Публицистика разных лет

Автор: Сологуб Федор


    Федор Сологуб. Публицистика разных лет

Оригинал находится здесь: Сайт «Федор Сологуб»

СОДЕРЖАНИЕ:

  • Зависть
  • Техника в школе
  • Вражда и дружба стихий
  • У великого идола
  • Демоны поэтов
  • Нетленное племя
  • О символизме
  • Выбор ориентации
  • Эстетика мечты
  • Гадание
  • До Урала
  • С тараканами
  • Крещение грязью
  • Без праздника
  • ЗАВИСТЬ

    ОДНО ИЗ ПРИВЫЧНЫХ наших чувств — зависть. Очень нехорошее это чувство.
    Мелкое, негодное чувство, недостойное человека со сколько-нибудь развитым
    самолюбием. Оно предполагает большую слабость: завидуем другому, у кого
    есть то, чего у нас нет и чего мы не надеемся получить. Бессильны получить.
    Потому и завидуем.
    И напрасно подчас завидуем. По пословице: «В чужих руках ломоть больше
    кажется». А поглядишь, и ломоть вовсе не так уж велик, да и нам никто не
    мешает обзавестись таким же, а то и побольше.
    «У сусiда хата бiла, у сусiда жинка мила», поёт унылый хохол и
    жалуется, что «нема хатки, нема жинки». Так. Что ж, завести бы свою
    «жинку», выбелить бы свою «хатку». Да уж где нам. Сиротинки мы, всеми
    обиженные. Вот у наших соседей всё есть, и всё хорошо. Кто-то наделил их
    всеми благами, а нас этими благами обделил, — кто?
    Долго, мучительно и бессильно завидовали мы Западной Европе, её
    широкому просвещению, её гордым правам. Теперь завидуем столь же
    мучительно, — и неужели столь же бессильно? — японцам: их скороспелой, но
    очевидной культурности, их подготовленности, их флоту… их гейшам, может
    быть. У них школы, у них поголовная грамотность, у них бинокли, у них на
    солдатах одежда с иголочки.
    Завидно. Да кто же мешает нам самим завести всё такое и даже лучшее.
    Чиновник, что ли? Да чиновник-то откуда же взялся? Не уроженцами же луны
    комплектуются кадры нашего многочисленного чиновничества. Чиновник — плоть
    от плоти и кость от кости нашей. Да, ведь, и завидует-то кто? Чиновник же.
    Так как вне чиновничества у нас мало кто остается в интеллигентном,
    рассуждающем, сравнивающем, а потому и завидующем обществе.
    Но, как бы то ни было, зависть глубоко въелась в нас. До того глубоко,
    что мы завидуем не только соседям, но даже и своим, например, детям нашим.
    Всё боимся, что они разовьются свободно, и будут не такими, как мы. Сохрани
    Бог, ещё умнее нас вырастут. Не захотят жить по нашим шаблонам, свои
    порядки заведут. Потому так и беспокоимся о том, как бы получше воспитать
    наших детей. Потому так и много попечения и оберегания на каждом шагу.
    Зависть — плод слабости и несвободы. Сильные и свободные не завидуют.
    И потому, если мы хотим вести существование, достойное сильного
    европейского народа, то нам надо перестать завидовать. Надо понять, что мы
    сильны. Сильнее всякого чиновника.
    Силен тот, кто хочет быть сильным. И кто имеет силу и сознает её, тот
    легко скуёт своё счастье. А завидовать не надо никому, — уже потому, что
    зависть — один из худших грехов, и ведёт к греху ещё противнейшему, — к
    унынию.
    Уже и вопят малодушные, что мы на краю погибели, что придут чужие, и
    разделят нашу землю между собою, а мы будем уничтожены и поруганы.
    Страшен сон, да милостив Бог.
    Унылые вопли, так же, как и преждевременные дифирамбы, недостойны
    серьёзного и уважающего себя общества. Надо продолжать начатую общественную
    работу, без уныния, но и без похвальбы. Собственно говоря, все эти речи на
    тему о том, что мы слабы или что мы сильны, что мы погибаем или что мы
    должны в самом непродолжительном времени покорить весь свет — совершенно
    праздное и пустое дело. Будет удача и гений, — будут и приращения нашей
    обширной территории.
    Дело не в том, жить или умереть, — всё дело в том, чтобы и жить, и
    умереть достойно великого и славного народа. «Любви горящей,
    самоотверженья»,1] — вот чего надо. Широкого сердца, а не широких границ.
    Есть ли это? Если это есть, то всё есть.

    Опубликовано:
    Новости и Биржевая газета. 1904. N 268. 28 сентября.

    Примечания:
    1] — Цитируется строка из трагедии А. С. Пушкина «Моцарт и Сальери».

    ТЕХНИКА В ШКОЛЕ

    ВО ВСЕ ВРЕМЕНА и у всех народов целью учения детей ставилось некоторое
    приобретаемое посредством учения улучшение, некоторое увеличение сил и
    способностей. Иногда это было только развитие тех сил и способностей,
    которые уже заложены в самом человеке природой его; иногда посредством
    учения достигалась некоторая прибавочная ценность, состоящая в том, что
    посредством прирученных животных и посредством машин обученный человек
    приобретал новые способы управлять течением своих дел. Вообще же учением
    достигалось увеличение достоинства человека, расширение его господства как
    над другими людьми, так и над природой.
    Легко видеть, что прогресс в области образования направлен был так:
    сначала развитие своих способностей, потом увеличение их; сначала
    подчинение других людей, потом подчинение природы.
    В древние века, — которые, впрочем, не совсем кончились и доныне,
    насколько они характеризовались враждой сословий и племён, — целью обучения
    было господство в сожитии: учились, чтобы стать воинами, ораторами,
    очарователями, жрецами. Военное дело, гимнастика, музыка, магия, право, —
    всё это были науки, возвышавшие человека над другими. Учились немногие. Они
    господствовали над толпой теми или другими способами. И это ещё не было
    образование в современном смысле этого слова.
    По направлению к нашему времени задачи образовательной деятельности
    существенным образом изменяются. Требуем, чтобы из школ выходили не юристы,
    воины или жрецы прежде всего. Но чтобы школа давала людей, достойных для
    достойного гражданского сожития. По гениальному выражению великого
    педагога, школа должна была стать мастерской человечности.1] Учиться стали
    многие. Хотим, чтобы учились все. Стремимся не к господству над людьми, —
    оно нас не тешит. Хотим господства над природой. Господство над природой
    нужно нам не само по себе, — оно является нам средством к освобождению от
    всего, что угнетает жаждущий свободы дух человека.
    И школа, чтобы стать на высоте тех запросов, какие предъявляются ей
    временем, должна поставить свои цели в области единения и свободы. Дети
    наши должны приготовляться для свободного и дружного подвига жизни. Тогда
    как нищета и невежество делают нас рабами друг друга, рабами тех, кто
    случайно стал силен, освобождает нас только владычество над природой вне
    нас и над природой в нас.
    Отсюда следует мысль, прямое выражение которой может на первый раз
    показаться парадоксом: гуманитарное образование в наши дни должно быть
    построено не на гуманитарной науке, а на технике и гимнастике. Техника
    должна быть основой всякой современной школы на всех её ступенях. От самых
    низших и до самых высших. И неизбежное дополнение техники — гимнастика. Без
    машины мы не обходимся. Машиной господствуем над природой. Машиной должны
    научиться управлять. Машина и нам, и нашим детям наиболее любопытна. На
    всех ступенях обучения она представит наиболее интереса для учащегося. И
    интерес, привлекаемый к машине, имеет несравненно большее воспитательное
    значение, чем интерес привлекаемый к какому угодно роду словесного
    обучения.
    И в самом деле: машина на каждом шагу приучает нас к закономерному
    координированию наших поступков. С книжными познаниями мы можем обращаться
    как угодно вольно: заученное перевирать, не замечая того; многое
    пропускать; схватывать верхушки и кончики знаний; вместо дела
    довольствоваться словами, и созерцание заменять описанием. Машина не
    позволяет неточного и небрежного обращения с ней. её надо знать совершенно.
    Несовершенное знание её так же ничтожно, как и совершенное незнание.
    Очевидно, что обучение в школах, как оно производится в наши дни, не
    отвечает никакому живому современному интересу. Потому оно не достигает тех
    целей, которые выставляются сторонниками рутинных способов школьного
    устройства, — целей общего гуманитарного развития. Нельзя быть живому
    развитию на схоластике. А книжное обучение в наши дни решительно выродилось
    в схоластику. И совершенно напрасно думать, что делу могут помочь
    какие-нибудь частичные перемены в программах, — уменьшение числа часов,
    отводимых на изучение древних языков, прибавка часов на математику,
    сочинение новых наук, — природоведения и отечествоведения. Все это совсем
    ни к чему.
    Одно только средство и есть, которое может возвратить школе
    принадлежащее ей место в общем ходе развития гражданского общества. Это
    есть переустройство школы с таким расчётом, чтобы в основу её занятий
    поставлена была техника, понимаемая, конечно, в самом широком смысле.
    Техника в школе нужна не для того, чтобы ученик стал ремесленником —
    она нужна для того, чтобы ученик стал человеком, овладевшим природой вещей.

    Опубликовано:
    Новости и Биржевая газета. 1904. N 290. 20 октября.
    Примечания:
    1] — Выражение принадлежит Яну Амосу Коменскому (1592-1670), чешскому
    педагогу и общественному деятелю.

    ВРАЖДА И ДРУЖБА СТИХИЙ

    «Ветер и солнце были
    за японцев и против нас».
    Из телеграммы собственного
    корреспондента.

    СТИХИИ БЫЛИ ЗА японцев и против нас. Потому Цусимский бой был нами
    проигран.1] Так говорит газета. Она думает, что кому-то угождает этим. Она
    не знает, что говорит жестокую правду. Увы! правду слишком жестокую.
    Если бы мы были язычниками, мы сказали бы:
    — Боги ветра и солнца помогают нашим врагам, а где же наши боги?
    Христианин скажет:
    — Ветру и солнцу повелевает Бог.
    И сделает скорбный вывод.
    Человек точного ведения скажет:
    — Надо брать в расчёт и ветер, и солнце, и многое другое. Кто идёт
    наобум, тот уж почти наверное нарвется на что-нибудь для него неожиданное.
    Стихии давно уже против нас. Ещё Чацкий говаривал, что мы живём
    «рассудку вопреки, наперекор стихиям».2] Это сказано, собственно, о фраке.
    Но это относится, конечно, и к очень многому другому.
    Говорят: в Цусимском бою солнце светило нашим в глаза, а у японцев оно
    было за спиною. Ветер тоже не поладил с нами, и помогал японцам, уж я не
    знаю, как именно. Прибавим заодно и обе остальные стихии: вода оказалась
    для нас неблагосклонною, потопила наши кое-как слаженные корабли, а
    земля… земля вблизи была японская. Конечно, она помогала нашему врагу. С
    её берегов налетала на нашу растерявшуюся эскадру туча миноносок.
    Я прочитал где-то, что на кораблях Небогатова3] пушки заржавели.
    Невероятно. Но что же можно сделать с враждою стихий? Ржавеют на дожде
    крыши домов, отчего же не заржаветь и пушкам.
    Враждебны нам стихии. Нелюбовь у нас и у стихии взаимная. Ни одна
    стихия нам не мила.
    Солнце, огонь, пламенное, страстное светило, источник света и тепла.
    Мы упрямо отвращаемся от солнца. От света. От всякого свита. Просвещение
    наше в упадке. Одежды наши темны и скучны. Жилища у нас сумрачны и суровы.
    Дети наши закутаны, чтобы солнце не обожгло их кожу.
    Ветер, вольно веющий, не знающий преград и застав, ветер — чародей,
    могучим веянием оживляющий широкие земные просторы… Мы боимся его Мы его
    не терпим. Мы оградились от него стенами, и стараемся возвести их до неба,
    и замазать в них все щели. Чтобы не веял, самовольный, бесчинный, дерзкий
    нарушитель затхлого покоя.
    Вода, вольно струящаяся и, однако, покорная закону земных тяготений,
    чистая, холодная, равняющая всех своими влажными и холодными объятиями..
    Что нам в ней? Мы заросли всякою грязью, мы любим нечистоту и тлен нашей
    смрадной жизни. Мы защищаемся от бесчинства падающих с неба вод калошами,
    зонтиками, плащами. Наши дети боятся воды, а дерзкие из них легко тонут в
    ней, потому что не могут научиться плавать. Это так трудно для нас.
    Земля, мягкая, сырая, успокоительная, мать, кормящая всех своих
    детей… Мы позаботились больше всего о том, чтобы разделить её, и
    отмежевали мою и твою землю, — и всем нам тесно на земных просторах. И мы
    идём умирать, чтобы отнять у мирного народа его землю, и думаем, что это
    отнятие чужого есть великий подвиг, за который наши дети должны быть нам
    благодарны. А на что земля нашим детям? Они не знают её ласковых и нежных
    прикосновений, не бегают босые по её мягкой и зеленой траве, по её сыпучему
    песку.
    Мы не любим стихий, и справедливые стихии не любят нас. Они
    благосклонны к нашему врагу, и помогают ему в великой исторической борьбе,
    потому что платят ему любовью за любовь.
    Посмотрите на японские картины. Сколько света, какое живое солнце
    чувствуется в них! Эмблемою своего государства взяли японцы восходящее
    солнце, потому что безмерно полюбили они это царственное светило, радостное
    и благостное. К добрым и злым равно благостно оно. Но любят его только
    добрые и сильные. И таким и оно посылает наилучшие свои дары. И японцы
    радостно греются в лучах своего солнца. Радостно открывают они солнцу своё
    тело, — и золото расплавленных солнечных лучей переливается по их коже
    восхитительным пламенем силы и бодрости.
    Бодро ставят они свои паруса, и ветер несёт в широкое море их лодки.
    Он развевает их лёгкие одеяния, и прикосновения его к их телу нежны и
    любовны.
    Вода охватила голубым, раздробленным ожерельем их прекрасные острова.
    Как они родственны этой подвижной стихии! Как легко влекутся они к
    неизведанному, к новому! И мы ещё не знаем, куда приплывут они на своих
    дивных кораблях.
    Землю они любят удивительною любовью влюблённого. Как возделывают они
    её! Причудливым садом и огородом стала вся их страна.
    В дружбе со стихиями живёт наш враг, и стихии, вольные и вечные, стали
    его верными союзниками. Мы не можем расторгнуть этого союза. Но никто не
    мешает и нам войти в него.

    …Небо ясно,
    Под небом места хватит всем.
    (Лермонтов).4]

    И если мы сами так уже закоснели в нашей искусственной и городской
    жизни, в жизни маленьких и робконьких мещан, то введём же хотя наших детей
    и наших юношей в вольный мир природы, сдружим их с милыми, вечно-вольными и
    вечно-благостными стихиями. Дружба с ними радостна, но их любовь не
    изнеживает, потому что они и нежны, и в то же время суровы. Их радость есть
    радость мужества и силы.
    В городах и вне городов — везде светит солнце. Пусть возрастающее люди
    не прячутся в мрачные пещеры наших жилищ от доброго солнца.
    Воздуху, свету, земле и воде дайте свободно обнимать их тела. Чтобы
    сдружились, сжились, сроднились они с вольными стихиями. Чтобы и сами
    стали, как стихии, такие же чистые, невинные, правдивые, нежные и суровые.

    Опубликовано:
    Биржевые ведомости. 1905. N 8847. 29 мая.

    Примечания:
    1] — Русско-японская война началась в феврале 1904 года из-за
    обострения колониальных интересов России и Японии в Китае. Цусимский бой
    произошёл 14-15 мая 1905 года у острова Цусимы. В сражении приняли участие
    вторая эскадра вице-адмирала Рожедственского и третья эскадра
    контр-адмирала Небогатова; флотом противника командоваал адмирал Того.
    Через несколько часов боя большая часть русских судов была потоплена.
    Адмирал Рождественский, раненный, попал в плен; несколько судов с
    контр-адмиралом Небогатовым сдались японцам; нескольким кораблям удалось
    уйти. Цусимский бой ознаменовал окончательное поражение России в войне.
    2] — Цитата из комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума».
    3] — Николай Иванович Небогатов (1849-1934) — контр-адмирал, с января
    1905 г. командовал 3-й эскадрой, отправленной из Балтийского моря на
    Дальний Восток в подкрепление эскадры Рождественского. В 1907 г. Небогатов
    за сдачу японцам без боя был присужден к смертной казни, заменённой 10
    годами крепости. Освобожден досрочно.
    4] — Неточная цитата из стихотворения М. Ю. Лермонтова «Валерик» (у
    Лермонтова: «Под небом места много всем»).

    У ВЕЛИКОГО ИДОЛА

    ЕСТЬ СЧАСТЛИВАЯ страна, которую стережёт великий идол свободы.
    Воздвигнутый на самом интересном месте, при входе из океана в гавань
    громадного города, он виден издали всякому, приезжающему в счастливую
    страну. И сердце эмигранта горит и трепещет радостью обещанной ему великим
    идолом свободы.
    Но благоразумно поступает тот, кто не верит ни великим идолам, ни
    громким словам. Маленькие людишки под сенью великого идола обделывают свои
    крохотные делишки, стригут узенькие, — но не уже их души, — купончики, и
    придумывают благонравные маленькие правильца для поведения. Конечно, там
    лучше, чем у нас, и во много раз лучше, — но это потому только, что хуже,
    как у нас, нигде и не может быть. Конечно, там лучше; чем у нас, но всё же
    великая богиня, смотря на воздвигнутый ей уродливо громадный идол, скорбит
    и не хочет утешиться ни в мышиной суетне рабочего многолюдства, кующего
    доллары в дьявольски неустанном труде, ни в эффектной грандиозности
    грабительских трестов и синдикатов, выжимающих миллиарды долларов из
    трудящихся масс.
    Конечно, там лучше… Несмотря на линчевание негров, всё же там лучше.
    Но в какое странное положение становится тот, кто от чистого сердца
    расточает похвалы тамошней свободе, — кто хвалит великого идола потому, что
    душа его велика и свободна, потому что душа его превыше всего на свете
    возлюбила прекрасную богиню великого идола.
    В неожиданных случаях, в мелочах, в подробностях сказывается иногда
    многое, — и начинаешь понимать то, что прежде знал как-то механически, не
    проведя этого знания через сжигающий аппарат личного переживания. Помню,
    несколько лет тому назад пришлось мне держать в руках метрическое
    свидетельство мальчика, еврея, родившегося в Нью-Йорке. Свидетельство, как
    свидетельство, почти как и у нас. Нет, конечно, глупых справок о сословии
    родителей, — какие же могут быть сословия и перегородки между людьми в
    свободной стране, остерегаемой великим идолом с громадным факелом в высоко
    поднятой над океаном и материком руке.
    Но форма, приблизительно, такая же: разграфленный листок бумаги, и в
    надлежащих графах сведения о числе, месяце, годе и дне рождения, о
    родителях и о месте рождения. И одна графа — странная, каких у нас не
    бывает. Спешу признать, что у нас бывает гораздо хуже, но вот именно этого
    не бывает. Графа: цвет. Ответ: белый. Маленький еврей смотрит с гордостью
    на эту пометку. Здесь, в России, он ограничен в правах, для него — черта
    оседлости, для него пребывание в Петербурге достигается, как особая льгота,
    право на которую надо доказать, — а вот там он не только полноправный
    гражданин, — он ещё и белый, он не принадлежит к одной из презираемых
    цветных рас.
    Бедные маленькие людишки! Как они любят свои жалкие перегородочки!

    Опубликовано:
    Наша жизнь. 1906. N 420. 15 апреля.

    ДЕМОНЫ ПОЭТОВ

    I

    КРУГ ДЕМОНОВ

    Я — ПОЭТ, и я хочу говорить о поэтах. Точнее, о их демонах.
    Демонов, конечно, нет. Что же, может быть, нет и поэтов? Нет ли, есть
    ли, — всё равно. Значимо только то, что я хочу говорить об этих предметах.
    Поэт, говорящий о поэтах, находится в исключительно счастливых
    условиях. По свойственной поэту приятной способности всему удивляться, всем
    восхищаться и вдохновляться всякими явлениями жизни, поэтические
    произведения, которые поэт читает, производят на него обаятельное,
    волнующее впечатление. Чужие стихи для поэта или совсем мертвы, вовсе не
    существуют, или волнуют и трогают его чрезвычайно. Человек, способный
    приходить в восхищение перед мёртво играющими в атмосфере демонами воздуха
    и пыли, он ли зевнёт над прекрасною поэмою? Он ли почтит равнодушною хвалою
    игру творящего духа, хотя бы то был и «мелкий бес, из самых нечиновных»? 1]
    Понять каждую гримасу, подметить все эти лёгкие дрожания в уголках
    губ, каждый беглый, мгновенный огонёк отразить в себе, под самую последнюю
    заглянуть личину, — это наслаждение очень изысканное, за которое каждый из
    нас так благодарен другому поэту.
    Наслаждение очень изысканное, хотя и очень опасное. Стрела летит
    иногда и дальше цели, — слишком тонко выпрядаемая нить слишком рано рвётся
    между пальцами внезапно дрогнувшей пряхи, — мёд до излиха сладкий в горькое
    претворяется вдруг яство.
    Слишком глубокое понимание собирает сокровища, которых никто не
    расточал, и жнёт пшеницу, никем не посеянную, радуя лукавых, которые всегда
    смеются над человеком.
    Поэт — вдохновенный творец, чародей и мечтатель. Вот открывает он
    чужую книгу и ворожит над нею.
    Скатерть-самобранка, расстилайся предо мною, — угости меня дивною
    трапезою. Я хочу тонких вин и благоуханных снедей.
    И раскрывается, — и уставлен стол.
    Насыщен и пьян, встаю из-за дивного пира, и томно кружится голова, — и
    погано хихикает один из лукавых, и шепчет вкрадчиво и злобно:
    — Пепел и угли — твои снеди, болотною ржавчиною краснеет вино твоё,
    смрадные черепки — сосуды, изящностью которых прельщался ты.
    Посмотри, — он прав, лукавый.
    Ну, так что же! Прав и ты, поэт. Ты насладился, — и усладительных
    мигов никто не отнимет от тебя.
    Вот было для тебя творчество иного поэта океаном, переплеснувшим
    переплеск вольных волн через чёрную черту берегов. Ты прошёл над океаном,
    шагами измерил ты неизмеримую ширину его, вершками исчислил ты его глубину,
    — но не стыдись восторженных похвал: не ты ли был солнцем, отразившим свой
    лик в океане?
    Хвала — дело поэта, восторг — его правда.
    Экстазы поэта достойнее, чем придирчивые истолкования критика.
    Не было такого времени в России, когда критика не совершала бы
    позорного дела охуления литературных слав. Русские критики достигли того,
    что в представлении русских людей, столь ещё простодушных, самое слово
    «критика» стало равнозначащим со словом «брань». Любители презрительных
    выражений с восторгом читали и читают критические статьи, где творческий
    труд и светлое вдохновение поэтов расценивались и расцениваются с грубою
    развязностью, как дело глупое и позорное.
    «Услышишь суд глупца и смех толпы холодной». 2]
    «Какое дело нам, страдал ты или нет!» 3]
    Читаю статью Белинского, искреннейшего из русских критиков, о поэзии
    гениального Баратынского. 4] Какая тупость! Какое чистосердечное нежелание
    понять!
    Но что же! Примеры неисчислимы.
    И в наши дни, кто из ныне живущих критиков не имеет в своей
    литературной карьере большего или меньшего числа оплёванных им поэтов,
    имена которых он и сам произносит теперь не без уважения.
    И венцы надевала иногда критика, или запоздалые, или неправые.
    Так было и бывает потому, что критик ко всякому литературному явлению
    подходит с кодексом правил, заранее изготовленных. И всё живое в поэзии
    вылезает за рамки этих правил.
    В оценке поэтов простой читатель, ни поэт, ни критик, занимает среднее
    место. Он не способен восторгаться красотами, которые ещё должны быть
    исчарованы из мёртвой груды слов; он не способен понять того, что так
    глубоко скрыто под образами, того, чего поэт, может быть, и не вкладывает в
    свои образы, но что может быть очень точно и верно примышлено. Это суживает
    для него тот круг, внутри которого лежит для поэта прекрасное и мудрое.
    Но читателю нет дел до педантически обоснованных литературных правил,
    — в книге он ищет не иллюстрации для своих теорий, а непосредственного
    удовольствия. И придирчивые требования критика, и мечтательные восторги
    поэта заменены для него случайными склонностями и влечениями, порождениями
    его случайных переживаний. Если и он иногда берёт в свои руки, для забавы
    или для глубокомыслия, ржавый железный шаблон критика, он накладывает эту
    игрушку на что попало и как попало. И похвалы, и порицания его неожиданны и
    странны. Громкою славою венчает он тупого графомана, сделавшего своим
    прибыльным ремеслом проституирование высокого искусства, и равнодушно
    проходит мимо Тютчева, мимо Баратынского, мимо Фета, мимо…
    Из этого треугольника неправых отношения хочу выйти. Восторгаться кем
    бы то ни было я не хочу, — пресытился я восторгами и умилением, и уже не
    хочу простосердечно вкушать лакомые угли и сладкий пепел.
    «Сам собою вдохновляюсь», 5] — и с меня этого довольно.
    Хулою не оскорблю ничьего творческого вдохновения. Всё, что в области
    поэзии, для меня свято. Никакого канона не признаю, никакою теориею не
    надавлю на живую ткань поэтического мечтания.
    От случайностей же читательского вкуса избавят меня сами Демоны
    поэтов, которые уже предстоят мне.
    Широким кругом стали они около меня, разделили между собою весь мой
    горизонт и всю мою атмосферу, всю многоликую и многоголосую Иронию живого
    слова явили они мне. И всякий являемый ими лик — точная истина, и всякий их
    вопль говорит да. Противоречивую утверждают они подлинность мира.
    Что же такое они сами?
    Вся область поэтического творчества явственно делится на две части,
    тяготея к одному или другому полюсу.
    Один полюс — лирическое забвение данного мира, отрицание его скудных и
    скучных двух берегов, вечно текущей обыденности, и вечно возвращающейся
    ежедневности, вечное стремление к тому, чего нет. Мечтою строятся дивные
    чертоги несбыточного, и для предварения того, чего нет, сожигается огнём
    сладкого песнетворчества всё, что есть, что явлено. Всему, чем радует
    жизнь, сказано нет.
    В накуренной и заплёванной биргалке 6] сидит буржуа с насандаленным
    носом; перед ним кружка пива и сосиски. Он курит вонючую сигару, слушает
    пьяный гам, и блаженствует, витая в Золотом сне. Нектар перед ним в
    хрустальном бокале, и амброзия на чеканном золотом блюде, и голубой перед
    ним вьётся дым ароматного курения. Сам он молод и прекрасен, и золотые
    кудри обрамляют его дивную голову. Он — поэт. Сидит он, — и поёт (сочиняет
    стихи). И чего нет в его стихах!

    «Воспевает, простодушный…»
    «Поэт на лире вдохновенной…»
    «Несись душой превыше праха
    И ликам ангельским внемли…»
    «Иди ты в мир, да слышит он пророка,
    Но в мире будь величествен и свят…» 7]
    Идёт в мир на улицу, встречает деву
    «с улыбкой розовой, как молодого дня
    за рощей первое сиянье…» 8]

    На взгляд постороннего и трезвого, это — просто грубая и неряшливая
    девица… женщина… может быть, не беспорочная… может быть, совсем
    порочная. Но для лирика с насандаленным носом она — прелестная Дульцинея.9
    Вечный выразитель лирического отношения к миру Дон-Кихот знал,
    конечно, что Альдонса — только Альдонса, простая крестьянская девица с
    вульгарными привычками и узким кругозором ограниченного существа. Но на что
    же ему Альдонса? И что ему Альдонса? Альдонсы нет! Альдонсы не надо.
    Альдонса — нелепая случайность, мгновенный и мгновенно изживаемый каприз
    пьяной Айсы. Альдонса — образ, пленительный для её деревенских женихов,
    которым нужна работящая хозяйка. Дон-Кихоту, — лирическому поэту, — ангелу,
    говорящему жизни вечное нет, — надо над мгновенною и случайною Альдонсою
    воздвигнуть иной, милый, вечный образ. Данное в грубом опыте дивно
    преображается, — и над грубою Альдонсою восстаёт вечно прекрасная Дульцинея
    Тобозская.
    Грубому опыту сказано сжигающее нет, лирическим устремлением
    дульцинируется Мир. Это — область Лирики, поэзии, отрицающей мир, светлая
    область Дульцинеи.

    «От пламенеющего змея
    Святые прелести тая,
    Ко мне склонилась Дульцинея.
    Она моя, всегда Моя». 10]

    В эту область лирического нет ныне я не пойду. Эта область желанного,
    прекрасного, гармонического искони была любимым местом для прогулок всех
    добрых и злых критиков. Какие бы личины ни надевались поэтами на
    трудолюбивую и дебелую Альдонсу, — личины Афродиты или Медузы, Девы Марии
    или Астарты, Прекрасной дамы или Вавилонской блудницы, доброй Лилит или
    лукавой Евы, Татьяны или Земфиры, Тамары, дочери Гудала, или царицы Тамары,
    11] — все эти внешние, ярко и пёстро размалёванные личины давно и хорошо
    знакомы каждому школьнику.
    Я же хочу быть покорным до конца. Я влекусь ныне к тому полюсу поэзии,
    где вечное слышится да всякому высказанию жизни. Не стану собирать в один
    пленительный образ случайно милые черты, — не скажу:
    — Нет, не козлом пахнет твоя кожа, не луком несёт из твоего рта, — ты
    свежа и благоуханна, как саронская лилия, и дыхание твоё слаще духа
    кашмирских роз, и сама ты, Дульцинея, прекраснейшая из женщин.
    Но покорно признаю:
    — Да, ты — Альдонса.
    Подойти покорно к явлениям жизни, сказать всему да, принять и
    утвердить до конца всё являемое — дело великой трудности. На этом пути
    трудно пройти далеко, потому что его стережёт Дракон Вечного противоречия.
    Но познавший великий закон тождества совершенных противоположностей не
    убоится дракона, и бестрепетно вступит в область вечной Иронии.
    Снимая покров за покровом, личину за личиною, Ирония открывает за
    покровами и личинами вечно двойственный, вечно противоречивый, всегда и
    навеки искажённый лик. За ангельским сладкогласием поэтов, за образами их
    золотого сна обличает она сонмище уродливых демонов.

    II

    СТАРЫЙ ЧЁРТ САВЕЛЬИЧ

    ВСЯКАЯ ПОЭЗИЯ хочет быть лирикою, хочет сказать здешнему, случайному
    миру нет, и из элементов познаваемого выстроить мир иной, со святынями,
    «которых нет». Поэт — творец, и иного отношения к миру у него в начале и
    быть не может. Вся сила лирического устремления лежит в этом наклоне к тому
    желанному, чего ещё нет, и уверенности, что творение иного мира возможно.
    Но всякая истинная поэзия кончает ирониею. Пламя лирического восторга
    сожигает обольстительные обличия мира, и тогда перед тем, кто способен
    видеть, — а слепые не творят, — обнажается роковая противоречивость и
    двусмысленность мира. И приходит ирония. Открывает неизбежную
    двойственность всякого познавания и всякого деяния. Показывает мир в цепях
    необходимости, и научает, что, по тождеству полярных противоположностей,
    необходимость и свобода — одно. И говорит миру: «Да». И говорит
    необходимости: «Ты — Моя свобода». И говорит свободе: «Ты — моя
    необходимость». И, реализуя их невозможность, как предел земных
    бесконечностей, путём Любви и Смерти возводит поэзию на высоту трагических
    откровений.
    Великая поэзия неизбежно представляет сочетание лирических и
    иронических моментов. То или иное отношение их определяет характер данной
    поэзии. Большая или меньшая ясность для самого поэта этих моментов, их
    слияния и их рокового спора обусловливает отношение поэзии к бесовским
    наваждениям, её большую или меньшую стойкость перед искушениями лукавого.
    Есть магические круги, внутри которых нечистая сила не проникнет.
    Поэт, как чародей, чертит эти круги, но по недосмотру оставляет в них
    промежутки, — и в жуткие миги творчества вкрадывается нечистый в середину
    не до конца зачарованного круга.
    Ошибка поэта, впускающая в его творчество беса, состоит в неверном
    употреблении приёмов иронии и лирики, одних вместо других.
    Эта опасность наиболее грозит лирическому поэту. Лирика всегда говорит
    миру нет, лирика всегда обращена к миру желанных возможностей, а не к тому
    миру, который непосредственно дан. И вдруг становится лирический поэт
    искушаем неким лукавым сказать на языке лирики данному миру пламенное да. И
    поэт, «в надежде славы и добра», 12] говорит небесные слова о земном.
    Нет беды, если это делает бездарный версификатор, — получается плохое
    стихотворение, и только. Но в творчестве великого поэта не бывает случайных
    ошибок. Бес, который втирается в это творчество, — бес опасный и сильный.
    И бес, соблазнявший великого Пушкина, был бес не заурядный. Он пришёл
    к поэту рано, и мутил его долго исподтишка, не показывая своей хари. Сквозь
    мерзость и скверну протащил душу поэта, и показал ему великое земное и
    небесное святое в странном и лукавом смешении, ужалил его тщетною мечтою о
    недостижимом в мире здешнем и преходящем, прельстил дивною трагедиею
    самозванства, играл перед ним личинами, прекрасными и титаническими, — и за
    всеми личинами, уронив их на землю, подставил поэту магическое зеркало, и в
    нём лик Савельича, — и черта за чертою в холопском лике повторились черты
    поэта. Дьявольски искажённое отражение, — но, однако, наиболее точное из
    всех.
    Разве не себя изображает поэт в наиболее совершенных своих созданиях?
    Есть тяготение к подобному, — и у Пушкина было такое тяготение к
    изображению титанических и прекрасных образов, — Петр Великий, Моцарт.
    Прекрасные возможности, — и рядом с ними отражения мелкого и случайного.
    Мечты о величии пленяют каждого, кто чувствует в себе великие силы. Не
    могли не пленять они и Пушкина. Образ вдохновенного поэта, такой
    лучезарный, предносился перед ним. И всегда в лирическом озарении.

    «Поэт на лире вдохновенной
    Рукой рассеянной бряцал».
    «Небрежный плод моих забав…»
    «Безумная душа поэта…»
    «Марать летучие листы…»
    «…в строфах небрежных…» 13]

    Таков образ поэта, — рассеянный, небрежный, вдохновенный, марает
    летучие листы, — сколько посидит, столько и напишет, дивная, вдохновенная
    пишущая машинка, Ремингтон N 9! «Стихи для вас — одна забава». 14] Труд
    поэта сводится к дивному искусству импровизации, сам поэт — «безумец,
    гуляка праздный». 15]
    На деле всего этого нет, да всё это вовсе и не нужно. Здесь мы видим
    лирическое отношение к предмету, такого отношения не вызывающему. И в этом
    было обольщение для поэта, — обольщение лживое и опасное.
    Таков некий мечтательный и небывалый на земле поэт, — но сам-то Пушкин
    был не таков, конечно. Мы-то знаем, как он работал. И его упорная работа
    над рукописями его стихов и его пленительной прозы нисколько не мешает нам
    признать его великим поэтом. В ценность импровизаций мы не верим, небрежные
    стихи нам так же мало радостны, как и всё небрежное и, стало быть,
    косолапое и глупое. Но Пушкину предносился почему-то такой образ поэта, и
    гипнотизировал его. Он чувствовал себя таким, как Сальери, прилежным и
    удачливым работником, а быть хотел таким, как Моцарт, безумцем и праздным
    гулякою. Был такой трезвый, благоразумный и бережливый, а натаскивал на
    себя причуды праздных шалопаев. Завидовать он, конечно, не мог, — некому
    было завидовать, очень удачливо складывалась его литературная судьба, — но
    жало неудовлетворённости вливало в него свой жгучий яд. Кто-то другой,
    может быть, ему завидовал, кого-то другого изобразил он в лице Сальери, но
    с какою проникновенною, интимною точностью! Точно автопортрет!
    Стоило только раз надеть на себя чужую и ненужную личину, — и уже бес
    притворства завладел.
    Вынуждающее к притворству недовольство собою и своим не есть то
    «святое недовольство и жизнью, и самим собой», о котором говорит Некрасов.
    16] То недовольство свято, потому что оно есть праведно-лирическое
    отрицание мира. Оно говорит:
    — Мир не таков, каким он должен быть, не таков, каким я хочу, чтобы он
    был. Отрицая этот мир, я творческим подвигом всей, приносимой в жертву,
    жизни сделаю, что могу, для создания нового мира, где прекрасная воцарится
    Дульцинея.
    И у него — один язык, для себя и для мира. А то, другое, вынуждающее к
    притворству недовольство собою имеет два языка. Один, внутренний голос,
    говорит языком утверждающей иронии:
    — Это — грубая Альдонса. От неё пахнет луком. Она веет рожь. Мне с нею
    надо жить, но мне стыдно показать её в люди.
    И говорит другой голос, с притворным пафосом вещая миру:
    — Это — Дульцинея Тобозская. Слаще мирры и роз благоухания её уста.
    «Перстами, лёгкими, как сон», 17] она перебирает шуршащий на серебряном
    блюде жемчуг. Мне с нею жить. «Хорошо мне, — я — поэт». 18 ]
    Притворство — первая ступень. Лиха беда — начать. Дальше идёт
    самозванство. И то, и другое отразилось в поэзии Пушкина.
    Чтобы овладеть Людмилою, Черномор принимает на себя обличие Руслана.
    «Мазепа, в горести притворной,
    К царю возносит глас покорный».
    «Москвич в Гарольдовом плаще…» 19]
    В «Домике в Коломне» кухарка брилась. 20]
    Лиза Берестова хорошо играла роль крестьянки. 21] Только «одно
    затрудняло её: она попробовала было пройти по двору босая, но дерн колол её
    нежные ноги, а песок и камешки показались ей нестерпимы».
    Пушкинскую Дульцинею затруднил путь правой иронии, смелого принятия
    земли с её песком и камнями. Она осталась барышнею цирлих-манирлих, и не
    проявила в себе дульцинированной Альдонсы. Это сумела сделать Анна
    Ермолина, которая ходила босая, как подлинная крестьянка, и наряжалась, как
    подлинная барышня.22 Приняла мир кисейный и мир пестрядинный. Явила точный
    образ говорящей да двуликому миру иронии, и стала в веках Моею вечною
    Невестою.
    Одного, первого самозванства Лизе было мало, — она потом набелилась и
    насурьмилась пуще самой мисс Жаксон. 23] Явила живую пародию на Дульцинею.
    Дубровский поселился в доме своего врага Троекурова под видом француза
    Дефоржа. 24]
    Наконец, два исторических самозванца, — один в «Борисе Годунове», и
    другой в «Капитанской дочке». 25] И оба — самозванцы подлинные, без
    малейших сомнений, заведомые плуты и обманщики.
    В довершение этого перечня любопытно вспомнить, что тема «Ревизора»
    принадлежит Пушкину же.
    Хотел быть, как Моцарт. «Ведь он же гений, как ты да я», 26] говорит
    Моцарт. Очень снисходителен и Пушкин был к своим современникам. Холоден был
    только к двум: к гениальному Баратынскому, и к Бенедиктову, литературному
    предшественнику одного из самых известных современных поэтов. 27]
    Корень притворства и самозванства — в неправом самоотрицании, в ложном
    самоотречении. Не нравлюсь сам себе, хочу быть другим, лучшим. Это всегда
    не верно, всегда унизительно для человеческого сознания. Правый путь
    сознания только один — к самоутверждению в свободном развитии того, что во
    мне есть, что случайно заслонено, может быть, элементами чужого, злыми
    влияниями призрачного не-Я. Правый путь самоотречения — есть путь отречения
    от своего случайного, от вещей и от их соблазна; это — путь деятельной
    любви, на котором я отдаю всё моё, потому что всё есть Моё, и не беру
    ничего чужого, потому что есть только Моё. Идти от Меня к каким-то иным
    достижениям — это значит: продать свою душу чёрту, отказаться от своего
    вечного лика для восковой маски.
    Не нравлюсь себе, хочу идти выше, стать лучше, не лучше в смысле
    укрепления и усиления блага, во мне лежащего, а в смысле перемены самой
    личины своей. Да тогда кто же сам то я, этот маленький я, хотящий быть
    иным? Не существо ли низшей породы? Не холоп ли, преклоняющийся перед
    господином? И кто господин, которого хвалим? Не князь ли мира сего?
    Лирический поэт, говоря нет данному миру, говорит это для того, чтобы
    восхвалить мир, которого нет, который долженствует быть, которого Я хочу,
    который Я творю. Творю подвигом всей моей жизни.
    Но вот поэт говорит миру да, которое для здешнего мира всегда
    претворится в ироническое. И хочет поэт хвалить здешний мир. Не льстить, а
    слагать правый дифирамб.

    «Нет, я не льстец, когда царю
    Хвалу свободную слагаю…»
    «О, мощный властелин судьбы!»
    «То ли дело, братцы, дома!»
    «…Он прекрасен, —
    Он весь, как Божия гроза!»
    «…И пред созданьями искусств и вдохновения
    Безмолвно утопать в восторгах умиленья».
    «Как был велик, как был прекрасен он,
    Народов друг, спаситель их свободы!» 28]

    Но здешний мир издевается над его усилиями дульцинировать зримую
    альдонсу. Бессильная лирика истощается в напрасном пафосе, и приходит
    незваная, нечаянная ирония.
    «Чёрт догадал меня с умом и талантом родиться в России!» 29]
    «О, если б голос мой умел сердца тревожить!»
    «И сердцу вновь наносит хладный свет
    неизгладимые обиды».
    «Дар напрасный, дар случайный!» 30]
    И раскрывает роковую двуязычность Мира.
    «Не даром лик сей двуязычен». 31]

    С настойчивою силою раскрывается эта роковая двусмысленность, — даже в
    такой, свойственной Пушкину, особенности, как постоянное тяготение к
    контрастам. Где великий Моцарт, там и маленький Сальери, — и кто из них
    ближе, кто подлиннее отражает Пушкинский лик?
    Но слагает дифирамбы, — изнемогая под бременами невольной иронии,
    хвалит. Подымается вверх лестница совершенств, вереница титанических
    образов, — а внизу притаился гнусный, но, несомненно, подлинный Савельич.
    Усердный холоп, «не льстец», верный своим господам, гордый ими, но
    способный сказать им в глаза, с холопскою грубостью, которую господа
    простят, и слова правды, направленные всегда к барскому, а не к своему
    интересу. Ведь потому-то господа и прощают грубость старого холопа
    Савельича, что она бескорыстна, что она вся для господской выгоды.
    Дорожит всем барским: тулупчик на заячьём меху…

    «…Водились Пушкины с царями…»
    «…бывало, нами дорожили…»
    «…царю наперсник, а не раб…»
    «…мне жаль…
    что геральдического льва
    демократическим копытом
    теперь лягает и осёл…» 32]

    «Чувствительный и фривольный» Савельич может уродиться и «с умом и
    талантом»: в семье не без урода. И тогда жизнь его обращается, конечно, в
    «мильон терзаний». 33] Он хочет и может парить, — но ему зачем-то
    вздумалось кадить. И ему могут сказать: «мало накадил!»
    Он хочет, — и он мог бы, — обнять мир творческою мечтою, — но роковой
    наклон его души делает его только обезьяною великих.
    Страшный чёрт — старый чёрт Савельич. Он всегда кружит вокруг
    лирически-настроенных, и возводит их на высокие горы, и показывает им
    богатство и красоту мира, и говорит:
    — Как пышно! Как богато! Какая честь! Хвали! Преклонись!
    И так редко слышит достойный человека ответ:
    — Не о хлебе едином… Не искушай… Иди…
    Пушкин этого ответа решительно и ясно не дал. Он остался с Савельичем.
    И Савельич замучил его даже до смерти…

    Опубликовано:
    Перевал. 1907. N 7 («Круг демонов»), N 12 («Старый чёрт Савельич»).

    Примечания:

    1] — Цитата из поэиы М. Ю. Лермонтова «Сказка для детей».
    2] — Цитата из стихотворения А. С. Пушкина «Поэту».
    3] — Цитата из стихотворения Лермонтова «Не верь себе».
    4] — Евгений Абрамович Баратынский (1800-1844) — поэт.
    5] — Автоцитата из стихотворения «Путь мой трудный, путь мой
    длинный…» (1896).
    6] — Биргалка (от нем. Bierhalle) — пивная.
    7] — Цитируются строки: «Воспевает, простодушный…» — из
    стихотворения Е. А. Баратынского «Последний поэт»; «Поэт на лире
    вдохновенной…» — из стихотворения Пушкина «Поэт и толпа»; «Несись душой
    превыше праха // И ликам ангельским внемли…» — из стихотворения Н. М
    Языкова (1803-1846) «Землетрясенье»; «Иди ты в мир, да слышит он пророка,
    // Но в мире будь величествен и свят…» — из стихотворения Языкова
    «Поэту».
    8] — Цитата из стихотворения Лермонтова «Как часто, пёстрою толпою
    окружён…».
    9] — Служанка Альдонса в восприятии главного героя романа М.
    Сервантеса «Дон-Кихот» — Дульцинея Тобосская — прекрасная дама. У Сологуба
    дуализм Альдонсы-Дульцинеи является символом творческого осмысления
    действительности.
    10] — Автоцитата из стихотворения «Вячеславу Иванову» (1906).
    11] — Среди перечисленных: Астарта — богиня любви и плодородия в
    западно-семитской мифологии; Прекрасная дама — рыцарский образ дамы сердца;
    Вавилонская блудница — библейский символ мирской греховности; Лилит — по
    одним из иудейских преданий — первая жена Адама; Татьяна — разумеется
    героиня «Евгения Онегина»; Земфира — персонаж поэмы Пушкина «Цыганы»;
    Тамара — героиня поэмы Лермонтова «Демон»; царица Тамара — правительница
    Грузии (1184-1207).
    12] — Цитата из стихотворения Пушкина «Стансы».
    13] — Цитируются: «Поэт на лире вдохновенной // Рукой рассеянной
    бряцал» — см. комментарий N 7; «Небрежный плод моих забав…» — из романа
    Пушкина «Евгений Онегин»; «Безумная душа поэта…» — там же; «Марать
    летучие листы…» — там же; «…в строфах небрежных…» — там же.
    14] — Неточная цитата из стихотворения Пушкина «Разговор книгопродавца
    с поэтом» (у Пушкина: «Стишки для вас одна забава»).
    15] — Из трагедии Пушкина «Моцарт и Сальери».
    16] — Неточная цитата из стихотворения Н. А. Некрасова (у него: «Самим
    собой и жизнью до конца // Святое недовольство сохраняя»).
    17] — Цитата из стихотворения Пушкина «Пророк».
    18] — Цитата из стихотворения К. Д. Бальмонта «Жизнь проходит, — вечен
    сон…».
    19] — Цитируются: «Мазепа, в горести притворной, // К царю возносит
    глас покорный» — из поэмы Пушкина «Полтава»; «Москвич в Гарольдовом
    плаще…» — из «Евгения Онегина».
    20] — В повести Пушкина молодой человек под видом кухарки устроился в
    дом героини.
    21] — Лиза Берестова — героиня повести Пушкина «Барышня-крестьянка» (в
    рассказе она Муромская, Берестовою же она стала в конце романа, став женою
    Алексея Берестова).
    22] — Анна Ермолина — героиня романа Сологуба «Тяжёлые сны» (1895).
    23] — Гувернантка Лизы Муромской из «Барышни-крестьянки».
    24] — Дубровский поселился в доме своего врага Троекурова под видом
    француза Дефоржа — эпизод повести «Дубровский».
    25] — Разумеются Гришка Отрепьев — из «Бориса Годунова», и Емельян
    Пугачёв — из «Капитанской дочки».
    26] — Цитата из «Моцарта и Сальери». Моцарт говорит о французском
    драматурге Пьере Бомарше.
    27] — Владимир Григорьевич Бенедиктов (1807-1873) — поэт.
    28] — Цитирутся: «Нет, я не льстец, когда царю // Хвалу свободную
    слагаю» — из стихотворения Пушкина «Друзьям»; «О, мощный властелин судьбы!»
    — из поэмы «Полтава»; «То ли дело, братцы, дома!» — из стихотворения
    Пушкина «Дорожные жалобы»; «Он прекрасен, // Он весь, как Божия гроза!» —
    из поэмы «Полтава»; «И пред созданьями искусств и вдохновения // Безмолвно
    утопать в восторгах умиленья» — из стихотворения Пушкина («Из Пиндемонти»;
    первая редакция); «Как был велик, как был прекрасен он, // Народов друг,
    спаситель их свободы!» — из стихотворения Пушкина «Была пора: наш праздник
    молодой…».
    29] — Цитата из письма Пушкина к жене.
    30] — Цитируются: «О, если б голос мой умел сердца тревожить!» — из
    стихотворения Пушкина «Деревня»; «И сердцу вновь наносит хладный свет //
    неизгладимые обиды» — неточная цитата из чернового варианта стихотворения
    «Воспоминание» (у Пушкина: «Вновь сердцу моему наносит хладный свет //
    Неотразимые обиды»); «Дар напрасный, дар случайный!» — первая строка
    стихотворения, написанного Пушкиным в свой день рождения.
    31] — Цитата из стихотворения Пушкина «К бюсту завоевателя».
    32] — Цитируются: «Водились Пушкины с царями», «бывало, нами
    дорожили», «царю наперсник, а не раб» — из стихотворения Пушкина «Моя
    родословная»; «мне жаль… теперь лягает и осёл» — из «Родословной моего
    героя» Пушкина.
    33] — Цитата из комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума».

    НЕТЛЕННОЕ ПЛЕМЯ

    ВЕСЬМА РАСПРОСТРАНЕНО заблуждение, разделяемое многими, состоит в том,
    что искусство есть зеркало жизни. Что искусство есть производное от жизни.
    Думают люди, что вот они живут, а поэты их наблюдают и изображают; думают
    люди, что они, живые люди — этого дня, они-то и есть сюжеты драм, поэм.
    Думая что искусство изображает их, они приходят к искусству, чтобы узнавать
    себя и выносить из зрелища нравственные уроки. Говорят поэту

    Истину любя,
    Давай нам смелые уроки,
    А мы послушаем тебя. 1]

    Это заблуждение опасное, потому что в нём как и во всяком заблуждении,
    есть зерно истины, извращённое до неузнаваемости. Это зерно истины состоит
    в том, что люди этого дня действительно служат поэту, но не сюжетами, а
    материалом или, точнее, моделями, — и ещё в том, что поэт точно изображает,
    но не своих знакомых, а только образы своей фантазии.
    Можно и ещё более уступить общему предрассудку. Если хотите, и зеркало
    есть, но не в искусстве отражаются в лицу и в душе воспринимающего и образ,
    светло засиявший в искусстве, разносится в темноту человеческих жилищ.
    Воспринимающему зрителю, читателю, только кажется, что он — живой
    человек, наделённый разумом и волею. Какая скорбная ошибка! Разум его, по
    большей части, есть плохо организованная система чужих слов, мнений,
    привычек, чужой лжи и чужой правды, а воля почти всегда его подобна воле
    той марионетки, которую подёргивает за верёвочку спрятанный за кулисами
    господин. Сегодня он, временный человек нынешнего дня, говорит одно, а
    завтра, пожалуй, скажет другое. Он полагает свою свободу в том, что

    Что ему книжка последняя скажет,
    То на душе его сверху и ляжет. 2]

    И когда мы имеем дело с этими нашими живыми знакомцами, приятелями или
    врагами, мы зачастую не знаем, чего следует от них ожидать: сегодня у него
    такое настроение, а завтра будет другое. Иногда как будто перед вами в том
    же обличии стоит совершенно другой человек, невесть откуда взявшийся. Вы
    всматриваетесь в вашего знакомца, вдумываетесь в его поступки и
    соображаете:
    — Кто же это такое?
    И наконец догадываетесь:
    — Да ведь это — Чацкий.
    Или Фамусов, Хлестаков, Митрофанушка, Плюшкин, Евгений Онегин, Гамлет,
    Дон-Кихот. И вы начинает понимать, с кем имеете дело.
    Неизвестное познаётся из сравнения с известным. И кто же станет
    спорить против того, что мы гораздо лучше знаем Гамлета или Фальстафа, чем
    тех, кого мы встречаем на улицах или в гостиных, о ком говорим — «чужая
    душа потёмки», она освещается для нас светом нетленных образов искусства.
    Вот они-то и есть наши истинные знакомцы и друзья, все эти люди, вышедшие
    из творческой фантазии. Они только и живут на земле, а вовсе не мы. Они-то
    и есть настоящие, подлинные люди, истинное, не умирающее население нашей
    планеты, прирождённые строители наших душ, хозяева нашей земли. Слова их
    вплелись в ткань нашей речи, мысли их овладели нашим мозгом, чувства их
    воцарились в нашей душе. Они заставили нас перенимать их привычки и жесты,
    их костюмы и быт. Цели их стали нашими целями, и осуждение их, господ
    наших, владычествуют над поступками нашими. Мы перед ними — только бледные
    тени, как видения кинематографа. Мы повторяем во многих экземплярах снимков
    чьи-то подлинные образы, совершенно так, как на множестве экранов мелькают
    образы многих женщин, раз навсегда наигранные некою Астою Нильсен, 3]
    знаменитою в своём мире. И мы не живём, а только делаем что-то, бедные рабы
    своей тёмной судьбы. И если мы сами создали это племя господствующих над
    нами образов, то всё же несомненно, что в этом случае творение стало выше
    творца. И какое нам дело до самого Шекспира и до того, кто он, Бекон или
    Рутленд, 4] или так Шекспир и есть, — что нам до этого, если душою нашей
    играет капризный очарователь Гамлет, — и играет, и строит из неё то, что он
    хочет!
    Нам хочется иногда отмахнуться от этого владычества придуманных кем-то
    образов, избавиться от них во имя нашей жизни. Хочется сказать:
    — Да ведь вне моей мысли нет Гамлета, и нет Офелии. Дездемона оживает
    только тогда, когда я об ней читаю, и простодушно-ревнивый мавр так и не
    задушит её, если я не открою той страницы. Значит, я живу, а они фантомы.
    Эти фантомы улыбаются и отвечают спокойно:
    — Живи, если хочешь, — мы подождём, — перед нами вечность. Живи без
    нас, если можешь. Но что будет с тобою, если мы уйдём от тебя? Как же ты
    проживёшь без Гамлета и без Дон-Кихота, без Альдонсы и Дульцинеи? И что? же
    ты, наша бедная, бледная тень, что? же ты будешь, когда отойдут от плоского
    экрана твоей жизни наши образы?
    Так великая энергия творчества, которая в непостижимом акте созидания
    была вложена в художественный образ, только она заражает читателя или
    зрителя. Слова обычной речи, сегодняшний быт, облики нынешних людей, — всё
    это для поэта лишь материал, как для живописца холст и краски. Сила не в
    них, а в той художественной энергии, которая заставляла этот косный
    материал служить творческому замыслу.
    — А как же нравственные уроки? — спрашивает читатель или зритель. —
    Ведь если в романах или драмах действуют люди, то должны де они подчиняться
    нравственным законам? И поэт, что бы он не изображал, должен же показать
    нравственное отношение к их поступкам?
    Один мой добрый знакомый, настоящий человек, потому что я сам его
    выдумал, доктор Филиппо Меччио, говаривал:
    — Этика и эстетика — родные сёстры. Обидишь одну, — обижена и другая.
    5]
    Итак, будем верить, что эстетика сестры своей в обиду не даст. Где
    образ явился плодом подлинного художественного процесса, там блюстителям
    морали беспокоиться не о чем. Тартюф грешен, но бессмертен, ходит по свету
    и заглядывает в наши обители, и, где найдёт привет, там и поселится. И так
    каждый ясно поставленный в искусстве образ находит себе приют, и в нас
    находит обезьян для подражания, для забавы и для услуг. А весь вместе этот
    нетленный народ и даёт нам быстро в жизни проходящим, неложное мерило,
    добра, истины и красоты.
    Люди мелькающих дней. Рождённые, чтобы умереть, мы должны чаще
    возвращаться в общество наших господ, этих истинных людей, — чтобы учится у
    них познанию добра и зла, правды и лжи, красоты и безобразия. Будем
    всматриваться пристальней в их живую жизнь, и тогда прольются на нашу
    призрачную убегающую жизнь лучи их ясного света.
    Ведь не только мы подражаем искусству, но и природа, по остроумному
    мнению Оскара Уайльда, занимается тем же.

    Опубликовано:
    Театр и искусство. 1912. N 51. 16 декабря.

    Примечания:
    1] — Неточная цитата из стихотворения А. С. Пушкина «Поэт и толпа» (у
    Пушкина: «…ближнего любя»).
    2] — Цитата из стихотворения Н. А. Некрасова.
    3] — Аста Нильсен (1881-1971) — датская актриса, звезда кино 1910-20-х
    гг.
    4] — По одной теории, появившейся в конце XVIII века, истинным автором
    произведений Вильяма Шекспира является философ Френсис Бэкон (1561-1626).
    5] — Доктор Филиппо Меччио — персонаж романа Фёдора Сологуба «Королева
    Ортруда», второй части трилогии «Творимая легенда» (1907-1914). В романе на
    вопрос фрейлины королевы Ортруды, должна ли эстетика подчиняться этике,
    Филиппо Меччио отвечает: «Между этими двумя сестрицами большая дружба. Кто
    обижает одну, тот заставляет плакать и другую. Интимного искусства в наши
    дни нет, и быть не может, как не должно быть и закулисной, тайной политики»
    («Творимая легенда», глава 57).

    О СИМВОЛИЗМЕ

    ОТКРЫВАЯ НАСТОЯЩЕЕ собеседование о современной литературе, 1] я
    позволяю себе предпослать нашей беседе несколько кратких вступительных
    замечаний.
    Вопросы искусства, как мы все знаем, часто отступают на второй план
    перед вопросами практической жизни, так что, например, рассуждать о законах
    печати, конечно, гораздо интереснее и легче, чем о самой печати, чем о
    самой литературе.
    А между тем, если есть на земле какая-нибудь ценность, действительно
    необходимая для человека, то это, конечно, искусство, или, выражаясь более
    общим термином, творчество. Другими многими делами занимается человек, по
    необходимости, из-за соображений практической жизни, многое делает
    принужденно, с неохотой, почти с отвращением; к искусству же он приходит
    только потому, что искусство его утешает и радует; всегда приходит
    свободный, ничем к этому не гонимый. Да и невозможно подойти к искусству,
    если душой владеют тёмные и тяжёлые страсти и чувства. Всю свою душу
    вкладывает человек в искусство, и поэтому ни в чём так, как в искусстве, не
    отпечатлевается душевный мир человека, то, «чем люди живы». Когда мы хотим
    составить суждение о человеке той или другой эпохи, то единственным
    надёжным руководством для нас в этом отношении служит только искусство этой
    расы, этого времени, или точнее отношение этих людей к искусству.
    Поэтому странно было бы смотреть на искусство, только как на способ
    красиво или выразительно изображать избранный момент жизни. Искусство не
    есть только зеркало, поставленное перед случайностями жизни, оно не хочет
    быть таким зеркалом. Это для него неинтересно, скучно. Скучное занятие —
    отражать случайности жизни, пересказывать малозабавные анекдоты, во что
    никак нельзя вложить живую душу. Живая душа человека всегда жаждет живого
    дела, живого творчества, жаждет созидания в себе самой мира, подобного миру
    внешних предметов, но мира действительного, созданного. Живая жизнь души
    протекает не только в наблюдении предметов и в приурочивании им имён, но и
    в постоянном стремлении понять их живую связь и поставить всё, являющееся
    нашему сознанию, в некоторый всеобщий всемирный чертёж.
    Таким образом, для сознания нашего предметы являются не отдельными
    случайными существованиями, но в общей связи между собой. И, вот, по мере
    усложнения в нашем сознании связанности отношений, всё сложное
    представляющегося нам мира сводится к возможно меньшему числу общих начал,
    и каждый предмет постигается в его отношении к наиболее общему, что может
    быть мыслимо. Вот при таком отношении все предметы становятся только
    вразумительным зеркалом некоторых общих отношений, только многообразным
    проявлением некоторой мирообъемлющей общности. Сама жизнь перестаёт
    казаться рядом случайностей, анекдотов, является в сознании, как часть
    мирового процесса, направляемого единой волей. Все сходства и несходства
    явлений представляются раскрытием многообразных возможностей, носителем
    которых становится мир. Самодовлеющей же ценности не имеет ни один из
    предметов предметной действительности. Всё в мире относительно, как это и
    признано в наши дни наукой относительно времён и пространств. 2]
    Символическое миропостижение, однако, упраздняет эту всеобщую
    относительность явлений так, что, принимая эту относительность предметов и
    явлений в мире предметов, вместе с тем оно признаёт нечто единое, к чему
    все предметы и все явления относятся. По отношению к этому единому всё
    являющееся, всё существующее в предметном мире только и получает свой
    смысл. И, вот, только это миропостижение до настоящих времён всегда давало
    основание высокому большому искусству. Когда искусство не остаётся на
    степени праздной забавы, оно всегда бывает выражением наиболее общего
    миропостижения данного времени. Искусство только кажется обращением всегда
    к конкретному, частному, только кажется рассыпающимися пёстрыми сцеплениями
    случайных анекдотов; по существу же искусство всегда является выразителем
    наиболее глубоких и общих дум современности, дум, направленных к мирозданию
    человеком в обществе. Самая образность, присущая созданиям высокого
    искусства, обусловливается тем, что для искусства на его высоких степенях
    образы предметного мира только пробивают окно в бесконечность, суть один из
    способов миропостижения. Высокое внешнее совершенство образов в искусстве
    соответствует их назначению, всегда возвышенному и значительному. Поэтому в
    высоком искусстве образ стремится стать символом, т. е. стремится к тому,
    чтобы вместить в себя многозначительное содержание, стремится к тому, чтобы
    это содержание образа в процессе восприятия его зрителем, читателем было
    способно раскрыть всё более и более своё глубокое значение.
    В этой способности образа к бесконечному его раскрытию только и лежит
    тайна бесконечного существования высоких произведений искусства.
    Художественное произведение, до дна истолкованное, до глубины разъяснённое,
    немедленно умирает; жить дальше ему нечем и незачем. Оно исполнило своё
    маленькое временное назначение и померкло, погасло. Так гаснут полезные
    огни костров, когда они исполнили то, для чего предназначались, — а звёзды
    высокого неба продолжают светиться дальше.
    Для того, чтобы иметь возможность дать символу сделаться открывающимся
    вечно окном в бесконечность, образ должен обладать двойной точностью. Он
    должен и сам быть точным изображением, чтобы не стать образом случайным и
    праздно измышленным, — за праздными измышлениями никакой глубины не
    откроешь. Кроме того, образ должен быть взят в точном отношении его с
    другими предметами предметного мира, должен быть поставлен в чертежи мира
    на своё надлежащее место. Только тогда он будет способствовать выражению
    наиболее общего миропонимания в данное время. Из этого следует, конечно,
    что наиболее законной формой символического искусства является реализм, и,
    действительно, так почти всегда и было.
    Если мы возьмём даже сказки, сложенные народом, то и в них мы
    различим, с одной стороны, выражение наиболее общего миропостижения того
    народа, которым сказки созданы, с другой стороны — удивительную точность
    житейских и бытовых подробностей, сплетённых с фантастическими
    измышлениями. Сказка не является, конечно, механическим изображением жизни,
    она по произволу комбинирует её составные элементы, остаётся искусством в
    этом смысле свободным от жизни, но она не обманет того, кто, не углубляясь
    в её мифологическое значение, захочет искать только изображения народного
    быта.
    Это свойство символического искусства проявлялось и в наше время
    неоднократно. Те, кому новое искусство не нравится, говорили, что оно
    постоянно отвращается от жизни и отвращает людей от жизни. Конечно, это
    ошибка! Ничего подобного при пристальном ознакомлении с новым искусством мы
    не найдём. Если возьмём роман такого упорно отрицаемого поэта, как
    Рукавишников, роман «Железный род», то не найдём ошибки против быта. Такое
    же точно изображение быта и жизни мы видим в романах Андрея Белого, в
    повестях и рассказах, как из современной жизни, так и исторической, Валерия
    Брюсова и др. деятелей новой поэзии.
    Иначе, конечно, не может быть. Искусство символическое не
    тенденциозное, не заинтересованное ни в какой степени в том, чтобы так или
    иначе изображать жизнь, — заинтересовано только в том, чтобы сказать свою
    правду о мире. Такое искусство не имеет никакого побуждения к неточному
    пользованию своими моделями, каковыми являются для него все предметы
    предметного мира. Случается в истории литературы, что реализм забывает своё
    истинное назначение служить формой того искусства, которое выражает
    символическое миропостижение, — тогда искусство обращается к простому
    копированию действительности, причём иногда этому копированию ставятся
    задачи публицистического характера. Тогда реализм — искусство высокое и
    прекрасное — вырождается и падает до степени наивного натурализма. В этом
    наивном натурализме, сменившем высокое творчество Пушкина, Лермонтова,
    Тургенева, Льва Толстого, пребывала русская литература почти до конца
    XIX-го столетия.
    Тогда, лет 20 тому назад возникло то литературное движение, которое
    было встречено так неодобрительно, так недоброжелательно, то, которое
    получило название «декаданса», «модернизма», быть может, и некоторые другие
    ещё названия. Представители этого нового течения весьма различались и
    различаются между собой, и не представляют одной литературной школы, но
    всех их объединяет стремление возвратить поэзии её истинное назначение,
    быть выразительницей наиболее общего миропостижения, т. е. всем этим поэтам
    свойственно стремление восстановить права символизма, и, с другой стороны,
    возродить реализм, как законную форму символического искусства. Это было
    сделано в последние 20 лет, сделано с такой силой и властью, что в наши дни
    возвращение искусства к наивному натурализму представляется очень
    невероятным. Само собою разумеется, что на протяжении этого последнего
    периода, обнимающего приблизительно лет 20, новое искусство не стояло на
    одном месте. Общий закон сменяемости коснулся его.
    Можно различать в этом движении три стадии, но при этом необходимо
    отметить, что точной хронологической последовательности здесь нет, и
    смешиваются границы этих стадий, которые я обозначил бы: 1) космический
    символизм; 2) индивидуалистический символизм, и 3) демократический
    символизм.
    Первая стадия символического искусства представляет раздумье о мире, о
    смысле мировой жизни и о господствующей в мире единой воли, если она
    признаётся, или о господствующих в мире волях, если признаются несколько
    управляющих миром божеств. На пути этих возвышенных вдохновений
    предшественником нашим был великий поэт Тютчев. Из современных поэтов
    справедливо указать на Вячеслава Иванова, автора превосходных стихотворений
    и глубоких теоретических статей. Быть может, не веря в миродержавную волю,
    потому что мудрость не всегда согласна с верой, этот поэт является
    выразителем наиболее глубоких дум о мироздании.
    Резким переломом в литературной жизни было, однако, не это космическое
    стремление к символизму. Индивидуалистические стихи русских модернистов
    казались особенно неприятными русской критике и навлекли наиболее
    нареканий. Индивидуализм русских модернистов истолковывался, как тенденция
    противообщественная, что, конечно — ошибочно. Индивидуализм никогда и нигде
    не мог иметь значение противообщественного явления. Сама общественность
    имеет цену только тогда, когда она опирается на ярко выраженное сознание
    отдельных личностей. Ведь только для того и стоит соединиться с другими
    людьми, чтобы сохранить себе своё лицо, свою душу, своё право на жизнь.
    Недаром заветом наикрепчайшей общественности служат слова: «мой дом — моя
    крепость». В частности индивидуализм русских модернистов обращал своё жало
    не против общественности, а совершенно в другую сторону. Мы уходили в себя,
    в свою пустыню, чтобы, в мире внешнем, в великом царстве единой воли найти
    наше место. Если единая воля образует мир, то что? же моя воля? Если весь
    мир лежит в цепях необходимости, то что? же моя свобода? Ведь мою свободу я
    ощущаю тоже, как необходимый закон моего бытия, и без свободы я жить никак
    не могу.
    Не бунтом против общественности был наш индивидуализм, а восстанием
    против механической необходимости. В нашем индивидуализме мы искали не
    эгоистического обособления от других людей, а освобождения, самоутверждения
    на путях экстаза, искания чуда, или на каких-нибудь иных путях. Нам
    предстоял вопрос, что такое человек, и каково его отношение к единой воле.
    Если всё в мире связано цепями необходимости, то на себе я вынес и каждый
    несёт всю тяжесть совершенного когда-то зла и всё торжество содеянного
    блага когда бы то ни было и кем бы то ни было. Каждый из нас явится
    впоследствии виновником каждого его поступка. На меня и на каждого из нас
    налагается на наши слабые плечи ярмо всеобъемлющей ответственности за
    греховность всего мира. Это даёт вместе с тем и возвышающую нас возможность
    находить свою волю, как могучую поэтику, волю всемирную.
    И вот через надменный солипсизм и эгоцентризм это настроение души
    приводило нас к возвышенному понятию о богочеловечестве. Слияние с единой
    волей нашего индивидуализма было основанием религиозно-философского
    стремления русской поэзии последнего времени. Сам по себе этот
    индивидуализм был лишь переходом в третий момент движения искусства, в
    демократический символизм, жаждущий соборности и коллегиальности.
    В этой последней стадии и пребывает русский символизм в настоящее
    время. Здесь он встречается с тем требованием, которое в предыдущие века
    никогда не предъявлялось ни жизнью, ни искусством, требованием, которое
    звучит странно и многим не нравится. Это требование — любить жизнь.
    По-видимому, этого и требовать не стоит, ибо кому же несвойственно любить
    себя, свою маленькую отдельную жизнь, в которой есть так много малых и
    больших радостей. Но в наш век, когда непосредственное жизнеощущение так
    ослабело, это требование получает особенную трагичность. Мы требуем любить
    жизнь как будто бы потому, что чувствуем в себе неспособность любить. Между
    тем, что значит требование любить жизнь? В жизни есть много прекрасного, но
    есть и много безобразного, отвратительного, что надо ненавидеть всеми
    силами души. Любить жизнь, вообще жизнь, жизнь, какую бы то ни было,
    конечно, это нелепо, потому что это значить любить палача и любить жертву.
    Надо, конечно, выбирать, любить одно и ненавидеть другое. Не любите жизнь
    таковой, как она есть, потому что в общем своём течении современная жизнь
    вовсе не стоит этого. Жизнь требует преобразования в творческой воле. В
    этой жажде преобразования искусство должно идти впереди жизни, потому что
    оно указывает жизни прекрасные идеалы, по которым жизнь имеет быть
    преобразована, если она этого хочет; а если не хочет — то будет коснеть
    (Продолжительные аплодисменты).

    Опубликовано:
    Заветы N II, 1914 (под заголовком «Символисты о символизме»).

    Примечания:
    1] — Статья представляет стенограмму выступления Сологуба на публичном
    «Диспуте о современной литературе», который состоялся январе 1914 года в
    Санкт-Петербурге. Помимо Сологуба (выступавшего первым) в диспуте
    участвовали Вяч. Иванов, Г. Чулков, Е. Аничков и др. модернисты.
    2] — Разумеется теория относительности немецкого учёного Альберта
    Эйнштейна (1879-1955), представленная им в 1905 году.

    ВЫБОР ОРИЕНТАЦИИ

    НА ДНЯХ ОДИН УМНЫЙ и талантливый писатель, побывавший близ тех мест,
    где разрываются шрапнели, 1] говорил мне:
    — У солдат совсем другое отношение к врагу, чем у нас, чисто деловое.
    Замечательно уже то, что солдат никогда не ругает немца.
    Черта утешительная, показывающая высокий строй народной русской души.
    Гораздо более высокий, чем думают те прекрасные городские люди, которые
    считают необходимым предостеречь русского человека и обречь его душу от
    озлобления против немцев. Мужик пошёл на войну, как на высокое и трудное
    дело, дело необходимое, дело защиты родины от напавшего врага; надобно
    заступиться притом за обиженных, за сербов и, кроме того, войною добыть
    какую-то драгоценную правду. Сердиться на врага ему прежде всего и некогда;
    в самой битве он лют, но сердце имеет отходчивое, и крепко помнит, что
    против него идёт такой же, как он, мужик, оторванный от домашней работы и
    обязанный идти, куда шлют, защищать свою родину и добывать свою правду. В
    этом вся истинная философия и психология войны. Надобно честно и стойко
    делать своё дело, стоять до конца за своё, а кому победить, это Бог
    рассудит. В народном понимании война суд Божий между народами, почему и
    нельзя вносить в неё озлобление.
    А вот мы, в городах, так называемая интеллигенция, с таким эпическим
    спокойствием и незлобием отнестись к страшному и трудному делу войны не
    можем. Враг наш в нашем представлении не мужик вооружённый и не рабочий
    около пушки, а воюющая с нами отвлечённая Германия. С этою Германиею мы
    связаны многообразными узами, связями духовными и материальными, идеями,
    наукою, искусством, культурою, знакомствами, симпатиями, срослись с
    Германиею уж очень плотно, и для нас остриё меча режет по живому месту, и
    нам больно. Костромскому мужику легко, он принёс только свою жизнь, и
    потеряет только её, а нашей боли он чувствовать не может, меч, разящий нас
    больно, у него падает по пустому месту.
    Когда мы думаем о войне, мы думаем не столько о прерванном для войны
    труде мужика тамбовского, или ганноверского, или бретонского, сколько о
    разрушенном Лувене, о Реймском соборе, 2] о нехороших поступках курортных
    германских врачей, о газетных статьях германских публицистов, поэтов,
    учёных, о их ненависти к нам, русским, которых они зовут варварами, и о том
    особенно, оказалась ли германская культура на высоте тех гуманных идей,
    которыми мы, среди всего неустройства и зла жизни нашей, так дорожим.
    Словом, думаем обо всей роскоши и накипи интеллигентского бытия. И вот в
    этом узле для нас завязывается трагедия, которая рязанскому мужику так же
    мало понятна и доступна, как и другие наши радости и огорчения, но которая
    нам дошла до сердца и исторгает из нас то гневные, то скорбные речи. Перед
    нами стоит трагический вопрос: сохранить ли нам нашу влюблённость в
    европейскую, в частности, в германскую, культуру, или это европейское,
    германское, разлюбить?
    В первом случае мы и в данной распре должны взглянуть на себя глазами
    европейца, который или откровенно ненавидит наше варварство и сражается с
    нами, как Германия и Австрия, или, презирая нас в глубине души, пользуется
    нашими колоссальными силами и готов вести войну с Германиею до последней
    капли русской крови, как Франция и Англия. Стало быть, в этом случае нам
    придётся окончательно проклясть Россию и навсегда влезть в берлинский
    пиджак. Если же мы решимся на второе, то нам придётся разлюбить не одну
    Германию. Искренних друзей у нас в Европе нет. Ведь даже и теперь, когда мы
    усилиями наших армий спасаем Париж и Лондон от разгрома вандальскими
    ордами, что-то не слышно, чтобы наши союзники соглашались отдать нам
    Царьград, единственное полезное для нас в этой войне приобретение.
    Вот в этом-то и состоит наша интеллигентская трагедия. Кто милее:
    Европа или Россия? Где наша истинная родина? в степях восточной Европы или
    в парках Версаля?
    Мне кажется, что нет другого сословия или класса, обречённого на более
    скорбную трагедию, чем прекрасная, многострадальная русская интеллигенция.
    Каждый класс имеет свой интерес, отстаивает его, как умеет, и видит врага в
    том, кто и есть его враг. Русская интеллигенция привыкла видеть свой
    интерес в торжестве справедливости и гуманности, в устройстве счастья для
    мужика, для рабочего, для Польши, для евреев. На своём высоком пути она
    почти всегда одинока, и там, где она видит друзей, к ней, в лучшем случае,
    холодны.
    Мы влюблены в европейскую цивилизацию, в её внешнюю культурность, а
    европейцы говорят: «поскребите русского, найдёте татарина»; и мы очень
    стыдимся этой пословицы, как будто и в самом деле трезвый, трудолюбивый и
    честный татарин хуже смекалистого и плутоватого германского коммивояжёра
    или парижского куафера. Мы влюблены в народ, но смотрим на него Кавказскими
    пленниками: «европейца всё вниманье народ сей дикий привлекал» 3]; а народ
    смотрит на нас, как на существа бесконечно чуждой природы. Потому что мы
    приходим к нему, наглотавшись европейского яда, но очень всё-таки слабые по
    части европейской техники; а ведь только европейская техника нам и нужна,
    что достаточно понимает и пермский, и подольский мужик, очень хорошо
    умеющий оценить достоинства хитрой немецкой машины, если только она
    притащена в деревню не зря и без толку, а в строгом согласовании с местными
    условиями.
    С тех пор, как Пётр Великий, обрив наши бороды и научившись у
    голландцев кораблестроению, у шведов ратному делу, и вообще у европейцев
    многому полезному, прорубил окно в Европу, вот только с этого времени мы и
    ведём свою историю цивилизации, и если бы у нас, как у англичан, был свой
    Бокль, 4] он не начинал бы от времён Олеговых.

    «Великого Петра
    Он звал отцем России новой;
    Он видел след руки Петровой
    В основе всякого добра». 5]

    А раньше Петра мы, по-видимому, были дикими, вроде папуасов.
    Европа стала для нас страною святых чудес, вечным образцом того, к
    чему следует стремиться. Она и дала нам много доброго и полезного. Дала,
    конечно, не даром. Наши труды и затраты на Европу, поистине, колоссальны.
    Мы и воевали-то часто за европейские интересы. В мирное же время мы усердно
    обогащали её. Русские путешественники своими деньгами помогли германцам
    иметь отличные дороги, великолепные курорты и превосходные крупповские
    орудия, в то время, как русский мужик кряхтел от бездорожья, а русский
    горожанин гнушался русскими лечебными местами.
    В благодарность за это пользующаяся нами Европа всегда смотрела на нас
    свысока, и мы всё никак не могли догнать её, хотя право же и у нас кое-что
    своё было.
    Только в последние десять лет работы Государственной Думы дали
    сравнительно более быстрый темп нашей ученической работе. И что в этой
    работе мы действительно двинулись вперёд за это десятилетие очень далеко,
    показывает уж ход войны: ни одна война со времён Петровых не шла так удачно
    для нас (если принять во внимание её исключительную трудность), как эта
    война. 6] И эта творческая работа общественных сил отразилась на простом
    народе, который пошёл на эту войну с таким подъёмом, какого он не знал,
    может быть, со времени Куликовской битвы. В этом и есть залог того, что
    война принесёт народу некое положительное и высокое благо, и что кровь
    проливается не даром. С таким подъёмом ведутся только освободительные
    войны.
    Интеллигенция же наша переживает критический момент. Если она и для
    себя желает от последствий этой войны некоего блага, если она хочет, чтобы
    и для неё эта война стала освободительною, то ей придётся многое
    преобразовать в строе своего миропостижения. Европейская ориентация,
    проводимая слишком прямолинейно и в тех областях, где не она потребна,
    оказывается для нас столь же трагическою как для поляков могла бы оказаться
    ориентация австрийская, если бы поляки пожелали в этом упорствовать.
    Кризис европейской ориентации состоит не в том, что европейская
    культура оказалась несостоятельною; не прав опрометчивый поэт, сказавший
    про эту культуру, что «гнила культура, как рокфор». 7]
    Европейская, в частности, германская культура ещё крепка и добротна,
    что и сказывается, между прочим, в той деловитости и в том одушевлении, с
    какими германцы ведут эту войну. Но нам-то культура эта не сродни.
    Европейская ориентация у нас терпит кризис, размеры которого так
    велики, как мы теперь только с трудом можем представить, потому, что
    европейская культура потребна нам только отчасти, в предметной своей части,
    а не целиком, как мы хотели её взять. Никогда, думаю я, не дойдём мы до
    того «культа вещей», которым так характеризуется та же немецкая
    цивилизация, и никогда душу свою, Марию, не променяем на тело её, Марфу.
    Этот культ вещей порабощает европейца, и держит его в очень тесных рамках
    буржуазного бытия. Мы свободны от этого рабства вещам, и должны остаться
    свободными.
    Это не значит, конечно, что нам следует отвергнуть материальную
    культуру Европы. Технику и законодательство, манеру строить дороги и дома и
    строить даже внешние формы жизни, — всё это будем брать по-прежнему или
    даже ещё энергичнее, но всему этому дадим только служебное значение. Пусть
    побывавшая в европейской школе Марфа хлопочет и заботится о всём внешнем, —
    хозяйкою нашего великого русского дома остаётся всё же мечтательная и
    молитвенная Мария, сидящая у ног Христовых.
    Мы — не Запад, и никогда Западом не будем. Мы — Восток религиозный и
    мистический, Восток Христа, предтечами которого были и Платон, и Будда, и
    Конфуций. Трагедию нашу мы должны разрешить в том, чтобы над крушением
    европейской ориентации вознести то новое слово, которое мы давно обещаем
    миру, но которое уже давно дано нам в мистическом миропостижении Востока.
    Довольно нам ориентироваться на Запад, пора нам найти в самих себе нашу
    правду и нашу свободу, опереться на исконное своё, вспомнить древние наши
    были, оживить в душе торжественные звоны вечевых колоколов.
    В идеалистичности нашей интеллигенции, в её высокой
    незаинтересованности лично для себя, вот в этом нашем прекрасном свойстве и
    сказывается наша тоска по тому сокровищу, которое нам дано, но которое мы
    держим под спудом.

    Опубликовано:
    Отечество. 1914. N 6. 14 декабря.

    Примечания:
    1] — Ко времени написания статьи Первая Мировая война длилась уже пять
    месяцев (19 июля 1914 года Германия объявила войну России). На стороне
    Германии также выступили Австро-Венгрия, Османская империя и Болгария.
    2] — Лувен (Лёвен) — древний голландский город, оккупированный немцами
    осенью 1914 года. Реймский собор — известный готический собор Божьей Матери
    во французскои городе Реймс. Оба города сильно пострадали в Первую Мировую
    войну.
    3] — Неточная цитата из повести А. С. Пушкина «Кавказский пленник» (у
    Пушкина: «…Народ сей чудный привлекал»).
    4] — Генри-Томас Бокль (1821-1862) — английский историк, автор
    капитального труда «История цивилизации в Англии».
    5] — Неточная цитата из поэмы Н. А. Некрасова «Несчастные» (у
    Некрасова: «В основе каждого добра»).
    6] — В первой фазе Первой Мировой войны наши войска успешно
    продвигались вперёд, без каких-либо серьёзных потерь.
    7] — Цитата из стихотворения Игоря Северянина «Пролог «Эго-футуризм»».

    ЭСТЕТИКА МЕЧТЫ

    В СПОРАХ О ТЕАТРЕ и вообще об искусстве очень неубедительно бывает,
    когда говорят о том, каким искусство вообще, и театральное в частности,
    будет или каким оно должно быть. Неубедительно всё это потому, что не так
    уж несомненны законы искусства; те правила, которые выведены из прежде
    бывших образцов искусства, вовсе не обязательны для будущего;
    психологические же основы искусства не настолько точно и исследованы, чтобы
    на них что-нибудь можно было прочно строить.
    Гораздо убедительнее звучат речи о том, чего мы хотим от искусства,
    какой театр хотим иметь. В области искусств особенно несомненно, что
    отчетливо и сильно захотеть — значит смочь и суметь. Волевой характер
    человеческой деятельности ни в чём так отчетливо не сказывается, как в
    сфере искусства. Изо всех же областей искусства наиболее запечатлено
    волевым характером творчество театральное. Это уже и потому, что нигде
    художнику не представляется так много препятствий, и нигде не предстоит
    такая необходимость в согласованном действии многих лиц, как в деятельности
    театральной. Больше, чем какое бы то ни было искусство, театр требует
    проявления и настойчивого напряжения воли, и нигде так не нужен властный
    характер, как в театре.
    Этим волевым характером театра в большой степени заражается и пассивно
    воспринимающий, зритель. Зритель активнее читателя; он определённее
    отзывается на зрелище, чем читатель на читаемое, и настойчивее выражает
    свою волю и своё суждение, — осуждение или похвалу.
    Мне кажется, что каждый, говорящий о театре, будет наиболее прав, если
    будет говорить о том, какого театра он хочет. Вот очень хороший театр, с
    очень сценичными пьесами, — но я, зритель, его не хочу, и для меня он
    погиб. Вот театр, которого вы, театральные деятели, властители сцены, не
    признаёте, и репертуар, который вам кажется несценичным, потому что он
    талантливо литературен, — но я, зритель, его хочу, и он должен быть. И если
    его нет, художественная жизнь страны терпит ущерб, потому что вместо
    театра, которого хочу я, зритель, вы даёте мне театр, которого хотят
    актёры; хотят потому, что он им удобен и даёт возможность показать свою
    хорошую игру.
    Чего хочу я, зритель, приходящий в театр? Я вхожу в это огромное и
    прекрасное здание, ярко освещённое и наполненное нарядными и весёлыми
    людьми, вхожу за тем, чтобы высокое искусство театра очаровало меня. Я
    хочу, чтобы искусство театра отторгло меня от моей действительности и
    перенесло меня, восхищённого, к иным мирам. Я хочу восторга.
    Но мне говорят:
    — Вот ещё одна бытовая пьеса. Очень хорошая, — даже и сам автор её
    хвалит.
    И я знаю, что, когда раздвинется занавес, я увижу всё то, что я уже не
    однажды видел в жизни, и даже, может быть, не первый раз вижу на этих
    подмостках. Я уже знаю, что всё написано верно, и поставлено точно так, как
    бывает в жизни, и актёры как будто не играют, а живут на сцене. Но к чему
    всё это мне? Правда, я могу любоваться тем, как все это сделано, но разве я
    пришёл в театр для того, чтобы любоваться? Я благодарен автору, режиссёру,
    актёрам, директору, бутафору, суфлёру, всем благодарен за доставленное
    удовольствие. Но, чтобы мне не очень было скучно, я стану приспособлять
    пьесу к своим повседневным заботам. Дама обратит внимание на туалеты,
    общественный деятель и читатель газет проследят заложенную в пьесе
    общественную или политическую тенденцию, светский человек заметит
    анекдотические сходства, педагог задумается над моралью пьесы, эстет
    восхитится декорациями и частностями актёрской игры — и никто из зрителей
    не испытает наваждений, свойственных деянию искусства.
    Когда вы сидите в театре, поднимите иногда глаза наверх, туда, где над
    серединой занавеса висят старые, большие часы. Позолочённые тяжёлые стрелы
    иногда вдруг становятся лёгкими, как золотые стрелы Аполлона, и укажут вам
    час золотой мечты. Если вы умеете видеть гения мечты, вы встретите яркий
    блеск его глаз, увидите его слегка лукавую, слегка нежную улыбку; смотрите,
    вот он сидит на тяжёлой раме часов, и одежды его легки и белы, и тонкие
    ноги его скрещены, золотом загорелые, потому что милое тело его озарено
    вечным солнцем свободного искусства.
    Нет? Вы не видите милого гения мечты? Что ж, ему, должно быть, не
    нравится ваш театр. Зато в антракте вы может поговорить с театральным
    критиком: он расскажет вам идею пьесы, разберёт её достоинства и
    недостатки, оценит игру актёров, и даже скажет, провалилась пьеса или будет
    иметь успех. После звонка вы пойдёте на своё место, и досмотрите пьесу до
    конца. Смотрите внимательно, не отводите глаз от сцены: здесь нет ничего,
    кроме того, что сказано и показано, никаких чар, никакого волшебства.
    Театральное волшебство начинается только тогда, когда вы смотрите и не
    смотрите, слушаете и не слушаете, — когда голоса актёров сливаются с
    голосом вашей мечты, когда над зрительной залой реют лёгкие крылья
    златокудрого гения грез, — когда в антракте вы спрашиваете театрального
    критика о здоровье жены и улыбаетесь, слушая, что у неё инфлюэнца,
    улыбаетесь тем голосам мечты, которые всё ещё звучат в вашей душе.
    Истинное очарование искусства начинается только тогда, когда создание
    искусства на своё зримое для невнимательного восприятия тело способно
    навлечь вот это иное, астральное тело, это очарование мечты. Так со всяким
    искусством, — это не роман, над которым не замечтаешься, это не песня, под
    звуки которой в душе не звучат иные голоса, — и так особенно с искусством
    театральным. Искусство наиболее волевое, искусство театральное особенно
    склонно навлекать на себя это, по-видимому, пассивное состояние души,
    погруженной в мечтательность. Только по-видимому пассивное, ничто так
    властно не двигает человека вперёд, как мечта. И потому никакое другое
    искусство не бывает столь действенным, как высокое искусство театра, если
    оно обвеяно трепетным очарованием легкокрылой мечты.
    В этом акте мечты воспринимающий зритель, читатель, становится
    творцом. Всё равно, от чего начинается его мечтательно-творческая
    деятельность, от впечатления жизни, от очарований искусства, — всегда
    создания его мечты получают своё отдельное бытиё, подчиненное своим
    законам, составляющим самобытную эстетику мечты.
    Люди были бы гораздо счастливее и богаче душой, если бы они знали, что
    мечтание есть также творческая деятельность, как и всякое другое искусство.
    Подчиненное законам, объемлющим все искусства, искусство мечтаний имеет и
    свои законы, ставящие его в исключительное, господствующее положение, то
    положение, при котором оно становится как бы мерилом всякого иного
    искусства. Искусство мечтаний ещё в большей степени, чем искусство
    драматическое, объединяет в себе все искусства, и каждому из них даёт живую
    прелесть.
    Неоценённое преимущество мечты состоит в том, что здесь творящий и
    воспринимающий совмещаются в одном лице, и в том, что здесь творческий
    замысел находится в наибольшем соответствии со средствами исполнения. Как и
    во всяком искусстве, материла мечтания берётся из действительности, — но ни
    одно искусство не умеет так свободно, легко и действенно комбинировать
    элементы действительности. Потому создания мечты обладают наибольшей
    несомненностью и убедительностью, наивысшей художественной ценностью, и
    наибольшей очищающей силой. Даже и злая мечта низводит в душу человека
    такое утешение и просветление, которое едва доступно другим искусствам на
    самых их высоких ступенях.
    Область эстетики мечтаний слишком обширна, чтобы о ней можно было
    говорить сколько-нибудь обстоятельно в пределах журнальной заметки. Скажу
    только, что образы мечты очень стойки в душе человека, очень настойчивы в
    своём стремлении воплотиться в жизни, и потому столь значительны, что
    заслуживают особого и пристального изучения. Заговорил же я об этой
    эстетике для того, чтобы сказать, что театр, не обвеянный мечтой, и не
    рождающий в душе зрителя мечтаний, не театр, а только обезьяна театра.

    Опубликовано:
    Театр и искусство. 1915. N 5. 1 февраля.

    Гадание

    Опять сошлись миллионы людей для решительной битвы. Что-то будет?
    Победит не тот, у кого крепче нервы, как думают германцы, а тот, у
    кого сильнее воля к победе. Судьба на своём роковом аукционе спрашивает не
    о том, кто даст больше крови и металлов, а только о том, кто хочет. Кто
    сильнее хочет? Кто хочет больше? И опускает свой тяжёлый молоток, когда
    воля одной стороны превозможет над волею другой.
    Мы верим, что хотим победы, и что добьёмся её. Бодрые и сильные люди,
    приезжающие из армии, привозят и доброе настроение. Правда, есть люди
    безнадёжно-унылые, и рассказы их говорят о другом.
    Казалось бы, странно, — об одном месте да разные вести, — но это так.
    И понятно, почему. Русский мужик, воюющий ныне, сохранил ещё в значительной
    степени привычку быть недоверчивым и осторожным в разговорах с барами.
    Говорит то, что может понравиться барину, и думает своё, — Бог его знает,
    что он думает.
    — Ну, что, побьём немца?
    — Как есть, побьём!
    — Ну, что, не справиться нам с немцем?
    — Он, немец-то, хитёр, с ним не так-то просто!
    Бодрый спрашивает выздоравливающего:
    — Рвёшься в бой?
    — Да уж только бы добраться до немчуры, мы ему покажем!
    Того же солдата спросит другой иным тоном:
    — Не хочется опять в бой?
    — Да уж мы своё перевоевали. Известно, кто раз в бою побывал, тому
    боязно.
    И каждый спрашивающий из расспросов выносит своё же. И всё загадочен
    лик народный. Кому же верить?
    Верить лучше тому, чьи слова — слова надежды. Вот читал я на днях, что
    после войны сильно поднимется народная самодеятельность. В обстановке
    современной войны от солдата требуется много находчивости, большое умение
    найтись во всех обстоятельствах, действовать зачастую на свой страх и риск,
    не ожидая команды. Это воспитывает волю, и потому вернувшиеся с войны
    оживят нашу жизнь, начнут бодрее и деятельнее строить её; могучее развитие
    получат кооперативы.
    Вот предсказание, полное надежды, и я ему радостно верю. Эта война из
    обывателя, мужика или мещанина, выковывает гражданина, человека с высоким
    сознанием своих прав и обязанностей; объекты права превращаются в субъекты
    права; героическая способность самоотверженно сражаться спаивается огнём и
    кровью с ясным сознанием целей, которые народ себе поставит.
    В нашей следующей войне с Германией наша армия будет состоять из
    людей, которых уже и мирная жизнь воспитает в привычках стойкой и
    деятельной гражданственности.
    Следующая война? Дай Бог, чтобы её не было. Но я боюсь, что германцы
    долго ещё не дадут нам прочного мира. Недаром они так внимательно следят за
    нашею жизнью. И, может быть, ещё долго будут ударяться о наши границы волны
    тевтонских нашествий, — до той поры, пока прочная гражданственность не
    скуёт из России чертога несокрушимого.

    Опубликовано:
    Биржевые ведомости. 1915. N 14919. 22 июня. (Утренний выпуск)

    До Урала

    В течение этой войны Германия успела уже потерять почти все свои
    колонии, 1] но это, кажется, не смущает германцев. Они уверены в том, что
    победят. Да и отчего им не иметь этой уверенности? На их пути к победе
    стоят только плохо приготовившиеся к войне враги, и нет на этом пути ни
    Мясоедовых с их покровителями, ни драконов, стерегущих золотое руно, ни
    всесильных бумаг, запечатленных гербовыми марками.
    Если и несовершенная победа, то всё же игра кончится, в худшем для них
    случае, — так должен думать германец, — в ничью, и колонии вернутся. Граф
    Рорбах 2] пишет, что Германия, в сущности, только начала собирать колонии.
    На очереди стоит бельгийское Конго, португальская Ангола, и ещё обширные
    земли в средней Африке. Всё это земли не очень ценные, и очередная задача
    Германии, по мнению графа Рорбаха, в том, чтобы приискать колонии ценные.
    Он дипломатически умалчивает, где именно лежит этот германский колониальный
    рай; русская газета, перепечатавшая его мнение, вскрывает смысл загадки:
    таким германским раем являются теперешние турецкие владения. Для того и
    нужна железнодорожная линия Берлин-Багдад. 3]
    Мне кажется, что загадка двусмысленна, и допускает ещё и другое
    решение.
    Что Малая Азия! Далеко Малая Азия. Ведь не в Малой Азии госпожа
    Гинденбург получила в наследство громадные земельные поместья, и не
    турецкий эфенди 4] рассказывает в газетах о том, при каких обстоятельствах
    он приобрёл часть этих земель.
    Уже второе столетие продолжалась постепенная колонизация восточной
    европейской равнины германскими землепашцами. Институт частной земельной
    собственности иностранцев захватывает всё большую и большую часть русской
    государственной территории. В том, построенном трудами многих поколений,
    великолепном и обширном чертоге, который российский гражданин, на каком бы
    языке он ни говорил в своей семье, считает по праву своим родным домом,
    многие покои, и весьма преизрядные, оказались собственностью чужих людей,
    тех самых, которые, нося личину дружбы и коварно поддерживая в нашем доме
    дурные порядки отжившего строя, готовились полвека к нападению на наш
    государственный чертог. Было даже такое время, когда германцы привлекались
    на наши земли даровыми наделами и льготами. 5] Кому-то казалось, что земля
    наша слишком велика и обильна.
    А между тем, с этой великой и обильной земли русскому мужику постоянно
    приходилось куда-то бежать, за тридевять земель переселяться. Угнетаемый
    последствиями искусственно поддерживаемого невежества, русский мужик никак
    не мог наладить уплотнения своего землепользования, и уже при довольно
    крупном сравнительно наделе начинал страдать от малоземелья. В последние
    десятилетия он усилено принялся заселять дикие пространства Сибири.
    Получилась картина, не лишённая назидательности: в то время, как
    генерал-лейтенант прусской службы Гинденбург, 6] господин высокой культуры,
    посещал имения своей супруги и принимал подносимую ему местными мужиками
    хлеб-соль, наши сиволапые шагали за Урал, хороня в попутных городах и сёлах
    во множестве погибавших младенцев, и потом, в суровом своём новоселье,
    обливали кровавым потом негостеприимную почву далёких пустынь. Когда же
    вспыхнула война, российский гражданин, проливая свою многоценную кровь,
    защищал, среди других сокровищ родного края, также и частную собственность
    госпожи Гинденбург от того вреда, который могли бы ей причинить армии
    Бем-Ермоли или Данкля. 7]
    Если бы у германцев было больше свободных денег, или если бы они
    рискнули обратить своё накопленное для войны золото на мирное завоевание
    России, то ничто не помешало бы им купить и гораздо большие участки
    российской территории: земля, которая продаётся, достанется тому, кто
    больше даст. Такое внедрение иностранцев, даже враждебных нам и явно
    замышлявших войну с нами, основывалось, конечно, на несомненных юридических
    нормах. Уж если когда-то было произведено расщепление единого по существу
    понятия «родная земля» на два различные понятия: «государственная
    территория» и «частная земельная собственность», то это расщепление должно
    было наконец, в процессе исторического развития, вскрыть свою роковую
    противоречивость. И это вскрытие пришлось испытать нам. Как страна,
    экономически более слабая, Россия испытывает невыгоды этого расщепления;
    экономически более сильная, Германия извлекла из него достаточные выгоды, и
    намерена, конечно, извлечь большие.
    Германия думает, что ей нужны колонии, и ей представляется случай не
    ходить за ними далеко. Азия и Африка имеют ещё много девственных земель, но
    зачем они, если не колонизована до конца восточная Европа? Земля восточной
    Европы ценнее африканских земель, культурнее их, ближе, и даёт возможность
    иметь колонии в одной меже с метрополиею.
    Мы должны знать, что предстоит нам и потомкам нашим, если мы допустим
    торжество Германии. По реке Лабе жили славяне, что от них осталось на
    германской Эльбе? Бранный Бор был славянскою землёю, но об этом напоминает
    только отголосок его имени в названии Бранденбурга. Город Москау уже
    настроил немало домов в отвратительном стиле модерн, которые не оскорбят
    мюнхенского или берлинского вкуса, и ярмарка в Нейгарде-ам-Волга будет
    очень милым дополнением к Лейпцигской ярмарке. Раньше Урала не остановится
    победоносная Германия.
    Что надобно нам для того, чтобы Россия победила в этой первой
    русско-германской войне? Достаточно ли для этого наготовить много снарядов,
    пушек, пулемётов, противогазов и других вещей, или необходимо, сверх того,
    сказать магические слова, бросить в толпу могущественные лозунги,
    освободить скованные силы всего народа и все их бросить на защиту родины?
    Год войны, подсказавши этот вопрос, даёт на него и недвусмысленный ответ.
    Счастлив тот, кто в наши дни, вопреки всему, верит в Россию: верный до
    конца будет утешен.
    Германия опять верит в свою победу! Но да не будет так! Германия,
    возомнив себя богоизбранною страною сверхчеловека, стала на роковой для неё
    путь, и на этом пути ей грозит участь иного, действительно богоизбранного
    племени, которое за святое величие возвещённых через него законов платится
    веками рассеяния и гонений. Был свой час истины и величия у Германии, когда
    её философия и её искусство навсегда вошли в сокровищницу всечеловеческой
    культуры. Слишком быстро истощила Германия своё историческое призвание, и в
    недобрый для себя срок она вызвала на борьбу с собою ещё не явленные миру
    духовные силы славянства.
    Как бы ни кончилась эта война, мир в Европе уже невозможен без
    конечного торжества славянства или германизма. Или Германия расширится до
    Урала, или и она испытает на себе роковое упрямство России, и Германия
    после монголов, после Польши, после Швеции, Наполеона. Никогда не начиная
    ни с кем ссоры, уже не раз испепеляла Россия восставшие на неё силы.
    Оглянемся на нашу историю: татары завоевали всю нашу землю; медленно и
    упрямо отбивались мы от них, освободились от их ига, но и потом терпели их
    нападения, и наконец принуждены были поглотить татарские царства. Долго и
    упорно враждовала с нами Польша, и уже наконец Владислав стал царём и
    великим князем Московским, но качнулись роковые весы судеб, и русский
    император венчался польскою короною. Карл XII и Наполеон I наслаждались в
    свой срок миражами побед над нами, но горько было их пробуждение.
    После всех этих испытаний опять враг ломится в нашу страну, самое имя
    которой должно было бы наводить ужас на завоевателей, опять увлечён роковою
    мечтою безмерности её пространств. Что же, или Германия и в самом деле
    расколдовала зарок, положенный на нас судьбою? И её высокой науке не
    страшны суеверные заклинания нашей седой колдуньи-истории? Но ведь наука
    открыта всем. Лить пушки и готовить снаряды сумеет не один германец. И
    вокруг Германии немало стран, которые в свой срок сумеют разделить её
    земли, как делились и раньше земли великих государств.

    Опубликовано:
    Биржевые ведомости. 1915. N 15047. 25 августа. (Утренний выпуск)

    Примечания:

    1] — К началу Первой Мировой войны у Германии были две колонии в Африке
    — Восточная Африка, Юго-Восточная Африка (совр. Намибия), и одна в Азии —
    Земля Вильгельма (совр. Папуа-Новая Гвинея). Все они были заняты
    колониальными войсками государств Антанты.
    2] — Пауль фон Рорбах (1867-1955) — руководитель Пангерманского союза,
    крайне правой политической партии Германии.
    3] — Строящийся участок железной дороги Берлин-Багдад (так называемой
    «Восточной линии») от Босфора до Персидского залива был в начале ХХ века
    постоянным объектом напряжённости, так как затрагивал интересы Турции,
    России, Франции, Германии и др. государств. Строительство железной дороги
    было завершено лишь к концу 1930-х гг.
    4] — Звание принцев султанского дома в Османской империи, а также
    почётный титул различных придворных должностей.
    5] — Разумеется политика Екатерины Великой и Александра Второго,
    направленная на поощрение заселения немецкими колонистами пустынных и
    малонаселённых территорий причерноморской России, и средней Волги.
    6] — Пауль фон Гинденбург (1847-1934) — германский военный и
    политический деятель. В Первую мировую войну командующий войсками
    Восточного фронта. В 1925-1934 гг. рейхспрезидент Германии.
    7] — Эдуард Бем-Ермоли (1856-1941), Виктор Данкль (1854-1941) —
    генералы австро-венгерской армии.

    С ТАРАКАНАМИ

    ТОЛЬКО ЛЮБОВЬ подвигает человека к совершению великих дел, любовь,
    чувство живое и пламенное, а не рассудочное чувство справедливости. Только
    любовь к отечеству нашему, любовь, исступлённо горящая, праведный
    патриотизм гражданина может вывести нас из тех многообразных трудностей,
    которых нам не миновать, как бы хорошо ни складывались наши дела.
    Но патриотизм наш не даётся нам легко. Любовь к отечеству у нас в
    России есть нечто трудное, почти героическое. Слишком многое должна
    преодолеть она в нашей жизни, такой ещё нелепой и ужасной.
    В одном черноземном городе мне говорили местные интеллигенты:
    — Как мы можем любить Россию, если наши торговцы так неправедно и
    бесстыдно наживаются?
    В другом приуральском, городе мне говорили:
    — Как мы можем любить Россию, если у нас ещё живы воспоминания
    крепостного права?
    В этих преувеличенно резких, словно нарочно и подчёркнуто
    несправедливых словах слышалась живая, истинная боль живущих на местах
    людей, до дна души потрясённых неустройствами нашей жизни.
    И во многих местах мне говорили:
    — Как вы хотите, чтобы мы были патриотами вашей России, если мы
    угнетаемы и гонимы?
    Многое и очень основательное можно было бы возразить на все эти
    страстные обвинения против моего родного края, но что же спорить против
    того, в чём сказывается живая боль измученного сердца?
    Народ, создавший такую громадную империю в борьбе с такими
    неисчислимыми трудностями, народ, столь часто являвший миру такие высокие
    зрелища духовной силы, мужества, самоотвержения, — народ мой, тебе ли не
    суждена светлая будущность!
    И, не правда ли, как отрадно и мило жить среди этого великого,
    царственного и доблестного народа, на берегах матушки Волги, где-нибудь
    вблизи очаровательных белых стен и золотых глав древней и прекрасной
    Костромы? Но вот идёшь в какую-нибудь костромскую деревню, входишь в дом
    чей-нибудь, — и такой тоской сжимается сердце! Нищета? Нет, ничего
    подобного, — какая там нищета! Грязь нестерпимая, смрад, духота, — разве
    это от бедности? В тёплый летний день окна в избе крепко затворены, воздух
    — топор вешай.
    — Отчего окна не откроете?
    — Мошкара налетит.
    Нет, бедность здесь не при чём.
    Около избы — пустырь, заросший жёсткой травой, а посреди него дерево,
    густо затянутое, как тюлевым платьем, белой, клейкой, противною паутиной, —
    больное, умирающее дерево.
    — Отчего огорода не сделаете? В Земстве семян дадут от Министерства
    Земледелия.
    — Нам это ни к чему, — ребятишки таскать будут.
    — Да зачем же ваши дети воруют? Отучайте.
    — Известно, дети, балуются.
    Посмотришь на этих детей, — Богом забытые, грязные, ленивые, озорные,
    — и поймёшь, что для них озорство и воровство — только баловство. Нет, тут
    не в бедности дело.
    Несколько лет тому назад одно почтенное педагогическое издательство в
    Москве напечатало, между прочим, перевод романа Песталоцци «Лингард и
    Гертруда». 1] Знаменитый педагог изобразил в этом романе жизнь и воспитание
    двух детей, брата и сестры, в очень бедной швейцарской деревне, в те, уже
    далёкие от нас, времена, когда швейцарский крестьянин ещё был не богаче
    самого заурядного, захудалого рязанского или костромского мужика. Вдова,
    мать двух детей, Лингарда и Гертруды, была такая же полунищая баба, как
    самая бедная из русских крестьянок, оставшаяся после мужа с малыми
    ребятами. Но её полуголодные дети всё же не озорничали, и были всегда
    умненько заняты; в бедной хате были вещи, которых не увидишь и в богатом
    доме русского мужика, мать не сидела, подперев щеку ладонью и поэтично
    глядя в окно на дорогу, а неустанно работала; в часы досуга читали, и среди
    немногих книг, бережно хранимых, была одна, особенно читаемая и любимая, —
    Евангелие; вся жизнь направлялась строгими велениями чистой морали, а если
    в жизнь деревни входил грех, то он и сам знал о себе, что он — грех, а не
    баловство. Ну, да одним словом, на наш русский взгляд — ерунда на розовом
    масле, такая благопристойность от которой русской широкой душе становится
    тошно. Подумать только, — эти два босоногие малыша, Лингард и Гертруда,
    заботились об опрятности своей одежды, и чисто-начисто мылись! Да
    костромская крестьянка в жизнь свою того не позволит, чтобы её дети не были
    грязны до отвращения, до тошноты. Нет, тут дело не в бедности.
    На днях читал я в газете описание поездки в город, если не ошибаюсь,
    Макарьев-на-Унже. Автор описания дивится: много учебных заведений,
    прекрасные здания, — а мостовых нет, на улицах грязь, и жители пьют мутную,
    жёлтую воду. Да, всё это не от бедности, — тут есть что-то принципиальное.
    Читаешь, и, кажется, слышишь рассудительный, степенный голос:
    — Чистота эта самая нам ни к чему, от чистоты у нас тараканы дохнут.
    — Да и хорошо, что дохнут.
    — Без тараканов нам нельзя, без тараканов деньги не будут водиться.
    И поговорите с ними:
    — Да во всей Европе….
    Рукой отмашутся:
    — Нет, уж мы с тараканами.
    Недавно один столичный журналист очень смеялся надо мной за мою
    статейку «В поисках роз». 2] Ему казалось диким моё желание видеть в саду
    розы, а не крапиву, — диким потому, что теперь не до роз, когда на фронте
    роют окопы. 3] Я думаю, что если я, чтобы сделать приятное этому весёлому
    господину, буду целыми днями валяться в крапиве, то от этого никакой никому
    пользы не будет, как не будет никому вреда от моих роз. Культивировать
    землю, обращать её из пустыря в цветущий сад и в зреющую ниву — дело,
    достойное человека; культура тех самых роз, о которых шла речь, дала
    возможность нескольким десяткам уличных мальчиков учиться и жить не на
    милостыню, а своим честным трудом.
    А вот совсем на днях я прочитал, что при взятии нами австрийских
    окопов там были найдены, около офицерских землянок, огороды и цветники; в
    одной офицерской землянке нашли на стенках портреты Лермонтова и
    Достоевского. Вот и в окопах люди захотели жить благообразной, полной
    человеческой жизнью. А мы…
    — Где уж нам! Мы с тараканами.
    — Да что же, вы разве не люди?
    На это костромской мужик резонно отвечает:
    — Какие мы люди! Мужик русский — самый последний человек, растяпа,
    размахай. Ни он огорода развести, ни он яблоньку посадить. Где уж ему
    германцев одолеть! Вот только которые неправославные, те и есть настоящие
    специалисты. Взять хоть татарскую слободу под Костромой, — татары живут,
    всё у них есть, во всём порядок.
    — Ну вот, вы всё это понимаете, что ж вы сами?
    — Да я один, как палец. Три сына на войне, все три сношеньки
    разбежались, не хотят со мной жить, ушли к своим мамам.
    Привычная русская баба, и та бежит из этого смрадного, душного и
    тёмного дома в дом, может быть, и такой же, но где есть хоть теплота и
    святость маминой ласки. Грязно, телу неуютно, душе холодно. Идёшь по
    дороге, и вдруг в воздухе повиснет ужасная, непристойная брань.
    Идёшь по улицам столицы, — на тротуарах блестят отвратительные
    плевочки. Грязно, тоскливо и в русской деревне, и в русском городе.
    А тараканам хорошо, привольно. Всякой нечисти и мерзости вольготно у
    нас, на необъятных просторах нашей милой родины.
    Неужели так и дальше будет? Ну, победим мы Германию, задавив её
    превосходством сил, — ну, а потом-то что? Германия останется, хотя и
    разбитая, всё же страной честных людей, упорного труда, точного знания и
    порядливой жизни, а мы всё с тараканами будем?
    Лучше бы всех тараканов загодя вывести, не наделали бы они нам беды.
    После войны начнётся очень трудное и ответственное время.
    Вредно нам ласкать себя надеждой на то, что это — последняя война и
    что, стало быть, потом уж можно будет распуститься и прикармливать крохами
    с нашего обильного стола дорогих сердцу нашему тараканов.

    Опубликовано:
    Биржевые ведомости. 1916. N 15607. 9 июня. (Утренний выпуск)

    Примечания:

    1] — Иоганн Генрих Песталоцци (1746-1827) — прогрессивный швейцарский
    педагог, автор многочисленных педагогических трудов, из которых наибольшею
    известностью пользовался "Лингард и Гертруда" (1781-87).
    2] — Статья Ф. Сологуба «В поисках роз» была напечатана в «Биржевых
    ведомостях» 11 мая 1916 г.
    3] — Ко времени написания статьи второй год шла Первая Мировая война.

    КРЕЩЕНИЕ ГРЯЗЬЮ

    ДАВНО УЖЕ РУССКАЯ жизнь явственно клонилась к пародиям, к
    издевательству, может быть, в самом складе русского ума лежит эта
    наклонность к осмеянию к развенчиванию, к низведению всего высокого на
    низменную плоскость. Уж очень насмешлив русский человек, и для красного
    словца не пожалеет ни матери, ни отца. Издевательские слова, озорные
    действия, всё это отлично уживается в русской душе с самыми чистыми
    душевными движениями.. В последнее время озорство и издевательство как
    будто входит в систему. И началось это до революции, до войны. Махровое
    хулиганство всех оттенков не первый год, не первое десятилетие процветает
    на Руси.
    Как будто приставлен к нам какойто лукавый бес, который старается
    опоганить всё чистое и святое. Отдана была нам радость восстания против
    неправедной власти. 1] Словно чудо преображения совершилось в жизни нашей, и
    торжественные дни шли, как непрерывная всенародная литургия. Но где теперь
    те высокие настроения?
    Мы поторопились назвать нашу революцию великою, и сравнивали её с
    великою французскою революциею. Но вот видим, что величия в делах наших
    мало, и революция наша является только обезьяною великой французской
    революции. Россия наша гибнет жалко и бесславно, и вокруг нас «гарь и гик
    обезьяний», по скорбному слову Ремизова.2] Та, подлинно великая, вся была
    воодушевлена любовью к Франции, к отечеству, и революции, каждый чувствовал
    себя прежде всего патриотом. Ну, а у нас, конечно, всё наоборот. И потому,
    чем дальше идут дни, тем всё смутнее и тоскливее на душе, и ничто не радует
    сердца.
    Обманутые или обманувшиеся люди хотят сделать что-то такое хорошее,
    чего ещё и свет не видели. Доверчивые идут за теми, кто обещает им показать
    дорогу прямо в социальный рай. Идут, и разбрызгивают вокруг себя густую,
    тяжелую грязь. И нескоро с ужасом увидят, что обмануты, что обманулись, и
    вожди, и толпа, идущая за ними, одинаково горько разочаруются, высокие
    ценности, о которых они мечтали, обратятся в их руках в сор, в грязь. Точно
    стоит над нами кто-то злой, смеётся, и подменяет золото на мусор, аромат на
    зловоние.
    И безрадостно провели мы праздники. Рождество Спасителя нашего славили
    с прискорбием в душе, и не было на земле мира, и в людях благоволения, и
    только злое рождалось среди нас. И новый год не обещает нам нового. И вот
    подходит крещение Господне. Мы, Христом искупленные, крещаемся ли мы со
    Христом?
    Нет, злорадный бес стоит перед нами, заслоняет от нас святое, и
    издевается над нами. Кощунственно подменяет святые слова. Сказал некогда
    Христос:
    — Иоанн крестил вас водою, я крещу вас Духом.
    Но где же духовные начала, где идеалы свободы, равенства братства?
    Люди думают о выгодах, о классовом интересе, о разделении, о вражде.
    Стараются урвать каждый для себя всё что можно, не разбираясь в средствах.
    Огнём и кровью было то крещение, которое несла Европе восставшая
    против деспотизма Франция. Гнусный бес, овладевший нами, неистово хохочет,
    и мажет нас грязью, и кричит издеваясь:
    — Грязь моя тёпленькая, грязи моей на всех хватит, плюньте на всё
    высокое, лезьте в мою грязь, она целебная. Все буржуазные пороки как рукой
    снимет.
    И всё глубже, всё зловоннее грязь, в которой мы бредём. В ночь под
    Новый год новое озеро гадостей вылилось в русскую жизнь, схватили и
    потащили в Крепость посланника союзной с нами державы, осрамились на весь
    свет, и не чувствуем позора, уже притерпелись, ко всякому зловонию
    принюхались.
    А между тем из всех наших предательств и вероломств по отношению к
    союзникам наше отношение к Румынии должно особенно ранить сколько-нибудь
    чуткую совесть. Война не союзниками нашими начата, а нами, не мы вступили в
    неё ради верности союзному договору, а Франция, а за нею и другие державы,
    и уже это одно налагает на нас обязанность сугубой осторожности по
    отношению к нашим союзникам. Румыния же вступила в войну после долгих
    колебаний, 3] и в первые же месяцы мы не оказали ей достаточной помощи.
    Теперь она лишена почти всей своей территории, оторвана от своих и наших
    союзников, совершенно беспомощна и беззащитна, и мы же грозим ей войною с
    нами и тем, что хуже внешней войны, внутреннею смутою, если бы всё это
    проделывали полномочные правители русского народа, получившие свою власть
    из всенародного голосования, то пришлось бы придти к очень печальным
    заключениям относительно свойств русского национального характера.
    Мы можем пока утешаться тем, что воля русского народа здесь не причём,
    что всё это делается случайными захватчиками власти. Но тем не менее
    скорбное лицо несчастной России запятнано новым комом сочной, жирной грязи.
    Несчастная Россия, грязью измазанная, куда ты идёшь?

    Опубликовано:
    Петроградский голос. 1918. N 4. 6 января.

    Примечания:

    1] — Разумеется Февральская революция 1917 года, итогом которой стало
    упразднение института царской власти.
    2] — Из «Слова о погибели Русской земли» писателя Алексея Михайловича
    Ремизова (1877-1957).
    3] — Румыния вступила в войну на стороне Антанты 27 августа 1916 года.

    БЕЗ ПРАЗДНИКА

    РАЗГОВОР В КВАРТИРЕ:
    — Спешите, — говорит один журналист другому, — в кооперативе
    журналистов ещё принимается подписка на кулич и пасху, по 29 рублей за
    фунт.
    — Но, ведь, это — безобразно дорого! — восклицает другой.
    Он бледен и худ, и видно, что такая цена ему не по карману. Первый,
    хотя и похудевший, но все ещё полный и весело-румяный, смеется и повторяет
    настойчиво и вразумительно:
    — Спешите, скоро и этого не будет.
    А вот разговор на улице:
    — Как же мы нынче Пасху встретим?
    — Какая такая Пасха! Попы выдумали, чтобы народ дурачить, буржуи им
    подражают.
    — Что же я святить в церковь понесу? — вмешивается в беседу двух
    мужчин женщина.
    Молчат и заговаривают о другом. И в самом деле, какая в этом году
    может быть Пасха! Настроение не праздничное. Не в том дело, что трудные
    времена переживаем. И в бедах, можно сохранить высокий строй души. Даже и
    умирать можно торжественно и величаво. Беда в том, что жизнь наша давно уже
    обудничалась, и мы все в России потеряли радостную и гордую волю ко всему
    великому, патетическому, праздничному. Захотели стать скромными и серыми. И
    вот полная мера серой скромности отпущена для нас судьбою, которая всегда
    исполняет то, чего по настоящему пожелает человек. Человек сам творит свою
    судьбу, и пути истории начертаны не стихийными силами. А дерзающею волею
    мужественного победителя, господина жизни. Одни по этим путям уверенно и
    упрямо идут, преодолевая препятствия, другие за ними трусливо и робко
    влекутся.
    С тех пор, как нигилистическая зараза охватила русское общество,
    Россия стала явственно разваливаться. Наши деды ничуть не смутились, когда
    отошла от нас золотоносная Аляска, а это было первым признаком
    начинавшегося развала. А ещё незадолго до того, ещё современникам
    Лермонтова был понятен культ героев, мечты о подвигах и о величии. Потом
    стали все развенчивать, всё принижать. Оказалось, что героев нет, есть
    только обыкновенные люди, увлекаемые потоком событий. Социология и
    статистика стали на место истории и психологии. Образованное общество наше
    среди полудикого народа развивало в себе самое радикальное, но и самое
    невежественное мировоззрение, какое только можно представить. На смену
    Чацким и Онегиным, пришли Карамазовы и Смердяковы, бесконечно размышляющие
    безвольники Льва Толстого, неврастеники Чехова, освобожденные от
    возвышающей традиции персонажи Горького и Андреева, и работу немногих
    героически настроенных тупо и самоуверенно портили Передоновы.
    Русское общество морально распустилось. Это называлось переоценкою
    всех ценностей. Такая переоценка бывает полезна, если за неё берутся
    мужественные, прямые люди. У нас эта переоценка превратилась в ужасную по
    своим последствиям и отвратительную по своим проявлениям девальвацию
    моральных ценностей. Все оценивалось сообразно успеху. Жизнь
    американизировалась в худшем смысле этого понятия: влечение к успеху во что
    бы то ни стало не облагораживалось волевым и трудовым напряжением. Россия
    оставалась страною пенкоснимателей и Иванушек-дурачков. Даже и успех
    ценился, но не уважался. Самый чистый успех мы опоганивали гнусненьким
    подхихикиванием.
    И вот мы разучившиеся смеяться радостно, потому что привыкли
    издеваться, мы, позабывшие, что такое простор, честь, патриотизм, потому
    что перестали верить в искренность и чистоту человеческого сердца, мы
    поздравляем друг друга:
    — Со светлым Христовым Воскресением!
    И говорим:
    — Христос воскрес!
    И отвечаем:
    — Во-истину!
    И говорим это мы мёртвыми устами и в сердце у нас нет праздника.
    Но я всё-таки верю, что Он воистину воскреснет для нас, и воскреснет
    Россия, и все мы восстанем из мёртвых. Но когда это будет, никто не знает.
    Лежит ныне Россия, как в гробу своём четверодневный Лазарь. И ждёт чуда.
    Ждёт спасительного голоса, который позовет её к новой, во-истину свободной
    жизни, и разбудит в ней гордую, непреклонную волю к творчеству, к дерзанию,
    к победе, к великому труду.
    И пусть нам теперь трудно, и дни наши неразличимы от ночи, но мне и в
    эти дни не страшно. Я верю, что сердце человека не оскудело, и что живая
    человеческая кровь, бьющаяся в чистом и верном сердце, не устала творить
    чудеса, оживлять и воскрешать.

    Опубликовано:
    Новые ведомости. 1918, N 64, 8 мая.