Русский американец

Автор: Дмитриев Дмитрий Савватиевич

  

Д. С. Дмитриев

  

Русский американец
Исторический роман

  

   Дмитриев Д. С. Император-отрок: Историческая дилогия. Русский американец: Исторический роман.

   M., «ТЕРРА», 1995. (Тайны истории в романах, повестях и документах.)

  

  
   Ночной разбойник, дуэлист,

   В Камчатку сослан был, вернулся алеутом,

   И крепко на руку нечист…

   А. С. Грибоедов. Горе от ума
  

I

  

   Карточный зал клуба тонул в облаках табачного дыма. Было душно и жарко. На ломберных столах сверкали груды золота. Над Москвой занимался уже бледный рассвет, но игроки забыли про время. Без устали мелькали по зеленому полю пестрые фигуры карт, и переливалось с тихим звоном золото.

   Наконец и у баловней счастья, и у проигравших состояния иссякли силы. Один за другим стали подниматься игроки, перебрасываясь коротенькими фразами. Скоро зал совсем опустел. Только за одним столом осталось еще двое игроков, Федор Иванович Тольский и Алексей Михайлович Намекин, оба — юноши, изящные, красивые, всем выдававшие свое аристократическое происхождение.

   Федю Тольского, отчаянного кутилу, страстного игрока и упрямого дуэлянта, прозвали в его кругу Американцем. Это был почти красавец, с прекрасными черными до синевы кудрями и такой же бородкой. На матово-белом лице горели большие черные глаза.

   Другой юноша, Алеша Намекин, лет на пять моложе Тольского, со стройною и сильною фигурой, пользовался репутацией смельчака, которому все нипочем. Он почти не знал партнера и играл с ним впервые.

   — Ну, однако, пора и мне, пять часов, — проговорил он, вставая из-за стола и потягиваясь. — Давайте рассчитаемся!

   — Давайте, — сквозь зубы процедил Тольский и стал подсчитывать мелом в столбик цифры. — Вы проиграли ровно двадцать тысяч, — сказал он, окончив подсчет.

   — Как двадцать тысяч? — удивился Намекин.

   — Да так… как другие проигрывают, так и вы мне проиграли.

   — Нет, извините, такие деньги я не мог проиграть.

   — У меня записано… вам остается только заплатить.

   — Нет, таких денег я не заплачу. Я привык платить лишь то, что проигрываю.

   — Вы мне и проиграли.

   — А я повторяю, что таких денег не проиграл.

   — Значит, попросту вы отказываетесь платить? — сверкнув глазами, спросил Тольский.

   — Отказываюсь. Я зря не бросаю денег.

   — Повторяю вам, у меня записано.

   — Записывать вы вольны, сколько хотите.

   — Вот что… может быть… Но я привык руководствоваться тем, что записываю, и докажу вам! — Тольский быстро встал, подошел к дремавшему у двери лакею, резким движением вытолкнул его из комнаты, запер дверь, вынул из бокового кармана пистолет, положил его на стол и протяжно произнес: — Он заряжен.

   — Ну так что же?

   — А то: заплатите вы мне или нет?

   — Разумеется, нет, — совершенно спокойно ответил Намекин.

   — Даю вам десять минут на размышление. Подумайте! Иначе я вас…

   — Убьете, что ли? Право, не стоит! — Намекин вынул из кармана часы и бумажник и положил их на стол. — Часы стоят рублей пятьсот, не больше, а денег в бумажнике двадцать пять рублей… Вот и все, чем вы можете поживиться, если убьете меня… Ну, а за убийство придется и отвечать; а если бы вы захотели скрыть преступление, вам пришлось бы потратить на это не одну тысячу. Теперь судите сами, какой вам расчет убивать меня?

   — Ну и молодец же вы! Вот человек, которого я так давно искал!.. Давайте руку, и станем друзьями! — весело воскликнул Тольский.

   — Что же, я не прочь…

   Новые друзья, при таких необычайных условиях заключившие союз дружбы, крепко пожали друг другу руки.

   — Нет, давайте обнимемся и выпьем на брудершафт, — громко сказал Тольский.

   — И на это согласен.

   — Две бутылки шампанского, живо! — закричал Тольский.

   Явилось вино, хлопнули пробки. Золотистая влага задорно-весело заиграла в высоких бокалах. В клубе уже погасили огни. Новым приятелям пришлось оставить клуб.

   — Прощай, Алеша, до завтра, — садясь в сани, запряженные иноходцем, весело крикнул молодой Тольский.

   — Прощай.

   — Куда прикажете? — спросил кучер у Тольского.

   — Куда ехать?.. Э, все равно… Вези, куда хочешь.

   Сани понеслись к Кремлю.

   Было морозное раннее утро. Где-то прозвучал колокольный звон, ему ответили другие колокола.

   — Что за звон? — лениво спросил Тольский у кучера.

   — К ранней обедне, ваше сиятельство.

   — Неужели к обедне? Который же теперь час?

   — Недавно пять пробило.

   — Ну так вези меня домой.

   — Слушаюсь.

   Проезжая переулком, Тольский услыхал крики о помощи. Он приказал остановить лошадь и стал прислушиваться. Крики неслись из маленького деревянного домика.

   — А ведь в этом доме кричат! — сказал Тольский кучеру. — Ты подожди здесь, а я пойду разведаю, что такое.

   Молодой человек выпрыгнул из саней и быстро подошел к воротам домика. Ворота были заперты. Крик о помощи стал еще яснее. Он доносился уже не из домика, а как будто из двора. Тольский принялся стучать в ворота. Крик вдруг смолк, но никто не отпер. Тогда Тольский налег своим могучим плечом на калитку; та не поддавалась. Тольский принялся стучать в ворота и ногами и руками.

   Наконец послышался недовольный голос:

   — Кто там безобразит? Кто стучит?

   — Отпирай! — крикнул Тольский.

   — Да кто ты такой, и зачем я стану тебе отпирать?

   — Если не отопрешь, я полицию приведу.

   Угроза подействовала. Калитку отперли. Тольский увидал перед собой заспанного сторожа.

   — Что вам угодно? — спросил он.

   — Мне надо узнать, что у вас за шум на дворе? Кто-то кричал, звал на помощь.

   — Что вы, сударь! У нас ни шума, ни крика не было…

   — Но я слышал… ясно слышал, что с этого двора звали.

   — Помилуйте, у нас на дворе никого нет, хоть сами взглянуть извольте.

   Тольский вошел на двор и оглядел его. Действительно никого не было.

   «Что же это значит? Я ясно слышал, что кто-то со двора этого дома кричал о помощи… Я… я не мог ошибиться. Нет, что-нибудь не так. Надо дознаться», — подумал Тольский и спросил:

   — Кому принадлежит дом?

   — Отставному секунд-майору Гавриилу Васильевичу Луговому.

   — А где теперь твой барин?

   — В покоях почивать изволит.

   — Так ты говоришь, что у вас в доме и на дворе все спокойно? Но крик был так ясно слышен…

   — Может, кто и кричал, только не у нас, — уверенно проговорил сторож.

   — А ты не врешь?

   — Что же мне врать?

   — Но все же ваш дом я замечу.

   Тольский, прежде чем сесть в сани, обошел весь двор, увязая по пояс в снегу. Нигде ничего подозрительного не оказалось.

   Было уже почти светло, когда он оставил этот загадочный двор. Он сел в сани и махнул рукою кучеру, чтобы тот вез его домой.

   Тольский жил на Пречистенке, в большом наемном доме. Весь второй этаж занимала его квартира. В нижнем этаже помещались дворовые. Он снимал весь дом в аренду, и, кроме него, других жильцов не было.

   Деньги платил Тольский купцу-домохозяину не очень исправно. Но купец Мошнин волей-неволей принужден был терпеть такого съемщика.

   Как-то раз купец, не зная еще хорошенько нрава своего квартиранта, предложил «очистить квартиру».

   — Что такое?! Ты, борода, смеешь меня гнать с квартиры, меня?! — закричал Тольский.

   — Не выгоняю, барин, а отказываю.

   — Да ведь это все равно, что в лоб, что по лбу. Понимаешь ты, борода, или нет? А если понимаешь, то как же ты смеешь?

   — Деньги не платите.

   — Вот что… Стало быть, есть причина.

   — Известно, без причины не отказал бы.

   — А понимаешь ли ты, борода, что этим поступком ты меня оскорбляешь!

   — Помилуйте, какое же в том оскорбленье?

   — А за оскорбленье знаешь ли ты, чем я отплачиваю? Смертью!.. Слышал? И я с тобой буду драться на дуэли.

   — На дуэли?.. Да что вы, ваша милость, помилуйте!

   — К барьеру, черт возьми!

   Купец побелел как полотно.

   — Помилуйте… Я… я отродясь пистолета в руки не брал… Помилуйте… Я… не отказываю вашему сиятельству, живите в моем доме…

   — То-то, борода… Ты гордись тем, что я живу в твоем доме. А деньги я тебе заплачу.

   — Слушаюсь… Не извольте беспокоиться… Подождем, — кланяясь Тольскому и отступая к двери, проговорил купец и с тех пор перестал являться в свой дом на Пречистенке.

   К чести Тольского надо прибавить, что он не пользовался робостью своего домохозяина и, когда у него бывали «лишние» деньги, платил их за квартиру. Только лишние деньги оказывались очень редко. Точно так же должал Тольский в лавках, откуда брал разную провизию. Торговцы боялись не верить Тольскому и скрепя сердце отпускали в долг. Усадьбы и деревеньки у Тольского были заложены и перезаложены, а некоторые уже проданы с торгов.

   Жил Тольский в большой квартире один, холостяком, только со своими дворовыми, которые все без исключения были преданы ему душой. Женской прислуги он не держал и вообще недолюбливал «бабье сословие». Он любил кутежи, вино, карты, а к лошадям у него была прямо-таки страсть. Его иноходцы и рысаки славились на всю тогдашнюю Москву. Но к женщинам Тольский был холоден. Только раз одна из московских прелестниц сумела покорить его бурное и гордое сердце…

   Федор Иванович вернулся домой, но спать не лег: ему не давал покоя крик о помощи, который донесся до него из домика в переулке близ Никитской, он то и дело вспоминался. Поэтому, наскоро позавтракав и положив в карман пистолет, без которого никогда не выходил, Тольский пешком направился к этому загадочному домику.

   Ворота и калитка были опять заперты. Тольский постучал.

   — Что надо, сударь? — спросил какой-то молодой парень, выходя за калитку.

   — Мне надо видеть твоего барина.

   — Барин Гавриил Васильевич нынче ранним утром изволили выбыть из Москвы.

   — Ты врешь, твой барин дома.

   — Помилуйте, с чего же я стану врать?

   — Послушай, тебя как звать?

   — Прошкой.

   — Ты видишь, Прохор, эту монету? — И Тольский показал парню полуимпериал. — Она будет твоей, если ты не станешь скрывать от меня то, что я у тебя спрошу.

   — Извольте, сударь, спрашивайте, — дрожащим голосом проговорил парень, жадно посматривая на золотую монету.

   — Твой барин дома?

   — Никак нет, в усадьбу выехали.

   — Прошлой ночью, скорее сегодня ранним утром, я проезжал мимо вашего дома и слышал крики о помощи. Говори, кому нужна была помощь? Кто кричал?

   — Я… я не знаю.

   — Стало быть, не хочешь, чтобы золотой был твой?

   — Очень, сударь, хочу…

   — А если хочешь, говори.

   — Скажу… Только не здесь, — робко оглядевшись вокруг, проговорил Прохор. — Здесь подслушать могут. Дворецкий выследит.

   Действительно, как раз в это время со двора послышался сердитый голос:

   — Прошка, с кем ты там у ворот болтаешь?

   — Так я… Савелий Гурьич… я сейчас…

   — То-то… смотри у меня, не прогуляйся на конюшню за свой долгий язык.

   — Кто это? — спросил Тольский.

   — Барский камердинер, он же и дворецкий. Старик — яд, змея! Скажите, сударь, где вы жить изволите, я как-нибудь урву время и приду к вам, — добавил он.

   — Когда?

   — Нынче вечером забегу…

   Тольский сказал адрес.

   — Смотри же, приходи сегодня, я ждать буду. Придешь — получишь золотой и еще прибавку, обманешь — быть тебе битым!

   — Прошка, пес, да с кем ты зубы точишь! Иди скорей, дьявол! — послышался опять сердитый голос.

   — Иду, Савелий Гурьич!.. С полицейским я разговариваю, — выдумал ответ дворецкому молодой парень.

   — А вот я посмотрю, что такое за полицейский, только дай мне тулуп надеть.

   Однако пока старик дворецкий надевал тулуп, Тольский быстро отошел от ворот домика и зашагал по переулку. А Прохор поспешно запер калитку и поплелся в людскую избу, находившуюся рядом с барским домиком.

   — С кем ты говорил? — набросился на него старик дворецкий с гладко выбритым лицом.

   — Да с хожалым.

   — Что же ты с ним говорил? Про что?

   — Да снег сгребать приказывал; ухабы ровнять.

   Дворецкий поверил и разочарованно заметил:

   — А я думал, ты с кем другим болтаешь… Ведь твой язык — мельница. Ой, парень, попридержи язык, спина будет целее.

   — Да я и то, Савелий Гурьич, никому ни слова не говорю… Мне что!.. Барская воля.

   — И не говори; а дашь волю языку, несдобровать тебе, чай, сам знаешь, каков наш барин!.. — И дворецкий, видимо, успокоенный, направился к себе в каморку.

  

II

  

   В том же домике, в чистой девичьей горнице, между молодой, красивой девушкой Настей, дочерью владельца домика Лугового, и ее старухой нянькой Маврой происходил такой разговор.

   — Нет, няня, так жить нельзя. Я не маленькая, я все понимаю, все вижу, что вокруг делается, — взволнованно сказала девушка. — Когда я была маленькая, я не понимала, была ко всему равнодушна. Но теперь не то.

   — Что же делать, красавица, золотая ты моя! Терпеть надо.

   — Я и терпела, долго терпела, но теперь довольно, больше нет сил!

   — Что же поделаешь-то? Папенькина воля!

   — Я люблю отца, уважаю его… но все же… Ведь отец-то что делает, а?

   — Что же… он и в ответе. А тебе папеньку не след судить.

   — Да разве я сужу?.. Мне только жаль наших бедных крепостных… Папа зол и очень скуп… Он морит их голодом, а себе ни в чем не отказывает… Его поступки возмущают меня.

   — Любит тебя, Настенька, барин… крепко любит… Скупенек он, точно, да ведь все для тебя бережет…

   — Мне ничего не надо, няня, ничего! — чуть не закричала взволнованная девушка.

   — Ну как не надо?.. Твое дело невестино.

   — Ни за кого я не пойду замуж. Да и кто меня возьмет, кто? За мной ни приданого, ни денег нет; отец только говорит, что для меня копит, а сам за мной ничего не даст.

   — Да тебя, родная ты моя, за одну твою красоту возьмут. Посмотри еще какой жених найдется, знатный, богатый…

   — Полно, няня! Женихам одной красоты мало. Ты это сама хорошо знаешь. Да и нечего про женихов говорить, я замуж ни за кого не пойду…

   — Неужели, Настенька, не пойдешь и за Алексея Михайловича? — спросила Мавра, плутовато прищурив глаза.

   — Ты это про Намекина?

   — А то про кого же… Чем не суженый… Собой красавец, рода именитого и денег пропасть.

   — Только не у Алеши Намекина, а у его отца.

   — Да ведь все равно от отца к сыну деньги пойдут… Ведь его отец в могилу денег-то не возьмет.

   — Да, но Алеша Намекин мне не жених, — с глубоким вздохом проговорила девушка.

   — Вот тебе на… А я думала… Мне, старухе, показалось, что тебе он пришелся по сердцу.

   — Алеша умный, красивый, а все же мне он не жених.

   — Да какого же еще тебе жениха надо? Королевича, что ли, заморского?

   — Нет, нет, Алеша — не мой жених.

   Настя подошла к окну и стала смотреть на улицу.

   — Барышня, Настасья Гавриловна, вам бы надо отойти от окна-то, — тихо и с должным почтением проговорил незаметно вошедший в комнату Насти старик дворецкий. — Смею доложить, по улице мимо окон всякий народ шляется и в окна глаза пялит.

   — Ну так что же? Пусть смотрят.

   — Смею доложить, неприлично-с…

   — Что такое?.. Как вы смеете мне замечания делать? Я сама знаю, что прилично, что нет…

   — Не по своей воле… Ваш папенька мне такой приказ дали…

   — Следить за мной? Следить за каждым моим шагом? Такой приказ дан?.. Ну нет-с! Я буду стоять у окна, буду…

   — Как будет вам угодно-с… Только смею доложить, ваш папенька-с…

   — Кто-то подъехал к нашему дому, — не слушая его, воскликнула Настя. — Какие чудные лошади!.. Вышел из саней… Подошел к окну… кланяется. Какой красавец!..

   Девушка прильнула к стеклам и с любопытством смотрела на красивого и мощного Федю Тольского, который подъехал на паре лихих коней к заинтересовавшему его домику.

   Он увидал в окне Настю и, пораженный ее красотою, захотел во что бы то ни стало проникнуть в домик и познакомиться с красавицей.

   «Во-первых, я должен преклониться перед чудной красотой, а во-вторых, должен наказать того дворового, который обещал ко мне прийти и не пришел», — думал Тольский, все сильнее и сильнее стуча в калитку.

   Последние его слова относились к дворовому Прошке, который обещал прийти к Тольскому и рассказать ему о своем барине и о тех криках, которые слышал Тольский, возвращаясь из клуба. Однако Прошка не выполнил обещания не потому, что не хотел, но потому, что его не отпустил дворецкий, а уйти без спроса он не мог: ворота были на замке, и ключ был у дворецкого.

   — Что же вы тут торчите? Ступайте, прикажите отпереть калитку и спросить у того господина, что ему угодно? — проговорила дворецкому Настя и, заметив его нерешительность, даже топнула ногой. — Идите же исполнять то, что я вам приказываю!

   — Слушаю-с, иду! — И дворецкий поспешно вышел. Ему пришлось отпереть ворота и впустить на двор непрошеного гостя.

   — Как ты смел, старый мухомор, морить меня у ворот? — полушутя-полусерьезно заметил Тольский дворецкому.

   Савелий Гурьич был мрачен и ничего не ответил на шутку.

   — Ну, что молчишь? Или язык от страха отнялся?

   — Что же мне вас бояться? Вы мне не господин, я не крепостной ваш… А что вы, сударь, чуть не силой врываетесь к нам, то…

   — Поговори еще у меня! — Тольский вынул из кармана нагайку и погрозил дворецкому.

   — Что вам, сударь, угодно? Зачем вы к нам изволили пожаловать?

   — Зачем я пожаловал, про то скажу, только не тебе, а твоему барину.

   — Барина дома нет-с.

   — Ну, так той барышне, которую видел в окне… Веди к ней! — И Тольский направился к крыльцу.

   Настя, не дожидаясь доклада, вышла к нему навстречу. Тольский сбросил в передней дорогую медвежью шубу: он был в суконном казакине, подпоясанном ремнем с серебряным набором.

   — Простите, сударыня, — начал он, — что я к вам так запросто, в казакине; терпеть не могу рядиться в заморские камзолы и в куцые фраки. То ли дело наша родная одежда!

   — Что вам угодно? — тихо спросила Настя.

   — Вы удивлены моим неожиданным визитом? Да? Я… пришел преклониться перед вашей чудной красотой. Но, простите, я вам не сказал, кто я: я дворянин Федор Иванович Тольский, а попросту Федя Тольский — так все меня зовут. Я нигде не служу, потому что к службе охоты не имею; я — лежебока и лентяй, пью, ем, курю, обыгрываю в карты… кутила, мот и большой дуэлянт. Вот вам полнейший аттестат, прекрасная хозяйка… Я в вашей воле нахожусь… Казните или милуйте, гоните вон или удостойте назвать своим гостем.

   Настя с удивлением смотрела на оригинального гостя.

   — Вы молчите?.. Что же, прикажите меня выгнать, зовите людей.

   — Зачем же… Вы гость, хотя и незваный, а гостей не гонят. Прошу садиться и сказать, что вам угодно… Зачем вы так настойчиво ломились к нам? Наверное, у вас есть на то причина?

   — Пожалуй, есть. Видите ли, сегодня утром я возвращался из клуба к себе и, проезжая мимо вашего дома, услыхал, что кто-то жалобно просит о помощи. Я приказал остановиться, стал стучать в ворота, мне долго не отпирали, не хотели впустить на двор. Но я настойчив; если чего захочу, поставлю на своем. Я осмотрел весь двор, однако ничего подозрительного не нашел. Ваш слуга старался уверить меня, что ни на дворе, ни в доме никто не звал на помощь, но я не поверил и дал себе слово во что бы то ни стало узнать, что тут кроется.

   — За этим вы и приехали? — спросила молодая девушка у Тольского, заметно встревоженная.

   — Да, сударыня, за этим.

   — И любопытны же вы! Ну да что ж, разузнавайте, спрашивайте у дворовых.

   Они мне ничего не говорят. Я хочу спросить у вас.

   — Я… не знаю… и никакого крика не слыхала. Вы все сказали?

   — Все… Вы, кажется, гоните меня?

   — Простите, меня ждут.

   — Так вы мне ничего и не скажете? — вставая, промолвил Тольский.

   — Сказала бы, да сама ничего не знаю.

   — Но вы разрешите мне опять приехать к вам?

   — Зачем?

   — Чтобы на вас смотреть и удивляться вашей дивной красоте… Прошу, не лишайте же меня этого наслаждения! О, как вы дивно хороши. Ваш чарующий образ запечатлелся навсегда в моем сердце.

   — Уж не влюблены ли вы в меня?

   — Больше чем влюблен!

   — Так скоро!

   Настя весело рассмеялась.

   — Увидеть вас и полюбить — на это довольно мгновения.

   — Настасья Гавриловна, с кем ты изволишь говорить? — тихо промолвила старуха Мавра, заглядывая в дверь.

   Старушка находилась в гостиной, но, сколько ни старалась расслышать через дверь разговор Насти с Тольским, ничего не могла разобрать; однако ей этот разговор почему-то казался подозрительным, и она решилась приотворить дверь и прервать его.

   — Прощайте, как ни приятна беседа с вами, а все же надо идти! — сказала Настя.

   Тольский низко поклонился и вышел; однако его мозг всецело был занят таинственным криком, и он чуял в этом деле что-то нехорошее.

   Увы, он не ошибался: в доме Лугового действительно в то утро произошла безобразная, хотя и нередкая по тому времени сцена.

  

III

  

   Секунд-майор Гавриил Васильевич Луговой более десяти лет был в отставке и жил в своем доме, в переулке между Никитской и Воздвиженкой, со своей единственной дочерью Настей. Он овдовел, когда Насте было лет десять. Она хорошо помнила свою мать — покорную и бессловесную рабу мужниной воли. Эта крутая воля и уложила бедную женщину так скоро в могилу.

   Майор Луговой был человеком странным; свою дочь Настю он любил какой-то особенной любовью: исполняя капризы, тратил большие деньги на ее наряды, на дорогие безделушки, дарил ей бриллианты, а в то же время кричал на дворецкого и ругал дворовых, нередко наказывал их на конюшне, когда они неумышленно при какой-нибудь покупке передавали торговцу лишнюю копейку. Делая дочери тысячные подарки, он не давал ей гривенника на карманные расходы. Со своими дворовыми майор был груб, держал их впроголодь, жестоко наказывал, но бывали минуты, когда он был добр и ласков, собирал всех вместе и, кланяясь чуть не до земли, просил прощения. Однако такое душевное настроение не мешало Гавриилу Васильевичу придраться к кому-нибудь из слуг и отправить его на конюшню «угостить полсотней горячих».

   По временам Луговой был скуп до скаредности и отказывал в питательной пище не только дворовым, но даже и себе, и дочери; а то вдруг заказывал, не жалея денег, чуть не лукулловский обед.

   Иногда он по целым дням и неделям сидел, запершись в своем кабинете, ни с кем не разговаривая, даже с дочерью. В ту пору все замирало в доме: дворовые говорили не иначе как шепотом, ходили по комнатам босые. Горе было тому, кто осмелился бы нарушить это безмолвие. Но проходило такое время, и в его доме опять все оживало, — сам майор становился неузнаваемым, его мрачность и жестокость уступали место говорливости, веселости и ласковому обращению со всеми дворовыми.

   Такая перемена в отце делала и Настю счастливой; она любила отца, уважала его. От природы добрая, с любящим, мягким сердцем, Настя немало страдала, когда на Гавриила Васильевича находила хандра и когда он со своим крутым нравом становился мало похожим на человека. Слезные мольбы дочери за несчастных дворовых не трогали его черствого сердца.

   У Насти была преданная ей горничная Аннушка. Настя любила ее, смотрела на нее скорее как на подругу, чем на крепостную холопку, делила с нею и свою девичью радость, и свое девичье горе.

   К несчастью, Аннушка чем-то не угодила старому барину; он собственноручно дал ей несколько пощечин и приказал посадить на целый день в чулан, а затем надумал наказать Аннушку на конюшне и выбрал для этого раннее утро, когда его дочь, а также соседи еще спали.

   Это происходило именно в то время, когда мимо дома Лугового проезжал из клуба Федя Тольский. Когда последний стал громко стучать в ворота, наказание приостановили и Аннушку в полубесчувственном состоянии опять втащили в чулан.

   Настя не слыхала криков своей любимицы и не знала о ее горькой участи.

   Старик майор испугался Тольского, когда тот стал осматривать двор и расспрашивать, что значат крики, так как принял его за важного чиновника-барина, и, убоясь ответственности, поспешил в тот же день уехать в свою подмосковную усадьбу, приказав дворецкому продержать Аннушку дня два-три в чулане, а потом выпустить.

   Гавриил Васильевич недели на три уехал из Москвы, чем несказанно обрадовал всех.

  

IV

  

   Федя Тольский был влюблен, влюблен серьезно, горячо. Он и прежде любил женщин, но не так. Красота Насти произвела на него совсем другое впечатление и заставила его полюбить другою любовью.

   Вернувшись из майорского домика к себе, Тольский заперся в кабинете, велел никого не принимать и предался грезам о Насте; ее дивный, чарующий образ неудержимо влек к себе все его думы.

   «Я влюблен, я! Этого только и недоставало! Мне самому смешно, а как будут смеяться другие, когда узнают о моей любви… А как хороша майорская дочь! Видал я красавиц, но такой не встречал. Скажи она мне одно ласковое слово — и я не задумался бы жизнь свою отдать».

   Размышления влюбленного Тольского были прерваны голосом его камердинера Ивана, по прозвищу Кудряш. Это был крепкий, здоровый малый лет двадцати пяти, красавец, с вьющимися волосами; он был душой и телом предан своему господину. Будучи еще мальчишкой-подростком, он был приставлен к баричу Феде для услуг; они вместе росли, вместе играли и были чуть не друзьями.

   — Не приказано, сударь, никого принимать, — говорил камердинер Иван, кого-то не пуская к молодому барину.

   — Это запрещение ко мне не относится; я — друг твоего барина, — возражал чей-то голос камердинеру.

   Тольский все это услышал и громко спросил:

   — Кудряш, кто это? Впусти!

   Дверь в кабинет быстро отворилась; на пороге стоял Алеша Намекин.

   — Федя, голубчик, меня не допускают; скажи своему олуху, чтобы он отстал от меня! — весело проговорил он.

   — Алеша!.. Рад видеть тебя, дружище, — промолвил Тольский, идя приятелю навстречу.

   — Ты рад, а твой камердинер меня чуть не в шею; заладил «не приказано».

   — Он прав, Алеша, я никого не велел принимать.

   — Даже и меня?

   — Нет, нет… Я не знал, что ты придешь. Дверь моего дома для тебя всегда открыта. Хотя мы только вчера с тобой сошлись, но ты — мой друг.

   — Слышишь, истукан, что говорит барин? А ты впускать меня не хотел! Ну, исчезни…

   Кудряш вышел.

   — Знаешь, Федя, хотя мы подружились с тобой и недавно, а я к тебе с докукой, сиречь с просьбой. Помоги мне, брат! Видишь ли, я влюблен, но влюблен не кое-как, а по-настоящему, серьезно…

   — Что же, дело хорошее… И я скажу тебе, Алеша, откровенно: я тоже влюблен.

   — Как, ты тоже? — воскликнул Намекин. — Удивительно!.. Тольский — и влюблен! Тольский, который играет женщинами, как пешками… ты чуть не презираешь женщин, и влюблен! Да ведь это — такой казус, которому вся Москва станет дивиться, как узнает!

   — Надеюсь, приятель, ты никому не скажешь? Это — большая тайна; я даже начинаю раскаиваться, зачем тебе сказал…

   — Да ты, Тольский, ведь другом меня считаешь, а где дружба, там нет секретов, между нами все должно быть начистоту… Согласен? — с жаром спросил Намекин.

   — Согласен, — ответил ему Тольский, и приятели крепко пожали друг другу руки. — Ну а теперь говори, Алеша, в чем нужна тебе моя помощь?

   — Прежде я должен познакомить тебя с историей моей; любви. Видишь ли, я полюбил девушку чудной красоты » чудного характера. Она — дочь отставного майора, живет в Москве; знакомство с нею у меня произошло совершенно случайно. Она шла по Тверской улице со своей нянькой, какой-то уличный нахал стал преследовать ее, говорил ей пошлые комплименты. Красавица не знала, куда от него деваться. К счастью, в это время я проходил мимо, видел сцену, заступился за девушку и дал нахалу пощечину. Он взбеленился, вызвал меня на дуэль, а сам в назначенный час на место не явился… Видно, струсил, негодяй. С того дня и началось мое знакомство с Настей.

   — С Настей? — меняясь в лице, воскликнул Тольский.

   — Ну да, Настей. Чему же ты так удивлен?

   — Нет, я так!.. Продолжай, Алеша, я слушаю.

   — Я проводил майорскую дочку до ее дома, она пригласила меня зайти. Я познакомился с отцом… Ах, Тольский, какая противоположность между отцом и дочерью! Она — это что-то прекрасное, возвышенное, отец же смотрит зверем и, как говорят, страшный деспот с дворовыми. Ну вот я и полюбил Настю… Ах, Тольский, да и нельзя не полюбить ее! Если бы ты видел, как она хороша!

   — Может, я и видел ее, и говорил с нею.

   — Ты шутишь, Тольский! — удивляясь, воскликнул Намекин.

   — До шуток ли… Хочешь, Алеша, скажу, где живет твоя Настя? У ее отца, старого майора, есть недалеко от Никитской домик, в нем они и обитают.

   — Да… Как же ты узнал?

   — Ты говори, что дальше было, а после я скажу, как познакомился с нею.

   — Я стал часто бывать в домике Насти. Ее отец не особенно ласково встречал меня, зато она всегда была рада моему приезду. Я полюбил Настю… И она меня, кажется…

   — Что же ты намерен делать? Жениться, что ли, надумал? — спросил Тольский.

   — О, с большой радостью, если бы… если бы отец мне дозволил.

   — А разве ты сомневаешься в его дозволении?

   — Очень сомневаюсь. Мой отец — раб предрассудков. Свой род он почитает славным и гордится им. Моя мать из рода князей Сокольских, я — один сын, и отец, вероятно, прочит женить меня на какой-нибудь графине или княгине.

   — Стало быть, тебе придется обойтись без согласия отца?

   — Нет, Тольский, я никогда не решусь его обидеть, ведь я — единственный наследник…

   — И ты, чтобы не потерять наследства, хочешь потерять любимую девушку? Как же ты намерен поступить?

   — Право, не знаю еще сам… Я буду просить у отца согласия, постараюсь уговорить его…

   — Слушай, Намекин, так или иначе, но ты не должен обижать Настю. Понимаешь, не должен!.. Иначе я вступлюсь за нее, и тебе придется дорого поплатиться.

   — С чего ты взял, что я стану обижать девушку, которую так горячо люблю? Я непременно женюсь на ней, только надо выждать время… Но как ты познакомился с нею?

   — Я… не знаю… твоей Насти. Я только знаю ее отца…

   — Ты так горячо заступаешься за нее, что я невольно подумал, что ты сам влюблен в нее.

   — Вот что… А если бы так? Что бы ты сказал, если бы я полюбил майорскую дочь?

   — Я вызвал бы тебя на дуэль.

   — И сделал бы непростительную глупость: ведь я убил бы тебя. Но успокойся, приятель, дуэли между нами быть не может, потому что я тебе не соперник, и, когда будешь жениться на своей Насте, пригласи меня в шаферы. Так, что ли? — стараясь скрыть свое волнение, весело проговорил Тольский.

   — Разумеется… на моей свадьбе ты будешь первым гостем. Хочешь, я познакомлю тебя с моей невестой?

   — Ты не боишься, что я отобью ее у тебя? Нет, лучше не знакомь! Мой совет — скорее проси у отца дозволение; и женись на своей Насте. Да смотри не забудь меня на свадьбу пригласить.

   — Говорю, ты у меня — первый гость.

   — Значит, отец твоей невесты жестоко обходится со своими крепостными? — меняя тему разговора, спросил Тольский.

   — Майор — очень злой человек, нрав у него отчаянный. Он никогда ничем не бывает доволен. Он скуп, но я его скупости есть какая-то странность. Да и во всем характере майора что-то непонятное…

   Намекин уехал, а Тольский принялся шагать по кабинету, низко опустив голову.

   «Вот тут и пойми, и разгадай судьбу… Не прошло и двух дней, как я познакомился с Намекиным, он пришелся мне по нраву; я смотрел на него, как на своего искреннего приятеля, а теперь он — соперник, враг… Он отбивает меня девушку, которую я так люблю, как он любить не может… Нет, не Алеша отбивает у меня, а я у него… и не он мне враг, а я ему…»

   Эти размышления были прерваны приходом Ивана Кудряша.

   — Домохозяин за деньгами пришел, — сказал он.

   — Гони к черту!

   — Гнал, не идет… Уселся в передней и сидит как квашня. «Мне, — говорит, — надо повидать самого барина».

   — Вот что… Ему надо меня видеть?.. Хорошо, пусть войдет.

   Мошнин робко переступил порог кабинета своего неугомонного жильца и остановился у двери. У него болели зубы, и щека была подвязана большим платком.

   — Здравствуйте, любезнейший, — насмешливо посматривая на жалкую фигуру купца, проговорил Тольский. — Вы за деньгами?

   — Так точно-с.

   — Так. Что это, у вас зубы болят?

   — Так точно-с… покоя нигде не дают. Просто мука.

   — Садитесь и открывайте рот.

   — Как-с? Зачем-с? — опешил Мошнин.

   — Я вам вместо денег за квартиру вырву больные зубы; у меня для сего имеются зубные щипцы, я — мастер на это дело.

   — Помилуйте, как можно-с.

   — Садитесь, говорят вам! Ну!.. Показывайте, какие у вас болят зубы?

   — У меня зубы не болят-с.

   — Врете, вы сейчас говорили, что зубы вам не дают покоя. Ну, показывайте больной зуб… Не хотите? Эй, Кудряш!

   На зов Тольского в кабинет быстро вошел камердинер.

   — Держи его крепче! — И Тольский показал на Мошнина.

   Исполнительный Кудряш схватил купца и не выпускал, пока его господин рвал у бедняги здоровые и больные зубы. Мошнин ревел и кричал на весь дом, дергался, но Иван держал его, как железными клещами.

   — Ну довольно, пусти его… устал, — спокойно проговорил Тольский камердинеру.

   Мошнин выскочил из кабинета жильца, бросился на дрожки и приказал везти себя к начальнику полиции.

   Мошнин в то время славился в Москве своим богатством, считался одним из крупных домовладельцев, вел большую торговлю мануфактурным товаром и был владельцем огромной фабрики. Он, хотя и был скрягой, жертвовал немало денег на благотворительность и водил знакомство со многими важными лицами, начиная с губернатора.

   В своей семье, состоявшей из пятерых взрослых сыновей и жены-старухи, он был в полном смысле «сам»: его слово было для всех домочадцев законом, и горе тому, кто вздумал бы возражать или не повиноваться ему. Жена, сыновья и другие домочадцы были слепыми исполнителями его воли, его каприза.

   Поступок с Мошниным Феди Тольского, известного бедокура и кутилы, не остался секретом: в Москве много было разговоров и смеха, когда узнали, как Тольский произвел операцию с Мошниным и вырвал у него несколько зубов, не только больных, но и здоровых. Многие не любили Мошнина и рады были посмеяться над ним.

   Однако это вырывание зубов у богатого и знатного купца не прошло даром для Тольского: его вызвал генерал-губернатор в свою канцелярию, сделал ему строгий выговор и приказал немедленно выехать из дома Мошнина, грозя за неисполнение высылкою из Москвы.

   Тольский не боялся этой угрозы, он не раз слышал ее из уст губернатора, но все же принужден был искать себе другую квартиру.

   Тольскому приходилось плохо: полиция вынуждала его выезжать из дома Мошнина, а квартира не находилась. Поэтому он волей-неволей вынужден был на время оставить свой клуб, друзей и свою любовь к красавице Насте, и рыскать по Москве в поисках пристанища.

   Как-то, проезжая одним из глухих переулков от Остоженки к берегу Москвы-реки, Тольский заметил барский каменный особняк с подвальным жильем и наглухо закрытыми ставнями. На воротах дома виднелся лоскуток бумаги с надписью: «Сей дом сдается». Дом понравился Тольскому, он вылез из саней, подошел к воротам и хотел отворить калитку, но она оказалась запертой. Тольский дернул за проволоку; раздался резкий звонок, а в ответ на него громкий собачий лай, послышались тяжелые шаги по хрустящему снегу, загремел засов, и рослый старик в полушубке не совсем дружелюбно спросил у Тольского:

   — Что вам, сударь, надо?

   — Этот дом сдается? Да? Можно посмотреть? Если дом для меня подходящий, то я сниму его.

   — Неудобен он для вас, сударь, откровенно скажу.

   — Это почему? Почем ты, старик, знаешь, что для меня удобно, что неудобно?

   — Знаю, что неудобен… Который год дом-то пустует, жильцов-то немало в нем перебывало: снимут, поживут день-другой, да и вон, — тихо и каким-то таинственным голосом проговорил старик. — Нечисть тут завелась, нечистая сила житья никому не дает.

   — Вот что!.. Ну я никакой нечистой силы не испугаюсь. — Тольский громко засмеялся и вошел на двор.

   Двор был огромный; прямо виднелась садовая решетка, отделявшая его от сада; близ ворот стоял небольшой домик в четыре окна.

   Тольский подошел к крыльцу особняка и, обратившись к старику, сказал:

   — Ну, отопри дверь и покажи мне квартиру.

   — Как, сударь? Неужели хотите снять? — удивился тот.

   — Непременно, если понравится. Давай отпирай!..

   — Ключи у Ивана Ивановича. Он здесь вроде дворецкого барином приставлен: и за домом смотрит, и сдает, и деньги получает.

   — А кто твой барин?

   — Викентий Михайлович Смельцов, барин важный, заслуженный, в чужих краях проживает уже вот лет пять… Я пойду, сударь, скажу Ивану Ивановичу, он вам и дом покажет. — И старик направился к крыльцу.

   «Смельцов, знакомая фамилия, слыхал… Что это старик вздумал пугать меня нечистой силой? Вот чудак-то!.. Впрочем, в Москве, говорят, есть такие дома», — подумал Тольский и вслух произнес:

   — Меня заинтересовал этот дом, и я сниму его; ни чертей, ни дьяволов я не боюсь.

   К нему подошел низенький худенький старичок, с чисто выбритым лицом и добрыми, кроткими глазами.

   — Здравствуйте, сударь, здравствуйте-с! Квартирку снять желаете-с? — каким-то певучим голосом проговорил он, снимая картуз и кланяясь. — Что же, в добрый час… А все же, сударь, я должен предупредить вас…

   — Насчет нечистой силы, поселившейся в вашем доме? Знаю, слышал. Мне старик сейчас говорил.

   — Его, сударь, Василием звать, а я из приязни к нему зову Васенькой. С малых лет мы с ним приятели, оба дворовые, вместе росли, на одном солнышке онучи сушили. Оглядеть желаете, сударь, наш дом?.. Можно, можно… Васенька пошел ставни отворять, а то темно в дому-с… Пойдемте благословясь; ключики у меня.

   Дворецкий отпер наружную дверь в просторные сени с широкой лестницей, откуда двери вели в переднюю. Тольский и сопровождавший его дворецкий вошли в комнаты; на них пахнуло затхлым, холодным воздухом нежилого помещения. Зал, гостиная и другие комнаты были совершенно без всякой меблировки, но отделаны прекрасно; стены в некоторых комнатах были расписаны, в других — обиты цветным атласом, на потолке размещались искусной кисти картины из мифологии, полы были штучные, из дорогого дерева. Дом был с небольшим мезонином, и дверь в последний шла с заднего крыльца.

   — Мезонин принадлежит к этой квартире? — спросил Тольский у старика.

   — Никак нет-с, отдельно; мезонин не сдается. В сем доме барин наш изволили жить до своего отъезда за границу. Мебель и кое-какое имущество приказали запереть в мезонине-с, беречь, значит, до своего возвращения из чужих краев; так мезонин и стоит запертой-с.

   — А давно уехал твой барин?

   — Давно, более пяти годов…

   — Сколько лет твоему барину? — полюбопытствовал Тольский.

   — Да лет с полсотни, а может, и побольше… При покойном императоре Павле Петровиче наш барин занимал видное место, также и в начале царствования Александра Павловича… Да с Аракчеевым Викентий Михайлович не поладили…

   — Стало быть, твой барин — хороший человек, если не поладил с Аракчеевым.

   — Добрейшей души человек; дай Бог ему здоровья на многие лета! — И старичок дворецкий, сняв картуз, усердно перекрестился.

   Дом понравился Тольскому, и он, несмотря на предупреждение о нечистой силе, снял его, вручив дворецкому задаток, а на другой день и совсем переехал со своей немногочисленной дворней.

  

V

  

   В тот же день кучер Тольского Тимошка пришел из ближайшего кабака, где успел уже свести знакомство с целовальником, сильно встревоженный и обратился к своим товарищам-дворовым с такими словами:

   — Ну, братцы мои, попали мы на фатеру.

   — А что? — спросил у него камердинер Тольского Иван Кудряш.

   — В доме, куда мы переехали, черти живут, — робко и таинственно промолвил Тимошка, поглядывая на товарищей.

   — Ври, дурачина! С чего взял? — остановил его барский камердинер.

   — Провалиться, не вру… Сейчас целовальник мне сказывал: «Напрасно, — говорит, — твой барин в дом Смельцова переехал; там, — говорит, — черти вам житья не дадут. Много охотников было на дом Смельцова; поживут день-другой, да и вон; не один год дом-то пустует. И твой барин не проживет в нем недели, съедет». Да и не один целовальник о том сказывал. Народу в кабаке было немало… Все то же говорили… что от нечистой силы житья нам не будет. Теперь, как только пробьет, говорят, полночь, сейчас и начнется работа у чертей. Пойдет по всему дому дым коромыслом, шум, стук. Стулья, столы пойдут по комнатам плясать; посуда в буфете трясется, песни запоет нечистая сила, а то хохот такой поднимет, что волосы станут дыбом и по телу мурашки пойдут, — рассказывал кучер и сам дрожал, как в лихорадке, от своего рассказа.

   Дворовые слушали его с испуганными лицами, некоторые крестились.

   — Все это — враки, бабьи сказки! — авторитетно промолвил камердинер, хотя и на него рассказ Тимошки произвел некоторое впечатление.

   — Все, брат Иван, врать не станут. Видно, неспроста идет нехорошая молва об этом доме.

   — Не верьте, ребята, все пустое! — стал успокаивать дворовых барский камердинер, но его слова не достигли цели: дворовые боялись ложиться спать на новой квартире, собрались все в кучу и ожидали какого-нибудь сверхъестественного явления, вздрагивали, прислушивались.

   Однако первая ночь прошла благополучно, ничего необычайного не случилось.

   Что касается Тольского, то он спал всю ночь богатырским сном, так как не верил ни в какие привидения и не признавал никаких таинственностей и непостижимостей.

   Камердинер Иван находился в комнате, смежной с кабинетом своего барина, и, как другие дворовые, не спал почти всю ночь, а только лежал на своей койке с открытыми глазами, готовый каждую минуту при малейшем шорохе бежать к своим товарищам.

   Однако было тихо как в могиле, и только перед утром Иван услыхал, что наверху, в мезонине, как будто кто-то ходит. Камердинер приготовился было дать тягу, но шорох или шаги скоро утихли.

   Проведя спокойно ночь на новой квартире, Федор Иванович утром послал за дворецким Смельцова и, как только тот явился, сказал ему:

   — Вот, почтеннейший, ты пугал меня привидениями напрасно! Ни единого привидения, и спал я как убитый. Стало быть, все эти привидения — одни глупые выдумки.

   — Кто знает!.. Много за пять лет жильцов перебывало в этом доме, а больше недели никто не жил.

   — Стало быть, все жильцы были глупы — верили в чертей и в разную ерунду. Я вот самого сатаны не испугаюсь и с квартиры съеду тогда, когда захочу.

   — Смею доложить, сударь, всякому свое, у всякого свой нрав.

   — А ты, почтеннейший, как видно, веришь в существование чертей?

   — Сударь, сами вы изволите знать, что на белом свете есть добро, есть и зло. Есть правда, есть и кривда — от дьявола.

   — Браво, браво, почтеннейший, ты рассуждаешь, как философ… Однако поговорим лучше о житейском. Скажи, твой барин постоянно живет за границей?

   — Почти постоянно; в течение пяти лет приезжали они в Россию раза два, не больше, — ответил Иван Иванович.

   — Женатый он?

   — Да, как же.

   — И жена с ним за границей?

   — Никак нет! За границей Викентий Михайлович одни.

   — А где же его жена?

   — Верно, сударь, не знаю. Кажется, барыня живет в Питере. Настоящего развода у них нет, а только вместе они давно не живут.

   — Что же она, молодая?

   — Да, чуть не вдвое моложе барина.

   — И хороша собой?

   — Чудной красоты.

   — Ну, теперь я наполовину понял, почему твой барин не живет с женой: он стар, ворчлив и, вероятно, ревнив, а она молода, красива и любит пожить в удовольствие. Однако мне до твоих господ нет никакого дела, я призвал тебя, почтеннейший, за тем, чтобы сказать: деньги я буду платить не вперед за год или за полгода, а частями… Понимаешь?

   — Так точно, понимаю. Не извольте, сударь, беспокоиться насчет платы за квартиру; как хотите, так и платите… Мне барин Викентий Михайлович наказывали, чтобы жильцов деньгами не теснить.

   — Вот это хорошо! Я буду платить, когда у меня будут деньги, — весело произнес Федя Тольский.

   Зимний короткий день скоро прошел; настал вечер, а там и длинная ночь. Тольский в течение дня никуда не выезжал, будучи занят распоряжениями относительно уборки и устройства новой квартиры. Утомленный этим, он лег в постель ранее обыкновенного.

   Его дворовые, усталые от работы, тоже улеглись и скоро заснули. Теперь они уже не так боялись нечистой силы, как в первую ночь своего новоселья.

   Одному только камердинеру Ивану Кудряшу что-то не спалось. Долго он ворочался с боку на бок, стараясь заснуть, но никак не мог.

   В самую глухую полночь, при гробовой тишине, он опять услышал какой-то шорох в мезонине, как будто там кто-то ходил. Затем шорох шагов сменился тихой, унылой песней. В мезонине кто-то пел; Иван слышал это ясно, только не мог разобрать слова песни.

   «В мезонине несомненно кто-нибудь живет; старичишка дворецкий и сторож обманывают, говоря, что там одна мебель да рухлядь», — подумал было молодой парень.

   Песня стихла. Опять послышались шаги, они стали приближаться к Ивану, делаясь все яснее; он, бледный, дрожа всем телом, быстро встал, зажег свечу и приотворил дверь из своей горницы в коридор. Тотчас же из груди его вырвался крик ужаса, подсвечник выпал из рук, свеча погасла, и сам он без памяти упал в коридоре на пол.

   Необычайный крик и падение Ивана разбудили крепко спавшего Тольского. Он быстро встал, зажег свечу и вышел в коридор; там он увидал распростертого, с помертвевшим лицом камердинера, валявшийся подсвечник и изломанную свечу.

   — Что это значит? Что с Иваном? — растерянно проговорил Тольский.

   Он спустился в людскую, разбудил дворовых и с их помощью постарался привести в чувство своего камердинера.

   Обморок Ивана Кудряша был довольно продолжителен. Наконец он открыл глаза и увидал около себя Тольского с озабоченным лицом.

   — Иван, что с тобою? Чего ты так испугался? — спросил у него Тольский.

   — Ах, сударь, страшно, страшно! Привидение в белом саване здесь, в коридоре. Ах как страшно! Я думал, что умру со страху! — дрожал, как в лихорадке, Кудряш.

   — Ты большой трус, и тебе, верно, что-нибудь показалось, — промолвил Тольский.

   — Нет, сударь, не показалось; я ясно видел женщину в белом одеянии, как в саване; волосы у нее распущены… Завидев меня, она стала быстро подходить ко мне и манить рукой. Тут сердце во мне замерло, и я упал без памяти.

   — Откуда явилось тебе привидение? Ты не помнишь?

   — Мне послышались шаги, как будто в мезонине. Потом кто-то стал петь, так жалобно, и опять раздались шаги уже в коридоре. Я зажег свечку, отворил дверь и увидал…

   — Какой ты трус у меня! С виду богатырь, а смелость у тебя заячья.

   Проговорив эти слова, Федя Тольский направился к себе и опять лег, но заснуть не мог. Рассказ Ивана Кудряша заставил и его призадуматься:

   «Что это значит? И что за привидение видел мой Иван? Неужели в самом деле здесь обретается какое-то сверхъестественное существо, которое не дает покоя нам, простым смертным?.. Надо постараться отгадать, что это за женщина, которая так напугала моего камердинера, поднять завесу с этой тайны… И я это сделаю во что бы то ни стало. С завтрашней же ночи стану наблюдать за привидением».

   Наконец Тольский крепко заснул. Иван же не остался в своей горнице, а ушел в людскую.

  

VI

  

   Богатый и родовитый барин Михаил Семенович Намекин, отставной боевой генерал, почти безвыездно проживал в своей подмосковной усадьбе, прозывавшейся Горки и стоявшей верстах в тридцати от Москвы.

   Михаил Семенович жил в усадьбе на широкую барскую ногу и был известен своим хлебосольством; на его роскошные балы и обеды съезжалась вся московская знать; с генерал-губернатором Намекин водил дружбу и пользовался большим влиянием при дворе.

   Генералу Намекину было лет шестьдесят с небольшим; уже лет пятнадцать, как он овдовел, потеряв горячо любимую жену. Вскоре после смерти жены он вышел в отставку и поселился в Горках.

   Детей у него было двое: сын Алексей и дочь-вековушка Мария.

   Алексей после смерти матери остался лет десяти на попечении своей сестры, которая была старше брата лет на пятнадцать, и рос он общим любимцем; это был хилый, болезненный мальчик, а потому отец стал подготавливать его к гражданской, а не к военной службе.

   Для образования Алеши были наняты опытные педагоги; мальчик был довольно прилежен и, сдав экзамен, поступил в московский университет.

   Здесь для юного Намекина началась новая жизнь. Вырвавшись из-под строгой опеки отца, Алеша повел жизнь совершенно иную, чем в Горках.

   У Михаила Семеновича в Москве, на Тверской, был большой дом с целым штатом дворовых; в нем-то и стал жить Алеша, окружив себя товарищами; наклонность к чтению умных книг и к наукам скоро уступила место праздной жизни в приятельском кружке. Алеша вырос, возмужал, из хилого мальчика превратился в здорового и сильного молодого человека.

   С грехом пополам окончив университет, молодой Намекин поступил на службу в сенат; правда, он только числился на службе и являлся в присутствие не более двух-трех раз в месяц, все же остальное время проводил в пирушках, кутежах и карточной игре в клубе. Денег сыну Михаил Семенович высылал не особенно много, и ему хватало их лишь на день, на два. Однако приятели познакомили Алешу с ростовщиками. У них брал он деньги под векселя за огромные проценты, а те охотно ссужали его, зная, что он — чуть не единственный наследник богача отца.

   До старика Намекина доходили слухи о праздной жизни сына, о его кутежах, игре в карты и тому подобном, и, чтобы проверить эти слухи, он нередко сам приезжал в Москву с намерением застать сына врасплох. Но Алеша был хитер: он подкупал дворовых, и те предупреждали его об отцовских планах. Поэтому генерал возвращался в усадьбу вполне успокоенный поведением своего сына в Москве.

   Старшая дочь Михаила Семеновича крепко любила своего брата и всегда старалась выгородить его, когда отец был чем-либо недоволен. Старик Намекин и его дочь очень бывали рады приезду Алеши, который хоть и изредка, а все же навещал их. Летом он проводил в Горках месяца по два; тогда огромный дом Намекиных на Тверской стоял пустым.

   Молодому Намекину было лет двадцать пять; отец решил, что пора сыну жениться, и стал подыскивать ему подходящую невесту, намереваясь женить сына не иначе как на княжеской или графской дочери, в крайнем случае, на генеральской.

   — Моя невестка должна быть известного дворянского рода, обладать умом, образованием, а также богатством. Род Намекиных исстари известен на Руси, и жену Алексей должен себе взять из такого же славного рода, — часто говорил старик генерал.

   Так как он не любил и не дозволял никаких возражений и его слова для всех домочадцев и для многочисленной дворни были законом, то не возражал ему и Алеша; но это все же не помешало ему крепко полюбить Настю, дочь простого майора.

  

VII

  

   Вскоре после разговора с Тольским Алеша поехал в усадьбу Горки с твердым намерением просить разрешения у своего отца жениться на майорской дочери Насте. Его неожиданный приезд среди зимы, и притом в сильный мороз, немало удивил Михаила Семеновича и его дочь Марию.

   — Что это, Алексей? Не выгнали ли тебя из Москвы, что ты в такой холодище к нам приехал? — шутливо спросил у него старый генерал.

   — Я ехал в закрытом возке и не чувствовал мороза, — почтительно целуя руку отца, ответил Алеша.

   — И то сказать: ты молод, кровь горячая, тебя не скоро прохватит мороз. Ты к нам надолго приехал?

   — Нет, дня на два, на три.

   — Стало быть, не брал отпуска?

   — Да зачем? На несколько дней можно и без отпуска.

   — У вас служба вольная, не то что военная; у нас, бывало, и на день без разрешения нельзя было отлучиться, а ты, чай, в свое присутствие по целым неделям не заглядываешь… Покойный император Павел Петрович и чиновников подтянул бы как следует, а теперь вас, молодчиков, распустили. Ну да не в том суть. Говори, зачем приехал-то? Если за деньгами — не дам, раньше первого числа ни гроша не получишь!

   Находившаяся в горнице Мария Михайловна жалостно взглянула на брата и, обращаясь к отцу, тихо промолвила:

   — Папа, зачем вы так? Алеша, наверное, не за деньгами приехал…

   — А ты почем знаешь? Жалостлива больно…

   Недавно только до него дошло известие, что его сын кутит напропалую и сводит знакомство с сомнительными личностями. Старик наполовину поверил этому слуху и, воспользовавшись приездом сына, решил пожурить его.

   — Сестра сказала правду, я приехал к вам, батюшка, не за деньгами.

   — А за чем же? Дозволь, сударь, узнать?

   — Извольте, скажу… Я… я задумал жениться, батюшка.

   В ответ на слова сына старый генерал посмотрел на него полупрезрительно и полунасмешливо и каким-то сиплым голосом проговорил:

   — Вот что, сударь! Жениться изволили задумать?.. Поздравляю, поздравляю! — И, обращаясь к дочери, он, не меняя тона, добавил: — Мария, а ты что сидишь да таращишь глаза от удивления? Удивляться тут нечему. Теперь ведь новое время и новые люди, отцовских советов не слушают… Задумает молодец жениться, подберет себе суженую да и оповестит о том своего отца накануне венчания, а то и этого не делают, втихомолку венчаются… Наш Алексей Михайлович не таков: он добрее других и нас с тобою, Мария, на свадьбу пригласит непременно…

   — Батюшка, — заговорил было молодой Намекин, но отец перебил его:

   — Звать на свадьбу приехал?.. Так, так! А когда свадьба, дозволь узнать?

   — Когда вы прикажете, батюшка.

   Почтительный тон сына несколько обезоружил старого генерала, смягчил его.

   — Да ты, Алексей, всерьез о женитьбе говоришь или шутишь? Кто невеста? Надеюсь, ты подобрал себе пару… Прошу не забывать, ты не кто-нибудь, а намекинского рода, и наши родичи все почти были женаты на княжнах. Мать твоя покойная была тоже из княжеского рода.

   Михаил Семенович этими своими словами отбил у сына охоту назвать свою возлюбленную, сказать, кто она.

   — Ну что же ты молчишь, назови мне фамилию твоей избранницы.

   — Она из рода Луговых, — запинаясь, тихо выговорил молодой Намекин.

   — Луговых, Луговых… Что-то не припомню этой фамилии… Кто же отец твоей невесты, какой на нем чин?

   — Он… он — майор.

   — Что такое? Ты говоришь, майор?.. — грозно переспросил у взволнованного сына старый генерал. — Гм… И ты, глупец, вообразил, что я назову какого-то там майора своим сватом, породнюсь с ним? Да ты с ума сошел? Впрочем, от твоей порочной жизни не мудрено и с ума сойти. Советую тебе полечиться, а не жениться думать. Майорская дочь никогда не может быть твоей женой… Раз и навсегда я говорю тебе это!.. На этот неравный брак ты не получишь моего согласия и благословения. Пока я жив, ты не введешь какой-то там майорской дочери ко мне в дом своею женою… Я… я не дозволяю тебе! — крикнул Михаил Семенович.

   — Так вы не дозволяете, батюшка?

   — Нет и нет… Тысячу раз нет!

   — Это ваше последнее слово?

   — Да, последнее и решительное! — И генерал быстро вышел, сердито хлопнув дверью.

   — Алеша, милый, как мне жаль тебя, как жаль! — со слезами сказала брату добрая Мария Михайловна.

   — Да, да, сестра, пожалей меня! Я достоин жалости.

   — Я и то жалею, Алеша; жалею также, что ничем не могу помочь тебе. Я одобряю, Алеша, выбор твоего сердца и с радостью назвала бы твою невесту своей милой сестрой, но папа…

   — Да, на согласие отца рассчитывать нечего. Эх, закучу же я, так закучу, что чертям будет тошно! Отец сказал, что я веду порочную жизнь; что же, правда, не стану отпираться. Я полюбил девушку добрую, милую, хотел жениться на ней; женился бы, тогда прощай моя прежняя холостая, разгульная жизнь! Я совершенно переменил бы образ жизни… Ну а отец не хочет понять это, гнушается выбором моего сердца… Да когда же конец этой опеке? Я не мальчик. Довольно водить меня на помочах! Уж если на то пошло, то я и без согласия отца обойдусь и со своей Настенькой повенчаюсь!

   — Алеша, Алеша! И ты это говоришь?.. Ведь тебе счастья не будет. Неужели ты решишься без благословения папы?

   — Что же, если он не хочет, нас Бог благословит. Ну да поживем — увидим!.. А теперь прощай, сестра, я уеду завтра утром рано, ты, пожалуй, еще спать будешь…

   — Как, Алеша? Ведь ты хотел дня два у нас погостить?

   — Не до того мне теперь. Завтра чуть свет уеду.

   — Алеша, голубчик, ты, пожалуйста, не огорчайся. Не забывай того, что папа бывает резок, но он очень любит тебя, желает тебе счастья.

   — Оно и видно!.. Нет, он разрушает мое счастье!.. Ну да что тут и говорить, пропащий я человек!

   На следующий день, ранним утром, молодой Намекин уехал из усадьбы отца в Москву и, занятый своими думами, не заметил, как тройка лихих коней, запряженная в крытый возок, с небольшим в два часа домчала его до Москвы. Не заезжая к себе домой, он проехал прямо к дорогому для его сердца майорскому домику.

   Настя с радостным, счастливым лицом встретила его.

   — А я хотела пожурить вас, Алексей Михайлович! — сказала она, усаживая дорогого гостя к столу, на котором кипел пузатый самовар и лежали на тарелке горячие ватрушки. — Где это вы изволили пропадать? Ну-ка, скажите…

   — В усадьбе был, у отца, прямо оттуда…

   — Долго там гостили?

   — Нет, всего одну ночь.

   — По делу ездили или так, навестить?

   — По делу.

   — Не секрет, по какому? — спросила Настя.

   — Для кого и секрет, а от вас у меня тайн нет. Полюбил я, Анастасия Гавриловна, одну чудную девушку, крепко полюбил… Вот было и задумал скрепить свою любовь святым венцом с ней… Поехал я просить на это согласие у отца.

   — Вот как? У вас невеста есть, а вы мне о том и ни слова. Ах, Алексей Михайлович, нехорошо!.. Скрывать от меня!

   — Хотелось мне прежде заручиться согласием отца, а там я и вам сказал бы, Анастасия Гавриловна.

   — Ну что же, успешна была ваша поездка, получили вы согласие?

   — Нет, отец и слышать не хочет.

   — Бедный, как мне жаль вас!.. Скажите же теперь, кто ваша невеста, как зовут ее?

   — Так же, как и вас.

   — Да?.. Вот как! Молода, хороша она?

   — Так же, как и вы!

   — Странно! Ваша невеста, значит, очень похожа на меня?

   Молодая девушка начинала понимать. Она вспыхнула и наклонила свою хорошенькую головку.

   — Неужели вы, Анастасия Гавриловна, не догадываетесь, о ком я говорю?

   — Догадывалась, но боялась верить своей догадке.

   — Так вы… вы хоть немного любите меня? Что спрашиваю!.. Зачем слова? Я вижу, Настя, ты любишь меня. Не так ли, моя милая?.. — с жаром проговорил Алеша, опускаясь на колени перед молодой девушкой.

   — Встаньте, Алексей Михайлович! Да, я люблю вас, но — увы! — едва ли наша любовь принесет нам счастье. Ведь вы сказали, что ваш отец слышать не хочет о том, чтобы назвать меня своей невесткой… меня, бедную сиротинку-бесприданницу. Ведь за мной отец ничего не даст.

   — Зачем мне приданое, зачем? Только бы ты меня любила, моя Настя! Отказа моего отца не пугайся; если на то пошло, я женюсь на тебе и без его согласия!

   — Нет, нет, как можно без согласия отца!.. Несчастен будет наш брак!

   Тут беседа возлюбленных была прервана поднявшейся в доме суетой. Ворота заскрипели и отворились настежь. В повозке, запряженной парой коней, въехал на двор вернувшийся из усадьбы секунд-майор Луговой. Это был высокий худой старик с гладко выбритым лицом. Из-под нависших бровей хмуро смотрели серые, холодные глаза. На тонких сухих губах змеилась злобно-презрительная улыбка.

   Сухо поздоровался он с Настей, бросившейся к нему навстречу, так же сухо и отрывисто проговорил гостю:

   — Здравствуйте!

   — Вы чем-нибудь недовольны или встревожены? — спросил у него молодой Намекин.

   — Да, недоволен и встревожен… — резко ответил Гавриил Васильевич, бросив при этом сердитый взгляд на дочь. — Ваше, сударь, посещение меня тревожит.

   — Мое посещение? — с удивлением воскликнул Алеша.

   — Да!.. Позвольте узнать, с каким намерением вы ездите ко мне в дом? В качестве простого гостя или чего другого? Этот вопрос я задаю вам потому, что у меня дочь — девица на выданье, и я вовсе не желаю служить мишенью для разных там пересудов и разговоров! — Майор горячился все более и более. — Думаю, сударь, вы ездите не ко мне и не для меня? — добавил он.

   — Это верно, я езжу не к вам и не для вас! — спокойно ответил ему Намекин.

   — Так!.. Стало быть, бываете вы у нас ради моей дочери?

   — Совершенно верно! Я бываю у своей невесты, Анастасии Гавриловны.

   — Вот как! Скоренько же!.. Не худо бы меня спросить.

   — Вас не было, Гавриил Васильевич!

   — Так… Вы намерены жениться на моей дочери? А своего папеньки согласие на то спрашивали?

   Намекин молчал, не зная, что ответить майору.

   — Что же вы молчите? Извольте отвечать, согласен ли ваш родитель назвать мою дочь своей невесткой?

   — Я… я еще не спрашивал… — солгал Алеша.

   — Напрасно!.. Вам следовало заручиться раньше родительским разрешением и благословением, которое вы едва ли получите… Папенька ваш, заслуженный генерал, вряд ли захочет родниться со мною, убогим майором. Он слишком горд для этого, спесив, богат. Приданого захочет, а за моей Анастасией почти ничего нет… Усадьбишка моя заложена, и сам я весь в долгу, как в шелку.

   Старый майор безбожно лгал; его усадьба не была заложена, а он не только не должал, но сам еще давал деньги под большие проценты.

   — Я с вас ничего не спрашиваю, мне никакого приданого не надо, — сказал Намекин.

   — Это хорошо!.. Впрочем, после моей смерти все, что останется, будет завещано мною дочери Анастасии, а при жизни за ней дать я ничего не могу. Это — мое последнее слово, и до времени мне говорить с вами не о чем. А поэтому не взыщите на старика: я устал с дороги, пойду отдохнуть… Прошу, сударь, прощения!..

   Проговорив эти слова, старый майор вышел. В дверях он искоса взглянул на влюбленных.

  

VIII

  

   Тольский, устроившись на новой квартире, не обращал никакого внимания на привидение, пугавшее ночью его дворовых. Как-то он отправился в майорский дом; его тянуло туда словно магнитом, и этим магнитом была красавица Настя. Он приехал в домик майора в тот самый день, когда произошло объяснение Намекина с Настей, и застал молодую девушку печально сидевшей в небольшом зальце.

   Было Насте о чем подумать. Нерадостно, невесело сложилась ее жизнь. Она давно лишилась нежной, любящей матери и росла на попечении няньки Мавры да сурового отца. Расправы последнего с дворовыми болью отзывались в ее любящей, еще не тронутой житейскими бурями душе, крики людей, просивших пощады, заставляли ее убегать в свою детскую горенку и плакать там, уткнувшись головой в подушку.

   Выросла Настя, похорошела, расцвела, случайно познакомилась с Алешей Намекиным и незаметно для себя полюбила его первой любовью.

   Гнет сурового отца теперь не так страшил Настю, и затворническая жизнь не казалась ей постылой. Майор держал свою дочь взаперти, не дозволяя ей выходить за ворота для прогулок и даже подходить к окнам. Только и выходила Настя в церковь, и то в сопровождении старухи няньки да кого-либо из дворовых.

   Ревниво оберегал Луговой свою дочь от чужого глаза, сам следил за малейшим ее шагом и заставлял то же делать и своих слуг, которые пользовались его расположением и доверием. Первым таким был дворецкий, Савелий Гурьич, который в отсутствие барина занимал его место и распоряжался в доме, как хотел. Настя не любила дворецкого за его наушничество отцу и за то, что он был бичом для всех дворовых.

   После объяснения со своим возлюбленным девушка опечалилась.

   «Надо выждать время… может, старый генерал смилостивится и даст Алеше согласие жениться на мне, — думала она. — А если он и будет упорствовать, что же, надо ждать; он стар, а мы с Алешей молоды… Одно нам остается — тайком повенчаться или расстаться… Нет, нет, я не могу расстаться с Алешей, я так люблю его… Что же делать? Как быть?»

   В тихих думах и застал ее Федя Тольский.

   — Что с вами, очаровательная хозяйка? Вы печальны, скажите, с чего ваша печаль? — спросил он у Насти, пожирая взглядом ее красивое, но грустное лицо.

   Он ничего не знал об объяснении Алеши Намекина с Настей, а также о возвращении майора Лугового, так как того не было дома.

   — Вы спрашиваете, отчего я печальна? — переспросила Настя. — Отвечу: нечему мне веселиться, нечему радоваться.

   Молодая девушка не рада была приезду Тольского, но не принять его не могла; она была отчасти знакома с бурным характером своего нежеланного гостя и несколько боялась его.

   — У вас есть печаль, горе? Скажите мне! Может, я помогу вам.

   — Нет, нет, вы ничем не можете помочь мне.

   — Почему? Для вас я готов на все пойти. Для вашего счастья я жизнь свою отдам, — с жаром произнес влюбленный Тольский, уже давно решивший во что бы то ни стало отбить Настю у Намекина.

   — Оставьте, пожалуйста! Мне вовсе не нужна ваша помощь, — с ноткой неудовольствия промолвила молодая девушка.

   — Вы, кажется, обиделись на меня?

   — Да, да, ваши комплименты, ваши слова обижают меня.

   — Помилуйте, Анастасия Гавриловна, разве я сказал вам что-нибудь обидное? О, если я осмелился обидеть вас, то накажу себя смертью! — с пафосом воскликнул Федя Тольский.

   — Пожалуйста, не говорите глупостей! — прервала его Настя.

   — О, это не глупости. Скажите мне: «Федор, умри!» — и я умру, уверяю вас!

   — К чему вы говорите все это?

   — К тому, что я люблю вас.

   — Оставьте, пожалуйста, вы знаете, что у меня есть жених.

   — Алеша Намекин? Он на вас не женится. Могу вас уверить: ему отец не позволит.

   — Вы и это знаете?

   — Знаю. Лучше выходите за меня, Анастасия Гавриловна! Алеша не может любить вас так, как я люблю. Я брошу свою беспутную жизнь и буду примерным мужем. Клянусь вам.

   — Зачем клятвы? Вашей женой я никогда не буду.

   — О! Вы безжалостны ко мне!

   — Хороши же и вы. Вы Алешу Намекина считаете своим другом, а сами хотите отбить у него невесту!

   — Что делать? Любовь сильнее дружбы. Как бы там ни было, вы станете моей женой.

   — Никогда!

   — А я говорю — станете! Я увезу вас.

   — Да вы — сумасшедший!

   — Да, от любви к вам.

   — Однако прекратим этот разговор.

   — Вы, кажется, не верите, что я увезу вас? Нет?.. Плохо же вы знаете меня! Для меня никаких преград не существует, я привык всегда достигать цели.

   — Вы, похоже, уже начинаете хвалиться своим неприличным поведением? Я не буду больше принимать вас, — сердито проговорила молодая девушка.

   — Вы сердитесь? Скажите, чем я могу заслужить прощение?

   — Оставьте меня! Я боюсь, что нас застанет мой отец, он должен сейчас приехать.

   — Тем лучше, я познакомлюсь с ним.

   Насте едва удалось выпроводить непрошеного гостя, она очень опасалась, что ее отец застанет Тольского, так как боялась скандала, который мог произойти между ними. Тольский своими словами оттолкнул от себя молодую девушку, и она была очень рада, когда он уехал. Она отдала приказание не принимать его больше.

   Между тем, в квартире Тольского опять ночью стали происходить необычайные явления: как пробьет полночь, так и пойдет работать нечистая сила на страх всем дворовым.

   Иван Кудряш заявил своему барину, что спать он будет в людской, а не наверху. Тольский согласился, так как не был боязлив и не боялся спать один в квартире.

   Однажды ночью Федор Иванович раньше обыкновенного приехал из клуба; он дочиста проигрался и домой вернулся озлобленный и расстроенный; денег у него больше не было. Между тем во время его отсутствия, ночью в его кабинете и других комнатах, в которых никого не было, происходило что-то странное и непонятное. Дворовые, находясь внизу, ясно слышали, что в барских комнатах, наверху, кто-то ходит, передвигает мебель, стучит; слышен был также глухой говор и заунывное пение. Дворовые, объятые ужасом, собрались в кучу, не смея пойти посмотреть, что происходит наверху; впрочем, выискался один смельчак, дворовый Сенька.

   — Я не боюсь пойти туда, — сказал он. — Чай, на мне святой крест и никакая нечистая сила меня не коснется. Вот сейчас и пойду. Только дайте мне, братцы мои, фонарь.

   Некоторые из дворовых останавливали смелого парня, а другие, напротив, советовали ему сходить, но сами идти с ним отказывались.

   И вот Сенька, забрав зажженный фонарь и суковатую толстую палку, смело направился на барскую половину. Однако как ни смел был он, через несколько минут вернулся обратно с лицом, как у мертвеца, и, трясясь всем телом, попросил напиться воды, после чего дрожащим голосом, беспрестанно останавливаясь и как-то боязливо озираясь по сторонам, рассказал следующее:

   — Ну, братцы мои, натерпелся я такого страху, какого отроду со мной не бывало. Не знаю, как только я уцелел, как жив остался; взошел это я в коридор смелой поступью, перекрестился, взглянул: в коридоре темно, никого не видно, а слышно, что в барских комнатах кто-то ходит, кто-то жалобно песню поет. Признаться, немножко струхнул, да как гаркну: «Кто смеет по барским комнатам расхаживать да еще песни петь?» В ответ на мой крик как захохочет кто-то! С того хохота по телу у меня пошли мурашки и волосы дыбом встали; прямехонько из барского кабинета вышли какая-то чертовка в черном одеянии, не то ведьма старая, а за нею следом уже молодая ведьма, а может, и русалка, в белом одеянии; волосы длинные по плечам распущены, лицо бледное, ровно У мертвеца. У старой-то ведьмы свеча в руках, а у молодой не то гитара, не то лютня. Остановились это они в дверях и, вылупя глаза, смотрят на меня. Я тут зачурался: «Чур, — говорю, — меня; наше место свято»; думаю, ведьмы провалятся. Не тут-то было: стоят, ни с места, да еще ухмыляются, а старая ведьма взяла кусок какой-то бумаги да и бросила в фонарь. Тут осветило их, братцы мои, красным пламенем, ровно в аду кромешном… Я и не выдержал — тягу дал, а они-то, проклятые, как захохочут да загогочут…

   Дворовые слушали Сеньку, затаив дыхание и робко прижимаясь друг к другу. Беспредельный страх изображен был на их испуганных лицах. Когда Сенька закончил, все они хранили гробовое молчание — рассказ товарища произвел на них удручающее впечатление.

   Раздавшийся звонок нарушил их невольное молчание — это вернулся из клуба Тольский.

   Он вошел в свой кабинет и был удивлен царившим там беспорядком. Находившиеся раньше на письменном столе бумаги, письменные принадлежности и различные дорогие безделушки валялись на полу. Картины, висевшие на стене, лежали под диваном. В зале, гостиной и в других комнатах столы, стулья были сдвинуты в кучу; портьеры с окон были сдернуты на пол. Одним словом, царил полнейший беспорядок.

   — Что это значит? Кто посмел? — грозно крикнул Тольский при взгляде на свою квартиру.

   — Нечистая сила, — ответил Иван, дрожа.

   — Молчать! Ты, видно, еще не выбил дурь из своей головы. Я постараюсь изловить эту нечистую силу, и горе ей тогда будет! Не шутки ли это кого-нибудь из дворовых? Ну да я дознаюсь, не испугаюсь ни чертей, ни дьяволов!

   — Дозвольте, сударь, рассказать вам происшествие с Сенькой, которое случилось за несколько минут до вашего возвращения.

   — Ну, рассказывай, что еще там такое! Что за вздор!

   Камердинер Иван рассказал своему барину все то, что слышал от Сеньки, то есть о том, как напугали его ведьмы.

   Этот рассказ невольно заставил Тольского призадуматься; в конце концов он решил разгадать, что это за ночные посетители производят беспорядок в его комнатах.

   Для этой цели он не лег спать, а стал наблюдать. Погасив огонь, он сел в кресло, стоявшее напротив двери его кабинета, положив рядом с собою на маленький столик заряженный пистолет, и стал ждать.

   Кругом царило безмолвие.

   Тольский начал дремать и сколько ни боролся со сном, ничего не получилось.

   И вот он, как бы спросонья, услышал легкие шаги, кто-то тихо отворил дверь; он было открыл глаза, но сильный свет заставил его снова закрыть их. Так прошло несколько мгновений.

   Вот он снова открыл глаза и ясно увидел в нескольких шагах от себя женщину с красивым бледным лицом, исхудалую, с распущенными длинными волосами. Он хотел громко крикнуть, но из его груди вырвался не крик, а какой-то хрип, и он дрожащим голосом произнес:

   — Кто ты, живое ли существо или пришелец из неведомого мира?

   Таинственная женщина, у которой был в руках фонарь, ничего не ответив, быстро вышла из кабинета, плотно притворив за собою дверь.

   Тольский бросился было вслед, но дверь оказалась запертой.

   Таким образом Федя Тольский очутился под замком в собственном своем кабинете.

  

IX

  

   Он принялся и руками и ногами стучать в дверь; его стук эхом раздавался в коридоре и пустых комнатах, но никто из дворовых не приходил к нему, даже преданный камердинер Иван. Дворовые слышали стук наверху, но, объятые страхом, не шли туда; к тому же они никак не думали, что их барин сидит в кабинете под замком. Тогда Тольский принялся стучать в пол, рассуждая в то же время:

   «Что это значит? Никто из слуг не идет — видно, чертей боятся. Погодите, негодяи, завтра я вас всех заставлю плясать под мою нагайку!.. Однако что это за ночная посетительница? Откуда она взялась?.. Довольно молодая и красивая, только страшно исхудалая. Ни в привидения, ни в пришельцев с того света я не верю. Но кто же эта женщина в белом, как она проникла в мой кабинет? Все это как-то странно и загадочно, но что она — живое существо, я побьюсь о заклад. Пришелец с того света не стал бы запирать меня на замок, а также не имел бы нужды в фонаре, который я видел в руках у таинственной женщины…»

   На этот раз камердинер Кудряш в сопровождении нескольких дворовых, вооруженных кто чем попало, робко толкая друг друга вперед, появились в коридоре. У двоих дворовых было по зажженной свечке. Дрожа от страха, озираясь по сторонам, все подошли к барскому кабинету.

   Их шаги донеслись до слуха Тольского, и он крикнул:

   — А, негодяи!.. Наконец-то пожаловали!

   Камердинер Иван, услышав барский голос, подошел, подергал за ручку, но дверь была заперта.

   — Дверь, сударь, заперта! — сказал камердинер.

   — Отпирай, каналья.

   — Ключа нет.

   — Вот как? Стало быть, моя таинственная посетительница и ключ захватила с собой? Ломай замок! Не сидеть же мне под арестом в своем кабинете!

   Дверной замок с трудом был сломан. Тольский с нагайкою в руках вышел в коридор и принялся бить дворовых, приговаривая:

   — Вот вам, хамы, вот, получайте! Вы чертей испугались и на мой зов не шли, за это всех бы вас стоило на конюшне отодрать, ну да черт с вами! Пошли по местам! А ты, Ванька, останься! Ты что же это, холоп, а? Преданным слугой считаешься, а сам неведомо чего испугался и оставил своего господина на произвол судьбы?!

   — Помилуйте, сударь!

   — Все вы хамы, и душонки у вас продажные, за грош продать меня готовы. Ну да ладно! Вставай, нечего по полу елозить. Бери свечу! Пойдем осмотрим коридор и другие комнаты, не спряталось ли где-нибудь привидение. Ну, чего ты дрожишь как лист?

   — Уж очень, сударь, страшно.

   — Ничего не видя, боишься! Если бы ты был на моем месте и видел то, что я видел, то подох бы от страха. Ну, бери свечу, а я пистолет, и пойдем обыскивать!

   Однако сколько ни искали Тольский с Иваном в коридоре, в зале и в других комнатах, ничего подозрительного не нашли. Тольский подошел к двери, которая вела в мезонин, и подергал ее; дверь была заперта.

   — Нет ли кого там, в мезонине? — задумчиво проговорил он.

   — Помилуйте, сударь! Кому там быть!

   — А может, живет там кто-нибудь, ночью и пугает нас, является в образе привидения.

   — Никто в мезонине не живет, сударь! Вот и дворецкий говорил, что никого там нет.

   — Нашел кому поверить!.. Впрочем, я постараюсь разузнать, сделать это не очень трудно.

   Остаток ночи Тольский провел в тревожном состоянии? женщина в белом не выходила у него из головы. Кто и что она? Живое ли существо или привидение? Почему в зачем является в этот дом? Каким образом проникает в коридор, а оттуда и в комнаты и чего хочет она? Для, какой цели производит беспорядок в комнатах и зачем пугает дворовых?

   Эти мысли не давали покоя Феде Тольскому и отгоняли прочь сон.

   Проворочавшись до утра, Тольский послал за дворецким. Тот не преминул явиться и, отвесив низкий поклон, сказал:

   — Здравствуйте, сударь! Как почивать изволили?

   — Плохо, почтеннейший, плохо!

   — Смею спросить, сударь, разве кто тревожил ваш ночной покой?

   — И то тревожили. Нечистая сила!..

   — Так, так. В каком же образе, сударь?

   — Довольно красивой женщины в белом одеянии, с распущенными волосами.

   — Так это, сударь, обычное явление.

   — Как обычное, черт возьми?!

   — Неведомая жительница этого дома не вам одним, а многим являлась в своем обычном белом одеянии, с распущенными волосами.

   — Но кто же она? Кто эта таинственная женщина?

   — Не могу знать, сударь! Одно только смею сказать, что это явление необъяснимо и объять его умом человеческим невозможно. Ведь вот до вас много жильцов здесь перебывало, многие хотели отгадать эту загадку, принимали нужные к тому меры, подстерегали, по нескольку ночей спать не ложились, имея намерение удержать или поймать эту непостижимую женщину, которая вам, сударь, спать не давала прошлой ночью, — и все ничего… Так их труды и пропали понапрасну.

   — Стало быть, она не являлась?

   — Являлась, только в другое время. Когда стерегли, никакого необычайного явления не происходило, а как переставали стеречь, эта женщина опять шла погуливать.

   — Уж изловлю я эту гулену! Ведь дверь из коридора в мезонин заперта?

   — Так точно, сударь, заперта.

   — И ключ, наверное, у тебя?

   — Никак нет! Он у барина, у Викентия Михайловича.

   — Да ведь он живет за границей?

   — Ключ они изволили взять с собой.

   — Странно!.. Более чем странно! Разве твой барин не доверяет тебе? Думаю, там, в мезонине, у него не золото лежит…

   — Что там лежит — не знаю, только ключа у меня нет, и в ту пору, как мой барин Викентий Михайлович изволил собственноручно запереть дверь в мезонине, меня в доме не было; другой дворецкий был, Игнат Фомич; теперь он с барином нашим за границей находится.

   — А старик сторож был здесь, когда твой барин запирал мезонин? — после некоторого раздумья спросил у дворецкого Тольский.

   — Его тоже, сударь, не было. Мы с ним поступили в самый день отъезда нашего барина в чужие края.

   — Ну так вот что я, старина, придумал: прикажи ты сегодня же наглухо заколотить досками дверь, которая ведет из моего коридора в мезонин. Понял?

   — Это сделать нельзя!.. Ведь барин Викентий Михайлович, уезжая в чужие края, строго-настрого приказали никаких переделок или поправок в доме не производить.

   — Да, но заколотить дверь — не есть переделка или поправка.

   — А все же без барского указа и это я не могу учинить.

   — Ну, как хочешь!.. Я сегодня же сам прикажу своим людям заколотить эту дверь.

   — Это сударь, невозможно, — возвышая голос, проговорил дворецкий.

   — Для меня нет ничего невозможного на свете, запомни мои слова! Нынче же прикажу заколотить дверь без всяких рассуждений. Квартира моя, и я волен в ней делать все, что только захочу.

   — Воля ваша, сударь, а только не резон, потому мой барин Викентий Михайлович…

   — Убирайся ты к черту со своим барином! Надоел, — сердито крикнул Тольский на старика дворецкого.

   Тому оставалось одно — уйти, что он и сделал.

   Тольский не остановился перед задуманным, и в тот же день дверь, которая вела из коридора в мезонин, была наглухо заколочена широкими досками.

  

X

  

   Алеша Намекин не знал, что ему делать, на что решиться; он горячо любил Настю и ради женитьбы на ней готов был идти против воли своего спесивого отца. Его страшило одно — что тогда отец лишит его денежной поддержки.

   «Чем же я буду жить с молодой женой? — подумал Намекин. — Ведь своих денег у меня нет ни копейки, у Насти тоже. На кредит рассчитывать трудно; теперь меня считают богатым наследником, но если мои кредиторы узнают о раздоре с отцом, они перестанут снабжать деньгами и за большие проценты. О, если бы у меня были деньги!.. Хотя бы в карты выиграл, черт возьми!»

   Эти размышления были прерваны приходом Тольского.

   — Федя! Как я рад! — быстро идя навстречу и обнимая приятеля, радушно промолвил Алеша Намекин.

   — Рад? В добрый час! Я тоже рад свиданью с тобой, — как-то хмуро сказал Тольский.

   — Что с тобой, приятель? — заметив мрачное настроение гостя, произнес Намекин. — Ты как будто не в себе?

   — Глупости, я всегда такой. Не в том дело! Мне надо поговорить с тобой кое о чем.

   — Что же, я рад тебя слушать!

   — Скажи, ты любишь майорскую дочь?

   — Разумеется, люблю, что за вопрос?

   — Вопрос нужный. Я тоже ее люблю.

   — Ты? — удивился Алеша Намекин. — Ведь ты недавно говорил мне, что Насти совершенно не знаешь, ни разу ее не видел.

   — То говорил прежде, а теперь говорю, что люблю ее и она будет моею.

   — Вот как! Даже твоею?

   — Да! Я так хочу, так решил.

   — Даже решил?! Но ты совсем забываешь, что я тоже люблю Настю и имею больше прав на нее, чем ты. Я — жених ее.

   — А разве я также не могу быть ее женихом?

   — Женихом ты считаться, пожалуй, можешь, только Настя за тебя не пойдет. Ведь она любит меня, а не тебя! Мы объяснились и дали друг другу слово.

   — С чем и поздравляю, но твоею женой она не будет. Этого не хочет твой отец и я не хочу, — возвышая голос, проговорил Тольский.

   — Вот как? Даже ты! — И Намекин вспыхнул от негодования.

   — Да, я! Я полюбил Настю, и этого достаточно, чтобы она была моею.

   — Послушай, Тольский, ты не шутишь? Говоришь серьезно?

   — Не имею никакого намерения шутить и даю тебе добрый совет уступить мне свою невесту. Тогда ты останешься моим хорошим приятелем, а иначе… между нами произойдет раздор, и следствием этого будет…

   — Ты хочешь сказать, Тольский, между нами может произойти дуэль? Да? Что же, если на то пошло — дуэль так дуэль! — твердым голосом произнес Намекин.

   — Стало быть, у тебя есть желание переселиться к праотцам? — насмешливо произнес Тольский. — Ведь я убью тебя, как куренка.

   — Это еще неизвестно! Ведь я не из трусливых.

   — Не боишься дуэли со мною? Это для меня ново и оригинально. Разве ты забыл первый день нашего знакомства в клубе?.. Ты рискуешь жизнью. На дуэли я не привык щадить, предупреждаю.

   — Пожалуйста, без предупреждений.

   — Даю тебе день на размышление. Откажешься ты от Насти — сбережешь свою жизнь и не потеряешь расположения своего отца, а этим расположением тебе надо дорожить, так как у него, говорят, денег куры не клюют, черт возьми! Завтра ты скажешь мне, что надумал — жить или умереть.

   — Послушайте, господин Тольский, ваш тон начинает надоедать мне; раз навсегда говорю, что не боюсь вас и от дуэли никогда не откажусь, — резко произнес Намекин.

   — Браво, браво! Да вы — герой. Предоставляю вам выбрать место и оружие, даже и время!

   — Я выбираю пистолеты, время — завтра в восемь часов утра, место — Сокольничья роща, у заставы, — проговорил Алеша Намекин и, показывая Тольскому на дверь, добавил: — Наш разговор окончен. Прошу оставить меня.

   Оставшись один, Алексей Михайлович задумался. Он ясно сознавал, что идет на большой риск, принимая вызов на дуэль с Тольским, и даже был уверен в печальном для себя исходе: ведь Тольский гремел на всю Москву как отъявленный дуэлянт. Однако он и не подумал о том, чтобы отказаться от этого грозного поединка, и стал готовиться.

   Секундантом он выбрал себе молодого офицера Бориса Дмитриевича Зенина, которого считал своим искренним другом. Вечером, накануне дуэли, он отправился в домик Лугового. Самого майора не было дома, но тем свободнее и приветливее встретила его красавица Настя.

   Намекин, чтобы не испугать невесту, скрыл от нее предстоящую дуэль, казался ей веселым и беспечным, и влюбленные много говорили о предстоявшей жизни.

   Особенно же весела и говорлива была Настя.

   — Ах, Алеша! Если бы мне увидать твоего отца, познакомиться с ним, — воскликнула она, — я постаралась бы понравиться ему! Как ни спесив и горд он, я знаю, он полюбил бы меня и дал бы тебе разрешение жениться на мне. Познакомь меня, голубчик, с ним! Ты увидишь, я сумею выпросить его согласие. Ведь я, Алеша, хитрая, ты еще не знаешь меня!.. Я просто удивляюсь на твоего отца. Зачем он идет против нашего счастья? Что ему надо? Ведь мы так любим друг друга! В том, что я бедна и рода не знатного, кажется, никакого порока нет — Бог не уравнял всех; кого Он наделил богатством, знатностью…

   — А кого красотою и добрым, любящим сердцем, ты это хочешь сказать, Настя? — с улыбкой промолвил Намекин.

   — А разве я очень красива?

   — Более чем красива! В тебе красота, моя милая, дивная, чарующая. Для меня никого нет красивее тебя на свете.

   Долго говорили влюбленные; наконец Намекин стал собираться домой. Ему еще предстояло приготовиться к завтрашнему утру, написать несколько писем, в том числе и отцу, и сделать некоторые распоряжения. Он стал прощаться со своей невестой:

   — Ну, прощай, Настя, прощай, моя голубка!

   — Как «прощай»? Ведь мы с тобой расстаемся только до завтра, а ты прощаешься со мной, как будто надолго, — с беспокойством промолвила молодая девушка.

   — Кто знает, Настя! Может быть, и надолго.

   — Алеша, ты пугаешь меня…

   — Ну представь себе, я могу захворать, умереть, мало ли что может случиться!

   — Алеша, ты скрываешь от меня что-то? Тебе предстоит какая-нибудь опасность?.. Я догадываюсь…

   — Ровно никакой, моя милая. Мне отчего-то скучно, вот я и кислый.

   — Что ни говори, милый, ты со мной не откровенен.

   — Настя, ну как же мне тебя уверить?

   — Ну, ну, хорошо, я верю тебе, верю. Итак, милый, до завтра. Завтра ты приедешь? Да?

   — Да, да! Прощай, Настя! Впрочем, я совсем забыл тебя спросить о Тольском… Ведь ты знаешь его, Настя?

   — Это того сумасшедшего, который чуть не силою врывается к нам? Я сказала людям, чтобы больше не принимали его.

   — Хорошо сделала, моя милая: он — дурной человек.

   — Алеша, а ведь прежде ты был другого мнения о нем!

   — Я познакомился с ним только за несколько дней перед тем. В такое короткое время трудно узнать человека, сама знаешь. Так ты не любишь его?

   — Это Тольского-то любить? — Молодая девушка весело засмеялась. — Уж не ревнуешь ли ты к нему, мой милый?

   — Полно, Настя, что ты! А он говорил мне, что ты нравишься ему. Советую тебе остерегаться Тольского.

   — Я уже сказала тебе, что он больше не будет бывать у нас в доме. В первый раз он, правда, заинтересовал меня своей смелостью, а вчера — представь себе! — объяснился мне в любви, настойчиво требовал, чтобы и я его полюбила. Какой нахал!.. Я много смеялась над этим объяснением.

   — Стало быть, Тольский — мой соперник?

   — Да, но не опасный.

   Влюбленные расстались.

   Приехав домой, Намекин принялся писать письма к отцу и к Насте, а также к двум-трем близким родственникам. Эти письма должны были быть переданы в случае его смерти на дуэли.

  

XI

  

   Было зимнее морозное утро. Еще не совсем рассвело; шел маленький снежок, обещавший перемену погоды. По дороге к Сокольникам ехали щегольские барские сани; в них под медвежьей полостью сидели Алеша Намекин и его приятель, офицер Боря Зенин.

   Вековая Сокольничья роща в то время начиналась на некотором расстоянии от Красных ворот и распространялась на десятки верст. В ту пору о дачах в Сокольниках не было и помина и лес служил не местом прогулки для москвичей, а чаще пристанищем для обездоленных судьбою людей и грабителей.

   Проехав Красный пруд, сани остановились. Намекин и Зенин вышли; у последнего в руках была шкатулка с пистолетами. Они пошли по мерзлому снегу на небольшую поляну, выбранную местом дуэли и окруженную со всех сторон гигантами соснами, которые закрывали ее со стороны проезжей дороги.

   — Мы первыми приехали, — проговорил Намекин, посмотрев на свои дорогие часы.

   Он был совершенно спокоен; зато его секундант очень волновался, горячился и ругал Тольского.

   — Оставь горячиться, Боря! Ты, как секундант, должен быть хладнокровен и спокоен, — с улыбкою проговорил Намекин.

   — Помилуй, какое тут хладнокровие, черт возьми! Когда пройдет еще несколько времени, и ты…

   — И я буду убит, ты хочешь сказать?

   — Разумеется! Разве этот подлец Тольский пощадит тебя? Убить человека для него — плевок. Как хочешь, Алеша, это не дуэль, а бойня! Знаешь, Алеша, если Тольский убьет тебя, то я… я сам убью его, вызову на дуэль и убью.

   — Не могу не пожелать тебе успеха, мой милый.

   — Только вот горе: ведь, признаться, стрелок-то я плохой, и Тольскому не составит труда подстрелить меня, как куренка, — с глубоким вздохом признался Зенин.

   — Надеюсь, Боря, ты не сделаешь глупости и не станешь вызывать противника, который и ловчее и сильнее тебя!

   Едва Намекин проговорил эти слова, как послышались ржание лошадей и громкий разговор. Скоро на поляне появился Тольский в сопровождении своего секунданта.

   — Вот он, легок на помине, чтобы черт побрал его, разбойника! — чуть ли не в голос злобно проговорил Зенин.

   Противники ни слова не сказали друг другу, только обменялись легким поклоном.

   — Приступим! — отрывисто проговорил секундант Тольского, обращаясь к Зенину.

   Секунданты стали мерить шаги, потом заряжать пистолеты.

   — Господа, я, как секундант, считаю своей обязанностью предложить вам примирение, — проговорил слегка дрожащим голосом Зенин, обращаясь к Тольскому и Намекину.

   — Что же, я не прочь; пусть господин Намекин постарается исполнить то, о чем я говорил ему, — ответил Тольский.

   — Отказаться от любимой девушки? Никогда! — горячо промолвил Алеша Намекин.

   — Если так, то приступим.

   — Я готов.

   Противники были поставлены по местам; им были розданы пистолеты; сговорились стрелять после третьего счета.

   Тольский, прицеливаясь в Намекина, сказал ему:

   — Так вы не хотите отказаться от Настасьи Гавриловны?

   — Ваш вопрос я считаю неуместным, а потому и не отвечаю на него, — с достоинством ответил ему Намекни.

   — А, когда так, прощайтесь с жизнью!

   Зенин дрожащим голосом стал считать, полузакрыв глаза. Ему страшно было за своего друга.

   Вот в морозном воздухе резко раздалось роковое «три». Одновременно последовали два оглушительных выстрела.

   Когда дым, произведенный выстрелами, рассеялся, Зенин увидал своего друга распростертым на снегу. Из раны в левом плече фонтаном била кровь, его лицо было мертвенно-бледным. Видно было, что он делал большое усилие, чтобы не стонать от сильной боли. Зенин бросился к нему и постарался платком завязать рану; кое-как, с помощью другого секунданта, ему удалось сделать это и несколько остановить кровь. Однако Намекин скоро впал в беспамятство.

   Секунданты и Тольский бережно закутали его в шубу, вынесли с поляны и положили в поджидавшие сани. Зенин, бледный, взволнованный, поместился тоже в санях, поддерживая своего друга; он мысленно ругал себя за то, что не пригласил с собою врача, скорая помощь которого теперь была бы необходима раненому.

   — Вашего друга я щадил, и потому только ранил его, но не убил, — громко проговорил Тольский, когда сани с Намекиным тронулись.

   Зенин ответил ему только презрительным взглядом.

   — Сорвалось, черт возьми! Почти первый раз в жизни сорвалось! Целил в грудь, а попал в плечо. Или глаза мне стали изменять, или рука дрогнула, — проговорил в сердцах Тольский, когда сани скрылись.

   — Ведь ты только сейчас сказал, что щадил своего противника, — с недоумением возразил секундант.

   — А ты и поверил? Эх, Ванька, и глуп ты у меня, и прост! Уж если я с кем-либо стреляюсь, пощады тот не жди. Если и уцелел Намекин, то только благодаря моему неверному прицелу. Говорю тебе, это только первый случай в моей практике, когда противник отделался легкой раной. Впрочем, мои расчеты с ним еще не кончены. — И, проговорив эти слова, Тольский со своим секундантом сел на поджидавшую их лихую тройку.

   Между тем Зенин привез раненого приятеля в его дом, располагавшийся на Тверской.

   Намекин все еще находился в беспамятстве. Немедленно же были приглашены известные в то время хирурги, и они, тщательно осмотрев раненого, нашли, что его положение довольно серьезно.

   Зенин не отходил от своего друга, который после долгого беспамятства пришел в себя и открыл глаза.

   — Боря, ты здесь, со мной? — слабым голосом проговорил раненый, с благодарностью посматривая на своего приятеля.

   — Да, да, где же мне быть, как не около тебя?

   — Спасибо! Скажи, Боря, как это случилось, что я остался жив? Ведь я был почти в полной уверенности, что Тольский убьет меня; он — очень искусный стрелок.

   — Я и сам был такого же мнения и боялся за тебя.

   — Видно, не судьба умереть мне на дуэли. Прежде я смотрел на свою жизнь как-то хладнокровно, подчас мне было все равно, жить или умереть, но теперь не то. Теперь я узнал цену жизни, и рад, что остался жив. Ведь я не умру от раны, не правда ли?

   — Ну разумеется, о том и речи быть не может. Доктор находит твое положение хорошим и только требует, чтобы ты не волновался и поменьше говорил — это вредно для тебя.

   — С чего же мне волноваться? Я совершенно спокоен. Только я просил бы известить обо всем моего отца, а также сестру Машу. Мне хочется видеть их. Кроме того, съезди, пожалуйста, на моих лошадях к моей Насте и скажи ей — только, пожалуйста, не испугай! — что быть у нее сегодня я не могу, хотя и обещался. Скажи, что я болен, простудился, но не вздумай сообщить ей, что я ранен на дуэли.

   — Да хорошо, хорошо, знаю, как уж сказать! Будь спокоен.

   — Знаешь, Боря, как мне спать хочется.

   — Это хороший признак, ты скоро выздоровеешь. Ну, Алеша, спи, а я отправлюсь исполнять твои поручения.

  

   Старый генерал Намекин очень встревожился, когда узнал из письма офицера Зенина, что его сын ранен на дуэли, «хотя и не опасно, но все же серьезно», и поспешил с дочерью в Москву. Мария Михайловна тоже была встревожена болезнью любимого брата и втихомолку не раз принималась плакать. В доме Намекина их встретил Зенин и отрекомендовался им, как закадычный друг и приятель Алеши.

   Старый генерал спросил его о причине дуэли сына с Тольским.

   — Настоящей причины я не знаю, ваше превосходительство; знаю только, что Тольский сказал что-то неприятное в клубе Алеше; тот вспылил — и в результате дуэль.

   Молодой человек не хотел говорить правду: он опасался, как бы из-за этого не вышло недоразумений у Намекина с сыном.

   — Я слышал кое-что о Тольском; говорят, это человек довольно сомнительного поведения. Он картежник, кутила, — произнес генерал. — Я предостерегал Алексея от этого знакомства, но он не хотел слушать — и вот что получилось.

   — Что делать, надо извинить Алешу. Молодость, увлечение…

   — Прибавьте еще, праздная жизнь. Ну, Маша, пойдем к нашему больному!

   — Позвольте, генерал, предупредить вас: врачи предписали Алеше полный покой. По их словам, малейшее волнение может тяжело отозваться на его здоровье.

   — Что вы хотите сказать этим? — заносчиво проговорил старый генерал, не любивший никаких предупреждений.

   — Ничего, ваше превосходительство, решительно ничего. Я имею честь передать вам слова и советы врачей, которые лечат вашего сына, и только…

   Свидание Алеши с отцом и сестрою было самое нежное. На этот раз Михаил Семенович воздержался от всяких упреков и не стал дознаваться подлинной причины дуэли.

   Генерал Намекин изменил своему обычаю жить безвыездно в Горках и волей-неволей принужден был поселиться в Москве, так как не мог оставить больного сына на попечение чужих.

   Мария Михайловна очень радовалась, что наконец пробудет подольше с любимым братом.

   Прошло несколько времени, и генерал Намекин и его дочь были немало удивлены, когда им пришли доложить, что какая-то барышня желает видеть больного.

   — Что еще такая за барышня? Поди узнай, Маша, и приди сказать мне, — с неудовольствием промолвил генерал.

   Мария Михайловна поспешно вышла в переднюю, увидала там красивую молодую девушку, одетую прилично, но скромно, и сразу же догадалась, кто это. Она ввела Настю (это была она) в зал и попросила садиться.

   — Простите, я обеспокоила вас, но мне надо видеть Алексея Михайловича. Я… я должна видеть его, — растерянно проговорила красавица.

   — Мой брат болен, — ответила ей Мария Михайловна.

   — Я это знаю, слышала и пришла… навестить его… Вы… вы — его родственница?

   — Я — сестра Алеши.

   — Сестра! Очень рада вас видеть.

   — А вы — Анастасия… простите, не помню имени вашего отца, одним словом, вы — невеста моего брата? Так?

   — А разве Алексей Михайлович говорил вам обо мне?

   — Много, очень много говорил. Он хвалил вас, называл красавицей, и его слова вполне оправдались. Вы очень, очень красивы.

   — Вы так добры со мной, сударыня! — вспыхнув, сказала Настя.

   — Зачем вы называете меня сударыней? Я вам не чужая, а сестра вашего жениха. Ведь вы — его невеста, не так ли?

   — Да, только невеста, и едва ли когда-либо буду женой Алексея Михайловича. — Проговорив эти слова, молодая девушка печально опустила головку.

   — Почему же? Вам, вероятно, Алеша сказал, что папа препятствует ему жениться на вас? Да?

   — Да, сказал.

   — Да вы не отчаивайтесь, моя милая. Папа, может быть, переменит свое убеждение и даст Алеше согласие на женитьбу. Однако до поры до времени оставим это. Вы хотите повидать Алешу? Он наверняка будет рад вам; сегодня ему лучше. Рана понемногу заживает.

   — Как рана, какая? — удивилась и испугалась Настя.

   — Алешина рана в плечо. Разве вы ничего не слышали?

   — Возможно ли? Боже мой! Кто же ранил его?

   — Тольский, на дуэли. Да вы, по-видимому, ничего не знаете?

   — О дуэли Алеши мне не говорили; мне сказали только, что он болен. Тольский… от этого негодяя дождешься. А причина дуэли отчасти понятна мне.

   — Как, вы знаете причину?

   — Я только догадываюсь. Пожалуйста, если можно, мне очень хотелось бы повидать Алексея Михайловича.

   — Я пойду узнаю, вы подождите. — И, сказав это, Мария Михайловна вышла из зала, но скоро вернулась и весело проговорила: — Пойдемте! Брат очень рад вашему приходу.

   Настя вошла в комнату больного в сопровождении Марии Михайловны, но та тотчас удалилась.

   — Настя! Боже, как я рад! — проговорил Алеша, крепко пожимая руку своей возлюбленной. — Дорогая моя!.. Садись вот здесь.

   Он показал на стул рядом со своей постелью.

   — Я боюсь, милый, не повредил бы тебе наш разговор?

   — Что ты, что ты!.. Я так рад, так рад!

   — Я так испугалась, Алеша, когда услыхала о твоей болезни. Скажи, ведь дуэль с Тольским произошла из-за меня, не так ли?

   — Да, он считает меня своим соперником.

   — Как он смеет!

   — Он любит тебя, Настя.

   — А я ненавижу его. Прежде он казался мне смешным только, а теперь он гадок, он — очень дурной человек.

   — Стало быть, его соперничества мне бояться нечего?

   — А разве ты боялся? Неужели ты когда-нибудь мог вообразить, что я полюблю этого негодяя! — с легким упреком промолвила молодая девушка.

   — Я пошутил, моя милая; ты одного меня любишь. Как только я поправлюсь, опять стану просить у отца дозволения жениться на тебе, и на этот раз, думаю, отказа мне не будет.

   — Твой отец здесь?

   — Да, он приехал вместе с сестрой. Ты не видала его?

   — Я боюсь его, Алеша.

   — Полно! Он только кажется таким суровым, неприступным, но на самом деле он добрый. Я познакомлю тебя с ним.

   — Не теперь, Алеша, в другой раз.

   — Какая ты трусиха! — с улыбкой произнес молодой Намекин.

   При последних его словах в комнату вошел Михаил Семенович, которому очень хотелось взглянуть на возлюбленную своего сына. С ним также вошла и Мария Михайловна.

   — Вот и батюшка, легок на помине! Позвольте представить вам, добрый батюшка, Анастасию Гавриловну, мою невесту! — сказал Алеша и пристально посмотрел на отца.

   — А, очень рад, — как-то сквозь зубы произнес Михаил Семенович.

   Последние слова сына были ему не по душе. Молодой же Намекин произнес их специально: назвав Настю своею невестой, он хотел этим уверить отца, что своему намерению жениться на Насте он никогда не изменит.

   Настя стояла ни жива ни мертва. Слова жениха испугали ее, и она ждала возражений со стороны старого генерала. Но Михаил Семенович сдержался из опасения расстроить сына.

   На некоторое время в комнате больного водворилось молчание; всем было как-то неловко.

   — Ну что же мы все молчим? Давайте говорить, занимать дорогую гостью. Сестра, ты угостила бы нас чаем, мне страшно пить хочется. Настя тоже не откажется выпить со мною чашку, — принужденно-весело проговорил молодой Намекин.

   Молодая девушка ничего не ответила, а только густо покраснела. Мария Михайловна вышла сделать распоряжение о чае, генерал тоже вышел, не сказав более ни слова. Влюбленные остались одни.

   — Алеша! Что ты сделал, что ты сделал? — всплеснув руками, испуганно проговорила молодая девушка. — Ну зачем ты перед отцом назвал меня своей невестой?

   — А разве я сказал неправду?

   — Ну зачем было говорить так сразу? Я заметила, твои слова не понравились ему, он даже в лице изменился.

   — Не нынче-завтра надо же сказать отцу, что я не изменю желания жениться на тебе, и пусть это ему неприятно, я все же женюсь на тебе, даже если он действительно лишит меня наследства.

   — Милый, милый, как ты любишь меня!

   Настя хотела поцеловать руку своего больного жениха, но тот пригнул ее голову и крепко поцеловал в губы. Это был их первый поцелуй.

   Подали чай и легкую закуску. Мария Михайловна попросила Настю «похозяйничать»; молодая девушка разлила чай и из своих рук напоила жениха.

   Чай прошел в оживленной беседе. Много шутили, смеялись. Наконец Настя стала собираться домой. Молодой Намекин попросил ее побыть еще немного.

   — Нельзя, милый, надо спешить. У нас дома никого нет. Папа вчера уехал в усадьбу и приедет дня через три-четыре.

   — А ты ко мне одна, Настя, приехала?

   — Нет, с нянькой Маврой, она в передней дожидается.

   Влюбленные распрощались. Мария Михайловна расцеловала невесту своего брата и просила ее опять приехать, сказав при этом:

   — Алеша и я рады будем вашему приезду, Настя, а на суровость папы не обращайте особенного внимания и не бойтесь его; он, право, не такой, каким кажется!

  

XII

  

   Тольский не оставил мысли жениться на красавице Насте и решил съездить в дом Лугового, чтобы переговорить с Настей и ее отцом; но его не приняли, причем камердинер сказал:

   — Ни самого барина, ни барышни дома нет.

   — Как ты смеешь врать, старое пугало? Я барышню в окно видел, она дома! — крикнул Тольский.

   — Никак нет, сударь, барышня уехать изволили!

   — А я говорю, ты врешь, чертова перечница! Сейчас же пропусти меня, негодяй, а не то как раз нагайки отведаешь!

   Но побить старика Савелия Гурьича Тольскому не пришлось: тот быстро юркнул в сени и запер их за собою. Так Федор Иванович ни с чем и вернулся домой.

   Однако он был не таков, чтобы отступить от задуманного.

   — А, не принимать меня! Я покажу себя! Ты, верно! моя красавица, плохо знаешь, что Тольский за человек. Я самому сатане не спущу! Эй, Ванька! — громко позвал он своего камердинера.

   — Здесь, сударь! — входя, ответил Иван Кудряш.

   Он, так же как и другие дворовые, был совершенно спокоен: «нечистая сила» теперь уже не пугала их; с того самого дня, как Тольский приказал заколотить дверь в мезонин досками, привидения исчезли, а сам Тольский даже, смеясь, сказал: «Черти и ведьмы теперь околеют с голоду: дверь-то заколочена, и им ни входа, ни выхода нет…»

   — Ванька, выручай своего господина!

   — Готов, как и чем прикажете?

   — Влюбился я, братец, крепко влюбился. Полюбил я красну девицу пуще рода, пуще племени, да вот горе: я-то ее люблю, а она-то меня недолюбливает.

   — Кто же она такая, что спесива больно?

   — Майорская дочь, но собой краса писаная.

   — Что же она, сударь, спесивится?

   — Да жених у нее есть, Намекин Алешка; вот его-то и любит. Стрелялся я с ним, да уцелел он; я только ранил его.

   — Плохо дело, сударь, а впрочем, беда поправима: надо красотку увезти, — посоветовал Кудряш.

   — Придется, Ванька. Приготовь ты мне нынче к ночи человека три дворовых, выбери порасторопнее да потолковее, да чтобы лихая тройка была готова. Понял?

   — Как не понять. А меня, сударь, возьмете?

   — Разумеется. Ты у меня, Ванька, всему делу воротила!

   В тот же день, в глухую полночь, к дому Лугового тихо подъехали тройка, запряженная в крытый дорожный возок, и простые сани-розвальни. В возке сидели Тольский и Иван Кудряш, а в розвальнях три дворовых парня-ухаря. Розвальни остановились, несколько не доезжая до майорского домика, а возок около самых ворот. Переулок, где находился дом Лугового, был глухой и безлюдный; ночь была темная, кругом царила полнейшая тишина.

   В майорском доме давным-давно все спали крепким сном. Самого Лугового не было; он находился в своей подмосковной усадьбе. Ворота по обыкновению были заперты.

   Забор майорского дома был невысок, так что дворовым парням не составило большого труда перелезть через него. Собаки было бросились на них с громким лаем, но ловко накинутые на их шеи веревочные петли заставили их замолчать навеки. Тотчас же вслед за тем засов был вынут, и ворота тихо отворились.

   Тольский и Кудряш, не выходя из возка, въехали во двор, и ворота снова затворились за ними.

   — Ну, Кудряш, теперь ты действуй! Сенная дверь заперта изнутри; если ее ломать, поднимешь стук, разбудишь дворовых, а нам надо избежать этого. Поэтому надо вынуть хоть эту раму, открыть окно и влезть в него, — сказал Тольский, показывая на оконную раму, находившуюся в сенях.

   — Это сделать нетрудно, — ответил Кудряш.

   Сени были холодные; окно в одну раму выставили без особого шума.

   Тольский с Кудряшом и еще с одним дворовым через окно влезли в сени. Остальные слуги остались на дворе сторожить.

   В сенях было темно, но Кудряш был запаслив, и в его руках скоро появился потайной фонарик. Они разглядели дверь, которая вела внутрь дома; дверь оказалась незапертой, и Тольский со своим достойным служителем очутились в небольшой зальце.

   — Куда же теперь идти? Где же комната майорской дочери? — проговорил Тольский и, выйдя из зала в коридор, увидал дверь, ведшую в какую-то комнату; в ней крепким сном спал камердинер старого майора, Савелий Гурьич. — Это старый филин дрыхнет; пусть его! Мешать не станем! — с усмешкой проговорил Тольский.

   После этого, плотно притворив за собой дверь и оставив на страже Кудряша, Тольский пошел в другую комнату, находившуюся рядом. Это была каморка старушки Мавры, которая тоже спала.

   — Ну, мне нынче чертовски не везет; из каморки старого колдуна попал в каморку к старой ведьме, — весело проговорил Тольский. — Впрочем, она укажет мне, где комната моей Дульцинеи. Эй ты, краса писаная, чего нежишься на пуховой перине, вставай! — не совсем вежливо схватив за руку старушку, насмешливо произнес он.

   Мавра открыла глаза и снова закрыла их от резкого света фонаря.

   — Вставай!

   Старушка опять открыла глаза, испуганно вскрикнула, быстро встала, накинув на плечи платок, и с ужасом посмотрела на Тольского.

   — Ну чего буркалы-то таращишь? Ступай, разбуди и одень свою барышню.

   — Зачем будить? Зачем одевать? — чуть слышно, дрожащим голосом спросила старушка, не понимая, что вокруг нее происходит.

   — Ну, не тяни волынку, ступай, исполняй, что тебе приказывают! Одень Анастасию Гавриловну и скажи, что я спрашиваю ее, повидаться с ней хочу.

   — Ты спрашиваешь? А кто ты? Как попал?

   — Ступай, старая ведьма, мне недосуг с тобой говорить. Ну! — крикнул на старушку Тольский.

   — Иду, иду!.. Господи помилуй…

   Старушка Мавра, шатаясь от страха, направилась в комнату своей питомицы. Тольский последовал за ней, решив действовать твердо и неуклонно и ни перед чем не останавливаться.

   Настя в своей горенке спала безмятежным сном, и немалых трудов стоило Мавре разбудить ее.

   — Что ты, няня? Зачем будишь меня? — с неудовольствием спросила молодая девушка.

   — Встань-ка, Настюшка! Встань-ка, золотце мое! Тебя спрашивают.

   — Да ты, няня, с ума сошла? Кто меня ночью станет спрашивать?

   — Я… я спрашиваю! — раздался звучный голос Тольского.

   Молодая девушка испуганно раскрыла свои красивые глаза и дрожащим голосом спросила:

   — Няня, кто же это?

   — Я и сама не знаю, не ведаю. Чернобородый, словно цыган, глаза как уголья горят; озорной такой. Видала я его где-то, да не припомню, страх память-то у меня отбил, — проговорила старушка, помогая одеваться Насте.

   Настя быстро зажгла свечку и приотворила дверь своей горницы. Около двери стоял Тольский.

   — Как, это вы? — воскликнула молодая девушка, пораженная неожиданностью. — Да как вы очутились здесь в такое время? Ведь у нас все заперто. Кто пустил вас?

   — Меня никто не пускал, я сам пришел, или, скорее, любовь к вам привела меня сюда, а перед любовью никакие запоры не устоят.

   — Что же вам надо?

   — Мне надо вас… Пойдемте, нас кони ждут.

   — Как вы смеете? Я позову людей!

   — Ваши людишки крепко спят и вашего зова не услышат. Эй, старая карга! Подай боярышне шубейку.

   — Я никуда не пойду с вами!.. Подите вон! — с гневом крикнула молодая девушка, и ее глаза сверкнули недобрым огоньком.

   — Пожалуйста, не возвышайте голоса, меня вы этим нисколько не испугаете, а грудку свою надсадить можете. Ну, одевайтесь и едем, не заставляйте меня употреблять насилие!

   — Бесчестный, гадкий человек! Вы хуже подорожного разбойника… Врываетесь ночью в дом и нападаете на беззащитную девушку.

   — А кто заставил меня решиться на это? Кто? Я предлагал вам выйти за меня замуж, вы отвергли меня. Но я не таков; обид не забываю и за обиду привык платить той же монетой. Эй, Кудряш! — крикнул Тольский.

   Перед ним, как из-под земли, вырос его слуга.

   — Возьми эту красотку; запри ее где-нибудь, чтобы не мешала, — насмешливо сказал ему Тольский, показывая на обезумевшую от страха Мавру.

   Тот схватил старуху, втолкнул ее в первую попавшуюся комнату, в двери которой торчал ключ, пригрозил убить, если она станет кричать, и, заперев на замок, вернулся к своему господину.

   Тольский приказал Кудряшу принести из коридора висевшую там шубейку Насти и закупать последнюю. Девушка сопротивлялась, звала на помощь. Но что могло значить ее сопротивление против двух силачей? К тому же сперва ей на голову и на лицо накинули большой платок, после чего потащили на двор.

   Однако крики Насти заставили проснуться майорского камердинера. Савелий Гурьич поспешно встал и босой, в одном белье выглянул из своей каморки в коридор; но Кудряш так сильно ударил старика в грудь, что тот упал без памяти.

   Настю положили в возок; там же поместился и Тольский, а Кудряш сел рядом с кучером; дворовые Тольского, находившиеся на страже около людской избы, отворили ворота, и возок быстро съехал со двора, а затем понесся по дороге к Пресненской заставе. Дворовые же Тольского притворили ворота домика Лугового и, сев в розвальни, преспокойно поехали домой.

   Тольский дорогою раскутал платок, закрывавший лицо и голову Насти. Она с презрением посмотрела на него и спросила:

   — Куда вы везете меня?

   — В одно укромное местечко, где вы будете находиться в полной зависимости от меня.

   — О, какой вы наглый человек. Как я ненавижу вас, как презираю!

   — Мне все равно: ни тепло ни холодно; хотите — любите, хотите — презирайте, а моей женой вы все же будете.

   — Никогда.

   — Не женой, так любовницей.

   Настя задыхалась от душившего ее гнева.

   — Я скорей убью себя, чем буду твоей.

   — Глупости, глупости; жизнь так хороша, что надо быть совершеннейшим идиотом, чтобы не любить ее и не дорожить ею.

   — Боже, покарай злодея и спаси меня, беззащитную! — вслух промолвила бедная Настя и перекрестилась; она волей-неволей должна была покориться своей участи.

   Между тем возок мчался на окраину Москвы. Там, в нескольких шагах от Пресненской заставы, на валу, одиноко стоял небольшой чистенький домик, находившийся в глубине обширного двора; позади него тянулся не менее обширный сад. Как сад, так и двор были огорожены высоким забором. Прямо против дома находились дубовые ворота с калиткой. Этот домик принадлежал Станиславу Ивановичу Джимковскому, человеку довольно сомнительной нравственности, выходцу из Польши, с темным прошлым…

   Темными делами пан Джимковский приобрел себе капиталец, купил на окраине Москвы участок земли, построил дом, завел экономку-немку, Каролину Карловну — особу тоже довольно сомнительной нравственности, — и зажил припеваючи.

   Пан Джимковский был очень услужливым человеком: если нужны были какому-нибудь баричу, папенькину сынку, деньги, он ехал на Пресню к Джимковскому, и тот находил баричу деньги, разумеется, под чудовищные проценты. Являлось у кого-либо желание продать дом, усадьбу или другие ценные вещи, Джимковский находил покупателя, разумеется, за все это получая хорошее вознаграждение. Не прочь был он позабавиться и в карты, и это всегда приносило ему кучу золота. Не раз его били за шулерство, и били больно, но Джимковский был вынослив, а золото текло да текло в его карманы.

   Тольский с давних лет вел знакомство с Джимковским и к нему-то и привез бедную Настю, надумав на время припрятать ее в доме своего соучастника по темным делам.

   Была еще глубокая ночь, когда крытый возок Тольского подъехал к воротам Джимковского. Кудряш соскочил с козел и принялся барабанить в ворота; на его стук послышались шаги по хрустевшему снегу и грубый голос спросил:

   — Кто стучит, что надо?

   — Свои, отпирай скорей! — ответил Кудряш. — Господин Тольский Федор Иванович изволил приехать к пану.

   Ворота заскрипели и отворились. Возок въехал на обширный двор.

   Тольский вышел из возка и спросил у сторожа:

   — Пан дома?

   — Дома, спит.

   — Так поди разбуди и скажи, что я приехал.

   — Слушаю!

   Скоро на двор вышел Станислав Джимковский, еще не старый человек, с круглым бритым лицом и слащавой улыбкой.

   — А, вельможному пану мой привет! — весело проговорил он, почтительно пожимая протянутую руку своего позднего гостя.

   — Слушай, Джимковский, у меня до тебя дело: мне надо на некоторое время припрятать у тебя одну молодую девушку.

   — Понимаю, пан, понимаю! Новая победа? Что же, можно; я и мой дом к вашим услугам.

   — У тебя мезонин пустует, да? — отрывисто спросил у поляка Тольский. — Ну так в одной из его комнат и запрешь ее на замок.

   — Как так запереть? Я что-то плохо понимаю ясновельможного пана!

   — Так слушай! Я влюбился в дочь одного майора, предлагал ей выйти за меня, но она не согласилась… Тогда я увез ее и хочу на время припрятать у тебя. Ты запрешь ее в мезонине, приставишь для услуг какую-нибудь девку или бабу, будешь хорошо кормить и поить; но из мезонина она не должна делать ни шагу… Ты понимаешь меня?

   — Понимаю, вельможный пан, все понимаю.

   — Кроме той бабы, которую ты приставишь, ее никто не должен видеть. Повторяю, она должна безвыходно находиться в той горнице, в которую мы ее посадим. За нее ты ответишь мне головой. Ну, веди нас в мезонин! — Тольский, проговорив эти слова, подошел к возку, отворил дверцу и обратился к Насте: — Мы приехали, выходите.

   Молодая девушка послушно вышла из возка и направилась к дому. Они вошли в просторные сени, из которых вела лестница в мезонин. Джимковский вышел навстречу со свечой в руках.

   — Рад гостям от сердца, — слащаво проговорил он и направился по лестнице в мезонин; Тольский и Настя последовали за ним.

   В мезонине было три комнаты, довольно чистые и прилично обставленные; одна из них была отведена для Настя. Эта комната была довольно обширная, в два окна; в ней стояли кровать под шелковым пологом, диван, стол с несколькими стульями; две-три картины в золоченых рамах заканчивали украшение комнаты, которая теперь служила тюрьмой для молодой девушки.

   — Вам здесь, панночка, будет неплохо; для услуг я к вам приставлю расторопную женщину, пищу вы будете получать с моего стола, и никакого притеснения вам бояться нечего, — с обычной улыбкой промолвил Джимковский.

   Настя ничего не ответила на это, а только презрительно посмотрела на него и, обращаясь к Тольскому, проговорила:

   — Эту комнату вы назначаете моей тюрьмой?

   — Вам только стоит захотеть — и вы здесь не останетесь, — ответил Тольский. — Скажите, что согласны, и вы будете моей повелительницей, а я вашим рабом!

   — Этого вы от меня не услышите; вашей женой я никогда не буду.

   — Посмотрим! Счастливо оставаться.

   Тольский и поляк вышли из комнаты. Настя слышала, как за ними щелкнул замок, и она очутилась взаперти.

   — Ну, пан, счастливейший вы человек! — сказал Тольскому Джимковский, спускаясь с ним по лестнице. — Ведь какую дивчину в полон забрали!.. Много видел я пригожих дивчин, а такой не видывал: краля кралей. О, ясновельможный пан, вам многие позавидуют!

   — Не ты ли мне позавидуешь, пан Джимковский? — насмешливо спросил Тольский у поляка. — Гляди, не отбей у меня красотки!

   — И шутник же ясновельможный пан, вот шутник!

   — Однако шутки в сторону; смотри же, чтобы моей пленницы не увидал ни один чужой глаз. Людишкам своим строго-настрого накажи, чтобы не давали волю своему языку, если не хотят отведать моей нагайки. Дня два-три я не покажусь этой красотке; пусть она немного успокоится, одумается, а через три дня приеду. Прощай! Все, что я говорил тебе, советую исполнить; внакладе не останешься.

   Тольский вместе со своим камердинером сел в возок и съехал со двора поляка.

   Когда он вернулся домой, то, несмотря на то, что была еще ночь, застал всех своих дворовых на ногах и в страшной тревоге. Перебивая друг друга, они стали рассказывать ему о «нечистой силе», опять появившейся в доме.

   — Неужели? А я думал, что с того дня, как заколотили дверь мезонина, нечистая сила не будет разгуливать по моей квартире. Рассказывайте, как было; только кто-нибудь один, а не все галдите! — сказал Тольский.

   — А вот как, батюшка барин, — начал говорить старый лакей Пахом. — Ровно в глухую полночь, только что пропел петух, как в вашей барской квартире поднялись опять шум и стук; от того стука кто спал — проснулся. Все мы ясно слышим, что наверху кто-то ровно палкой стучит в пол. Стук прекратился, но зато стало слышно, что кто-то кричит или поет жалостно. Страх обуял нас. Потом слышим, что мебель переставлять начали. Вот и удумали мы, сударь, всей гурьбой наверх идти. Пошли не с пустыми руками: кто с палкой, кто с топором, а кто и с ухватом; только что дошли мы до последней ступеньки, как осветило нас ровно красным пламенем; не видим никого, а слышим хохот, да такой, от которого у нас волосы встали дыбом и мурашки по телу пошли; а потом полетели в нас щетки, подсвечники, книжки. Ваньке-форейтору угодили подсвечником прямо в голову, чуть не прошибли, а мне, сударь, сапожной щеткой — прямехонько в шею. Тут мы с лестницы-то кубарем; унеси, Бог, ноги, от страху-то не знаю, как и живы остались. Как угодно будет вашей милости, а придется нам или с квартиры съезжать, или позвать попа — отслужить молебен да окропить комнаты святой водой, потому что от этой нечистой силы житья нам не стало.

   — Странно, странно. Я не думал, что нечистая сила опять возобновит свои проделки, — задумчиво промолвил Тольский, а затем обратился к камердинеру: — Эй, Иван, вызови кого-нибудь, да пойдем наверх, посмотрим заколоченную дверь. Пахом, давай хоть ты.

   Кудряш и Пахом волей-неволей принуждены были идти наверх за своим господином. Тот шел впереди.

   В квартире нашли полнейший беспорядок: мебель была поставлена в кучу, картины, статуэтки и другие вещицы, служившие украшением комнат, были разбросаны.

   Тольский осмотрел дверь, которая вела из коридора в мезонин: она как была заколочена досками, так и осталась.

   — Очевидно, у нечистой силы другая лазейка есть в мою квартиру, надо принять меры и отучить чертей хозяйничать здесь, — проговорил Тольский.

   Теперь он не сомневался, что в мезонине кто-то живет и под видом нечистой силы старается сжить его с квартиры. Он сгорал желанием узнать, кто это шутит с ним такие шутки, а потому на следующий же день, встав очень рано, позвал Кудряша и приказал ему отрывать доски, которыми была заколочена дверь в мезонин.

   — Зачем же, сударь? — удивляясь, спросил камердинер.

   — А вот увидишь! Ну, отрывай!

   Доски были оторваны.

   — Ломай! — приказал Тольский, показывая на дверь.

   Кудряш побледнел, испуганно посмотрел на своего барина, но волей-неволей принялся исполнять его приказание. Наконец дверь была сбита с петель.

   Тольский, мучимый любопытством, уже предвкушал, как он появится в таинственном мезонине и откроет его обитательниц. Но он разочаровался: в мезонин вела другая дверь, обитая железом и запертая изнутри.

   — Это черт знает что такое! — воскликнул Тольский, не ожидавший такой преграды своему любопытству.

   Кудряш и дворовые разинули рты от удивления.

   — Ломайте! — крикнул Тольский.

   Дворовые принялись было и за эту дверь, но все их усилия были напрасны: дверь нисколько не поддавалась.

   Сильный и резкий стук был слышен и на дворе и дошел до дворецкого.

   Иван Иванович с встревоженным лицом, как бы догадываясь, отчего происходит этот стук, отправился к неспокойному жильцу. Когда он увидал сломанную и валявшуюся в коридоре дверь мезонина и Тольского с дворовыми, которые ломали и другую дверь, он чуть не с ужасом воскликнул:

   — Сударь, барин, что вы делаете, что делаете!

   — Чай, видишь, дверь ломаем. Ну, дружней, ребята! — обратился Тольский к дворовым и принялся сам с ломом в руках работать около двери.

   — Помилуйте, да разве это можно?

   — А почему же нельзя? Мне хочется проникнуть в тайну и узнать, кто находится в мезонине: люди или черти.

   — Помилуйте, сударь, ни людей, ни чертей там нет; там находится только мебель и барское добро. Ломать дверь вы не смеете; это незаконно. Я покорнейше прошу вас прекратить свою работу, иначе…

   — Что такое «иначе»?

   — Иначе я принужден буду прибегнуть к помощи полиции. Мой господин изволил препоручить мне охранять его дом и имущество, и на это у меня имеется особая форменная бумага. Если угодно вам, сударь, жить в нашем доме — живите, а не угодно — съезжайте, но беспорядка не производите, дверей не ломайте. А что касается таинственных явлений, которые происходят в этом доме, так о том я не раз предупреждал вашу милость; вы изволили ответить, что ничего не боитесь, никаких таинственных явлений не признаете, и нашли этот дом удобным для жилья.

   Однако Тольский не обращал никакого внимания на слова дворецкого и продолжал трудиться со своими дворовыми около железной двери; но последняя не поддавалась, так что они волей-неволей были принуждены приостановить свою бесполезную работу.

   — Ну а я все же проникну в этот проклятый мезонин и узнаю, что там за шутники скрываются. Я до таких шуток не охотник и часто шутнику за это плачу смертью, — сердито проговорил Тольский, бросая лом.

   — Мне, сударь, с вашего разрешения придется позвать плотника, чтобы поправить эту дверь. Я прикажу наглухо заколотить ее досками, — проговорил старичощ дворецкий.

   — Делай что хочешь; заложи эту дверь хоть кирпичами, а все же в мезонин я проникну. Я хочу узнать, что у вас в мезонине, и узнаю, — стукнув кулаком об стол, громко сказал Тольский.

   — Едва ли, сударь, это возможно!

   — Плохо же ты знаешь меня. Повторяю: меня никакие запоры, никакая сила не удержит; раз я задумал, так тому и быть.

   — А вас, сударь, покорнейше просить буду очистить квартирку, — тихо промолвил старичок дворецкий и как-то съежился, испугавшись своих слов.

   — Что такое? Да как ты смеешь говорить мне это? Я съеду только тогда, когда захочу сам. Мне эта квартира понравилась, и я буду жить в ней до тех пор, пока не надоест.

   — В чужом доме, сударь, смею вам сказать, нельзя так.

   — Может быть, кому и нельзя, только не мне. Ну довольно! Можешь уходить.

   — Я о вашем сопротивлении принужден буду известить письменно своего господина.

   — Извещай хоть самого сатану, я и того не побоюсь. Ступай, надоел, убирайся!

   — Слушаюсь.

   В тот же день старик дворецкий прислал двух плотников; те и заделали дверь мезонина, наглухо забив ее досками.

   Однако Тольский только посмеивался над этой работой. Он твердо решил проникнуть в таинственный мезонин и стал ждать удобного для того случая.

   У него теперь были две идеи, которые гвоздем засели в голове: первая — жениться на Насте против ее желания, вторая — проникнуть в загадочный мезонин вопреки желаниям старика дворецкого.

  

XIII

  

   Похищение Насти произвело переполох в доме Лугового и повергло всех в страшное горе.

   Нянька Насти, старушка Мавра, от сильного потрясения чуть не лишилась ума. Старый дворецкий тоже потерял голову и не знал, что ему делать, как быть. Да и все дворовые ходили, как к смерти приговоренные. Они любили свою «раделыцицу и заступницу» перед грозным барином.

   — Вот когда пришла беда-то, нежданно-негаданно нагрянула! Теперь ложись да умирай. И что нам будет, что будет! Вернется барин, спросит, где его дочь, что мы скажем, какой ответ дадим? Беда, одно слово беда! — сказал дворецкий, обращаясь к Мавре.

   — И не говори, Савелий Гурьич! Посетило нас горе великое, беда неисходная. Не за себя я скорблю — мне что: пусть барин хоть убьет меня, я и то одной ногой в гробу стою… А что с Настюшкой? Жаль ее, голубку! В какие руки попала она, сердешная! — со слезами промолвила старушка.

   — Сдается мне, это шутки того барина, который нахрапом к нам в гости ездил. Его лица я не разглядел, а думается, что это он, разбойник, выкрал у нас барышню. Приедет барин, так и скажем ему: «Так, мол, и так, сударь, похититель барышни имеет большое сходство с Тольским».

   — Ты бы, Савелушка, барину-то нашему послал весточку.

   — Давно послана! Того и гляди, сам нагрянет. Вот пойдет переборка-то, только держись! Беда!

   — Всем достанется — и правому и виноватому. Чудо, да и только! Это не человек, а какой-то дьявол. Колдун какой-то, право! Замок с ворот сшиб, на двор въехал, собак придушил, в дом забрался, и никто из дворовых не слыхал.

   — Разбойник-то, поди, не один был, Савелушка?

   — Уж понятно: разве один на такое дело пойдет!

   Вернулся из подмосковной и старый майор Луговой. Он пережил тяжелые минуты. Когда он услышал, что его дочь похищена неизвестным злоумышленником, с ним чуть не случился удар.

   Он не понимал, что ему рассказывали дворецкий и старая Мавра о похищении его дочери, и заставлял пересказывать снова.

   Дворовые с замиранием сердца ждали барской расправы и были страшно удивлены, когда Гавриил Васильевич с бледным лицом и со слезами на глазах, дрожащим голосом проговорил:

   — Божья воля… Кара послана мне Богом по моим деяниям. За грехи отца расплачивается дочь, ни в чем не повинная! Ну да я разыщу ее! Сейчас же к губернатору поеду. — И он обратился к дворецкому: — Так ты, Савелий, говоришь, что похититель похож на Тольского?

   — Очень, баринушка, похож, и по лицу и по обличию. Я-то его в ту пору не видал, а нянька Мавра видела. Ведь в ее каморке злодей-то был, разбудил ее, в барышнину горенку послал с приказом, чтобы барышня скорее одевалась.

   — О Господи! Что же делается, что происходит! В большом городе врываются по-разбойничьи в дом, похищают девиц. Удивительно! Как это из вас никто не слыхал? Ведь собаки-то лаяли?

   — Собак-то, сударь, передушили.

   — Догадлив же, злодей! А ты, старуха, не плачь, бери пример с меня: ведь я не плачу, а горя у меня побольше твоего. Питаю я надежду, что Бог вернет мне дочку. Сейчас поеду к губернатору, просить его буду и прямо на Тольского покажу: это — его дело.

   Однако прежде чем поехать к губернатору, майор заехал в дом генерала Намекина: сына последнего он считал женихом своей Насти, а потому счел нужным известить его о похищении.

   Гавриил Васильевич ничего не знал о дуэли Алеши с Тольским и был немало удивлен, когда лакей сказал ему:

   — Молодой барин Алексей Михайлович больны.

   — Как болен? — удивился майор. — Давно ли он был у меня? Ты что-то путаешь. Пойди скажи, что Гавриил Васильевич Луговой желает видеть Алексея Михайловича по нужному и спешному делу.

   — В комнату молодого барина нам запрещено входить; я лучше доложу барышне, Марии Михайловне.

   — Разве она здесь?

   — Как же, с их превосходительством, со старым барином приехать изволили.

   — Как, и генерал здесь? Стало быть, Алексей Михайлович серьезно болен? Да с чего же он заболел?

   — Не могу знать. Извольте спросить у барышни; я сейчас доложу.

   Лакей быстро пошел докладывать.

   «Что это все значит? Алексей Михайлович болен, и, как видно, серьезно. Очевидно, лакей что-то скрывает от меня. Беда за бедой…» — подумал майор.

   — Здравствуйте! Вы — отец Настеньки? Рада познакомиться с вами. А ведь у нас несчастье: Алеша болен, — сказала Мария Михайловна, пожимая руку Лугового.

   — У меня, сударыня, тоже несчастье: дочь похитили.

   — Настю? Что вы говорите! Возможно ли? — переменившись в лице, с испугом воскликнула Мария Михайловна. — Когда? Кто смел это сделать?

   — Вчера ночью, в мое отсутствие, а кто похитил, верно сказать вам не могу, хотя догадываюсь.

   — Кто же? Кого вы подозреваете?

   — В числе московских негодяев, прожигателей жизни, кутил и шулеров есть один, который превзошел других в своих безобразиях. Фамилия его Тольский. Его-то я и подозреваю в похищении Насти.

   — Вы говорите — Тольский? — переспросила Мария Михайловна. — Представьте, ведь у него-то и была дуэль с Алешей, и как раз из-за вашей дочери!

   — Возможно ли? Так Алексей Михайлович ранен этим негодяем? Ну, теперь мои подозрения еще более усугубляются.

   К говорившим вышел старый генерал Намекин. Ему тоже сказали о приезде майора Лугового.

   Гавриил Васильевич с глазами, полными слез, рассказал генералу о своем горе.

   — Если можете, ваше превосходительство, учините доброе дело: помогите мне вернуть дочку и наказать похитителя. По гроб обяжете! — И майор низко поклонился, причем голос у него дрожал, а слезы мешали говорить.

   Это тронуло старого Намекина и заставило на время забыть, что перед ним стоит тот человек, на дочери которого хочет жениться против его желания Алексей.

   — Успокойтесь, господин майор, успокойтесь! — сказал он. — Я непременно помогу вам разыскать и вернуть дочь, и если ее похитил этот негодяй Тольский, то он жестоко поплатится за это. С губернатором я в дружеских отношениях, и мы вместе сейчас же поедем к нему. Он сделает распоряжение, и, поверьте, не пройдет и двух дней, как ваша дочь будет разыскана. В Москве есть хорошие сыщики, они на дне морском найдут. Только, пожалуйста, о похищении вашей дочери Алексею ни слова. Вы можете пойти к моему сыну и говорить с ним, о чем хотите, но только, ради Бога, повторяю, не говорите о похищении; он так любит вашу дочь, так любит, что это печальное известие может тяжело отозваться на его здоровье. Маша, проводи господина майора к Алеше! — проговорил Михаил Семенович, обращаясь к дочери.

   Алексей Михайлович очень обрадовался приходу отца своей возлюбленной и засыпал его вопросами о Насте. Как ни скрывал майор свое великое горе, но Алеша все заметил и с тревогою спросил:

   — Гавриил Васильевич, что с вами? У вас непременно случилось что-нибудь печальное.

   — Нет, ничего. У нас все благополучно.

   — Нет-нет, вы что-то скрываете от меня. Уж не больна ли Настя?

   — Нет, Настя здорова, совершенно здорова.

   — С чего же вы такой печальный?

   — Да это вам только кажется.

   Немалого труда стоило майору Луговому и Марии Михайловне уверить Алешу, что Настя совершенно здорова и дня через три придет навестить его.

   — Да, да, пожалуйста, пришлите!.. Я только тогда успокоюсь, когда увижу ее, — проговорил Алексей Михайлович.

   — Увидите непременно, через три дня увидите. Настя уехала прокатиться в усадьбу и дня через два вернется.

   — Хорошо, я буду ждать. Три дня — немного времени. Я так люблю вашу дочь, что не желал бы никогда ни на одну минуту с нею расстаться.

   — И не расстанетесь, Бог даст; а вы только выздоравливайте поскорее.

   — Да, да, я скоро выздоровею. Настя придет ко мне и принесет с собою здоровье. И вы с нею приезжайте, Гавриил Васильевич, я вам обоим буду очень рад…

   Луговой вышел из комнаты больного и в сопровождении Михаила Семеновича Намекина отправился в дом губернатора.

   Последний ласково принял их, сочувственно отнесся к горю бедного отца и обещал ему свое содействие.

   — Успокойтесь, господин майор, мы непременно отыщем вашу дочь и накажем похитителя. Не подозреваете ли вы кого-либо в похищении? — спросил он у майора.

   — Подозреваю, ваше превосходительство… Федора Тольского.

   — Тольского! От этого человека всего можно ожидать, и если ваше подозрение оправдается, то на этот раз ему придется худо. Много разных жалоб поступает ко мне на этого негодяя, и его давно следовало бы выслать из Москвы.

   — Доброе дело сделаете, ваше превосходительство, если очистите Москву от негодяя. Ведь он чуть не убил моего сына на дуэли! — сказал старик Намекин.

   — Что же вы не сообщили мне? Ведь дуэли запрещены.

   — Да, но они, ваше превосходительство, совершаются чуть ли не каждый день — и секретно, и въявь. Разве Тольский мало людей отправил на дуэлях на тот свет?

   — Ну на этот раз он не отвертится от наказания, он мне за все ответит, за все! И в Москве ему больше не жить. А для розысков вашей дочери, господин майор, я приму все меры. Сейчас же вызову начальника полиции и распоряжусь, чтобы он немедленно сделал обыск в квартире Тольского, а если там не окажется вашей дочери, то отрядим сыщиков для ее розысков. Будьте уверены, она будет найдена.

   Губернатор сдержал свое обещание, и в тот же день сыщики и вся московская полиция были поставлены на ноги. В квартире Тольского — правда, в его отсутствие — произвели тщательный обыск, но, разумеется, Насти не нашли. Сыщики принялись искать ее по всей Москве, однако, несмотря на их энергичные розыски, дочь майора не находилась, — она как в воду канула. Искали в домах наиболее подозрительных; полиция и сыщики с ног сбились, но все было тщетно. Почему-то только подозрительный дом Джимковского был пропущен, и зоркий глаз сыщика туда не заглядывал.

   В безуспешных розысках прошел день, другой, а Настя все не находилась. Бедняга майор упал духом, считая свою дочь погибшей.

   Федор Тольский торжествовал:

   «Попробуйте-ка, разыщите! Пан Джимковский — хороший помощник мне, умеет концы прятать. А если разыщут, мое дело плохо. С матушкой Москвой мне, пожалуй, придется проститься. А все же надо Джимковского предупредить и эту красотку убрать куда-нибудь подальше, а то как раз и к поляку нагрянут незваные гости. Положим, с сыщиками-то он дружбу ведет, но все же для безопасности Настю убрать следует».

   Тут размышления Тольского были прерваны неожиданным приходом Джимковского; он был бледен и чем-то сильно взволнован.

   — Что случилось, Джимковский? — с тревогою спросил Тольский.

   — Большая беда, пан, большая! Ваша кралечка, пан…

   — Что, сыщики ее нашли?

   — Нет, нет, ну где им найти; я любого сыщика проведу и выведу, да они ко мне и не заглядывали. Кралечка ваша, пан, сбежала.

   — Как, как ты сказал? — меняясь в лице, громко крикнул Тольский. — Как сбежала?

   — А прах ее знает, как! Может, ей сам сатана помог. Нынче утром вхожу в горенку, где дивчина сидела, а ее и след простыл… Только я не виноват, вельможный пан, совсем не виноват. Я ее хорошо стерег, очень хорошо; говорю, видно, ей сам сатана помог сбежать, и ключ от ее комнаты у меня был.

   — Как же она сбежала, если была заперта? Все, все пропало, все порушилось! Да знаешь ли ты, безмозглая башка, что ты сделал? Рассказывай, как это случилось!

   — Ой, пан, да не кричите же так!

   — Так ты, кажется, задумал отделаться от меня шуточками; говори, дьявол, а не то убью тебя, как собаку. — И Тольский, быстро сняв со стены пистолет, взвел курок.

   — Ой, ой, пан, положите пистолет, я все вам скажу, все, только уберите пистолет. Вы привезли дивчину, я при вас же запер ее в мезонин и ключ взял себе. Для услуг к ней была приставлена Афроська, девка глупая, но преданная мне; она носила вашей полоняночке обед и ужин, а на ночь я сам запирал ее и ключ брал себе. Утром опять же сам к ней в горницу входил и спрашивал, не нужно ли чего. Сегодня утром поднимаюсь в мезонин, дверь заперта. Отпираю, вхожу и глазам своим не верю: дивчины нет, как сквозь землю провалилась.

   — Как же это? Дверь заперта, а ее нет! Что-то загадочно. Как же могла она выйти?

   — Думается мне, милый пан, дивчина — колдунья или ведьма.

   — А я без думы скажу, что ты — дурак безмозглый. Из твоих людишек кто-нибудь выпустил ее.

   — Помилуйте, пан, ведь ключ-то был при мне.

   — Дурак! Разве ключ нельзя подобрать?

   — Как же подобрать, пан? Да кто будет подбирать?

   — Довольно! Ты, пан Джимковский, не выполнил условия. Я сказал тебе, что ты ответишь головой за дивчину… Ты не сберег ее и должен умереть…

   — Как, как умереть?! Не пугайте меня, пан!

   Толстое, круглое лицо поляка то бледнело, то покрывалось красными пятнами, голос дрожал, язык заплетался: он знал, что за человек Тольский.

   — Я тебя, пан, пугать не стану, а только застрелю, — совершенно невозмутимым тоном произнес Тольский, прицеливаясь в поляка.

   Тот упал на колени.

   Федор Иванович, может быть, и застрелил бы Джимковского, если бы в кабинет поспешно не вошел Кудряш и не сказал испуганным голосом:

   — Полиция в доме…

   Действительно, в дверях показался офицер; позади него стояло несколько полицейских.

   — Спасен! — радостно воскликнул Джимковский. При виде полицейских Тольский с досадой бросил пистолет.

   — Вы — дворянин Федор Тольский? — спросил у него офицер.

   — Да.

   — Я должен арестовать вас по приказу его превосходительства господина генерал-губернатора. А вы — господин Джимковский? — обратился полицейский к поляку.

   — Я, я… нет, у меня другая фамилия.

   — Врет, господин офицер, не верьте! Он — Джимковский, — промолвил Тольский, с презрением посмотрев на оробевшего и растерявшегося поляка.

   — Вас-то мне и надо. Мы только что были в вашем доме, вас там не оказалось. Господин Джимковский, я вас тоже арестую. Возьмите! — отрывисто сказал офицер, показывая на поляка.

   — Помилуйте… это — насилие… я… я стану жаловаться на вас. Я ни в чем не виновен, а меня арестовывают, — кричал Джимковский, отбиваясь от полицейских.

   — Жалуйтесь, кому хотите. Ведите его! — распорядился офицер.

   Джимковского и Федора Тольского повели.

   — Куда нас ведут? — спросил последний у сопровождавшего его офицера.

   — В канцелярию начальника полиции для допроса.

   — А в чем меня обвиняют?

   — Вам об этом скажут.

   — А вы, господин офицер, не скажете?

   — Нет, — коротко ответил офицер и отошел от него, не желая больше разговаривать.

  

XIV

  

   Но как же удалось Насте Луговой уйти из-под замка?.. Молодой девушке помогла в этом ревность.

   У пана Джимковского была экономка, полная, дебелая Каролина Карловна; она-то и выпустила Настю из запертой горницы в мезонине, считая ее своей соперницей.

   Каролина Карловна, несмотря на свои почтенные годы, готова была ревновать пана Джимковского ко всем женщинам на свете. Джимковский, исполняя приказание Тольского, скрыл от своих домашних новость о прибытии Насти, скрыл и от Каролины Карловны. Но немка была хитра: ей удалось узнать все у глупой девки Афроськи. Та за ситцевый платок и выдала хозяйскую тайну Каролине Карловне.

   Ревнивая экономка устроила Джимковскому бурную сцену. Сколько ни оправдывался он, сколько ни старался уверить свою подругу жизни, что между ним и Настей нет ничего «непозволительного», разошедшаяся немка не верила и продолжала кричать, упрекая пана.

   — Ну как же мне убедить тебя, Каролинчик, что я тут ни при чем?.. Ведь эту красивую дивчину привез пан Тольский. Я и сам не рад гостье… Но ты знаешь, какой буйный нрав у пана Тольского: не сделай по его, так он убьет… Тольский привез девчонку и приказал беречь ее. Вот я и берегу… — успокаивая немку, сказал Джимковский.

   — О, ты очень хорошо бережешь эту паршивую девчонку! — на ломаном русском языке скандалила немка. — Сам ходишь к ней утром и вечером, подолгу говоришь с ней… о чем, интересно?

   — Да мало ли о чем, Каролинчик? Всего не запомнишь!

   — А я знаю, знаю… ты… ты о любви говоришь! Я вырву тебе глаза… Я сумею отомстить за себя… за свою честь…

   И ревнивая Каролина Карловна уже приготовилась привести свою угрозу в исполнение, то есть выцарапать глаза у Джимковского, но тот заперся в своей комнате; сколько ни грозила и ни стучала немка, он ее не впустил.

   В бессильной злобе Каролина Карловна поклялась избавиться от своей мнимой соперницы; она решила завладеть ключом от мезонина, который Джимковский всегда держал при себе, и это удалось ей в следующую же ночь.

   Наскоро одевшись, тихо вышла она из спальни и направилась в мезонин, вооружившись потайным фонарем.

   Настя еще не ложилась спать, хотя было довольно поздно. Она печально сидела у стола, предаваясь невеселым мыслям о своей участи.

   «От этого негодяя ждать мне хорошего нечего… Добровольно я не пойду с ним под венец, так ведь он и силою меня заставит. Или, еще хуже, просто так мною завладеет… Только совершить это злодеяние ему не придется: я скорее убью себя… его… Этот грех Господь простит мне: ведь я спасаю свою честь…»

   И вот среди тишины до слуха Насти донесся звук шагов.

   — По лестнице кто-то идет… Уж не Тольский ли?.. Наверное, он… Что же, пусть его — у меня теперь есть защита, — вслух произнесла молодая девушка и достала из небольшого шкафчика нож, припрятанный ею во время обеда.

   Настя услышала, что кто-то отпирает дверь, и, не выпуская ножа, сделала к ней шажок. Вот дверь отворилась, и Настя увидала не ненавистного ей человека, а толстую немку с фонарем в руках.

   — Вы кто? Что вам надо? — с удивлением глядя на смешную фигуру Каролины Карловны, спросила Настя.

   Пожираемая ревностью, немка кое-как объяснила, коверкая русский язык, причину своего прихода ночью в мезонин.

   — Как, вы… вы хотите, чтобы я отсюда ушла? — радостно воскликнула Настя. — Но как же сделать это?

   — Я выпущу вас за ворота. Скорее наденьте свою шубку и следуйте за мной! — повелительно сказала Каролина Карловна молодой девушке.

   — Сейчас, сейчас… Я… я так рада! Как и чем мне вас благодарить?

   — В благодарности я не нуждаюсь. Я ревнива… Мне нужен покой… Вы готовы?

   — Да, да, готова.

   Настя поспешно надела шубейку и последовала за толстой немкой, которая уже спускалась с лестницы. Вскоре они очутились во дворе. Каролина Карловна подошла к воротам и отворила калитку, запираемую только засовом.

   — Ступай на все четыре стороны! — выпуская Настю, как-то ехидно промолвила немка.

   Калитка за ней захлопнулась, и Настя очутилась на свободе.

   — Боже, благодарю Тебя! — с чувством проговорила она и перекрестилась.

   Молодая девушка огляделась: местность была ей незнакома; она не знала, куда ее привезли и где держали взаперти.

   — Пойду прямо, авось куда-нибудь выйду, — проговорила Настя и отправилась прямо по Пресне.

   Ночь стояла темная. Настя шла по незнакомым улицам, робко оглядываясь по сторонам. Вокруг было пусто: направо и налево тянулись одноэтажные деревянные домишки и нескончаемые заборы; ни одной живой души не попалось ей навстречу.

   Так дошла Настя до Пресненского моста, поднялась на гору и вышла на Малую Никитскую. Эта улица была уже знакома Насте, и она зашагала по ней смелее.

   Наконец она подошла к родному дому и принялась стучать в запертые ворота.

   Заспанный дворовый сторож, узнав голос Насти, отпер калитку и радостно воскликнул:

   — Барышня, голубушка, вы ли это?

   — Я, я, Иван. Что, папа дома?

   — Дома, барышня-голубушка, дома.

   — Чай, спит?

   — Уж где! До сна ли барину? По вас все тужит. Вон в оконце ихней горенки огонь виднеется, стало быть, не спит.

   Майор Луговой и на самом деле не спал. О сне и речи быть не могло: он исстрадался и нравственно и физически. Не прошло двух суток, как похитили его дочь, а он уже сильно изменился: похудел, как-то осунулся, сгорбился, не дотрагивался ни до еды, ни до питья. Мучительная неизвестность заставила его переменить свой нрав, дотоле сварливый, и стать совершенно другим человеком: ни упрека, ни даже грубого слова не слыхали дворовые за то, что дали увезти барышню.

   «Была дочка, единственная утеха, для которой я на свете жил, и ее теперь нет со мной! Где она, что с ней, про то ведомо одному Богу. Настюшка, голубушка, где ты, моя сердешная? Откликнись, подай голосок! Не пережить мне этого несчастья. Я не ропщу, да и роптать не смею: по делам и наказание мне послано…» — таким мыслям предавался старый майор, сидя ночью в своем кабинете.

   Он не слыхал, как стучали в ворота, до него донесся только стук в сенях.

   «Стучат? Кто бы это мог быть? Может, из дворовых кто-нибудь? Да что же это Савелий не отпирает? Разоспался старик!» — подумал Луговой и, разбудив камердинера, приказал узнать, кто там явился.

   — Кто стучит? — через закрытую дверь спросил Савелий Гурьич.

   — Я, я, отпирайте! — сказала Настя.

   Старик узнал ее по голосу и радостно воскликнул:

   — Как? Неужели это вы, барышня?

   Возглас дворецкого долетел до старого майора, и он поспешно вышел в сени.

   Настя бросилась обнимать рыдавшего от радости старика отца.

   — Настя, Настенька, да ты ли это, ты ли? Я просто глазам не верю. Ты, моя милая дочка, опять со мною! Господи, благодарю Тебя! — И майор стал усердно креститься. — Ну, дочка, рассказывай, кто смел увезти тебя.

   Настя рассказала отцу, как ворвался к ней злодей Тольский и увез в какое-то захолустье, как грозил насильно жениться и как совсем неожиданно освободила ее из-под замка какая-то немка.

   — Натерпелась я, папа, немало страху, сидя взаперти, будто полоненная; много я плакала и горевала, проклиная моего похитителя… Не ждала я так скоро помощи! — закончила молодая девушка свой рассказ.

   — Бог послал, дочка, тебе помощь, благодари Его… А с разбойника Тольского строго взыщется за его гнусный поступок… Еще хорошо, Настя, что он не успел причинить тебе ничего дурного. Ведь я убил бы его, как собаку.

   — За насилие и у меня не дрогнула бы рука убить злодея. Я уже и нож приготовила, и если бы не осилила Тольского, то себя убила бы…

   — Утром я поеду к губернатору и стану жаловаться на Тольского. Отец Алексея Михайловича, генерал Намекин, большое участие принял в моем горе, Настенька…

   — Неужели, папа? — с оживлением спросила девушка.

   — Да, да… генерал — хороший человек, чужой беде сочувствующий. Мы познакомились и вместе к губернатору ездили, жалобу на твоего похитителя отвозили. Мы с генералом Намекиным сразу догадались, кто тебя похитил. Губернатор всю полицию на ноги поставил. Всю Москву, говорят, обыскали, а тебя не нашли. Где же это спрятал тебя разбойник Тольский?

   — В доме какого-то поляка.

   — А где этот дом-то находится?

   — Как называется улица, папа, я не знаю, но она идет ниже Кудрина, за мостом.

   — Да это Пресня, а мост Пресненским зовут. Ты говоришь, Тольский держал тебя в доме поляка? А фамилии поляка не знаешь ли?

   — Нет, папа…

   — Жаль… А впрочем, полиция найдет и так…

   Ни старик майор, ни его дочь о сне не думали в эту счастливую ночь.

   Прибрела порадоваться на Настю и нянька Мавра, а на следующее утро ликованию всей майоровской дворни не было конца.

   В это же утро Луговой вместе с Настей поехал к губернатору с жалобой на Тольского. Губернатор принял их и, когда Настя подробно рассказала ему обо всем, сделал немедленное распоряжение об аресте дворянина Тольского и его сообщника — поляка Джимковского.

   Тольского оставили под арестом в доме предварительного заключения, а Джимковского отправили в острог.

   Тольского, кроме того, обвиняли еще в одном преступлении.

   Дня за два до похищения дочери майора он убил на дуэли молодого офицера Александра Ивановича Нарышкина. Убитый был сыном известного обер-церемониймейстера, Ивана Александровича Нарышкина, который пользовался любовью и уважением царствовавшего в то время императора Александра Павловича. Он жил на Пречистенке, в собственном доме, на широкую барскую ногу; это был очень добрый и милый человек лет пятидесяти, страстно любивший своих детей.

   Его старший сын, офицер Александр, находясь на балу в Благородном собрании, имел несчастье поспорить с Тольским, следствием чего стала дуэль, окончившаяся смертью Нарышкина.

   На бедного отца убийство сына так подействовало, что он чуть не потерял рассудок, но затем, похоронив Александра и придя в себя, послал с нарочным в Петербург к государю слезную жалобу на Тольского.

   У Тольского при дворе были благожелатели, которые старались смягчить все его проступки, по возможности выгораживая и избавляя от наказания. Но на этот раз им не удалось спасти Тольского от гнева императора. Московский губернатор получил из Петербурга высочайшее повеление о немедленном аресте дворянина Федора Тольского и предании его суду.

   Многие из москвичей вздохнули теперь свободно, уверенные в том, что песня отъявленного негодяя, шулера и дуэлянта спета и теперь ему не отвертеться от ссылки. Тольский сидел под замком, его зорко стерегли.

   Но вдруг по городу распространился слух, что Тольский бежал из-под ареста после пятидневного заключения.

   Как это случилось?

   У Тольского был преданный и верный слуга, Иван Кудряш. При аресте Тольский успел шепнуть ему:

   — Выручай, на тебя одна надежда: продай, заложи все, но выручи.

   Эти слова врезались в память камердинера, и он стал думать, как выручить из беды и неволи своего барина. Наконец средство такое нашлось.

   Деньги открыли доступ к тюремному начальнику, и ему разрешили свидание с барином; правда, при свидании присутствовал старый солдат-тюремщик, но, как видно, он не помешал Тольскому и его слуге условиться о побеге.

   На следующий день вечером Иван Кудряш в сопровождении кучера Тимошки опять пришел на тюремный двор, но, прежде чем идти к своему барину, направился в квартиру смотрителя, и последний отдал приказ допустить как Кудряша, так и Тимошку к заключенному Тольскому, прщем на этот раз сопровождавший их, сторож не вошел в камеру, а впустил туда только посетителей.

   — Я догадываюсь, Ванька, зачем ты привел ко мне этого борова, — встретил Тольский своего камердинера, показывая на массивную фигуру придурковатого кучера. (По росту и полноте Тольский имел некоторое сходство с этим кучером.) — Ты хочешь, чтобы на время я стал им? Так?..

   — Совершенно верно, сударь!

   — А как же Тимошка? Ведь ему придется поплатиться спиной, а может, еще и ссылкой?

   — Так что же, сударь! У Тимошки спина не купленная, вынесет не один десяток палок.

   — Тимошка, ты согласен? — спросил у кучера Тольский.

   — Согласен, сударь, — спокойно ответил тот.

   — Но ведь тебя бить будут, и больно.

   — Так что же? Наплевать! Чай, мне не привыкать.

   — Не извольте беспокоиться, сударь, вынесет. Ну, Тимошка, снимай тулуп, — промолвил Кудряш.

   На кучере поверх кафтана был овчинный тулуп с большим воротником.

   — Помни, Тимошка, твоей услуги я никогда не забуду и щедро награжу тебя, — с чувством проговорил Тольский, тронутый самопожертвованием своего дворового, и стал надевать его тулуп и шапку.

   — Поднимите воротник, сударь, вот так! Теперь в этом наряде вас никто не узнает. А ты, Тимошка, ложись спать да укутайся одеялом, — обратился Кудряш к кучеру.

   Тимошка повалился на койку и с головой прикрылся одеялом из серого солдатского сукна, а Тольский и Кудряш вышли в коридор и решительно зашагали к двери, у которой дремал с ружьем в руках часовой; он не обратил никакого внимания на Тольского, принимая его за кучера Тимошку, впущенного сюда по приказу начальства вместе с Кудряшом.

   Беглецы вышли на двор. Было совершенно темно, сыпал снег. Тюремные ворота, несмотря на то что были заперты на замок, охранялись тоже часовым с ружьем.

   — Тимошка, подожди здесь, я пойду, попрошу приказать выпустить нас за ворота, — громко заявил Кудряш и направился в квартиру смотрителя. Скоро он вернулся оттуда в сопровождении тюремного служителя, который, не подозревая, что под тулупом скрывается арестованный Тольский, отпер ворота, и Федор Ивановен, опять очутившись на свободе, поспешил скорее домой.

   Неожиданное возвращение ночью Тольского произвело большой переполох среди его дворовых, страшно удивившихся тому, как их барину удалось улизнуть из тюрьмы. Тольский отдал распоряжение заложить тройку лихих коней и, пока их запрягали, обратился к немногочисленным дворовым с такими словами:

   — Я на некоторое время принужден покинуть Москву. Вы можете вернуться в свои семьи и ждать моего возвращения. Мою мебель и другие оставшиеся вещи можете продать, вырученные деньги разделите поровну… На право продажи я, пожалуй, напишу вам расписку… Довольны ли вы?

   — Довольны, батюшка барин!

   Некоторые из своих наиболее дорогих вещей Тольский приказал уложить в ящик, а последний поместить в сани. Дворовые торопливо собирали своего барина в дорогу; Тольскому надо было спешить из Москвы, пока не будет открыта его проделка.

   — Очень сожалею я, что мне не удалось разузнать, какая нечистая сила живет в мезонине, — сказал Тольский Ивану Кудряшу.

   — И я жалею, сударь.

   — Ты жалеешь, Ванька?.. Что-то плохо верится, ты труслив, как баба!

   — Помилуйте, сударь, кто же не побоится нечистой силы.

   — Я первый не побоялся бы проникнуть в мезонин и все выяснить. Только жаль, времени у меня мало осталось; надо спешить, а то как раз мы с тобой, Ванька, очутимся на даровой квартире. Этого не должно быть! Свобода дорога всякому человеку, а мне — в особенности. Своей свободой я обязан тебе, а потому награждаю тебя. Возьми эту вольную, — сказал Федор Иванович, вручая Кудряшу бумагу. — Теперь ты можешь со мной не ездить. Впрочем, оставаться тебе в Москве рискованно: ведь тебя, как моего сообщника, арестуют и посадят в острог.

   — Я от вас не отстану; куда вы, туда и я. А за вольную покорнейше вас благодарю. Только мне ее не надо; я родился вашим крепостным и умру крепостным, — с чувством проговорил Кудряш, низко поклонившись Тольскому.

   Лихая тройка была подана. Вместо кучера Тимошки, который находился в тюрьме, лошадьми управлял Игнат, тоже здоровенный парень.

   Тольский сел с Кудряшом в крытый возок и выехал со двора. Тотчас же тройка понеслась по безмолвным, пустынным улицам погруженной в сон Москвы.

   Было еще совсем темно, когда Тольский подъехал к Тверской заставе. Вышел заспанный караульный и спросил, кто едет.

   — Господин статский советник Иван Григорьевич Наумов, — ответил Кудряш, приотворяя дверку возка.

   Ответ вполне удовлетворил часового, и он поднял шлагбаум, не спросив даже, куда отправляется «господин статский советник» и есть ли у него подорожная.

   Выехав за заставу, возок помчался по Петербургской дороге.

   — Смею спросить, сударь, куда мы едем? — спросил у Тольского Кудряш, которому наскучило молча сидеть в возке.

   — В Питер.

   — Как в Питер? — удивился Кудряш.

   — Ну да, в Питер. Чему дивуешься?

   — Да как же, помилуйте?.. Уж больно чудно. Ведь в Питере вас могут арестовать…

   — Меня будут искать в Москве и ее окрестностях, а до Питера сыщики не скоро доберутся.

   — В Питере, сударь, есть свои сыщики, они не уступят московским.

   — Я еду на день, на два… не больше… Там мне надо кое-кого повидать… попросить, чтобы замолвили за меня словечко кому нужно… Теперь ты понимаешь, зачем я еду в Питер?

   — Так точно, сударь… Теперь понимаю.

   — Расчухал, и ладно. А теперь сиди смирно и молчи, я спать буду. — Проговорив эти слова, Тольский плотнее закутался в свою медвежью шубу, и скоро в возке раздался его богатырский храп.

   Миновала ночь, забрезжил рассвет серого зимнего дня, а возок с Тольским все мчался дальше и дальше от Москвы.

  

   Между тем искусство врачей и хороший уход помогли молодому Намекину: он стал быстро поправляться.

   Дерзкий поступок Тольского по отношению к Насте, разумеется, скрыли от него, боясь расстроить.

   Настя, успокоившись и оправившись от печального события, случившегося с ней, в сопровождении своей няньки отправилась навестить своего выздоравливавшего жениха. Она, как и раньше, была почти уверена, что генерал Намекин станет запрещать своему сыну жениться на ней, и очень скоро в этом окончательно убедилась.

   Алеша Намекин встретил свою возлюбленную с распростертыми объятиями и засыпал вопросами о том, почему она так давно не была у него. На самом деле Настя не была у своего жениха всего дней пять-шесть, не больше, но для влюбленного Алеши это показалось чуть ли не вечностью.

   — Ну что же ты, милая, не говоришь, почему так долго у меня не появлялась? — спросил он.

   — Я… я была больна, — тихо ответила молодая девушка.

   — Что же ты не прислала мне сказать о своей болезни?

   — Я не хотела тревожить тебя, Алеша.

   — Но теперь, Настя, ты здорова?

   — Да, да, милый…

   — Тогда отчего ты такая печальная? Ведь теперь нам надо радоваться, а печаль прочь. Как только поправлюсь, будем готовиться к свадьбе, я сегодня же поговорю об этом с отцом… Не волнуйся, милая, отказа мне не будет…

   — А мне думается, твой отец останется по-прежнему при своем убеждении, что я тебе — не пара.

   — А я говорю, что отец теперь согласится; ты нравишься ему, он хвалил тебя, называл милой и воспитанной девушкой.

   — И все же едва ли отец разрешит тебе на мне жениться, — возразила девушка жениху.

   И она не ошиблась: когда в тот же день Намекин заговорил с отцом о своем желании жениться на Насте, старый генерал ответил:

   — Ты вынуждаешь меня повторять то, что я уже недавно говорил: майорскую дочь я никогда не назову своей невесткой и никогда не введу ее в свой дом… Я сознаю, что мои слова покажутся тебе резкими, даже жестокими, но ты сам заставил сказать их.

   — Батюшка, что вы говорите, что говорите?.. — В голосе молодого Намекина было слышно чуть не отчаяние. — Ведь этими словами вы причиняете мне боль.

   — Что делать!.. Еще раз повторяю: ты сам этого хотел.

   — Вы… вы безжалостны ко мне, батюшка; вы хотите разрушить мое счастье. Никого я не смогу так полюбить, как люблю Настю… И я женюсь на ней во что бы то ни стало, — твердо произнес молодой Намекин.

   — Алексей, ты еще не совсем поправился, я могу расстроить тебя. Поэтому отложим наш разговор до другого раза.

   — Зачем же?.. Уж если начали, то давайте, батюшка, продолжать.

   Алеша, возражая отцу, сильно разволновался: лихорадочный румянец выступил на его исхудалых щеках.

   Михаил Семенович заметил это и, зная, что всякое волнение может тяжело повлиять на здоровье сына, прервал неприятный разговор и вышел из комнаты, оставшись верным своим убеждениям, не позволявшим ему соглашаться на женитьбу сына на майорской дочери.

   На другой день генерал стал собираться в свою подмосковную усадьбу.

   — Как так, неужели вы уедете? — узнав о намерении отца, спросила у него Марья Михайловна.

   — Да, уеду, и сегодня же… Ты, наверное, тоже поедешь?

   — Как, папа, разве нам возможно обоим ехать? Ведь Алеша не совсем еще поправился.

   — Поправится и без нас… Впрочем, ты можешь остаться до полного выздоровления Алексея, а я сегодня же уезжаю… Делать здесь мне больше нечего…

   — Но как же, милый папа? Ваш отъезд может огорчить Алешу.

   — Будь покойна, он нисколько не огорчится, если я уеду… Ему без меня будет удобнее ворковать с майорской дочкой.

   — Папа, вы что-то имеете против Насти. Напрасно это!.. Она — милая, хорошая девушка, и нрав у нее прекрасный.

   — Так, так, и ты, Марья, успела нахвататься здесь московского духа и смеешь возражать мне!

   — Я никогда не осмелюсь возражать вам, дорогой папа, я только говорю о душевных качествах Насти.

   — «Душевные качества»… А почем ты знаешь ее душевные качества?.. Что, ты ей в душу заглядывала разве? — крикнул старик Намекин. Он не любил и не допускал никаких возражений, особенно со стороны дочери, которая всегда и во всем с ним соглашалась. — Ты поедешь со мной или нет?

   — Как прикажете, папа.

   — Хочешь — останься, мне все равно.

   — Я поехала бы с вами, папа… но я так боюсь за Алешу, боюсь оставить его одного.

   — Напрасен твой страх! За Алексея не бойся: он будет не один, а с майорской дочкой… Она непременно поселится здесь, когда мы уедем.

   — Папа, что вы говорите, что говорите…

   — Я сказал правду… Да ты не красней, пожалуйста, ведь тебе не шестнадцать лет!.. Я даю тебе совет ехать в усадьбу; своим присутствием здесь ты можешь помешать своему брату и его возлюбленной.

   В ответ на несправедливые слова отца Марья Михайловна горько заплакала.

   Генерал сдержал свое слово и в тот же день выехал из Москвы. Он был сердит на сына и перед отъездом даже не зашел к нему проститься.

   Марья Михайловна до полного выздоровления брата осталась у него в доме.

  

XV

  

   Дом в переулке на Остоженке, занимаемый Тольским, теперь опять опустел; окна были наглухо закрыты ставнями, и опять на воротах появился ярлык с надписью: «Сей дом, со всеми службами, отдается внаймы». Однако охотников снять дом не находилось: чуть ли не вся Москва знала о таинственных привидениях, появлявшихся здесь.

   Старичок дворецкий Иван Иванович и его приятель Василий, сторож, были рады, что Бог избавил их от беспокойного жильца. Ни один из них не слыхал, как ночью Тольский со своим камердинером вернулся из тюрьмы в свою квартиру, а затем уехал неизвестно куда. Оба они только тогда узнали, что их жилец убежал из тюрьмы, когда на другой день утром нагрянула полиция и произвела во всем доме тщательный обыск. Всех дворовых подвергли строгому допросу: мол, не знают ли они, где скрывается их барин или куда он уехал. Дворовые в один голос ответили:

   — Мы и знать ничего не знаем, и ведать не ведаем.

   Полиция, думая, что дворовые скрывают Тольского, всех их забрала в участок, чтобы посредством розог дознаться от них правды. Но дворовые и под розгами показали то же. Да и на самом деле они не знали, куда уехал их барин. Поэтому, продержав несколько дней под арестом дворовых, их отпустили на все четыре стороны. Только кучер Тимошка сидел в остроге; за свое самопожертвование ему впоследствии пришлось поплатиться ссылкою на поселение.

   Мебель Тольского, экипажи и другое имущество были конфискованы полицией, и дворовым ничего не досталось, несмотря на письменное заявление Тольского.

   В таинственном доме опять стало тихо, но сторож Василий и старик дворецкий не раз видели ночью свет от фонаря, проникавший в щели закрытых ставней.

   Однажды Василию что-то не спалось, и он вышел на двор подышать свежим воздухом. Была тихая зимняя ночь с легким морозцем. Небесный свод был усеян миллионами ярких звезд; луна величаво посматривала с небесной выси на спавший город. Полюбовался Василий на царственную луну, на яркие звезды, а затем перевел взгляд на барский дом и ясно увидел, что из щелей закрытых ставней проникает свет.

   «Ну, опять загуляла по пустому дому нечистая сила… Теперь ей воля, никого нет, мешать некому», — подумал старик.

   Он нисколько не испугался необычайного явления, чуть ли не каждую ночь повторявшегося в барском доме, спокойно подошел к окну, выходившему на двор, приотворил одну дверцу ставней и увидал, что прямо против окна на стуле сидит молодая красивая женщина с исхудалым, печальным лицом; на ней было черное платье, голова покрыта дорогой шалью, а плечи укутаны меховой шубейкой. На полу стоял зажженный фонарь, слабо освещавший и комнату, и находившуюся в ней таинственную незнакомку.

   Василий испугался, принимая женщину за существо неземное, сверхъестественное, но скоро его испуг сменился любопытством. Он стал пристально всматриваться в бледное, но прекрасное лицо незнакомки, как будто старался припомнить что-то.

   — Это она, непременно она, — шептали его губы. — Как же ты здесь, барыня, очутилась?

   Женщина встала со стула, взяла фонарь и не спеша вышла из горницы. В комнате сделалось темно.

   Василий притворил ставню, отошел от окна и вернулся в свою горенку, однако уснуть он никак не мог, раздумывая о видении: «Это барыня… Она, она… Я помню ее хорошо… Только как же это? Одни говорят — барыня наша умерла, другие — что она пропала, скрылась неизвестно куда… Говорят по-разному, а только это — наша барыня Надежда Васильевна… И если она умерла, то, видно, это ее душа странствует по земле».

   Едва только проснулся дворецкий Иван Иванович, к нему в комнату вошел сторож и проговорил:

   — Я нынче ночью нашу барыню Надежду Васильевну видел!

   — Василий, да что с тобой? Ты не в себе! Что ты говоришь-то? — с удивлением воскликнул дворецкий, быстро вставая с постели.

   — Правду говорю.

   — А где ты ее видел-то, где?

   — В нашем доме, в угловой горнице; она на стуле сидела, и фонарь на полу стоял…

   — Может ли это быть! Ведь барыня, говорят, умерла давным-давно.

   — Да мы с тобой ее в гробу не видали!

   — Точно, не видали… А ведь все говорят, что барыня наша скончалась в Питере, и ее смерть наш барин Викентий Михайлович почему-то скрывает…

   — Говорю тебе, жива его супруга… Сам подумай: зачем бы барин стал скрывать, если бы Надежда Васильевна умерла?

   — Но если наша барыня жива, то где же она находится? — задумчиво произнес дворецкий.

   — Здесь, в доме. Я сам ее видел.

   — Может, ты и видел, только не живое существо, а призрак барыни, ее дух… Понимаешь?

   — Нет, что ни говори, я прошлой ночью видел барыню как есть, во плоти.

   — По-твоему, барыня Надежда Васильевна живет в мезонине?

   — Да, там… И не одна, а с прислужницей. Они-то и пугают жильцов под видом нечистой силы.

   — А зачем барыня стала бы делать это?

   — Зачем — не знаю, а только это она в ночную пору разгуливает по дому. А ты нашу барыню-то помнишь, не забыл?

   — Ну как не помнить? Как теперь вижу ее, нашу голубушку, нашу заступницу…

   — Вот ночью пойдем к дому, я приотворю ставню — ты и увидишь ее! — стоял на своем Василий.

   Теперь он был почти убежден, что в мезонине живет не нечистая сила, а жена их барина Викентия Михайловича.

   Дворецкий согласился в следующую же ночь идти вместе с Василием к пустому барскому дому и подсмотреть, что там происходит.

   Сторож почти весь день посвятил изучению барского жилья. В мезонин вели две двери: одна из коридора, а другая прямо со двора. Василий, подойдя к наружной двери, запертой изнутри, увидал на снегу следы, которые доходили до калитки; последняя вела на улицу и была снабжена большим висячим замком. Его никогда не отпирали ни сторож, ни дворецкий, они даже не знали, у кого хранится ключ.

   — Вот нашлась и отгадка… Стало быть, в мезонине живут люди, а не духи… Духи не запираются от людей на замок и не делают никаких следов, если вздумают куда идти, — рассудил Василий. — Как же я почти пять лет здесь при доме нахожусь и не знаю, что в мезонине люди живут?.. Чудно, право чудно… Не предполагал я, что наша барыня затворницей в мезонине сидит!

   Занятый этими рассуждениями, Василий не слыхал, как к нему подошел дворецкий Иван Иванович.

   — Ты что тут делаешь, а? — спросил он у сторожа.

   — Да вот на следы смотрю, что видны на снегу, — ответил своему приятелю Василий, показывая ему на ясно видневшиеся следы человеческих ног.

   — И то, и то… Кто же тут ходил?

   — Кто живет в мезонине, тот и выходил оттуда на улицу. Видишь, следы прямо к калитке идут.

   — И то, и то… Только как же это, Василий?.. Ведь калитка-то заперта?

   — А разве отпереть замок нельзя?..

   — Знамо, можно… Только как же это, Василий, мы с тобой до сего времени не знали, что в мезонине живут?

   — Мы думали, что в дому нечистая сила, и нашу барыню принимали за привидение.

   — Да, да… Непонятно все это, как-то чудно, и, что ты ни говори, я не верю, что в мезонине находится барыня Надежда Васильевна. Ну зачем же она станет скрываться от людей? Да и как она станет жить в нетопленой горнице зимой, в трескучий мороз?..

   — Ведь мы не знаем, может, мезонин и отапливают.

   — Пустое говоришь, Василий!.. Где же дров они возьмут?

   — А разве у нас в сарае мало наготовлено? Дров из барской усадьбы навезли нам года четыре назад видимо-невидимо… Да кроме того, зачем тебе наш барин каждый раз пишет, чтобы дом, хоть и пустой, отапливать всякий день, не жалея дров?

   — Думаю — затем, чтобы сырость не завелась.

   — Вот и не угадал… Ведь тепло-то из нижних печей в верхние переходит, а значит, и в мезонин; я всякий день топлю, посему и знаю.

   — Так ты точно говоришь, что в мезонине живет наша барыня? — после некоторого размышления спросил старичок дворецкий.

   — Да, говорю, может, нынче ночью сам увидишь.

   Оба старика с большим нетерпением стали ждать ночи. Старик Василий не ложился спать; он несколько раз выходил на двор, подходил к окнам пустого дома в надежде увидать сквозь рамы огонек, но тот не появлялся. Василий даже приотворил ставню, чтобы заглянуть внутрь, но там не было никакого признака огня. И днем и ночью окна мезонина были завешаны тяжелыми портьерами, так что через них не мог проникнуть свет.

   Почти всю ночь Василий провел на страже, ждал, не появится ли в окнах пустого дома свет от зажженного фонаря или свечи, но свет все не появлялся, так что сторож хотел уже ложиться спать.

   Пробило четыре часа; старик сторож в последний раз вышел на двор. Где-то звонили к заутрене. Василий снял шапку и стал истово креститься, потом подошел к дому, взглянул на окна и увидал сквозь неплотно притворенную ставню слабый свет.

   Он поспешил разбудить спавшего дворецкого. Оба они подошли к окну, выходившему на двор; сквозь щели закрытых ставней действительно виднелся свет.

   Сторож Василий приоткрыл немного ставню.

   — Посмотри-ка, посмотри… здесь, да не одна, а две… Только не видно лиц, к стене повернулись, — робко проговорил он, обращаясь к дворецкому. — Вот подойди к окну-то.

   Иван Иванович подошел и не без робости взглянул в окно. Он увидал в горнице, слабо освещенной фонарем, стоявшим на полу, фигуры двух женщин: одна была в черном платье и в накинутой на плечи шубейке, а другая была одета по-крестьянски.

   Но обе женщины вдруг повернулись к окну, и громкий крик удивления и испуга как-то невольно вырвался у дворецкого. Этот крик, вероятно, дошел и до слуха женщин, потому что фонарь моментально погас и в комнате стало темно.

   Старичок дворецкий был сильно встревожен: смертельная бледность покрыла его лицо.

   — Чего испугался? — спросил у него Василий. Ничего на это не ответил дворецкий и быстро направился к своему домику.

   Старик сторож последовал за ним. Иван Иванович не скоро оправился от испуга; он несколько минут сидел молча, понуря седую голову. Василию надоело молчать.

   — Что, сильно струхнул? — спросил он.

   — Двух покойниц видел, как же не заробеть! — взволнованно ответил Иван Иванович и перекрестился на иконы.

   — Каких покойниц?

   — Барыню нашу, Надежду Васильевну, и дворовую девку Лукерью.

   — Лукерью? Да неужели ты ее, Иванушка, видел? Ведь она, почитай, годов пять назад бесследно пропала из барской усадьбы.

   — Да, да… Пошла она в лес по грибы и уже больше не вернулась… Говорили одни, что Лукерья утопла в лесном болоте, а другие — что звери ее растерзали. А я ее сейчас видел вместе с нашей барыней, которую тоже многие считают умершей. Непостижимое и необъяснимое увидал я, и это видение наталкивает меня на разные мысли. Я должен согласиться с твоим мнением, что в мезонине живут не духи бесплотные, а живые люди.

   — Значит, там наша барыня Надежда Васильевна со своей прислужницей Лукерьей живут, — утвердительно произнес сторож.

   — Да, да, с этим я невольно должен согласиться… Если бы это были бесплотные духи, то они не имели бы нужды в фонаре и не стали бы прятаться… Только как же это мы с тобой, Василий, опростоволосились: живых людей принимали за бесплотных духов, за силу нечистую?.. Ведь почти шесть лет прошло, как мы с тобой поселились здесь, и не знали не ведали, что в мезонине живет наша добрая барыня. Только зачем же она от людей хоронится, зачем ведет такую странную и непонятную жизнь? Шесть лет — не мало времени, а она ни разу не выходила из дому.

   — А может, и выходила. Недаром я на снегу следы видел, — промолвил сторож.

   — Если и выходила, то в ночную пору… Но вот что объясни мне, Василий: что заставило барыню, Надежду Васильевну жить в затворе? Ведь она молода, собой красавица писаная; легко ли ей вести такую жизнь отшельническую?

   — Трудно, Иванушка, объяснить то, чего я не знаю не ведаю…

   — Подумать, поразмыслить хорошенько, любезный приятель, так, пожалуй, и найдешь этому таинственному делу отгадку… Тебе ведомо было, что наш барин Викентий Михайлович не в ладах жил со своей молодой женой-красавицей?

   — Кто же из дворовых о том не знает!.. Наш барин с барыней жили как кошка с собакой.

   — А про то тебе ведомо ли, что барин Викентий Михайлович женился на барыне Надежде Васильевне довольно пожилым: ему было лет под пятьдесят, а ей и двадцати не исполнилось. И женился он по любви сердечной, несмотря на свои почтенные лета… Наш барин богат и рода знатного, а она хоть и дворянского звания, но бедная, бесприданница и, несмотря на это, как говорят, с неохотой шла за нашего барина. Под венцом стояла бледная, печальная… Барин-то любил ее, а она его нет. Без любви, значит, шла; родители ее, сердешную, к этому приневолили. Им-то, видно, лестно было иметь богатого да знатного зятя… вот и выдали дочку; думали-гадали наделить ее счастьем большим, а наделили слезами горючими… Ведь мучилась барыня Надежда Васильевна с постылым мужем и свою жизнь несчастную проклинала.

   — А про то, Иванушка, ты не забыл, как к нам в усадьбу повадился гость молодой, сосед?

   — Ты говоришь о Викторе Федоровиче Горине?

   — О нем. Чай, помнишь, какие истории из-за этого офицера происходили между нашим барином и барыней?

   — Ну как не помнить! Печальное было время. Наш барин сильно ревновал свою жену к этому офицеру…

   — И не напрасно, как говорят, ревновал-то…

   — Кто знает. Лучше, Василий, поговорим о том, как же нам теперь быть?.. Надо ли писать барину, что в мезонине пребывает его супруга, или не надо? — обратился дворецкий за советом к своему приятелю.

   — Подождать надо, — ответил Василий.

   — Я и сам полагаю, что надо подождать — все разузнать повернее и поточнее и уже тогда обратиться к барину с письменным извещением.

   — Ты, кажется, все еще сомневаешься, что наша барыня живет в мезонине?

   — И буду сомневаться, доколе не увижу барыню вот так, как теперь вижу тебя, прямо у нее, в мезонине. Сперва разузнаю, как она туда попала и зачем со своей прислужницей жильцов наших пугала, словно нечистая сила появляясь в доме в полночный час. Еще больше, Василий, я не понимаю того, что же барыня пьет-ест, кто и из чего ей готовит кушанья, где достают провизию?

   — Были бы деньги, всего достать можно.

   — Знаю, что на деньги все можно купить… Только вот странно, как мы с тобой за пять лет не видали и не слыхали, что в мезонине живут люди. Ведь не надевала же наша барыня на себя шапку-невидимку и не прилетала в мезонин на ковре-самолете, — задумчиво проговорил Иван Иванович.

   Долго еще старики-приятели беседовали между собой о столь загадочном событии.

   Между тем в мезонине дома Смельцова в ту же ночь происходил такой разговор между молодой, красивой, но очень исхудалой женщиной и ее прислужницей.

   — Барыня, голубушка, вы бы легли, ну что вы себя томите, — участливо проговорила служанка. — Уж которую ночь вы не спите.

   — И ты со мной не спишь, Луша…

   — Я — что… Я днем возьму свое, отосплюсь… Обо мне не заботьтесь. Я и недосплю — мне ничего не поделается, а вот вы, бедная моя барыня-страдалица…

   — А жалеешь меня ты, Луша?

   — Да кого же мне и жалеть, как не вас, благодетельница моя?

   — Ах, Луша, Луша… Я мучаюсь, и ты со мной тоже мучаешься… и ты ведешь жизнь затворническую. А ведь ты молода, пожалуй, и тебе жить хочется, как живут твои подруги.

   — Вы все обо мне говорите, милая барыня, а о себе ни слова.

   — Что мне говорить о себе… Моя жизнь разбита, искалечена… Я жду смерти и рада буду ей… Смерть положит предел моей несчастной жизни!.. — И молодая женщина печально поникла головой.

   В комнате воцарилось молчание. Тихо-тихо стало, только и слышно было тиканье больших часов да тяжелые вздохи молодой женщины, полулежавшей с закрытыми глазами в кресле.

   — Который час? — прерывая молчание, спросила она у прислужницы.

   — Шестой в начале.

   — Утро, а еще совершенно темно.

   — Пора зимняя, рассветает поздно… А вот придет весна, и рано станет рассветать… Весна-красна — пора радостная!

   — Да, да, Луша, придет и весна-красна, только не для нас с тобой… Для нас в жизни одна осень мрачная, неприглядная, мучительная. Сидим мы здесь безвыходно, во мраке, потому что большую часть дня окна нашей тюрьмы завешаны… Днем мы спим, а ночью людей пугаем… Так и время у нас проходит.

   — Не по своей охоте, барыня, мы это делаем.

   — Ах, Луша, как я испугалась крика того дворового старика, который подсмотрел за нами! Он, наверное, принял меня за привидение.

   — А я, милая барыня, думаю, Иван Иванович узнал нас…

   — Ты его знаешь? Кажется, их было двое…

   — Двое, другого старика Василием звать. Он у барина выездным служил. Что Иван, что Василий — оба старики хорошие, степенные…

   — Наши тюремщики, — с горькой улыбкой произнесла молодая женщина.

   — Какие они тюремщики? Они и не знают, что мы здесь уже не один год в неволе томимся, и наверняка принимают нас за нечистую силу. А все Фекла, старая ведьма… Это она нас с вами пожаловала в привидения, ее выдумки…

   — Ты напрасно ругаешь Феклу, ведь не по своей воле она держит нас здесь под замком: приказано ей, ну и исполняет…

   — Не заступайтесь за нее, милая барыня. Как была она ведьмой, так ею и останется! Жильцов вздумала пугать, никому житья не дает, и меня подговорила к тому же…

   — И я тоже должна была изображать из себя привидение…

   — А вы, сударыня, зачем слушались?

   — Надо было так, Луша, надо. Не спрашивай… Я не могу объяснить… Одно только, Луша, скажу: если бы я захотела, никакие запоры меня не удержали бы здесь. И с Феклой я сумела бы сладить.

   — Так зачем же вы себя морите в неволе?

   — Говорю тебе, так надо… Довольно о том… Мне отдохнуть надо… Я устала… Проводи меня в спальню, — слабым голосом промолвила молодая женщина, Надежда Васильевна, жена проживавшего за границей богатого барина Смельцова.

  

XVI

  

   Дворецкий Иван Иванович и сторож Василий не ошиблись, приняв женщину в черном одеянии за свою барыню, а ее служанку — за Лукерью, дворовую девушку.

   Молодая и красивая Надежда Васильевна уже около пяти лет вела какую-то загадочную жизнь в доме, принадлежавшем ее мужу. Из ее разговора с дворовой было видно, что она вынуждена сидеть под замком, поскольку ее стережет и никуда не выпускает какая-то старуха Фекла.

   Что же заставило Надежду Васильевну пойти на такую жизнь?

   Вышла она замуж семнадцати лет за богатого и знатного Смельцова не по любви и привязанности. Смельцову давно перевалило за пятьдесят, когда он женился на Надежде Васильевне; притом он был некрасив, обладал резким и вспыльчивым характером, следовательно, о любви тут не могло быть и речи. Отец Надежды Васильевны, мелкопоместный помещик Грушин, запутался в делах, влез в долги. Его усадьба, состоящая всего из двадцати крестьянских дворов, находилась межа в межу с богатой подмосковной усадьбой Смельцова. Однако, несмотря на такое близкое соседство, богач Смельцов лишь тогда заметил бедняка Грушина, когда к тому вернулась из московского института дочь Надя, в полном смысле красавица.

   Смельцов был слабоват до прекрасного пола и, несмотря на свои пятьдесят лет, с юношеским пылом увлекался каждым хорошеньким личиком. Редкая красота соседской дочери так поразила его, что он поехал сам к Грушину и посватал за себя Надю.

   Бедняга Грушин, усадьба которого была назначена за неплатеж долга к продаже, несказанно обрадовался богатому и знатному жениху, обещавшему поправить его дела, и, конечно, дал свое согласие на этот брак. Однако красавица Надя категорически отказалась выходить замуж за Смельцова. Тогда Грушин сказал ей:

   — Что же, Надя… пожалуй, не выходи, только знай: дня через три-четыре мы нищими будем… Из усадьбы кредиторы нас выгонят, именьишко наше продадут, и мне, и твоей матери на старости лет придется Христовым именем отыскивать себе пропитание.

   Это заставило Надю пожертвовать собой и согласиться на предложение Викентия Михайловича.

   Под венцом жених сиял счастьем, а бедная невеста походила на приговоренную к смерти.

   Да так и было: ее молодая девичья жизнь была загублена, и этот смертный приговор произнес Наде Смельцов, став ее мужем.

   Прежней веселой, беззаботной красавицы Нади не стало — она умерла. Появилась молчаливая, всегда печальная, но покорная своей судьбе молодая барыня Надежда Васильевна.

   Случайно она познакомилась с соседом своего мужа, молодым, красивым офицером Виктором Федоровичем Гориным, приехавшим в свое имение на два летних месяца, чтобы отдохнуть от шумной столичной жизни.

   Горин не знакомился со своими соседями, а тем более не искал знакомства с богатым и знатным Смельцовым, зная его спесивость. Но судьба решила иначе.

   Вблизи его имения был большой лес Смельцова. Горину нравились тамошние исполины-сосны, и он со своей собакой сенбернаром чуть не ежедневно ходил туда.

   Однажды Горин шел задумчиво по извилистой лесной дороге, его собака Помпей бежала впереди. Вдруг ее громкий лай и чей-то испуганный крик вывели его из задумчивости.

   — Помпей, фу! Ко мне! — крикнул Горин и, заторопившись вперед, скоро увидал красивую молодую женщину, с испуганным лицом отбивавшуюся от большой собаки зонтиком.

   Это была Надежда Васильевна, тоже имевшая обыкновение гулять в этом лесу, примыкавшему к ее имению.

   — Простите, сударыня, вас испугала моя собака? — вежливо раскланиваясь с ней, проговорил молодой офицер.

   — Она так страшно залаяла!

   — И за себя, и за Помпея прошу у вас прощения.

   — Вполне прощаю, — с улыбкою сказала молодая женщина.

   — Дозвольте спросить, вы из усадьбы господина Смельцова?

   — Да, оттуда… Я… я — жена Смельцова.

   — Очень рад знакомству с вами! Позвольте и мне отрекомендоваться… Я — ваш близкий сосед, владелец Хорошева, Виктор Федорович Горин. Приехал из Питера подышать деревенским воздухом, отдохнуть.

   — Рада, сосед, встрече с вами, — приветливо промолвила красавица, протягивая Горину свою белую как мрамор руку.

   — А я этот день, давший мне возможность встретиться с вами, назову счастливейшим!

   — Да вы, кажется, уже за комплименты беретесь! Не рано ли?

   — О, всякий на моем месте сказал бы то же самое при встрече с вами. Позволите пройти с вами несколько шагов?

   — Пожалуйста… Вы надолго приехали в наш край?

   — К сожалению, ненадолго… Недель через пять я должен снова вернуться в Петербург.

   — О, времени для деревенской жизни у вас достаточно.

   — Да, но я желал бы, чтобы эти пять недель тянулись долго-долго… Здесь у вас так хорошо…

   — Да, только летом…

   — Неужели вы и зимой живете здесь, в усадьбе? — спросил Горин. — Ведь вы должны скучать!

   — Страшно… Летом в деревне — рай, зато зимою и осенью — скука смертная…

   — В Москве почаще бывайте, Москва отсюда недалеко.

   — Осень и зиму я совсем желала бы жить в городе.

   — За чем же дело стало, сударыня?

   — За немногим: у меня есть муж, и я нахожусь в зависимости от него.

   — Вот что?.. Я не имею чести знать вашего супруга…

   — Приезжайте, познакомитесь с ним и, может быть, поймете, как я живу здесь, как время провожу… Да вот и муж… легок на помине, — с неудовольствием проговорила Надежда Васильевна, показывая Горину на шедшего к ним навстречу Смельцова.

   — Надя, разве можно так, одной выходить на прогулку в лес? Я сколько раз говорил тебе брать с собою лакеев или дворовых девок! — с упреком проговорил жене Викентий Михайлович, не обращая внимания на сопровождавшего ее красивого, статного офицера.

   Смельцов был высокого роста, сутуловат, с обрюзглым лицом, всегда гладко выбритым; он носил парик, так как своих волос у него почти не осталось. Одет он был по-домашнему, но с претензией. Он был хорошо образован: большую часть жизни провел за границей, преимущественно в Париже, направо и налево соря русским золотом. Вернулся он в Россию тогда, когда приближавшаяся старость стала давать знать себя: его здоровье было расшатано от праздной, беспорядочной жизни, ему был нужен продолжительный отдых, вот он и приехал отдыхать в свою подмосковную усадьбу. Отделав дом на заграничный лад, он зажил в нем безвыездно, женившись на Надежде Васильевне.

   Свою жену он любил как красивую и редкую вещь, как занятную игрушку, был нежен с нею, предупредителен, окружил ее роскошью, рассчитывая, что она будет счастлива с ним. Увы! Он жестоко ошибался: Надежда Васильевна изнывала от такой жизни.

   Горин, почтительно раскланиваясь с Викентием Михайловичем, проговорил:

   — Я давно выжидал случая представиться вам, познакомиться. Я — ваш ближайший сосед.

   — Очень рад, — как-то сквозь зубы ответил ему Смельцов, протягивая руку.

   — Я уже имел счастье познакомиться с вашей супругой, Викентий Михайлович.

   — Это — ваше дело. Надя, ты куда же?

   — Я иду гулять, — не останавливаясь, ответила Надежда Васильевна, идя вперед по лесной дороге.

   — Не довольно ли гулять, милая? Становится свежо.

   — Хорошо, если вы находите, что мне гулять довольно, я, пожалуй, вернусь.

   — Да, да, становится сыро, и я боюсь за твое здоровье.

   Надежда Васильевна повернула обратно к парку и, поравнявшись с Гориным, сказала ему:

   — До свидания, Виктор Федорович. Я не говорю вам «прощайте» в надежде скоро вас увидать.

   Смельцов обошелся с Гориным более чем холодно и не пригласил его к себе. Но это нисколько не помешало молодому офицеру на другой день приехать в его усадьбу с визитом. Викентий Михайлович принужден был принять его, соблюдая вежливость и приличия. Он не был ласков с нежеланным гостем, зато его молодая жена говорила без умолку, стараясь, чтобы красавец офицер не скучал у них.

   После того Виктор Горин стал часто бывать в усадьбе Смельцова: его тянули туда красота хозяйки, ее милое и ласковое обращение.

   Надежда Васильевна и Виктор Горин начали с дружбы, но скоро, как-то не отдавая себе отчета, страстно полюбили друг друга.

   Эти их отношения были замечены Смельцовым. Его беспредельный гнев обрушился на молодую жену и ее возлюбленного. Следствием была дуэль между Гориным и Смельцовым, окончившаяся роковым исходом для молодого офицера: он был убит.

   Дуэль состоялась почти без свидетелей, и, как говорили, Викентий Михайлович поступил бесчестно: выстрелил в Горина первым, тогда как по жребию ему надо было стрелять вторым. Хотя благодаря связям и деньгам он сумел замять это дело, но народная молва заклеймила его страшным прозвищем «убийца».

   Надежда Васильевна при известии о том, что Горин убит ее мужем на дуэли, упала без чувств и долго лежала без памяти. Пришлось даже посылать в город за докторами, которые нашли у нее нервную горячку. Несколько недель молодая женщина находилась между жизнью и смертью. Наконец ее молодой организм победил недуг.

   Смерть Горина навсегда отдалила Надежду Васильевну от мужа. Он и прежде был ей немил, а после смерти любимого человека она без отвращения не могла смотреть на Викентия Михайловича. В конце концов она стала требовать развода.

   — Какой еще вам развод? Мы и то давно уже чужие друг другу, — сказал ей муж.

   — Этого мало! Я не могу с вами жить в одном доме, не могу дышать с вами одним воздухом, отпустите меня, не томите! Я найду себе место, стану жить с отцом.

   — Это никак невозможно! Для света, для общества мы должны быть мужем и женой.

   — Если вы не отпустите меня, я убегу, — пригрозила мужу Надежда Васильевна.

   — Не убежите! Вас будут стеречь.

   И верно, после такого разговора за Надеждой Васильевной стали зорко следить. Из усадьбы она никак не могла выйти: ворота день и ночь были заперты, равно как и садовая калитка, которая вела из сада в парк, а там и в лес. Дальше сада бедной молодой женщине никуда не было выхода. Волей-неволей она была принуждена покориться своей печальной участи.

   Со смертью Горина и ее жизнь была разбита. Надежда Васильевна теперь не жила; она по целым дням не видала старика Смельцова и не выходила из своей комнаты; она проклинала свою любовь к Виктору Горину, считая себя виновницей его смерти. Подчас раскаяние мучило молодую женщину, и тогда она стала думать о том, что виновата перед мужем. Ей все чаще и чаще приходила мысль о монастыре.

   Надежда Васильевна сказала мужу о своем желании поступить в монастырь, но он злобно засмеялся и воскликнул:

   — Выкиньте несбыточные мысли из головы! Это невозможно. Что заговорят в нашем кругу, когда вы туда отправитесь? И без того сплетен и пересудов немало. Я не хочу служить мишенью для разных двусмысленностей и насмешек… А что касается спасения вашей души, то вы и живя здесь можете спастись… К тому же на днях я уезжаю за границу, и вам одной спасаться будет много свободнее.

   — Вы… вы хотите, чтобы я здесь, в доме, вела затворническую жизнь?

   — Я только говорю, что и дома можно спастись.

   — Да, да, можно… только не здесь… здесь так много разных воспоминаний…

   — В Москве, на Остоженке, у меня есть дом… Так изберите его местом для спасения своей души!

   Злая ирония слышалась в словах Смельцова, безжалостного к своей жене.

   — Мне хочется, чтобы никто-никто не знал о моем существовании на свете… Я желала бы, чтобы все считали меня умершей, — задумчиво произнесла Надежда Васильевна.

   — Но как же ваш отец?

   — Пусть и он думает, что я умерла… Пускай все так думают — вот чего жаждет моя больная душа. Сделайте это, Викентий Михайлович, и я стану молиться за вас, вечно благословлять буду! — воскликнула Надежда Васильевна.

   — Хорошо, я подумаю, — ответил Смельцов.

   Вскоре после этого разговора Викентий Михайлович уехал с женою в Петербург. Через два-три месяца оттуда пришло известие, что Надежда Васильевна сильно простудилась и скончалась.

   Смерть «доброй барыни» крестьяне и дворовые оплакивали непритворными слезами и заказывали по ее душеньке панихиды; но не все дворовые верили в кончину барыни. Правда, с течением времени дворовые, находившиеся в подмосковной усадьбе Смельцова, а также и крестьяне-крепостные стали мало-помалу забывать свою благодетельницу; однако из ряда вон выходящее происшествие, случившееся в усадьбе, опять отчасти напомнило им о Надежде Васильевне.

  

XVII

  

   Это происшествие состояло в следующем: дворовая девица Лукерья, бывшая любимая горничная Надежды Васильевны, пошла собирать в лес грибы, но домой не вернулась, и, как ее ни искали, не нашли. Дворовые знали, что Лушка пользовалась особым расположением Надежды Васильевны, и те, которые не поверили в смерть последней, считали исчезновение Лушки прямым следствием «кончины доброй барыни».

   За пять лет до момента, о котором повествует наш рассказ, осенней ночью к воротам дома Викентия Михайловича Смельцова в Москве подъехала дорожная карета. В то время дом пустовал. В нем, кроме древнего старика сторожа, никого не было. Однако ворота без всякого спроса были отперты, и дорожная карета тихо въехала во двор.

   Из нее вышли молодая стройная женщина, одетая подорожному, и две служанки: одна была тоже молодая и красивая, а другая — старая, с уродливым, изрытым оспою лицом.

   Это были Надежда Васильевна Смельцова, ее горничная Лукерья и старая стряпуха Фекла. В обязанности последней входило приготовление для барыни еды, но вместе с тем она получила от Викентия Михайловича тайное приказание следить за Надеждой Васильевной и двери, ведущие в мезонин, всегда держать на запоре.

   Карета тотчас же съехала со двора, как только Надежда Васильевна со своими служанками вышли из нее. Сторож торопливо запер опять ворота и пошел в свою хибарку, а Надежда Васильевна отправилась в мезонин, который скоро был приведен служанками в порядок.

   Обстановка в мезонине была более чем приличная, а комната, предназначенная для Надежды Васильевны, была отделана даже изысканно; остальные две комнаты были меблированы проще. Кроме барских комнат, там находились еще комната для прислуги и кухня.

   Из мезонина шли две лестницы: одна в коридор, другая прямо на двор; кроме этих двух дверей, из мезонина в коридор выходила еще одна, потайная. О ее существовании Тольский ничего не знал, так искусно она была сделана. Эта дверь вела из сеней.

   Викентий Михайлович, в бытность свою в Москве, сам распоряжался отделкою для молодой женщины мезонина, который должен был стать ей тюрьмою.

   Впрочем, Надежда Васильевна сама обрекла себя на такую странную, затворническую жизнь. Ее нервы были настолько расшатаны, что она искала полнейшего уединения и забвения.

   На другой день после приезда Надежды Васильевны старик сторож был сменен дворовым Василием и дворецким Иваном Ивановичем, но ни один из них не знал, что в мезонине находится Надежда Васильевна с двумя служанками.

   Смельцов, несмотря на свое богатство, приказал дворецкому сдавать дом жильцам, так как старался увеличить свой и без того огромный доход. Он был в полной уверенности, что жильцы не могут помешать его опальной жене, находившейся в заключении в мезонине; а для большей безопасности — чтобы никто не проник в коридор — он приказал устроить другую дверь и обить ее железом. Пол в мезонине был покрыт войлоком и коврами, заглушавшими шаги.

   Викентий Михайлович, распустив слух, что его жена умерла, не особенно заботился о том, что этому могут и не поверить.

   «Для меня это безразлично: хотят — верят, хотят — нет… Я знаю, что для меня моя жена умерла: для меня ее более не существует… Если она нарушит свое обещание и выйдет из мезонина, то и об этом беспокоиться не стану… Я очень умело распространил слух о ее кончине, а лично о том никому не говорил», — так рассуждал Смельцов, обрекая свою красавицу жену на затворничество…

   Такую жизнь и повела Надежда Васильевна. За пять лет она только и выходила в ближайшую церковь к заутрене, в такое время, когда все еще спали и на улице никто ей не попадался.

   Старуха Фекла всегда сопровождала свою молодую госпожу, куда бы она ни пошла.

   Иногда в летнюю пору, и то ночью, Надежда Васильевна покидала на самое короткое время мезонин и выбиралась в небольшой садик, находившийся при доме, подышать свежим воздухом. Но это бывало очень редко.

   Старухе Фекле не нравились эти ночные прогулки; она любила поспать, а тут ей приходилось следовать за своей барыней: горничной Луше она не доверяла.

   Провизию и все нужное для стола стряпуха сама покупала на базаре, причем ходила туда всегда ранним утром и старалась вернуться домой, пока еще не вставали ни сторож, ни дворецкий; ключ от замка запертой калитки всегда находился у Феклы, она зорко охраняла его и никак не соглашалась отдать Лукерье. Той надоело сидеть взаперти, она не раз чуть не со слезами просила у Феклы выпустить ее «на волю, хоть на полчаса», но старуха грубо отвечала ей:

   — Ни на одну минуту не выпущу.

   — Что же мне, задыхаться здесь?

   — Не задохнешься небось! Коли душно, ночью окно открой.

   — Ведь теперь лето, народ на полях да на лугах… А я вот сиди здесь взаперти да изнывай в неволе.

   — Не ты одна! Барыня и я тоже ведем такую жизнь; чай, мы не хуже тебя-то.

   — Ты хоть на рынок ходишь, а я сиднем сижу дома: никуда выхода нет.

   — На то господская воля… Жди, может, барин и сменит тебя.

   — Как же, сменит!.. Видно, так и пройдет моя молодость в четырех стенах… Оторвали меня от семьи, увезли с родимой сторонушки и заперли в неволю. Вот уже пятый год я жду, когда меня выпустят. Убегу я…

   — Не убежишь.

   — Убегу… Думаешь, тебя побоюсь? — задорно проговорила Луша.

   Она не любила ворчливой Феклы и называла ее за глаза не иначе как ведьмой; свою подневольную, затворническую жизнь она ставила в вину Фекле, но старуха была ни при чем. Если кто и был виноват, то сама барыня Надежда Васильевна: она любила Лукерью, и, когда Викентий Михайлович предложил выбрать для услуг какую-нибудь дворовую девку, ее выбор остановился на Лукерье.

   Последняя, любя свою барыню, покорилась горькой участи и волей-неволей стала привыкать к затворничеству.

  

   Был осенний ненастный вечер. Мелкий и частый дождик хлестал в окна мезонина. Как-то мрачно было даже в уютной комнате Надежды Васильевны. Она сидела, печальная, задумчивая, в кресле, около круглого стола. На коленях лежала раскрытая книга, но молодая женщина не читала ее: она была погружена в свои грустные мысли.

   Из нижнего жилья доносились веселые звуки музыки, оживленный говор, смех: только что переехавший в дом богатый помещик справлял новоселье.

   Это было в первый год затворничества жены Смельцова.

   — Скучно, Луша, скучно, — проговорила она, обращаясь к сидевшей рядом с нею на узкой скамейке горничной. — А там, внизу, веселье… И от этого веселья у меня на сердце еще печальнее, еще мрачнее.

   — Новоселье справляют… Я, барыня милая, в окно украдкой подсмотрела, как переезжали… Жильцы, видно, богатые, потому мебель хорошая, дорогая, — промолвила вошедшая в горницу стряпуха Фекла.

   — И зачем барин пустил жильцов, зачем приказал сдавать дом… Неужели ему мало дохода? — промолвила Надежда Васильевна. — Без жильцов как было тихо, спокойно… А теперь вот и сиди ночь без сна.

   — Можно, барыня милая, отбить у жильцов охоту снимать дом, — после некоторой задумчивости проговорила Фекла.

   — Как так? — с удивлением поднимая на старуху взор, спросила Надежда Васильевна.

   — Прежде времени ничего я вам не скажу, а только так сделаю, что жильцы скоро съедут.

   В словах старухи слышалась уверенность.

   — Хвастаешь, тетка Фекла! Ну где тебе это сделать? — возразила горничная Лукерья. — Как ты заставишь жильцов сменить эту квартиру, если они только что переехали?

   — И заставлю… Недели не дам им здесь прожить..

   — Опять хвалишься! Ну как же ты это сумеешь?

   — Уж это мое будет дело, а не твое… Ты еще молоденькая, чтобы все знать… Сударыня-барыня, дозволь мне, старухе, малость позабавиться! И с моей этой забавы жильцы здесь не станут жить! — обратилась старуха к Надежде Васильевне.

   — Делай, что хочешь, забавляйся, как знаешь! Мне теперь все равно… Нет у меня жизни, отняли ее у меня, — с глубоким вздохом произнесла молодая женщина и махнула рукой, чтобы ее оставили.

   Фекла и Лукерья тихо вышли.

  

   На следующую же ночь в доме Смельцова стали совершаться необычайные явления: слышались сильный грохот и шум в коридоре, там кто-то ходил, стуча о пол палкою.

   Стук разбудил спавших квартирантов; они вышли в коридор и с ужасом увидали там какую-то старую женщину или привидение, закутанное во что-то белое, с фонарем в руках. «Смельчаки» чуть не умерли от страха.

   На другую и на третью ночь повторилось то же, так что квартирант был принужден искать себе новое помещение и выехать из дома Смельцова.

   Заняли его другие жильцы. Но и им пришлось пожить на новой квартире недолго — их тоже выгнала нечистая сила.

   По Москве стали ходить слухи о таинственном доме Смельцова, в котором каждую ночь появляются привидения и безобразничают: сбрасывают с окон цветы, передвигают мебель и прочее. Квартиранты стали избегать снимать этот неблагополучный дом, и он пустовал по целым месяцам.

   Дворецкий Иван Иванович и сторож Василий пробовали кропить комнаты святой водой, приглашали приходского священника служить в доме молебен, окуривали углы ладаном, спасаясь от нечистой силы, но ничего не помогало: нечистая сила бушевала вовсю, не давая никому покоя.

   Дворецкий и Василий потеряли голову и не знали, на что решиться. Они и вообразить не могли, что в мезонине живет барыня Надежда Васильевна с двумя служанками; им сказали, что в мезонине находится барское добро, что они ни в коем случае не должны заходить туда и что ключ от дверей мезонина хранится у самого Викентия Михайловича. Поэтому оба старика были твердо уверены в том, что в мезонине сидит нечистая сила, пугающая жильцов, и только по прошествии долгого времени, как мы видели, дворецкий и сторож перестали живых людей принимать за привидения.

  

XVIII

  

   Вернемся теперь к Феде Тольскому и посмотрим, что с ним случилось в Петербурге, куда он, благополучно выбравшись из тюрьмы, поскакал с преданным ему камердинером Иваном Кудряшом.

   Тольский торопился; он приказывал кучеру гнать лошадей и останавливался только на ночлег, но не на станциях и постоялых дворах, а в какой-нибудь первой попавшейся крестьянской избенке: он боялся погони.

   «Только бы мне добраться до Петербурга, а там я найду такое укромное местечко, что ищи меня хоть год, так и то не найдут. К тому же в Питере у меня есть заступники, в обиду там меня не дадут», — думал он.

   По прошествии четырех дней, когда Тольский уже подъезжал к северной столице, он вдруг заметил, что позади его возка едут сани с верхом, запряженные в две лошади. Ими управлял какой-то плюгавый мужичонка, а внутри сидел закутанный в лисий тулуп человек с гладко выбритым лицом; на голове у него был большой бархатный картуз с наушниками.

   — Что это за обезьяна бритая за нами тащится? — подозрительно посматривая на путника, ехавшего позади, промолвил Тольский, обращаясь к Ивану Кудряшу.

   — По лицу-то, сударь, он похож на чиновника.

   — А также и на дворового лакея.

   — Совершенно верно, сударь, по обличию он походит и на лакея.

   — А что, Ванька, если эта обезьяна — сыщик?..

   — Не может быть, сударь! Он на сыщика не походит. Да и зачем сыщик поедет в Питер?

   — Ты говоришь, зачем поедет? А за нами…

   — За нами? — испуганно воскликнул Кудряш.

   — Ну что ты кричишь? Струсил, вижу… Эх, Ванька!.. Всем ты — парень, а робостью ни дать ни взять — баба.

   — Помилуйте, да кто же не испугается сыщика?

   — Трусы боятся; а по мне будь сыщиков хоть целая дюжина, и то не испугаюсь…

   — Вы, сударь, статья особая… Таких людей, как вы, смею доложить, немного.

   — Было время, Ванька, да прошло… Был конь, да уездился… Не то стало… Стареть я начинаю, что ли, только не тот я теперь… А все же эта бритая рожа из ума у меня не выходит. Замечаю я, что он с самого утра тащится за нами и не отстает, каналья! А впрочем, я сейчас узнаю, что это за птица, — добавил Тольский и приказал своему кучеру попридержать лошадей, а когда сани поравнялись с ним, громко произнес, обращаясь к человеку в лисьем тулупе: — Добрый путь!

   — Покорнейше благодарю вас! — И бритый человек, пристав в санях, вежливо поклонился Тольскому.

   — В Питер едете? — спросил у него Тольский.

   — Так точно. И вы, сударь, туда же?

   — Да, туда же… А вы из Москвы, да? По делам, что ли?

   — Так точно, по делам. И вы тоже по делам изволите ехать в северную столицу? Если дозволите, поедемте рядом.

   — Что же, поезжайте! Места хватит, дорога широкая.

   Сани незнакомца поехали рядом с возком Тольского.

   Последнему хотелось дознаться, кто такой этот незнакомец и по какому делу едет он в Петербург, поскольку человек сей с бритым, сухим лицом казался ему подозрительным. Поэтому он спросил его:

   — Скажите только правду, что вы за человек? Наверное, служите в каком-нибудь правительственном месте?

   — Отгадали, сударь. Я в суде служу, — как-то уклончиво ответил незнакомец.

   — Это и видно… Лицо у вас такое судейское… Недаром говорят, что лицо — зеркало души.

   — Не всегда, сударь мой, бывает правдива эта поговорка: понять душу человеческую по лицу довольно трудно…

   Так незаметно в разговоре они стали подъезжать к заставе.

   — Вот и Питер, — промолвил Тольский, приотворяя немного дверцу возка и глядя на видневшийся город.

   — Вы вот, сударь, не знаете, кто я и что я, а я знаю, кто вы и что, — с какой-то загадочной улыбкой тихо проговорил незнакомец, выходя из саней и приближаясь к возку Тольского. — Да мало того, я знаю всю вашу жизнь как свои пять пальцев.

   — Вот как?.. Да кто же вы такой? Может, колдун или волшебник?.. Ну, говорите, кто я и что?

   — Вы — дворянин Федор Тольский, и в Москве бежали из тюрьмы.

   Эти слова невольно заставили побледнеть Тольского.

   — Проклятье! Кто же вы?..

   — Кто я, сейчас узнаете. Гей, арестовать этого человека и проводить в тюрьму! — обратился незнакомец к унтер-офицеру и солдатам, находившимся на заставе. — Вот и приказ об аресте, — добавил он, показывая унтер-офицеру бумагу.

   Произошло это так неожиданно, что Тольский опомнился только в караулке; обезумевшего от страха Кудряша привели туда же.

   — Теперь я могу сказать вам, кто я, — с насмешливой улыбкой произнес бритый человек, обращаясь к Тольскому.

   — Зачем теперь говорить? Я и так знаю, что дал провести себя сыщику… Я очень сожалею, что не отправил тебя на тот свет…

   — Я не сыщик, а начальник сыщиков. Мне пришлось загнать не одну смену коней, пока я настиг тебя верст за сто от Питера… Хитер ты, а я, видно, похитрее… Нелегко было мне за тобою гнаться да расспрашивать о тебе дорогою… Ну да мой труд не пропал даром.

   Тольского в его же возке, окруженном солдатами, повезли в тюрьму. Впереди ехал начальник московской сыскной полиции, который, спустя несколько часов после побега из тюрьмы Тольского, поскакал за ним по большой петербургской дороге, при помощи расспросов и описания примет самого Тольского и его возка выясняя его путь, после чего приказал арестовать, так и не дав ему въехать в столицу.

   Тольский был обескуражен этой неудачей.

   — Ну, Ванька, теперь пиши пропало… Всему конец, и песня моя спета, — подавив в себе вздох, сказал он, обращаясь к Кудряшу.

   — Неужели мы не вывернемся из рук питерской полиции, как вывернулись у московской?

   — Говорю — всему конец… Посадят меня в крепость, в каземат… Оттуда уже не убежишь…

   — И меня тоже посадят? — с глубоким вздохом спросил Кудряш.

   — Не помилуют и тебя, Ванька. Правда, я надеюсь, это все еще может измениться. В Петербурге у меня есть немало благожелателей. Надо бы как-нибудь послать им весточку, да Аракчеева попросить, он заступится.

   — Это, сударь, можно… Только бы были деньги…

   — Деньги, Ванька, есть; их еще у меня не отняли, а как в тюрьму посадят, так и деньги отнимут.

   — А вы их спрячьте куда-нибудь подальше! — посоветовал верный слуга.

   Начальник сыскной полиции привез Тольского и его слугу на тюремный двор, с рук на руки сдал смотрителю, а сам поехал к петербургскому губернатору с донесением об аресте важного преступника.

   Но уже очень скоро Тольскому, благодаря припрятанным деньгам, удалось послать из тюрьмы друзьям весточку о своем далеко не завидном положении. В записке он просил их выручить его из большой беды и спасти от суда, наказания и позора.

   Среди благожелателей Тольского были люди, занимавшие видные посты в государстве, и между ними первое место принадлежало графу Алексею Андреевичу Аракчееву, любимцу императора Александра Павловича.

   Аракчеев в былые времена служил вместе с отцом Тольского и вел даже с ним самую тесную дружбу. Когда старик Тольский умер, Аракчеев стал оказывать благодеяния и его сыну Федору, но услыхав, что тот ведет праздную жизнь, предается кутежам и картежной игре, отступился от него и прекратил с ним переписку. Однако Тольский теперь, находясь в критическом положении, обратился к нему со слезной просьбой о помощи.

   Аракчееву, не имевшему, кажется, ни к кому жалости, стало жаль сына своего закадычного приятеля и сослуживца, и он решил заступиться за московского вертопраха, как называл он сам Федю Тольского. Однако, несмотря на все свое огромное влияние на государя, ему не удалось совсем освободить Тольского от ответственности.

   Император Александр Павлович не мог простить Тольскому убийство на дуэли молодого офицера Нарышкина; кроме того, до государя дошло немало жалоб на него, а потому он Аракчееву, просившему за Тольского, дал такой ответ:

   — Федор Тольский за свои беззаконные деяния должен быть наказан непременно; он подлежит ссылке в Сибирь, но я, по вашей просьбе, смягчаю это наказание и назначаю его в кругосветное плавание. Корабль на днях отправляется. Два-три года, проведенные на нем, может, образумят Тольского и остепенят его.

   Таким образом, судьба Тольского была решена.

   Аракчеев сам захотел объявить вертопраху волю государя и потребовал, чтобы его привели к нему из тюрьмы.

   Тольский, всегда смелый, ничего не боявшийся, на этот раз не без робости переступил порог кабинета Аракчеева, который в то время занимал важный пост военного министра. Он уже несколько лет не видал Аракчеева и теперь со страхом и любопытством смотрел на его сухое, гладко выбритое лицо, на злые, безучастные глаза, на высокий морщинистый лоб, длинную шею и голову, часть которой скрывалась высоким воротником генеральского сюртука.

   Граф, вроде бы не замечая Тольского, продолжал читать какую-то бумагу. Но вот он бросил документ на стол, устремил свой ледяной взгляд на стоявшего у двери Тольского и отрывисто, как-то в нос сказал ему:

   — Подойди!

   Тольский сделал два-три шага к столу.

   — Ближе, не укушу.

   — Я… я не сомневаюсь, ваше сиятельство, — почти смело произнес Федя Тольский; он был самолюбив, и такой прием обидел его.

   — Ты что такое сказал? — переспросил Аракчеев.

   — Я сказал, не сомневаюсь, что вы не укусите меня, ваше сиятельство.

   — А если укушу?

   — Пожалеете, ваше сиятельство.

   — Напрасно так думаешь: к московскому вертопраху у меня жалости нет. Хотя ты и сын моего старого приятеля, даже искреннего друга, память которого я свято чту, а все же теперь я не чувствую к тебе ни жалости, ни участия.

   — Спасибо за откровенность, ваше сиятельство! — с улыбкой проговорил Тольский.

   — Я с тобой буду еще откровеннее и скажу, какому наказанию ты подвергаешься.

   — Нельзя ли, ваше сиятельство, обойтись без наказания?

   — Советую тебе, сударь, не говорить со мною таким тоном, иначе я могу забыть, что передо мною стоит сын моего покойного друга. Даю добрый совет держать язык свой на привязи: не в меру он болтлив. Ведь это в Москве тебе попустительствовали, а здесь не Москва, сумеют заставить молчать; не таких, как ты, укрощали. Приготавливайся в дорогу.

   — В ссылку меня, ваше сиятельство, в Сибирь?

   — Подальше Сибири!.. Государь проветриться посылает тебя. Ты пойдешь на корабле вокруг света.

   — Возможно ли, ваше сиятельство? — воскликнул Тольский, изменившись в лице. — Ведь я и на лодке не люблю плавать.

   — Зато на корабле полюбишь. А проветриться тебе, право, не помешает. Морской воздух подействует на тебя благотворно и охладит твои порывы, которые многим бывают неприятны.

   — На такое дальнее путешествие у меня нет денег, ваше сиятельство.

   — Об этом не беспокойся: на корабле ты будешь на казенном содержании…

   — Но мне нужны же деньги, ваше сиятельство, хотя бы на карманные расходы.

   — На корабле никаких расходов у тебя не будет.

   — Я просил бы, ваше сиятельство, другого наказания…

   — Ты говоришь глупости!.. Это наказание… воля его величества, а долг всякого — повиноваться священной воле монарха, — произнес Аракчеев и махнул рукой, давая тем знак, чтобы вертопрах оставил его.

   Тольский вышел, понуря голову; он никак не ждал себе такого наказания.

   На другой день его из тюрьмы перевели в Адмиралтейство, а потом — в Кронштадт. Отсюда через несколько дней должен был уйти в дальнее плавание военный корабль под названием «Витязь», на котором приказано было находиться и Тольскому.

   Молодого дворового Ивана Кудряша ему разрешили взять с собою. Кудряш был рад, что так дешево отделался; он ожидал себе более строгого наказания.

   — Ты скажи, Ванька, может, тебе не хочется путешествовать по морю; я буду за тебя просить, и тебя оставят, — сказал ему Тольский за день до своего отъезда.

   — Обижать меня изволите, сударь! Куда вы, туда и я… Хоть на край света белого, мне все едино.

   — И ты не боишься моря? Ведь ты свою жизнь подвергаешь большой опасности…

   — А разве вы, сударь, не подвергаете?

   — Я по необходимости. По своей воле разве я поехал бы?

   — А у меня и подавно своей воли нет, и никогда ее не бывало… Я — человек подневольный.

   — Да ведь тебя не неволят ехать со мной.

   — Действительно не неволят, а все же от вас я не отстану… Одна только смерть разлучит меня с вами.

   Эти простые, задушевные слова верного слуги тронули Тольского так, что на глазах его навернулись слезы.

  

   Но вот настал день, когда корабль «Витязь», хорошо вооруженный, с бравыми и ловкими матросами и с умным и дельным капитаном, должен был выйти в море.

   Тольский с самого раннего утра находился на корабле; однако за ним строго следили, так что о побеге и думать было нечего. Волей-неволей он был принужден покориться своей участи и против своего желания совершить прогулку по океану. Доброжелатели снабдили его в дальнюю дорогу всем необходимым, в том числе и деньгами.

   Капитана «Витязя» звали Иваном Ивановичем Львовым; это был плотный, мускулистый мужчина лет сорока, с умным, энергичным лицом; он обладал покладистым характером, добрым сердцем, но по временам был вспыльчив. На службе он был исполнителен, строг и требователен, не допуская со стороны подчиненных никаких упущений.

   Такому пассажиру, как Тольский, капитан не был рад. Он хорошо знал, кто и что такое Тольский, и предвидел уже кучу хлопот и неприятностей.

   — Не было заботы, и вдруг нежданно-негаданно как с неба свалилась!.. — хмуро проговорил он, обращаясь к своему приятелю, корабельному доктору Сергею Сергеевичу Кудрину, с которым он уже два раза совершил путешествие вокруг света и теперь готовился предпринять третье.

   — Ты говоришь про пассажира, что ли? — не выпуская короткой трубки изо рта, спросил Сергей Сергеевич

   — А то про кого же? Этот самый пассажир — чтобы черт его побрал! — на мою шею сядет. Уж чует мое сердце, чует, — горячо произнес Иван Иванович, бегая по палубе.

   — Ты преувеличиваешь, право, преувеличиваешь. Ведь Тольский не походит на то, что о нем рассказывают.

   — Благодарю покорно! Да разве ты знаешь его? Тебе известны его душевные качества?

   — Неизвестны… Чужая душа темна… Я только сужу по лицу Тольского, — спокойно произнес Сергей Сергеевич.

   — Да и с лица-то он — сущий разбойник! — воскликнул Львов. — Глазищи у него черные, горят как уголья, в них удаль, отвага… Роста без малого сажень, в плечах тоже не меньше… Ну как есть разбойничий атаман; так и ждешь, что он крикнет: «Сарынь на кичку!»

   — Ты лучше скажи — Тольский напоминает собою русского богатыря.

   — А, похоже, он пришелся тебе по нраву и ты не прочь свести с ним дружбу? — сердито произнес Иван Иванович.

   — Мне всякий хороший человек по нраву.

   — Стало быть, Тольский, по-твоему, хороший человек? Да разве ты не знаешь, не слыхал о его художествах?.. Ведь это — отъявленный шулер и дуэлянт; он не одного человека на тот свет отправил…

   — Знаю, Иван Иванович, знаю. Он за убийство офицера Нарышкина попал вместо ссылки на наш корабль.

   — Ну, ну… Чего же еще тебе надо? И такого негодяя ты хвалишь, заступаешься за него? — упрекнул капитан приятеля.

   — Я не хвалю и не заступаюсь, я только говорю, что Тольский своею наружностью напоминает русского богатыря. По-моему, ты к нему несправедлив.

   — От своего мнения о Тольском я не отступлюсь, — горячо проговорил капитан Львов. — Я ничего не пожалел бы, если бы его убрали с моего корабля.

   — Напрасно горячишься, Иван Иванович; если пассажир будет дебоширить на корабле, ты имеешь полное право его унять, усмирить.

   — Попробуй-ка, уйми… Мне приказ дан ни в чем Тольского не теснить и смотреть на него не как на подчиненного, а как на пассажира.

   — В море, на корабле, все подчинены капитану.

   — Не скоро уломаешь такого детину. Впрочем, если он забунтует, ссажу его на первый попавшийся остров — и вся недолга!

   Через час на палубе было отслужено молебствие, и после прощания моряков с родственниками «Витязь», распустив паруса, плавно отошел от причала.

   На палубе, у самого борта, стоял и Тольский; на этот раз его лицо было печально и задумчиво; с ним рядом стоял Иван Кудряш; на глазах молодого парня тоже были видны слезы.

   — Неужели все прощай и всему конец? — тихим, дрожащим голосом проговорил Тольский и, махнув рукою, побрел в отведенную ему каюту.

  

XIX

  

   Алексей Михайлович Намекин скоро совсем поправился от полученной на дуэли раны и уже мог выезжать. Первый его выезд после выздоровления был к невесте.

   Красавица Настя, не помня себя от радости, бросилась встречать дорогого гостя.

   — Я ждал, ждал тебя, Настя, и приехал сам… Что же ты так давно у меня не была? А может, забыла меня и не хотела навестить? — шутливо проговорил Намекин, усаживаясь на диван в уютной гостиной майорского домика.

   — Алеша, милый, зачем ты так говоришь? Я давно порывалась к тебе…

   — Что же тебя, милая, останавливало?

   — Прихворнула я с той ночи; видно, простудилась…

   Молодая девушка проговорилась. Поступок Тольского скрывали от молодого Намекина, опасаясь расстроить его.

   — С какой ночи? — живо спросил он.

   Настя поняла, что проговорилась, и ей волей-неволей пришлось рассказать о том, как Тольский увез ее из отцовского дома, как держал взаперти у поляка Джимковского и как наконец ей удалось спастись оттуда.

   Этот рассказ сильно встревожил и огорчил Намекина.

   — Мерзавец! За этот низкий поступок я убью его. Как он смел увезти тебя, мою милую невесту? Нет, это даром не пройдет ему, — горячо проговорил он.

   — Успокойся, милый, Тольский уже наказан: он в тюрьме… Его по приказу губернатора арестовали и будут судить.

   — И, наверное, признают невиновным и отпустят на все четыре стороны. У этого мерзавца есть в Питере друзья… Нет, я буду судить его своим судом… Я, как твой жених, должен отомстить за тебя…

   — Да не тревожься, Алеша… Поверь, к нему придет возмездие — рано ли, поздно ли.

   — Какая наглость, и при этом какая смелость! Впрочем, удивляться нечему: Тольский — тот же разбойник, а разбойники обладают и смелостью, и наглостью. Что же, Настя, твой отец, я думаю, был сам не свой от испуга?

   — Папа переживал за меня ужасно. За те два дня, пока Тольский держал меня под замком, бедный папа крайне изменился, он совсем постарел. А знаешь, Алеша, нет худа без добра: до несчастья со мной папа имел очень крутой нрав, и нашим бедным дворовым немало от него доставалось; а теперь его узнать нельзя: он стал ласковым и в обращении с дворовыми совсем переменился.

   — А он теперь дома?

   — Нет, но скоро придет… Да вон он, легок на помине, — весело ответила молодая девушка, показывая на входившего в горницу старого майора.

   По его лицу видно было, что он чем-то очень встревожен.

   — Я с новостью… И знаете ли, с какой? — как-то глухо произнес он, обращаясь к дочери и к гостю.

   — С какой? — в один голос спросили у него молодой Намекин и Настя.

   — Подлец Тольский бежал из тюрьмы. Оказывается, он хитрее самого дьявола: он вместо себя оставил в тюрьме крепостного кучера, а сам, переодевшись в его тулуп, улизнул.

   — Кто же вам сказал об этом?

   — Случайно повстречался мне знакомый пристав, он и сообщил; по всем дорогам за негодяем погоня послана, и наверняка его изловят.

   — Большой мерзавец этот Тольский, но ему придется со мною увидеться: он должен ответить и за меня, и за мою милую невесту! — воскликнул Намекин.

   — Как, разве вы знаете, Алексей Михайлович?

   — Знаю. Настя все сказала мне.

   — И напрасно сделала. Вы еще не совсем оправились, и вам тяжела всякая неприятность.

   — Нет, нет! Я совершенно здоров, и, чтобы доказать вам это… через неделю меня будут венчать с вашей дочерью… Вы, Гавриил Васильевич, кажется, удивлены моею поспешностью?

   — Правда, удивлен, признаюсь.

   — Я и Настя, мы решили… Не так ли, моя милая?

   — Да, да, Алеша, — поспешила ответить ему Настя.

   — Ну а как же ваш отец, Алексей Михайлович? — спросил майор.

   — Отец наверное согласится. Я завтра же поеду к нему в усадьбу…

   — А если не согласится… тогда что?

   — Тогда я обвенчаюсь без его согласия.

   Намекин волновался, в его голосе слышалось раздражение.

   Майор и его дочь не стали ему возражать, опасаясь расстроить еще более.

   На следующий же день Намекин отправился в усадьбу к отцу. Тот довольно холодно встретил сына, догадываясь о причине его приезда.

   — Батюшка, вам известна моя любовь к Насте, и я прошу вас благословить меня, — твердым голосом произнес Алексей Михайлович.

   — Ты только затем и приехал ко мне? — немного подумав, спросил генерал.

   — Да, батюшка, только за тем.

   — Не стоило ехать… Тебе хорошо известен мой взгляд на этот неравный брак. Я уже не раз говорил, что никогда не дам тебе согласия жениться на майорской дочери.

   — А все же я женюсь на ней.

   — Что же, дело твое, женись! Только тогда вместо одной свадьбы будут две зараз, — насмешливым тоном произнес Михаил Семенович. — Ты хочешь жениться на майорской дочери, а я тоже женюсь — на дочери моего старосты, на Аришке; ты видал ее, знаешь.

   — Что вы говорите, батюшка, что говорите? — с удивлением и испугом воскликнул молодой Намекин.

   — А что, сынок любезный, разве мой выбор тебе не по нраву?

   — Вы шутите, батюшка?

   — Почему? Ведь ты же женишься?

   — Жениться в ваши лета, и на ком? На крепостной девке!..

   — Что же, Аришка — девка красивая, статная, полная, — говоря эти слова, генерал не спускал насмешливого взгляда с сына и как бы наслаждался его смущением. — Аришка будет генеральшей хоть куда, поверь мне.

   — Батюшка, прошу вас, умоляю, не разбивайте же моего счастья!

   — Я забочусь о твоем счастье. Пойми, Алексей, ты мне дорог. Ведь вас у меня всего двое: ты да Маша, и мое непременное желание видеть вас счастливыми.

   — Если так, то разрешите мне жениться на Насте, батюшка, и это будет высшим счастьем для меня.

   — Ты думаешь? Смотри, Алексей, не ошибись. Неровню возьмешь, жизнь несчастную наживешь.

   — Да чем же, батюшка, Настя мне неровня? Ведь вы сами хвалили ее красоту, ее нрав.

   — Я и сейчас скажу, что она — красавица, нрав имеет хороший. А все же тебе она — неровня, и, пока я жив, я никогда не назову ее своей невесткой.

   — Так вы, батюшка, решительно отказываете в своем согласии на мою женитьбу, да? Так повторяю вам: я все равно женюсь на Насте.

   — Я тоже повторяю, что женюсь на старостиной дочери Аришке, и моя свадьба будет в один день с твоею.

   — Но, если вы решитесь на этот необдуманный поступок, что скажет наше общество?

   — То же, что скажет, когда узнает, что ты — единственный наследник именитого рода бояр Намекиных — женишься на дочери худородного майора

   — Между дочерью майора и дочерью крепостного мужика, я думаю, есть некоторая разница!

   — Самая незначительная, — с насмешкой ответил генерал.

   Алексей Михайлович удрученный вышел из кабинета отца и направился к сестре. Он сообщил ей о своем разговоре с отцом и, чуть не плача, воскликнул:

   — Что же делать… что делать?

   — Я и сама потеряла голову. Одно скажу: если папа грозил тебе, что женится на Арине, он так и сделает.

   — Но ведь это будет не свадьба, а позор. Родовитый барин, генерал, и женится на крепостной девке!.. Это — на весь наш род пятно.

   — И не говори… А мне-то, Алеша, каково?! Хорошо ли, если папа на правах хозяйки введет в наш дом деревенскую девку? Я тогда не останусь здесь… Я в монастырь уйду, или ты меня к себе возьми, — со слезами проговорила добрая Мария Михайловна.

   — Успокойся, милая, этого никогда не будет.

   — Нет, нет, будет… Ты вопреки желанию папы женишься на Насте, а он, чтобы отомстить тебе, непременно женится на старостиной дочери.

   — Повторяю, Маша, этого не будет. Раз дело складывается так, то, как мне ни больно и ни тяжело, а все же придется на неопределенное время отложить свадьбу.

   — А как же Настя?.. Она так любит тебя!

   — Настя — умная, рассудительная девушка и поймет мое положение. Ведь наш отец решителен, настойчив и действительно способен жениться на крепостной девке. Чтобы не допустить этого, я должен принести жертву — отсрочить свадьбу! — с глубоким вздохом сказал Намекин.

   — Ах, Алеша, ты представить не можешь, как мне жаль и тебя, и Настю. О, как была бы я рада, если бы поскорее состоялась твоя свадьба. Но надо выждать… Может, папа смягчится и даст тебе свое согласие. Ты поезжай в Москву, а я стану говорить о Насте с папой ежедневно, стану хвалить ее красоту и нрав. А если увижу, что папа в хорошем расположении духа, буду у него за вас просить.

   — Отец обругает тебя, прикажет замолчать…

   — Кто знает, может, мне и удастся… Потерпим… может, как говорят, и на нашей улице будет праздник.

   — Делать нечего, станем дожидаться.

   Молодой Намекин пробыл в усадьбе отца дня три, больше он уже не начинал с ним разговора о своей женитьбе на Насте, считая это занятие напрасным и не ведущим к цели.

   Генерал очень был рад, что сын не беспокоит его неприятным разговором.

  

XX

  

   Дворецкий дома Смельцова и сторож Василий решили следить за таинственными жильцами в мезонине, то есть за барыней Надеждой Васильевной и ее служанками. Для этого они стали попеременно дежурить у калитки, запертой на замок; они догадались, что через эту калитку выходили из мезонина на улицу; их догадку подтверждали и следы, видневшиеся на снегу.

   Сторож вставал ранним утром и отправлялся на дежурство к калитке с улицы, так что проходившие со двора в калитку не могли видеть его; ему на смену выходил и Иван Иванович.

   Дня два-три оба они простояли у калитки понапрасну, но как-то Василий ранним утром, когда на улицах было совершенно темно, ясно услыхал стук отпираемого замка. Вот калитка отворилась, из нее вышла какая-то закутанная в платок и меховую шубу женщина и быстро осмотрелась вокруг.

   Вдруг перед ней как из-под земли вырос Василий. Женщина испуганно вскрикнула и хотела было нырнуть обратно, но было поздно: сторож крепко держал ее за руку.

   — Пусти, чего вцепился? — сердито проговорила Фекла; она отправлялась на базар за провизией, не подозревая, что за ней следят, и совсем неожиданно угодила в руки сторожа. — Пусти, говорят тебе; ишь, лапы-то у тебя, как у медведя! — И она стала отбиваться от крепко державшего ее Василия.

   — Врешь, не уйдешь! Говори, кто ты?

   — Да ты меня, старый лесовик, не узнал, что ли? Феклы дворовой не признал?.. А еще сторож…

   — Неужели ты — Фекла? — удивился Василий. — Да как же ты здесь очутилась?

   — Долго про то сказывать, да и не время… Ну чего вцепился, пусти!

   — Нет, зачем же… Не за тем я мерз на улице, поджидая тебя… Пойдем к дворецкому!

   — Не пойду я…

   — Не пойдешь, так насильно потащу.

   — Уж где тебе, старый хрыч! У тебя силенки на то не хватит! — И Фекла презрительно засмеялась.

   — Один не осилю, «караул» закричу.

   Стряпуха принуждена была покориться и пошла за сторожем. Тот привел ее к дворецкому.

   Немало удивился Иван Иванович, увидев перед собою хорошо известную ему женщину.

   — Фекла, ты ли это? — воскликнул он. — А я думал, тебя и в живых нет. Так это ты в мезонине живешь?.. Это, видно, ты жильцов наших пугала, изображая нечистую силу?

   — Ну я… А тебе что за печаль?

   — Зачем же ты делала это?

   — Так захотела.

   — Это не ответ, Фекла. Мне нужен ответ точный. Скажи, с кем ты живешь в мезонине?

   — Одна, — отрывисто ответила Фекла.

   — Вранье. Я знаю, с кем ты живешь.

   — А если знаешь, так зачем спрашиваешь? Отпусти скорее, меня дожидаются.

   — Тебя дожидается наша барыня, Надежда Васильевна, ведь так?

   — А ты как узнал, как пронюхал? Видно, подсмотрел… Сколько раз говорила я барыне не ходить ночью по пустым горницам: подстерегут, увидят; вот так и вышло.

   — Лукерья тоже живет с вами? — спросил дотоле молчавший сторож Василий.

   — Ну живет! Тебе все надо знать, старый леший! — огрызнулась на него Фекла.

   — Удивленья достойно!.. Как это мы вас, живых людей, за привидения принимали. И почти пять лет продолжалось наше заблуждение. Да и не одних нас вы обманывали, а много людей. Сколько жильцов перебывало в нашем доме, и всех вы надували, — с удивлением промолвил Иван Иванович.

   — А разве дураков-то мало на свете?

   — Теперь поведай нам, с какой целью вы людей пугали?

   — Ничего я тебе не скажу, да и недосуг: меня барыня дожидается. Я пойду… — И Фекла быстро направилась к двери, но дворецкий так же быстро загородил ей дорогу.

   — Ты отсюда не выйдешь до тех пор, пока не объяснишь нам всего! — проговорил он. — Я дворецкий, и мне подобает знать и ведать все, что в этом доме происходит.

   — Ну и знай, только меня выпусти! Ведь мне надо на базар бежать за провизией.

   — Если ты не расскажешь мне, придется в полицию тебя отправить, — постращал дворецкий.

   — Да ты никак рехнулся? За что про что отправлять меня в полицию?

   — А за то, что ты честной народ пугала, за ведьму себя выдавала, за нечистую силу.

   — Ты вздумал меня полицией стращать? Так вот я что тебе скажу: я и полиции не больно боюсь, отправляй хоть сейчас. Только помни: узнает об этом наш барин, достанется тебе от него!..

   Так и пришлось Ивану Ивановичу, ничего не узнав, отпустить вздорную старуху.

   — Ну и баба!.. Сущая ведьма, — проговорил ей вслед старик сторож. — С такой бабой, чай, невесело живется нашей барыне.

   — А знаешь, Василий, как-нибудь нам нужно проникнуть в мезонин, — задумчиво проговорил Иван Иванович.

   — Да ведь не пустят, не отопрут двери.

   — Ключ теперь у Феклы; надо ждать, когда она вернется с базара, и идти следом за нею.

   — Так она и пустит нас!

   — Да неужели мы вдвоем не сладим с Феклой?

   — Поди-ка сладь с нею, чертовкой. Драться с ней, что ли, прикажешь?

   — Зачем драться? Можно обойтись и без этого! Пойдем мы к калитке и дождемся Феклы: она скоро должна домой вернуться с базара.

   — Пожалуй, пойдем, только из этого едва ли что выйдет.

   Ждать старикам пришлось недолго. Фекла возвратилась с базара с большим мешком за плечами и узлом в руках; провизии она брала дня на три. Калитка была заперта; Фекла отворила ее, вошла на двор и подошла к двери, ведущей в мезонин. Спустив с плеч мешок и положив узел, она отперла дверь, но, едва опять взвалила мешок на спину, взяла узел и приготовилась идти по лестнице, ей преградили дорогу дворецкий и сторож.

   — Вы… вы зачем? Кто вас звал! — заслоняя им дорогу, сердито проговорила старуха.

   — Мы без зова, пропусти! — решительным голосом произнес Иван Иванович.

   — Мы к барыне… к Надежде Васильевне, — сказал сторож Василий. — Мы должны видеть ее.

   — Едва ли увидите: я не пущу вас.

   — Как бы не так!.. Ну что стоишь как пень? Пусти с дороги! — строго промолвил дворецкий и оттолкнул старуху так, что та чуть не полетела.

   Старуха разразилась бранью, но Иван Иванович, не обращая никакого внимания на это, быстро поднимался по лестнице в мезонин, а за ним поспешно следовал сторож.

   Возня и крик Феклы на лестнице донеслись до Надежды Васильевны, и она послала Лукерью узнать, что сие безобразие означает.

   Девушка торопливо вышла на лестницу, и крик удивления и испуга вырвался у нее из груди при взгляде на двух людей, ворвавшихся в сени силою.

   — Лукерья, это ты? — спросил у нее старичок дворецкий.

   — Я… я… — робко ответила молодая девушка.

   — Барыня изволили встать, да? Так поди доложи, что дворецкий этого дома и сторож просят дозволения видеть ее.

   — Не смей, Лукерья, докладывать, гони их, разбойников, в шею… Возьми полено и гони! — закричала на лестнице стряпуха.

   Однако Иван Иванович поторопился войти в переднюю; за ним вошел и Василий.

   С бранью и криком вошла туда же Фекла.

   — Что это все значит, Фекла? Что ты кричишь, кого ругаешь? — выходя в переднюю, с беспокойством проговорила Надежда Васильевна; это беспокойство увеличилось еще более, когда она увидала в передней каких-то двух незнакомых стариков. — Кто вы… и как сюда попали? — испуганным голосом спросила она.

   — Я… я — дворецкий этого дома, а это — сторож, матушка-барыня; оба мы — крепостные вашего супруга, Викентия Михайловича, — с низким поклоном проговорил Иван Иванович.

   — Что же вам надо?

   — Пришли мы, сударыня наша, справиться, как вы здесь изволите жить, не имеете ли в чем нужды.

   — Ишь подъезжает, старый леший! Гони их, барыня, вон… Что на них глядеть-то! — крикнула стряпуха вне себя от злобы.

   — Замолчи, Фекла! — остановила ее молодая женщина. — Так ты дворецкий? — спросила она у Ивана Ивановича. — А ты сторож? — обратилась она к Василию.

   — Так точно, барыня, — с низким поклоном ответили оба.

   — Что же вас привело сюда, ко мне? И как вы узнали, что я живу здесь? Как проникли сюда?

   — Да эти два старых лесовика подстерегли меня. Я с базара возвращалась… Они, проклятые, и набросились, точно разбойники! — опять крикнула Фекла.

   — Прикажите, барыня, этой злой бабе умолкнуть, и я все, с вашего барского дозволения, объясню вам, — промолвил старик дворецкий и, когда Смельцова велела Фекле уйти, рассказал ей о том, как он и сторож принимали «добрую барыню» за привидение или пришелицу с того света и, наконец, как им удалось выяснить, кто находится в мезонине. — Как узнали мы, матушка-барыня, что вы в мезонине проживаете со своими прислужницами, так у нас и отлегло от сердца, точно гора с плеч. И думаем мы с Василием: есть теперь нам кому послужить, есть о ком позаботиться, — закончил Иван Иванович свой рассказ.

   — Спасибо… Теперь я припоминаю: ты, кажется, прежде лакеем служил в усадьбе?..

   — Так точно, барыня, выездным лакеем…

   — Да, да… припоминаю… Тебя, старик, я тоже знаю… видала, — обратилась Надежда Васильевна к Василию.

   — Как же, сударыня-барыня!.. Имел честь и я служить вашей милости.

   — С нынешнего дня мое затворничество наполовину кончается. Я уже не буду скрываться от вас или выдавать себя за привидение. Но это только для вас, для других я по-прежнему не существую на свете… Никто не должен знать, что я живу здесь… Надеюсь, ты меня понимаешь? — обратилась молодая женщина к дворецкому.

   — Понимаю, матушка-барыня, понимаю.

   — Квартиру отдавать жильцам больше не надо.

   — Я и не сдаю: с жильцами-то одни хлопоты да неприятности… Вот хоть бы последний жилец, господин Тольский…

   — Это тот, который хотел проникнуть ко мне в мезонин и ломал двери?

   — Он самый. Отчаянный человек… В тюрьму его посадили, а он убежал… Картежник, дуэлянт…

   — О нем ты как-нибудь расскажешь после… Он заинтересовал меня… Ты пишешь мужу за границу? — меняя тему разговора, спросила у дворецкого Надежда Васильевна.

   — Пишу, сударыня, только редко.

   — О том, что я буду жить теперь несколько по-другому, а также и о том, как ты и Василий узнали, что я обитаю в мезонине, ты барину писать погоди…

   — Слушаю, как прикажете…

   — Теперь ступайте; когда будете нужны, я позову…

   Дворецкий и сторож с низким поклоном оставили жилище своей госпожи.

  

XXI

  

   Корабль «Витязь» уже несколько недель шел по Северному Ледовитому океану. Немало перенес он бурь с того дня, как выбрался из Кронштадта в открытое море, а там и в океан. Немало натерпелись страху и находившиеся на корабле. Тольский, всегда отважный, не признававший никаких опасностей, не раз смело глядевший в глаза смерти, очутившись в Ледовитом океане, струсил, когда морские волны стали бросать «Витязь», словно щепку или ореховую скорлупу. Ни во что не веровавший и ничего не признававший, он в тяжелую минуту опасности усердно молился, прося Бога о спасении.

   Как-то среди дня небо неожиданно покрылось черными тучами и поднялась страшная буря; оглушительные удары грома сменялись ужасным ревом волн. Ослепительные молнии разрезали небесный свод, волны были так велики, что ежеминутно угрожали раздавить, расплюснуть «Витязь». Минута была страшная, и многие на корабле готовились к смерти.

   Вдруг среди оглушительного рева волн и воя ветра раздалась громкая команда капитана Львова:

   — Руль и брасы по ветру!

   В одну минуту все матросы были на палубе. «Витязь» вдруг переменил направление и полетел с неимоверной быстротой под попутным ветром.

   А буря все продолжала свирепствовать; волны вырастали в целые горы. Мужественному капитану и матросам пришлось несколько часов бороться с разыгравшейся стихией.

   Свидетелем такой ужасной бури Тольский был в первый раз; он тоже испугался и, подойдя к капитану, тихо спросил у него:

   — А что, господин капитан, опасность близка?

   — Ближе, чем вы думаете…

   — А что же нас ждет?

   — А то, что наш корабль может ежеминутно превратиться в щепки, — спокойно ответил Тольскому Львов.

   — Боже! И мы все погибнем…

   — Что, струсили? Смерти испугались? Эх, господин Тольский!.. Видно, вы храбры только на земле, да и то, когда противник слабее вас.

   Слова капитана обидели Тольского.

   — Господин капитан! — воскликнул он. — Не советую разговаривать со мной в таком тоне даже в подобную минуту…

   — Что, на дуэль вызовете?

   — Нет, здесь я в вашей воле…

   — Неверно, сударь, все мы находимся в Божьей воле… Однако отойдите, господин Тольский, вы мне мешаете.

   От капитана Тольский подошел к доктору Кудрину и спросил у него:

   — Скажите, Сергей Сергеевич, правда, что мы на волосок от смерти?

   — Правда. Опасность большая.

   — И мы погибнем?

   — Не знаю, не знаю… А вы в Бога верите? — строго спросил доктор.

   — Теперь верю, — несколько подумав, ответил Тольский.

   — Так… Стало быть, вера у вас появилась только в минуту опасности, когда, так сказать, вы одной ногой в гробу стоите? А вы молились ли?

   — Да, молился… И кажется, в первый раз в жизни так усердно.

   — Это хорошо… Видно, поговорка правдива: кто на море не бывал, тот Богу не маливался… Вы в первый раз попали в такую переделку?

   — Разумеется! Да и на корабле я впервые. А вы, Сергей Сергеевич, видно, привыкли к таким ужасам?

   — Пора привыкнуть… Лет тридцать морским лекарем состою… Два раза был в экспедициях вокруг света. Не единожды бывал на волосок от смерти.

   — Выходит, вы не боитесь бури?

   — Чего ее бояться?.. И вам не советую бояться: ведь своей судьбы не минуешь…

   Наконец, буря мало-помалу начала стихать. Опасность почти миновала; все приободрились и стали веселее. Была уже ночь. Небо очистилось от туч, ветер стих, и «Витязь» уже плавно шел под всеми парусами.

   Тольский, видимо, успокоенный, с палубы отправился в свою каюту.

   — Ванька, трус, где ты? — позвал он камердинера.

   — Я… здесь, сударь, — откликнулся молодой парень, вылезая из-под дивана.

   — Дурак, нашел себе укромное местечко!.. Не все ли равно, где умирать: сидя на диване или лежа под ним?

   — Скажите, ради Бога, сударь, миновала буря?

   — Миновала, миновала, трус ты эдакий!..

   — Неужели?.. Вот слава Богу! А что со мною было-то, сударь!.. Меня по каюте ровно мячик из стороны в сторону перебрасывало… Уже я стал было читать себе отходную, не думал в живых остаться…

   — Это под диваном ты отходную читал?

   — Да под диваном-то мне покойнее было; я за ножки дивана придерживался, меня и не перекидывало. А вы, сударь, видно, на палубе были?

   — На палубе; я хотел встретить смерть лицом к лицу… А признаться, и я струсил, когда сердитые волны играли нашим кораблем, как мячиком, когда небо разверзалось от молний и гром глушил… и смерть витала над нами… ужасная смерть… В другой раз я ни за какие сокровища не пойду на корабле по океану. К тому же капитан на меня медведем смотрит… Положим, я не очень-то робею…

   — И на меня тоже. Вчера ни за что ни про что такую оплеуху закатил мне, что небо с овчинку показалось.

   — Да как он смеет бить тебя? Ты не причислен к его команде!

   — Он бьет без разбора всякого, кто под сердитую руку ему попадется. Драчливый человек!.. Многие матросы на корабле им недовольны…

   — Ты говоришь, матросы капитаном недовольны? Это для нас, Ванька, неплохо.

   — Что же нам-то?

   — Опять скажу, Ванька: ты — верный мой пес, а чутья у тебя нет. Ты покажи-ка мне матросов, недовольных капитаном.

   — Слушаю, сударь, — с недоумением посматривая на своего господина, проговорил Кудряш и подумал: «Что это барин еще затевает?»

   И на самом деле, отношения капитана Львова с Тольским становились все натянутее и в конце концов так обострились, что при встрече они перестали друг с другом кланяться. Честный и порядочный Львов не мог смириться с тем, что у него на корабле находится человек, зарекомендовавший себя с самой дурной стороны.

   Эта неприязнь еще более усугубилась, когда до Ивана Ивановича стали доходить слухи, что Тольский начинает водить чуть не дружбу с матросами и настраивает их против него.

   — Нет, даром это ему не пройдет, я в дугу скручу его! На корабле он должен мне беспрекословно подчиняться. Я научу его, каналью, повиновению! — сердито кричал капитан в своей каюте, стуча по столу кулаком.

   — Да будет тебе горячиться, ведь этим ты кровь свою портишь, — уговаривал его доктор Кудрин.

   — Да как же мне не горячиться, когда этот мерзавец настраивает против меня команду? Чуть не бунт хочет учинить, разбойник. Но это ему не удастся, он меня еще не знает!..

   — А что ты с ним сделаешь?

   — Скручу руки и брошу в трюм, а чтобы ему не скучно было, туда же отправлю и его холуя…

   — Этого ты, Иван Иванович, не сделаешь… Ты, верно, забыл, что Тольский имеет в Петербурге сильные связи…

   — Ну так и пусть они сами с ним валандаются, как хотят, а мне такой пассажир не нужен. Он дождется, что я ссажу его на каком-нибудь необитаемом острове, пусть там и околевает с голоду. Я человек не злой, худа и недругу своему не пожелаю… Я не злопамятен, а этот Тольский возмутил меня до глубины души. Я… я не могу переносить его насмешливый тон, не могу видеть эти хитрые глаза. Затеянное Тольским безобразие на моем корабле даром ему не пройдет… Он мне ответит, и строго ответит.

   При последних словах капитана дверь в его каюту отворилась и на пороге неожиданно появился Тольский.

   — Вы меня, господин капитан, призываете к ответу? — спокойно произнес он: очевидно, последние слова Ивана Ивановича дошли до его слуха.

   — Да, вас! — крикнул в ответ капитан.

   — За что же? Я, кажется, никакого проступка не учинил.

   — Вы уже сейчас нарушили дисциплину и вошли в мою каюту, не спросив на то моего согласия.

   — Я проходил, господин капитан, мимо двери и услыхал…

   — Что вы услыхали?

   — Нельзя ли немного хладнокровнее, господин капитан! Пожалуйста, не заставляйте меня напоминать, что я — не солдат, не матрос. Если бы я не услышал, как вы произнесли мою фамилию и слово «ответ», я не вошел бы к вам. Вы обвиняете меня? Должен же я знать, в чем и чего от меня требуют?..

   — Да, если хотите, я обвиняю вас, черт возьми!.. Вы восстанавливаете против меня команду.

   — Вот что? А далее, господин капитан? — насмешливым тоном спросил Тольский и, сев без приглашения на стул, положил ногу на ногу.

   Это совсем взбесило капитана Львова.

   — А далее вот что: я выброшу тебя за борт, дьявол! — в ярости крикнул он и со сжатыми кулаками ринулся на Тольского.

   Но тот нисколько не потерялся, быстро встал, еще быстрее вынул из кармана небольшой пистолет и, крикнув: «Прочь руки!», прицелился.

   Старичок доктор, бледный, встревоженный, бросился между ним и капитаном, уговаривая обоих:

   — Господа, господа… что вы?.. Опомнитесь! Ну что за ссора. Протяните друг другу руки… помиритесь!

   — Я… я не могу более переносить этого человека на моем корабле, не могу, не могу! — закричал капитан, показывая на Тольского.

   — А я вас… Как видите, наши чувства обоюдны. Вернитесь, господин капитан, в Петербург, мы тогда расстанемся навеки, — насмешливо произнес Тольский.

   — Я… я постараюсь раньше отделаться от вас. Вы доведете меня до того, что я высажу вас на первый попавшийся остров.

   — Этого вы не сделаете, господин капитан. Вам отвечать придется.

   — И отвечу, зато от вас избавлюсь…

   — Вернитесь и ссадите меня хоть в Швеции.

   — Я ссажу вас, но только не в Швеции. А теперь прошу оставить мою каюту!

   — Охотно, господин капитан, подчиняюсь этому. — И Тольский вышел.

   Иван Иванович послал ему вслед отборную брань.

   Однако эта сцена не образумила московского вертопраха. Действительно, он и его камердинер Иван Кудряш задались мыслью посеять вражду между капитаном и матросами. Почва для этого была благоприятная: многие матросы были недовольны строгим и требовательным капитаном и рады были чем-нибудь насолить ему.

   Особенно доволен был старик матрос, прозванный Волком за свой мрачный и нелюдимый нрав; никто из матросов никогда не видел улыбки на его хмуром лице, не слышал от него веселого разговора или смеха.

   Волк был опытным моряком, аккуратным и исполнительным; в своей жизни побывал он во многих экспедициях и отличался необыкновенной смелостью. В обращении со всеми, даже со своим начальством, Волк был груб. Однако на корабле его терпели как незаменимого матроса, и на его грубость капитан и другое корабельное начальство смотрели сквозь пальцы.

   Но как-то Иван Иванович, выведенный из терпения наглым ответом Волка, ударил его по лицу. Волк побледнел; его глаза сверкнули страшной злобой, но он все же сдержал себя и молча отошел от капитана, затаив в своем сердце жгучую к нему ненависть.

   Враждебное отношение Тольского к капитану Львову было известно всем матросам; недовольные капитаном радовались этой вражде и поощряли Тольского. К недовольным пристал и Волк.

   — Ты, барин, положись на меня, я буду хорошим тебе помощником и слугою, — хмуро сказал он Тольскому.

   — Ты тоже недоволен капитаном?

   — Разумеется… Кто же будет доволен таким зверем? Я никогда не забуду, как он меня ударил… У меня, барин, и сейчас горит лицо от того удара. Надо же, при всей команде стукнул… Ведь в моряках-то я служу тридцать лет, и вдруг оплеуха! Суди, барин, легко ли мне?

   — Да, да… Капитан к тебе, старина, несправедлив.

   — Я за этот удар отплатил бы ему ножом, да боюсь греха, а не того, что за убийство меня самого предали бы лютой казни.

   — А ты знаешь, Волк, что я затеваю у вас на корабле?

   — Нет. Товарищи болтали, что ты сам хочешь быть капитаном, но я этому не верю.

   — А если это — правда? — тихо выговорил Тольский, оглядываясь, чтобы кто не подслушал.

   — Право же, барин, чудной ты. Ну какой ты капитан? Не знаешь команды.

   — Научиться не трудно. Да, наконец, мы другого поставим капитаном, человека опытного.

   — Вот это — другое дело. А со Львовым ты что задумал сделать?

   — Ничего особенного. Он будет служить на корабле, только уже не капитаном, а вот хотя бы в твоей должности.

   — Вот это хорошо, больно хорошо. Пусть он послужит простым матросом, пусть и над ним покомандуют. Тогда можно будет и его по лицу ударить, как он меня ударил! — злобным голосом произнес Волк, потирая от удовольствия свои мозолистые руки. — А когда ты, барин, расправу с капитаном учинишь? — спросил он.

   — Когда на нашей стороне побольше будет людей.

   — Их и так немало. Большая часть команды стоит за нас.

   — Хорошо, Волк, если бы все матросы захотели сменить капитана.

   — Подождем, барин, немного — и нашего полку еще прибудет.

   — Что же, подождать можно. Только надо остерегаться, чтобы капитан как-нибудь не пронюхал про наш заговор.

   — А ты, барин, думаешь, что он ничего не знает про твою затею?

   — Он знает, да только далеко не все.

   Тольский с Волком стали усердно подготавливать смуту; они решили во что бы то ни стало отнять у капитана Львова его должность. Недовольных капитаном набралось порядочно.

  

   Однажды утром капитан Львов, выйдя из своей каюты на палубу, обратился к команде с обычным приветствием и не получил никакого ответа.

   — Что это значит? Вы, ребята, не хотите отвечать мне? — удивленно спросил он.

   Матросы молчали, хмуро посматривая на своего начальника.

   — Вы… вы недовольны мною, так, что ли? Ну, говорите, чем недовольны?

   Матросы наперебой стали кричать.

   — Недовольны и есть. Голодаем мы на корабле, водки совсем не дают, а если дают, то водой разбавляют.

   — Есть не дают, а службу спрашивают! За всякую провинность бьют. Разве это жизнь? От такой жизни хоть в море бросайся.

   — Не хотим такой жизни! Не хотим служить! Не вперед, а назад повернем корабль.

   Однако эти крики и угрожающие жесты нисколько не испугали мужественного капитана. Он сделал шаг вперед к возмущающимся матросам и грозно крикнул:

   — Молчать! Смирно!

   И матросы, грозно кричавшие, вдруг, как по мановению волшебной палочки, смолкли.

   — Если вы недовольны мною, то пусть каждый из вас говорит поодиночке… Ну, выходи кто-нибудь первым.

   От кучи матросов отделился Волк и сделал несколько шагов к капитану.

   — А, Волк… Так я и знал!.. Так это ты настроил против меня команду и, наверное, не один, а вот с ним? — сказал Иван Иванович, показывая на безмолвно стоявшего на палубе Тольского.

   — Прошу, господин капитан, меня не припутывать,— резко произнес вертопрах, делая вид, будто он ни при чем.

   — С вами я после разберусь, господин Тольский, а теперь мне надо поговорить со старым Волком. Ну, отвечай, чем ты недоволен?

   — Не я один… Все мы недовольны, — пробурчал старый матрос.

   — Кто все-то? Горсть этих дураков, сумасбродов, изменников, готовых первому встречному негодяю продать своего капитана?

   Тольский понял намек и грозно промолвил:

   — Господин капитан!

   — Молчать! — так же грозно остановил его Иван Иванович и обратился к Волку: — Выкладывай же, старый бунтовщик, претензии! Чем вы недовольны?

   — Всем, — коротко ответил Волк. — Служба тяжелая, пища плохая… А еще погибель нас страшит: время к зиме подвигается, а мы идем по Ледовитому океану. В порошок сотрут льды наш корабль вместе с нами… А жизнь нам дорога: на родине нас ждут семьи. Не хотим мы гибнуть во льдах!

   — Не хотим, не хотим! Домой хотим! Корабль назад! — опять раздались грозные голоса матросов.

   — Безумцы, не того вы хотите, что требуете! — не теряя спокойствия и присутствия духа, сказал Львов. — Вы хотите или, скорее, вас подговорили требовать, чтобы я сложил с себя звание капитана, ведь так?

   — Будет, покапитанствовал, отдохни теперь! — грубо вымолвил Волк, злобно сверкнув глазами на Львова.

   — Я знаю, старый бунтовщик, за что ты на меня обозлился: я раз тебя ударил, так вот получай второй…

   Размахнувшись, он влепил Волку звонкую пощечину.

   Старый матрос закричал и в бешенстве кинулся на капитана. Но тот был силен, ловок и одним ударом в грудь опрокинул Волка на палубу.

   — Скрутите ему руки и бросьте в трюм! — распорядился Иван Иванович, с презрением показывая на старого моряка.

   Волк не успел опомниться, как его руки были крепко скручены; еще несколько секунд — и старый моряк очутился в трюме.

   Партия недовольных матросов с Тольским заволновалась было, но капитан Львов сумел скоро укротить их.

   — Марш по местам! Первого, кто осмелится поднять на меня руку, прикажу выбросить за борт! — грозно крикнул он.

   Бунтовщики, повесив головы, как бы сознавая свою виновность, стали расходиться.

   Тольский, проклиная неудачу, тоже хотел было улизнуть в свою каюту, но его остановил капитан:

   — А вы, господин главный зачинщик, куда же? Прошу остаться здесь.

   — Что же мне здесь делать? Ругаться с вами, что ли?

   — Ну, ругаться со мной вы не смеете… Я — ваш судья, а вы — подсудимый!..

   — Вот что… Никак вы судить меня собираетесь? — не меняя своего насмешливого тона, спросил Тольский.

   — Да, собираюсь… И предупреждаю: суд будет строгий, очень строгий.

   — К чему же вы присудите меня? Не забывайте, я — дворянин и с людьми моего ранга обращаются…

   — Их выбрасывают за борт! — грозно крикнул капитан.

   — Что? Что такое? Меня за борт?.. — закипятился было Тольский, но тотчас утратил свое хладнокровие и побледнел.

   — Струсил! — презрительно сказал капитан. — Эх, мишурный герой!.. Ну успокойся, хоть ты и заслужил, я за борт тебя не выброшу. Имеется для тебя другое наказание.

   — Какое?

   — Об этом ты узнаешь своевременно…

   — Однако послушайте, капитан! Вы обращаетесь со мною, как с последним матросом.

   — Последний матрос честнее и благороднее тебя.

   — Капитан, вы ответите… вы… вы не можете и не должны оскорблять меня, — горячился Тольский.

   — Я не хочу продолжать с вами разговор, уходите…

   Тольский направился в свою каюту, где поджидал его Кудряш, и рассказал ему о неудавшемся бунте.

   Кудряш чуть не плакал. Но они не могли ничего поделать: к двери их каюты был приставлен часовой — оба они очутились под арестом, капитан приказал никуда не выпускать их.

   Как ни горячился Тольский, но принужден был покориться своей участи и ожидать, что будет дальше.

   Вечером в каюту Тольского тихо вошел Кудрин.

   — А, господин доктор, рад вас видеть, — радушно приветствовал его Тольский. — Что скажете хорошенького?

   — Да хорошего мало! Ведь я послом от капитана.

   — Что ему надо от меня?

   — Видите ли, сударь мой, через два-три дня наш корабль бросит якорь у берегов Аляски. Капитан решил высадить на этом берегу вас, а также и вашего слугу.

   — Что?.. Что такое? Меня высадить на Аляске?! — с испугом и удивлением воскликнул Тольский.

   — Да… Так постановили капитан и офицеры.

   — Как же это… без суда?

   — Зачем без суда? У нас на корабле делается все по закону. Суд был над вами…

   — Стало быть, меня судили? Что же меня на суд не позвали? Да и в чем обвиняли меня? — нервно крикнул Тольский.

   — В подстрекательстве к бунту.

   — Почему меня не позвали на суд? Я мог бы оправдаться.

   — Так постановили судьи. Заочно вам, сударь, приговор произнесли.

   — Судьи, говорите вы? А кто такие судьи?

   — Капитан и другие офицеры…

   — Такого суда над собою я не признаю, не признаю! — закричал Тольский. — Это какой-то Шемякин суд… Если я виновен, пусть меня судят по закону настоящие судьи…

   — Еде же их возьмешь? Ведь мы с вами не в Петербурге, не в Москве… И вы напрасно изволите горячиться… Вы с корабельным уставом не знакомы? А ведь там ясно сказано, что на корабле капитан — все. Всему хозяин, всему глава, он же — и судья…

   — Из ваших слов видно, что капитан может распорядиться мною, как он хочет. Захочет — прикажет выбросить за борт или оставит на каком-нибудь необитаемом острове, обрекая на голодную смерть.

   — Аляска обитаема.

   — Знаю, что обитаема, но кем? Дикарями, людоедами.

   — Что вы, что вы, господин Тольский! На Аляске теперь и русские живут, там есть даже русский город. Народ там добрый, вам жить на Аляске неплохо будет. — И Кудрин, стараясь успокоить Тольского, стал расхваливать ему природу и жителей Аляски.

   — Эх, завей горе веревочкой… Как ни жить и где ни жить, лишь бы жить!.. Попробуем пожить на Аляске, коли в столице не сумел, — несколько подумав, весело произнес Тольский.

   Но в действительности на душе у него было неспокойно: Аляска страшила его; да и всякий испугался бы после шумной столичной жизни очутиться в неведомой стране, за несколько тысяч верст от родины, среди дикарей.

   В конце концов Тольскому и Кудряшу волей-неволей пришлось покориться приговору капитана Львова и отдать себя на милость судьбы.

  

XXII

  

   Полуостров Аляска — крайний северо-восток Америки, был продан ей Россией в 1867 году. Область занимает пространство в 846 700 квадратных верст, богатое высокими снеговыми вершинами и вулканами; долины и предгорья там покрыты девственными лесами: есть даже такие места, куда не проникал еще человек. В географическом отношении Аляска разделяется на две части: западную, образуемую высокою террасою, над которой возвышаются скалистые горы, и восточную, представляющую собою низменность. Река Макензи, протекающая с юга на север, отделяет эти области одну от другой.

   Климат Аляски очень изменчив, но вообще мягче, чем на востоке Америки и на той же широте Восточно-Азиатского побережья. На Аляске всегда прохладное лето с обильными дождями; сырость здесь так велика, что овощи не могут созревать. То же относится и к овсу, ячменю или пшенице. Так как земледелие не служит источником прибыли, то охота на пушных зверей и тюленей — главное занятие жителей.

   До присоединения к Северо-Американским Штатам, то есть до 1867 года, Аляска была под управлением Российско-Американской торговой компании, основанной в 1797 году и утвержденной императором Павлом I в 1799 году. Ей принадлежало исключительное право торговли и сношений со всей территорией Аляски.

   В числе туземцев есть креолы, происшедшие от смешения русских с индейцами; на восточной половине Аляски живут эскимосы, на западных островах — алеуты, в центре, в лесах и долинах — индейцы.

   Резиденция русского управления находилась в небольшом городке Новоархангельске, иначе Ситхе. Город, основанный в 1804 году, своим происхождением был обязан выдре. Эти животные водятся там в большом изобилии, и охота на них, вследствие дороговизны шкуры, весьма выгодна.

   Здесь-то, на острове, где расположен город Новоархангельск, капитан «Витязя» и ссадил Тольского вместе со слугой. Это произошло следующим образом.

   Когда «Витязь» вошел в небольшую бухту у Новоархангельска и бросил якорь, по распоряжению капитана Львова спустили лодку, в нее перенесли все пожитки Феди Тольского, пригласили туда его самого вместе со слугою, Иваном Кудряшом, и отправили в город.

   Вслед за этой лодкой съехал на берег капитан Львов со своим помощником. Иван Иванович решил простоять у Аляски дня два-три: надо было запастись провизией и водой да, кроме того, сдать Тольского с рук на руки губернатору Аляски, так как Львов не хотел оставлять первого на произвол судьбы.

   Губернатором в то время на Аляске был старый бригадир Семен Ильич Бубнов; он же был и комендантом, и начальником гарнизона, состоявшего из сорока старых солдат.

   Едва только Тольский вступил в Новоархангельск, к нему подошел помощник капитана Львова и учтиво сказал, чтобы он следовал за ним к губернатору.

   — Что же мне делать у губернатора?

   — Он определит, где вам жить.

   — Как, разве и здесь я буду под надзором губернатора?

   — Никто вам этого не говорит; но все же вы должны быть представлены губернатору. Да вы не бойтесь его: он очень добрый старик.

   — Я не боялся и московского губернатора, а перед здешним мне и подавно трусить нечего, — резко сказал Тольский и молча пошел за офицером по кривым улицам.

   Город в то время имел своеобразный вид — нигде не было видно ни вывесок, ни лавок; русское управление снабжало жителей всем необходимым: одеждой, жизненными припасами, квартирой и прочим.

   Губернатор принял офицера и Тольского очень радушно (сам капитан Львов обещал зайти после). Офицер ушел с губернатором в другую комнату и объяснил ему, что за человек Тольский и за что его ссадили с корабля «Витязь». Бубнов приуныл: он не особенно был рад такому жителю.

   — Ну на что мне такой гражданин?.. Если он у вас на корабле будоражил команду, то может и мой гарнизон взбудоражить, — с неудовольствием сказал он.

   — Не беспокойтесь, у вас Тольский принужден будет изменить свой характер и безусловно во всем повиноваться вам. Ведь он весь в ваших руках…

   — Да и на корабле он был в ваших руках. Нет, как хотите, а от этого человека я отказываюсь. Ссадите его в другом месте, а мне он не нужен, — решительным голосом заявил старик бригадир.

   — К вам скоро придет наш капитан, вы уже с ним переговорите об этом.

   Немало трудов стоило капитану Львову убедить губернатора хоть на время взять под свой надзор опального дворянина Тольского.

   — Только для вас разрешаю, господин капитан, поселиться этому сомнительному человеку у меня, а то бы ни за какие сокровища не позволил… У меня и своих негодяев достаточно, — проговорил губернатор, уступая просьбам Ивана Ивановича.

   Львов и Бубнов были издавна знакомы друг с другом и считались сослуживцами; Семен Ильич прежде служил во флоте, а потом перешел в армию.

   — Спасибо, спасибо! Никогда не забуду… Я завез бы Тольского и высадил на первом попавшемся острове, но не могу сделать этого… Начальство приказало мне вернуть его в Россию.

   — Так, стало быть, вы за ним заедете? — спросил губернатор.

   — Боже избавь… Я несказанно рад, что от него отделался.

   — Сами отделались, господин капитан, а мне своего неспокойного пассажира на шею навязали.

   — Я уверен, что если Тольский и здесь забунтует, то вы сумеете унять его. Не давайте ему воли, постарайтесь исправить, и тем заслужите расположение начальства… А я, со своей стороны, за вас похлопочу: словцо доброе замолвлю кому следует.

   — Премного обяжете, Иван Иванович: я только что хотел просить вас похлопотать, чтобы меня отсюда перевели и дали какую-нибудь другую службу.

   — Что же, можно… Видно, соскучились по родной сторонушке?

   — Я-то ничего, мне все равно, где бы ни служить, а вот жена сильно скучает здесь.

   — Понятно, вашей жене не весело; женщина она молодая, красивая, ей нужно общество, а у вас его нет…

   — Какое здесь общество… Индейцы да дикари… Так уж, пожалуйста, Иван Иванович, похлопочите о переводе! Я же со своей стороны приложу все старания к исправлению Тольского.

   Еще долго беседовали за бутылкой хорошего вина капитан Львов и губернатор Бубнов. Наконец капитан ушел, а вскоре снялся с якоря и «Витязь». Тольский остался в чужом краю. Однако он и тут не потерялся, а быстро сумел создать себе приличное положение, использовав для этого свое умение ухаживать за дамами.

   Жена губернатора Аляски, Федосья Дмитриевна, была красивой молодой женщиной; Семен Ильич был почти на тридцать лет старше ее: ему было уже под шестьдесят, а ей всего тридцать. Бубнов до своего назначения губернатором жил старым холостяком и женился только за несколько недель до переезда на Аляску.

   Федосья Дмитриевна — дочь бедного чиновника — обрадовалась, когда за нее посватался Бубнов: она была бесприданницей и потому не выбирала женихов; притом же ее отец-чиновник сильно пил и во хмелю был буен и драчлив. Плохо жилось красавице Фене с таким отцом; мать же ее, бессловесная раба, во всем покорялась воле своего пьяного мужа.

   Подруги отсоветовали было Фене выходить за Семена Ильича, ссылаясь на неравенство лет. Но Феня не послушалась и связала свою судьбу со стариком Бубновым.

   — Хоть и стар мой жених, да зато губернатор, и я стану губернаторшей, — с напускною веселостью говорила она, хотя хорошо сознавала, что Бубнов годится ей не в мужья, а в отцы и что она любить его не может.

   — Хорош губернатор!.. За тридевять земель в тридесятом царстве, — возражали ей.

   — Что же, и там живут люди.

   — Какие люди!.. Дикари, людоеды; пожалуй, Феня, они тебя съедят…

   Но людоеды не съели красивой губернаторши, а заел ее молодую жизнь старый муж. Крепко любил и ласкал старик Бубнов свою красавицу жену; но его ласки были постылы Федосье Дмитриевне. Хотела бы она пересилить себя и полюбить старого мужа, но не могла: не любовь, а отвращение внушал он ей.

   Заскучала молодая женщина. Да и как ей было не скучать, живя с немилым мужем почти на краю света белого? Не раз пожалела она, что не послушала своих подруг, отговаривавших ее выходить за Семена Ильича, но было уже поздно.

   Федосья Дмитриевна пыталась завести знакомства с подчиненными своего мужа и их женами, но из этого ничего не вышло. Подчиненные губернатора были такие же старики, как и сам он, а их жены — сплетницы и тоже старухи. Поэтому она бывала очень рада, когда какой-нибудь корабль приставал к берегу: ведь появлялись новые люди, с которыми можно было обменяться несколькими словами.

   Федосья Дмитриевна не могла не обратить внимания на красавца-богатыря Федю Тольского: он с первого раза произвел на молодую губернаторшу хорошее впечатление, а скоро она вовсе перестала скучать и стала совсем неузнаваема. Ее красивые глаза смотрели весело и радостно. Всегда молчаливая, без улыбки на лице, теперь она говорила без умолку; ее заливистый, звонкий смех то и дело раздавался в комнатах губернаторского дома.

   А ее муж только дивился и радовался перемене, происшедшей с женой, не догадываясь о причине этого.

   Занятый делами, он обращал мало внимания на Тольского, которому отвели в городе маленький особняк, стоявший близ губернаторского.

   Тольскому жилось неплохо: его квартирка была уютна и хорошо обставлена; обустройством занималась сама губернаторша. Везде были видны ее руки, и эти руки награждались жаркими, страстными поцелуями молодого красавца квартиранта. Тольский часто бывал в губернаторском доме, причем старался делать это в такое время, когда губернатор отсутствовал. А это случалось часто: Семену Ильичу приходилось немало трудиться и предпринимать отдаленные продолжительные поездки…

   Его жена и прежде-то не скучала в его отсутствие, а теперь и совсем расцвела — ведь благодаря отъездам мужа она могла беспрепятственно видеться с Тольским. Ее хорошее настроение, рождаемое близостью с последним, сохранялось и по возвращении мужа, а тот только радовался этому.

   Для многих сослуживцев и подчиненных губернатора не было тайной, отчего так повеселела молодая губернаторша и зачем так часто повадился ходить в ее дом Тольский.

   Как-то один из сослуживцев Семена Ильича, старый и преданный его приятель Никита Васильевич Чурухин, задался мыслью открыть ему глаза и рассказал о предосудительных слухах, которые ходят о его жене и «питерском госте». Однако Бубнов не хотел ничему верить.

   — Быть не может, быть не может! — воскликнул он. — Тебе, Никита, наплели про мою жену; из зависти ко мне на Фенюшку наговорили, задумали мои враги между мною и ею ад кромешный устроить. Не верю я этому, не верю!

   — Пожалуй, не верь. Дело твое, — спокойно промолвил Никита Васильевич, — а все же за своей женой присматривай, за питерским гостем тоже гляди в оба… Приятельский даю тебе совет, Семен Ильич!

   — Да, да… хорошо… А все же повторяю тебе: люди-то злы и завистливы, счастью моему позавидовали… и Фенюшку, мою голубку, облыжно очернили… Я прикажу им молчать!.. Я… я заставлю их, — горячился добряк губернатор, стараясь заглушить появившуюся в его сердце ревность.

   Увы! Ему вскоре пришлось разубедиться в своем недоверии.

   Как-то он был принужден по делам службы на два дня покинуть Ситху. Семен Ильич прихватил с собой Чурухина. Уехали они в глубь страны, но вместо двух дней вернулись в Ситху несколько раньше, вследствие чего Бубнов застал врасплох свою жену-красавицу и молодого гостя питерского.

   Федосья Дмитриевна, проводив мужа на целых два дня, обрадовалась этому и послала за милым другом. Тольский не преминул явиться да так и остался с женой Семена Ильича на все время его отсутствия.

   Прислуга в доме губернатора была подкуплена Федосьей Дмитриевной, так что она нисколько не боялась, в полной уверенности, что никто из слуг не проговорится мужу.

   — Ну, милый, теперь наше время: мой старик уехал на целых два дня, — весело сказала молодая женщина, обнимая и крепко целуя вошедшего Тольского.

   — Вот хорошо бы твой старикан совсем не вернулся! Пожелаем ему попасть на обед дикарям, пусть они съедят его, — с усмешкой произнес Тольский.

   — Ах, Федя, какой ты злой!

   — Прибавь, я ревнив, страшно ревнив.

   — Что же, ты ревнуешь меня к мужу? Да ведь я не раз говорила, что люблю тебя одного…

   — Слышал, слышал… Давай, Феня, о чем-нибудь другом.

   — Ладно, давай…

   Губернаторша надула свои хорошенькие губки.

   — Феня, милая, ты никак на меня обиделась? Прости, я… я резок с тобою… я сознаю… я раздражен… Мне нужны деньги, а у меня их нет…

   — Так бы и сказали, что вам нужны деньги. Сколько, говорите?

   — Давай больше, моя дорогая!.. Мне представляется удобный случай обыграть одного богатого американца, а денег, как на грех, нет.

   — У меня есть, да только немного.

   — Давай что есть… Завтра я верну с большими процентами. Хочешь, выигрыш пополам?

   — Мне, Федор Иванович, кроме вашей любви, ничего не надо… Ведь я для вас все-все забыла — и Божий страх, и женский стыд, и клятвы венчальные… Ведь мне на мужа-то глядеть совестно… Грешница я… великая грешница…

   — Послушай, Феня, если ты будешь хныкать и поминать своего мужа, то я — честное слово! — уйду.

   — Ну, ну… не буду, прости, милый! — И губернаторша бросилась на шею своему возлюбленному.

   Федосья Дмитриевна все свои деньги, которые копила не один год, получая от мужа, отдала Тольскому. Последний задумал присоединить к ним еще деньги американца, обыграв его, но сделать это ему не пришлось: американец в картах был искуснее Тольского, и Федор Иванович остался без копейки в кармане. Проклиная американца, он отправился в дом губернатора, собираясь взять у Федосьи Дмитриевны еще немного денег, и, чтобы скорее достичь цели, притворился нежно влюбленным. Он обнимал и целовал молодую женщину, клялся ей в вечной любви, обещал увезти от постылого мужа на первом же корабле в Москву и жениться там на ней.

   Федосья Дмитриевна вся растаяла под влиянием его слов. В жаркой беседе наши влюбленные не услыхали, как дверь быстро отворилась и на пороге появились вернувшиеся из своей поездки Бубнов и Чурухин.

   Увидев свою жену в объятиях Тольского, губернатор побледнел и задрожал как в лихорадке. Вне себя он выхватил из ножен саблю и бросился было на Тольского. Последнему пришлось бы плохо, если бы Никита Васильевич вовремя не схватил за руку губернатора.

   — Пусти, пусти, Никита, я зарублю эту гадину… Обоих, обоих зарублю! — крикнул Семен Ильич.

   — Полно, друг, полно, брат. И его, подлеца, и жену свою, негодную бабу, ты еще успеешь наказать, только не теперь. Обдумать ведь все надо. Пойми, Семен Ильич, их убьешь — и сам погибнешь, — уговаривал его Чурухин. Затем он сурово обратился к Тольскому: — А ты чего торчишь? Ступай вон.

   Тольский направился было к двери, но ему преградил дорогу Бубнов.

   — Ни с места, подлец! Или ты думаешь уйти ненаказанным из моего дома?.. Нет, зачем же… И она, и ты — оба вы получите должное…

   — В подобных случаях, господин губернатор, не ругаются, а кончают поединком, — смело проговорил Тольский.

   — Поединком? Дуэлью?.. Дуэли между нами быть не может! Разве ты — дворянин? Нет, ты — вор, хуже вора… Гей, солдат ко мне! — крикнул губернатор.

   На призыв губернатора вошли солдаты.

   — Возьмите его — и в тюрьму, — показывая на Тольского, сказал Семен Ильич.

   — Меня? Меня в тюрьму?.. За что же?

   — И у тебя, подлец, хватает наглости спрашивать? Ведите, а станет упираться — связать. Тащите его!..

   Сколько Тольский ни сопротивлялся, но принужден был уступить силе солдат, которые не совсем учтиво потащили его из губернаторского дома в мрачную тюрьму.

   — Ну а с тобой, сударушка, что мне делать? — обратился Семен Ильич к своей бледной как смерть жене.

   — Делайте что хотите. Я… я в вашей власти, — тихо промолвила она.

   — Верно, ты вся в моей власти, и за твой подлый и греховный проступок я должен судить тебя. Я — твой муж, и я — судья твой.

   — Но не забывай и того, Семен Ильич, что у тебя есть сердце любящее, милующее, — робко произнес Никита Чурухин. — С несчастьем борись и сумей сдержать гнев свой. Прости, Семен Ильич, что напоминаю тебе об этом!

   — Хорошо, хорошо. Ступай к себе, Никита.

   — Как же ты здесь один? Нет, я не уйду. Ох, Семен Ильич, боюсь я за тебя.

   — Да ступай же, братец! Ну что за меня бояться? Преступления я не учиню… Жены не убью, хотя она и достойна этого! — сказал Бубнов, бросив злобный и презрительный взгляд на жену.

   После ухода Чурухина в горнице водворилось гробовое молчание, прерываемое только тяжелыми вздохами молодой женщины. Семен Ильич задумчиво сидел в кресле; черные, тяжелые мысли бродили у него в голове, отуманивали, не давали ни покоя, ни отдыха.

   — Как же я любил тебя, как любил!.. А ты позором отплатила мне… — тихо заговорил он. — Я чуть не преклонялся перед тобой, а ты, преступная, осрамила меня, обесславила…

   — Убейте меня!..

   — И убил бы, если бы не боялся греха.

   — Так отпустите… Я уеду отсюда, в монастырь поступлю.

   — От мужа тебе одна дорога — в могилу. Ты будешь жить в этом доме, только уже на другом положении… Прежде ты была здесь полной госпожой, а теперь будешь рабой, батрачкой.

   — Лучше бы отпустили меня, Семен Ильич… Не отпустите — хуже будет.

   — А что же ты сделаешь? — гневно спросил губернатор.

   — Руки на себя наложу, — чуть слышно ответила Федосья Дмитриевна.

   — Что же, вздумаешь удавиться, я веревку тебе дам, а зарезаться захочешь — нож… Ну, марш в свою горницу, оттуда ты никуда не выйдешь… Будешь сидеть под замком. Знай, нас разлучит только смерть.

  

XXIII

  

   Тольский очутился в тяжелом положении. Камера одиночного заключения была мала, низка, грязна. Удушливый, сырой воздух кружил голову Тольскому, а холод пронизывал до костей. Время было зимнее, стояли лютые морозы, а тюрьма почти не отапливалась.

   «Чертовски холодно в этой берлоге!.. Уж не думает ли старикашка губернатор превратить меня в сосульку или уморить голодом?.. Вот уже несколько часов я здесь сижу, а мне не дают ни пить, ни есть… Фу! Я весь дрожу. Пройдет еще несколько времени, и я на самом деле замерзну… А не хотелось бы мне умирать теперь, в мои годы… Да нет, я не умру! Мой верный Кудряш на свободе… Он уже раз спас меня, вывел из тюрьмы — спасет и теперь», — рассуждал Тольский.

   И он действительно не ошибся.

   Иван Кудряш, услыхав, что его барин опять очутился в тюрьме, не знал, что ему предпринять для его освобождения. Губернатор теперь косо посматривал и на него, подыскивая случай и слугу отправить к барину. Но Кудряш был хитер, ловок и вел себя в городе, как говорится, тише воды, ниже травы.

   Прошло несколько дней с того момента, как Тольского посадили в тюрьму, и во все это время к нему никого не пускали, строго выполняя приказ губернатора.

   Ивану Кудряшу очень хотелось повидать своего барина, поговорить с ним, но его не пускали. Тогда Кудряш стал придумывать, как бы ему проникнуть в тюрьму, и решил подкупить тюремную стражу.

   Однажды поздним вечером он, захватив с собою бутылку водки, направился к тюрьме. Вечер был холодный и сырой, и старый солдат из алеутов, стоявший на часах у башенных ворот тюрьмы, корчась от стужи, бегал взад и вперед.

   Солдата звали Никитой, по прозвищу Гусак. Кудряш был немного знаком с ним — как-то раз угощал его водкой, — а до водки солдат бы страстный охотник и с того раза стал смотреть на Кудряша, как на своего старого приятеля.

   — Здорово, Гусак, — смело подходя к тюремным воротам, сказал Кудряш.

   — Здорово, брат, здорово, — радушно ответил часовой.

   — Холодно, Гусак?

   — Холодно, и-и как холодно!

   — А погреться хочешь?

   — Хочу, да нечем.

   — А у меня есть… Видишь? — И хитрый парень вынул из-за пазухи бутылку.

   — Неужели водка? — жадно пожирая бутылку взглядом, спросил часовой.

   — Она самая! Хочешь угощу?

   — Дай, дай, дай!.. — И Гусак протянул к бутылке руки.

   — Постой, приятель, не торопись! — отстраняя его, с улыбкою произнес Кудряш. — Пусти на тюремный двор, и водка будет твоя.

   — Зачем тебе на тюремный двор?

   — Своего барина проведать.

   — Нельзя!.. Пустил бы, да боюсь губернатора.

   — Ну прощай, Гусак, мерзни здесь на здоровье! — И Кудряш сделал вид, что уходит.

   — Не уходи, батюшка! Водки дай, водки хочу.

   — Мало ли, чего хочешь! Вот и мне охота на своего барина взглянуть, да ты не пускаешь.

   — Иди на двор, пожалуй, а в тюрьму тебя все же не пустят; там есть другой часовой.

   — Не твоя забота, Гусак; ты только меня на двор впусти.

   — А водочки, водочки дашь?

   — Целая бутылка твоя, пей не хочу.

   Гусак не взял, а вырвал из рук парня бутылку и жадно прильнул к ее горлышку.

   Кудряш между тем поторопился войти во двор. Там он не встретил ни души; дверь, ведущая в тюрьму, была заперта. Тогда он смело направился к смотрителю.

   — Кто ты и как сюда попал? — с удивлением посматривая на Кудряша, спросил смотритель.

   — Я — слуга барина Тольского, пришел проведать его.

   — А пропуск есть у тебя?

   — Есть, господин смотритель. Вот он, — смело произнес Кудряш и показал смотрителю несколько золотых монет. — Бери их вместо пропуска!

   — Не надо, не надо… Опасно, боюсь губернатора, — дрожащим голосом проговорил тот, а сам протянул руку за золотом.

   — Нет, ты прежде проводи меня к моему барину, а там уже получай.

   — Ну пойдем, впущу; только ненадолго.

   Смотритель поспешно накинул на плечи тулуп, надел шапку и повел Кудряша к тюрьме.

   Длинный, холодный и вонючий коридор разделял здание тюрьмы на несколько отдельных помещений, или камер. Около одной двери, обитой железом, смотритель остановился, поставил фонарь, находившийся в его руках, на пол и большим ключом отпер замок.

   Камера, где находился Тольский, была низкая, душная и притом холодная. Смотритель впихнул туда Кудряша и сказал ему:

   — Когда я постучу в дверь, выходи не мешкая. В камере было совершенно темно.

   Тольский лежал на куче прелой соломы, заложив руки за голову; он не спал. Эти несколько дней, проведенные им в тюрьме, лишенной воздуха, притом сырой и холодной, а также скудная пища отозвались и на его здоровом организме.

   — Кто? Кто вошел? — слабым голосом спросил он, не разглядев своего верного слуги.

   — Я… я, сударь…

   — Как… неужели Ванька? Да как ты попал в эту могилу?

   — Попасть никуда не трудно, сударь, только бы в голове была смекалка да деньги в кармане.

   — Ну, говори, Ванька, ведь ты пришел, наверное, с намерением вытащить меня отсюда? Так, что ли? Выручай, Ванька! Если не выручишь, я скоро умру… Ведь это не тюрьма, а могила… страшная могила.

   — Точно, сударь, походит на могилу. Ведь я не вижу вас, а только слышу ваш голос.

   — Есть у тебя, Ванька, хоть маленькая надежда выручить меня?

   — Есть, есть, сударь… Только потерпите немного.

   Едва Кудряш проговорил эти слова, как в дверь послышался стук.

   — Что означает этот стук? — спросил Тольский.

   — Уходить мне время — смотритель стучит. Пока прошу прощения, сударь… Завтра в такую же пору я к вам опять приду и мы обсудим, как вам быть и как из этой тюрьмы удрать. — Кудряш вышел в коридор к поджидавшему его смотрителю.

   По прошествии двух дней в кабинет губернатора Бубнова вбежал с помертвевшим лицом смотритель тюрьмы и доложил, что арестант Федор Тольский бежал из тюрьмы; вместе с ним бежал и тюремный солдат Никита Гусак.

   При таком известии Семен Ильич заволновался было, загорячился, но потом, несколько подумав, уже спокойно проговорил, махнув рукою: «Ну и черт с ним!» И, обращаясь к смотрителю, совершенно равнодушно спросил:

   — Скажи-ка по правде, сколько тебе дал Тольский за свой побег; только, чур, не ври, а говори честно.

   От такого вопроса начальника смотритель опешил и пробормотал:

   — Помилуйте, господин губернатор…

   — А ты, братец, повинись, скажи правду, тогда и помилую.

   Смотритель не выдержал и повинился в подкупе.

   Бубнов сдержал свое слово: помиловал смотрителя и оставил его при той же должности.

   Простил добряк Бубнов и свою жену: слишком уж сильно он любил ее.

   За Тольским и его сообщником погони никакой не было. Бубнов обрадовался бегству «негодяя и проходимца».

  

XXIV

  

   Между тем в глухую полночь, когда все было покрыто непроницаемым мраком, Тольский со своим неизменным Кудряшом и с Никитою Гусаком, стоявшим на руле, шел на небольшой парусной лодке по проливу, отделяющему Ситху от Аляски. Лодка быстро неслась по бурным водам, сердитые волны подбрасывали ее, как ореховую скорлупу, угрожая смельчакам смертью. Но, несмотря на это, Тольский был спокоен; он молча смотрел вдаль, желая разглядеть берег, но ночная мгла мешала ему.

   Никита Гусак и Иван Кудряш помогли ему бежать из тюрьмы. Гусак подготовил лодку, а Кудряш вошел в сделку с тюремным смотрителем. Правда, эта сделка недешево стоила Тольскому: почти все его деньги, добытые картежной игрой, перешли в карманы смотрителя.

   Кудряш был угрюм и бледен; он дрожал от холода и боязни быть выброшенным волнами из лодки. Нашим беглецам еще угрожали льдины, походившие на высокие горы, носившиеся по Ледовитому океану и заплывавшие также в пролив, по которому скользила лодка беглецов. Попадись она между льдинами — ее и находившихся в ней людей стерло бы в порошок.

   Гусаку надоело молчать, и он обратился к Тольскому:

   — Берег близко.

   — А ты разве видишь его? — спросил Тольский.

   — Не вижу, а близко… А ты не боишься погибнуть в океане?

   — Спроси о том, Гусак, не меня, а вот его. Ты видишь, он сидит ни жив ни мертв, — с улыбкою промолвил Тольский, показывая на бледного и испуганного Кудряша.

   — Он не человек, бачка, баба трусливая.

   — А ты, воронье пугало, держи свой язык на привязи, не то отведаешь вот чего! — И Кудряш погрозил алеуту кулаком.

   Мало-помалу ночная мгла стала рассеиваться, и наши беглецы увидали наконец берега Аляски.

   — Берег виден, — сказал Гусак.

   — Да, я думаю, скоро мы доберемся.

   — Скоро, только не было бы помехи. Боюсь, льдины не допустят нас до берега.

   Но страх Никиты Гусака был напрасен: лодка скоро причалила.

   — Вот мы и на земле, — произнес Тольский, выскакивая из лодки.

   Кудряш последовал его примеру — теперь он уже не боялся — и весело сказал:

   — А на земле, сударь, много лучше, чем на воде!

   — Погоди еще радоваться, Ванька. Не забывай, мы находимся в незавидном положении, заброшенные судьбой черт знает куда. Мы должны укрываться и идти в глубь страны, к дикарям, к людоедам… Мы спаслись от гибели на море, а здесь, на суше, скорее можем погибнуть: там мы были в распоряжении волн, а здесь будем в распоряжении дикарей.

   — Выходит, сударь, одно не слаще другого, — уже растерянным голосом произнес Кудряш. — Этак, пожалуй, и в самом деле угодим дикарям на похлебку!

   — Очень может быть. Плохо еще то, что у нас нет оружия, нечем защищаться.

   — У меня пистолет, — сказал Кудряш.

   — И у меня тоже есть пистоль да нож острый, — заметил Гусак.

   Берег, к которому пристала лодка с нашими беглецами, был крутой и скалистый; местами лежал еще снег, а у самого берега часть пролива была покрыта толстым слоем льда. Но по мере того как они подвигались в глубь Аляски, природа становилась оживленнее. Тут уже попадались распустившиеся деревья и трава, довольно высокая и сочная.

   Скоро наши путники вступили в густой лес и, выбрав поляну, покрытую сочной травой, растянулись на ней.

   — Дай денег! Я хлеба и рыбы достану и принесу тебе, — несколько отдохнув от усталости, обратился Никита к Тольскому.

   — Но где же нам ждать тебя? — давая деньги, спросил Тольский.

   — Здесь, бачка, здесь жди… Я скоро вернусь.

   Гусак быстро зашагал по лесу: дорога ему хорошо была известна, и он скоро совсем скрылся с глаз Тольского и Кудряша; они остались вдвоем.

   Тольский скоро заснул, а Кудряш боролся со сном, опасаясь ядовитых змей и диких зверей, водившихся в изобилии на Аляске.

   Эта предосторожность оказалась нелишней: скоро Кудряш услышал громкое шипение и увидел, как большая змея, извиваясь в траве, быстро приближается к спящему Тольскому. На этот раз парень не потерялся и сломленным суком перебил змею на две части.

   Удар, нанесенный змее, был так силен, что разбудил Тольского.

   — Ты что это? — спросил он у Кудряша.

   — Змею убил… Проклятая гадина хотела вас, сударь, ужалить…

   — Ванька, ты опять спас меня!.. Который это раз! И чем я отплачу тебе? — с чувством проговорил Тольский и, подойдя к верному слуге, крепко обнял его.

   — Вы уже заплатили мне, сударь, своею ласкою. Больше мне никакой не надо платы.

   Скоро вернулся и Гусак с мешком, перекинутым за плечи.

   — Вот и я!.. Хлеб принес, рыбу, яйца и русскую водку, — весело проговорил алеут, опорожняя мешок. — Пей водку, ешь хлеб, ешь рыбу.

   — И ты выпьешь со мною?

   — Выпью, бачка, я люблю русскую водку.

   Тольский и его спутники хорошо выпили и сытно закусили вкусной вареной рыбой и яйцами.

   Решив, что тут, на поляне, вблизи от жилья, небезопасно, они двинулись в самую глубь леса. Проводником был Никита Гусак: лесные дороги и тропинки были хорошо известны ему. Шли они по вековому лесу часа два-три и зашли в такую чащу, что отыскать их там не было никакой возможности. Тут, выбрав небольшую поляну, окруженную, непроницаемым лесом, они принялись делать себе хижину из древесных сучьев. Работа кипела, и шалаш был скоро готов.

   Невдалеке от шалаша, в глубоком овраге, била струя ключевой воды. Ею наши скитальцы утоляли свою жажду; хлеба и рыбы было у них дня на два.

   — Ешь, не жалей; выйдет хлеб, ты дашь денег, я опять принесу, — сказал Гусак.

   — Ведь мы далеко от жилья… Теперь тебе, Гусак, трудно будет доставать хлеб…

   — Ноги есть, сила есть, деньги есть, значит, и хлеб будет.

   И на самом деле, скитальцы не сидели голодные; хлеб у них не переводился. Тольский давал старому алеуту денег, и тот приносил хлеб и другое съестное, а нередко и водку. Кроме того, Тольский и Кудряш охотились в лесу на птиц; раз как-то убили здорового оленя, мясом которого в течение нескольких дней питались. Патронов у них был порядочный запас, а когда он вышел, старый алеут добыл и пороху, и дроби.

   Скитальцы стали привыкать и к лесу, и к своему жилищу. В ночную пору, когда Тольский спал в шалаше, Гусак и Кудряш чередовались: один спал, а другой стоял на страже. Опасались неожиданного нападения дикарей, обитающих как в лесах, так и на полях, а также зверей, и, чтобы не дать последним приблизиться к шалашу, каждую ночь в нескольких шагах от него разжигали большой костер, огонь и дым которого отпугивал зверей.

   Кудряш и Гусак были в высшей степени преданы Тольскому, и он ценил это, обходясь с ними как с равными.

   — Здесь, в лесу, мы равны, между нами нет господина. Мы — товарищи, лесные обитатели, — часто говорил он и становился сам на страже, давая выспаться Гусаку и Кудряшу.

   Когда деньги у Тольского были на исходе, Кудряш принялся за свои, которые у него водились благодаря щедрости барина: Тольский своим выигрышем в карты делился и с преданным слугою, а тот копил деньги; они пригодились теперь — спасли от голода.

   Как-то ночью, когда у шалаша дежурил Кудряш, он, к своему ужасу, при свете костра увидал каких-то странных людей, похожих на больших обезьян, вооруженных стрелами. Они со всех сторон окружили луговину.

   Кудряш выстрелил в них из пистолета и громко крикнул:

   — Опасность, вставайте!

   Этот возглас разбудил Тольского и Гусака; они быстро вскочили и подошли к Кудряшу. Тот рассказал им об угрожавшей опасности.

   Выстрел молодого парня навел такой страх на дикарей, что они бросились бежать со всех ног и скоро скрылись. Но это нисколько не избавляло наших лесных обитателей от опасности: враги во всякую минуту могли снова вернуться на поляну, а тогда что могли значить три смельчака против нескольких десятков дикарей, вооруженных стрелами, пиками и дубинками.

   Тольский и его спутники решили в случае нового нападения защищаться до последнего и недешево продать свою свободу, а может быть, и жизнь. Впрочем, им и оставалось только это: назад, к берегу, они боялись идти, чтобы не попасть в руки губернатора и его команды. Но, чтобы защищаться, необходимо было запастись порохом и пулями. Сделать это вызвался Гусак.

   — Добыть все можно, — сказал он. — В селении продают и порох, и пули… Деньги давай, я куплю.

   — А когда ты пойдешь?

   — Когда деньги дашь!

   — За деньгами дело не станет, хоть сейчас.

   — Ну вот я сейчас и пойду.

   — А как же мы вдвоем останемся?.. Нет, Гусак, идти тебе не время: ты уйдешь, а на нас нападут дикари, — заметил Кудряш.

   — Ты говоришь, Ванька, глупости! — остановил его Тольский. — Ну какая Гусак нам защита?.. У нас хоть есть пистолеты, а чем он будет защищаться? Пусть идет и купит пороху и пуль, да и ружье себе.

   — Можно, можно… и ружье купим… Деньги есть — ружье есть…

   Тольский дал Гусаку денег и наказал ему скорее возвращаться с оружием, а также прихватить с собою и хлеба.

   Гусак ушел. Тольский и Кудряш остались одни.

   Давно миновала ночь; настало жаркое летнее утро. От жары попрятались в норы все животные и пресмыкающиеся, птицы засели в гнезда. Во всем вековом лесу стояла необычайная тишина, ничем не нарушаемая, ничем не прерываемая.

   От такой почти тропической жары запрятались в шалаш и Тольский с Кудряшом. Тишина и жара клонили обоих ко сну. Тольский, сколько ни крепился, скоро задремал.

   Кудряш, сознававший, что обязательно должен бодрствовать, тоже не выдержал и так крепко заснул, что не слыхал, как дикари-индейцы крепко скрутили ему руки; он только тогда проснулся, когда один из них потащил его за волосы из шалаша. Кудряш застонал от боли, открыл глаза и с ужасом опять закрыл их, увидев вокруг себя целую толпу.

   Его опасения оправдались: дикари снова вернулись на поляну, где накануне заметили двоих белолицых, подкрались к шалашу, не встречая сопротивления, заглянули в него и, увидев Тольского и Кудряша крепко спавшими, прежде чем те успехи опомниться, крепко скрутили их.

   Оставив в шалаше связанными наших лесных обитателей, дикари вышли на поляну для совещания относительно того, что им делать с бледнолицыми — теперь ли убить или доставить в свой стан живыми; но, видимо, не могли сговориться, так как долго спорили, кричали что-то на своем непонятном языке, похожем на крик филина.

   У Кудряша бегали по телу мурашки. Он считал себя виновным и не смел не только заговорить со своим господином, но даже и посмотреть на него.

   Тольский тоже угрюмо молчал; он раздумывал о своей судьбе, которая прежде баловала его, словно нежная мать, а тут вдруг стала лиходейкой-мачехой, забросила на край света в неведомую страну и отдала в руки дикарей.

   Наконец Кудряшу надоело лежать молча, и он решился заговорить со своим господином.

   — Сударь, сударь, — тихо, дрожащим голосом позвал он Тольского. — Вы, сударь, на меня не сердитесь?

   — За что?.. Разве ты в чем-либо виноват? — удивляясь, спросил у своего верного слуги Тольский.

   — Как же, сударь!.. Я… я премного перед вашей милостью виноват. Ведь заснул я, сударь, крепко заснул…

   — Ты вот про что!.. Успокойся, Ванька, успокойся, видно, такова наша судьба… Ведь если бы мы с тобой и не спали, все равно ничего не сделали бы, даже если бы стали защищаться, только хуже озлобили бы их и, может быть, давно погибли: их много, а нас двое. Жаль только, что я не послушал тебя и отпустил Гусака. Он сам был когда то дикарем и скорее помог бы нам. Одно нам остается: готовиться к ним на обед.

   Разговор Тольского с Кудряшом был прерван. В шалаш вошли два дикаря и знаками приказали им следовать за собою. Те повиновались. Их окружила толпа дикарей и повела в свой стан под палящими лучами солнца, не давая отдохнуть ни минуты.

   Тольский и Кудряш едва успевали за ними; они выбились из сил, ноги отказывали им повиноваться, но дикари, скаля свои белые зубы, подгоняли их ударами в спину.

   Наконец, уже к ночи, дикари вышли из лесу на обширное песчаное поле, где в беспорядке были разбросаны шалаши, сделанные из древесных сучьев и высокой травы. В один из них и впихнули пленников.

   В шалаше было совершенно темно, и едва Тольский с Кудряшом сделали шага два, как один за другим полетели в какую-то яму.

   В шалаше у дикарей обыкновенно вырывалась неглубокая квадратная яма; в одной из ее стен помещался небольшой туннель, по которому приходилось зачастую ползать — так он был мал и узок; туннель соединял две ямы, одна из которых — поменьше — служила, так сказать, входом, а другая — побольше — жилищем дикарей в зимнее время; над ямой сводом поднималась крыша с отверстием посередине для выхода дыма. Ночью, когда погасал огонь в очаге, дикари выбрасывали в это отверстие обгоревшие головни и плотно закрывали его кусками кожи, а вход в шалаш завешивали шкурами. Из горячей золы постоянно поднимались дым и разные вредные газы, к этому присоединялся и запах от тесно скученных грязных людей, гнилой рыбы, испорченного мяса, старой кожаной одежды и щенят.

   Тольский, очутившись в яме, не скоро пришел в себя от неожиданности и невольного испуга.

   — Иван, жив ли? — позвал он своего слугу.

   — Ох, жив, сударь, только спину отшиб…

   — Ничего, Ванька, до свадьбы заживет.

   — Мы, сударь, видно, в могилу попали…

   — Не торопись, Ванька! И в могиле скоро будем, а это, верно, пока жилище дикарей. Это еще что за отверстие? — проговорил Тольский, нащупав в яме вырытый в земле туннель, после чего со связанными руками пополз по этому проходу и вскоре очутился в зимнем обиталище.

   Кудряш последовал за своим господином. Как в первой, так и во второй ямах царил непроницаемый мрак.

   — Из одной могилы, сударь, мы попали в другую, — подавив в себе вздох, промолвил Кудряш.

   — Да, и в более обширную… Плохо, парень, что руки у меня связаны.

   — Дозвольте, сударь, я развяжу! Зубы у меня острые, хоть какую веревку перегрызут. — И Кудряш, подтянувшись к своему барину, стал зубами рвать веревку.

   Веревка, которой были связаны руки Тольского, оказалась довольно толстой, и Кудряшу пришлось немало над нею поработать; но в конце концов руки Тольского были освобождены, и он поспешил развязать руки и своему слуге.

   От сильного зловония у Тольского кружилась голова; он стал обдумывать, как бы ему и Кудряшу выбраться отсюда, и решил пробраться туннелем обратно; там воздух был не так испорчен и было чем дышать.

   Но тут узников начали мучить голод и жажда.

   — А что, Ванька, не улизнуть ли нам? — проговорил Тольский, обдумывая план побега.

   — Как улизнешь, сударь?.. Чай, дикари-то нас зорко стерегут. И пытаться нечего… Пожалуй, еще хуже наделаем, поймают нас да убьют…

   — А не все ли равно — часом позже, часом раньше? Ведь дикари нас живыми не выпустят.

   — Что и говорить!.. А только у меня есть предчувствие, что мы спасемся.

   — Хорошо бы, Ванька, твоими устами да мед пить.

   — Так и будет, сударь… Давайте Богу помолимся… Теперь ведь нам одна надежда, на Бога…

   — Верно говоришь, Иван, верно!..

   Кудряш был человек религиозный и принялся усердно молиться. Тольский последовал его примеру. Молитва несколько успокоила их.

  

XXV

  

   Ранним утром Тольского и Кудряша вывели из шалаша на луг, где собрались дикари со своим предводителем, и поставили их посередине, предварительно скрутив руки. Дикари о чем-то между собой совещались, неистово кричали, беспрестанно подходили к Тольскому и его слуге, рвали их за волосы, вертели и больно щипали, скаля белые зубы.

   Если бедный Кудряш стонал от боли и от мысли о том, что будет съеден, то Тольский, вообще обладавший беспечным характером, даже в эту страшную минуту не потерял обычного мужества. Когда один дикарь надоел ему своим ощупыванием, он ногою дал ему такого сильного пинка, что тот растянулся на земле.

   Другие дикари загоготали (это, вероятно, доставило им большое удовольствие), а когда упавший дикарь вскочил и с лицом, искаженным злобою, ринулся было с ножом на Тольского, его оттащили.

   — Ванька, ты знаешь, о чем советуются эти обезьяны? — спросил Тольский у своего слуги. — Одни хотят сейчас убить и съесть нас, а другие считают, надо подождать…

   — А зачем же, дьяволы, нас ощупывают?

   — Чтобы узнать, каково наше мясо: мягко ли, вкусно ли будет вареным и жареным… В числе дикарей, видно, есть хорошие гастрономы, — совершенно невозмутимым голосом проговорил Тольский. — Эх, жаль, что руки у меня скручены!.. А то я показал бы им, каков российский кулак.

   — Сударь, вы и теперь, в такую минуту шутите… — Удивился Иван Кудряш.

   — А ты, Ванька, бери пример с меня: мирись с судьбою; слезами да оханьем горю не поможешь…

   Между тем дикари принялись разводить костер, притащили большой котел, подвесили на козлы и стали наливать в него воду.

   Тольский догадался, для чего они делают это, и, обратившись к своему преданному слуге, сказал:

   — Приготовься, Иван: наше с тобой земное поприще кончается и смертный час приближается… Знаешь, зачем дикари развели костер и наливают в котел воду? Ведь в нем будут варить наши тела…

   — Господи, Господи помилуй, спаси… Страшно, страшно! Нет, нет… мы не послужим пищей им, дьяволам, нас спасут, — как бы ожидая верного спасения, а может, и по вдохновению, сказал Кудряш.

   И предчувствие не обмануло его: спасение от ужасной смерти было близко.

   Вдруг в стане дикарей произошел страшный переполох. Они принялись пронзительно кричать, и их крик смешался с криком других дикарей — внезапно появившихся алеутов. Последние неожиданно напали на дикарей-людоедов в такую решительную минуту, когда жизнь Тольского и Кудряша, как говорится, висела на волоске, и так как дикари не подготовились к обороне, то скоро не выдержали и обратились в бегство, бросив и стан свой, и жен с детишками. Часть алеутов кинулась за ними вдогонку, а другая часть стала разрушать и разворовывать поселение, убивая беззащитных женщин и детей, которые не успели спастись бегством.

   В числе оставшихся алеутов Тольский заметил Никиту Гусака и, указывая на него Ивану, произнес:

   — Смотри, Ванька, ведь это Гусак!.. Гляди, гляди, как он ножом размахивает и что-то кричит.

   — И то, сударь, он… Как он попал сюда?..

   — Наверное, пришел спасти нас…

   Тольский не ошибся; едва только он произнес эти слова, как Никита Гусак быстро подошел к нему и Кудряшу, радостно воскликнул: «Вовремя я попал, бачка?» — и тотчас же перерезал веревки, которыми были связаны пленники.

   — Да, Гусак, опоздай ты хоть на несколько минут, дикари съели бы нас… Спасибо тебе, старина! — голосом, полным благодарности, проговорил Тольский. — Расскажи, как ты нашел нас?

   — Не время рассказывать, бачка… Если вы хотите уцелеть, делайте все, что я велю вам, и не удивляйтесь ничему, — поспешно произнес Гусак и, обращаясь к алеутам, которые окружили их, громко воскликнул на своем наречии, показывая на Тольского и на его слугу: — Вот ваши боги!

   Все алеуты попадали ниц, испуская какие-то странные звуки. Тольский и его слуга с удивлением смотрели на них…

   Но как же это Гусак вовремя явился с толпою алеутов, чтобы спасти от неминуемой и ужасной смерти Тольского и его слугу?

   Как известно, он отправился в селение купить пороху, пуль и хлеба, но, вернувшись с покупками к шалашу, не застал там ни самого Тольского, ни его слуги. Старому алеуту нетрудно было догадаться, что его «бачку» увели дикари в плен: этой догадке помогли стрелы, валявшиеся на поляне.

   «А может, бачку и его раба убили… Надо разузнать, разведать, жив ли он; если жив, то я спасу его», — подумал Гусак и пошел по видневшимся на траве и песке свежим следам дикарей, уведших с собою Тольского и Кудряша.

   Эти следы привели его к поляне, где находился стан людоедов.

   Притаившись за деревом, Гусак подслушал разговор дикарей. Немного знакомый с их наречием, он понял, что дикари двух бледнолицых завтра съедят, и дал себе слово во что бы то ни стало спасти Тольского и его слугу.

   В нескольких верстах от того места, где обитали дикари, устроили свое селение алеуты, ведшие еще первобытный образ жизни.

   Алеуты были закоренелыми язычниками, и в то время даже намек на цивилизацию не проникал в их среду. Жили они на Аляске в самой глуши, скрываясь от европейцев в непроходимых лесных дебрях. Несколько алеутов перекочевали на Аляску с Алеутских островов, вероятно, находя, что жизнь на Аляске для них лучше и удобнее, чем на родине.

   Сам происходя из таких алеутов, Гусак решил обратиться к ним за помощью, обещая за нее водку и табак, до которых алеуты были большие охотники.

   — Пойдемте войною на дикарей… Там я покажу вам ваших богов, и еще вы наберете много разной добычи, — сказал он им и в конце концов добился согласия.

   Алеуты подкрались и разбили дикарей; но они сами были тоже дикарями, и некоторые из них были не прочь полакомиться мясом бледнолицых, поэтому, чтобы спасти Тольского и его слугу от опасности быть съеденными, Гусаку пришлось выдать их за богов. Алеуты, по своему невежеству, поверили и пали перед Тольским и Кудряшом на землю.

   — Встаньте, боги милуют вас, — как-то особенно торжественно проговорил Гусак ничком лежавшим алеутам.

   Те, послушные его голосу, быстро встали и окружили Тольского со слугою, глядя на них со страхом.

   — Боги благоволят вам и хотят идти в ваше селение.

   На эти слова Гусака алеуты ответили радостным воем и принялись кружиться в диком танце.

   Тольский верил в честность и преданность старого Гусака и решился идти туда, куда поведут его алеуты.

   Те, вдосталь наплясавшись, отправились к себе в селение, находившееся невдалеке от берега, и отвели Тольскому и Кудряшу лучший шалаш, убранный шкурами диких зверей. В этом же шалаше с ними поселился и Гусак.

   Тольский был голоден и нуждался в отдыхе. Алеуты принесли им свежего хлеба с лучшей рыбой и стали прислуживать им, опустившись на колени.

   После еды Тольский бросился на медвежью шкуру, постланную в шатре на земле, и скоро крепко заснул. Иван Кудряш последовал его примеру; не спал только один Гусак, решивший оберегать покой Тольского.

   Благодаря тому, что Гусаку пришла счастливая мысль выдать алеутам бледнолицых — Тольского и Кудряша — за богов, им жилось не худо. Однако это обожествление и наивное поклонение недалеких разумом «детей природы» в конце концов надоели подвижному, беспечному Федору Ивановичу. К тому же его снедали скука и тоска по родине, и он стал думать, как бы ему перебраться с Аляски в Россию. Он не раз советовался об этом с Гусаком и со своим неизменным Кудряшом; но те не могли посоветовать ничего дельного. Наконец, через несколько недель пребывания у алеутов, он с полным отчаянием заявил своим спутникам:

   — Слушайте, Гусак и Ванька: если вы хотите, чтобы я жив остался, уведите меня скорее отсюда, иначе я убью сам себя. Разобью голову о камни или брошусь в море. Вести такую жизнь я больше не могу… Мне такая жизнь надоела… Лучше смерть!

   — Зачем убивать себя?.. По вашему христианскому закону это — большой грех, — возразил ему старый алеут.

   — Я и без твоих слов знаю, что грех. Но что же мне делать, когда меня тоска заела?

   — Зачем, бачка, тоска… Надо быть веселым.

   — А чему мне веселиться? Не тому ли, что я обманываю этих добрых, но глупых алеутов, представляя собою их бога? Еще и еще повторяю, что так я больше не могу, и если вы не поможете мне отсюда убежать, то я покончу со своею жизнью.

   — Да я ради вас готов хоть в огонь, хоть в воду, — ответил Кудряш. — А только не знаю, как отсюда уйти, да и куда мы двинемся… Ведь если в глубь Аляски, пожалуй, опять попадем к дикарям-людоедам, если же к берегу, в селение, то как раз угодим в руки к губернатору.

   — Уж лучше пусть губернатор в тюрьму посадит, только играть постыдную комедию с алеутами я больше не намерен. Если вы не пойдете со мною, то я один уйду, убегу отсюда! — произнес Тольский.

   — Зачем, сударь, вы так говорить изволите! — укоризненно воскликнул Кудряш. — От вас я не отстану; куда вы, туда и я.

   — Я… я тоже, бачка, куда ты, туда и я. Твой город — мой город, твоя земля — моя земля…

   — Спасибо, Гусак, и тебе, Ванька, спасибо!.. Я знал, что вы в беде не оставите меня. Так вот знайте: я решил бежать не долее как этой ночью.

   — А куда, сударь, бежать-то?

   — К пристани, а оттуда как-нибудь проберемся, только добыть бы нам лодку.

   — Лодку, бачка, добыть не хитро… Я достану.

   Гусак тотчас же пустился в путь, а к вечеру вернулся и сообщил, что ему удалось подготовить лодку. Было решено бежать.

   Наступившая ночь была темной, мрачной и много способствовала побегу. Задувал с моря сильный ветер, сыпал мелкий и частый дождь; небо заволокли грозные тучи.

   Ни Тольского, ни его спутников алеуты не запирали — они пользовались полной свободой. Поэтому, никем не остановленные, они благополучно выбрались из селения и направились к берегу по тропе, ведшей густым вековым лесом. Никита Гусак шел впереди, так как хорошо знал дорогу.

   Погони за ними не было, и благодаря этому они спокойно добрались до береговой пристани; тут у Гусака заранее была заготовлена лодка, и беглецы сели в нее, чтобы добраться до Ситхи и ждать там корабля, направлявшегося в Европу.

   Кудряш и Гусак исправно работали веслами, так что их лодка неслась по проливу, отделявшему Ситху от Аляски, очень быстро. Погода мало способствовала их ночному плаванию: сильный ветер бушевал в проливе, и лодку перебрасывало из стороны в сторону, угрожая ежеминутно перевернуть ее вверх дном. Но смельчаки все же благополучно добрались до городской пристани.

   Тихо, пустынно было в Новоархангельске, и какова же была радость Тольского, когда он увидал здесь небольшой корабль под русским купеческим флагом. Тольский как бы предвидел, что он отправляется в Европу, и не ошибся: корабль «Светлана», прибывший из Кронштадта по делам Российско-Американской торговой компании, через несколько дней снова должен был отплыть обратно.

   — Ванька, на этом корабле мы с тобой и, разумеется, с Гусаком отправимся на родину, — радостным голосом сказал Тольский.

   — А если нас на корабле не примут?

   — Примут, Ванька, если мы хорошо заплатим капитану… Только вот что плохо: денег у меня немного

   — У меня, сударь, есть малая толика.

   — У меня тоже, бачка, деньга водится, — произнес старый алеут. — У меня есть золото, кусок золота! — И Гусак вынул из кармана самородок фунта в два, тщательно завернутый в тряпку.

   Невольный крик удивления вырвался из груди Тольского.

   — Да ведь это — целый капитал! Где ты взял, Гусак?

   — Купил, бачка, за дешевую цену купил…

   — Да ведь за этот кусок золота нас любой капитан с радостью повезет в Европу, да еще и сдачи даст.

   — Возьми золото себе, мне не надо, — проговорил алеут, подавая самородок Тольскому. — Возьми, бачка, пожалуйста, возьми… Ведь я — твой слуга, и что есть у меня, должно быть твоим.

   — Не слуга ты, Гусак, а мой товарищ, которому я обязан жизнью, — с чувством произнес Тольский, обнимая старого алеута.

   Дождавшись утра, он со своими спутниками отправился на «Светлану».

   Капитаном корабля был добрейшей души человек по фамилии Игнатов. Родом из простого звания, почти без образования, он дослужился до капитана гигантским трудом не одного десятка лет.

   Тольский предложил Игнатову взять их троих на корабль и доставить в Кронштадт, обещая за это хорошо заплатить.

   — Вот как? Стало быть, вы из богатеев? — с улыбкою промолвил капитан, оглядывая Тольского и его спутников.

   Одежда на всех троих была довольно поношенная, а сапоги на ногах почти без подошв, так что с первого взгляда они не внушали к себе доверия.

   — Так вы возьмете нас на свой корабль? — спросил у капитана Тольский.

   — Нет, не возьму…

   — Почему же? — упавшим голосом спросил Тольский.

   — А потому, что вы — беглые, — спокойно ответил капитан.

   — Что вы говорите?.. Какие беглые? Мы вам дадим много денег.

   — Хоть золотые горы давайте, и то вас к себе на корабль я не возьму до тех пор, пока не принесете от губернатора дозволения на поездку в Европу, — решительным голосом проговорил капитан.

   — Это невозможно, невозможно…

   — Невозможно… Я знаю почему… Вы — беглые и боитесь явиться к губернатору… Ну, марш с корабля, идите туда, откуда пришли…

   — Господин капитан, если вы имеете хоть малейшую жалость к беднякам, к несчастливцам… то выслушайте меня, — стал просить Тольский. — Я в кратких, но правдивых словах изложу вам свою историю.

   — Вот пристал, как с ножом к горлу! Ну что с тобой делать, рассказывай; только, брат, пожалуйста, покороче да не ври…

   — О, я не задержу вас.

   Тольский коротко передал капитану Игнатову, как он по воле злой судьбы очутился на Аляске и что произошло здесь с ним. Он рассказывал откровенно, ничего не скрывая от капитана, даже сообщил о своих отношениях с молодой губернаторшей.

   — Я сказал вам все, сказал правду, как на исповеди… Теперь судите меня: отправляйте к губернатору или возьмите к себе на корабль… Делайте со мною и с моими спутниками что хотите… Впрочем, если и виновен кто из нас, так только я один, а они ни при чем.

   — Я не судья вам… К губернатору тоже ни вас, ни ваших спутников я не отправлю, а всех троих заберу на свой корабль и увезу в Россию, — подумав несколько, проговорил добряк капитан, которого тронул правдивый рассказ Тольского.

   — Спасибо, спасибо вам и за себя, и за них!.. Вы… вы — благородный человек! — дрогнувшим голосом проговорил Тольский со слезами на глазах.

   Действительно, капитан купеческого корабля «Светлана» был тронут положением Тольского. Он дал себе слово помочь ему: выручить из нужды и отвезти в Россию.

   Но совсем неожиданно на корабль явился губернатор со своей свитой, состоявшей из полицмейстера, личного секретаря и других служащих. Бубнов решил тщательно осмотреть «Светлану», а также ее пассажиров. До Семена Ильича как-то дошел слух, что на корабле находится его соперник Тольский, и ему вздумалось проверить это.

   Лодка губернатора тихо подошла к кораблю: Семен Ильич задался мыслью накрыть всех врасплох. Ему Тольский так насолил, что он рад был как-нибудь отделаться от него. И явился он на корабль не затем, чтобы остановить Тольского или отправить под арест, как бежавшего из тюрьмы, нет, он считал нужным предупредить капитана Игнатова, что за человек этот Тольский.

   Семен Ильич, увидев на палубе корабля своего врага, и виду не показал, что узнал его. Но и последний нисколько не смутился и не испугался, когда его взгляд встретился с грозным взглядом губернатора.

   — На вашем корабле, господин капитан, нет ли беглых? — спросил Бубнов.

   — Как видите! Вся моя команда и пассажиры перед вами! — ответил капитан Игнатов.

   — Так, так… А знаете ли вы этих людей? — отведя в сторону капитана, тихо спросил Семен Ильич, показывая на Тольского и Кудряша.

   Гусака он не заметил, так как старый алеут успел спрятаться в трюме.

   — Это — мои пассажиры, я обязался доставить их в Европу, — нисколько не растерявшись, ответил капитан.

   — Так, так… А вы не знаете, что это за люди?

   — Нет, я еще не спрашивал у них паспортов.

   — Да у них, капитан, паспортов и не бывало…

   — Как не бывало? Что вы говорите?

   — Да вы не кричите, и если не знаете, кто эти люди, так я, пожалуй, скажу вам. Тот, бородатый детина, хоть и рода дворянского, но отъявленный негодяй, кутила, дуэлянт… К нам на Аляску он попал как сосланный: его отправили на военном корабле «Витязь» в кругосветное плавание, но этот разбойник настроил против капитана всю команду, за что и был ссажен в нашем городе.

   — Вот как? Не знал я за пассажиром таких художеств и теперь прогоню его с моего корабля, — с улыбкой произнес капитан.

   — Нет, нет… Пожалуйста, увозите его хоть ко всем чертям… Мне он не нужен! — И Семен Ильич испуганно замахал руками.

   — Да и мне он не надобен, господин губернатор.

   — Пожалуйста, капитан, увезите этого негодяя подальше от меня; этим вы доставите мне большое удовольствие… Я… я даже готов отблагодарить вас… Я заплачу вам и за него, и за его слугу, такого же разбойника, как и барин.

   — После ваших слов, господин губернатор, я ни за что не повезу ни барина, ни слуги, — решительным голосом проговорил капитан Игнатов.

   — Как не повезете!.. Я… я вас прошу, ради Бога, увезите его. Я готов заплатить вам, сколько хотите, только уберите его от меня.

   Семен Ильич, сжигаемый ревностью, чуть ли не в пояс кланялся капитану, прося его не выгонять Тольского.

   — Ну, делать нечего, я избавлю вас от этого беспокойного человека, — согласился наконец капитан.

   Семен Ильич простился с капитаном и уехал к себе, довольный тем, что наконец совсем избавился от Тольского. Дома его поджидала молодая жена, с которой он уже помирился. О том, что он видел на корабле Тольского, Семен Ильич ни слова не сказал жене.

  

XXVI

  

   Тольский, находясь на «Светлане», с большим нетерпением ждал, когда она отплывет от берегов ненавистной ему Аляски. Наконец, этот момент настал, и скоро берега Аляски скрылись из глаз Тольского.

   Обратное плавание «Светланы» в Европу было довольно продолжительным. Капитан не спешил, и поэтому корабль шел тихо, часто останавливаясь у берегов.

   Между тем Тольский считал дни, часы и минуты. Время тянулось медленно и казалось ему целой вечностью.

   — Куда вы так спешите? — как-то спросил капитан Тольского, надоедавшего ему своими вопросами относительно прибытия в Европу.

   — А вы, капитан, разве не спешите? Разве у вас никого нет близких?.. Разве вас никто не ждет?

   — Из близких у меня всего одна старушка матушка, она, пожалуй, ждет меня.

   — А жены у вас нет?

   — Нет, не обзавелся еще…

   — Почему же, капитан?

   — А потому, что нам, морякам, амурными делами заниматься недосуг… Это вот вам, от нечего делать, можно такими пустяками баловаться, а по-моему, жена — лишний балласт…

   — А разве любовь, капитан, пустяки? Неужели вы никогда не любили?

   — Отстаньте, господин Тольский! К чему эти неуместные вопросы!.. Я уже вышел из таких лет, когда можно увлекаться прекрасным полом.

   — Простите, капитан, если мои вопросы вы находите неуместными. Пожалуйста, не сердитесь на меня!

   — Да с чего вы взяли, что я стану сердиться на вас? Хотите, я вас порадую?

   — Чем, капитан?

   — Еще недели полторы-две — и мы будем у берегов Европы — в Норвегии.

   — О, как я рад, как рад!

   — Что? Видно, соскучились по родине?

   — Страшно соскучился!.. И знаете ли, господин капитан, если бы вы не взяли меня на свой корабль, я убил бы себя. Честное слово!.. Вы спасли мне жизнь, и я вечно буду у вас в долгу, — с чувством произнес Тольский, крепко пожимая Игнатову руку. — Я просто не знаю, как и чем мне благодарить вас.

   — Сочтемся на том свете, господин Тольский.

   Наконец, «Светлана» бросила якорь у берегов Норвегии.

   Здесь капитан решил провести дня два-три и потом идти далее в Россию.

   Тольский захватил с собою Кудряша и Гусака и отправился в столицу Норвегии, Христианию. Там в одной из гостиниц он дня на два взял себе небольшое помещение, состоявшее из двух комнат и передней; в одной комнате поместился сам он, в другой — его спутники.

   Днем Тольский осматривал достопримечательности Христиании и вернулся в гостиницу усталым, измученным и голодным. Несколько отдохнув, он отправился поужинать в общий зал гостиницы, поместился за одним из столиков и спросил себе вино и закуску.

   Рядом с ним, за другим столом, сидел довольно представительной наружности старик, одетый очень изысканно, по-парижски, с седой шевелюрой, и такими же усами. Очень умные, выразительные глаза внушали к старику невольное уважение. Взгляд у него был бодрый и смелый.

   Старик читал газету. Чтение, очевидно, волновало его, и его лицо то бледнело, то краснело. Наконец он скомкал газету и бросил ее, тихо проговорив по-русски:

   — Боже, что теперь будет с моей бедной родиной…

   Старик закрыл руками лицо и так просидел несколько минут.

   Тольский по выговору узнал в старике своего земляка русского и, чтобы еще более удостовериться в этом, спросил у него:

   — Дозвольте узнать… Вы русский?

   — Да, русский. Кажется, и вы тоже?

   — Да, я — коренной москвич… Очень рад познакомиться с вами.

   — Я тоже… Приятно встретиться на чужбине с земляком.

   Тольский и старик пожали друг другу руки.

   — Скажите, с кем я имею честь?.. — спросил у Тольского старик, посматривая на его довольно странный наряд: на нем одежда была полурусская-полунорвежская, приобретенная в Христиании.

   Тольский назвал себя старику.

   — Как, вы русский дворянин? Почему же на вас такая странная одежда? — спросил у него старик.

   — Я охотно объяснил бы все, но на это надо много времени. История моей жизни довольно длинная…

   — И не трудитесь, господин Тольский. Я, право, не любопытен. Ну, я узнал, кто вы, теперь моя очередь сказать, кто я. Я тоже дворянин, по фамилии Смельцов, Викентий Михайлович; не живу, а прожигаю жизнь, скитаясь по чужим странам.

   — Смельцов… Ведь так вы сказали? Позвольте, позвольте… у вас нет ли дома в Москве?

   — Есть. А что?

   — Ваш дом находится на Остоженке, в переулке?

   — Совершенно верно… Вы почему знаете это? — удивляясь, спросил Викентий Михайлович.

   — Я жил в вашем доме.

   — Вот что! Стало быть, вы — мой квартирант?

   — Да, только бывший. В вашем доме, Викентий Михайлович, происходили чрезвычайные, непостижимые явления.

   — Какие же?

   — Необъяснимые… В мезонине вашего дома, как говорят, поселилась нечистая сила; по ночам расхаживает какое-то привидение в образе молодой, красивой женщины, а также появляется там и подобие старой ведьмы.

   — Вы крайне удивляете меня! В моем доме привидения, ведьмы?.. И вы говорите серьезно?

   — Совершенно серьезно. Все это я сам видел, — ответил Тольский. — Да и не один я, а также и мои люди. Я не раз хотел разгадать эту загадку, разведать, что за нечистая сила поселилась в мезонине, порывался войти туда… Простите, Викентий Михайлович, я даже приказал взломать дверь, ведшую в мезонин.

   — Ну и что же? — насупив седые брови, спросил Викентий Михайлович.

   — К сожалению, я не смог попасть туда: кроме обыкновенной деревянной двери, в мезонин преграждала путь другая, железная.

   — Вот что!.. Так вам и не удалось побывать в мезонине и познакомиться с непостижимыми явлениями?

   — Так и не удалось…

   — А очень хотелось? Любопытство донимало?.. Ну да оставим об этом говорить. Лучше поговорим о бедствии, которое угрожает нашей родине.

   — О каком бедствии? Разве России грозит опасность?

   — Большая!.. На днях Наполеон, этот новый Аттила, перешел со своими полчищами Неман и вступил в пределы русского царства.

   Тихо проговорив эти слова, Викентий Михайлович печально опустил свою седую голову, а Тольский побледнел как смерть: известие точно обухом ударило его по голове — он в душе был патриот и горячо любил свою родину.

   — Но как же это случилось? — несколько придя в себя, спросил он.

   Увы! Смельцов едва мог удовлетворить его любопытство: он и сам, находясь долгое время в путешествии, мало знал об этом.

   — Как только корсиканский выходец мог дерзнуть вторгнуться в пределы нашего государства? Какая дерзость! — громко и раздражительно проговорил Тольский.

   — Прибавьте к тому — какая непростительная ошибка со стороны Наполеона, — совершенно спокойно сказал Смельцов, закуривая трубку. — Да, да, он сделал большую ошибку, предприняв поход в Россию; пожалуй, этот шаг будет для Наполеона роковым.

   — Вы думаете, Викентий Михайлович?

   — Да, думаю и молю Бога, чтобы мои думы сбылись. Наполеон, пресыщенный победами, не знает предела своим завоеваниям. Он покорил почти весь мир и только в Россию да в Англию еще не вторгался… Россия была бельмом на глазу Наполеона, вот он и задумал снять его с глаза. Но, повторяю, эта операция будет для Наполеона слишком тяжела: он может ослепнуть…

   — О, если бы было так, Викентий Михайлович!

   — Поверьте, так и будет. Наполеон не знает России, а наш народ сумеет постоять за свою родину, за себя. Ради блага родной земли он готов жертвовать своею жизнью, не только своим достоянием. И притом какое время выбрал Наполеон для похода? Пройдет месяц — и наступит осень, начнутся непрерывные дожди, а там метели, морозы… Французы не привыкли к нашему суровому климату и будут как мухи умирать, а на подмогу морозу вооружится народ, и Наполеону придется просить у нас пардону.

   — Хорошо бы, если бы все это сбылось!

   — Надо ждать, господин Тольский, и надеяться. Но сколько прольется крови, сколько прекратится жизней! Эта война будет страшной… Она потребует многих тысяч жертв… Боже… Боже…

   Голос дрогнул у старика Смельцова, и на его глазах появились слезы.

   Теперь беседа о жгучем для обоих русских вопросе прекратилась, но они не раз возобновляли ее во время пути из Христиании в Россию: в этот трудный для последней час Смельцов тоже решил отправиться на родину.

   Время шло, и скоро «Светлана» приблизилась к берегам Кронштадта. Тольский и Смельцов увидали, что Кронштадт прекрасно укреплен и почти неприступен для врагов, которые бы вздумали с моря подойти к нему.

   Еще несколько часов — и Тольский очутился в Петербурге. Нечего говорить о той радости, которую он чувствовал, вернувшись на родину после продолжительного отсутствия. Не менее радовался и Иван Кудряш.

   Несмотря на чудную погоду — было начало августа 1812 года, — при которой солнце в течение целого дня светило с бирюзового неба, Петербург был все-таки печален. В столицу только что пришло известие о том, что древний Смоленск взят и опустошен, а Наполеон со своей полумиллионной армией быстрым маршем идет к Москве. Люди с серьезными лицами толпились на площадях и на улицах, тихо переговариваясь между собою и жадно читая манифесты, которые выпустил император Александр Павлович.

   Смельцов и Тольский остановились в одной гостинице, и Викентий Михайлович задал своему спутнику вопрос о том, что он намерен делать.

   — Не мешкая ехать в Москву, — ответил тот.

   — Как в Москву?.. Но ведь я слышал, что из Москвы бегут, а вы хотите ехать туда? Разве вы не боитесь французов?

   — Чего их бояться?.. Я смерти не страшусь, только трусы ее страшатся, а я не из таких…

   — Я уверен, господин Тольский, что вы не трус, но хотите жертвовать своею жизнью напрасно…

   — Вы говорите «напрасно»? Нет, Викентий Михайлович, напрасно я не поставлю своей жизни на карту… Если мне и суждено умереть, то я умру в битве с врагом моего отечества… Силою Бог меня не обделил, ловкостью тоже, а такие люди нужны на войне… Ведь не нынче-завтра вооружится весь народ русский против врагов, дерзнувших вторгнуться к нам… Нет, нет, скорее в Москву!

   — Спасибо вам, господин Тольский, вы истинно русский человек, и одни эти ваши слова уже невольно заставляют забыть о вашем прошлом! — крепко пожимая руку Тольского, с чувством произнес Смельцов.

   А с прошлым Тольского — причем даже с его неприглядными сторонами — Викентий Михайлович отчасти уже был знаком, так как московский вертопрах в добрую минуту сам откровенно рассказал ему о всех своих поступках.

   Такая откровенность понравилась Смельцову, и он, даже узнав прошлое Тольского, нисколько не изменил своего хорошего отношения к нему.

   — А я, к сожалению, в Москву не поеду, — сказал теперь Викентий Михайлович. — Я стар, слаб и притом слишком неуравновешен… Да если бы я и поехал, то какая будет помощь Москве от слабого старика?

   — Я за вас повоюю, Викентий Михайлович.

   — И воевать вы, Аника-воин, будете не один, а с моими крепостными, — с улыбкою промолвил Смельцов. — Теперь на подмогу армии составляются ополчения из крестьян, вот и я задумал обмундировать и выставить сотни три из своих крепостных; содержать их я, разумеется, буду на свой счет, а начальство над ними прошу принять вас.

   — Вы… вы хотите, чтобы я был начальником над вашими ополченцами? О, я не знаю, как и благодарить вас!

   — Не вам, господин Тольский, а мне надо благодарить вас за то, что вы на себя берете такую обузу… Теперешний главнокомандующий в Москве, граф Растопчин, когда-то был со мною в хороших отношениях: вместе служили. Я дам вам письмо к нему. Растопчин — патриот, он горячо любит наше отечество и, конечно, примет все меры к тому, чтобы обеспечить вам устройство моего отряда. Кроме того, в Москве живет моя жена, и я просил бы вас, насколько возможно, помочь ей выбраться оттуда. Оставаться в Москве в такое тревожное время более чем опасно.

   — Охотно, Викентий Михайлович, сделаю все, что будет в моих силах. Вы скажете мне, где живет ваша жена, и я…

   — Вы сами хорошо знаете, где она живет.

   — Как? — удивился Тольский.

   — Она живет в моем доме, в котором и вы жили.

   — Я не понимаю вас, Викентий Михайлович. Я действительно жил в вашем доме в Москве, на Остоженке, но, кроме меня, там никого не было.

   — Вы, господин Тольский, помещались внизу, а в мезонине жила и, наверное, теперь живет моя жена.

   — Что вы говорите, Викентий Михайлович? В то время, когда я жил в Москве в вашем доме, в мезонине никого не было. Впрочем, как я уже сообщал вам, там поселилась какая-то непостижимая, таинственная женщина, наводившая невольный страх на ваших квартирантов, в том числе и на меня.

   — Эта таинственная женщина и была моя жена; она, вероятно, и пугала жильцов, выдавая себя за сверхъестественное существо, — промолвил Смельцов.

   — Ваша жена! Вы меня все более и более удивляете!

   И на самом деле, слова Викентия Михайловича не только удивили Тольского, но даже поразили его. Он никак не мог представить, что в мезонине жила жена Смельцова, а не сверхъестественное существо, наводившее страх и ужас на всех квартирантов.

   — Вы перестали бы удивляться, если бы узнали, что заставило мою жену вести такую замкнутую жизнь. Это наша с женой тайна, и проникнуть в нее никто не может, — задумчиво произнес Викентий Михайлович. — Вы мне сделаете большое одолжение, если поможете моей жене выбраться из Москвы.

   — А если ваша жена не захочет оставлять Москву?

   — Я напишу письмо и попрошу вас передать ей. Я напишу, чтобы она вам доверилась, и вы проводите ее из Москвы.

   — А куда должна она ехать?

   — Куда хочет; только, разумеется, не в ту местность, по которой пойдет Наполеон со своими полчищами.

   — Но неужели ему удастся взять Москву, так же как он взял некоторые другие столицы?

   — Едва ли… Москва — сердце России, и Наполеона не допустят до этого священного города. О, это будет ужасно, если Москва попадет в руки ненасытных завоевателей! Итак, господин Тольский, вы завтра же выедете в Москву. Денег на расходы я вам дам, сколько хотите… Только поспешите! Наполеон быстро идет к Москве, и вам непременно надо опередить его…

   — Я выеду завтра, ранним утром.

   — Да, да… пожалуйста… Лошадей не жалейте, загоните одну тройку, берите другую, тратьте мои деньги не жалея, только своевременно предупредите жену об угрожающей опасности. Вместе с письмом к моей жене вы получите и письмо к графу Растопчину.

   На другой день Тольский с неутомимым Кудряшом скакал на лихой ямщицкой тройке из Питера в Москву. Старик алеут не поехал в Москву, а остался в Петербурге у Смельцова.

   Ехал Тольский на перекладных, останавливался только для ночлега, и то часа на три, на четыре, не больше.

   Усталым и разбитым он подъезжал к Москве. Навстречу по большой петербургской дороге тянулись многочисленные обозы с имуществом и горожанами, покидавшими Москву.

   Наполеон угрожал Москве, находясь в нескольких десятках верст от нее. После славного для русского воинства и кровопролитного Бородинского сражения русская армия отступила к Москве. По ее стопам шел гордый своими победами Наполеон.

   Приуныли и опечалились москвичи, когда узнали, что наши солдаты отступают. В Москве началось сильное волнение и переполох: все лавки и другие торговые заведения, а также фабрики были приостановлены, рабочий народ распустили — мастеровые и фабричные остались без дела.

   Бедные и богатые горожане спешили скорее выехать из Москвы. Народ тысячами покидал город. Крики, плач детей, шум, ругань, громкий говор, ржание лошадей, рев коров, собачий лай — все это смешалось вместе и создавало какой-то хаос.

   Дряхлые старики, едва передвигая ноги, шли, окруженные своими семействами, матери с плачем несли на руках грудных младенцев. Ехали всевозможные кареты, тарантасы, повозки, набитые подушками и перинами, сундуками, укладками, чемоданами, картинами и другим домашним скарбом. На лицах жителей, покидавших Москву, застыла неподдельная скорбь, великое горе. Многие громко плакали, припадая к земле. Целовали ее, брали горстями и завязывали в чистые платки и тряпицы.

   Тольский, видя все это, не мог сам не прослезиться, а шедший с ним Иван Кудряш плакал навзрыд. Въехать Тольскому в Тверскую заставу из-за тесноты не было никакой возможности; он рассчитался с ямщиком и вошел туда пешком.

  

XXVII

  

   В России войны с Наполеоном ждали и приготовлялись к ней; собирали солдат, ратников; многие из военных, находившихся в отставке, снова вступали в ряды русской армии, готовые за спасение родной земли жертвовать своей жизнью.

   Секунд-майор Гавриил Васильевич Луговой, несмотря на свои пожилые годы, тоже записался в ополчение и выставил ратников из своих крепостных. Жаль старому майору было расстаться с Настей, но любовь к родине превозмогла его отцовские чувства.

   Многие молодые дворяне, занимавшие места на гражданской службе, тоже движимые любовью к родине, попираемой Наполеоном, переменили гражданскую службу на военную. Алеша Намекин не хотел отставать от других и поступил в один из полков, отправлявшихся из Москвы навстречу врагам-французам. О своем намерении вступить в полк он предварительно сказал отцу. Старик генерал обнял его и растроганным голосом произнес:

   — Спасибо, спасибо, Алексей!.. Ты и впрямь из Намекиных, которые всегда были верными слугами царя и земли русской. Я дам тебе письмо к главнокомандующему… Когда-то с Михаилом Илларионовичем Кутузовым мы были в дружеских отношениях… В письме я попрошу, чтобы он зачислил тебя в свой штат ординарцем.

   — Батюшка, мне не хотелось бы состоять при штабе! Мне хочется служить в рядах армии, наравне с прочими солдатами; мое желание — поступить в полк рядовым.

   — Дело твое — не хочешь в штаб, иди в солдаты.

   — А вы что намерены делать? Оставаться в усадьбе вам опасно. Наполеон движется к Москве… и нашим Горкам грозит опасность.

   — Я здесь не останусь, хоть опасность ты и преувеличиваешь. Наша усадьба в стороне, и едва ли французы заглянут в нее. Да за себя я нисколько не боюсь, Алеша, и, если ко мне пожалуют незваные-непрошеные гости, я сумею встретить их. Но я сильно опасаюсь за Машу: что будет с нею, если меня убьют?

   — Я советую вам, батюшка, как можно скорее уезжать отсюда.

   — Это не так легко сделать. У меня есть намерение отправить Машу куда-нибудь в безопасное место, а самому составить из крепостных ополчение и принять начальство над ним.

   — Прекрасная мысль, батюшка!

   — Да… Но куда я отправлю твою сестру?.. Я думал — в Петербург, но не знаю, с кем ее послать…

   — Анастасия Гавриловна, дочь майора Лугового, на днях уезжает в Петербург; вот бы с нею отправить сестру Машу, — тихо промолвил отцу Алеша Намекин и при этих словах густо покраснел.

   — Ты говоришь про свою невесту?..

   — Настя была моей невестой… но вы…

   — Что же… я… я согласен. Дочь майора — девушка благовоспитанная… Маше с нею плохо не будет… Только как Маша? Согласится ли?

   — Маша согласится, я наверное знаю, батюшка.

   — Ну и прекрасно, пусть едут… А как же сам майор?

   — Он поступил в ополчение.

   — Вот как? Благородный поступок.

   — Майор — очень хороший человек, батюшка.

   — А его дочка много лучше?.. Ведь так?.. Ну, что покраснел? — с добродушной улыбкой сказал Михаил Семенович. — Вижу, любишь ты ее крепко. Я запрещал тебе жениться на ней, а теперь это запрещение снимаю и благословляю тебя на брак с нею. Но он может состояться только тогда, когда прекратится война с французами и они с позором для себя оставят пределы нашего отечества…

   — Батюшка, добрый батюшка, так вы дозволяете мне? — радостно воскликнул Алексей Михайлович.

   — Да, да!.. Если Бог сохранит тебя во время войны, то ты будешь мужем Насти. Пусть твоя невеста завтра приедет к нам со своим отцом; я благословлю вас, и на войну ты пойдешь обрученным женихом… Я не думаю, что война с Наполеоном будет продолжительна! Поверь мне, гордый завоеватель раскается в своем необдуманном поступке… Против него встанет вся Русь, и ему ли бороться с Русью?..

   В тот же день Алексей Михайлович, счастливый и довольный согласием отца, поспешил в Москву; ему хотелось поскорее обрадовать невесту.

   Ни Настя, ни ее отец никак не ожидали, что генерал Намекин наконец даст свое согласие на этот брак.

   — Да неужели, Алеша, твой отец дозволяет тебе жениться на мне? — воскликнула обрадованная Настя.

   — Дозволяет, дозволяет… только по окончании войны.

   — Ну разумеется, не теперь… В такое тревожное время какая же может быть свадьба. Отечество в опасности, до того ли? — проговорил старый майор.

   — А знаете, Гавриил Васильевич, и ты, Настя, я вам сообщу одну новость. Ты, Настя, решила ехать в Петербург, и теперь поедешь не одна, а с моей сестрой. Вам двоим, Настя, не скучно будет жить в Петербурге, а когда окончится война, вы вернетесь в Москву, и тогда… тогда состоится наша свадьба, если только я останусь жив.

   — Я буду, Алеша, молиться, Бог спасет тебя.

   — В битве не думайте о смерти — и целы будете! — посоветовал Намекину старый майор.

   На следующее утро майор Луговой и Настя в сопровождении Алеши Намекина отправились в Горки. Михаил Семенович благословил своего сына и его невесту, а затем крепко обнял и поцеловал Настю и ее отца.

   В тот день все в генеральской усадьбе радовались. Крестьяне собрались на барский двор поздравить нареченных. Генерал приказал на славу угостить своих крепостных и каждому дал по серебряному рублю.

   Однако Мария Михайловна и Настя были принуждены поспешить со своим отъездом, так как Наполеон уже находился невдалеке от Бородина, и они быстро собрались в путь. Алексей Михайлович проводил их до Клина и там простился.

   Его расставание с невестой и сестрой было самым нежным. Настя крепилась, сколько могла, и дала волю слезам только тогда, когда Алеша Намекин скрылся с глаз. Мария Михайловна, сама заливаясь слезами, стала утешать невесту брата.

   С Настей ехала ее старая нянька Мавра, а с генеральской дочерью чуть не целый штат крепостных слуг и служанок. Мария Михайловна, Настя и старуха Мавра поместились в дорожной удобной карете, запряженной четырьмя лошадьми, а дворовые ехали позади на двух тройках; тут же везли несколько сундуков и укладок с необходимым имуществом барышень.

   Проводив сестру и невесту, Алеша Намекин вернулся в Москву, в свой дом на Тверской; там поджидал его отец, туда же собрались и несколько десятков крепостных, из которых старик Намекин задумал составить ополчение.

   Все они были на подбор, молодец к молодцу: рослые, плечистые, мужественные, словом — богатыри. Михаил Семенович на своем дворе обучал их различным воинским артикулам. Все они были одеты в одинаковые кафтаны из толстого серого сукна и в такие же шаровары; на головах у них были низкие овчинные шапки с медными крестами; вооружение составляли ружье и сабля. Оставшиеся семьи ополченцев Михаил Семенович обеспечил. Вообще, в Отечественную войну он выказал себя истинным патриотом.

   Впрочем, не один он поступал так: все дворяне и весь русский народ восстали против завоевателей, помогая их истреблению. Составлялись ополчения, жертвовались миллионы на оружие.

   Московское дворянство выставило восемьдесят тысяч ратников, или, как их иначе называли, «жертвенников», то есть пожертвованных отечеству. С блестящими крестами на шапках, бравые, мужественные, хорошо вооруженные ратники стали появляться на улицах, повсюду встречая от жителей почет и ласку.

   Наполеону угрожала всеобщая народная война, но это нисколько не поколебало решимости гордого завоевателя: он быстро приближался к Москве, разгромив Смоленск и другие города, попавшиеся ему на пути.

   Вся дорога от Вильны до Москвы, где проходил Наполеон со своими полчищами, представляла одно общее разрушение. «Великая нация» освещала себе путь страшными пожарами, как огромными факелами; горели города и местечки, села и деревни.

   Нашествие на Россию французов напоминало татарский погром времен Батыя, но этот общий пожар, это грозное зарево, расстилавшееся над всею Русскою землей, подняло народ на всеобщее вооружение для защиты своей бедной родины. Все восстали против завоевателей. Все шли оборонять родную землю, остались только стар да млад.

   По высочайшему приказу были вызваны в ряды нашей армии башкиры, татары, калмыки и другие инородцы. Забыты были различия веры, нравов и обычаев; все, как один человек, восстали для общего дела: побороть врага и освободить от него Русь. Завоевателям угрожала гибель.

  

XXVIII

  

   Тольский и Кудряш вошли в Москву только за день до того, как древняя столица была отдана, после военного совета, происходившего в деревне Фили, во власть Наполеона. Москва была уже почти пуста, и немногие оставшиеся жители спешили покинуть ее. Улицы были безлюдны, пусты; лавки, магазины и трактиры были закрыты, присутственные места тоже прикрыли и дела вывезли в другие, безопасные города.

   В Москве было как-то особенно тихо, безмолвно и печально.

   Эту тишину кое-где нарушал резкий, тоскливый вечерний звон.

   Он как-то невольно заставлял до боли сжиматься сердца у проходивших по опустелым улицам Тольского и его слуги.

   — И так страшная тоска, а этот звон еще более усугубляет ее, — со вздохом проговорил Федор Иванович, направляясь к Остоженке.

   — Охо-хо, невесело, сударь! Как будто хоронят близкого нам человека.

   — Москву хоронят, Ванька.

   — Что вы, сударь, изволите говорить? — с удивлением переспросил парень. — Как так?

   — А ты разве не слыхал, что говорили москвичи, покидавшие город, и о чем они плакали?

   — Да разве что поймешь в таком шуме и гаме?

   — А я кое-что разобрал. Говорили, что наша старушка Москва скоро попадет под власть врагов.

   — Как так? А я вот слышал, что под Москвою будет сражение, и весь народ станет не на жизнь, а на смерть биться с неприятелем.

   — Ты говоришь — народ… А где он, где народ?

   — Мне один старик сказывал, что все с оружием пошли к Трехгорной заставе, навстречу французам; туда, видишь, и архиерей для всеобщего молебна выехал, и граф Растопчин.

   — Может быть, не знаю… этого я не слыхал…

   Некоторое время барин и его слуга молчали. Тольский шел, понуря голову.

   Кудряшу надоело молчать, и он обратился к своему барину с таким вопросом:

   — Куда, сударь, мы идем?

   — Идем мы, Ванька, на старую квартиру… Помнишь, на Остоженке, в переулке.

   — Это в том доме, где нечистая сила живет?

   — Вот и идем мы, Ванька, ту нечистую силу спасать от угрожающей ей опасности попасть в плен к французам, — с улыбкой произнес Тольский.

   Кудряш широко раскрыл глаза от удивления: он ничего не знал о том поручении, которое дал Тольскому Викентий Михайлович Смельцов относительно своей молодой жены.

   — Погоди, Ванька, все узнаешь.

   Тольский и Кудряш наконец подошли к тому дому на Остоженке, где они жили. Ворота по обыкновению были закрыты наглухо.

   Надежда Васильевна и в минуту опасности не думала покидать свое жилище. Хотя дворецкий Иван Иванович и сторож Василий не раз предупреждали ее и советовали выехать из Москвы, чтобы не попасть в плен к французам, хотя об этом же ее просили стряпуха Фекла и горничная Лукерья, она не согласилась на это и категорически заявила:

   — Куда я поеду? Да и зачем?.. Я не боюсь французов. Если я в течение пяти лет сумела прятаться от здешнего дворецкого и сторожа, то смогу укрыться и от французов.

   — А если французы проклятые подожгут дом? Тогда как быть, барыня? — возразила ей старая стряпуха. — Ведь они, окаянные, прямехонько к Москве идут.

   — И пусть себе идут, а все же их в Москву не пустят. Впрочем, ты, Фекла, и ты, Луша, можете идти, куда хотите; я вас не держу.

   Однако обе эти женщины не покинули своей госпожи: Фекле идти было некуда, а Лукерья была предана Надежде Васильевне и не хотела оставить ее одну в такое тяжелое время.

   Надежда Васильевна не изменила своего порядка жизни и почти никуда не выходила. Единственным местом ее прогулок были двор и небольшой садик. От дворецкого и сторожа она теперь уже не пряталась и даже изредка заходила в домик дворецкого побеседовать с Иваном Ивановичем, а также со сторожем Василием.

   Оба они решили остаться в Москве, не покидать дома и своей госпожи. Их, очевидно, французы не страшили, но зато крайне напугало появление Тольского. Василий настолько растерялся, когда, на резкий звонок отперев калитку, лицом к лицу столкнулся с неспокойным жильцом, которого едва выжил со двора, что прямо-таки оцепенел. На него просто нашел столбняк: он не мог произнести ни слова.

   — Здорово, дед! Что, не узнал, удивлен?.. Веди меня к своей госпоже… Ну что ты таращишь глаза?.. Или не разумеешь, что я тебе говорю? Видно, с перепугу?.. Вот чудак! — воскликнул Тольский и обратился к Кудряшу: — Эй, Ванька, пойдем!

   Они вошли во двор. Там находился Иван Иванович. Его удивление и испуг при взгляде на Тольского также были безграничны.

   — Здорово, старина! Узнал? — спросил у него с улыбкой Тольский. — Никак и на тебя, любезнейший, нашел столбняк?

   — Признаюсь, сударь, нельзя не удивиться! Ведь вы к нам точно с неба изволили свалиться.

   — И то, почти с неба. Ровно три года не было меня в Москве.

   — Так… А теперь, сударь, дозвольте спросить, зачем снова пожаловали?

   — На тебя, старче, взглянуть; о здоровье твоем справиться… Ну да шутки в сторону; веди меня, старик, скорее к своей барыне Надежде Васильевне, в мезонин.

   — К какой-такой барыне? — с удивлением воскликнул Иван Иванович, как бы не понимая приказания.

   — Пожалуйста, старик, не притворяйся удивленным. Я говорю: веди меня к жене своего барина, Викентия Михайловича Смельцова.

   — Как, сударь? Разве вы знаете?!.

   — Да, как видишь, знаю, кто пугал меня разными привидениями и пришельцами с того света, когда я квартировал здесь. Эти шутки выделывала твоя барыня со своими прислужницами, и ты, старый шут, очень искусно притворялся, будто ничего не знаешь, не ведаешь о том…

   — В ту пору ничего я, сударь, не знал и не ведал…

   — А теперь знаешь?.. Ну так веди меня скорее к Надежде Васильевне; у меня есть письмо ей от мужа. — И Тольский показал запечатанное письмо, на котором рукою Смельцова было написано, кому это письмо адресовано.

   Иван Иванович узнал почерк своего барина и проводил Тольского до наружной двери, ведшей в мезонин. На стук дворецкого вышла Лукерья и спросила:

   — Что надо?

   — Доложи барыне, Надежде Васильевне, что ее желают видеть вот они, у них от барина есть к барыне письмо. Поняла? — проговорил дворецкий, показывая на Тольского.

   Немало удивилась и Надежда Васильевна, увидев перед собою неожиданного гостя, и еще более удивилась, когда Тольский вручил ей письмо от мужа.

   В течение всей своей затворнической жизни ни одного письма не получала бедная женщина от Викентия Михайловича, которого она считала для себя чужим: с ним все было порвано. И вдруг он написал ей письмо, в котором так заботливо и учтиво советовал ей, «ввиду грозящей Москве опасности от французов скорее собраться и выехать из города», который, наверное, будет взят врагами и предан огню и мечу.

   — Куда же я должна выехать? — прерывая чтение, спросила Надежда Васильевна.

   — Самым безопасным местом является Петербург; туда не посмеют французы со своим Наполеоном показать нос.

   — Я думаю, что и в Москву их не допустят.

   — Кто знает! Я слышал, что главнокомандующий, князь Кутузов, на совете в Филях решил сдать Москву без боя.

   — Пустое! Москву народ любит и едва ли отдаст ее в руки завоевателей.

   — В Москве слишком мало осталось жителей, и защищать ее теперь некому.

   — Боже, что же мне делать, что делать?

   — Последовать примеру многих. Это только вам и осталось. Викентий Михайлович поручил мне способствовать вашему скорому выезду. У меня есть порядочная сумма денег, которую по поручению Викентия Михайловича я должен передать вам на путевые расходы.

   — Когда же я должна выехать?

   — Чем скорее, тем лучше… Не дольше, как часа через два. Пожалуй, завтра будет поздно: опасность близка.

   — Стало быть, надо скорее распорядиться, чтобы наняли лошадей?

   — Едва ли это возможно: все находившиеся в Москве извозчики и ямщики разобраны, ни одной лошади нельзя достать ни за какие деньги.

   — Боже мой, что мне делать?

   — Придется выйти из Москвы пешком, а по дороге можно будет отыскать подводу. Об этом я похлопочу.

   — Спасибо вам!.. Я хотела бы спросить вас, как вы познакомились с Викентием Михайловичем, но, кажется, теперь не время, надо спешить… Но скажу вам: с неохотой я расстаюсь с Москвой, нарушая свое затворничество; я давно живу здесь, никуда не выходя.

   — Я сам хорошо знаю это. Ведь года три назад я был жильцом этого дома.

   — Как! Неужели?.. Как же ваша фамилия?

   — Федор Тольский, к вашим услугам.

   — Тольский… Припоминаю… Вы были последним жильцом… Так это вы хотели раскрыть мою тайну и проникнуть в мезонин?

   — Каюсь, я… Я хотел поближе познакомиться с неземным существом, обитавшим в мезонине; хотя это существо и прекрасно, но оно наводило страх и ужас на всех моих дворовых.

   — Если вы спросите, для чего я это делала, я отвечу: мне хотелось полнейшего безмолвия… А жильцы нам попадались неспокойные…

   — И я, конечно, был самым беспокойным. Не так ли, сударыня?

   — Да, скажу вам откровенно, вы были неспокойнее всех. Простите за правду!

   — Меня, сударыня, прошу простить, что я осмелился нарушить ваш покой. — И Тольский элегантно поклонился Надежде Васильевне.

   День кончался, и Смельцова стала торопиться в путь; с нею отправились дворецкий и две ее служанки. Сторож Василий на этот раз изменил своему старому приятелю и остался стеречь барский дом.

   Стало темнеть, когда Надежда Васильевна в сопровождении Тольского, Кудряша, дворецкого и служанок вышла со двора дома своего мужа. Все они направились по дороге к Тверской заставе.

   Между тем незадолго до этого Алеша Намекин, проводив сестру и невесту, поспешил с письмом своего отца к главнокомандующему русской армией князю Михаилу Илларионовичу Кутузову.

   Престарелый вождь шел с войсками от Бородина к Москве. В деревне Фили, находившейся в шести верстах от Дорогомиловской заставы, он остановился в большой избе крестьянина Андрея Севастьянова. Там состоялся генеральный военный совет, на котором было решено оставить Москву без боя.

   Мнения генералов на совете были различны: одни — немногие — говорили, что надо, жалея армию, отступить от Москвы без сражения, другие, напротив, горячо уверяли, что сражение около Москвы необходимо. Долго и терпеливо главнокомандующий слушал различные советы и проекты, которые почти все шли вразрез с его мнением, но, наконец, встал и громко произнес исторические слова:

   — Властью, врученною мне моим государем и отечеством, приказываю отступление.

   Произнеся это, престарелый вождь грузно опустился на скамью и понурил свою седую голову — видно, очень тяжело было ему произносить эти слова.

   За несколько минут до генерального совета князь Кутузов принял молодого Намекина, который предварительно попросил адъютанта передать главнокомандующему письмо своего отца.

   Не без робости и волнения переступил Алексей Михайлович порог избы, которая служила местом пребывания Кутузова. Он застал князя сидевшим за простым дощатым столом, заваленным планами и картами. Главнокомандующий ласково посмотрел на вошедшего Намекина одним своим глазом и проговорил:

   — Здравствуй, голубчик! Как тебя звать?

   — Алексеем, ваша светлость, — низко кланяясь, ответил молодой Намекин.

   — Сын Михаила Семеновича Намекина? Знаю, голубчик, твоего родителя… Мой старый сослуживец и приятель… Михайло Намекин был отличный служака, аккуратный, исполнительный. Что же, и ты, голубчик, задумал по стопам отца идти?

   — Помилуйте, ваша светлость, уж где мне…

   — А тебе сколько лет?

   — Двадцать пять.

   — Да, да… поотстал ты, голубчик, — в твои-то годы твой родитель был чуть ли не в полковничьем чине… Но не в том дело… И ты похвалы достоин за то, что в такую тяжелую минуту не хочешь нежничать, дома на печи сидя… Мы таким служакам, голубчик, рады. Куда же тебя назначить?.. Хочешь состоять при мне?

   — За счастье почту, ваша светлость.

   — Ординарцем тебя назначаю…

   — Приношу вашей светлости мою глубокую благодарность! — И Намекин низко поклонился князю Кутузову.

   — Пока, голубчик, благодарить меня не за что… Послужи месяц-другой, отличись, и в офицеры тебя представлю… Не позабуду сына старого приятеля.

   Алексей Михайлович тотчас же вступил в исполнение своих новых обязанностей.

   До боли сжалось его сердце, когда он услыхал, что Москва будет сдана французам без боя; на глазах у него выступили слезы. «Москву решили сдать без сражения, Москву оставили, Москву отдают неприятелю» — эти роковые слова переходили от одного штабного офицера к другому. Но Алеша как бы боялся верить этому и осмелился спросить у самого главнокомандующего.

   Робко вошел он в избу вскоре после происшедшего в ней совета. Князь Кутузов все еще сидел на скамье около стола, печально наклонив голову. Скрип двери вывел из задумчивости престарелого вождя; он ничего не сказал Намекину, только вопросительно посмотрел на него.

   — Ваша… ваша светлость, — чуть слышно произнес тот. — Неужели, ваша светлость, правда, что Москва будет сдана без сражения?

   — Да, правда…

   — Возможно ли, Боже мой! — Намекин закрыл лицо руками и горько заплакал.

   — Ты плачешь, голубчик?

   — Плачу, ваша светлость… Москва дорога мне.

   — Она также дорога и мне, дорога и всякому русскому… Знаю, теперь на меня со всех сторон посыплются упреки, меня будут винить… Но так надо было сделать; надо пожалеть солдат. Поверь мне, голубчик, в Москве французы не загостятся… Народная месть, ненастная осень да мороз-богатырь скоро выгонят из Москвы непрошеных гостей… Позови, голубчик, ко мне денщика, мне отдохнуть надо…

   И в самом деле престарелый вождь нуждался в отдыхе: последние события тяжело отозвались на его здоровье.

  

XXIX

  

   Было первое сентября. День, несмотря на наступающую осень, был прекрасен; солнце ярко светило на голубом чистом небе.

   В Кремле, в Успенском соборе, преосвященный Августин, управлявший московской епархией, совершал с обычным торжеством литургию; народу в соборе было множество. Преосвященный и прочее духовенство знали, что через несколько часов Москва окажется в руках неприятеля, и Августин по совершении литургии со слезами сказал:

   — О, скоро ли удостоит нас Бог служить опять в этом храме!

   Все находившиеся в соборе знали об участи Москвы и горько плакали, выходя оттуда по окончании богослужения. Оставшиеся горожане в Москве приготовлялись к смерти, многие причащались.

   А граф Растопчин за несколько часов до входа в Москву французов обнародовал следующее:

   «Я завтра рано утром еду к светлейшему князю, чтобы с ним переговорить, как нам действовать, помогая войскам истреблять злодеев. Станем мы тоже из них дух искоренять и к черту отправлять. Я приеду завтра к обеду и примусь за дело; начнем неприятеля гнать отсюда».

   Легковерные надеялись на это и ждали, что под Москвой будет большое сражение.

   А между тем все дела из присутственных мест были вывезены ночью; полиция со своим начальником тоже втихомолку выехала. Из ямы, где были заключены неисправные должники, а также из острога были выпущены арестанты. Они бросились грабить кабаки и трактиры. Не оставляли и обывательских домов: тащили что попало и, вооруженные дубинками, топорами и ножами, бегали по улицам с неистовым криком:

   — Подавай нам французов! Где они попрятались? Бей басурманов! Не давай им пардону! Коли их, руби!

   Как бы в ответ на эти вопли слышались плач, стоны, охрипшие голоса, звон стекол, громкий стук.

   Так продолжалось всю ночь на второе сентября.

   Эта ужасная ночь была последней ночью свободной Москвы. Наша армия покидала Москву и направлялась к рязанской дороге. Солдаты шли по опустевшим улицам, молчаливые и печальные; на их загрубелых лицах виднелись слезы.

   Вот солдаты вступили в Кремль; раздалась команда: «Стой! Кивера долой! На молитву!» И в рядах русских героев послышался громкий плач. Солдаты, стоя на коленях, молились, глядя на позолоченные главы соборов кремлевских и монастырей.

   Князь Кутузов ехал за армией на простых дрожках. Глубокая и томительная грусть виднелась на его старческом лице; до его ушей доносился негодующий ропот солдат и москвичей. Тяжелые минуты переживал главнокомандующий.

   Позади дрожек главнокомандующего, верхом, в числе прочей свиты ехал и Алеша Намекин. Его лицо было бледно и печально, на глазах блестели слезы.

   «Боже, неужели нам суждено навсегда проститься с Москвою и завтра она будет во власти неприятеля? Наша первопрестольная Москва, древняя, любимая всем народом русским, попадет в руки Наполеона! О, это более чем ужасно!» — раздумывал он, прощаясь с родным ему городом.

   — Алеша, что ты такой грустный? — спросил штабной офицер Борис Зенин, подъезжая к нему.

   Зенин, теперь Георгиевский кавалер, получивший этот крест за Бородино, находился тоже в свите князя Кутузова.

   — Москву жалко, — коротко ответил Намекин.

   — А кто же ее не жалеет? Взгляни на лица наших солдат, и ты ясно прочтешь на них душевную печаль. Но поверь мне: если Москва и умрет, то ненадолго; она скоро воскреснет. Светлейший знает и верит в скорое восстановление Москвы; он всем говорит, что Москва недолго пробудет у французов.

   — Посмотри, Борис, видишь ополченца, который стоит вон у того дома? — прерывая товарища, быстро спросил у него Намекин, показывая на красивого и мужественного воина, хорошо вооруженного, в одежде ополченца — в суконном кафтане и барашковой шапке с крестом. — Видишь, он снял шапку и поклонился главнокомандующему.

   — Ну вижу, вижу…

   — Ты узнал его, узнал? — с волнением спросил Намекин, приостанавливая свою лошадь.

   — Нет, не знаю… А лицо как будто знакомое…

   — Это Тольский.

   — Как, тот Тольский, который дрался с тобою на дуэли? Да не может быть…

   — Ну вот еще… Я узнал его.

   Намекин не ошибся: на улице стоял и смотрел на проходившее войско Тольский.

   Проводив Надежду Васильевну до первой деревни, он за хорошую цену нанял для нее и ее дворовых лошадей до Петербурга, а сам вернулся в Москву и, нисколько не опасаясь французов, поселился со своим неизменным Кудряшом в прежней квартире, на Остоженке, в доме Смельцова.

   Он тоже узнал отделившихся от свиты Намекина и его приятеля и, приподнимая шапку, громко промолвил:

   — Здравствуйте, Намекин. За прошлое прошу на меня не сердиться. Теперь не время нам враждовать друг с другом.

   Намекин готов был в такую минуту забыть все обиды и протянул бы Тольскому руку примирения, но теперь не мог отставать от свиты; поэтому он лишь поклонился Тольскому и посмотрел на него дружелюбно.

   Между тем в это же время к Кутузову подъехал граф Растопчин и, отдавая ему честь, спросил:

   — Ваша светлость, могу ли я узнать, куда вы изволите направить нашу армию, по какой дороге?

   Престарелый вождь ничего не ответил, а только сердито посмотрел на Растопчина: он не любил ни с кем делиться своими мыслями.

   Растопчин понял это и, желая поправить свою ошибку, заискивающе спросил:

   — Распоряжений от вашей светлости не будет?

   — Никаких, граф, — коротко ответил ему князь Кутузов.

   Они разъехались. Князь Кутузов поехал к Спасской заставе, а Растопчин поспешил в свой дом, чтобы сделать некоторые нужные распоряжения и скорее выбыть из Москвы.

   Едва наша армия оставила первопрестольную, как французы стали входить в нее.

   Наш арьергард остановился на рязанской дороге, невдалеке от Москвы. Был поздний вечер. Вдруг в вечерней тишине раздался оглушительный грохот и на небосклоне показалось страшное зарево. Это взорвались банки с комиссариатскими вещами под Симоновым монастырем и загорелся винный двор в Замоскворечье.

   Престарелый главнокомандующий, привстав на дрожках, печально смотрел на начавшийся пожар Москвы.

   Ему сказали, что Москва уже занята неприятелем.

   — Что ж? Это — последнее торжество их, — спокойно произнес князь Кутузов и повел нашу армию далее.

   За нею спешили уйти и москвичи. Остались очень немногие, и в числе их Тольский. Он с нетерпением ждал прихода ополченцев, собранных Смельцовым из своих крепостных. Однако это ополчение опоздало: проникнуть теперь в Москву, находившуюся во власти Наполеона, ему было довольно трудно, почти невозможно, так как у всех застав находились французские солдаты, которые никого не впускали и не выпускали.

   Во всем доме Смельцова оставались только двое — сам Тольский и его слуга Иван Кудряш, а во дворе, в маленьком флигеле, находился старик Василий. Он обрек себя на смерть и готовился к ней, как истинный христианин. О земном он не думал: все его мысли были сосредоточены на загробной жизни, и он проводил время в своей каморке за молитвой и за чтением божественных книг.

   Второго сентября, в день, когда Москва занята была французами, к сторожу в каморку вошел Тольский и, застав Василия за чтением, спросил:

   — Что, старик, читаешь?

   — Отходную себе…

   — Разве ты собираешься умирать?

   — Собираюсь, сударь!

   — Разве ты болен?

   — Всем я, сударь, здоров, только душа у меня болит смертельно.

   — Тебе жаль Москву?

   — И Москву жаль, и весь наш народ. Россия гибнет…

   — А ты забыл, старик, присловье: «Велик Бог земли Русской». Москва, может, и погибнет, но Русь будет спасена. У нас есть опытный вождь и храбрые, могучие солдаты. Наконец, весь народ вооружится против завоевателей. На защиту родной земли восстанет всяк, и горе тогда будет нашим врагам.

   Едва Тольский проговорил эти слова, как быстро отворилась дверь и в каморку сторожа вбежал Иван Кудряш; бледный и сильно взволнованный, он дрожащим голосом произнес:

   — Беда, сударь, большая беда!

   — Что, что случилось? — в один голос спросили Тольский и сторож Василий.

   — Французы у наших ворот; я в окно увидал.

   Как бы в подтверждение слов Кудряша в запертые ворота послышался громкий стук.

   — Это они, оглашенные… Вот когда наступает мой страшный, смертный час, — упавшим голосом проговорил сторож.

   — Ну, до твоего смертного часа еще далеко; французские солдаты не дикари, они мирных граждан не трогают. Ступай, отопри ворота, а я спрошу у незваных и непрошеных гостей, что им надо. Не бойся, тебя я в обиду не дам. Иди же, отпирай!

   — Слушаю, мне что же. — И сторож пошел к воротам.

   Когда на дворе появились французы, Тольский вышел к ним и обратился к офицеру с таким вопросом:

   — Надеюсь, господин офицер, мирных жителей вы не лишите свободы?

   — О да… Разумеется… Мы воюем только с солдатами! Этот дом ваш?

   — Да, мой, — несколько подумав, ответил Тольский.

   — Ваш дом мы должны занять под квартиру нашего генерала.

   — В Москве, господин офицер, кроме моего дома много других. Где же я стану жить?

   — Живите, где хотите… Только этот дом завтра будет занят генералом Пелисье; я — его адъютант — остаюсь в доме сейчас же, мои солдаты — тоже. Мы страшно проголодались, и вы, как радушный хозяин, угостите нас…

   — И угостил бы, да нечем; у меня ничего нет.

   — Вы говорите неправду… Сами-то вы что-нибудь едите и пьете?

   — Да, голодным не сижу.

   — И мы не станем здесь, в вашей медвежьей стороне, голодать!

   — А поголодать вам все же придется… Ведь в Москве никакого провианта нет…

   — Куда же он подевался?

   — Нужное вывезено для снабжения армии, а ненужное уничтожено.

   — Чтобы не доставалось нам? Не так ли?

   — Совершенно верно; чтобы не доставалось неприятелю, — спокойно ответил Тольский.

   Француз вспылил и обрушился с бранью на Тольского. Последний не остался в долгу, и результатом перебранки было то, что Тольский очутился под домашним арестом: он сидел взаперти в своем кабинете под охраною французских солдат.

   Адъютант генерала Пелисье, оставив в доме человек пять солдат, с остальными отправился в Кремль, на смотр, назначенный Наполеоном.

   Въезд Наполеона в Москву был далеко не триумфальным, так как его встретили лишь несколько оборвышей и выпущенных на свободу арестантов.

   Не такой встречи ожидал покоритель полумира. Въехав на Поклонную гору, он залюбовался на открывшуюся перед его глазами чудную панораму Москвы. Не будучи уверен, что ему отдают эту русскую столицу без сражения, он послал узнать своих ординарцев, где русская армия, и те, вернувшись, доложили ему, что ни в Москве, ни около нее нет войска. Тогда Наполеон двинулся к городу, но, не доезжая до Дорогомиловской заставы, сошел с коня и стал ждать из Москвы депутации и городских ключей. Он привык к шумным победным овациям, которыми встречали его в Вене, в Берлине, в Варшаве и в других побежденных городах. Того же ожидал он и в Москве. Но — увы! — ни лавров, ни цветов не поднесла ему белокаменная: она готовила его непобедимой армии гибель.

   Долго и нервно расхаживал Наполеон, поджидая депутацию; наконец ему надоело ждать и он сердито крикнул, обращаясь к свите:

   — Сейчас же привести ко мне бояр. Эти русские варвары не знают, как сдавали и сдают мне города.

   Вскоре перед Наполеоном появилась «депутация»: несколько подозрительных лиц, одетых чуть ли не в отрепья. Были тут и иностранцы-ремесленники; некоторые из них говорили по-французски.

   — Где же ваше начальство? — сурово спросил Наполеон у обтрепанной «депутации», с презрением посматривая на нее.

   От «депутации» отделился какой-то иностранец с опухшим от возлияний Бахусу лицом; он низко поклонился Наполеону и коснеющим языком ответил:

   — В Москве почти никого нет, ваше величество.

   — Куда же девались бояре, народ?

   — Все выехали, государь.

   — А Растопчин где?

   — Поехал провожать армию, ваше величество.

   — Но жители остались же в Москве?

   — Все разбежались; осталось очень мало, и те, государь, из страха попрятались.

   Адъютанты Наполеона поскакали в Москву за другой депутацией, более приличной и почетной, но вернулись ни с чем: подходящих людей они не нашли. Поэтому Наполеону пришлось, не дождавшись депутации, въехать в опустевшую Москву.

   Это событие произошло второго сентября 1812 года, перед вечером.

   В это время Иван Кудряш вошел в каморку сторожа Василия и сказал ему:

   — А ведь барина-то проклятые французы под арест посадили. Поспорил он с французским офицером, ну, тот и велел его запереть… Сидит теперь мой барин в своем кабинете безвыходно, а около двери солдат французский с саблей наголо стоит.

   — За наши грехи Господь наказание нам послал.

   — А я спасу барина, спасу.

   — Как ты спасешь, коли его зорко стерегут?

   — Эва, дед, мне не привыкать выручать его из неволи! Я уже надумал… Вино у тебя есть?

   — Имеется… Бутылок пять-шесть наберется…

   — Продай мне его!

   — Зачем продавать? Бери так! К чему мне оно теперь?.. Неужели, парень, ты пить вино будешь?

   — И пить буду, и угощать французов.

   — Это наших лиходеев-то угощать?.. Да ты рехнулся!

   — А ты, дед, смотри, что я стану делать… Смотри да помалкивай.

   Через несколько минут Кудряш весело пировал с оставленными стеречь Тольского французами. Пир происходил в одной из комнат дома Смельцова. Солдат, стоявший с саблею у двери кабинета, где находился под арестом Тольский, соблазнился пирушкой своих товарищей, бросил свой сторожевой пост и принял участие в веселье.

   Кудряш очень усердно угощал французов, и те скоро запьянели; они стали петь, плясать, обнимать и целовать Кудряша. А тот не переставал им все подливать и подливать вино. Бутылки скоро опустели, и вскоре же французы, мертвецки пьяные, свалились со стульев на пол и громко захрапели.

   — Что, безмозглые, падки вы на даровое угощение? А угостил я вас на славу, и теперь вы в моей власти. Теперь бы вас всех в колодец головой… Да надо прежде барина выпустить… А там я и с вами разделаюсь… — И, сказав это, Кудряш быстро сломал замок у двери кабинета.

   — Ванька, ты опять меня из неволи на волюшку вольную выпускаешь? — весело проговорил Тольский, обнимая своего слугу. Рассказывай, как тебе удалось… Где французы?

   — Мертвецки пьяные спят, — с довольной улыбкой ответил молодой парень. — Угостил я их вдосталь.

   — Ну и парень же ты… Цены тебе нет!

   — Прикажете, сударь, их в колодец?

   — Нет, Иван, зачем… Сонный что мертвый; хоть они и наши враги, а все же жаль губить их… Если им суждено погибнуть, то пусть не от наших рук. Лучше раздень их донага и их амуницию побросай в колодец… Такая месть для них будет не много лучше смерти…

   — Вот что дело, то дело придумали, сударь, — довольным голосом проговорил Кудряш и принялся за работу.

   Скоро все пятеро французских солдат очутились в костюме Адама. Кудряш побросал в колодец всю их одежду, оставив по приказу Тольского три мундира; в два из них нарядился сам Тольский и его слуга Кудряш, а третий припасли для Василия.

   — Ну, Ванька, в этом наряде теперь нам не страшно будет по Москве щеголять… Время дорого, оставаться здесь нельзя: французский офицер со своими солдатами ежеминутно может вернуться сюда, и тогда нам придется плохо… Прихватим старика — и айда отсюда, по Москве гулять, — весело проговорил Тольский и направился в каморку Василия.

   Сторож немало удивился, увидев Тольского и Кудряша в мундирах французских солдат.

   — Да к чему это вы надели на себя непотребную одежду да и слугу своего обрядили? — с легким упреком сказал он.

   — А к тому, чтобы легче было провести французов. В этой одежде они примут нас за своих земляков и, разумеется, не тронут… Мы принесли и для тебя такой же мундир. И ты сойдешь за старого француза…

   — Нет, сударь, этой одежды я не надену…

   — Как не наденешь?.. Надевай, и пойдем с нами. Тебе оставаться здесь опасно…

   — Хоть и опасно, а все же я отсюда и шагу не сделаю… Дом оставлен на мое попечение, и я должен блюсти его, — решительным голосом произнес старый сторож.

   — Но ведь тебя могут убить… Мы с Ванькой раздели их донага… Хоть теперь они и спят мертвецки пьяные, но когда проснутся, тебе несдобровать.

   — Кто знает, сударь? Может, и им туго придется…

   — Что же ты с ними сделаешь? Их пятеро, а ты один… Лучше пойдем с нами, старина!

   — Никуда я не пойду… Вы извольте идти, а меня оставьте.

   Так и пришлось Тольскому и Кудряшу вдвоем бежать из дома Смельцова, которому предназначено было служить квартирою для французского генерала Пелисье.

   Василий запер за ними ворота, вернулся в свою каморку и стал молиться, а затем направился в барский дом, где все еще крепко спали пьяные французские солдаты. С отвращением посмотрев на них, он глухо проговорил:

   — Что я задумал, надо делать скорее, не то будет поздно… Господь простит мне мой грех. Вы — меч, опустошение и огонь принесли на русскую землю, и сами от меча и огня погибнете!

   Старик был в сильно возбужденном состоянии, его глаза горели лихорадочным огнем, лицо то бледнело, то краснело; видимо, он задумал что-то ужасное…

   Скоро в его дрожащих руках очутилась зажженная свеча; ее пламя он поднес к оконным занавескам, и те быстро вспыхнули…

   Не прошло и часа, как весь дом со всех концов объят был страшным пламенем. Старик Василий стоял на улице и спокойно смотрел на пожарище. Вдруг из горевшего дома послышались вопли, стоны, но тотчас же рухнули потолок и крыша, и крики прекратились.

   — Так и все вы от меча и огня погибнете… Все погибнете! — прошептал сторож Василий.

   В переулке послышался лошадиный топот — это прискакал к горевшему дому со своим отрядом тот французский офицер, который выбрал дом Смельцова под квартиру своему генералу. Увидав его почти уже сгоревшим, он с частью отряда бросился на двор, но скоро принужден был выбежать оттуда: от дыма и жара и на дворе можно было задохнуться. Там пылали все строения.

   — В этом доме, кроме русских, осталось пятеро наших солдат, неужели и они погибли? — с волнением произнес офицер, обращаясь к одному из своих подчиненных.

   — Наверное, погибли! Если бы были живы наши товарищи, то они находились бы здесь, около пожара, — ответил солдат.

   — О, какое несчастье!.. Наверное, погиб и тот русский, которого я приказал посадить под арест.

   — А я думаю, господин офицер, что русские и подожгли этот дом.

   — Ты говоришь глупости, милый мой! Зачем русские станут жечь свое имущество?

   — А для того, чтобы нам ничего не доставалось. Да вот этот старик, наверное, и есть поджигатель, — проговорил солдат, показывая офицеру на старика Василия, все еще стоявшего около пожарища.

   Василий нисколько не испугался подскакавших к нему французов.

   — Допроси его… Ведь ты говоришь по-русски? — произнес офицер.

   — Подойди ближе, старик! — повелительно крикнул неприятельский солдат по-русски старому сторожу.

   Этот солдат был поляком; он долго жил в России и хорошо изучил язык.

   Старик, услышав родную речь, с удивлением посмотрел на говорившего неприятеля-солдата, но не тронулся с места.

   — Да подойди же, старое пугало! — крикнул солдат, однако, видя, что тот не двигается, подбежал к нему и замахнулся было прикладом ружья, но был остановлен офицером.

   — Не забывать, что мы воюем только с солдатами, а мирных граждан не трогаем; я поручил тебе допросить этого русского, а не бить…

   — Слушаю, — отдавая честь, извинился солдат-поляк и приступил к допросу Василия: — Говори, от чего загорелся этот дом? Или его подожгли?

   — Подожгли…

   — Кто же?

   — Я, — совершенно спокойно ответил старый сторож.

   — Ты? — переспросил поляк, удивляясь такому откровенному ответу. — Зачем ты сделал это?

   — Чтобы отомстить вам; вы, внесшие меч и огонь в наше отечество, все так же погибнете, как погибли в пламени твои пять товарищей. Ваш Наполеон — антихрист, и вы — его слуги, а Господь победит антихриста! — крикнул Василий, сверкая глазами.

   Поляк перевел слова старика своему офицеру.

   — Так это поджигатель? — проговорил тот.

   — Он сжег, господин офицер, пятерых наших товарищей. Прикажите, господин офицер, пулею заткнуть глотку этому дьяволу!

   Офицер махнул рукою — этим он дал свое согласие. Прогремел выстрел. Старик Василий всплеснул руками и, сраженный в сердце, упал мертвым.

  

XXX

  

   Пожар дома Смельцова был только началом того страшного пожара, который в три-четыре дня уничтожил почти всю Москву, превратив ее в пепел.

   Едва только Наполеон появился в Москве, как она запылала; сперва показался огонь в Гостином дворе; некоторые из оставшихся в Москве купцов сами поджигали свои лавки с товаром, чтобы ничего не доставалось врагам. Пылали масляные и москательные ряды. Горели Зарядье, Балчуг и лесные склады на Остоженке. Загорелись Каретный ряд и Новая слобода. И скоро древняя Москва пылала более чем в десяти местах. Загорелось и красивое, утопающее в садах и зелени Замоскворечье. Скоро всепожирающее пламя охватило не только постройки, но и мосты через реку; горели даже на Москве-реке барки с хлебом. Целое море огня бушевало в опустелой Москве. Северо-восточный ветер помогал огненной лаве распространяться со страшной быстротой.

   Немногие жители, застигнутые пламенем, с криками и воплями бегали по улицам, ища спасения и пристанища. Треск бушующего огня, крики и вопли, детский плач, колокольный набат, резкий барабанный бой, грохот падающих стен, ужасный вой ветра — все это слилось в одну адскую какофонию. На колокольнях подгорали деревянные балки, и колокола с глухим звоном и громом падали. Пылающие бревна, головни со страшным треском летели из одного дома в другой; искры отовсюду сыпались огненным дождем; от сальных заводов и винного склада протекали по улицам огненные реки. Голуби и другие птицы, кружась, падали в огненное море; лошади, собаки и другие домашние животные с ржанием и воем бегали по горевшим улицам, ища себе пристанища, и, не находя его, погибали в огне. А несчастные москвичи, с искаженными от ужаса лицами, опаленные огнем, задыхаясь от дыма, метались из стороны в сторону и тоже большею частью гибли.

   Очевидцами этой ужасной картины были и наш герой Тольский, и Кудряш. Федор Иванович по обыкновению был спокоен; сосредоточенность и покорность судьбе читались на его мужественном лице. Зато Кудряш был бледнее смерти и от испуга и ужаса едва передвигал ноги.

   — Сударь, мы погибнем в этом кромешном аду, — заплетающимся языком сказал он своему барину.

   — Не робей, Ванька, не робей, будь смелее.

   — Помилуйте, сударь, как же не робеть в такую страшную пору? И сзади, и спереди нас огонь… Мы сгорим или задохнемся в дыму.

   — Ванька, ты — христианин, я — тоже; давай надеяться на Бога.

   — Куда же мы идем-то, сударь? — пройдя немного молча, спросил Кудряш.

   — Куда идем — не знаю. Хотелось бы мне выбраться из Москвы за какую-нибудь заставу.

   — Дорогомиловская застава близко, сударь… Только боязно туда идти; там французов много.

   — Бояться французов, Ванька, нам нечего. Уж если я огня не боюсь, то французов и подавно.

   Едва Тольский успел произнести эти слова, как в нескольких шагах от них со страшным треском рухнула деревянная стена большого горевшего дома. Тольский снял с головы французский кивер и усердно перекрестился, а Кудряш так и присел от ужаса.

   — Сударь, сударь… смерть! — выговорил он коснеющим языком.

   — Да, Ванька, смерть была у нас на носу, но Бог спас. Пойдем скорее к Дорогомиловской заставе.

   Тольский пошел еще быстрее; следом за своим бесстрашным барином поплелся и преданный ему Иван Кудряш.

   Идти по Арбату к Дорогомиловской заставе было довольно рискованно: кроме пожара, угрожавшего нашим путникам, представляли опасность и неприятельские солдаты, которые взад и вперед сновали по улицам, ведшим к заставе; те улицы, а также конец Арбата менее пострадали от огня.

   Встречавшиеся Тольскому и его слуге французы не обращали на них никакого внимания, принимая по мундиру за своих; но, к несчастью, почти у самой заставы они повстречали адъютанта Пелисье. Тот в упор посмотрел на Тольского и сразу узнал его.

   — Как, вы… вы живы? Я думал, вы сгорели там, в доме… с нашими бедными солдатами! Зачем надели вы наш мундир?.. И это — тоже, наверное, русский? — добавил офицер, показывая на Кудряша, который стоял ни жив ни мертв.

   Тольский молчал, обдумывая, что ответить.

   — Вы молчите?.. Я понимаю… Это вы, наверное, и сожгли дом и наших пятерых солдат, а чтобы укрыться от наказания, надели наши мундиры… Но вы ошиблись. Вас ожидает должное возмездие. Я арестую вас… Возьмите их! — грозно приказал офицер своим солдатам.

   — Послушайте, господин офицер, за что вы арестовываете нас? — спросил Тольский.

   — За ваше ужасное преступление.

   — Я и мой слуга ради безопасности только переоделись, и вы это называете ужасным преступлением?

   — Нет. Но вы подожгли дом, в котором были наши солдаты.

   — Что вы говорите? Ни я, ни мой слуга не поджигали никакого дома.

   — Не отпирайтесь! Ваше преступление открыто, и, повторяю, вас ожидает возмездие. Если вы не представите доказательств своей невиновности, вас непременно расстреляют.

   — Как? Без суда?

   — Зачем без суда?.. Суд будет военный. Вас сведут к маршалу Даву, о вашем преступлении я отрапортую господину маршалу. Ведите поджигателей!

   Французские солдаты окружили и повели Тольского и Кудряша.

   Маршал Даву жил на Девичьем поле, в покинутом доме госпожи Нарышкиной; когда же он по служебным делам приезжал в Кремль, то всегда останавливался в Чудовом монастыре, где в алтаре церкви устроил себе спальню. На Даву лежала обязанность следить за порядком в Москве, и он был дома, когда к нему ввели Тольского и Кудряша.

   — Кто вы? — отрывисто спросил он у Тольского, когда офицер почтительно отрапортовал ему, за что Тольский был арестован.

   — Русский дворянин, по фамилии Тольский, а это — мой слуга.

   — Зачем вы надели наш мундир?

   — Чтобы безопаснее было оставаться в Москве.

   — Хорош предлог!.. Вы обвиняетесь в поджоге дома, в котором погибли пятеро наших солдат… Что вы скажете в свое оправдание?

   — Это клевета, господин маршал… К чему я стану поджигать дома?

   — По словам офицера, вы были в том доме посажены под арест… Как же вы ушли?

   — Меня выпустил часовой, стоявший у двери комнаты, в которой меня заперли.

   — Лжете, лжете!.. Наши солдаты обучены дисциплине и не нарушат ее ни в коем случае!.. Предупреждаю, если вы не найдете оправдательного мотива, то будете завтра же расстреляны. С поджигателями мы не церемонимся.

   — Вы, кажется, ни с кем не церемонитесь; так же и мы не станем церемониться с вами, — смело проговорил Тольский.

   — Вот как? Вы, похоже, начинаете угрожать нам?.. Побежденные — победителям! Это, право, смешно и занятно… Послушайте, завтра утром вы должны будете представить мне в свое оправдание какой-нибудь веский мотив, иначе, повторяю, вы будете расстреляны… Уведите их и держите до завтра под строгим арестом! — приказал Даву, обращаясь к офицеру, который обвинял Тольского в поджоге.

   Тольского и Кудряша вывели из кабинета маршала и заперли в пустом каменном сарае.

   Этот сарай был совершенно пуст, так что ни сесть, ни лечь в нем было не на чем; плотно припертая дверь была на замке; свет ниоткуда не проникал, а вследствие этого в сарае было мрачно и сыро.

   — Ну, Ванька, теперь пиши пропало. От французских пуль нам с тобою не спастись! — сказал Тольский.

   И в это ужасное время он не изменил своей веселости, был чуть ли не равнодушен к ожидавшей его участи.

   А бедняга Кудряш совсем упал духом и был близок к отчаянию. Слова Тольского вызвали у него слезы.

   — Ванька, да никак ты плачешь? Эх, баба, баба! Полно хныкать, завей горе веревочкой. Пожили мы с тобой на белом свете, поморочили православный люд, ну и баста!

   — Да неужели проклятые французы расстреляют нас? — сквозь слезы произнес парень.

   — Всенепременно, если мы не дадим тягу.

   — А разве это можно?

   — Невозможного ничего нет. Все возможно, только бы смекалка да присутствие духа были!

   — Барин, дорогой! Спасите себя и меня! В ножки поклонюсь!

   — А вот давай думать да гадать, как спастись.

   — Вы думайте, сударь, а я ничего дельного не придумаю. Уж очень боязно теперь!

   — А я вот смерти не боюсь и буду прямо глядеть ей в глаза; даже когда меня расстреливать станут, так и то сорву повязку с глаз!

   — Ой, не говорите так!.. Страшно, ох, страшно!

   — Полно трусить, Ванька, двух смертей не видать, а одной не миновать!

   На некоторое время в сарае водворилось молчание. Тольский и его слуга заняты были размышлениями о побеге.

   Наконец Тольский сказал:

   — Вот что: не найдешь ли ты мне в этом сарае какой-нибудь лучинки или ветки сухой. Тут темно, как в могиле, а у меня есть кремень и огниво, я зажгу лучину и осмотрю его.

   Кудряш принялся ползать по полу, в надежде найти какую-нибудь палочку. Он скоро нащупал руками плетеную корзину и, разломав ее, подал барину несколько сухих прутьев.

   Тот скоро добыл огня, и сучья, вспыхнув, осветили внутренность сарая.

   Тольский и Кудряш стали тщательно осматривать свой каземат. Вдруг радостный крик вырвался из груди Тольского: он показал своему слуге прорезанное в потолке отверстие, находившееся в углу сарая. В это отверстие мог бы свободно пролезть любой человек, оно, вероятно, служило входом на чердак. Однако сарай был настолько высок, что достать руками до отверстия было почти невозможно.

   — Что же ты не радуешься, Ванька? — весело сказал Тольский своему слуге, который хладнокровно смотрел на отверстие. — Ведь мы с тобой наполовину спасены!

   — Как так, сударь?

   — Ведь эта дыра ведет на чердак, а с чердака, наверное, есть ход на крышу.

   — Так, так, сударь; только как же нам достать до нее?

   — Да вот как: лишь настанет ночь и водворится тишина, я полезу первым. Встану к тебе на плечи, и тогда будет нетрудно дотянуться до отверстия. Теперь понял?

   — Понять я, сударь, понял, только как же это вы полезете, а я…

   — Я втащу тебя туда же на кушаке! — И Тольский, сняв с себя и с Кудряша военные кушаки, связал их вместе, приговаривая: — Вот это будет служить нам веревкою.

   После этого они стали ожидать ночи, когда бы можно было исполнить задуманное.

   Ночь наступила ненастная, с мелким дождем и порывистым, холодным ветром. Двое часовых, стоявших у двери сарая, промокли до костей и теперь с нетерпением и бранью ждали смены, но та почему-то не являлась. Тогда солдаты, ругая свое начальство, пошли искать спасения от дождя и холода на свою квартиру.

   Скоро как в доме, занятом маршалом Даву, так и на дворе водворилась гробовая тишина, прерываемая только пронзительным воем ветра и отдаленным треском горевших в Москве зданий.

   — Ну, Ванька, за дело! — тихо проговорил Тольский и стал взбираться на плечи своему слуге. — Сдержат ли меня твои плечи?

   — Не беспокойтесь, сударь, сдержат!

   Тольский теперь свободно мог ухватиться за края отверстия, ведшего из сарая на чердак, и влезть туда. Затем, держа один конец кушака в руке, другой он спустил с чердака в сарай. Кудряш крепко взялся за него обеими руками, и Тольский, хотя и с большим трудом, втащил его на чердак.

   Как ни темна была ночь, но все же они увидали на чердаке небольшое полукруглое окно без рамы и, вылезши через него, очутились на деревянной крыше сарая; одна ее сторона почти примыкала к забору, выходившему в пустынный переулок, а потому беглецам не составило большого труда спрыгнуть с крыши прямо в переулок.

   Они были спасены.

   — Ну, Ванька, моли Бога: мы опять на свободе! — проговорил Тольский. — Пойдем скорее к Трехгорной заставе. Конечно, не через самую заставу, а где-нибудь стороною мы выберемся из Москвы.

   Тольский и Кудряш быстро пошли по пустынному переулку по направлению к заставе, а затем свернули в сторону и без особых приключений добрались до вала, которым была окружена вся Москва: застава осталась правее. Ров вала оказался неглубоким и сухим, так что наши беглецы свободно перешли его и очутились за пределами города.

   Дождь перестал, небо начало проясняться. Тольский с Кудряшом после довольно продолжительной ходьбы вошли в небольшую деревушку, отстоявшую верст на двадцать от Москвы, и, чтобы отдохнуть, сели на завалинку первой попавшейся избы.

   В деревне было совершенно тихо, и она казалась вымершей.

   — Здесь мы в полной безопасности и можем свободно отдохнуть: я чертовски устал, — обратился Тольский к своему слуге.

   — А я все-таки французов побаиваюсь, — робко поглядывая по сторонам, ответил Кудряш.

   — Да как они попадут сюда?

   — Кто знает! Деревня под Москвой, не мудрено французам и сюда зайти.

   — Полно, Ванька, не накликай беды!

   Ни Тольский, ни его слуга в разговоре не заметили, что за ними следила не одна пара зорких глаз.

   Едва Тольский успел произнести последние слова, как был окружен несколькими десятками мужиков, вооруженных чем попало: у кого были вилы, у кого топор, коса, а кто и просто держал в руках толстую дубину. Среди них выделялся рослый, здоровенный мужик — богатырь богатырем. Он был в кулачной рубахе и кафтане нараспашку, на голове сидела набекрень барашковая шапка. В руках у этого богатыря было кремневое ружье, а на кушаке привязан кривой нож.

   — Вяжи басурманов! — повелительно сказал он, показывая на Тольского и на Кудряша.

   — Как вязать? За что? — быстро вставая, произнес Тольский.

   — Э, да сей мусью по-русскому умеет? Вяжите его, братцы, покрепче! — насмешливо произнес богатырь.

   — Вы ошибаетесь, мы — русские, а не французы.

   — Пой, пожалуй, день-то твой! Если ты — русский, то зачем же в басурманскую амуницию обрядился?

   — Чтобы обмануть французов и свободно выйти из Москвы.

   — Может, ты французов-то и проведешь, да не меня. А этот — тоже русский, что ли? — спросил богатырь, показывая на дрожавшего от страха Кудряша.

   — Разумеется, русский.

   — Что же он молчит? Аль язык от страха проглотил?

   — Ванька, скажи им что-нибудь.

   — Что же я скажу, сударь? И сказал бы, да ведь не поверят эти разбойники.

   — Ах ты, вражий сын!.. Мы не разбойники, а защитники отечества! — грозно произнес богатырь, и его здоровенный кулак опустился на шею бедняги Ивана.

   — За что дерешься? Смотри у меня! — крикнул Тольский.

   — Ах, страсть какая; если бы эта страсть да к ночи. Ну, что же стали, ребята? Вяжи их!

   — Постой, постой, Никитка! Зачем вязать? Может, они и на самом деле русские, а не враги-супостаты! — проговорил седой старик, выходя из толпы.

   — Полно, дед Степан!.. Какие это русские? Просто притворяются! Как есть французы, и рожи-то у них французские. Петлю им на шею — да на сук окаянных!

   — Не дело говоришь, Никитка, не дело… Надо вперед допросить хорошенько, резонно… Ну, сказывайте, что вы за люди? — обратился старик к Тольскому и Кудряшу.

   — Я — русский дворянин Тольский, а это — мой крепостной слуга!

   — Так, так. А зачем же вы обрядились в французскую одежду?

   — Я уже сказал, зачем: чтобы обмануть французов.

   — Так, так. А какой вы веры?

   — Известно — православной.

   — Ну так перекреститесь, а мы посмотрим.

   — Вот, смотрите! — И Тольский перекрестился, а Кудряш последовал его примеру.

   — Так, так. Хоть и не по-настоящему, а все же креститесь. Пальцы складываете щепотью, по-нынешнему. А кресты вы носите?

   Тольский и Кудряш расстегнули вороты своих рубашек и показали тельные кресты. Это окончательно заставило мужиков поверить, что Тольский и его слуга — не французы, а русские.

   — Ну, теперь я в свою очередь вас спрошу: что вы за люди? — обратился к мужикам Тольский.

   — Мужички мы, милый человек, мужички. Вооружились на защиту родной земли. Чай, уже не одну сотню лиходеев уложили, да вот плохо — главы у нас хорошего нет. Никитка парень здоровый, да бестолковый: торопыга большой. Вот бы ты, твоя милость, начальство-то над нами взял.

   — Мне над вами начальствовать? Что же, я не прочь! — несколько подумав, промолвил Тольский. — Если вы все желаете, чтобы я был вашим начальником, то я готов!

   — Все, все просим. Будь нашим главой! Послужи царю-батюшке и родной земле! — И мужики, в том числе и силач Никита, низко поклонился Тольскому.

   Таким образом, Тольский стал начальником отряда мужиков; к его небольшому войску примкнул еще не один десяток крестьян, восставших против завоевателей, и скоро отряд состоял почти из пятисот человек, из которых большая часть была вооружена ружьями и саблями, отобранными у побежденного врага.

   Тольский со своими ополченцами наносил большой вред, поражая врасплох неприятелей и действуя так же, как и остальные партизаны.

   Во время Отечественной войны партизаны Фигнер, Давыдов и другие были просто бичом для французской армии. Мужики верхами, вооруженные чем попало — кто с косой, кто с ружьем, кто с дубиной, кто с большим отточенным гвоздем, прикрепленным к толстой палке наподобие пики, — выскакивали из леса и кидались на французов, нанося им тяжелый урон.

   Тольский был хорошим стрелком, отличался необычайной смелостью и с небольшим, но отборным отрядом нападал на целые сотни неприятельских солдат, громя и обращая их в бегство; за одну из геройских стычек с неприятелем получил Георгиевский крест.

   Даже Иван Кудряш, робкий парень, следуя общему примеру, оставил свою трусость и принимал участие во всех схватках с неприятелем, причем, объясняя это, сказал своему барину:

   — Ведь и я — русский, и мне жаль родную землю. Уж если бабы и дети с французом воюют, то неужели мне сидеть сложа руки?

  

XXXI

  

   Распростившись в городе Клине с Алексеем Михайловичем Намекиным, его сестра и невеста остались там ночевать, предполагая на следующий день двинуться в дальнейший путь к Петербургу. Но этого не удалось им сделать. Мария Михайловна, уже выезжая из Москвы, чувствовала себя неважно, но не обратила на это внимания. Однако расставание с отцом и с любимым братом произвело на нее настолько удручающее впечатление, что в Клину ее болезнь усилилась; принуждены были пригласить врача, а о продолжении путешествия и думать было нечего.

   На другой же день из Клина видно было огромное зарево — это горела Москва, занятая французами.

   Мария Михайловна и Настя, а также их дворовые с замиранием сердца смотрели на это багровое зарево, закрывшее весь небосклон. Слезы лились у них из глаз. Вдруг Мария Михайловна сказала:

   — Настя, милая!.. Знаете что? Я хочу вернуться в Москву.

   — Что вы говорите, Мария Михайловна? — с удивлением и испугом воскликнула Настя. — Вы хотите вернуться в Москву? Но вы подвергнете себя большой опасности.

   — А разве мой отец, брат и все те, кто остались в Москве, не подвергаются ей? Если мне суждено умереть, то я умру там.

   — Но вы больны.

   — Что значит моя болезнь в сравнении с тем несчастьем, которое обрушилось на бедных москвичей да и на весь русский народ!

   — Да, да, вы правы, дорогая!.. Мы должны быть около своих!.. И я поеду с вами, — сказала Настя.

   — Но это невозможно, Настя, невозможно! Нет, нет, моя милая, я не решусь взять вас с собой; вы — невеста моего брата; что скажет он, если с вами случится какое-нибудь несчастье?

   Однако сколько ни возражала Мария Михайловна Насте, она наконец была принуждена согласиться и только уговаривала ее для безопасности переодеться в мужской костюм.

   И вот скоро красавица Настя превратилась в мальчика, одетого в красную рубашку, сапоги и русский кафтан.

   Прошло два дня. Мария Михайловна несколько оправилась от недомогания и вместе со своими дворовыми, Настей и нянькой Маврой выехала из Клина в Москву.

   Был поздний сентябрьский вечер, когда они, не доезжая до города, остановились в небольшой деревушке, покинутой своими жителями. Изо всей опустелой деревни обитаема была одна только изба; об этом можно было судить по тому, что в ней виднелся огонек. У отпертых ворот этой избенки и встали наши путешественницы.

   Мария Михайловна в сопровождении Насти и старого преданного лакея Ипатыча вошла в хибарку; тут они увидели следующее. За столом, на котором лежала открытая большая книга, сидел дряхлый старик, седой как лунь, в белой холщовой рубахе; тускло горела тоненькая восковая свечка. Занятый чтением, он, как видно, не заметил неожиданно вошедших к нему гостей и продолжал склоняться над книгою.

   — Здравствуй, дедушка; прости, что мы ненадолго потревожим тебя, — проговорила Мария Михайловна.

   Старик вздрогнул и испуганно поднял на нее свои давно потухшие глаза.

   — Кто вы? Что надо? — спросил он у них дрожащим голосом.

   — Мы устали с дороги и просим у тебя, дедушка, приюта.

   — А вы куда едете?

   — В Москву, дедушка.

   — Москвы теперь нет, слышь, нет Москвы. Одно только место осталось, а Москва сгорела, да и хорошо, хорошо!

   — Ты, дедушка, говоришь, хорошо, что Москва сгорела? — с удивлением спросила у старика Мария Михайловна.

   — Да, да, хорошо! Я сам поджигал дома, ходил по Москве и поджигал… Да и не я один, а много нас. Пусть Москва горит, а врагам не достается. Что ж, отдыхайте; хоть и не время теперь думать об отдыхе! Зачем же вы теперь в Москву едете? Из нее бегут, а вы туда?

   — У меня там свой дом и отец; может, он нуждается в моей помощи — вот я и еду. А ты, дедушка, один во всей деревне остался? Где же другие жители?

   — В лесу, в лесу нашли они себе приют; там укрылись от супостатов.

   Едва старик проговорил эти слова, как послышались отдаленные голоса и конский топот.

   — Что это значит? Уж не французы ли? — с испугом воскликнули Мария Михайловна и Настя.

   — Французы сюда не пойдут, им взять здесь нечего. Не бойтесь! — спокойно промолвил старик и вышел из избы.

   Голоса и конский топот становились все слышнее и слышнее.

   — Мы погибли, это — французы! — упавшим голосом сказала Настя.

   — Чего вы испугались? Не надо, Настя, и в минуту опасности терять присутствие духа. Не забывайте: в Боге все наше спасение.

   Громкий говор послышался у самой избы; по разговору нетрудно было догадаться, что это были не французы, а русские.

   — Кто у тебя, старик? — громко спрашивал чей-то голос.

   — Барыня какая-то со своими слугами. Видно, знатная: людей с ней много, — ответил голос, очевидно, принадлежавший старику, хозяину избы, где остановились наши путешественницы.

   — А вот мы сейчас узнаем, что это за знатная барыня!

   Быстро отворилась дверь, и в избу вошел Тольский, одетый ополченцем; этот наряд очень шел к его статной, рослой фигуре.

   При взгляде на него Настя как-то невольно вскрикнула и тут же выдала себя: несмотря на ее мужскую одежду, Тольский сразу узнал Настю.

   «Какое сходство!.. Это она», — подумал он и, обращаясь к Марии Михайловне, вежливо проговорил:

   — Кого я имею честь видеть здесь в такое время?

   — Я — дочь генерала Михаила Семеновича Намекина.

   — Генерала Намекина?.. Алеша… Алексей Михайлович — не брат ли ваш, сударыня?

   — Да, он мой брат.

   — Возможно ли? Какая встреча!

   — Вы знаете моего брата? — спросила у Тольского Мария Михайловна.

   — Знаю ли я вашего брата? Да он был мой лучший друг и приятель!

   — Кто же вы?

   — О, вы удивитесь, если я скажу вам, кто я. Да, впрочем, вам и говорить нечего: спросите об этом у вашего молодого спутника, — с улыбкой промолвил Тольский, показывая на Настю. — Этот хорошенький мальчик знает, кто я и что я.

   Настя растерянно прошептала:

   — Нет я… я не знаю.

   — Неужели вы не узнали меня? А я вот сразу узнал вас, несмотря на ваш необычный наряд.

   — Я вас не знаю.

   — Вы на меня сердитесь за старое? Не думал я, что вы так злопамятны.

   — Послушайте, скажите же нам, кто вы? — обратилась Мария Михайловна к Тольскому.

   — Извольте: я — Тольский, кутила, игрок и дуэлянт; таким я прежде был, а теперь я — ополченец или, скорее, военачальник. Под моей командой сотни полторы мужиков, вооруженных чем попало, но все они по первому моему слову готовы идти на смерть и жертвовать собой за родину. Не в похвальбу скажу: со своим отрядом я нападал на целые сотни неприятельских солдат; бил их и в бегство обращал. Ну, довольно о себе; теперь вы скажите, куда вы едете? Неужели в Москву?

   — Да, в Москву.

   — Вы меня удивляете: ехать в Москву в такое время!.. Ведь Москвы теперь не существует: она выжжена, и французские солдаты, как голодные волки, бродят по опустелым улицам, ища себе пристанища и хлеба. Вы подвергаете себя и свою спутницу большой опасности.

   — Я это знаю.

   — И все же едете?

   — Да, еду. Не забывайте того, что в Москве еще осталось немало несчастных жителей, голодных, без приюта, больных; им нужна помощь; кроме того, в Москве у меня отец остался, может быть, там же и брат.

   — Не смею возражать: задуманное вами достойно похвалы. Но что вы можете сделать одна, когда кругом вас целые сотни, тысячи несчастных?

   — Я не одна; со мною невеста моего брата — она также хочет помочь им — да еще слуги.

   — Дай вам Бог успеха в этом славном деле! Прошу дозволить мне быть вашим проводником. Я выберу из отряда несколько смельчаков, и мы проводим вас в Москву до дому.

   — Благодарю вас! Я приняла бы ваше предложение, но со мною довольно слуг, в случае нужды они сумеют защитить нас, — ответила Мария Михайловна.

   — Не отказывайте мне! Я понимаю: вы и ваша спутница опасаетесь меня; поверьте, перед вами не прежний Тольский! Я также готов служить и жертвовать своей жизнью ради полоненных москвичей.

   — Что же, если вам угодно, спасибо.

   — Вы согласны? А вы, Анастасия Гавриловна, все продолжаете на меня сердиться? Смените гнев на милость и протяните мне свою руку в знак примирения. Виноват я перед вами, сознаю, но свою вину я давно искупил. Простите же меня! Смотрите на меня не как на своего врага, а как на преданного вам человека.

   В словах Тольского было столько искренности и сердечности, что молодая девушка протянула ему руку.

   — Вы… вы… простили меня? — радостно воскликнул Тольский.

   — Да, я давно простила вас.

   — О, теперь я — счастливейший человек на свете!

   Отдохнув в избе старика, Мария Михайловна, Настя и их слуги отправились к Москве. Тольский с тремя здоровыми парнями, хорошо вооруженными, провожали их. Не доезжая до Тверской заставы, Мария Михайловна, Настя и их спутники пошли пешком, отослав лошадей в деревушку, из которой только что выехали; там же оставался и отряд Тольского.

   Наступила ночь. Войти через заставы было невозможно, так как все они охранялись большими отрядами французских солдат; поэтому путники пробрались в Москву через вал, для дальнейшего пути в городе уже выбирая себе пустынные улицы и переулки, из опасения встретить французских солдат, которые, несмотря на глубокую ночь, шныряли повсюду в поисках надежного укрытия от огня. Пожары в Москве все еще продолжались, хотя и не такой силы, как прежде: большая часть Москвы уже выгорела и гореть больше было нечему.

   Наши путники кое-как добрались до Тверской, где находился огромный каменный дом генерала Намекина. Он уцелел от пожара потому только, что в нем поместился со своею свитою один из маршалов Наполеона.

   У ворот дома, несмотря на ночную пору, дремали двое неприятельских гренадеров с ружьями. Тольский заметил их и сказал Марии Михайловне:

   — А дело-то плохо! Едва ли мы попадем внутрь.

   — Почему же?

   — В вашем доме французы, и у ворот стоят двое часовых.

   — Боже! Стало быть, мой отец…

   — А разве вы надеялись тут встретить своего отца?

   — Когда мы выехали из Москвы, папа оставался дома; он занимался обучением своих крепостных ополченцев.

   — Вероятно, ваш отец примкнул к армии со своим отрядом.

   — Что же нам теперь делать, куда идти? — упавшим голосом произнесла Мария Михайловна.

   — Пойдемте в наш дом. Может, он уцелел от пожара, — предложила Настя.

   — Что же, пойдемте; только едва ли, моя милая, уцелел и ваш, — сказала Мария Михайловна.

   — Если и уцелел, то в нем, наверное, тоже живут французы. А впрочем, пойдемте посмотрим; только вместе идти нельзя, нас могут заметить. Мы пойдем вперед, а вы немного поотстаньте и следуйте поодаль, — проговорил Тольский, обращаясь к трем ополченцам и к дворовым.

   Наши путники скоро подошли к уцелевшему каким-то чудом дому майора Лугового на Никитской. Тольский посмотрел в его окна, и хотя ночь стояла тесная, все же разглядел, что комнаты были пусты.

   — Никого и ничего не видно. Очевидно, ваш домик никем не занят, сказал он Насте.

   Однако ворота оказались запертыми со двора.

   — Вот я и ошибся; ворота заперты изнутри, стало быть, в доме кто-нибудь да есть! — И Тольский принялся стучать в калитку; но на его стук не было никакого ответа. — Странно, не отпирают; впрочем, и не надо, я и так обойдусь. Ну, Кудряш, марш через забор! Тебе входить на двор таким путем, чай, не привыкать.

   Кудряш, без всякого возражения и не задумываясь, быстро перемахнул через забор и, очутившись на дворе, так же быстро отодвинул засов и растворил ворота.

   Мария Михайловна, Тольский, Настя, подоспевшие ополченцы и слуги вошли во двор. Кудряш опять запер ворота. Затем они подошли к двери, которая вела в сени дома, но она была тоже заперта изнутри.

   — Вот вам и доказательство, что в доме кто-то есть, — произнес Тольский и принялся руками и ногами барабанить в дверь, а так как и на этот раз на стук никто не ответил, то он воскликнул: — Да что это, померли здесь все или оглохли?

   — Вероятно, в доме пусто, — промолвила Настя.

   — А это мы сейчас узнаем, если вы, Анастасия Гавриловна, дозволите мне взломать замок. Ну-ка, Ванька, подналяг на дверь плечом!

   Но дверь была крепка и не поддавалась. Тогда пустили в дело топор. В конце концов дверь, сбитая с петель, с грохотом упала.

   В просторных сенях было совершенно темно; отворили дверь в переднюю, там царил тоже непроницаемый мрак.

   У одного из дворовых очутился в руках фонарь, и его зажгли.

   — Что с вами, милая Настя, вы дрожите и побледнели? — участливо спросила Мария Михайловна.

   На самом деле, Настя вдруг изменилась в лице.

   — У меня вдруг до боли сжалось сердце и закружилась голова.

   — Это от волнения и от испуга.

   Тольский быстро отворил дверь в зал и остановился на пороге как вкопанный, при виде представшей перед ними картины.

   На большом столе, в красном углу под иконами, лежал, очевидно, покойник, прикрытый простыней. Около стола с восковою свечою и с псалтырем в руках стоял старик камердинер майора Лугового, Савелий Гурьич. Он так предался чтению, что не слыхал или не хотел обратить внимания на вошедших и продолжал свое занятие.

   Настя побледнела и дрожащим голосом тихо спросила Савелия Гурьича, показывая на покойника:

   — Кто это? Кто умер? Старик камердинер обернулся.

   — А… Это вы, барышня, — спокойно проговорил он. — Это ваш папенька скончаться изволили.

   Не то стон, не то крик вырвался из груди бедной Насти, и она без памяти упала на пол.

   Мария Михайловна стала приводить ее в чувство, и это наконец удалось ей. Настя открыла глаза и увидала себя в своей горенке, куда перенесли ее.

   — Ну, как вы себя чувствуете, моя милая? — заботливо спросила у нее Мария Михайловна.

   — Мне теперь хорошо!.. Спасибо вам! Вы такая добрая… Няня, а ты плачешь?

   — Нет, нет, моя золотая, я… я не плачу; с чего мне плакать? — стараясь скрыть слезы, промолвила старушка.

   — Позови ко мне, няня, Савелия Гурьича… Он мне расскажет про смерть папы…

   — Не отложить ли вам эти вопросы? Они слишком печальны и тяжелы для вас… Вы так слабы, — с участием произнес Тольский.

   — О нет, как мне ни тяжело, а все же я должна узнать о смерти своего отца… Няня, позови же Савелия Гурьича, мне надо все знать…

   Старуха Мавра принуждена была исполнить желание своей барышни.

   — Ну, Савелий, расскажи мне, только пожалуйста подробно, о смерти моего отца, — обратилась Настя к вошедшему старику.

   — Его убили! — дрожащим голосом ответил тот.

   — Как это? — быстро спросил Тольский.

   — Французы… Дозвольте, я расскажу вам все по порядку. Мой барин, проводив барышню Анастасию Гавриловну, остался в доме и стал обучать своих дворовых парней военным приемам. В тот самый день, как французы в Москву вошли, барин отвел своих ратников к графу Растопчину, в его, значит, распоряжение, а сам домой вернулся… Во всем доме оставались только трое дворовых и я; оставшихся парней барин тоже стал обучать, роздал им ружья… Целый день занимался, а вечером заперся в своем кабинете, да так до утра и не выходил оттуда. А вчера утром и пожаловали к нам гости незваные-непрошеные, окаянные французы… Ворота были заперты, они стучаться стали. Помолился барин, взял ружье и вышел на двор, а с ним три дворовых парня, тоже с ружьями… Мне не велел выходить. «Ты, — говорит, — Савелий Гурьич, сиди дома, не показывайся французам, спрячься». Сказал так, крепко обнял меня да поцеловал. «Прощай, — говорит, — спасибо за услугу, едва ли мы с тобой на этом свете увидимся… Встретишь дочку мою, скажи, что я благословляю ее, и тебя, старик, за твою верную службу благословляю».

   Дрогнул голос у старого камердинера; слезы мешали ему говорить.

   А бедная Настя, слушая эти слова, плакала навзрыд.

   Когда Савелий Гурьич несколько поуспокоился, Тольский обратился к нему с вопросом:

   — А дальше что было?

   — А дальше слышал я, как французы громко стучали и ругались, потом поднялась стрельба, раздались крики, стоны… Я дрожал как в лихорадке, запершись в своей каморке; долго просидел я там, а когда все стихло, помолился Господу Богу и вышел на двор. А на дворе-то весь в крови лежит мой барин. Бросился я к нему, думал, не жив ли. Нет, отлетела его душенька на Божий суд. Одна вражья пуля ему прямо в сердце угодила. Недалеко от барина и три дворовых парня убитыми лежали. Барина-то я в дом перетащил, обмыл, обрядил и на стол положил, а дворовых в саду зарыл: выкопал могилу, помолился, помянул их души и зарыл. А баринушку я думал завтра похоронить, отыскать священника и совершить все по христианскому обряду.

   — Геройской, завидной смертью окончил свою жизнь ваш отец, — сказал Насте Тольский.

   — Папа, милый, дорогой папа! О, если бы я знала, я не уехала бы от тебя. Зачем я не уговорила тебя ехать со мною из Москвы! — громко плакала Настя.

   Ей дали выплакаться и не старались утешить.

   Ранним утром, едва стало рассветать, старенький священник, разысканный где-то Савелием Гурьичем, совершил отпевание секунд-майора Гавриила Васильевича Лугового. В дощатом гробу, сколоченном на живую руку Тольским и камердинером, вынесли труп из дома в сад, где нашел он себе вечное успокоение рядом с могилой своих дворовых. Простой деревянный крест увенчал его могилу; на кресте Тольский сделал такую подпись: «Здесь покоится майор Луговой, принявший геройскую смерть от рук врагов отечества».

   Настя в течение целого дня не отходила от дорогой могилы, молилась на ней и плакала.

   Однако оставаться дальше в доме майора было опасно: каждую минуту могли снова ворваться неприятельские солдаты.

   Мария Михайловна, следуя совету Тольского, изъявила согласие на время оставить Москву и стала уговаривать к тому же и Настю:

   — Пойдемте отсюда, милая моя сестра!.. Оставаться здесь нам более чем опасно… Могут прийти французы… А вы должны беречь себя!

   — Зачем мне беречь себя? Ведь я… теперь сирота…

   — Ах, Настя! А вы забыли своего жениха, забыли его к вам любовь…

   — Может, и его нет в живых.

   — Нет, его Господь сохранит… Я молюсь за Алешу, вы тоже за него молитесь, не так ли?

   — Да… молюсь… Я так люблю Алешу! — сказала Настя и наконец согласилась: — Везите меня, куда хотите, теперь мне все равно.

   И вот опять в глухую ночь Мария Михайловна, Настя, Тольский, Кудряш, старуха Мавра, старый камердинер Савелий Гурьич и дворовые Марии Михайловны в разное время с предосторожностью вышли из Москвы, сговорившись сойтись в той подмосковной деревеньке, где Тольского ожидал отряд его ополченцев.

   Им все удалось, и, собравшись вновь, они стали советоваться, остаться ли еще на некоторое время в этой деревушке или ехать куда-нибудь в более безопасное место.

   Мария Михайловна предложила отправиться в подмосковную усадьбу своего отца Горки, причем сказала Насте:

   — Там мы будем в полной безопасности: наша усадьба стоит в стороне, и едва ли французы узнают о ее существовании. Там же, наверное, находится с ополченцами и мой отец, а он всегда сумеет нас защитить, если это будет нужно.

   Настя с радостью приняла это предложение.

   — А мне дозвольте со своим отрядом еще раз сопровождать вас, — промолвил Тольский.

   — Да, я только что хотела просить вас об этом, — ответила Мария Михайловна, крепко пожимая ему руку.

   Поспешно собрались и так же поспешно выехали из деревушки.

   Было уже утро, когда наши путешественницы в сопровождении слуг, Тольского и его отряда ополченцев въехали в усадьбу генерала Намекина. По дороге в нее были расставлены генеральские дворовые с ружьями — также ополченцы; они должны были следить, чтобы не появились внезапно неприятельские солдаты.

   Едва экипажи въехали на двор, как несколько дворовых бросились встречать свою молодую госпожу.

   — Что, папа здесь, в усадьбе? — спросила Мария Михайловна первого попавшегося дворового.

   — Так точно, но еще изволят почивать. Они нездоровы.

   — Боже мой! Что с ним?

   — Ранены. Не извольте беспокоиться: вашему папеньке теперь лучше.

   — Бедный папа! Когда же он ранен? — с беспокойством спросила Мария Михайловна.

   — Когда — не могу знать. Только их превосходительство привезли из Москвы раненым, пожалуй, недели две тому назад. Да им теперь много лучше: они ходят, — успокаивал дворовый переменившуюся в лице Марию Михайловну.

   Последняя со своими гостями осторожно вошла в дом, опасаясь потревожить отца. Но ее страх был напрасен. Михаилу Семеновичу сказали о приезде в усадьбу дочери, он поторопился встать и вышел к ней навстречу; его голова была перевязана, он сильно изменился и похудел.

   — Маша, вот не ожидал! Я думал, ты в Петербурге, — обнимая и целуя дочь, весело проговорил Михаил Семенович.

   — Папа, милый, вы ранены?

   — Ничего, пустая царапина! А это кто с тобой? — спросил генерал, показывая на Тольского и Настю, все еще бывшую в мужской одежде.

   — Вы… вы не узнали меня? — с улыбкой произнесла Настя.

   — Как? Настя?.. Анастасия Гавриловна? Что значит этот ваш маскарад? Впрочем, понимаю — предосторожность. А вас, сударь, все еще не имею чести знать, — обратился Михаил Семенович к Тольскому.

   — Я, папа, еще не успела отрекомендовать тебе Федора Ивановича Тольского!

   — Как? Тольского? Хоть лично вас я не знаю, но фамилию припоминаю, и, признаюсь, удивлен, видя вас у себя да еще в этой почетной одежде!

   — Папа, господину Тольскому я и Настя многим обязаны; под его охраной мы безбоязненно доехали до усадьбы.

   — А, вот что… Похвально, господин Тольский! Стало быть, вы покончили со своей прежней бесшабашной жизнью, да?

   — Давным-давно, ваше превосходительство. Прежнего Тольского нет, перед вами стоит другой — готовый положить свою жизнь за родную землю.

   — Хорошо, похвально! Но где же вы пропадали? Ведь года два-три о вас не было ни слуху ни духу.

   — Если дозволите, ваше превосходительство, я с малейшими подробностями расскажу вам, где я был и где пропадал, но теперь не могу: я страшно устал и прошу дозволения…

   — Отдохнуть с дороги? Да, да, сейчас прикажу отвести вам помещение. Располагайтесь в моем доме, как в своем. Все ваши ополченцы тоже найдут у меня приют и ласку. Я сейчас распоряжусь. Только одно слово: скажите, ведь вы не церемонились с пришлыми неизвестными гостями и с русским радушием угощали их? Не так ли?

   — Не церемонился, ваше превосходительство; я со своими молодцами не одну сотню этих гостей отправил в страну, откуда нет возврата.

   — Молодец, хвалю, так и надо. Я и сам тряхнул стариной и показал французам, как русские умеют мстить за свою землю.

   Тольскому была отведена лучшая комната в генеральском доме. Кудряш и ополченцы тоже получили удобные помещения. Все они были сытно накормлены.

   Насте отвели маленькую, хорошо обставленную комнатку рядом с комнатой Марии Михайловны.

   Старый генерал засыпал ласками и любезностями молодую девушку.

   — Ведь вы, Настя, теперь не чужая мне, и я смотрю на вас, как на будущую жену своего сына. Кстати, я только вчера с нарочным получил письмо от Алеши; он теперь уже состоит адъютантом при главнокомандующем, князе Кутузове, и находится с армией в Тарутине. Туда, к князю Кутузову, Наполеон послал своего генерал-адъютанта Лористина с предложением о мире; но герой Кутузов ответил посланному, что о мире не может быть и речи, что война только начинается. Каков ответ? А? Бонапарт догадался, что далеко зашел, поджал хвост и пардону запросил, лисой прикинулся, да поздно хватился: пардону ему не дадут, и скоро придется ему улепетывать восвояси. Пройдет еще две-три недели, и Москва будет очищена от незваных гостей, — произнес Михаил Семенович.

   Но, к сожалению, не сразу исполнились эти слова генерала; еще до этого ему и его семье пришлось на себе испытать силу врагов.

   Тольский со своим отрядом ополченцев решил пробыть в усадьбе генерала Намекина дня два-три. В это, хотя и короткое, время он успел сойтись с Михаилом Семеновичем и подробно рассказал ему о том, как судьба закинула его на Аляску, как он там у диких алеутов изображал из себя их бога и как опять очутился в Европе.

   Этот рассказ заинтересовал не только самого генерала, но и Марию Михайловну, и Настю. Обе они с большим вниманием слушали его.

   Во время этого рассказа в столовую генеральского дома, где сидели за вечерним чаем Михаил Семенович, его дочь и Настя, вбежал один из дворовых и задыхающимся голосом проговорил:

   — Ваше превосходительство, беда! Французы к усадьбе подступают…

   — Где ты их видел?

   — Верстах в двух от усадьбы.

   — А много ли их?

   — Хорошо не разглядел, ваше превосходительство, а кажись, немало.

   Мария Михайловна и Настя изменились в лице при этом известии, но генерал и Тольский нисколько не сробели и не потерялись.

   — Маша и вы, Настя, отправляйтесь на антресоли и никуда не выходите. Ничего не бойтесь, около вас немало защитников, — спокойно проговорил генерал.

   — Я первый готов умереть за вас обеих. Только через мой труп доберутся до вас, — с жаром произнес Тольский и, обращаясь к Михаилу Семеновичу, добавил: — А с вами, генерал, мы пойдем готовиться к приему незваных гостей.

   — Да, да, мы встретим их по русскому обычаю, угостим на славу; у меня для таких гостей и десерт припасен — пушки.

   Действительно, усадьба была хорошо защищена, не один десяток дворовых ополченцев, хорошо вооруженных и обученных военным приемам, всегда были готовы к защите своего барина и его усадьбы.

   Генерал, дав несколько приказаний своим дворовым, обратился к Тольскому:

   — Если меня не станет, займите мое место и постарайтесь отразить нападение… Если враги окажутся сильнее и на отражение не будет надежды, идите на антресоли: оттуда есть потайной ход на чердак, в светелку. В нее вы сведете мою дочь и Анастасию Гавриловну… Там их французы не смогут найти…

   — А если французы подожгут ваш дом?

   — Пусть лучше моя дочь и невеста моего сына погибнут в пламени, чем попадут в руки французов. Дайте мне слово исполнить все, что я сказал вам!

   Прошло несколько времени, и неприятельские солдаты очутились у тяжелых железных ворот, запертых на крепкие засовы. Раздался громкий и резкий стук, брань и ружейные выстрелы.

   Намекин и Тольский, стоявшие впереди своего отряда, слышали, как начальник француз отдал приказ ломать ворота, но последние были слишком крепки и не поддавались.

   Тогда некоторые смельчаки решились перелезть через них и, встреченные со двора градом пуль, попадали мертвыми и ранеными. Это взбесило французов, и они с остервенением бросились выламывать ворота снова.

   Один из генеральских дворовых забрался на высокое дерево, растущее на дворе; оттуда ему видно было, велик ли отряд неприятельских солдат.

   — Ну что, много ли? — спросил Михаил Семенович у дворового, когда тот спустился с дерева.

   — Пожалуй, сотни две будет, ваше превосходительство, — ответил дворовый.

   — Ну, это не особенно много, и мы с помощью Божьею осилим врагов, — спокойно произнес генерал.

   На дворе усадьбы ополченцев и дворовых, хорошо вооруженных, было человек полтораста.

   Как ни крепки были ворота, но все же они, сбитые с петель, со страшным грохотом рухнули. Неприятельские солдаты с ожесточением ринулись было на двор, но, встреченные пушечным выстрелом и сильным ружейным огнем, в беспорядке отступили. Началась частая перестрелка.

   Из неприятельского отряда выбыло немало солдат, да и ополченцев тоже порядочно легло; после перестрелки схватились врукопашную; как французы, так и русские дрались с яростью, и несмотря на то, что французов было чуть не вдвое больше, они принуждены были отступить.

   Тольский со своим отрядом ополченцев бросился преследовать их, а генерал распоряжался выносом убитых и раненых: тех и других было достаточно. Раненых русских и французов переносили в дом и там заботливо перевязывали; этим занимались фельдшер, находившийся среди дворовых, а также Мария Михайловна и Настя. Когда опасность миновала, они сошли с антресолей и теперь, как истинные христианки, ухаживали за ранеными.

   Когда фельдшер отказался было перевязывать французов, называя их врагами отечества, добрая Мария Михайловна убедила его смотреть на раненых одинаково.

   — Забудем на время об их происхождении и станем смотреть на них, как на беспомощных, несчастных, нуждающихся в нашей помощи, — сказала она, промывая зияющие раны и своим участливым словом стараясь, сколько возможно, успокоить людей и тем облегчить их страдания.

   Убитые были похоронены на погосте в одной общей могиле; сельский священник совершил над ними обряд погребения. Генерал Намекин обеспечил семейства убитых.

   Когда вернулся Тольский, усадьбу Горки опять стали укреплять: ведь неприятельские солдаты могли снова вернуться. Ворота были исправлены и стали теперь еще крепче. Усадьба казалась неприступной; она была обнесена кругом высокой кирпичной оградой; опять были расставлены на часах ополченцы как в самой усадьбе, так и в некотором расстоянии от нее; к их ружьям и саблям присоединены были ружья и сабли убитых и раненых.

   Тольский со своими ополченцами ввиду грозящего усадьбе нового нападения французов остался в ней еще на несколько дней. Однако опасения, что французы снова вернутся, были напрасны. Армии Наполеона было не до того. Обтрепанные и голодные солдаты только и думали о том, как бы выбраться из «проклятой Московии».

  

XXXII

  

   И на самом, деле Наполеон со своей многочисленной армией очутился в безвыходном положении: без квартир, без бриллиантов. Волей-неволей гордому всемирному завоевателю пришлось подумать о выходе из Москвы. А еще так недавно, в своем легендарном скромном сюртуке и треугольной шляпе, под звуки военной музыки, въехал он в осиротелый Кремль на белой, богато убранной арабской лошади, окруженный блестящею свитою, состоявшей из генералов и маршалов, одетых в парадные мундиры. Каких костюмов и наций тут не было!.. Были и лейб-гусары в своих красных мундирах и высоких киверах с императорским гербом и висящими вдоль спины конскими хвостами; и польские уланы и гусары, по полкам, в цветных мундирах; и отряд «беспардонных» в блестящих кирасах и косматых киверах; тут же шла конница в железных шишаках, с тигровыми шкурами, и гвардейская артиллерия в высоких куньих шапках, драгуны в медных касках и светлых плащах с карабинами за плечами. Далее шествовала знаменитая старая гвардия Наполеона, закаленная в битвах, рослая, усатая, в красивых мундирах с цветными отворотами, в высоких медвежьих шапках с золотыми кистями. Шли тут и покоренные Наполеоном пруссаки в синих камзолах, австрийские кирасиры в белых мундирах, голландские копейщики, вооруженные длинными копьями, смуглые итальянские стрелки, поляки в кунтушах. Одним словом, воины двунадесяти языков во главе с Бонапартом заполнили Москву первопрестольную.

   Наполеон занял Кремлевский дворец, маршалы и генералы тоже позаботились о своих квартирах; французская армия расположилась около Москвы бивуаками у застав, на полях и огородах. По пустынным улицам Москвы разъезжали патрули.

   Наполеон приказал напечатать известие о занятии Москвы французами и разослать его с курьерами по всей Европе; это известие было следующего содержания:

   «Великая битва седьмого сентября, то есть Бородинская, лишила возможности защитить Москву, и они оставили свою столицу. Теперь, в три с половиной часа, наша победоносная армия вступает в Москву. Император сейчас прибыл сюда».

   Наполеон прожил в Кремлевском дворце два-три дня. Страшный пожар Москвы заставил его покинуть Кремль и переселиться в Петровский дворец. Бушующее пламя угрожало Кремлю, от страшной жары во дворце лопались стекла, от дыма и смрада нечем было дышать. Наполеон спросил о причине пожара. Ему ответили, что русские поджигают свои дома и имущество. Взбешенный император отдал приказ ловить и расстреливать поджигателей. Но пожары, несмотря ни на что, продолжались, и Москва в какие-нибудь пять дней превратилась в дымящиеся развалины.

   Стоявшая дотоле прекрасная погода вдруг с пятнадцатого сентября резко изменилась: подул холодный ветер, пошли непрерывные дожди, наступили холода. Французы теперь увидели, насколько безвыходно их положение во враждебной стране, без хлеба и квартир. В войсках все более и более роптали на своего великого императора. Образцовая дисциплина совершенно разрушилась, солдаты перестали повиноваться, начались грабежи.

   Гордый завоеватель только теперь понял, какую непростительную ошибку сделал, предприняв поход в Россию, понял и ужаснулся. Но было уже поздно, роковой исход был очевиден, предначертание судьбы должно было свершиться.

   Ожесточенные французы стали вымещать свою злобу на Москве и ее жителях; солдаты грабили до тех пор, пока грабить уже нечего было; запертые ворота и лавки разбивали бревнами, а в стены уцелевших домов били ломами и по звуку узнавали, не замуровано ли в этих стенах какое-нибудь сокровище; рылись в пепле сгоревших домов и не стеснялись с несчастных прохожих снимать сапоги и последнюю одежду; на жителей, как на лошадей, навьючивали награбленное имущество. Некоторые из сынов Великой армии врывались в церкви, святотатственно растворяли царские ворота, обнажали святые престолы, опрокидывали их, превращая храмы в конюшни и поварни, расставляя там таганы и зажигая костры из расколотых икон; в иконы вбивали гвозди и вешали на них конские сбруи и амуницию; одним словом, святотатству не было конца. В церкви Петровского монастыря французы устроили себе мясную лавку: на монастырском дворе распластывали быков, а в храме, вокруг стены, на широких лавках, лежали заготовленные порции мяса, за которыми каждый день приходили солдаты; на церковных паникадилах и на вколоченных в иконы гвоздях висели внутренности и битая птица, по большей части голуби, вороны и галки, подстреленные на улицах Москвы. Церковная завеса была изорвана в клочья, а святой алтарь забрызган кровью. Священников и монахов, восстававших против святотатства и грабежа, жестоко истязали. Почти все московские храмы и монастыри, уцелевшие от пожара, были осквернены и ограблены.

   Несчастные москвичи не знали, где и скрыться от неистовства врагов. Молодые женщины мазали свои лица сажей и укутывались в платки, чтобы казаться старухами; две молодые девушки, родные сестры-красавицы, дочери почетного гражданина, спасая свою девичью честь, утопились в Москве-реке. Молодых французы брали себе, а пожилых и старых сажали за урочную работу: заставляли стирать белье и шить рубахи из награбленного полотна. Бедные женщины прятались под сводами труб, в печах, на кладбищах, укрываясь между памятниками и в вырытых могилах. Некоторые же, бледные, исхудалые, с распущенными волосами, с печальными лицами, глазами, полными слез, ходили между трупами убитых, отыскивая своих мужей, отцов, братьев.

   А чем жили несчастные москвичи в это ужасное время? Кто питался пшеницей, горькой подмоченной мукой, которую доставали на барках; иные вырывали из земли гнилой картофель, и, запекая его с хлебом, ели где-нибудь за углом или в подвалах и погребах, опасаясь, чтобы французы не отняли последнего куска.

   Бедствовали русские побежденные, но не менее того бедствовали и победители французы. Продовольствия для армии отпускалось все менее и менее. Голод усиливался, и дошло до того, что голодные, оборванные французы дрались между собою за рваные сапоги или кусок хлеба. К голоду присоединился еще и холод: несмотря на сентябрь, показался даже снег.

   Сознавая безвыходность своего положения, Наполеон старался сблизиться с жителями посредством прокламаций, обращенных к москвичам: он предлагал вернуться к своим занятиям русским чиновникам, купцам, ремесленникам и крестьянам, обещая свою милость. Но русские не нуждались в милости завоевателей и жестоко мстили врагам родной земли. Бледные, истомленные голодом москвичи ватагами ходили по улицам, поджидая момента, чтобы врасплох напасть на французов. Нередко случалось, что французские солдаты, найдя в подвалах и погребах бочки с вином, устраивали там пирушку; москвичи подкрадывались к пирующим врагам, затворяли подвалы, заваливали их камнями и бревнами, а то, выследив дом, набитый спящими французами, запирали все двери и поджигали его. Французы боялись ходить по выжженной Москве, опасаясь попасть в засаду, посылали вперед русских, а сами шли за ними. Русские нарочно заводили своих врагов в самые опасные места и, бросаясь на них, убивали, нередко и сами погибая с ними.

   Мстящий народ где только мог истреблял врагов; их трупы прятали в погреба, ямы, пруды, закапывали в садах и огородах.

   Час возмездия гордому завоевателю за пролитую кровь настал. Его счастливая звезда стала быстро меркнуть. Усыпленный своими победами и славой, Наполеон проснулся, но было уже поздно. Он всеми силами старался подкрепить ослабевшую бодрость своих солдат и ради этого в своих бюллетенях заявлял, что русская армия истреблена и что надобно теперь отыскивать ее остатки.

   Между тем положение французов становилось час от часу все труднее и ужаснее. Началась народная партизанская война.

   Мюрат, получив приказание от Наполеона следить за действиями Тарутинского лагеря, где находилось русское войско и главнокомандующий Кутузов, растянул своих солдат вдоль реки Черпишны. Его войска терпели страшный недостаток в фураже и провианте, их пища состояла только из конины и овощей, добытых на окрестных огородах.

   Начались уже заморозки, появился первый снег. Солдаты Наполеона, не имея квартир, под открытым небом десятками, сотнями заболевали и умирали.

   Сообщение Мюрата с Наполеоном почти прекратилось, потому что курьеров надо было посылать в Москву под прикрытием большого конвоя с артиллерией, иначе курьеры попадали в руки крестьян и партизан. Наполеон написал Мюрату, чтобы он оставался на своей позиции и всегда был готов к наступлению.

   Нелегко было Наполеону сознаться в своем бессилии. Ему, привыкшему к победам, до сих пор не знавшему неудач, приходилось признать, что его поход в Россию более чем неудачен: после всех затрат, после многих тысяч потерянных воинов надо было думать об отступлении, не заключив даже мира. Что скажут его солдаты? Что подумает Европа, привыкшая читать его бюллетени о громких победах, привыкшая к славе французского оружия? Наполеон приказал маршалу Мортъе известить европейские дворы, что он со своей «победоносной армией» намерен выступить на зимние квартиры, так как климат Москвы для нее вреден; пойдет он через Калугу в юго-западные губернии. В своем двадцать пятом бюллетене Наполеон доказывал, что на новой позиции его армия сближается с Петербургом и Киевом, что значительно облегчит его следующий поход в Россию.

   И вот был назначен день для передвижения неприятельского войска. Этим днем было первое октября. Всем маршалам было предписано, куда и по какой дороге надлежало выступать из Москвы.

   Как недавно французы спешили в Москву, так теперь спешили выбраться из нее.

   Наполеон оставил в Москве на некоторое время маршала Мортье с молодой гвардией и кавалерийскими полками для наблюдения за порядком при выступлении армии и обозов.

   Французская армия, за исключением гвардии, при выходе из Москвы была в самом плачевном положении: голодные, общипанные, оборванные до такой степени, что сами французы не узнавали друг друга. Завернувшись в рогожи, ковры, чтобы защищаться от холода, они накидывали на себя женские юбки, шали, салопы, некоторые кутались в священнические облачения. На головах были надеты шляпки, чепчики, мешки, кульки; кто шел в поповской рясе и треугольной шляпе, кто в салопе, с муфтой на голове, кто в мундире и кокошнике, кто в лакейской ливрее, кто в лошадиной попоне или рогоже, кто в сарафане и чепчике. Словом, эта «великая, непобедимая армия» походила теперь на сборище несчастных, жалких оборванцев.

   По большой смоленской дороге потянулись из Москвы многочисленные повозки с больными и ранеными, двинулся обоз с серебром, золотом и другими награбленными в Москве предметами.

   Наполеон оставался еще в Москве до шестого октября, питая надежду, что император Александр пришлет ему ответное письмо. Но ответа не было, и Наполеон понял, что о мире не может быть и речи. Тогда появился следующий его приказ: «Сегодня вечером, в восемь часов, все корпусы должны приготовиться к выступлению из Москвы; каждый генерал возьмет с собой кураж и съестных припасов, сколько может».

   Вследствие этого приказа во французском войске началась страшная суматоха. Армией овладел какой-то панический страх: французы кинулись укладывать награбленные вещи и багаж в фуры, а тут еще, к довершение их ужаса, через Серпуховскую заставу потянулся обоз с ранеными под Тарутином. Стоны несчастных далеко неслись, увеличивая панику у отступающих.

   Наш отряд под предводительством Беннигсена в ночь с пятого на шестое октября напал на корпус неаполитанского короля Мюрата и разбил его наголову. Мюрат отступил, потеряв множество повозок, орудий и весь свой лагерь. Кроме того, наши взяли много раненых.

   Французы спешили скорее покинуть Москву. Их сборы были непродолжительны все награбленное имущество, которое нельзя было взять с собою, они сжигали и ломали. Повсюду слышались разноязычный говор, крики, бряцание оружия, ржание лошадей скрип обозных колес.

   Перед самым выступлением неприятельского войска трубачи возвестили о походе; грянуло несколько пушечных выстрелов, громко заиграла музыка. Но «сыны великой армии» покидали Москву с поникшей головой: они ужасались той участи, которая предстояла им на пути от Москвы до Франции; страшный голод, его родной брат мороз-богатырь, народ русский, мстящий за погром своей родины, устрашали их.

   И двинулись «двунадесять языков» восвояси. Двуглавый орел победил ворона!

   Покидая Москву, Наполеон сказал своим солдатам:

   — Я поведу вас на зимние квартиры, и если встречу на дорогах русских, то разобью их!

   Но не то оказалось на деле: в отмщение за разгром России французскому войску суждено было погибнуть в России — уцелели и вернулись на родину немногие.

   Картина выступающих из Москвы французских войск была очень странной: на несколько верст длинным хвостом растянулись полки, сзади ехало более десяти тысяч карет, колясок, колымаг, бричек и фургонов, масса подвод с награбленным добром. Более сорока тысяч повозок ехали медленным шагом. Среди длинных колонн войска везли шестьсот пушек. Наполеон вступил в Москву с четырьмястами десятью тысячами солдат и выступил с тремястами восьмьюдесятью тысячами; следовательно, в одной Москве погибло более тридцати тысяч.

   Позади армии шли и ехали не строевые, но принадлежащие к армии, как-то: чиновники, маркитанты, слуги придворного штата, актеры, а также жившие в Москве иностранцы, преимущественно французы. Они тоже последовали за армией.

   Наполеон приказал Мортье по выходе войска из Москвы взорвать Кремль. Подкопы под кремлевские здания были сделаны заранее, вековому Кремлю грозило страшное разрушение; что сооружалось веками, мстительный враг задумал разорить в один день. Но Господь невидимо хранил святыню. Отряд генерала Винцингеррде быстрым нападением на неприятельские посты помешал исполнить этот адский замысел.

   Мортье поспешно оставил Москву. Целый день десятого октября французы взрывали оружейные склады, вывозили из госпиталя больных и раненых.

   Смятение французов увеличили появившиеся у Тверской заставы казаки. Неприятельские войска бежали, не успев даже забрать награбленную добычу, некоторые даже бросали нужные бумаги и планы.

   Москвичи встрепенулись и, где можно было, добивали врагов, особенно производя панику между ними криком:

   — Ура!.. Казаки!.. Казаки!..

   Несчастные неприятельские солдаты гибли сотнями, тысячами.

  

XXXIII

  

   Тольский, находясь в генеральской усадьбе Горки, не оставался без действия: он со своим отрядом ополченцев ежедневно ходил на ту дорогу, по которой неприятельские солдаты отступали из Москвы, нападал на небольшие отряды французов и, разумеется, уничтожал их, а большим отрядам причинял сильный урон. Вечером он со своими ополченцами всегда возвращался в усадьбу и с оживлением рассказывал о своих победах.

   Как-то в начале октября Тольский вернулся в генеральскую усадьбу в особенно радостном настроении и весело произнес:

   — Ваше превосходительство, Михаил Семенович, и вы, барышни, порадуйтесь. Москва очищена… Я только что оттуда и скажу вам, что теперь в Москве не осталось ни одного француза.

   — Боже, благодарю Тебя!.. Ты внял нашей общей молитве и избавил древнюю столицу от пришлых врагов! — дрожащим голосом произнес старый генерал и усердно перекрестился.

   — Как вы об этом узнали? — спросила у Тольского Настя.

   — Повторяю, я только что из Москвы и не встретил там ни одного неприятельского солдата.

   — Так, так… Не долго же погостил у нас Наполеон. Видно, не сладким показалось ему наше российское угощение, и пошел он со своими солдатами восвояси, несолоно хлебавши! — промолвил Михаил Семенович.

   — А если бы вы видели, в каком виде выступала из Москвы «непобедимая» армия Наполеона!.. Что за наряд и что за костюмы были на солдатах; какой жалкий и смешной вид они имели!..

   — То ли еще будет! Русский мороз-богатырь не свой брат: он даст себя почувствовать… А знаете ли, Федор Иванович, по-человечески мне жаль этих несчастных людей… Они, право, не столько виноваты, сколько Наполеон. Он привел их умирать ужасной смертью в нашу страну… Поверьте, пройдет еще несколько времени — и от всей армии Наполеона останутся жалкие крохи… Наш главнокомандующий ждет их, чтобы проводить по русскому обычаю, с честью… Французы, изнуренные голодом и холодом, разумеется, не будут в состоянии защищаться, и Наполеон весь свой обратный путь из России во Францию усеет своими солдатами.

   — Он и сам погибнет. Не правда ли, ваше превосходительство? — проговорил Тольский.

   — Да, Наполеон должен погибнуть… Извлекший меч от меча и погибнет. Ну, мои милые, завтра мы поедем в освобожденную Москву. Теперь Москве мы нужны… Перед вами открывается обширное поприще для благотворительности, — обратился Намекин к дочери и к невесте своего сына.

   Те с радостью откликнулись на его зов и, приехав в Москву, всецело посвятили себя благотворительности. Уцелевший от пожара дом генерала Намекина на Тверской был обращен в дом призрения и больницу. Там несчастные москвичи, оставшиеся без всяких средств к существованию и без пристанища, находили себе приют, а больные и раненые — тщательный уход и работу.

   Первое время после ухода французов в Москве съестные припасы продавались по очень высокой цене. У генерала Намекина был большой запас хлеба в усадьбе; он перевез его в Москву и приказал продавать по сходной цене, а беднякам раздавать печеный хлеб бесплатно.

   Тяжело было смотреть на осиротелую Москву. Как будто страшный ураган пронесся над нею, разрушив и уничтожив все. Смрад и зловоние от пожарищ и гниения неубранных трупов был ужасный, поэтому прежде всего в освобожденной Москве занялись уборкою. Особые фурманщики подбирали мертвые тела, клали их в фуры, свозили за заставы, а также в Марьину рощу и к Крымскому броду и сжигали там. Мало-помалу Москва стала очищаться и приходить в порядок.

   Прежде всех прибыло в Москву владимирское ополчение, а потом приехали обер-полицмейстер с полицией, пожарные и московский комендант Эссен.

   Стали съезжаться и москвичи на свое родное пепелище. Они едва могли узнать прежнее жилье. Дома были большею частью сожжены, а те, которые уцелели, были разграблены. Многие жители так и не возвратились в Москву, потому что жить было негде: на улице или в обгорелых домах нечего было и думать — зима стояла холодная и суровая. Некоторые за неимением пристанища поселились в Лефортовском дворце, в Спасских казармах, другие — в обгорелых полуразрушенных домах, завешивая выбитые окна и двери коврами и рогожами. Квартиры в уцелевших домах были слишком дороги, и потому в одной комнате часто теснились несколько семейств.

   Ужасную картину представлял Кремль после отступления неприятельской армии. Спасские ворота были заперты и завалены, а Никольские загромождены обломками взорванной стены. Весь Кремль был завален мусором, камнями, кирпичами, сеном, соломой, разлагающимися трупами, сломанными экипажами и повозками. У Ивановской колокольни громоздились груды камней от разрушенной взрывом пристройки; тут же лежали два громадных колокола, упавшие с колокольни. Успенский собор, где венчались на царство православные государи, находился в страшном запустении.

   Как только французы оставили Москву, собор заперли и запечатали до приезда преосвященного Августина. Последний находился в то время в Муроме. Граф Растопчин известил его о выходе неприятеля из Москвы следующим письмом:

   «Враг человеческого рода, опустошив Москву и осквернив храмы, сопровождаемый проклятиями российского народа, с малым числом оставшейся в живых нечестивой рати своей предался бегству, желая довершить злодейство разорением Кремля; но рука Всевышнего спасла от падения соборы и Ивановскую колокольню и прах царей наших с державой государя императора; они, с верностью и мужеством народа, ему преданного, остались непоколебимыми. Обманутый ложною надеждою и ослепленный успехами, он мечтал покорить Россию, предписать ей свои законы, но Россия восстала вся на него, попрала его силу и повергла страшное могущество Наполеона к ногам Александра I. Сообщая о сем происшествии Вашему Преосвященству, прошу направить путь Ваш к первопрестольному граду, жители коего желают возвращения Вашего, церкви освящения. Все истинные христиане стремятся к чудотворным иконам Иверской и Владимирской Божией Матери для принесения им теплых молитв за избавление свое от нашествия врага и уничтожение гордыни его».

   В конце октября преосвященный Августин прибыл в подмосковное село Черкизово и поселился там на время, так как в Москве ему жить было негде: все архиерейские подворья были выжжены.

   Несмотря на холодное время, толпы народа спешили навстречу своему любимому и уважаемому архипастырю и теснились около него со слезами радости, прося благословения. Преосвященный приветствовал встречавших его радостными и великими словами: «Христос Воскресе!»

   Граф Растопчин приехал в Москву вскоре после отступления французов и «застал уже угасающее, но все еще дымящееся пепелище ее». К его дому со всех сторон стекался горемычный, бесприютный народ с просьбами о вспоможении; граф не остался равнодушен к просьбам и старался всячески помочь москвичам.

   Наконец, из Казани возвратился в Москву сенат, из Владимира — канцелярия гражданского губернатора, стали съезжаться и прочие власти.

   Выжженная, ограбленная Москва начала мало-помалу очищаться и приходить в порядок. Застучали топоры, запилили пилы, и на месте разрушенных домов стали расти другие, новые. И Москва выросла…

   Вскоре же после того, как неприятельское войско оставило Москву, утром с колокольни Страстного монастыря раздался радостный и торжественный звон. Благовестили к обедне и на всех уцелевших колокольнях. Шесть недель французы хозяйничали в Москве, и во все это тяжелое время ни разу не оглашалась наша белокаменная радостным колокольным звоном. Зато теперь на призывный звук колоколов откликнулись жители; все — и стар и млад — спешили в Божий храмы принести свою сердечную молитву Господу, освободившему их город от гордых завоевателей.

   Вот как описывает торжественность этого богослужения очевидец, князь Шаховской, состоявший в Отечественную войну в отряде генерала Винцингероде:

   «Перед входом нашим в монастырь двор его, переходы, паперть и вся церковь были уже наполнены богомольцами, и вся тогдашняя столица всероссийских царей втеснялась в одно не чрезвычайное здание. Сильный трезвон, заколебавший московское поднебесье, усилил жданное мною действие; все как будто встрепенулись, и конечно, с победы Пожарского и всенародного избрания царя Михаила Федоровича не было ни одной обедни, петой в Москве с таким умилением и слушанной с таким благочестием. Но когда по ее окончании священный клир возгласил перед царскими дверями: «Царю Небесному, Утешителю», — все наполнявшие монастырское здание начальники, воины, дворяне купцы, народ русский и иностранцы, православные и разноверные, даже башкирцы и калмыки пали на колени, и хор рыданий смешался со священным пением, всеместным трезвоном колоколов и, помнится, пальбою каких-то пушек».

   Из окрестностей Москвы стал стекаться народ, почти во все заставы потянулись обозы с различными съестными припасами; на площадях появились каменщики, плотники и маляры, предлагающие свои услуги москвичам. То здесь, то там стали открывать мясные, рыбные и овощные лавки, сколоченные из досок и лубка на скорую руку; товар в них раскупали голодные жители чуть ли не с бою. К сожалению, продавцы брали за все невозможные цены: например, фунт ржаного хлеба стоил двадцать пять копеек ассигнациями, маленький калач — тридцать пять копеек. На опрокинутых вверх дном кадках торговцы на площадях и больших улицах раскладывали разные съестные припасы и галантерейные вещи.

   Кроме того, взад и вперед по базарам и улицам сновали торговцы с лотками и корзинами, наполненными провизией. Кто носил в большой корчаге кашу, кто кисель гороховый; продавали также и разное хлебово. За кушаком у продавца обыкновенно торчали большие деревянные ложки, а за пазухой — маленькие глиняные миски и тарелки. Каждый разносчик громко выкрикивал название своего товара и с разными прибаутками предлагал его покупателям. Москва ожила.

   Наконец, вернулся преосвященный Августин и совершил литургию в уцелевшем Сретенскою монастыре, перед чудотворным иконами Иверской и Владимирской Божией Матери. Народа была масса. После обедни владыка служил благодарственный молебен с коленопреклонением, а затем разоблачился, вышел на амвон и обратился к народу: «Приветствую вас, братья, радостным восклицанием: «Христос Воскресе!»». Что произошло в церкви, не поддается описанию. Люди бросились обнимать и целовать друг друга, как это бывает в великую заутреню Светлого Христова Воскресения, теснились около владыки, целовали у него руки и мантию. Преосвященный Августин благословлял каждого, повторяя: «Христос Воскресе!»

   Начались богослужения и в других уцелевших церквах; первого декабря был большой крестный ход вокруг стен Китай-города, а второго февраля 1813 года был совершен крестный ход и вокруг кремлевских стен; за ним несли мощи царевича Дмитрия.

  

   Как-то в зимний долгий вечер старый генерал Михаил Семенович Намекин вел оживленную беседу с Тольским, который все еще продолжал гостить в его доме. В беседе принимали участие и Мария Михайловна с Настей. Предметом их разговора были Наполеон и его жалкие солдаты, которые сотнями, тысячами гибли в России от русских пуль, русского мороза, а также и от голода. Их беседа была прервана приходом старого дворецкого, который смущенным голосом проговорил:

   — Ваше превосходительство, молодого барина Алексея Михайловича привезли…

   — Как, как привезли? Мертвым? — нервно крикнул генерал.

   Мария Михайловна и Настя переменились в лицах и с ужасом смотрели на дворецкого, ожидая его ответа.

   — Они живы, только ранены…

   — Где же он?

   — На своей половине; я туда приказал перенести их.

   Намекин поспешил на половину сына; за ним, едва сдерживая слезы, пошли Мария Михайловна и Настя.

   Алеша, худой и бледный, но с радостной улыбкой встретил их. В одной из стычек с неприятельскими солдатами он был ранен в ногу: рана, хоть и не опасная, требовала правильного лечения и ухода, и по приказу главнокомандующего его отправили на излечение в Москву к отцу.

   Свидание с отцом, сестрой и с Настей было самое нежное, самое сердечное.

   — За меня вы, пожалуйста, не бойтесь: рана у меня почти зажила, и я совсем здоров… Только вот ходить не могу, — сказал Алеша, успокаивая старого отца, сестру и милую невесту. Но пройдет недели две, и я буду в состоянии танцевать, право!

   Алеше сказали о Тольском, и он пожелал видеть его.

   — Здравствуйте, Тольский! Очень рад видеть вас здесь, у себя, а в особенности рад той перемене, которая произошла с вами. Я слышал многое про ваши геройства и самоотверженность, — ласково сказал раненый, протягивая Тольскому руку.

   — Вы… вы не сердитесь за прошлое на меня?

   — О прошлом нечего вспоминать: что было, то прошло… Повторяю, я рад видеть в нашем доме такого гостя, как вы.

   — Спасибо, спасибо!.. Прошлое я постараюсь загладить перед вами, — с чувством произнес Тольский, крепко пожимая руку бывшего врага.

   — Ну а ты, моя милая невеста, наверное, будешь ухаживать за своим калекой-женихом? Не так ли? — спросил у Насти молодой Намекин, улыбаясь.

   — Алеша… Алексей Михайлович… — И молодая девушка покраснела и смутилась.

   — Чего же ты, Настя, смутилась, назвав меня Алешей? Так и зови меня… Ведь я — твой жених, и как только поправлюсь, будет наша свадьба. Не так ли, батюшка?

   — Да, да, Алеша… Только скорее поправляйся. От своего слова я не отступлюсь. Настенька будет твоею женой.

  

XXXIV

  

   Прошло более десяти лет после рокового 1812 года. Немало перемен произошло за это время. Наполеона уже давно не было в живых: завоеватель полумира окончил свои дни узником на пустынном, дальнем острове св. Елены. Русский государь со своим народом отплатил ему за дерзость.

   Москва пообстроилась, пообчистилась и стала мало-помалу забывать свое несчастье и пожар. Недаром говорят, что всякий после пожара богатеет, — так случилось и с Москвой.

   Немало перемен в это время произошло и с героями нашего повествования.

   Алеша Намекин поправился от раны и женился на своей возлюбленной Насте. Свадьба была скромная; они венчались в сельской церкви усадьбы Горки. Никакого свадебного пиршества или бала не было. Генерал ознаменовал день свадьбы своего сына новыми льготами для своих крепостных крестьян, уменьшением барщины и оброка и открытием в селе школы для ребятишек. Обучением занималась Мария Михайловна и «молодая барыня» Анастасия Гавриловна.

   Алексей Михайлович, проведя со своей «милой женушкой» в медовый месяц в усадьбе отца, отправился в действующую армию. В то время престарелого вождя русского воинства, князя Михаила Илларионовича Кутузова-Смоленского, уже не было в живых. Шестнадцатого августа 1813 года он тихо скончался. Молодой Намекин участвовал в славном походе русского войска в Париж и был свидетелем того неподдельного восторга, с которым парижане встречали нашего императора Александра Павловича.

   — Царствуйте над нами или дайте нам монарха, похожего на вас! — с восторгом кричали французы, усыпая путь нашего государя цветами и лаврами, густой толпой теснясь около него и восклицая: — Да здравствует император Александр, наш избавитель! Да здравствуют русские!

   Такие восторженные крики слышались повсюду, где проезжал наш государь.

   «Смело можно сказать, — записал очевидец, — что едва ли какой государь в свете так встречаем был покоренным народом, как Александр I, оружием тиранию победивший и великодушием — упорное ослепление европейских народов. Это — не Траян, вступающий в Рим с триумфом и заложниками чуждых племен, не Генрих IV, возвращающийся в добрый Париж после междоусобий; это — великий Александр, который, прощая всецело разорения, нанесенные французами и бывшими союзниками их столице его и целым провинциям, вступает в столицу Франции как отец и покровитель, несущий врагам мир и благоденствие».

   Так ли Москва встретила Наполеона, как Париж встретил нашего государя?

   По возвращении нашего победоносного войска домой, то есть по окончании войны, закончившейся для нас славным миром, вернулся в усадьбу Горки и Алексей Намекин, к горячо любимой жене и к престарелому отцу.

   День возвращения с войны молодого Намекина был днем ликования для его жены и доброй сестры, а отец буквально не помнил себя от радости. Но недолго пришлось отцу порадоваться счастью своего любимого сына: старый генерал скоро умер, простудившись. Непритворными слезами оплакивала его семья, дворовые и все крепостные. В память своего умершего отца Алексей Намекин отпустил на волю некоторых дворовых и крестьян; бедные же крестьяне были обеспечены деньгами, а многие совсем избавлены были от барщины. Мирно и тихо, в любви и согласии текла жизнь молодого Намекина с дорогой женой.

   Надежда Васильевна Смельцова, находившаяся в доме мужа чуть ли не в затворе, все время пребывания французов в Москве прожила в Петербурге, причем хозяйство у нее вел преданный ей старик дворецкий Иван Иванович. Что касается ее мужа, Викентия Михайловича Смельцова, то он, распорядившись ее переездом в Петербург, сам опять уехал в Англию. К бедствию родной земли он не остался чужд и почти все свое огромное состояние пожертвовал на нужды войны, за что удостоился благодарности государя. Однако в Англии он сильно простудился, и его безнадежно больным привезли в Петербург. Здесь он и умер, причем за несколько дней до смерти примирился со своею женой и оставил ей родовое огромное имение.

   Надежда Васильевна все свое богатство и свою молодую жизнь положила на дела благотворительности, устраивая школы, больницы, богадельни. Она жила в доставшейся ей от мужа усадьбе безвыездно зиму и лето, но не в огромном доме, а в маленьком флигельке, состоявшем всего из четырех небольших комнат. Большой же дом был переделан в больницу и богадельню для больных и престарелых крестьян. Для услуг при Надежде Васильевне находились наемные Фекла и горничная Лукерья. Обе они давно получили вольную, но не захотели воспользоваться этим и по-прежнему жили со своей доброй госпожой.

   Надежда Васильевна, несмотря на свои еще молодые годы, не оставляла своей затворнической жизни, редко выезжала из усадьбы, а также и к себе никого не принимала.

   Единственным ее гостем был, и то редко, Федор Иванович Тольский, Георгиевский кавалер и бывший храбрый партизан Отечественной войны. Вскоре после войны он полюбил простую девушку, женился на ней и совершенно переменил свою бурную жизнь на тихую семейную. Летом жил он в своей подмосковной усадьбе, доставшейся ему в наследство от тетки.

   Иван Кудряш по-прежнему неотлучно находился при Тольском, исполняя роль преданного слуги и ближнего приятеля. Тольский давно выдал ему вольную, но Кудряш ни за что не хотел оставлять своего барина.

   — Гоните, сударь, силою гоните, и то не уйду. И вольная мне не нужна. Зарок у меня дан: до самой моей смерти служить я вам должен и неотлучно состоять при вашей милости.

   Тогда Тольский решил положить Кудряшу хорошее жалованье и оставил его при себе.

   Хоть Федор Иванович бросил свою прежнюю бесшабашную жизнь, но на него находили иногда и такие минуты, когда он становился прежним: кутил без просыпу, пил вино, играл и обыгрывал в карты; не прощал ни малейшей обиды и за всякое двусмысленное слово или за какой-либо намек вызывал на дуэль. Но такая разгульная жизнь продолжалась обыкновенно не более недели. Тольский раскаивался и спешил уехать из Москвы в свою усадьбу.

   Его жена была кроткой, милой женщиной, покорной своей судьбе. Тольский никогда не слыхал от нее даже упрека. Однажды, вернувшись после загула в Москве, он даже спросил ее:

   — Послушай, Наташа, неужели ты не умеешь ругаться?

   — Да, не умею, — с улыбкой ответила молодая женщина.

   — Сердиться, ворчать тоже не умеешь?

   — Да, тоже не умею.

   — Ну а драться, чай, и подавно не горазда? А хорошо было бы, если бы ты взяла да прибила меня. Я вполне заслужил это. Возьми чубук и отколоти меня. Ну пожалуйста!

   — Оставь шутки, Федор.

   — Я не шучу, а говорю серьезно. Теперь мне совестно глядеть на тебя. Мне думается, что ты презираешь меня, и поэтому молчишь…

   — Оставим это, Федор! Я люблю тебя…

   — Милая, дорогая…

   Тольский опустился на колени перед женой, страстно расцеловал ее руки и дал слово исправиться, навсегда оставив кутежи, попойки, игру в карты. Проходило два-три месяца и более, Тольский крепился и сдерживал свое слово, но стоило ему прорваться — и тогда он все забывал и предавался по-прежнему своей страсти. Так случалось не раз, но постепенно эти вспышки случались у Тольского все реже и реже. Годы брали свое: Тольский старел, страсти утихали, и в Москве мало-помалу стали забывать бурную жизнь «русского американца». Не забыл ее только наш гениальный Александр Сергеевич Грибоедов, обессмертив Тольского в своей пьесе «Горе от ума».

   Стояла масленица. У хорошо известного москвичам Кокошкина, литератора и начальника репертуара московских театров, были назначены блины, причем были приглашены и известные литераторы того времени, в числе которых находились Пушкин и Грибоедов, а в числе артистов — знаменитый Щепкин.

   Кокошкин, встречая гостей, каждому на ухо таинственно говорил:

   — Кроме жирных блинов, у меня такое еще угощение припасено, что пальчики оближете.

   — Что такое за угощение? Скажите! — спросил кто-то.

   — Нет, не скажу, это будет для вас сюрпризом.

   Наконец гости все собрались; в числе их был и наш старый знакомый Тольский. Хотя Кокошкин только недавно познакомился с ним, но все же пригласил его. Некоторые из гостей совершенно не были знакомы с Тольским, а хозяин, по своей рассеянности, забыл его представить.

   — Господа, я уже имел честь говорить вам, что у меня, кроме блинов, припасено для вас другое хорошее угощение, и вы сейчас получите его! — громко проговорил Кокошкин, обращаясь к своим гостям, после чего скрылся в другую комнату, затворив за собою дверь.

   Все с нетерпением ожидали.

   Вот снова отворилась дверь, и Кокошкин вошел в зал под руку с Александром Сергеевичем Грибоедовым; у последнего была в руках какая-то рукопись.

   — Почтенное собрание, — громко сказал Кокошкин, — мой дорогой гость, Александр Сергеевич, изволит прочитать нам свою новую пьесу, которой, я уверен, вы останетесь очень-очень довольны.

   Грибоедов с небольшими перерывами прочел всю комедию «Горе от ума». Восторг был общий. После чтения сейчас же сели за блины и, конечно, за завтраком только и говорили о комедии; разбирали характеры, интригу, восхищались верностью языка, мастерством стиха, который казался простою разговорной речью, и так далее.

   Большинство находившихся у Кокошкина гостей знало, что Грибоедов в своей пьесе словами Репетилова очень удачно изобразил Федора Ивановича Тольского.

   Один из гостей, некто Жилинский, имел затаенную вражду к Тольскому; он, обладая цепкой памятью, за блинами только и твердил о Репетилове и, в укор «русскому американцу», повторил почти без ошибок то место монолога, где Репетилов говорит:

  

             Но голова у нас, какой в России нету,

             Не надо называть, узнаешь по портрету:

                       Ночной разбойник, дуэлист,

             В Камчатку сослан был, вернулся алеутом,

                       И крепко на руку нечист;

             Да умный человек не может быть не плутом.

             Когда ж об честности высокой говорит,

                       Каким-то демоном внушаем:

                       Глаза в крови, лицо горит,

                       Сам плачет, и мы все рыдаем.

  

   Многие гости знали, что все это написано про Тольского — человека, которому убить на дуэли кого-нибудь было так же легко, как передернуть карту или выпить стакан вина.

   Положение Кокошкина как хозяина было далеко не приятным: Грибоедов и Пушкин молчали, а гости не знали, куда и глядеть. Один Тольский был невозмутим, он сохранил полное спокойствие, как будто не понимал ни смысла стихов, ни подчеркиваний, ни ясных намеков Жилинского.

   Подали шампанское. Хозяин провозгласил тост за гениального автора комедии «Горе от ума», потом за Пушкина. Тосты были единодушно приняты.

   Жилинский не унялся и предложил тост за Репетилова и за героя, доблести которого он так верно передает в своем монологе.

   — Вот пьеса! Какая сила таланта! Лица, как живые! — с пафосом сказал он. — А Репетилов? Его монолог? Перед моими глазами так и стоит этот Репетилов. Я слышу его слова, я вижу эту голову, о которой он говорит «другой в России нету», слышу его вопли о высокой честности. Да, господа! «Умный человек не может быть не плутом». — При этих словах Жилинский значительно посмотрел на Тольского и продолжал: — «В Камчатку сослан был, вернулся алеутом…»

   Вдруг встал Тольский. Все затаили дыхание, ожидая, что будет. У Тольского был бокал в руках.

   — Александр Сергеевич, — громко обратился он к Грибоедову, — я приношу вам мою глубокую благодарность за то, что вы потрудились описать меня в своей пьесе. Пью за ваше здоровье. А вы, господин Жилинский, повторите нам то место монолога, которое, как видно, вам очень понравилось.

   — К чему повторять, довольно! — несколько смутившись, ответил Жилинский.

   — Нет, не довольно. Прошу повторить, — возвышая голос, потребовал Тольский.

   — Повторите, повторите! — обратились к Жилинскому некоторые из гостей.

   Тот неохотно повторил.

   — Прекрасно!.. Звучные стихи!.. Вы и читали их недурно, господин Жилинский.

   Тут встал Грибоедов и начал уверять Тольского, что эти стихи написаны не о нем.

   — Полноте, добрейший Александр Сергеевич! Ваши стихи — мой живой портрет, моя полная биография, хоть и неприглядная, но правдивая. Еще и еще благодарю вас. Пока жива матушка Россия, пока будет звучать русская речь, будут жить и повторяться русскими людьми ваши гениальные стихи, а вместе с ними не умрет и мое многогрешное имя!

   Пушкин и Грибоедов бросились целовать Тольского. Предложили за него тост. Собравшиеся вздохнули свободнее: гроза пронеслась. Жилинский незаметно исчез.

   — Господа, маленькая оговорка, — громко обратился Тольский к гостям, сидевшим за кофе. — Каюсь, господа, я играл, обыгрывал и на дуэли убивал, но не воровал и взяток, ей-богу, никогда не брал, а потому, что не служил…