли со значками ГТО, у кого ничего не было, тот шел просто с каким-нибудь юбилейным значком или жетоном или с цветком в петлице. Приехавшим хотелось приукрасить себя.

   Солнце палило, но еще невозможно было скрыться в тени деревьев.

   Листья были малы и не образовывали сплошных потоков зелени.

   Украшенными казались березы, липы, дубы и клены, а не одетыми.

   Трава все еще ровная, как бы подстриженная.

   Киоски с прохладительными напитками, пивом, конфетами и бутербродами разбросаны по парку.

   Ресторан был открыт в галерее дворца, танцевальный зал в одном из павильонов. На эстраде перед нежной, созданной для царедворцев и дворян, юной Ледой с распущенными волосами, удерживающей за шею лебедя, стремящегося приподнять покрывало,— духовой оркестр расквартированного в местных казармах полка.

   Под деревьями, преимущественно попарно, сидели девушки на чугунных или на деревянных скамейках. Красивая обязательно сидела с некрасивой

   Вдали с аэропланов на парашютах спускались летчики.

   — Уж таких летчиков, как Пикар, мало найдется, будет вертеться, как спутник какой-нибудь планеты,— обратился мужчина лет тридцати восьми к Ловденкову.

  

   Военмору было приятно, что не стадо больше нахальных нэпманов, что вместо них ходят водники, железнодорожники, электрики, текстильщики, строители автомобилей Но вот мимо прошел инструктор фабрики изящной обуви, украшенный баками. В его одежде не было ничего экстра ординарного, но его жена была наряжена странно и не пристойно. Если эту зануду поставить на четвереньки и приделать к ее заду хвост, то она стала бы похожа на тигра — приблизительно таков был смысл остроты Ловденкова.

   Здесь прогуливались Мировой, Вшивая Горка и Ванька-Шофер. Здесь был и заведующий кооперативом во всем белом, с апломбом наслаждающийся воздухом.

   Все столики были заняты. Клешняку и Ловденкову пришлось сесть за длинный стол, на только что освободившиеся два места в разных концах стола.

   В галерею все время входили все новые и новые толпы

   Официанты, как очумелые, носились. Чтобы подбодрить себя, они наспех пили, отойдя за боковые остекленные двери, пиво и, для чего-то перебросив с одной руки на другую салфетку, снова бежали, почти ничего не соображая, к столикам.

   Потемнело. Порыв ветра гнал тучи пыли, надувал юбки гуляющих женщин и придавал скульптурные формы женским фигурам. Деревья зашумели, как бы заговорили Видно было, как в парке разбегается публика. На стеклах галереи появились отдельные капли. Блеснула молния. Ударил гром. Парк мигом опустел.

   В галерее яблоку негде было упасть.

   — Смотри, дождище-то какой!

   — Дождь нужен.

   — Происходят они из одного класса, а души у них другие.

   — Совести у тебя нет, у тебя совесть, как у нэпмана.

   — Так вот, я и говорю, будет этому вредителю гроб с музыкой!

   — Что и говорить, в молодости дни летят, как огурчики.

   — Смотри, какой толстяк!

   — Кто линой, тот и толстой.

   — Мой приятель женился на бабе в шесть пудов. Интересно, как он будет выглядеть!

   — То есть как выглядеть?

   — Ведь это изюм на куличе.

   — Вот так-то мы боролись с прорывом. Каждый в отдельности скулит: хлеба нет, масла нет, а вместе — удивляешься, сколько героизма.

   Дождь перестал. В галерее стало свободнее, да и время наступило вечернее. Многие из отдыхающих отправились на вокзал, но некоторым жаль было уезжать, и они решили окончить день здесь, уехать в город с последним поездом.

   Опять стемнело и пошел проливной дождь, по-видимому, уже надолго.

  

   Клешняк сидел, окруженный Сципионами, Антонинами Пиями, Ломоносовыми, Люциями Верами, Эпиминондами, Фоксами, философами, учеными, императорами. Огромные бронзовые подсвечники украшали галерею. Галерея кончалась мраморной группой. На столиках стояли цветы, в буфете продавали пиво. Там лежали бутерброды с голландским сыром, коржики, пряники, печенье. Рядом с Клешня-ком сидел немец рабочий. Узнав, что Клешняк заведует школой, он рассказал ему свою жизнь. Его отец переселился в Ригу из Мекленбурга. Арматурщик рассказал Клешняку, что еще в 1904 году он писал стихи на немецком языке, они были в свое время помещены в местном журнале, но что ему очень хотелось писать на русском языке, которого он тогда совсем не знал. Он рассказывал Клешняку, что он не думал, что русский язык так труден, вообще же языки даются ему легко, он знает эстонский, латышский и финский, теперь он знает русский язык, и давно прошло то время, когда он с трудом мог произнести слово достопримечательность. В свое время со словарем он читал Толстого, Пушкина и Белинкина,— Нейбур поймал себя и поправился,— Белинского, известного критика.

  

   — Я боюсь употреблять характерные выражения,— продолжал он,— я ведь не совсем еще знаю русский язык, а писать страшно хочется. У меня много набросков. Был я на весеннем севе, кстати, добровольным порядком несколько колхозов сколотил. Я никого не принуждал. Был я в одном колхозе. Ему нужны были семена, а денег на покупку неоткуда было взять. Вдруг поднимается старик и говорит:

   «Вокруг нас золото».

   Все смеются.

   «Соберем клюкву,— сердится старик,— продадим, купим у государства семена».

   Все отправились, собрали, продали, и семенами колхоз был обеспечен. Материала у меня очень много. Есть у меня еще набросок маевки под Ригой. Думаю написать большую повесть о китайской революции. Есть у меня знакомые. Материалов страшно много, жаль, если пропадут.

   — Конечно, жаль,— сказал Клешняк,— как не понять, да и сам я стал бы писать, да нет у меня образования; отсутствие образования меня душит.

  

   На другом конце стола сапожник, чокаясь пивом со случайным знакомым, утверждал:

   — Волшебно работает ГПУ. Вот в одной местности какие дела были: то скот прирежут, то почту ограбят, то кооперацию разгромят, и следов никаких не оставляют. Бились, бились, вызвали из Ленинграда ГПУ. Приехали. Остановились в гостинице. Смотрят — в ресторане две девушки сидят, шикарно одеты, по парижской моде, а откуда быть здесь парижской моде. Подмигнул один своей компании, взял у официанта салфетку и шасть к ним. Стал обслуживать. Слышит — девушки беседуют: «Славно мы почту обделали». Покушали они, платочками кружевными вытерлись, зонтики на ручки повесили, на ходики золотые взглянули, засмеялись. Пошли. А наши за ними. Видят — направляются барышни к одному домишке, на вид кляузному. Не успели агенты и мигнуть — барышни точно в овраг провалились. Стоят, удивляются. Искали, искали, спустились,— действительно, овраг, а в овраге комната битком набита девчонками и мальчишками,— беспризорники, значит. Одеты все так шикарно. Только долго не пришлось рассматривать, стрельба возникла. А атаманша у них в гостинице жила с фальшивыми родителями, дитя изображала, за ручку ее водили,— было ей четырнадцать лет. Ой, сметливая баба! — Сапожник отхлебнул пива и, совсем склонившись к уху своего собеседника, стал шептать; потом снова отхлебнул и почти закричал:— Истреблять таких гадов нужно!

  

   — Вы говорите, врачи — шарлатаны,— а вот какой случай,— проявил активность демобилизованный пограничник.— Было это лет шесть тому назад. Два дервиша перешли персидскую границу. Вечером раздалось пение этих индусов у чай-хана. На ночь они остановились у муллы во дворе мечети. Только утром одного из них находят мертвым. Завернули жители труп в саван, честь честью положили в узкий ящик — этот ящик всех покойников обслуживает. Отнесли на кладбище, вынули из ящика, похоронили. Второй, уже один, снова поет псалмы у чай-хана. Падает в беспамятстве. Выбегают из чайхана ай-сакалы, шепчутся, ждут, что скажет дервиш. Но дервиша отвозят в больницу. В больнице в то время лежало восемь больных мужчин и шесть женщин. Заведовал ею Егоров, а сторожил ворота Нурала, старик тюрк. Между ног его стояла винтовка. Вот положили труп на операционный стол. В окно видит Егоров, проходит по базару друг его Кохман. Для соблюдения формальностей зовет его присутствовать при вскрытии трупа. Был Кохман врачом пограничной комендатуры. Понятно, как судебного врача позвал Егоров его, ведь индусы перешли границу незаконно. А когда вскрыли Егоров и Кохман труп, увидели они легкие в белых пятнах — побледнели и переглянулись, поняли, что им уже не жить больше.

   Побежал Егоров к Нурале, велел ворота запереть, никого не выпускать и не впускать, потому что в больнице произошла великая кража — пять тысяч рублей денег.

   Вот запер Нурала ворота, стоит с винтовкой, ни фельдшера, ни сестриц с работы не выпускает. Кохман не ушел, хотя у него был револьвер.

   Надо сказать, больница-то стояла на пригорке, на окраине селения, и окружена была высокой стеной. Вот с этой-то стены и кричит Егоров проходящим по базару, чтоб позвали уполномоченного ГПУ и председателя райсовета. Им говорит со стены, что обнаружен случай легочной чумы, чтоб немедленно послали шифрованную телеграмму в Бейбат наркомздраву, а что он сам заперся в больнице и чтоб ее моментально отделили от селения.

   Первым делом пришел из погранохраны батальон, оцепил больницу. Таким образом изолировал ее совершенно.

   И вечером в чай-хана, спокойно покуривая териак, седой Гайдар-Али, поглаживая бороду, говорил, что, конечно, дервиш — эмиссар английского падишаха, откуда могут быть в больнице такие деньги.

   С утра опять скрипели арбы и пели кочевники, пригнавшие баранту.

   Из центра прибыл эшелон и двойной цепью окружил все селение. В больнице все узнали, в чем дело. Первым заболевает доктор Кохман.

   Фельдшер пытается перелезть через стену и спастись. Егоров его настигает и убивает.

   А подошедшие части велят жителям выйти нагишом, ничего не брать с собой,и все дома сожгли из огнеметов, жителей вывели в карантин. Через шесть дней в больнице все умерли, все трупы по приказанию Егорова были вынесены во двор. Так, Егоров умер последним. Тогда трупы сожгли из огнеметов, а больницу окурили газом.

   Конечно, такого врача забыть нельзя, вечная ему наша благодарность. Конечно, после смерти Егоров был награжден орденом Красного Знамени, семья получила единовременно десять тысяч рублей и пожизненно оклад жалования.

   — А я там потерял невесту,— неожиданно закончил пограничник.

  

   За этим же длинным столом говорил царский солдат комсомольцу:

   — На охоту мы иногда ходили, белок, ворон стреляли, а чтоб неприятеля — никогда. Как придешь с разведки, идешь на охоту белок, ворон стрелять. Был у нас подпрапорщик, имел все четыре степени креста и все четыре степени медалей. Вот были мы в разведке. Как малейший шорох — все валились. Слышим, кричит он: «Слева немец!» — Все мы и убежали, и подпрапорщик вместе с нами. Один остался прапорщик.

   Вернулся он из разведки.

   «Как вы смели начальника бросить?»

   Стал бить по морде.

   Он вообще бил по морде.

   В разведку пошли и прапорщика шлепнули. За ноги взяли и тащили. Голова по камням — так-так-так. С берега Двины сбросили. Храбрый был, гадина. Всем велит прятаться, а сам не прячется. А за то убили, что бил по морде. Там убить было простая музыка. Во время наступления ни черта не увидишь. Отправили этого офицера в Черниговскую губернию на родину, поповский сынок. А знаешь, какое наказание на фронте было? Если солдат провинится, то становят его под ружье на окопе открыто, стреляй, немец! А немец знал, никогда не стрелял.

  

   За этим же столом сидел Локонов. Перед ним лежала раскрытая книга.

   — Что вы читаете? — спросила незнакомка.

   — Сказки Щедрина.

   — Как вам не стыдно, взрослому человеку сказки читать,— возмутилась девушка.

   Локонов посмотрел на нее, на ее значок ГТО.

   — Это политические сказки,— ответил он.

   — Тогда другое дело,— сказала девушка.— Я из пятидесяти сорок пять попадаю в мишень,— продолжала она,— хотела бы я спуститься на парашюте. Вы никогда не спускались? — спросила она.

   — Не спускался,— вместо Локонова ответил задумавшийся Клешняк.— В то время у нас парашютов не было. Это теперь аэропланы всё, прежде, в партизанской войне, конь всё. И победу принесет, и от плена избавит. Сами голодали, а своих коней кормили.

   — Конь и в будущей войне будет нужен,— сказала девушка.— Я это знаю, я и на коне умею ездить, обучалась.

   — Э, черт возьми,— сказал Листяк, оглядывая удовлетворенно длинный стол.— Вот тут проходил я мимо санатория, дюже хорошо быть доктором. Он над своим обидчиком, что ведьмак, может подшутить, он не станет палить из револьвера, панику делать. Всего лучше быть хирургом, так мыслю. Жил в Таганроге хирург,— Листяк подмигнул всем собравшимся,— заметил, что жинка ему изменяет, уехал будто дня на три, а сам тайно вернулся. Входит тихохонько в спальню, видит, жена с любовником обнявшись спит. Дал он им еще снотворного, вынул инструмент из желтенького чемоданчика, злодея своего выхолостил, зашил шелковой ниточкой, все, как полагается, и ушел, как будто его и не было. Мыслю так. Солнышко светит. Просыпается парень, глаза протирает, чувствует резь. Взглянул, что за неприятность, и обмер, понять никак не может.

   — Не с тобой ли это произошло? — толкнул парень Листяка.

  

   Глуховатый помощник машиниста, бывший клепальщик, работающий на 5-м ГЭСе, стараясь, чтоб слышали все, рассказывал своей жене:

   — Вот мы во дворце теперь, а прежде? Ты не знаешь, молода. Фабричные при Александре III что черти жили, а вот такие девчоночки, как та, еще плоше жили. Возьмут пару селедок — в кипяток. Сварят этот кипяточек, похлебают — вот и обед весь.

   Раньше ручная работа была, раньше все пердячим паром поднимали, чернорабочий получал, поднять и бросить, шесть гривен в день. Вот и живи! — Он обвел глазами окружающих.— Попотчуешь старшого и не раз, последнюю шкуру сдирает с человека! Потом он и взял меня к себе — сорок пять рублей.

   Опьяневший помощник машиниста, сидя прямо, как бронзовый истукан, смотрел на сновавших очумевших официантов, затем снова раскрыл свой громадный рот и продолжал свой рассказ:

   — Потом на сборку паровоза, опять попотчевал, да двадцать пять рублей сунул сухеньким!

   Говорит он мне:

   «Всю партию угости, двадцать пять человек. Ты не скупись, а то и вон выгоним, ничему не научим!»

   — Ты слушай меня,— обратился он к своей молодой жене.— Пришло время — воскресенье. Полведра водки, пиво, колбаса, ветчина, рыба — пятьдесят рублей пришлось истратить. Стал получать я уже трешку. Годков через пять стал я уже получать сто сорок в месяц. Я и одежонку справил, бабенку из деревни взял и за двести пятьдесят рублей шубу купил.

   В партию в девятнадцатом году вступил,— обратился он к Ловденкову.— Вот когда я вступил. Послали меня сначала на реализацию урожая в Самару, а потом на продразверстку в Лугу. Хорошо было. Ешь яичницу хоть из десяти яиц, а теперь заработаешь на заводе горб один, не то что шубу хорьковую! Брата-то у меня раскулачили! — оживился он.— Накрал, подлец, много, серая деревенщина, разжился, меня не признавал. Изба с сенями, с погребом, рига с гумном после смерти отца мне досталась, а я ему за семь пудов ржи уступил, вот как драл! Пользовался тем, что у нас в Питере голод был. Деревня обнаглела! Перчатки во какие, в избах занавеси тяжелые, шерстяные, а зеркала не входят — прорубают пол, яму выроют! Кровати никелированные. И вот курицы сидят и гадят на кровати. Сани плетеные, сбруя, шапка каракулевая — вот каков мой братец, вот какие они, сладкие деревенские кулачки! Гармони у них немецкие, в каждой деревне десяток велосипедов, в избе у братца две швейных машины были, по праздникам носил часы золотые, по будням серебряные. Нынешним годом все отобрали, могу только приветствовать. Дочка у меня геолог,— обратился он к Клешняку,— нынче на практике, на Урале. А я и в гражданской войне участвовал, на защите Ленинграда, тогда Петрограда, взяли одиннадцать танок, сняли попа с колокольни. С колокольни (поп> стрелял из пулемета.

   — Помнишь, как казаки наших,— обратился Ловденков к Клешняку.— Разденут догола: ты моряк — ныряй в прорубь! А хорошо казаки ездили верхом, даже бабы! — удивляешься, как не разорвутся… Ездят на лошади и учатся, лежачих саблями рубят. Помнишь, старина?

  

   Гроза продолжалась. Дождь лил как из ведра. Ручьями с пригорка к пруду бежала вода.

  

   — Никогда не забуду,— вмешался Клешняк.— Я лежал на дороге раненый, вижу красные лица австрийцев, вокруг горят деревни, наши бегут, пулеметы бьют, высекают искры из гравия — вот эти-то искры я никогда не забуду, пустяк, а навсегда запомнились. Помню я еще такой же пустяк: у нас в окопах, конечно, было грязно, и вдруг вырос над нами куст незабудок — окоп был из дёрна, на краю окопа он вырос. Все мы смотрели на него и улыбались.— Клешняк задумался. Он вспоминал свою попытку бежать из плена и адский труд за это на итальянском фронте.

   — Как ослу, мне приходилось таскать на себе снаряды и провиант снизу, где было тепло и шел дождь, в морозные горы. Одежда, ставшая мокрой от пота, там оледеневала. Так изо дня в день снизу вверх, сверху вниз, пока человек не падал. Тогда нас отправляли в госпиталь с диагнозом — истощение и катар верхушек. После такой передряги мы в госпитале жили некоторое время, а потом загибались. Как начнем загибаться, камфары нам вспрыснут и устроят искусственное дыхание. Сад был перед госпиталем, росли маки, мы всё пытались их скушать, вечно не могли обеда дождаться. Более сильным больным нас из жалости отгонять приходилось.

   — Все это ерунда и выеденного яйца не стоит. Был и я в туберкулезном лагере в Богемии. Нас там было сто одна тысяча. Вокруг горы, сосновые леса, а мы ничего жили, правда, в сутки человек двести пятьдесят умирало. Были среди нас и черногорцы, и сербы, и итальянцы, нагляделся я тогда, а вот и сейчас жив.

   — Чистота была такая, только шамать было совсем нечего. Лучше итальянских докторов нет на свете. Русский через полотенце тебя выслушивает, а итальянец не брезгает, своим чистым ухом к груди прикладывается. Потом я был обменен. Вынесли меня на носилках на границу, стал я в гражданской войне участвовать, поправился.

  

   Справа за отдельными столиками:

   — Старик беззубый, а курицу каждый день требуешь!

   — В кушаньях должна быть мысль!

   — Солененькое призывает выпить… Хороша селедочка!

   — Сейчас бы скушалась парочка хорошеньких яблочек, лучше, чем чай.

   — Крадлив ты очень, вот тебя и выгнали.

   — Да ты не бери единичные случаи!

   — Что ж, тебе брать всемирные?

  

   За длинным столом:

   — Быть инженером, иметь целый мир в голове,— сказал Клешняк.

   — Был я на Кавказе — бродят там инженеры по горам, как серны.

   — У меня плохой аппетит.

   — Аппетит? У тебя и так корова пролетит!

  

   Слева за отдельными столиками.

   Престарелый муж раздраженно своей престарелой жене:

   — У тебя, Таня, птичий ум, ты этого не замечаешь, это твое счастье.

   Поднимаясь из-за стола, бородач:

   — Живот не зеркало, чем набил-набил, ну и ладно. Усач:

   — Живот не зеркало, в него не смотреться. 1-ая пожилая женщина:

   — Питер-то наш приукрашается. Любая улица, возьмите, вся она в цвету.

   2-ая пожилая женщина:

   — Ленинград мне апатичен. Какая-то в нем укоризненная чистота.

  

   Бывший солдат царской армии, прямой, как палка, спускаясь по лестнице:

   — Рабочий класс должен погибнуть, как швед под Полтавой.

  

   Прекрасная луна появилась. Облака плыли под ней и над ней. ‘Изредка они ее заслоняли.

  

   В парке под первым деревом.

   Первый пошляк:

   — Не говорите о температуре, все равно вы темпераментной не будете.

   Второй пошляк:

   — Зачем я поеду в Перу, когда у меня есть перочинный нож?

  

   Под вторым деревом.

   Молодой человек служит в Эрмитаже, говорит медленно:

   — Я долго думал о японских гравюрах… По-моему… они бывают трех родов… хорошие… средние… и плохие.

  

   Под третьим деревом:

   — Мой приятель получил массу денег, он не знал, куда их деть, он решил приготовить крюшон!

  

   На первой скамейке. Вдова говорит своей подруге:

   — Сердце у меня весеннее, тело осеннее…

   — Иди ты,— раздался голос,—горячим ситным, Александровскую колонну обтирать!

  

   По лестнице, пошатываясь и ругаясь, поднимались две фигуры. Одна вела другую.

   — Не веди меня, я сам дойду!— вырываясь, произнесла одна из них и растянулась.

  

   На дорожке у пруда.

   — Нет, врешь, отошла твоя святая Русь, одетая в черную рясу спереди, в мундир сзади.

   Прямая, как палка, фигура оскорбленно уходит.

  

   На дорожке у фонтана скрип шагов. Молчание. Голоса:

   — И вот святые отцы начали устраивать для нас н для наших семей прогулки на пароходе вверх по Неве с целью отвлечь нас от политики. Во время этого катанья вели они душеспасительные беседы, но шалишь, время уже было не то!

   — Что ваши ксендзы, что наши попы…

  

   На дорожке у позолоченной статуи вспыхивает спичка, освещает бородатое лицо.

   — В Тифлисе, над Курой, в Метехском замке при меньшевиках была тюрьма. Мы ее называли раем! Из всех стен ключи били!

  

   В беседке в китайском стеле сидят вузовцы.

   Один из них:

   — Вхожу я в каюту. Вижу, сидят три грека. Стоит на столе хурма. Греки в преферанс играют. Стали они меня спрашивать, почему в Германии революцию рабочие не устраивают. Принялись хвалить советскую власть. Это, значит, стали меня испытывать. Я молчу. Только утром встал я, чтоб вымыться, взял чужой чемодан, чтоб пройти к умывальнику, чувствую, пустой, взял другой, тоже пустой. Удивился. Взял третий — тоже не тяжелый. Понял я, что это контрабандисты из Ялты в Сухум за табаком едут.

   Вот они вернулись и с ними четвертый. Сели за стол, стали пить и закусывать, смирнские ягоды вспоминать, о своих знакомых рассказывать. Я лежу на койне, точно книжку читаю. Пили, пили. Вот один и говорит:

   «Был у меня компаньон, Костя Терзопуло. Потом я узнал, он известный фармазон. Я думал, он честный человек. Я тогда гастрономический торговля держал, хорошо торговал, сам Юсупов у меня вино брал. Ялта тогда совсем другой город был. Приходит весной ко мне Костя, говорит: «Твой капитал, мой работа, давай деньга, ресторан откроем. Большой деньга получим». Открыли. Торгует, торгует Костя, а деньга нет. Прихожу, вижу, всех знакомых красивым жирным куском угощает. Я говорю ему: «Что ж ты, Костя, людей дарма кормишь». А он смеется и возражает: «Надо, чтоб нас любили. Ты не беспокойся, нужных людей кормлю, потом деньга будет».

   Жулик, а красив. Мускулы, честное слово, французские булки. Большой несчастье случилось. Жена его шашлык многа покушал. Полный женщина такой, красивый. Жил Костя прямо князь Юсупов, Квартира, зеркала, кровать мягкий. Любил свой жена очень. Позвал доктора знаменитый. Тот подходит, жена осматривает.

   «Ничего,— говорит,— не беспокойся, слабительный нужно».

   А жена через несколько часов помер.

   Достал Костя наган, клялся:

   «Жив не буду, убью: шарлатана».

   Ходил по Ялте, ходил и надумал. Пришел на кладбище.

   «Ты,— говорит звонарю,— в три часа выстрел услышишь, во все колокола звони, чтоб все слышали».

   Деньга тому человеку дал.

   Пришел домой, сел за стол, пишет, и пишет, написал всем нам записка, в, час дня приходи ко мне в гости.

   Пришел мы, стучал, стучал, не отпирает. Глядим в дверной дырочка — видим, Костя за столом сидит, лицо у него белый, наган у виска держит.

   Стали мы дверь колотить, кричать:

   «Не кончай жизнь самоубийством»

   А он тоже кричит:

   «Не ломайте, сначала вас убью, а, потом себя».

   Выбежал мы на улица народ собирать, спасать Костя. Взглянули вверх, видим, Костя стрит во весь фигура на окне, в рука наган держит. Сбежался народ прямо тысячи, а он опустил наган и начал покойница хвалить.

   Притащил мы пожарный лестница, сам комендант базара по ней взобрался, уговорить хотел мой компаньон, но Костя угрожать наганом стал.

   Долго речь к народу держал, бабы реветь стали. Вдруг бросил народу свой часы золотой, чтоб могильный памятник ему и жене поставили, взял дуло наган в рот и выстрелил. Вот бим-бам-бом зазвонили все колокола.

   Мы даже испугались.

   Да, любил он свой жена».

   Всю ночь контрабандисты беседовали, прямо спать не давали, а затем песни петь стали и совсем откровенничать.

   — Ну, это мелочь, какие это контрабандисты, крупных мы-то повывели.

   — И эту мелочь выведем.

  

   Клешняк, останавливаясь на мосту:

   — Вот был какой случай. Девочка-киргизка ночью приехала верхом в ГПУ. Двенадцати лет отец ее продал шестидесятидвухлетнему старику как жену. Старик издевался над ней, изнурял тяжелой работой, пытался изнасиловать.

   Старика осудили на 10 лет со строгой изоляцией.

   А он на суде:

   «Если не я, то мой род убьет тебя…»

   Девочку суд отдал в детдом, решил считать без отца, без матери.

  

   В беседке в турецком стиле, за шахматами:

   — Я тебя, как Чемберлена, поставлю в тупик.

  

   В глубине парка.

   На полуострове.

   Первый хулиган, послюнив карандаш, тщательно выводит на колонне:

  

   Зачем же спереди и с тыла

   Ты хочешь вызвать то, что было.

  

   Второй хулиган, сидя на дорожке, напевает:

  

   Ах, эти рыжие глаза

   В китайском стиле,

   Один сюда, другой туда,

   Меня сгубили.

  

   Отрывает.

   Первый хулиган, кончив писать, отходя от колонны:

   — Где Вшивая Горка?

   Второй хулиган, сидя:

   — Он пошел поводить бабу.

   Первый хулиган:

   — Колотушки с собой?

   Второй хулиган, поднимаясь:

   — С собой.

   Уходят.

   Появляется Анфертьев с женщиной.

   У искусственных развалин парень с девушкой.

   Парень декламирует:

  

   Свободу я благословляю.

   Но как-то грустно мне порой

   Господский дом в деревне видеть

   Уж запустелый, не жилой.

        Закрыты ставни, заколочен…

        Безносый лев на воротах

        Нам говорит красноречиво,

        Что с носом был при господах.

  

   Час был поздний.

   Павильон для танцев был освещен. Из открытых дверей неслась музыка.

   За столом сидел шумовой оркестр, ноты лежали на столе, музыканты сидели на зеленых садовых скамейках. На старинном полукруглом диване, с резными ручками в виде лебедей сидели зрители.

   Восемь пар танцевали танго.

   Павильон был расписан в помпейском стиле. У потолка на стенах неслись колесницы, пели птицы, висели гирлянды, змеились арабески.

   Мировой с незнакомой девушкой танцевал танго. О, этот когда-то бешено модный танец.

   — Знаете,— сказал он:

  

   Не знал ни страха, ни позора

   И перед смертью у забора

   Пропел последнее танго.

  

   Вшивая Горка и Ванька-Шофер сидели на диване. Когда Мировой и незнакомая девушка кончили танец, зрители зааплодировали.

   — Нечего в ладоши хлюпать,— сказал Мировой, подводя девушку к дивану,— в молодости мы еще не так отплясывали.

   В это время в павильон входили Ловденков и Клешняк.

   — Вот плац для танцев, пойдем посмотрим на семизарядное танго, кадриль,— сказал Ловденков,— я на эту гадость — танцы — жаден.

   Мировой, Вшивая Горка и Ванька-Шофер удалялись.

   Утром сторож сокрушенно у памятника Екатерины.:

   — Эх, гады! Безбородку с задом оторвал» и унесли…

  

5. Вставка к главам XII—XIV

  

   Все существо Анфертьева проникалось безотчетным томлением. Волчьими глазами глядели фонари. Они казались Анфертьеву красными угольными точками, улицы казались более темными, чем были они на самом деле, более узкими, панель как бы убегала из-под его ног. Он шел так, как если б шел в гору, весь склонившись вперед, он готов был упасть.

   Эту песню пел уже не он, сознание покинуло его.

   Он пришел в себя. Перед ним сидел Вшивая Горка. В комнате носился пивной чад, знакомые фигуры завсегдатаев бросали слова, исповедовались, дремали, где-то далеко стояла стойка.

   Помимо своей воли Анфертьев продолжал свою речь, начатую в бессознании. Он прислушивался к своим словам, как к чему-то чужому.

   Он замолчал.

   Кругом шли обычные пивные разговоры о службе, ревности, рябчиках и пивных.

   Как в трубу ему кричали разные голоса:

   — Иду я по городу, мучаюсь и думаю, сколько в городе сейчас людей идут и ревностью мучаются.

   — Да ты не мучайся, это старая страсть, направь свои силы на другое, будь мужчиной.

   — Излишне доверял своей жене — вот и мучается,— вставил свое слово опухший человек.— В женщине нельзя быть уверенным. Мой приятель шофер свою жену всюду за собой таскает.

   — Кто здесь шоферов поносит. Я шофер, вы все здесь мартышки, молчите.

   — Да что же ты лезешь своей бледной щекой на мой румяный нос,— узнал Анфертьев голос Нерва.

   Лица стали выступать из тумана. Анфертьев понял, что Вшивая Горка обращается к нему:

   — Лакернем еще.

   Анфертьев подставил кружку. Вшивая Горка налил туда спирту.

   За столик Вшитой Горки и Анфертьева сел мрачного вида человек.

   — Эх,— сказал он,— какие теперь игроки! Раньше бывали биллиардные состязания — из-за границы гастролеры приезжали! Помню, приехала одна француженка… всех обыграла, даже Чижикова, лучшего игрока России.

   Да, еще во времена Нэпа это доходная статья была. Вот, возьмите хотя бы меня! В 24—25 году я был безработный и ходил без денег. Жил я во Пскове. Чтобы сделать деньги, прихожу в клуб к десяти часам. Увидит меня шпана и начнет деньги собирать. Принесет мне рубля три:

   «Саша! играй».

   Я к маркёру:

   «Мне биллиард!»

   Маркёр кий приносит. 2—3 часа — 20—30 рублей. Половину отдаешь шпане, половину себе. А теперь все футбол, бокс ^мерзость одна, даже настоящей французской борьбы нет. Помню, французскую борьбу скобари здорово любили.

   Говоривший взглянул вдруг пристально на своих собеседников.

   — Кажись, не туда я сел.

   — Посиди, парень, ничего, поболтаем,— сказал Вшивая Горка и налил подсевшему спирту в кружку.

   — Нагазовался я сегодня.

   — Небось гусыню одолел.

   — Кто это там в перчиках вошел? Вшивая Горка обернулся. Это был Мировой.

   — Эх, ноги,— сказал он, подходя к столику и обращаясь к Анфертьеву.— Возьми мешок и слетай за полфедором.

   Но Анфертьев бессмысленно посмотрел на него. «Ноги» были пьяны совершенно.

  

6. Глава XV

ПОЕЗД

  

ЖЕСТКИЙ ВАГОН

  

   Клешняк ехал навестить брата техника на нефтяных промыслах в Баку, которого он <не> видел лет двадцать. Откуда он должен был вернуться домой в Киргизию через Красноводск на Арысь. Он с удобством расположился на верхней полке. Он следил, как исчезает бывший Петербург, ныне Ленинград.

   Некоторое время пассажиры сидели молча. Присматривались друг к другу. В уме оценивали друг друга. Старались отгадать социальное положение друг друга. Возможно ли в случае чего доверить вещи? С этой целью начали перебрасываться незначащими фразами. Затем стали готовиться ко сну. Перед сном развернули пакеты. Закусили. Некоторые запили молоком, другие пивом; один парень очень осторожно, стараясь, чтобы никто не заметил, опрокинул полстакана водки. Затем, закусив изрядно, сказал:

   — Ехал я в поезде. Был осмотр. Вывели троих. Санврач остался, рассказал нам об одуванчиках Божьих. Оказывается, наконец-то, идет настоящая борьба со вшами.

   — Надо выкорчевать это зло, покончить,— прервал человек лет 48 в синем пальто.— Помню, на фронте мы совсем от бекасов ума решились. Вешать их стали. Выдерешь волос и повесишь на нем вшу! Да всех ведь не перевешаешь. Надо организованно с ними бороться.

   — Вот я и говорю: еду я в поезде. Приходит в вагон санврач, всех осматривает. Шапки велит снять, ворот расстегнуть. Нет ли у кого паразитов? У троих в волосах нашли — вывели. Жених и невеста ехали. У невесты-то и нашли. Стали парни смеяться: «Что ж ты захороводил такую вшивую?» В публике, конечно, разговоры — на вагон три человека — сейчас это много. А санврач и говорит: «Это еще пустяки, а вот мне пришлось взять на Митрофаньевском кладбище трех старушек-побирушек. Волосы у них были совсем живые. Вошел я с санитарами в бывшую сторожку, там раньше могильщики жили. Смотрим, в углу позеленевших хлебных корок почти до потолка — ясно, старушечья жадность и трусливость, а старухи пьяные сидят на лохмотьях, водку пьют, хохочут и скоромное вспоминают. Увидели нас, испугались. «Мы нищенки-стрелушки,— стали они лебезить перед нами,— кто нас обидит, того Бог обидит». А мы от них подальше.

   «Жилплощади у нас нет, мы в этой сторожке и поселились, не выгоняйте нас!»

   «Никто вас выгонять не собирается,— говорим мы,— а вот дезинфекцию придется произвести».

   Ну, мы их на грузовик погрузили и в дезинфекционную камеру повезли. Крику-то сколько было на грузовике.

   «Ой! светопреставление, конец света!»

   «Ой, мы горемычные, несчастные старушки!» — а это всего-то их везли, чтоб от вшей избавить! Ванну им сделали, обрили их. Тут они уже совсем завопили: «За что опозорили нас, старушечек…» — это, значит, обрили. Причитать над собой стали. Всю жизнь свою сиротскую вспомнили.

   А при дезинфекции в матрасах оказалась масса денег. Даже золотые были, а о серебре и говорить нечего, на черный день все копили». —

   — А может быть,— вмешался старик,— себе на похороны? Может быть, хотели, чтоб их как следует похоронили, чтоб гроб был не какой-нибудь, а дубовый, и чтоб место было попочетнее, поближе к церкви.

   — Вероятнее всего, что здесь просто обыкновенная старушечья жадность,— сказал вузовец.

   Постепенно разговор перешел на стариков, заговорили о стариковской жадности и эгоизме.

   Но беседу нижних пассажиров прервал Клешняк.

   — Вот вы говорили о вшах,— обратился он к вузовцу,— вот как обстояло дело с ними в Киргизии несколько лет тому назад: и подумать не могли, что без вшей жить можно. Прямо страшные картины наблюдать было можно. Стоит девица лет семнадцати, юбка у нее широкая, поймает вшу в голове и на зубы, стоит, сосет и шкурку выплевывает. Приедешь в пикет, пьешь чай, а они, черти, как автоматы стоят в ряд и как бы еде способствуют. Откроешь рот, чтоб положить кусок сахару, и они все рот раскрывают. А другая девица начнет свою юбку качать — вентилировать, а ты тут чай пьешь. Прямо звериный быт был Ничего, взяли мы их в оборот, теперь киргиза ты не узнаешь.

   — Что? проснулись? — вставил вузовец.

   — Как будто проснулись; теперь у нас там есть школы, техникум, вуз есть.

   — Ну довольно, расскажите что-нибудь из жизни.

   — Было это совсем недавно на родине Тельмана в Гамбурге, город самый коммунистический в Германии, фашисты недавно пришли.

   Пришел туда советский теплоход «Макс Гельц» — грузовой. Фашисты видят советское судно, судно страшного врага, да еще это судно носит имя Макса Тельца, это имя в бешенство приводит фашистов.

   Перед приходом «Макса Тельца» было распоряжение фашистов: разогнать артель, которая разгружала советские теплоходы, конфисковать все имущество и деньги в банке этой самой артели.

   Вмешалось наше Торгпредство. Фашисты согласились разрешить погрузку «Макса Гельца», но преследовать артель продолжали. Прежде всего выловлен был председатель артели Ян Томилинг — коммунист.

   Его бесконечно мучили, издевались, ломали кости. Жена бегала по полицейским участкам.

   «Хоть покажите мне моего мужа».

   Наконец ей сказали:

   «Извольте!»

   Ввели ее в комнату.

   Видит она, гроб стоит посередине, в нем лежит Ян Томилинг, после смерти он был повешен.

   Стали они потом охотиться за его заместителем коммунистом Францем, фамилий его я не помню, но поймать его не удалось.

   Все Же погрузка кончилась, «Макс Гельц» должен уходить. Немецкие грузчики должны сойти с судна, но вместо этого они приходят в Красный уголок.

   Сели, облокотились, видно, что очень расстроены.

   «Последний кусок хлеба нам сегодня съесть,— говорит один.— Может быть, нас ждет судьба Яна Томилинга».

   А другой говорит:

   «Разве впервые нам бороться с фашизмом.— Напишем письмо советским грузчикам».

   Написали коротко тут они, всего 30 строк.

   «Ну вот что,— сказали они, кончив писать,— у нас здесь канифас-блоки, бухты троса — берите, нам они уже все равно не нужны».

   — Довольно из жизни, ты нам что-нибудь сам наври,— раздался веселый голос с верхней полки.

   — Было это за 800 лет назад. Жил царь в тайге — Григорий Апельсинов, у него сын Георгий Победоносец. Всю науку превзошел Георгий, а особенно любил охотиться. Ходит со своей централкой, пташек стреляет. А в городе жил поп. У него была лавочка. Торговал он здорово.

   — Постой-ка, еще случай из жизни,— продолжал рассказчик.

   Уже три года я работаю на «Дзержинском» кочегаром. Сейчас вот еду в отпуск, везу сыну лошадку.

   — Вот танцы-то будут,— сказал токарь.

   Кочегар любовно стал развязывать деревянного коня, чтоб показать токарю.

   — Это чрезвычайно авторитетное судно,— вмешался вузовец.

   — Еще бы, оно дважды получило Красное Знамя. Токарь стал осматривать лошадку.

   — И вдруг в последний рейс судно стало контрабандным,— продолжал кочегар, поглаживая лошадку.— Контрабандист жил у нас в отдельной каюте. Он рассчитывал на то, что это образцовое судно Балтики.

   Вот он подвесил на ниточках под одежду заграничные пластинки для патефона, 3 или 4 коробки иголок, мембрану и штангель и пошел в город. Его заштопорил в контрольной будке таможенник. Видит, человек свежий, хотя и с «Дзержинского». Провел таможенник по его спине и говорит:

   «Будьте любезны, гражданин, зайти в будку,— Расстегивайтесь».

   Отобрали, составили протокол, штрафу 325 рублей.

   Мы все взволновались. Ребята совершенно были взбешены: «Товарищеский суд над ним. Мы своими кровными мозолями добывали первенство в СССР… а ты из-за проклятой мембраны… ты сознательно или несознательно — только это позор… не только тебя».— А он стоит, смотрит, большущие глаза такие с синими яблоками. Вынесли: выговор и лишение права заграничного плавания на 6 месяцев. Вот как перевоспиталась публика. Лет десять тому назад мы ведь все горами прямо возили контрабанду.

   — Лошадка славная,— сказал токарь, держа игрушку за гриву.— Наследник твой доволен будет. Сколько ему лет-то?.. Шесть — в самый раз.

  

ВАГОН-РЕСТОРАН

  

   — Вот, — сказал видавший виды вузовец,— был я в Кутаисе. При мне такой случай произошел.

   Около Кутаиса жила семья. Там есть такой обычай: ездить частенько к родственникам в гости. Вино пить, весело проводить время. Там пьют не так, как у нас: там всегда выбирается председатель. Председатель выпивки, значит, следит за порядком. Они пьют организованно, никогда там человек под столом не валяется. Приезжает старик из Кутаиса к своим дальним родственникам. Конечно, те рады. Вино свое, тут же и виноградники. Созвали, как водится, родственников, друзей. Старика, натурально, выбрали председателем. А старик подвел — во время выпивки за столом помер. Конечно, паника. Везти хоронить в Кутаис надо. Вагон нанимать! а вагон нанять дорого, не по средствам! Родственники и друзья беседуют: как тут быть? Видят, наступило утро, Один был тут человек хитрый, предлагает: нарядить покойника, как живого, посадить на арбу и отвезти на вокзал. Поспорили, обсудили. Так и сделали. Вот, явились они на станцию: бутылки в руках держат, покойника под руки тащут, будто совсем пьяного. Песни поют, кричат: ура! Одним словом, веселье будто в разгаре. Ввалились в вагон, мертвеца посадили у столика. Пьют, беседуют, хитрого человека хвалят. Случилось так, что вино все вышло. Вот они на очередной станции оставили старика одного — побежали за вином. Входит тюрк. Ставит один чемодан на одну полку, а другой чемодан был тяжелый. Поднимал, поднимал тюрк, да и уронил на старика. Стукнул чемодан пассажира по башке, тот и упал. Стал поднимать старика тюрк, видит, пассажир мертвый. Весь задрожал тюрк: убил я человека! Поезд в это время тронулся. Слышит шум. Осмотрелся тюрк. Слышит шум, сейчас войдут, что делать? Подождал. Выпихнул ~ мертвеца в окошко. Вот, возвращаются те всей оравой, в руках бутылки держат. Удивляются, видят, сидит тюрк, а мертвого родственника нет, спрашивают:

   «Где тот человек, что у окна сидел?»

   «Пошел»,— отвечает тюрк.

   «Как пошел?»

   «Я почем знаю. Встал и пошел. Он сказал: я пошел покурить».

   «Да как же покойник мог пойти покурить?»

   Похолодел тюрк. Откуда они узнали, что я убил его? Молчит тюрк.

   «Да ведь это же был покойник, мы везли его в Кутаис».

   Рассердился тюрк.

   «Так что же вы людей морочите, я думал, я человека убил».

   «Да куда же ты его дел?»

   «Да я его в окно выбросил».

   Высадились они на первой остановке и пошли обратно своего мертвеца искать.

   — А нашли они его? — спросил старик.

   — Конечно, куда покойник денется. Он в кустах сидел.

   — Анекдот! — презрительно сказал геморроидальный субъект, сидевший в углу.

   — Не анекдот, а новелла,— отрезал вузовец.— Читали Боккаччио? — там такие новеллы встречаются. Вот и я рассказал, чтоб вас поразвлечь, а вы вместо благодарности — анекдот!

   Он принялся разрезать шницель.

   За столиком ближе к буфету высокий человек с орденом Трудового Знамени, покашливая, рассказывал:

   — Это было на новом гиганте-автозаводе, возникшем на пустом месте. Я там был начальником цеха, работать пришлось свыше всякой меры. Разыгралась одна история. На строительном, как водится, приезжало много туристов. Появляется среди прочих туристов человек, на нем кожаная тужурка, под мех воротник, высокие сапоги со шнуровкой, подметки точно на водолазных сапогах, причудливый берет на голове. Явно иностранец. Пошел он прямо в американский поселок, вошел в домик к инженеру, вышел вместе с ним, сели они на машину, стал турист управлять. Критиковать стал, замечать дефекты.

   Ну, человек, сразу видно, знающий,— решили мы,— ведь нам специалисты нужны, обрадовались, будет еще один лишний специалист у нас. Сговорились с ним насчет работы, он согласился, ответственным работником стал, чуть не на должность инженера. Важно ходит так — цветет — сияет. Только проходит время — выяснилось, он совсем не инженер, а парикмахер, огорчились мы, предложили ему оставить завод и отправляться восвояси, а он уезжать не хочет,— «в Америке кризис»,— говорит, просит оставить простым рабочим. Ничего, ха, ха!

   — Что ж, оставили?

   — Оставили. Парня этого можно было приспособить, автомобильное дело знал самоучкой. Потом принял подданство и остался совсем в СССР.

   За другим столиком.

   — Теперь, по сравнению с нашими, электростанции в Норвегии и Швеции просто живопырки.

   — Я читал заметочку в газете, на самом севере нашли какую-то речушку и там построили гидростанцию. Белый уголь пошел в моду. Волгу запрягут тоже. Вот шагаем.

   — Да, на Волге будет построена электростанция, запрягут дуреху.

   — Оказывается, климат Волги вполне подходит к произрастанию винограда, будет у нас виноград. Ничего уха!

   — Мы создали крупнейшие заводы, сельхозмашино-строительства.

   Харьковский;

   Сталинградский.

   Ростсельмаш.

   Саратовский комбайный.

   Страну, как корабль, оснастили сельхозмашинами. Станет прошлым корова-навозница и лошадь-одер.

   Вот, возьмите моего отца, жил он в деревне Пупырево — одно название чего стоит, землицу имел вместе с журавлями на болоте. Бывало, выйдет в поле—люди жнут рожь, а у него и в хороший год цветы да трава на ниве — некогда было землю ковырять, тридцать лет батрачил у графа Строганова.

   Теперь там колхоз Самхвалова.

   — Да, у моего отца была избенка, что чирий, а деревня носила помещичье название Бабонегово, какой-нибудь дурак помещик так назвал.

  

   В конце вагон-ресторана сидела компания цыган в своих пестрых костюмах, пила вино, и видно было, что в деньгах они не стесняются.

  

7. Глава XVI

  

   Истый хулиган пел:

  

   Прощай, Тарновская больница,

   Прощай, железная кровать,

   Пойду в родную я квартиру

   В своей я койке умирать.

   Пропал мой нос, пропали губы,

   Пропал и тонкий голос мой.

  

   Он стал задевать прохожих. На нем был заграничный галстух, купленный на проспекте Огородникова у иностранного моряка. Этот галстух и свою болезнь хулиган уважал. Галстух, по его мнению, его выделял и сообщал ему красоту; болезнь доказывала его смелость.

   — Эй, неудачная блондинка! нельзя ли мне пришвартоваться к тебе. Давай поищемся, что ли.

   Женщина бежала от этой истощенной жалкой безголосой фигуры.

   Ветер погнал высохшего хулигана, как сухой лист, по проспекту.

   Это был последний выход Вшивой Горки. Вшивую Горку, Мирового и Ваньку-Шофера арестовали за хулиганство и выслали из города.

  

   <1934>

  

ПРИМЕЧАНИЯ

  

   Эта книга является практически полным собранием прозы Константина Вагинова. Сюда не вошли только записные книжки и внутренние рецензий писателя, а также новелла «Конец первой любви» (1931), авторизованная машинопись которой, находившаяся до 1981 года в частном собрании, в настоящее время утрачена

  

Условные сокращения

  

   А — альманах «Абраксас», кн. 1 (Пб., 1922, октябрь) и 2 (Пг., 1922, ноябрь).

   ГПБ — Рукописный отдел Гос. Публичной библиотеки им. M. E. Салтыкова-Щедрина.

   Зв — журнал «Звезда» (Ленинград).

   ПД — Рукописный отдел Института русской литературы (Пушкинского Дома) АН СССР

  

Козлиная песнь

  

   С. 152—154. Что я для тебя достала! — Добавление 1929 г. (Иду по рынку и вижу… ~ И силится Марья Петровна снова приняться за ученье) заменило первоначальный текст:

  

   Иду по рынку и вижу, книжечка «Поль и Виргиния» с гравюрами.

   И садятся они рядом, пьют чай и рассматривают гравюры.

   Первое детство. Сидят две матери с грудными младенцами между двух хижин. Верна» собака лежит у колыбели, а вдали пальмы и торы.

   Второе детство. Маленькие дети идут вод дождем, накрывшись юбкой, а к мим спешит молодой человек босой, элегантный, в широкополой шляпе.

   Вот плантатор бьет раба палками, а Поль и Виргиния умоляют не бить.

   И вспоминает Тептелкин статью добряка Маколея о неграх, еще в детстве прочитанную. И чувствует он, что в прошлом у него были высокие порывы и возвышенное празднество духа, и стремление к чему-то донельзя прекрасному; и опять идут картинки.

  

   С. 161. Большая луна… и т. д.— Добавление 1929 г Написано вместо завершающего роман Послесловия (см. Приложение II). Завершающее «Козлиную песнь» добавление написано в трех вариантах (каждое из ни: озаглавлено: Вариант). Мы публикуем в основном тексте последний, датированный 1928 г Первоначальные варианты:

  

Вариант <1>

  

   Как-то вечером, когда Тептелкин спорил с Марьей Петровной, после многих лет отсутствия появился Филострат, сухонький старичок с болтающимися нарядными кольцами на пальцах, составитель придворного романа.

   Теперь он был только составитель придворного романа, притом романа без особо живописных красот и без философской глубины.

  

   Этот вариант использован в добавлении к главе XXIX (см. с. 118).

  

Вариант (2)

  

   И тут на смертном одре страшная мысль осенила Тептелкина — он понял, что ради людей он покинул высокое Возрождение, и бледный, с светящимися глазами он привстал и почувствовал, что мысли его были прекрасны, но что ничтожество людей на много лет помрачило его разум, что он распространил ничтожество людей на идеи, на первообразы, которые ни в коем случае не были ничтожны; и тут во всей своей славе явился ему Филострат, но не исторический, а скорей символический и светоносный.

  

Труды и дни Свистонова

  

   Став получеловеком, Иван Иванович… и т. д.— Новое окончание главы. Первоначальное окончание:

  

   Боясь встретиться со знакомыми, он решил скрыться в другой город.

  

   Отметим, что после выхода «Козлиной песни» Л. В. Пумпянский поссорился с некоторыми друзьями (в частности, с Бахтиным и Юдиной), сохранившими с Вагиновым дружеские отношения.

   С. 254. Глава одиннадцатая.— Изменено название главы (первоначально: Тишина,— повторение названия главы первой) Вписано новое начало (Свистонов читал … ~ … изображения старичка и старушки). Первоначальный текст:

  

   Кипы бумаг росли вокруг Свистонова. Массу исписанных листов пришлось отбросить. Пришлось отбросить и многих героев, как совпадавших друг с другом. Пришлось из нескольких героев составить один образ, собранные черты расположить по-новому. Пришлось начало перенести в конец, а конец превратить в начало. Пришлось двенадцатый год превратить в восьмой, а лето — в зиму. Пришлось многие фразы вырезать, другие — вставить. Наконец, он дошел до отделки старичка и старушки.

  

   С. 257—258. На эстраде играло трио… ~ … закрепленные — сады.— Новый текст. В отдельном издании было:

  

   Свистонов принялся работать над встречей Психачева с грузином. Свистонов воспользовался разрешением, данным Психачевым среди холмов, и не изменил и не заменил его фамилии.

   Свистонов выводил:

   Психачев познакомился с Чавчавадзе в баре. На эстраде играло трио: виолончель старик, в бархатной куртке, скрипка русский в сером костюме и гетрах, пианино — еврей заика. «Не искушай меня без нужды…» — ныли звуки.

   Из-за столика поднялся старик. Повелительный жест рукой молчи! обращенный к молодому собутыльнику в кожаных черных перчатках, в косоворотке. Шляпа собутыльника лежала на мраморной доске.

   Затем, слушая тоскливый романс, прикрыл старик глаза рукой и заплакал.

   Чивчавадзе ел цыпленка.

   — В нем душа Дон Жуана,— обратился Психачев к угощавшему грузину,несчастный старик!

   — Предскажи судьбу моей матушки,протянул Чавчавадзе пожелтевший листок Психачеву,ты выпил и закусил.

  

   Старик отнял от лица руку… и т д.— Новый текст. Вместо него было:

  

   — Володя, ты? — вскричал Экеспар, настигая Психачева.Что ты тут делаешь?

   Психачев замялся.

   — А мне говорили, что ты стал ленинградским Калиостро!

   — А ты?.. Где ты пропадал?

   — И, дорогой друг, где только я не был, создал даже…

   — За пятнадцать лет ты изменился, дорогой друг.

   — Да и ты не похорошел…

   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   Милиционер весело отдал честь Психачеву. Психачев поздоровался с ним за руку.

   — Это волшебный милиционер! сказал Психачев,если б ты знал, какие чудеса он мне рассказывал про яблони!

   Так шли Экеспар и Психачев в белую ночь.

  

   «Пейзаж, пейзаж скорее!» — подумал Свистонов.

  

   Дорога постепенно озарялась солнцем. Пустой Летний сад шелестел. В отдалении видна была Нева.

   Навстречу Экеспару и Психачеву шел фининспектор.

   В это время писатель Вистонов, одержимый мыслью, что литература загробное существование, высматривал утренние пейзажи, чтобы перенести их в свой роман.

   Уже были описаны отдельные части города, когда он встретился у мечети с Психачевым и Экеспаром.

   — Э, дорогой друг, доброго утра, протянул руку Вистонов,живем?

   — Живем!

  

   «Этим надо закончить главу,— подумал Свистонов.— В следующей главе придется развернуть себя, передать токсовские холмы, увод Куку, знакомство с Психачевым».

   Тесто вполне поднялось — площадь романа, пейзажи и линии были ясны.

  

   С. 258—259. Первые два абзаца новой главы (Кипы мгновенных зарисовок… ~ …то рука, то спина) — новый текст.— Свистонов зевнул… и т. д. шло непосредственно следом за приведенным выше отброшенным фрагментом.

  

* * *

  

   В заключение добавим, что в собрании А. И. Вагиновой (ныне, — ПД, пост 1987, No 46) сохранились пять последних страниц авторского экземпляра романа с правкой и дополнениями. Эти дополнения, хотя и имеют разночтения, практически совпадают с дополнениями, опубликованными нами.

  

Бамбочада

  

   Роман (или, может быть, повесть) был опубликован в 1931 г «Издательством писателей в Ленинграде» тиражом 5200 экз. Так же как и «Труды и дни Свистонова», «Бамбочада» почти не привлекла внимания критики: единственная рецензия в центральной прессе принадлежит И. Бачелису (Лит. газета. 1932. No 18), негативно отозвавшемуся об этом произведении.

   Сохранилось заявление (авторская заявка) Вагинова в правление издательства (1929):

  

   В настоящее время пишу повесть на шесть листов — «Игрок». Действие повести протекает в глубокой провинции В центре повести — плут, шулер, игрок — Фелин-Флеин Он одержим мыслью, что весь мир — арена для пленительных его проделок. Фелин-Флеину 20 лет, он весел, остроумен,— центр повести в его столкновении с неумными и невеселыми людьми. «Игрок» будет окончен к декабрю м-цу с. г.

   В данный момент мне необходимо уехать на полтора м-ца для собирания материалов.

   Очень прошу Правление заключить со мной договор и выдать мне аванс — 300 рублей.

   К. Вагинов (ГПБ, ф. 709, No 4)

  

   По некоторым сведениям, рукопись «Бамбочады» имела название «Повесть о добром и смешном инженере».

  

Гарпагониада

  

   С. 432. Жулонбин подсел к письменному столу…— возможно, к этому месту относится вклейка из ранней редакции романа (собр. Н. С. Тихонова):

  

   Жулдыбин сидел и разбирал всевозможные удостоверения. Здесь было и удостоверение семнадцатого года, выданное врачу в том, что он крестьянин города Петрограда, и трудовые книжки, и профсоюзные билеты, я временные свидетельства, и грамоты. Были и утерянные различными лицами паспорта.

   Жулдыбин рассматривал печати.

   Печатей в одном из ящиков его письменного стола было достаточно. Некоторые были разрезаны на четыре части, другие в полной сохранности.

  

  

Козлиная песнь

Из ранних редакций

  

1. Предисловие, написанное реальным автором на берегу Невы

  

   Печатается в_п_е_р_в_ы_е по автографу, вклеенному в издание 1928 г (частное собр.). Написано, вероятно, в 1928 г., после выхода отдельного издания романа (книга вышла в свет летом 1928 г.), вызвавшего ряд кривотолков в литературных кругах (см., например, «Записки для себя» И. Басалаева, «Замедление времени» Г. Гора и др.). П_р_е_д_и_с_л_о_в_и_е (третье по счету) было написано не для печати, а для небольшого круга читателей из числа друзей и знакомых, которым Вагинов дарил свою книгу. Один из таких экземпляров с вклеенным рукописным предисловием был подарен, в частности, скульптору Л. А. Мессу.

  

2. Глава XX. Появление фигуры

  

   Печатается по тексту отдельного издания. Текст, не подвергшийся редактуре, заменен отточиями.

  

3. Глава ХХХ111 (XXXV)

Междусловие установившегося автора

  

   Печатается полностью по тексту отдельного издания.

  

   С. 505. на столе у меня стоит лавр с мизинец и кустик мирта.— Почти дословная цитата из обращенного к М. М. Бахтину стихотворения (описание комнаты Бахтина): А на окне цветочки — Лавр вышиной с мизинец И серый кустик мирта.

   С. 506. …с остатками танагрских статуэток.Танагра — город в Беотии (Греция), известный изготовлявшимися там терракотовыми статуэтками, в основном изображавшими женщин и детей в повседневной одежде. Большое количество таких статуэток было найдено при раскопках в конце XIX в.

   С. 507. …какой-либо пасторальный роман в древнем французском переводе…— См. примеч. к с. 153. Очевидно, это издание имелось в библиотеке Вагинова.

  

4. (Журнальная редакция. Последняя глава)

  

   Печатается по тексту: Зв. 1927. No 10. С. 95—96. Глава написана, скорее всего, для журнальной редакции.

   Журнальная редакция представляет собой — с незначительными разночтениями — фрагменты I—XXXII глав (в настоящем издании главы I—XXIII, XXV и XXVII—XXXIV). Главы IX, X, XII, XIV, XV, XVII—XX, XXIV (XXV) и XXVIII—XXIX (XXX—XXXI) опущены, отсутствует также часть главы XXXII (XXXIV,— самоубийство неизвестного поэта). Журнальная редакция разбита на 26 нумерованных главок. К заглавию — Козлиная песнь (из романа). Тептелкин — дана редакционная сноска (возможно, написанная Вагиновым или при его участии):

  

   Роман Конст. Вагинова «Козлиная песнь» показывает людей, которые, будучи по летам современниками революции, стараются удержаться в пределах отжившей культуры и, конечно, скатываются к пошлейшей обывательщине. Здесь помещена лишь одна магистраль «Козлиной песни» с главным действующим лицом — Тептелкиным.

  

5. Первое послесловие

  

   Печатается по изданию 1928 г. с позднейшей правкой (экземпляр из собр. А. И. Вагиновой).

   С. 508. Первое послесловие.— Слово Первое добавлено автором (см. ниже).

   Он завел четыре пары брюк…— конец абзаца дописан.

   С. 509. …над окрестностями, наполненными кентаврами…— позднейшее исправление. В печатном тексте было: …над соборами…

  

6. Второе послесловие

  

   Впервые опубликовано: Транспонанс. 1984. No 2(21). С. 117 (публикация Вл. Эрля) по автографу в экземпляре из собр. А. И, Ватиновой:,

   Страницы с обоими послесловиями автором были заклеены. Второе послесловие было обнаружено нами в 1989 году.

  

Приложение третье

Бамбочада

  

Послесловие

  

   Печатается по тексту издания 1931 г., с. 140.

   Можно сделать предположение, что Послесловие написано не в 1930 г., а позже,— видимо, в связи с трудностью прохождения рукописи в издательстве. «Бамбочада», записанная в 1929—1930 гг., вышла в свет только в самом конце 1931 г.

  

Приложение четвертое

Гарпагониана

  

1. <Записка М. Э. Козакову>

  

   Печатается впервые по черновому автографу (собр. Н. С. Тихонова).

   Адресат устанавливается по зачеркнутому началу, из которого следует, что Ватинов, придя в издательство, нашел при рукописи что-то вроде «внутренней рецензии» М. Э. Козакова, на которую решил ответить.

   — (Жулонбин)…— наша конъектура. В рукописи: Жулдыбин.

  

ВСТАВКИ ДЛЯ ВТОРОЙ, НЕОКОНЧЕННОЙ РЕДАКЦИИ

  

2. Вставка к главе VI

  

   Сохранился список, (рукой матери Вагинова) правленный автором.

  

4. Глава XI. Гроза

  

   В архиве Н. С. Тихонова сохранилась черновая редакция главы — правленая машинопись и автограф. В этой главе Вагинов во многом использует свою записную книжку «Семячки» (частн. собрание) и записанные им рассказы рабочих Нарвской заставы (тоже архив Н. С. Тихонова)

   С. 519. Клешняк касался оригинальных рыжих кустиков…— в черновой редакции этой фразе предшествует следующий фрагмент (ср. ниже, с. 520)

  

   Странно читал Клешняк. Взяв книгу, он читал не отрываясь. Он читал только третий сорт, от первого бы, шмыгая носом, с презрением и насмешкой отказывался.

   Какой-нибудь пошлейший эпитет или сравнение, или какая-нибудь избитая мысль его вполне удовлетворяли.

   Он старался запомнить эти фразы и мысли и, поднимая голову, думал:

   «Как этот писатель умен и как необыкновенно красиво он пишет».

   Клешняк стоял посреди комнаты и читал. Затем, не опуская книги, он пошел, подрагивая задом.

   Он становился на цыпочки, слюнил палец, и взгляд его переползал на следующую страницу в то время, как нос издавал сопение.

   — Здорово пишет,— шептал страстный читатель, поправляя пенсне,— не талант, а талантище.

  

6. Глава XV. Поезд

  

   Сохранились правленные автором и А. И. Вагиновой списки (рукой матери Вагинова) фрагментов, главы. Можно высказать предположение, что глава автором закончена не была. Машинопись главы — это только сведение воедино всех набросков, сюда относящихся. При этом выпущен один фрагмент (Вот вы говорили о вшах…), который мы восстанавливаем: см. с. 540.

  

7. Глава XVI

  

   Сохранился список, (рукой матери Вагинова) правленный автором. Это, разумеется, не глава, а только небольшой набросок.

   С. 546. …арестовали за хулиганство…— далее зачеркнуто. …и Безбородку…— то есть за порчу памятника Екатерине в Детском Селе (ср. с. 537)

  

* * *

  

   Выражаем глубокую благодарность О. И. Абрамович, Е. Б. Белодубровскому, С. Г. Бочарову, А. X. Горфункелю, М. Б. Мейлаху, О. А. Назаровой, И. М. и Л. М. Наппельбаум, С. И. Николаеву, С. В. Поляковой, Н. Я. Рыковой, Н. И. Харджиеву, А. Л. Хосроеву и H. M. Яшпан, оказавшим нам большую помощь при подготовке рукописи к печати, а также Н. Г. Князевой и И. Ф. Мартынову, предоставившим нам материалы Вагинова из собрания М. С. Лесмана и архива Н. С. Тихонова.

   Особую благодарность мы выражаем Н. И. Николаеву, оказавшему нам поистине неоценимую помощь.