Белый террор

Автор: Вормс Нико­лай Александрович

БЕЛЫЙ ТЕРРОР*

* Печатая большую половину, чрезвычайно интересной рукописи, присланной нам из России, мы оставляем совершенно на ответственности писавшего им приводимые факты.— Ред.

 

 

ГЛАВА 1.
Несколько слов от автора.— Первые аресты.— Рассказы о Каракозове.

Человек, который решается в настоящее время и при данных обстоятельствах писать о таком недавнем событии, как дело 4 Апреля, ставит себе не легкую задачу. Он должен плыть между Сиплой и Харибдой. С одной стороны правительство, подозрительное и пугливое, боящееся всякой огласки, с целою стаей шпионов, обладающих сноровкой и чутьем гончих ищеек; с другой — толпа осужденных или ожидающих приговора, люди в оковах, идущие на каторгу, и люди сидящие в тесных, сырых и гнилых помещениях московских частей {Верховный суд и Муравьевская следственная комиссия упразднены; по московская следственная комиссия еще не окончила своего дела и до сих пор продолжает «хватать» и разыскивать «корни». (С 6 по 7 Октября взят студент Лебедев и отыскиваются многие другие).}. Каждое неосторожное слово, каждый ничтожный факт, укрывшийся от взоров обеих следственных комиссий, нерассказанный, позабытый или неизвестный «чистосердечно раскаявшимся» юношам, сообщавшим не только факты, но проэкты, предположения, мечты, надежды, словом, не только то, что было, но и то, чего не было, и то, что могло быть, даже то, чего никогда не могло быть,— могут компрометировать новые лицы, могут усилить тяжесть старых обвинений и дать в руки правительства возможность в дальнейшем действовать с большим уменьем и уверенностью. Поэтому я не считаю себя в праве говорить ни о тех людях, которые действовали честно, стойко и разумно, устраивая ассоциации, заводя школы, развивая народный ум и указывая ему надлежащие пути, работая тихо и незаметно, но бодро, верно и неуклонно идя к своей цели; ни о тех, которые увлекшись невозможными, неосуществимыми мечтами, отделились и пошли ложным путем, играя в таинственные заговоры с кровью, кинжалами и гилиотинами и ставя на карту свое и иное дело. (Да не подумают, что я ставлю Каракозова на одну доску с этими людьми. Это был могучий характер, великий фанатик своей идеи, вечно последовательный, не делавший дела на половину, но шедший до конца, до последних результатов, человек, достойный лучшей участи, и при иных обстоятельствах могший сделаться героем, вождем народным). Правительство не поняло смысла дела, доказательством чему может служить то трусливое предубеждение, тот суеверный ужас, с которым оно смотрело напр. на Ишутина. Оно даже не решилось оставить его в сибирских рудниках или крепостях, по воротило с дороги и засадило, замуровало на веки вечные в шлюссельбургские застенки. Положим, Муравьев притворил к смерти одиннадцать человек, а верховный уголовный суд смягчил этот каннибальский приговор и представил дело несколько в ином свете, во тем не менее этот приговор слишком жесток и пахнет кровью. (Мы рассмотрим его ниже).

Я не считаю себя в праве сообщить, как велись мастерские ассоциации и бесплатные школы, указать ошибки и возможность избежать их и тот процесс, которым вырабатывались новые воззрения о обозначались новые пути. Говорить об этом, значило бы выдавать свое дело, как говорится, с руками и ногами правительству.

Я не считаю себя в праве говорить даже о своих личных отношениях к осужденным или к тем, которые так или иначе замешаны в дело… Мне остается ограничиться простым разсказом тех происшествий, которые следовали за 4 Апреля, о деяниях следственных комиссий, на сколько мне они известны.

Первые аресты в Петербурге были произведены тотчас же после выстрела или по личным соображениям полиции, или же по доносу некоего студента с.-петербургского университета, Корево или Корейво. В числе первых арестованных находился Худяков, которому Моск. Ведомости с таким усердием приуготовляли виселицу.

Каракозова в третьем отделении заключили в комнату, стены и пол которой были обиты мягким войлоком. Им-же покрыта кровать, стоящая по средине и составляющая чуть-ли не единственную мебель. Около этой кровати, назначенной для важных государственных преступников, были поставлены четверо жандармов и офицер, обязанность которых состояла в том, чтобы не давать Каракозову ни на одну минуту заснуть. Едва он начинал забываться, усердные исполнители монаршей воли начинали толкать его под бока, щипать и измученного, утомленного вели за допрос. (Эта пытка продолжалась четверо суток!). Там уже принимался пытать Муравьев, то с помощью успехов современной науки и ея представителей в лице ученых докторов, то с помощью простых заплечных дел мастеров (эту должность исправляют теперь жандармы), которые секли Каракозова, пока и этот способ дознания не оказался опасным для жизни и совершенно безуспешным в применении к этому железному характеру {Одна великосветская и во всех отношениях благовоспитанная графиня, обладающая чувствительным сердцем и слабыми нервами, на вопрос: пытают-ли Каракозова? (эта дама знакома с гр. Муравьевой) подняла очи к небу и с ужасом и негодованием воскликнула: «oh mon dieu!.. est ce possible?..» Нет, его не пытают, но секут каждый день».}. Так терпел он восемь с половиной суток, не давая ни одного показания, бросающего хоть некоторый свет на его личность или дающего «новую нить» (любимое выражение шпионов и сыщиков), хладнокровно издеваясь над всеми усилиями Муравьева, его клевретов и всех добровольно прикомандировывавшихся к делу следователей и сыщиков {Отличалась и гвардия ваша, бескорыстно предложив свои услуги Муравьеву и III отделению.}, пока, наконец, полиция случайно не наткнулась на следы новых, подозрительных людей, живших в Москве, на которых уже доносил студент Корей во и не так-давно вышедшая из института, Мария Китипец, «покаявшаяся нигилистка».

Каракозов, приехавши в Петербург, остановился в Знаменской гостинице, не предъявляя своего вида, почему даже после выстрела 4 Апреля содержатель долго не решался объявить об исчезновении 65 No, по истечении законного срока дал знать полиции, которая нашла шкатулку с листом синей сахарной бумаги и проволокой, да на полу клочки мелко изрезанной бумаги. Эти клочки были тщательно собраны. Нашлись искусники, которые, после долгих трудов, ухитрились таки сложить эти клочки и прочитать адрес (то быль конверте). Тотчас-же по телеграфу дано приказание арестовать Ишутина, живущего в д. Ипатова, на патриарших прудах. Носиков спросил: арестовать-ли его товарищей, которые живут вместе с ним? ответ получился, конечно, утвердительный и в ночь с 8 на 9 Апреля были арестованы: Юрасов, Ишутин, Ермолов, Загибалов и, спустя два дня, Странден. Ишутина первого потребовали в Петербург. Говорят, его везли одного с отдельным экстренным поездом и тотчас-же по прибытии в Петербург повезли на допрос, где он показал, что не имеет знакомых в Петербурге, по что туда поехал недавно один из его родственников. Тогда его повели в каземат Каракозова. Он, так по крайней мере гласит официальный рассказ, имеющий впрочем, большие претензии на драматизм, побледнел, задрожал и отступив на несколько шагов сказал: «боже мой, Дмитрий, неужели это ты!»

Тогда и только тогда стало известно комиссии, а вслед за нею и всей России имя того «гнусного и презренного злодея», который «не может быть русским!» (Московские Ведомости). До тех пор он называл себя то Владимировым, то Петровым, то поляком, то немцем каким-то, и все ухищрения и пытки Муравьева, все его усилия сломились при столкновении с могучею волею этого железнаго человека {Я ничуть не увлекаюсь и не утрирую. Каракозов в феврале месяце вышел из клиники, где его одолевали десятки болезней, совершению расстроившие его организм. Он был бледен, худ, изнурен и крайне слаб физически во время совершения своего замысла, и тем удивительней становится его совершенное хладнокровие к пыткам, тем благородней его образ действий. Он стал давать показания, когда молчать было уже излишне.}, который погиб напрасно и бесплодно, как гибнет большая часть русских, неподходящих под уровень толпы.

Не могу не привести, в заключении этой главы, нескольких рассказов о Каракозове, достоверность которых не подлежит сомнению. После неудавшегося покушения он пытался перекусить на руке артерию. Это сей час-же заметили и поспешили заковать его по рукам и по ногам крестообразно: правая рука к левой ноге, левая к правой ноге, железный обруч обхватывал его тело в виде пояса. Когда пришел Муравьев, он лежал и не встал при его появлении. Муравьев приказал ему встать, он заменил на это совершенно хладнокровию: мне незачем вставать, ведь не вы мне нужны, а я вам. Однако жандармы подняли. Муравьев остался наедине и начал допрос. Каракозов не отвечал ни слова. «Ты, голубчик, заговоришь у меня, заревел Муравьев; я русский медведь, как начну ломать, только кости захрустят». Должно быть, вся накипевшая ненависть, презрение и негодование вдруг схватили это больное, изнывшее сердце; сверкнул он глазами, потрес цепью, сделали несколько шагов ближе к своему палачу и глухим, нервным голосом сказал: «Ты русский, простой медведь, а я белый, морской, посмотрим кто кого?» Испугался палач скованного врага, к самой двери отскочил и позвал стражу.

Каракозов перестал принимать пищу и когда заметили, что он намерен голодом уморить себя, ею стали питать бульоном, посредством трубки.

Его удостоивали своими посещениями великие князья и один из них также не преминул допросить «безумного злодея». Каракозов по обыкновению не отвечал ни слова, держал себя так, как бы то совершенно никого из посторонних не было в каземате. «Ты знаешь-ли, что я брат государя-императора?» спросил его князь. Тот посмотрел на него и сказал с улыбкой: «С чем вас и поздравляю!»

Депутации, являвшиеся в Петербурге с адресами и поздравлениями, также хотели взглянуть на Каракозова: Один из членов московской депутации, говорить Кокорев, вздумал было глумиться и ругаться над мим. Каракозов по обыкновению ни слова не отвечал, а только взглянул на расходившегося откупщика, по так взглянул, что Кокорев молча, поспешил ретироваться. Каракозову наконец надоели эти нахальные посещения, он решился отделаться от их. Способ, выбранный им, быль очень оригинален, но оказался вполне практическим. Едва показывается любопытствующий субъэкт, Каракозов встает и обращается к нему с самым дружеским видом: «неправда-ли, как жаль, что наше общее дело не удалось?» и руку протягивает, а любопытствующий субъэкт чуть в обморок не падает от неожиданного приема. Тем и отучил!…

 

ГЛАВА II.
Повсеместные аресты.— Аресты в Москве.— Действия московской следственной комиссии, ее состав.

Ночью, с восьмого на девятое Апреля, начинается период поголовного хватания. Этою ночью открывается блистательная деятельность Воейкова, Позняка и Джолио. С этой ночи аресты начались в громадных размерах. Брали всех и каждого, кто только был оговорен, чье имя было произнесено на допросе кем нибудь из взятых или находилось в захваченной переписке. Брали чиновников и офицеров {Офицер Алексеев взят в Москве с 16 на 17 Апреля, и отправлен в Петербург; позже арестован офицер Руднев и юнкер Овсяный (воспитанник Александровского военного училища).}, учителей и учеников, студентов и юнкеров; брали женщин и девочек, нянюшек и мамушек, мировых посредников и мужиков, князей и мещан; допрашивали детей и дворников, прислугу и хозяев; брали в Москве, брали в Петербурге, брали в уездных городах, в отдаленных губерниях; брали в селах и деревнях, брали в посадах и местечках; брали, брали и брали по такой обширной программе, что никто и нигде не чувствовал себя безопасным, кроме членов комиссии и сотрудников Московских Ведомостей. Обыски производились у всех, малейше заподозренных лиц; полиция в своем холопском усердии доходила до высоко-комического. Что я вовсе не фантазирую и не преувеличиваю, это может заявить всякий, бывший в России в те трудные времена, но для доказательства, я приведу два-три факта. В Холму (псковская губ.) быль арестован Маликов, судебный следователь; в калужской губ., в козельском уезде, мировой посредник Бибиков, Голофеев, кн. Вадбальский и секретарь мирового съезда Оболенский, жена его была арестована через несколько часов после приезда в Москву в гостиннице Мамонтова, содержалась там несколько недель, переведена в сущевскую часть и через 2 1/2 месяца освобождена, так как никакой вины, самое подозрительное и пристрастное, следствие не могло открыть за ней {Тоже с тверской, нижегородской и смоленской губ.}. Обыски производились и в Орле, и в Екатеринославе, и в смоленской губернии, и в калужской, и в псковской, да по всей вероятности, во всех губерниях и градоначальствах российской империи. В ночь со 2 на 3 Мая арестована швейная в Калачном переулке, захвачены четыре девушки и старушка нянюшка (пятая швея лет шестнадцати была арестована в No Оболенской и содержалась более трех месяцев). Нянюшка сидела, подобно государственной преступнице, за двойными замками, за железными дверями два месяца. Ее водили на допросы и наконец, измученную нравственно и физически отпустили.

Е. и А. Ивановых и Крылову не освободили и до сих пор (10 Октября). Вопросы, которые им предлагались, были между прочим следующего сорта: скольких вы имели мужей? сколько раз ты были в гражданском браке, и т. п., только предлагались они в самой омерзительной и возмутительно-цинической форме, приправленные гнусными, казарменно-бульварными шуточками. Сколько приходилось вытерпливать, выносить нравственных оскорблений и унижении этим беззащитным женщинам — и передать невозможно! Замечательны также и умом некоторые вопросы. Спрашивали, напр., нянюшку: «давно-ли твои барышни перекрестились в нигилизм, в новую веру?» и что всего замечательнее, эти вопросы звучали искренностью: так пошлы, тупы и не развиты были эти жандармы-следователи, по крайней мере некоторые из них.

Была арестована также переплетая мастерская на Арбате; работники-простолюдины призывались к допросу, потом были освобождены от преследований. Взяты все инструменты и шрифт; книги приходо-расходные; заключены в часть Фаллен и Колаченский, заподозренные в распространении социальных идей в среде работников и обвиняемые в устройстве переплетной ассоциации.

Произведены многократные обыски в швейных и в мастерских, казавшихся почему нибудь полиции подозрительными. Первыми вопросами работникам и работницам, было: «получаете-ли вы жалованье? не читали-ли вам Что делать?» В понятиях московской полиции социализм и нигилизм путались; признаками и того и другаго было: ношение синих очков, коротких волос женщинами и длинных мужчинами; отсутствие кринолина, круглые шляпки; безплатное обучение бедняков и не получение платы работниками, т. е. такая ахинея, по выражению одного полицейского мудреца, что ее сам, прости господи, дьявол не разберет!» Первым вопросом арестованных было: «не принадлежите-ли вы к секте нигилистов?» и если обвиняемый в этом преступлении отрекался, следователь подозрительно оглядывал его с ног до головы и вопрошал: «а почему вы носите списочки?» или: «отчего вы не стрижетесь?» или: «почему вы ходите без кринолины Г’ Многих заставляли письменно подписывать отречение — отчего бы вы думали?— первое, от лжеучений нигилизма; второе, от журнала Современник и третье, от лжеучений социализма.

Читатель, не побывший в доме сумасшедших, называвшемся и называющемся московской, высочайше утвержденной следственной комиссией по политическим делам, вероятно подумает, что мы шутим. По та рука, которая пишет эти строки, подписала подобное отречение.

Сказанного довольно для обрисовки деятельности жандармов-сыщиков. Да, деятели, подобные господам Воейкову, Позняку, Джолио иные с ними, не спали ночей и не доедали куска. Они рыскали целые ночи; они выходили на ловлю с захождением солнца и, как тати и разбойники, скрывались при его появлении. Да, они проливали, так сказать, свой пот за отечество, роясь в сундуках, шкафах, шкатулках, в грязном белье и во всяком соре, взлезая на чердаки, спускаясь в погреба и чуланы, исправляющие самые разнообразные должности, заползая под кровати и диваны, щупая и выстукивая обои, и не имели ни времени, ни возможности смежить свои отяжелевшие вежды. Они черпали силы, подобно г. Каткову, в сознании великого долго, великой миссии — раскрыть зло и вырвать оное с корнями.

При обысках и арестах Воейков (в особенности) обращался резко и грубо, по солдатски, на ты, украшая речь свою площадною бранью и дикими острогами казарменного изделья, с людьми, имевшими несчастье не принадлежать к дворянской касте. Им вообще приходилось хуже и на содержание им отпускалось менее. Взятых бросали в отвратительные помещения московских частей. Были комнаты (напр. в Арбатской части), до такой степени возмутительно грязные и вонючие, полные всяких нечистот, что человек незнакомый с заведениями этого рода, положительно откажется верить. Я сам, до моего ареста, не мог вообразить, допустить, предположить, чтобы могли существовать такие омерзительные камеры. Только отхожее место какого нибудь большого дома, наполненного бедными жителями, которое никогда не чистится, может дать понятие об этих вертепах. Я знаю комнату, в которой пол был слоями покрыт человеческими экскрементами; стояли в углублениях и в углах вонючие лужи; на самой кровати, состоящей из двух, трех, ничем не покрытых досок, какие то веселые люди совершили свои отправления, и копошились в ней мириады самых разнообразных паразитов, очень лакомых до человеческого тела. Впрочем, были помещения довольно сносные, в особенности в сущевской части, что составляет однако очень редкое исключение. Общею-же чертою была, есть и вероятно долго еще будет — нечистота, грязь, сырость и вонь. В пречистенской, напр. части, до 7 или 8 Октября, стекла не были вставлены в рамах, морозы-не стали в Москве с 18 или 19 Сентября, бывали сильные дожди, снег начал падать со 2 или 3 Октября. Пища соответствует обстановке и счастливцами могут почитаться те, которым родные или знакомые присылают обед.

Многие из арестованных сидели дни, недели и целые месяцы не допрашиваемые, в полной неизвестности за что они попали в эту грязную яму. На допросы обыкновенно возили ночью, начиная с десяти часов; комиссия заседала до рассвета и исчезала при первом солнечном луче.

Не смотря на все безобразие своего состава, московская следственная комиссия не испытывала тех мер, к каким прибегала муравьевская. Впрочем, между ними существовала большая разница. Последняя была верховною, неограниченною, снабженною широкими полномочиями, тогда как первая составляла только ея ветвь и не имела самостоятельного значения. Самая личность председателя московской комиссии, князя Долгорукова (московский генер.-губернатор), довольно добрая и мягкая,— таков, по крайней мере, общий отзыв и судивших, и судившихся. В нем совершенно нет этой жандармско-инквизиторской злостности сыщика-следователя; он не подкапывался под каждое ваше слово и выражение с целью поймать и упечь, напротив, он всегда бывал доволен освобождению подсудимых; он помогал иным из них средствами и всегда обращался вежливо, мягко и ласково, по человечески, а не по солдатски. Нельзя того-же сказать о других членах комиссии. Беринг… но его имя и деятельность так известны читателям Колокола, что я совершенно избавлен от неприятного труда говорить об нем. Позняк самый злостный и более всех остальных образованный сыщик-следователь. Он прошел огонь и воду; был либералом — рекомендация вполне достаточная. Воейков отличается отсутствием самых элементарных знаний и совершенно не осмыслил. Жандарм до мозга костей, сыщик и шпион по призванию. Михайловский юн и жаждет отличиться и угодить начальству. Карьера его упрочена и мы можем поздравить его грядущим Позняком. Остальные не заслуживают упоминовения, но мы не ошибёмся и будем вполне справедливы, если скажем, что все члены этой комиссии, исключая кн. Долгорукова, вполне заслуживают виселицы, если признать принцип необходимости смертной казни для всех злодеев, столь усердно проповедуемый с кафедр московского университета.

 

ГЛАВА III.
Как отнесся народ к выстрелу 4 Апреля.— Истинный характер народного волнения.— «Он русский».— Царство слова и дела.— Преследование нигилизма, то есть стриженых волос и синих очков.— Фокусы московской полиции.

Утром 5 Апреля (вторник), в Москве зазвонили и затрезвонили все сорок сороков; но домам ходили будочники и разносили печатные листки, извещавшие, что рука Всевышнего спасла драгоценную жизнь царя, что злодей схвачен и заточен. Впечатление было сильное; решили, что никто другой не мог этого сделать, кроме поляка. Негодовали публицисты, негодовали члены английского клуба, негодовали лавочники, ну, и народ негодовал. Впрочем он негодовал по своему и совсем не на поляков. Чутьем каким-то угадал он, что стрелял не поляк, по русский; шла молва, что стрелявший дворянин-помещик, что это он отмстить хотел царю за волю, которая и без того совсем испорчена дворянами. Вот как понял народ выстрел везде и повсеместно; вот почему свирепел он и готовил топоры. Только продажные казенные публицисты, да жалкие, тупоумные писаки и ораторы, неспособные понимать смысла совершающихся фактов, могли придать взрыву народнаго чувства казенный и пошлый характер с примесью той приторной и рутинной сентиментальности, которою отличаются российские селяне в жалких издельях жалкой и почти невозможной в настоящее время литературы. Нужен громадный запас безсовестности или идиотизма, чтобы народное движение после Апреля решиться объяснять теми-же мотивами, которые управляли неистовой толпою пошлых, низкопоклонных холопов, прогонявших со сцены поляков, певших «боже царя храни» и на коленах молившихся за царя и его спасителя Комисарова.

Нет, народным движением управляло не холопское чувство верноподданнической преданности. Эта преданность, крайне спорная и сомнительная, является результатом векового рабства и того безвыходного, глубокого невежества, в которое погружен народ. Само правительство слишком хорошо понимает это; отсюда его беспощадные преследования тех людей, которые устраивают народные школы и учат народ не краткому катехизису и псалтырю, но предметам полезным и развивающим; отсюда его система держать народ в том-же вековом невежестве. Народ действительно предан Александру II, но не потому только, что он царь, а потому, что Александр II в его глазах — его освободитель, милостивец и защитник. Во всех бедах и скорбях народных виноват не царь, а его советники — дворяне. Со дня издания первого манифеста о «воле», пошли в народе толки, перешедшие в народную веру, что дворяне сбивают царя, не дают ему делать того, что он хочет сделать, портят волю. После манифеста 19 февраля и издания «Положений», это мнение еще более утвердилось. Народ был убежден, что данная воля «подложная^ дворянская«, что помещика обманывают мужиков и хотят вновь закабалить их, что скоро царь пришлет «настоящую, вольную волю», в силу которой вся земля будет мужицкая, а не барская. Это несчастное заблуждение, эта несчастная вера в царя, которого обманывают, «обходят», который сам по себе не может решиться на такую вопиющую несправедливость, какою был манифест 19 февраля и «Положения», дорого стали народу. Крестьяне отказывались служить помещикам, подписывать уставные грамоты и во всех концах России потекла кровь этих беззащитных, безоружных и несмысленных людей. Дикие сатрапы стреляли, резали и засекали несчастный народ, который после всех уроков еще не опамятовался и в массе остался при том-же наивном убеждении, что царя «обошли», что не он сам, а помещики испортили волю. И до сих пор он верит в иную, настоящую волю, как евреи в пришествие Мессии.

Все крестьяне были несомненно убеждены, что выстрел сделал помещик из мести и желания после смерти царя окончательно испортить волю и опять воротить крепостное право. Народное движение было движением чисто демократическим, враждебным дворянству и всему тому, что носит на себе печать барства и аристократизма. Смерть Александра II была бы сигналом к избиению помещиков и Каракозов очень хорошо понимал это. Глубокое убеждение, что при жизни настоящего государя невозможно ни какое народное движение против правительства, и привело его к сознанию необходимости смерти Александра II: он, помимо «ада» и всяких рассуждений о всемирных революционных комитетах, решил убить лицемерного царя, задерживающего народную жизнь, давящего народные {«Московские Ведомости» по обыкновению провралась от излишнего усердия. Она торжественно объявила однажды, что если бы уверения иностранных газет, утверждавших, что преступник русский, оказались справедливы, то этот факт доказывал бы, что связь между русским царем и народом ворвалась. И вдруг в следующем No. убийственная телеграмма. Казус этот прошел незамеченным.} силы, и тогда уже никакая земная сила, кроме смерти, не могла остановить его.

Наконец официальным путем стало известно, что он русский, не смотря на клятвенные заверения Московских Ведомостей, что он «не может быть русским». В телеграмме говорилось, что он проповедывал крайние учения социализма. Тогда накипевшая злоба, злоба самая гнусная и презренная, злоба на все молодое, свежее и здоровое нашла себе достаточное оправдание. Тут уже не одни Московские Ведомости с своими единомышленниками отличались, нет, все маски, всякие «стыдливые покровы» были сброшены — и перед нами, во всей их омерзительной наготе, предстали и эти прежние либералишки, и эти скромные Молчалины, не решавшиеся «свое суждение иметь», и эти втихомолку ярившиеся мужи, до сои поры весьма нерешительно поддакивавшие Моск. Ведомостям. Правительство также перепало стесняться и те начала, которые оно проводило под сурдинкой, в секретных предписаниях к разным предержащим властям, в постоянном гонении и угнетении прессы, в постоянном преследовании просвещения и всего того, что могло бы вывести народ из его векового отупения, оно высказало теперь смело, открыто, не краснея и торжественно, официально призвало их исходной точкой своей системы в знаменитом рескрипте от 13 Мая на имя председателя совета министров и впоследствии председателя Верховного Уголовного Суда, кн. Гагарина. Все что прежде пряталось от дневного света и боялось высказаться открыто и обнаружить свои истинные чувства, вмиг зашевелилось. Наружу всплыла вся грязь и типа, «откупорились все стклянки», помойные ямы и зловонные клоаки. Величались и хвастались теми убеждениями, которых прежде стыдились, гнушались, презирали и боялись паче позорного клейма. Обнаружилась вся та нравственная порча, все то дикое невежество, кровожадное, необузданное, которое никогда не доходило до таких неистовств в самый разгул польской революции.

К стае «единомышленников» Муравьева и Каткова присоединились студенты московского университета, того самого, в котором учились Каракозов, Юрасов, Ермолов, Странден и другие. Хождение к Иверской, пение под окнами Каткова, слишком известные безобразия а говорить об них снова я считаю совершенно излишним. Но вот новый, характерный факт. Студент С. заметил в отхожем месте, что оно — единственное приличное место для совершения тех безобразий, которые позволяли себе студенты (эти достойные юноши сбивали шапки со встречных): Двое из присутствовавших при этом студентов из породы «аристократов» (к моему искреннему сожалению я забыл их фамилии и потому прошу сообщить их, кто знает) немедленно отправились с доносом к инспектору даже несколько исказили текст фразы с понятною целью. Камер-юнкер, бывший адъютант, И. И. Красовский, просил их оставить «эти пустяки». К тому-же, убеждал он своих питомцев, что С. кончает курс, держит экзамены, подобное дело может повредить его карьере. Но этого-то собственно и добивались ученики Паршева, ибо преступление влечет за собою наказание. Они настояли, чтобы дело пошло формальным порядком. С. засадили в часть, таскала на допросы, по через месяц, московская следственная комиссия в лице гг. Беринга, Позняка и Воейкова, оправдала то, чего не могли оправдать студенты юридического факультета московского университета!..

Трезвым студентам не уступали пьяные офицеры, сапожники, купчики. В трактире Саратов, офицер едва не изрубил немца, который глубокомысленно заметил, что радоваться можно и даже должно, по зачем-же безобразничать; там двое приличных джентельменов (ужь не студенты-ли?) нигилистку прибили, а синие очки разбили; там пьяная толпа, несшая на палке портрет Комисарова, помяла бока господина, не снявшаго шайку (видимое подражание трезвым студентам), а другого, отказавшегося купить портрет Комисарова с супругой, арестовали. Веселое было время!

На площадях и у всех, так называемых ворот (пречистенских, никитских и пр.), служились молебны. Их устраивали местные торговцы. Для этого на скоро сколачивалась эстрада ч нечто в роде деревянного балагана, открытого с одной стороны; приглашались трубачи, иверская и духовенство. Собирались толпы зевак и народ (он скоро охладел) принимал участие в качестве простого зрителя любопытного, но совершенно равнодушного и безразличного к смыслу торжества. Впоследствии он даже почти не кричал ура, в силу чего расхаживали в толпе бунтари и внушали патриотические чувства кулаками — а также и религиозные. Кто не становился на колени, того влекли в сибирку и толпа преклоняла колени в грязь, в лужи и в мокрый снег. Но окончании молебна трубачи трубили «боже царя храни», иверская садилась в карету и уезжала на промысл, а хор мальчишек с акомпаниментами бунтарей, что есть мочи голосил ура, но по большей части слышалось уля, так как кричали почти исключительно ребятишки от 5 до 14 лет включительно. Пьянство было повальное. Пили и шампанское, и сивуху; поили народ и на красной площади, и на тверской, где в 1861 г он бил студентов. Он пил, кричал ура и толпами бежал, чтобы выпить на даровщинку и поглазеть, но о «восторге патриотическом» и помину не было! Вот очень характеристичный случай. Идет пьяный мужик, песню поет (тогда в часть не брали, и народ таки потешился над одним рьяным квартальным, поставленным в невозможность дать в зубы и повлечь в сибирку). «Эх, ты, мужлан, нализался в такой день», заметил ему седовласый, пузатый купец. «Нализался! а как не нализаться то. Мы этакого то дня, подика-с, с самой коронации ждали». Это мы собственными ушами слышали.

Во главе этого движения шли, конечно, московские сросшиеся публицисты. Каждый No. Московских Ведомостей заключал в себе новый донос. Не было статейки в этой полицейской газете, которая бы не содержала в себе какого нибудь намека, указания. Им мало было нигилистов, Современника, Жуковского etc., они доносили на семинарии, школы, Губернские Ведомости, они с ужасом указывали правительству, что люди, много лет «упражнявшиеся» в нигилистических журналах, занимают места управляющих палат, т. е. Салтыков (в Пензе предс. казенной палаты) и Уньковский (в Твери предс. контрольной палаты) {Кстати: Саратовское дворянство (депутация, являвшаяся в Петербург) донесло на упр. контр. п. Голованова, сначала Муравьеву, а потом форменным порядком Шувалову, что Головачев видимо неблаговамеренный человек, что он не был на радостных обедах о не подписал адресса. Похвально!}. В своем преследовании нигилизма и нигилистов Моск. Ведомости дошли до потери всякого смысла, до смешного, до уродливого. Ношение длинных волос или синих очков, было поступком, с точки зрения Каткова, близко граничащим с делом государственной измены. Сударыня, вы острижены, у вас нет кринолина, берегитесь. Стриженые волосы и отсутствие кринолина суть несомненные признаки нигилистки. А что такое нигилизм? Нигилизм есть государственная измена. Значит, умозаключали МоскВедомости, стриженые волосы и отсутствие кринолина государственная измена. Везде и во всем, в статьях Мазала и в синих очках, в «вопросе молодого поколения» и в отсутствии кринолина, глубокомысленному и проницательному публицисту мерещились признаки подземной интриги, адской махинации. Московская полиция не отставала от своего вождя. Муравьев, в Петербурге выдавал нигилисткам желтые билеты, Арапов в Москве разослал по частям циркуляр, видимо составленный редакцией Моск. Ведомостей и начинавшийся словами: «Так как среда, взрослившая в своей среде Каракозова, заклеймила себя в глазах общества — (бойкое перо! сей час видно кому принадлежит), между тем на бульварах и на улицах встречаются личности, осмеливающиеся носить костюм, присвоенный сказанной среде, то предписывается г. частному такой-то части обязать подпиской всех нигилисток, живущих в его участке, не стричь волос, носить шиньоны и кринолины и не носить синих очков и маленьких круглых шляпок. Буде-же нигилистка откажется дать требуемую подписку, или-же давши оную, будет продолжать стричь волосы, носить очки, круглую шляпку и не носить кринолин, то выслать ее административным порядком из Москвы в течении 24 часов. Всем членам полиции вменяется встречную нигилистку брать в часть для отобрания подписки, буде-же оная окажет сопротивление — высылать из Москвы». Если я, кроме первой фразы, не буквально передал этот циркуляр, то смысл его передан мною с буквальной точностью — ручаюсь в том. В большое затруднение ставили частных эти круглые шляпки. Какие именно? рисунка не было приложено при циркуляре, а круглые шляпки были в моде, их носили все, их носили полицейские дамы и девицы.

Чтобы окончательно уронить нигилизм в глазах общества, московская полиция измыслила следующую меру: Однажды (недели через две после выстрела) на Тверском бульваре появился полицейский, изображавший нигилиста. Вид он имел самый необузданный, по рецепту г. Клюшникова. Волосы всклокоченные, косматые, длинные, костюм какой-то чудовищный, невозможный, шляпа необычайного вида и величины; в руке толстая, сучковатая дубина, а на глазах и на лбу несколько пар синих очков, разнообразной формы и величины. Ходил он по бульвару, окруженный толпою мальчишек, и зычным голосом кричал самые пошлые нелепицы, самые глупые выходки, между прочим: «я нигилист! я социалист! я друг Каракозова!» И это на бульваре, полном публики, явной и тайной полиции, перед окнами обер-полицмейстерской квартиры. Не правда-ли, остро?

Да, это была такая лубочная и грубая проделка, что самая полиция решилась через три дня убрать этого нигилиста.

По части изобретательности московская полиция пасовала перед петербургскою и должна была подражать ей, делать то, что уже было сделано в Петербурге, на пр. вменить в обязанность публичным женщинам остричь волосы, надеть синие очки, словом сказать, преобразоваться в «нигилисток».

 

ГЛАВА IV.
Действия Муравьевской следственной комиссии.— Ермолов, Мотков и прочие «чистосердечно-кающиеся».— Большинство вынуждено подтвердить некоторые из их показаний.— Муравьев заканчивает следствие над «главными преступниками» и передает его верховному уголовному суду.— Приговор Муравьева.— Князь П. И. Гагарин и образ его действий.

Что же делала верховная следственная комиссия под председательством знаменитого палача? До сих пор мы видели только ее неудачные опыты над Каракозовым; по мы уже знаем, что «слепой» случай навел се на следы людей, близких Каракозову, и предать в ее руки ту «среду, по выражению полицейских публицистов, из которой вышел преступник». Эти люди с первой же половины Апреля томились в Петропавловских казематах, окруженные широкою рекой, крепкими стенами и стражей верною. Муравьев накинулся на них со всею яростью и неукротимостью своего зверского характера. На допросах он, по русской пословице, «и рвал, и метал», по если его дикие, солдатско-кабачные ругательства, угрозы пытать, все жилы повытянуть, все составы переломать, на медленном огне живьем изжарить; если оставления без пищи или на одном хлебе и воде целые недели и другие подобные меры не могли запутать таких людей, каковы, например, Юрасов или Страндес, то нашлись натуры слабые, робкие, ничтожные, не могшие вынести первого столкновения с суровою действительностью крепости, допроса и целого ряда все возможных пыток. Первым был Ермолов. Он упал духом до поразительной степени, в нем исчез всякий след энергии и та решимость, которая обманывала прежде многих не дальнозорких и доверчивых людей. Он сделался жалок и буквально превратился в мокрую тряпку, из которой следователь мог выжимать все, что ему было нужно. Добившись некоторых показаний от Ишутина и полного раскаянья от Ермолова, комиссия получила возможность действовать не ощупью, не на угол, но по определенному и довольно ловко задуманному плану. Впрочем этот план не отличался ни оригинальностью, ни новизной или особенным остроумием замысла, ни даже искусным исполнением (о последнем мы судим по результатам). Он состоял в спутываньи, в обмане, подделке показаний, в недавании очных ставок, в застращиваньи. Например, А. в сильном подозрении; наконец комиссии удается получить от Б. два, три показания на А. Тогда ему объявляют, что Б. его обвиняет в том-то; перечисляют все обвинения и подозрения, какие только имеются; говорят, что показывает на вас Б. и подтверждают такие то. А. или сознается, или же не верит и требует очной ставки. Ему обыкновенно отвечают, что Б. на допросе, но читают его показания и подпись показывают, после чего А., по большей части, кое-что признает, кое-что отрицает; его разъяснения очень часто дают пищу для обвинения новых лиц или для усиления вины старых; больше же всего получается материала против Б., которого следователь сумел выставить доносчиком. Таким образом растет и строится грозная батарея обвинений, наговоров, улик; сети запутываются все гуще и непроницаемее и бьется в них целый рой мух и мошек, возведенных в звание «государственных преступников». Я не стану перечислять всех хитростей и уловок этой гнусной, шулерской игры, где ставкою были десятки человеческих жизней, так как читателю, я надеюсь, уже достаточно ясен ее смысл. Подробное перечисление всех этих передергиваний и подтасовок повело бы нас слишком далеко. Результатом их было между прочим то, что Ишутин заподозрил Худякова и взвел на него много тяжких обвинений. Однако Худяков, несмотря ни на какие истязания и жандармские кулаки, не дал выпытываемых признаний.

В конце Апреля был взят Мотков. Еще в Москве, при арестовании его полковником Воейковым, он обнаружил такой упадок духа, такую потерю мужества, которые в будущем не обещали ничего хорошего. И это опасение вполне оправдалось. Его показания, также как и показания Ермолова, запутывали большое количество новых лиц. (Ермолов при своих показаниях приложил, конечно по требованью Муравьева, список лиц, которые принадлежали к организации или же посещали сходки). На сколько быль полон этот список — судить не наше дело… (Не могу, однако не упомянуть, что в список было внесено много лиц, совершенно непричастных. Фактически, официозно и неоспоримо доказавших свое alibi и бывших известными Ермолову только по слухам). Он был отослан в Москву и по нем производились аресты. Он же служил и уликой, и главнейшим доказательством против допрашиваемых: дескать, смотрите, подлинный, прислан от самого Муравьева, а вот и наша фамилия, значит запираться уж нечего. Но между Ермоловым и Мотковым существует громадная разница, выяснить которую перед читателем я считаю необходимым, как потому, что нахожу данный факт очень поучительным для некоторых, так и по многим, не менее уважительным причинам, изложение которых я считаю неуместным. И Ермолов и Мотков считались вполне честными людьми, очень стойкими и неспособными продать своих ни из-за трусости, ни из-за чечевичной похлебки. И тот и другой оказались не тем, чем их считали, по и того и другого мы не посмеем поставить на одну доску. Ермолов действовал, как человек совершенно потерявший голову, совершенно подавленный и уничтоженный обрушившимся на него несчастьем. Встречали-ли вы людей сильно боящихся пожара, которые увидали свои дом в огне? в числе их попадаются такие субъекты, с которыми в эти минуты делайте что хотите: прибейте их, оберите, они сами подставят вам шею, они сами отдадут вам шкатулку с своими драгоценностями. До полного уничтожения своего я, своей личности доходят многие в трудные минуты своей жизни. Это люди жалкие; они внушают мало уважения и еще меньше доверии, но никто не посмеет бросить в них камень и упрекнуть их в подлости. Ермолова можно причислить к классу этих людей. Он делал свои revelations, не выгораживая себя, не изображая свою личность тою невинною и вовлеченною добродетелью, которой у нас придается эпитет казанской сироты. Он не старался непременно доказать свои показания и уличить И., и если И. отпирался и отвергал его наговоры, то Ермолов или сознавался в своей ошибке, или же говорил, что верно не упомнит и утверждать положительно своих слов не может, но никогда не подыскивал новых улик, новых фактов обвинительных или доказывающих старое обвинение. Иное дело Мотков. Он шел к известной, заранее намеченной и определенной цели, он решил, во что бы то ни стало, снасти себя, а тому, кто раз примет это решение, путь ясен {Во избежание ложного истолкования моих слов, замету следующее: Вероятно каждый из обвинявшихся имел целию спасти себя, что конечно преступно только с точки зрения Муравьева. Но очень не многие решились достигнуть этого, завязывая другим петлю и услужливо сталкивая их в яму.}. Чего добивалась комиссия от подсудимых? Полного сознания? Да, по этого ей было слишком мало; она требовала от сознающагося — обвинения новых лиц, и чем более выдавали показаний, чем большее количество лиц впутывали, чем большее количество улик и обвинении представляли, тем в больший faveur попадали к Муравьеву, тем слаще улыбалась вам надежда и вы уже начинали вкушать плоды своего добронравия: кофе, сдобные булочки и разные деликатессы сыпались на вашу главу. А мягкое и нежное, даже, можно сказать, родительское обхождение столь строгого начальства! {В сущности надежды обманчивые, и Муравьев одинаково распорядился как с каявшимися, так и с упорными.} И Мотков вполне заслужил благоволение комиссии, уловив ее мысль и споспешествуя раскрытию зла. Он не только впутал новых лиц, совершенно непричастных, о которых комиссия не слыхала и не справлялась, он доказывал горячо правдивость своих обвинений и наговоров, об уличал вас, он делался вашим следователем и следователем злостным, ловящим каждую вашу фразу, вашим обвинителем, свидетелем против вас; чтоб упечь своего приятеля, он припоминал десятки новых обвинительных фактов, припоминал и цитировал ваши слова, выкапывал тысячи забытых и ничтожных мелочей-улик и вместе с тем выгораживал себя, выставлял свои поступки в самом ярко-белом цвете невинности и давал им самый безобидный смысл. Уличая вас в каком нибудь революционном поступке, он припоминал вам, какие при этом были на вас панталоны, с какой булавкой галстух, какая была погода и какия книги лежали на вашем столе, какую папиросу вы курили, как отряхали пепел, кто находился в комнате, все припоминал Мотков, чтоб доехать приятеля! Он повредил очень многим, многих едва не подвел под виселицу, напр. инженерного офицера Михайлова. Он его видел раза два; комиссия о Михайлове, если не ошибаюсь, даже не осведомлялась, что однако не помешало Моткову донести, будто бы Михаилов составил план предполагавшегося людиновского завода (для мальцевских илотов) и варганки (плавильной печи), или, другими словами, обвинил его в принадлежности к организации и в активном содействии мерам, клонящимся к достижению экономической и социальной революции и ниспровержения правительства во всем государстве. Если бы Моткову удалось доказать свои обвинения, Михайлова, как военного инженера, предали бы военному суду и через 24 ч. расстреляли; но к счастию, все усилия Моткова оказались тщетными. Михайлов сумел довести его до абсурда и необходимости замолчать, и совершенно отвергнул все обвинения. (С Мотковым очные ставки многим давались, так как Муравьев убедился в нем. Эпизод с Михайловым очень интересен в своих подробностях).

Рядом с Мотковым выступает Дмитрии Иванов, сначала с неукротимою болтливостью повествовавший перед московскою следственною комиссией, но скоро отправленный для «чистосердечных признаний» пред светлые очи Муравьева. Он успел снискать благорасположение обеих следственных комиссий и в заключение даже удостоиться монаршего благоволения. Это-то благоволение, объявленное 4-го Октября на Смоленском Поле и опубликованное во всех русских газетах, может служить лучшею рекомендациею для Дм. Иванова и самым неотразимым комментарием его деятельности, что избавляет меня от истинно-грустного труда говорить об нем…

Кроме этих двух лиц, нельзя не упомянуть о Петерсоне, Борисове и Соболеве. Более всех поражает Петерсон какою-то тупою, идиотическою наглостью. Он буквально из любви к искусству оговорил Никифорова ни более, ни менее, как в намерении повторит неудавшийся выстрел 4-го Апреля, за что Никифоров и быль приговорен Муравьевым к повешанию (конечно Никифоров энергически отрицал чудовищную клевету, по Муравьеву, для произнесения приговора, не требовалось сознания подсудимого и никаких других доказательств, кроме доноса, оговора). О Борисове и Соболеве, которые вкупе с Дм. Ивановым замешали множество совершенно посторонних и непричастных лиц, вследствие показаний которых начато в последнее время несколько новых дел, будет упомянуто в своем месте.

После показаний Ермолова, Моткова, Ишутина и других, большинство было поставлено в невозможность не признать некоторых обвинений. Показания начал давать даже Каракозов, но показания сбивчивые, противуречивые, уничтожающие одно другое, что он делал с благородною целью иметь полную возможность отказаться от них в решительные минуты. Всем подсудимым дело казалось безнадежным; разрушительным и подавляющим образом действовало на многих заключение. Пища была отвратительная: суп пополам с грязью, мутный и водянистый, в котором плавал маленький кусок говядины, похожей и по виду и по вкусу на грязную тряпку, да несколько зерен риса; котлета, напоминавшая жеваную подошву, о которой никто не может вспомнить без тошноты. Между тем на каждого отпускалось 25 к. с., а на тех, которые сидели в Алексеевском равелине, 70 или 80 к. с. (Этих счастливцев было трое: Каракозов, Ишутин и Худяков; последний попал туда по протекции Каткова). Вот что значат русские законы: и в преступлении чины, и по чинам оклады! Допросы были единственным развлечением. Муравьев неистовствовал. Он почти никогда не говорил тихо, но кричал и ругался самыми безобразными и непечатными выражениями, не только tête-à-tête, подсудимым, но в присутствии принцев крови и целой коллекции генералов и производил омерзительное впечатление — не ужаса, но отвращения неизобразимого. Толстый, обрюзглый, с лицом выражающим скотское зверство и ту мое упрямство, с пеной у рта, с глазами, налившимися кровью, обезображенный злобой, он был так гадок, как только может быть гадок человек, утративший всякую черту человеческую. Он был крайне плохой следователь, неспособный открыть истины, добиться сознания, запугать вопросами; ни на одну струну человеческого сердца не мог он подействовать, кроме страха, и потому-то имел влияние только на робкие или ничтожные натуры, на Мотковых и Ермоловых. Других его допросы ожесточали и на глухо заклеивали, выражаясь метафорически, их уста. Впрочем, Муравьев, как я уже заметил, не особенно нуждался в сознании; он ограничивался голословными рассказами Мотковым и очевидной клеветой Петерсонов. Его опричники были искуснее, но какие употребили меры дознания и они, лучше всего доказывает следующий факт. (Он доказывает также, насколько вообще беспристрастно производилось следствие). Этот факт относится к области неоспоримых, официальных, актами формальными заявленных фактов, и потому обязателен для всех, т. е. и для читателей Северной Почты и всяческих полицейских ведомостей. Худяков во время одного допроса оторвал клочок от своих показаний и положил его в рог. Заметивши это, следователь Никифораки {Если я невольно исказил фамилию, то прошу знающих исправить мою ошибку. Несомненно только то, что она греческая и с окончанием «раки».} бросился на Худякова, бил по лицу до крови и приказал жандармам «лупит его как собаку». Расправа обыденная и домашняя, по увы, теперь она совершилась чуть-ли не в присутствии целой следственной комиссии, словом, при обстоятельствах, не допускавших возможности скрыть это обычное дело. Составлен был формальный акт и некстати поусердствовавший негодяй был удален от дальнейшего участия при производстве следствия, верховный же уголовный суд принял этот факт во внимание, что послужило одним из смягчающих обстоятельств. Если таковы были опричники Муравьева, то предоставляю судить читателям, каков был сам палач с глазу на глаз с подсудимым, из которого ему хотелось, во чтобы то ни стало, выпытать признание {Вот свидетельство лица, очень высоко поставленного, заподозрить которое в измене или в сочувствии нигилизму не посмеет ни один Катков, сколько их там ни есть в Россия. Это лицо, впоследствии занявшее место Муравьева, писало в начале дела: «Я принужден был выдти из этой следственной комиссии, так как дело ведется пристрастно, недобросовестно. Приводят лиц заранее обваленных, осужденных и приговоренных».}. Наконец Муравьеву, со всеми натяжками и неправдами, удалось привести к концу следствие над главными преступниками; ему удалось раскрыть этот чудовищный заговор, раскинувший сеть по всему лицу России и Европы, имевший целью ниспровержение правительств на всем земном шаре, экономический переворот, социальную революцию, дележ собственности и т. д., и т. д. Общим выводом из своих неутомимых изысканий, заключительным словом Муравьева был приговоры который он представил верховному уголовному суду. Этот приговор, замечательный по своей развратной жестокости и необузданной кровожадности, может служить лучшим комментарием ею деятельности во время польского восстания: Невольный ужас, поднимающий волосы на голове, охватывает человека при мысли, сколько ненужных злодеяний совершил этот; гнусный злодей и сколько невинной крови пролил он,— ненужных и невинной даже с точки зрения кн. Гагарина и принца Ольденбургского. Муравьев приговорил к смертной казни одиннадцать человек: Каракозова, Кобылина, Ишутина, Худякова, Страндена, Юрасова, НиколаеваЗагибалова, Никифорова, Федосеева и Мошкова {Он никому не делал пощады о плохие математики были люди, расчитывавшие спасти себя выдачей своих товарищей.}. Остальных к каторжной работе — вечной и срочной на 20 лет и немного менее, словом, пожаловаться никто не мог, никто не был обделен и обсчитан. Этот приговор был объявлен подсудимым, которые сначала приняли его за окончательное решение им участи. Большинство выслушало, его совершенно спокойно; многие с большим волнением: и только один Ермолов опять не выдержал: он задрожал и истерически зарыдал, так что его почти без чувств вынесли иль залы.

Однако утвердить этот кровавый и безосновательный приговор, верховный уголовный суд не мог. Для того, чтоб убить одиннадцать человек, из которых многие были виноваты только тем, что их оговорили, нужно быть таким-же заклятым, закоснелым и тупоумным злодеем, каков был Муравьев. Князь Гагарин {Заметим раз и навсегда, что кн. Гагарин заключал в своем лице весь верховный уголовный суд. Он был единственным действующим и действительным членом; остальные играли совершенно пассивною роль, исполняя очень добросовестно декоративною часть. (Спрашивается: ради чего, как не ради украшения, необходимого аксессуара, присутствовала здесь из ума выжившая мумия Карниолина-Пинского? Или-же он изображать собой скинию Завета?) Потому я не буду делать ошибки, часто заменяя верховный уголовный суд именем его председателя.}, не смотря на свой рабовладельческие традиции, холопскую покорность монаршей воле и свою былую деятельность, не может быть назван Муравьевыми. Это не кровожадный зверь, не уродливый злодей, режущий людей, не задумываясь, не дающий промаху и наслаждающийся муками жертвы; это искусный дипломат, опытный министр и ловкий царедвор, по выражению древних пиитов; если того требует расчет, он зарежет и удавит, не останавливаясь перед количеством, по он совершит это красиво, он духами смочить кровавые пятна и шелком перевьет пеньковые веревки. У него есть свой моральный кодекс; у него есть ум, у него много такта, который не дозволит ему действовать также не хитро и но медвежьи, как действовал Муравьев. Он слишком умен для роли Муравьева и если под час не откажется от нее, то — повторяю — эта роль будет сыграна им изящно и даже величаво; его поступки будут удачнее мотивированы и лишены того казарменно-острожного, острого запаха, той дикой обстановки заплечного мастера… Да, кн. Гагарин искусный царедворец и просвещенный человеке: он сверяется с барометром и термометром; он внимательно прислушивается к камертону; он зорко следит за направлением ветра и действует так, как должно действовать в данную минуту. А в данную минуту не требовалось смерти такого количества жертв; против Муравьева замечалась реакция. Александр II пил чай у опального Суворова, просил у него целый вечер, и Муравьев в свою очередь впал в видимую опалу, ergo, открывался широкий простор грошевому великодушию и фальшивой справедливости — ничем невинным людям, смерть благодушно могла замениться каторгой.

Да, есть много способов подстановления одного алгебраического выражения другим однозначущим, и людей, не знакомых с алгеброй, легко обмануть этим фокусом. (А многие-ль у нас знают эту алгебру?) Но тут — поучительно то, что сами профессора разделяют иногда грубое заблуждение профанов. В самом деле, сослать, например, в каторгу или замуровать в Шлюссельбургском застенке; погубить и разбить жизнь человека, раздавить его самого, как ничтожного червяка, неправда-ли, ведь это не так ужасно и бесчеловечно, как отрубить ему голову? Это даже великодушию и милосердо. Не удивительно, что так думает масса, не знакомая ни с алгебраическими тонкостями, ни с тонкостями юридических способов человекоубийства, для которой последнее существует только в самой грубой и матерьяльной форме. Но удивительно, что совесть таких моралистов, как кн. Гагарин, очень часто искренно идет на жалкие сделки и мирится заменой петли вечным застенком или каторгой, как будто-бы b — c, равное а, не есть тоже самое а?

Но какие-бы побуждения ни управляли кн. Гагариным, как-бы ни был жесток и несправедлив постановленный приговор, я отдам ему должную справедливость. Переход в его руки из лап Муравьева для подсудимых был равносилен переходу от смерти к жизни, из могильнаго мрака и скорби к свету и надежде. Они сразу почуяли, что насилие и пытка не висят более над ними и не грозят жандармские кулаки и нагайки. С ними стали обращаться, как с людьми, которые заслуживают внимания и уважения; угрозы, ругательства, солдатское ты уступили место деликатной вежливости; их слушали; им дозволяли оправдываться и их оправдания принимались во внимание, как заслуживающие доверия. Каждое слово, каждая речь подсудимого, как-бы она ни была длинна или нелепа под час, выслушивалась кн. Гагариным с глубоким вниманием, без малейших знаков нетерпения или неудовольствия. Вообще отношения его к подсудимым были на взгляд очень добросовестны и на требование Муравьева выслать ему на допрос некоторых из переданных верховному уголовному суду, он отвечал положительным отказом. Подсудимые видели в нем не палача и не беспощадного и неумолимого врага, по человека и даже защитника. Таким сумел явиться кн. Гагарин в их глазах, но сущность его кротости и правосудия читатель увидит несколько ниже.

 

ГЛАВА V.
Дело переследуется.— Приговор Каракозову и Кобылину.— Казнь Каракозова.— Официозная ложь.— Как относился народ в Каракозову.— Смысл последней молитвы Каракозова.— Ея результаты.— Легенда о нигилистах.

Рассмотревши следственное дело, князь Гагарин не мог не придти к следующему заключению: следствие было произведено пристрастно, с заранее предвзятою мыслью, для доказательства которой употреблены самые бессовестные уловки, натяжки и ухищрения. Всякое обвинение и наговор принимались за доказанные факты; обегались вопиющие противоречия и соглашались самые несогласимые факты; личные-же показания подсудимого, его создания принимались только тогда, когда они служили к его обвинению; в противном-же случае они положительно игнорировались, равно как и все факты, уничтожающие или ослабляющие виновность. Стоило напр. какому нибудь шальному негодяю, в роде Петерсона, обвинить вас в намерении убить государя и вас признавали виновным, не смотря на ю, что не было никаких других доказательств, кроме голословного обвинения.

Дело было вновь переследовано и подсудимые вновь переспрошены. Тогда только открылись им глаза и они увидели, жертвою какой гнусной интриги и целой системы обманов были они!… Большинство взяло назад свои показания, объявивши, что допросы производились пристрастно и что показания были вырваны силой угроз и жестокого дознания.

Прежде всего верховный уголовный суд решил покончить с Каракозовым и Кобылиным, так как виновность одного была слишком очевидна и не нуждалась в новых доказательствах, невинность же другого была до такой же степени очевидна и несомненна. Каракозов торжественно отрекся от всех своих показаний. Он объявил, что действовал отдельно, ни с кем не советуясь и никому не сообщая о своем намерении. Что же касается до его показаний против Кобылина, то они даны вследствие жестокого и пристрастного допроса, ложность их доказывается их сбивчивостью и несогласимыми противоречиями. Приговор верховного уголовного суда известен: Каракозов, больной и почти умирающий, присужден к виселице; Кобылин, после пятимесячного заключения и томительного существования между жизнью и смертью, освобожден от суда и следствия.

Описания казни Каракозова, {Накануне этой казна хоронили его палача, «внезапно скончавшегося в Серцах», по удачному выражению одной газетки, которая невзначай сказала этот каламбур.} сделанные руками полицейских публицистов, грешат против истины искажением фактов, ложными толкованиями и скромными умолчаниями. Надо отдать справедливость этим строителям казенных объявлений и лирических восторгов, вдохновляемых милостивым поощрением начальства: они обладают замечательною фантазиею и способностью видеть и слышать то, чего не слышат и не видят остальные смертные. Я нахожу необходимым восстановить истину и объяснить смысл некоторых, ложно понятых фактов.

Утро было действительно серое, угрюмое, и при появлении Каракозова толпа хранила глубочайшее молчание. Он был бледен и едва держался на своем высоком и неудобном сиденьи. Но это происходило не от боязни смерти. Кто видел Каракозова не за долго до рокового дня, тот может подтвердить, что эта бледность и слабость происходили вследствие болезни и положительного истощения физических сил. Каракозов не боялся и не мог бояться смерти: он давно покончил все свои расчеты с жизнию и подписал свой смертный приговор не только прежде кн. Гагарина и ранее 3-го Сентября, по гораздо ранее 4-го Апреля, в то еще время, когда был мирным гражданином, внушавшим сладостнейшие плоды «дарованных вольностей». Не удави его благодушный монарх, он бы умер естественною смертью много-много через месяц или полтора (еще в клинике, в феврале месяце, он страдал прекращением питания, помимо других болезней). Умолчали полицейские публицисты и о том, что эта мертво-молчавшая толпа ждала от мала до велика царского помилования. Эту казнь, ненужную и бесполезною, охуждали люди благонамеренные, даже многие полицейские чины, не потому чтобы они сочувствовали Каракозову, но потому что простой арифметический расчет воспрещал убивать этого полумертвого человека. Прости его царь — дело ведь сводилось на личные счеты, сумей явить он рыцарское, в сущности же фальшивое великодушие, и он бы увлек, он поразил бы эту массу, он подавил бы ее своею добротою, мягкосердечием, незлобием. Масса всегда увлекается мишурою, наружным блеском, фальшивою доблестью и очень мало среди нее людей, способных понять и по достоинству оценить совершающиеся факты. Эта немая толпа заревела бы смерть Каракозову, который осмелился поднять руку на такого добродетельнейшего монарха, но этот монарх опять поддался рабскому, ложному страху и жажде мелочной, личной мести — чувствам, на которые, кажется, только и способна его благодушная натура.

Каракозов молился, и эта молитва соблазнила проницательные умы многих — хвост поджавших либералишек, которые никак не могли сообразить, какой глубокий и верный расчет управлял этим сознательным поступком умирающего. Как хорошо понимал он народ, любовь к которому привела его на эти подмостки, уложила в простой досчатый гроб и свезла, покрытого рогожей, на Голодай!…

Умри Каракозов, не перекрестив лба, оттолкнувши попа с чашей и крестом, как того хотели люди, выдающие себя за квинт-эссенцию либерализма, какой бы вопль негодования поднялся в этой безмолвной толпе, познавшей, проклинать или сожалеть непонятного ей человека, который осмелился поднять руку на самого царя! Какое бы торжество было у этих Муравьевских выкидышей — Катковых и Ко. и всего синклита московских профессоров и их достойных последователей. Все сорок сороков московских опять бы затрезвонили: «не мы ли говорили, что он атеист, безбожник, нигилист! А вот от чего эти стриженые девки, да разные греховодные социализмы пошли?— Послабление большое, полиции мало смотрит, книжки беззаконные, нечестивые и богомерзкие распространяются. А что проповедуется в журналах, в школах? Вот где яд, вот где язва»… ну и пр. Песня старая и знакомая, составляющая альфу и омегу учения Московских Ведомостей, Теперь клеветники должны были молчать, и когда тело Каракозова повисло в воздухе, вся эта площадь, вся эта громадная масса народа, вся до единого человека ахнула и перекрестилась и много глубокого значения было в этом ровном, мерном, общем вздохе. Тут же, возле его неостывшего, неснятого трупа послышались толки: «а ведь он православный, а не что бы какой… Русский, братцы вы мои, русский, совсем простой человек! И таково это он, голубчик мой, жалостно поклонился, что у меня индо что в сердце повернулось». И немедленно в народном уме явилось сопоставление между жертвой и палачом. «Муравьев-то, заговорил народ, как собака издох, не исповедывавшись и не причастясь. Да оно собаке и собачья смерть!… А этот и преступник, да умер так, что хоть всякому православному так умереть. В полном разуме, в полном покаянии и святых тайн принять сподобил Господь. За великий грех свой казнь на земле получил, великие муки претерпел, значит взыскан будет на небесах». Все слышали, что Каракозов нигилист и с минуты его смерти пошла в народе следующая легенда, которая — ручаюсь — сложилась на Смоленском Поле, в те минуту, когда Каракозов, бледный, без шапки, в простом сером армяке, крестясь, шел на смертную, лютую казнь. Вот вкратце ее содержание.

«Есть, братец ты мой {Этот разсказ я заимствовал из записной книжки своего приятеля. Читатели могут понять, что я все это время был лишен возможности беседовать с рабочими.}, рассказывал мне рабочий, сехта такая и называется она наделистами, значит, всех наделить землей хочет. И такие это порядки промеж ними, то ись наделистами, ведутся, что одно слово, любо-дорого послушать. Все они значит это одеты просто, по нашенски, по мужицки: мужчины в красных рубахах, в шароварах, в армяках, в зипунишках; женщины почитай все мещанками, али так бабами деревенскими. И не подумай, братец ты мой, чтоб все это мужики одни были. Оно точно, есть и мужики, даже старшой-то их, что то ись всеми заправляет, и тот мужик; одначе выходит промеж них почитай все больше благородные: дворяне там это разные, графы, князья… И таково, братец ты мой, чудно это, что все эти барыньки, графини там лахмытками одеты, ну вот словно самая что ни есть последняя девка горничная. Собираются они в Глухом переулке в глухую ночь, потому — полиции значит оченно перехватать их желательно и всем дворникам вышел такой указ: за каждаго, дескать, наделиста полтиник награждения и шкалик водки; как выходить поймаешь его, так и волоки в квартал. А собираются они, братец ты мой, чтоб главного своего послушать, то ись нашего-ж брата-мужика, а он значит, с бородой, в сером зипуне, в лапотках сидит и такие им речи говорит. Мы, говорит, все под Богом равны, что царь, что мужик — один чорт! А ведутся, говорит, у нас, братцы вы мои, порядки не праведные: этот беден, тот богат; этот пальцем об палец не толкнет, все пиры задает, словно сыр в масле катается, есть на серебре, ходит в золоте, тот бьется как рыба об лед, все Бог счастья не даст: зипунишка драный, полушубок рваный, кафтанишко латаный, сам гол, как сокол, голоден, холоден, детишки не емши, коровенка не кормлена, хатенка не топлена. А все почему?— порядки! Был Иван батраком, корил хозяина: такой-сякой, нет на тебя пропасти! Сталь Иван хозяином — с батраков семь шкур дерет, сам брагу пьет, ходит промеж них, похаживает, сам бороду поглаживает: батраки, что волы, все дела-делают, никакой корысти не видят, а хозяин знай, покрикивай, барыши сосчитывай, батраков усчитывай: чем мошна туже, тем батраку хуже. Глядишь, Иван строить новые хоромы, старые вишь хромы… стелет пол, а батрак все гол; вывел стены, сбавил цены; кладет пень — не жалейте плеч; а как вывел трубы — норовит всем в зубы. У Ивана пир горой стоит день деньской, гостей полон дом, всего наварено, всего нажарено, браги хмельные, вино цельные, квасы крепкие. А у батрака дурака развалилась изба, голосить детьба — дай хлебушка. Эй батрочок, пойдем в кабачок, выпьем шкаличек. Так то, братцы! Рази-жь это порядок? Богом-то не так велено, да царей и так приказано. Вот што!… И значит, братцы вы мои, надо эти порядки неправедные переменить, так сделать, чтоб всем жилось хорошо сытно, не голодно, не холодно, чтоб не было нищих, да бедных, голи не покрытой, изб без крыш и палат золотых, хозяев да ба фоков, а чтоб все были хозяева: всем земля дана, для всех леса ростут, хлебушка родит, для всех дождь идет, пода течет, солнце свете. Вся беда, говорит, завелась от начальства неправедного, царей нечестивых (потому на них, наделистов, полиция и парится, зубы точит). А пока что, покорить — все работайте, лежать на боку велик грех, когда у мужиков спина не разгибается, руки усталость забывают. И наряды, говорит, хорошие нельзя носить, нельзя заморские вина пить, немецкие кушанья есть. Ходите, в чем народ ходил, пейте, что народ пьет, ешьте, что народ ест. Да мало-ль что он им говорит, только всего, братец ты мой, не перескажешь и не упомнишь. А надо полагать, мужик умный и всяческое учение произошел, в наситете был, потому теперь это бывает, вон хотя бы у нас Афанасий своего парнишку отдал, где барчуки учатся, и доведу, говорит, до всех, значит, наук доведу».

— Как-же, спросил я, не переловят наделистов? Ведь в Глухом переулке все дома наперечет известны полиции, ну и дворникам же награждение обещано?— «Да рази-ж они Иуды какие, что из за полтинника продовать пойдут!.. ну, а полицию, братец ты мой, наделисты значит праведут и выведут, оченно они хитрый народ».

Против этого доказательства и не возражал, тем более, что и г. Катков держится того же мнения, а я крепко стою за авторитеты.

 

ГЛАВА VI.
Поведение подсудимых.— Ишутин отрицает все свои показания на Худекова.— Петерсон остается верен добровольно — принятой им роли доносчика.— Николаев и его зашита.— Защита Моткова.— Образ действий адвокатов.— Объявление приговора.

Покончив с Каракозвоым, верховный уголовной суд принялся за решение участи остальных тридцати четырех человек.

Я уже упоминал, что большинство отказалось от своих показаний (или от части их), мотивируя этот отказ жестоким и пристрастным допросом. Даже многие из ордена «добровольно-каявшихся» отступились от большей части своих повествований, но не от всего и не все. Люди более правдивые поступили иначе. Ишутину объявили, что Худяков отрицает его показания и дали очную ставку {Кн. Гагарин не держался Муравьевской методы.}, на которой он убедился из ответов Худякова, что подозревал его несправедливо и чистосердечно объявил: «Все мои показания на Худякова с первого и до последнего слова ложны; давал же я их в том убеждении, что Худяков выдает, так как между нами было условлено: на доносчика взводить самые тяжкие обвинения». Вот, как разсекаются гордиевы узлы, сплетенные обманом и насилием.

Антиподом Ишутина является Петерсон. От избытка усердия, он продолжал утверждать, что Никифоров намеревался убить государя и сообщал (!) ему, Петерсону, об этом намерении. На очной ставке Никифоров, доказавши Петерсону, что он клеветник, спросил его с изумлением, что заставило его выдумать небылицу, за которую Никифорова морят несколько месяцев в крепости и даже приговаривали к виселице? Наконец, что за цель теперь-то так упорно отстаивать клевету? На это Петерсон торжественно объявил, что донося на Никифорова, он действовал по своим принципам, следовать которым будет неуклонно всю жизнь. Остерегайтесь же, господа, Петерсона и его принципов!

С достоинством, не унижаясь и не бравируя, без желания поразить судей своим героизмом или тронуть их сострадательность, действовали Юрасов, Странден, Загибалов и некоторые другие. Я нахожу их поведение самым достойным и приличным делу, и не могу то то-же сказать о Николаеве, все поступки которого клонились только к тому, чтобы ухудшить собственную участь. Так мог действовать разве враг его, облекшийся на время допросов в его кожу. Поэтому, я не считаю себя вправе обойти молчанием способ его защиты, если только возможно так выразиться, и не высказать того взгляда, который разделяют многие из числа его товарищей но суду и обвинению (знать общего их мнения, я, конечно, не мог). Это мнение, вероятно разделяют с ними все здравомыслящие люди.

Николаев отрицал свое участие в обществе «ад» и знание о измерении Каракозова убит императора. Он утверждал, что не мог разделять ни воззрений этого общества, ни цареубийственных стремлений Каракозова, так как, по его крайнему разумению, и то и другое не только не подвигало ни на шаг снятое для него дело свободы, но тормозило, задерживало сто развитие и на время окончательно могло остановить его ход. Впрочем, Николаев ничуть не отрицает принципа цареубийства; напротив, он признает, что бывают периоды в жизни народов, когда подобная мера необходима, и потому неизбежна и спасительна, и горе тем слабонервным людям, которые остановятся в раздумьи перед ней. Он указывал на английскую и французскую революцию, на примеры Карла I и Людовика XVI; в подтверждение своей мысли он приводил доказательства, не отличавшиеся новизной и не составляющие тайны, но которые должны были все более и более убеждать судей в его злонамеренности. Вообще он признает крайние меры, если только они могут принести пользу народу и упрочить те начала, в которых он видит единственный исход и спасение. Для достижения этой цели он прибегнет ко всяким средствам, какие только окажутся нужными. Вот его убеждения, и их он смело исповедует не только перед верховным уголовным судом, но и перед целым миром. Когда кн. Гагарин намекнул ему, впрочем в выражениях очень определенных, чтобы он отказался от своих слов, так как признание их неизбежно ухудшит его участь, Николаев топнул ногой и произнес: «за свои убеждения я готов тысячу смертей принять!» Князь покачал головой и сказал, словно давая ему время опомниться и исправить роковую для него ошибку: ‘`очень жаль!… очень жаль!…» С судьями Николаев принял самый резкий тон : он оспаривал их мнения, чуть не упрекал в невежестве и незнании законов, давал им поучения, на замечания отвечал просьбой не учить его, так как он знает очень хорошо то, о чем говорит, и в знании законов поспорит с любым из своих судей. «Я сам, прибавлял он, в виде упрека, должен быль бы через месяц защищать диссертацию на магистра юридических наук, а вы посылаете меня в Сибирь!» Без живой, сердечной симпатии нельзя было глядеть па коренастую и бородатую фигуру и честное лицо этого смелого человека, который с резким, решительным и никаких возражений не допускающим видом, проповедывал великие революционные идеи двум принцам, двум министрам и дремлющей развалине дряхлого инквизитора, безучастно и бессмысленно жующего свою старческую жвачку. Вся жизнь этих людей была направлена на борьбу с этими идеями, на беспощадное истребление огнем и мечом их последователей и проповедников и, быть может, в первый раз стоял перед ними человек, который так смело и открыто исповедывал свои убеждения.

Поступать так, как поступал Николаев, значит собственными руками выдавать себя врагам и завязывать петлю на своей шее. В третьем отделении, в обществе доносчиков, сыщиков, следователей и инквизиторов бессмысленно это рыцарское бесстрашие и бесчестна эта бесцельная самоотверженность. Бессмысленно, потому что влечет за собою непоправимое зло, не принося микроскопической крупицы пользы; бесчестно, потому что даром губить одну из единиц той силы, которая так слаба на Руси и которой необходимо сохранение каждого своего атома, каждой своей частицы. Вы, которые считаете свое дело «святым и великим», вы, которые, ради его, готовы употребить «всякие средства», как-же осмеливаетесь вы так легкомысленно, так ребячески жертвовать собою, забывая здравый смысл и собственную логику? Разве вы не знаете, что чем более гибнет вас, чем меньше остается, тем слабеет ваше дело, тем отдаляется его успех и упрочивается торжество враждебных вам сил? Не доблестно, но преступно и неразумно, из за удовольствия кинуть презрением в глаза своих врагов, — заковать свои руки и ноги, из рабочей силы превратиться в каторжника и обречь на бездействие все свои способности. Гораздо доблестнее уйти от врагов, вырваться здравым и невредимым из их лап, употребить все меры, так как с разбойниками церемониться нечего, чтобы быть на свободе и идти неуклонно и неизменно к своей цели.

Мои слова не проповедь на тему «цель оправдывает средства»; их можно резюмировать так: «всякие средства дозволительны с тем, кто не гнушается никакими средствами и преследует самые гнусные цели, пагубные для целого народа и для каждого в частности». (Мои слова не призвание мер, к которым прибегли Мотков и Иванов. Эти меры называются предательством и вредят делу более бесстрашных признаний Николаева. Это замечание делается для недобросовестных читателей).

Вот доказательство моих слов: Николаев, который мог отделаться очень легко и попасть под амнистию, приговорен за открытое исповедывание убеждений, очевидно не терпимых в таком благоустроенном государстве, как Россия, к 12ти летней каторге. Александр II ни на секунду не уменьшил этого срока, тогда как Загибалову, Шаганову и Моткову, стоящим в одной категории с Николаевым, срок сбавлен на половину. Вероятно и в Сибири участь его будет тяжелее многих, надзор строже и неусыпней и все дальнейшие амнистии сурово обойдут его.

Мотков представляет диаметральную противуположность Николаева. Он исключительно желал повлиять на чувствительность судей, он указывали им на свое бедное и многочисленное семейство, на свои трудные обстоятельства и чтобы окончательно умягчить их сердца, впадал в лирические изображения своих сапог и панталон, так что слушателю становилось действительно и грустно, и нехорошо, как бывает при встрече с бедняком, который на показ выставляет свои раны и язвы… Очень многие из адвокатов прибегли к подобной-же защите. Их защитительные речи были составлены по одному рецепту с просительными листами: «по неисчерпанной благости и беспредельному милосердию, снисходя к крайней нищете и пламенной жажде окончить курс наук по программе высочайше утвержденного устава, дабы приносить пользу престолу, отечеству» и т. д. Клиентов своих они изображали такими жалкими дурачками, что вчуже становилось конфузно… Очень многие действовали крайне недобросовестно, выгораживая только своих клиентов, изображая их сосудами всяческих добродетелей, до краев наполненными благонамеренностью, смиреномудрием, благочестием, кротостью и преданностью к предержащим властям. Всех-же остальных они выставляли разбойниками, поджигателями, злодеями, нетерпимыми ни в каком обществе, место которых в тюрьме, на каторге и на виселице, и даже настаивали на увеличение им наказания. Например, защитительная речь адвоката Каракозова была обвинительным актом самого беспощадного свойства, более суровым, чем самый приговор верховного уголовного суда. Вот, как далеко за геркулесовы столбы совестливости и приличия заходила холопская угодливость и подлая трусливость. Но и между адвокатами встречается несколько очень честных и светлых личностей, с ясным умом и большим запасом здравого смысла. Способ их зашиты был самый рациональный и единственно возможный в данном случае. Они выбирали позицию очень смелую, но и очень крепкую; они выходили из положения: «заговора не было», по частям разбирали здание лжи самой наглой, обмана самого бессовестного и оно, словно карточный домик, разлеталось с первым прикосновением их строгой, здравой и добросовестной критики. Невиновность своих клиентов они выводили из общей невиновности; их дело они рассматривали, как частный факт, подтверждающий общую мысль, общее положение, и доказательства их невиновности, вытекающие из их дела, они приводили, как второстепенные.

Через 21 день после казни Каракозова был объявлен приговор остальным 34 лицам, подлежавшим решению верховного уголовного суда. После муравьевской конфирмации он уже никого не мог ужаснуть, хотя ужаснуться было чего. Смертная казнь назначалась одному Ишутину. Он сначала оторопел немного, задумался. «Эх, Николай Андреевич, голубчик, не робей, потерпи уж до конца», заговорили ему. «Оно ведь и точно, гореваньем беде не поможешь» и по-прежнему стал бодр Николай Андреевич. Когда в комнату, где собрались «решеные», вошел Мотков, Юрасов встал и низко — низко поклонился ему: много дескать, довольны вами, г. Мотков, очень вы постарались за нас.

Да, такие безмолвные поклоны красноречивее целого тома речей блистательнейшего оратора и вряд-ли их возможно забыть в течении целой жизни, как бы долга и богата событиями ни была она.

 

ГЛАВА VII.
Приговор верховного уголовного суда.

Марево разсеялось.

После передовых статей Московских Ведомостей; после поголовных хватаний и обысков, совершавшихся во всех концах России, во всех ее «укромных» уголках; после официальной статья Северной Почты, писанной в канцелярии следственной комиссии под диктовку Муравьева и в общих чертах ознакомлявшей с открытиями комиссии, в представлении общества создался чудовищный заговор — Заговор Монстр, раскинувший сети по всему обширному лицу Российской империи, имевший сношения и тесную связь со всеми европейскими революционными комитетами, поставивший целью ниспровержение законных правительств во всей вселенной и избиение всех государей до мадагаскарского и дагомейского королей включительно. В этот заговор были замешаны не только нигилисты, мировые посредники, мужики и стриженные девки, но лица слишком и слишком высоко поставленные. Смещен Долгорукий, удален Суворов, слетел Головнин, а это что нибудь да значить, мрачно замечали политики от уст Московских Ведомостей; а сами Московские Ведомости — с не менее мрачным и многозначительным видом, подмаргивали и подмигивали на Константина Николаевича и стриженных девок, на принца Наполеона и Вятские Губернские Ведомости и между всеми этими предметами находили теснейшую связь, правда таинственную, но тем более гибельную и ужасную, словом открывали такую адскую махинацию, такую злодейскую интригу, что даже у храбрых волосы становились дыбом. Сама полиция, следуя-ли приказанию свыше, или увлекаясь общим примером, делалась алармистом и распускала слух, что арестовало 8,000 человек {Я не имею положительных данных для определения точной цифры всех взятых со времени 4 Апреля, но смею утверждать, без боязни сделать важную ошибку, что эта цифра превысить несколько сотен, а пожалуй, составит и целую тысячу, если не с хвостиком.}. (Почему 8 тысяч, а не 80 и не 800, почему, наконец, не 8 миллионов, это составляет непроницаемую тайну. Насколько вероятна последняя цифра, на столько-же была вероятна и первая, по моему, 8 мил. гораздо ужасней и на нервы действует сильней. Нет, видно московской полиции далеко до Московских Ведомостей!) И вдруг «Марево разсеялось» и вместо сотен и тысяч оказалось 36 человек, из которых двое попали в этот счет случайно, по ошибке!… Г. Катков, подобно даме, приятной во всех отношениях, мог воскликнуть: ах какой афронт! но лоб его из однаго материала с царем пушкой, которую, как то справедливо замечает г. Феодор Глинка, никто не повернет. Высокие персоны в жирных эполетах, таинственные руки, управлявшие всей этой адской махинацией, равно как сама адская махинация со всеми своими сетями, корнями и целым лексиконом «жалких слов», изданными редакцией Московских Ведомостей для всего пресмыкающегося царства третьего отделения, оказались сказочными мифами, произведением индейской фантазии муравьевствующего публициста (вот они, плоды то классического образования!) Остались только стриженные волосы, кринолины, синие очки и другие невинные предметы, над которыми могут изощряться на досуге московские бутари и перья неоперившихся беллетристов.

Да, Марево разсеялось; ожидания общества не удовлетворились, но тем не менее в мозгу его еще гвоздем сидят «организация, ад» и иные ужасы. Рамка их теснее, вид менее ужасен, но и теперь девять десятых общества убеждено, что заговор был. Это несомненно: мы и приговор читали, мы и преступников видели. Подобное убеждение может держаться только вследствие неуменья читать, т. е. понимать читанное, в силу непривычки мыслить и привычки принимать на веру всякое печатное слово. От того так легко и надувать это общество всем литературным пройдохам, алчущим и жаждущим казенных объявлений и чернилиц.

Это грубое заблуждение я считаю нужным разсеять и потому прошу всех, верующих в заговор, снова прочитать со мною вместе приговор верховного уголовного суда. Дело стоит и труда, и внимания. Если заговор был, то мы проверим ею силы и его стремления; если его не было, то мы обнаружим бессовестнейший обман и, пожалуй, научимся менее доверять правительству и его актам, и измышлениям и станем вдумываться в читанное, всматриваться в смысл, доискиваться сути. Приводить целиком весь приговор, я нахожу совершенно излишним; я приведу текст самых существенных его мест с необходимыми пропусками и сокращениями, которые я сделаю не для искажения смысла, по для экономии времени и места. Лучше всего, если читатель возьмет в руки приговор, чтобы сверяться с текстом и проверять каждое мое слово и каждое мое заключение. Я должен заметить, что при говор не даст возможности проверить некоторые частности; но уже самое молчание его и постоянное витание в области общих мест и общих фраз, должно ясно у казать читателю, на чьей стороне истина и на какой шаткой, зыбучей почве построено это карточное здание, имевшее однако довольно тяжести, чтобы раздавить несколько десятков людей.

«Еще в 1863 году (неправда-ли, как давно? а в каком месяце? не в Декабре-ли? даже может быть, 31 Декабря? тогда еще неуместней это многозначительное, классическое еще) составился в Москве кружок (заметьте, кружок) из молодых людей, зараженных социалистическими идеями. Чтобы осуществить их на практике, эти люди начали устраивать школы (одну), ассоциации (две), основывать общества (два), старались приобрести фабрику и устроить завод. Затем некоторые члены обществ взаимного вспомоществования, а также переводчиков и переводчиц задумали организовать свою деятельность на определенных началах (ergo у них не было даже никаких определенных начал и действовали они, значит, по русскому выражению, зря, под влиянием личной фантазии и прихоти); для этого они стали собираться на сходках, обсуждать различные вопросы и предположения, составлять и рассматривать проэкты уставов, и хотя таких проэктов было несколько, но ни один еще не был окончательно принят, однако-же некоторыми из участвовавших в сходках были заявляемы цели(?!) и предлагаемы средства самые безнравственные, самые преступные: в числе целей заявлялись не только экономический переворот, посредством устной и письменной пропаганды (мудрено что-то), но и социальная революция (бесподобно это но), дележ собственности и переворот государственный насильственными мерами; в числе средств (для экономического, социального и государственного переворота) предлагались: обворование купца через подставного служителя, ограбление почты, заведение тайной типографии, освобождение из каторжных работ государственного преступ. Чернышевскаго, роман которого «Что делать?» имел на многих из подсудимых самое гибельное влияние и пр. Большая часть этих предложений НЕ БЫЛА ПРИНЯТА, но по некоторым и БЕЗ ОБЩЕГО согласия были делаемы ПРИГОТОВЛЕНИЯ; так Ермолов купил типографский шрифт, Странден ГОТОВИЛСЯ ехать в Сибирь за Чернышевским. Но самые тяжкие преступления были задуманы не на общих сходках, а в совещаниях между несколькими лицами, напр. умысел и приготовления В. Федосеева отравить своего отца, для передачи наследства тайному обществу, и наконец в НЕБОЛЬШОМ кружке БЫЛИ ВОЗБУЖДАЕМЫ РАССУЖДЕНИЯ О ТОМ, СЛЕДУЕТ-ЛИ, по примеру европейского революционного комитета, в числе средств для произведения ВСЕОБЩЕЙ(?!!!) революции, ДОПУСКАТЬ цареубийства и истребление правительств ВООБЩЕ(!!!) Рассуждения об этом предмете были возбуждены Ишутиным, который сообщил своим товарищам: Каракозову, Ермолову, Страндену, Юрасову, Загибалову, Шаганову и Моткову сведения, полученные им от Худякова об упомянутом европейском комитете. Разсуждения по вопросу о цареубийстве одними БЫЛИ ОТВЕРГНУТЫ СОВЕРШЕННО, а другими отложены (?!) на неопределенное время, кроме Каракозова (да ведь Каракозов не рассуждал, а действовал: кажется, есть маленькая разница?), который БЕЗ ВЕДОМА ТОВАРИЩЕЙ и совершил 4 апреля преступление».

Мы должны остановиться и хорошенько рассмотреть этот параграф, так как он заключает в себе всю сумму обвинений и всю массу открытий, сделанных обеими следственными комиссиями и верховным уголовным судом. Он резюмирует деятельность «тайного общества», раскрывает нам его силы, его организацию, его стремления; словом, он исчерпывает всю суть дела и есть его альфа и омега.

Первым проявлением противообщественной деятельности и первым обвинением является устройство школ. При? говор о школах говорит глухо, намекая, что их было много, и упоминает только об одной. Это самый недобросовестный оборот, который обыкновенно употребляется бесчестными публицистами и всевозможными плутами, по вовсе не идет правительству. Дело в том, что школ и было только что одна «Мусатовского» (это фамилия ее патрона, участвовавшего в ней только именем), существовавшая около года на Живодерке (в Москве) и закрытая по недостатку средств. В ней обучались дети не старше 12-летнего возраста и разделялись на два отдела: первый заключал в себе передавших или немогших идти далее бесплатной школы; второй — готовившихся в гимназию. В первом учили грамоте, письму, грамматике, арифметике, выкладкам на счетах, Закону Божию и давали необходимые элементарные понятия из естественных паук, истории и географии; во-втором предметы читались сообразно гимназической программе (приготовляли не выше Ш клас.). Эта школа в точном смысле не была даже бесплатной, которые так беспощадно преследуются правительством, в ней плата не была определена, но она существовала: платили, сколько могли; совершенные бедняки были избавлены от всякого взноса, им все учебные пособия выдавались даром. Священник посещал школу с очень похвальной аккуратностью и заботливо внушал ученикам, как «один Бог во святой Троице» и как создал он все из ничего. Школа была открыта с разрешения правительства {Школ открытых без разрешения правительства не было, иначе-бы обвинительный акт непременно указал их. Повторяю, что «этими людьми» не было открыто ни одной школы, кроме Мусатовского. Если-же допустить, что таковые было, то очевидно «преподавание в них не клонилось к возбуждению против верховной власти», иначе-бы верховный суд поименовал беззаконные рассадники революции и не выразился-бы: «в одной школе преподавали» и т. д.}, о чем даже упоминается и в приговоре, и посещаема начальством. Спрашивается — каким образом в школе, где учились дети от семи до двенадцатилетнего возраста, но не старше, «преподавание различных предметов могло клониться к возбуждению против верховной власти»? Эти сведения комиссия и верховный уголовный суд почерпнули из (вероятно чистосердечных) рассказов кн. Черкезова; «но на судебном следствии обнаружено, что сведения об этом преподавании он имел только по слухам» и нет никаких доказательств, чтобы кто нибудь подтвердил эти слухи, (из дела-же положительно видно, что они были отвергнуты единогласно). Ясно, что обвинение в устройстве антиправительственных школ, мы можем признать клеветой и покончить с ней.

«Различных ассоциаций» оказывается две: швейная и переплетная {Всего из десяти работников!}.

Швейная была открыта в конце 1864 года, Е. Л. Ивановою, которая и считалась хозяйкой, что несколько противуречит понятию об ассоциации. Состав ее изменялся очень часто; по найму в ней постоянно работали от одной до трех мастериц. Она еще не успела вылиться в окончательную форму, по было сделано все, чтобы правильно распределить заработную плату и разумно устроить жизнь. Открывая швейную, никто не думал демонстрировать: не до политики было. Дело сводилось на добывание хлеба честною работою и на ограждение себя от эксплуатации хозяек. Впрочем, об таком предмете толковать в двух словах невозможно, да и не годится… Прибавлю только, что в последнее время существования швейной, в ней работало пять мастериц, которые все и были арестованы; три из них и по настоящую минуту заключены в Сущевской части.

В переплетной работало четверо мастеровых (все простолюдины). Хозяином ее был Фаллен, следовательно, ассоциацией она не может быть названа. Но мы сделаем уступку и допустим, что хозяин, счетные книги и пр., Одна легальная проформа; все таки на поверку выходит, что пугающая фраза «различные ассоциации» все тот-же плутовской оборот речи, все та же недостойная мистификация и запугивание несмышленого общества. Гигантский призрак социально-экономической революции умаляется до микроскопических размеров двух крохотных (да и то еще сомнительных) ассоциаций с десятью работниками!

Учреждено два общества: переплетчиков и переплетчиц и взаимного вспомоществования. О первом верховный уголовный суд совершенно умалчивает; но из его названия ясно, что никаких политических целей оно не преследовало, в чем удостоверяет самое молчание обвинительного акта. Цель общества взаимного вспомоществования, так же определенно выражается названием. Надо заметить, что это общество в действительности еще не существовало и было не более, как эмбрионом. Что никаких противоправительственных целей оно не имело в виду, это доказывается тем, что: 1) открыть его «предполагалось с разрешения правительства», 2) к членам его верховный уголовный суд относится очень снисходительно и освобождает их — вывод очевиден. Но чтобы окончательно убедить читателей, я напомню им следующий факт, почерпнутый из тою-же приговора: «Преступные цели были заявлены» тогда только, когда «некоторые члены обществ взаимного вспомоществования, а также переплетчиков и переплетчиц задумали организовать свою деятельность на более определенных началах» {Строчки и почти все слова, отмеченные кавычками, взяты из текста приговора верховного уголовного суда. Прошу еще раз читателя-скептика сверять и сличать настоящую главу с Официальным документом, который находится во всех русских газетах.}. Отсюда следует: 1) эти общества не имели преступных целей и общих определенных начал; 2) некоторые из их членов были «злонамеренными» людьми, что за доказательство «злонамеренности» самих обществ никак не может быть принято, ибо каждой общество заключает в себе таковых злокачественных нечестивцев.

Остальные действия сводятся на «старались, рассуждали, рассматривали, предполагали, желали, ожидали, надеялись», вероятна и ели и пили для поддержание столь преступной жизни {Что касается до меня, то я «старался» взорами умертвить Муравьева и уподобиться василиску; «предполагал» повесить все третье отделение; «намеревался» писать передовые статьи в «Моск. Ведомостях» в духе «Колокола» и «желал» быть председателем верховного уголовного суда. О своих-же рассуждениях скромно умалчиваю… К счастию, князь Гагарин не мог проникнуть в мои замыслы, намерения, предположения и пр., а иначе вероятно быть-бы мне на 12-летней каторжной работе «за преступные цели и безнравственные средства».}. Никакой общей цели они, как то ясно из обвинительного акта, не имели, никакой общей идеей не были сплочены, в их поступках резко проявляется это отсутствие общей идеи, единства, органической связи; между ними царит видимый раскол или вернее то, что называется: кто в лес, кто по дрова {Пусть строго памятуют читатели, что свои выводы я делаю на основании официального акта и только.}; ни к каким решениям они не приходят, все только «рассуждают, рассматривают, да стараются», «Задумали организовать свою деятельность на более определенных началах», да тем и покончили: никаких начал не установили, ни к каким результатам не пришли. Даже проэкта устава не выработали, ограничились тем, что «составляли, рассматривали и ни одного окончательно не приняли». Действовать никто не решался; некоторые, увлекаясь вероятно минутным порывом, «без общего согласия делали приготовления«. Но и в них та-же трусливость, та-же нерешительность, то-же отсутствие твердо выработанного сознания, резко определившихся убеждений. Они немедленно поддаются влиянию противных идей, враждебных их воззрениям, и не задумываясь долго, дают уничтожить свои начинания: «так Ермолов», читаем мы, «купил типографский шрифт, но Ивановы уничтожили его». Этот разлад и это преобладание благонамеренности неоспоримо доказывается тем фактом, что самые красные и революционные предложения, или как выражается кн. Гагарин, «самые безнравственные и преступные цели и средства» были энергически отвергнуты и вызвали протест большинства. В силу этого, даже та внешняя, приятельская связь, которая существовала между членами сходок, порвалась (сходки были закрыты, о чем умалчивает приговор) и «самые тяжкие преступления была задуманы в совещаниях между несколькими лицами», т. е. в самом тесном кружке. (Не ясно-ли, что на сходках об этих предположениях и заикаться не осмеливались: так вот оно в действительности-то каково было это пагубное, поджигательное, противуобщетвенное направление!) Но и в тесном кружке, в среде восьми или девяти человек, эти предложения встречают не более ласковый прием: и тут большинство вотирует против и отрицает их! Ишутиным в «небольшом» кружке (7 человек) «возбужден вопрос о цареубийстве», но очевидно, что большинство, за исключением разве Каракозова, испугалось даже рассуждениитолков и поспешило замолчать. «Одними, как говорит приговор, эти рассуждения были совершению отвергнуты, «другими отложены на неопределенное время». (Смысл последних слов удивительно странен и звучит ложью). Остается особняком Каракозов, который говорит мало, выражается «отрывочными фразами«, словопрений не любит, думает и вырабатывает свои убеждения собственным умом и, раз пришедши к известному убеждению, раз принявши известное решение, действует. Ясно, что он не имеет ничего общего с этими рассуждающими людьми; ясно, что они боятся его и зная его характер, зная, что он не «собирается«, «не готовится») а действует, пугаются его поездок в Петербург и засылают депутатов. Каракозов о своих намерениях никому не сообщает; этой привычки он не имеет, советуется он только с собою: это цельный и страшно сильный человек. Какое отсутствие понимания и простой логики обнаружили те, которые хотели повлиять на него, остановить его решение. Они видимо терялись, пугались и не знали, что делать. Остановить Каракозова было только два средства: донос и яд. Тот, кто решился-бы предупредить его поступок, должен быль выбрать одно из них и всего лучше яд. Доказать донос было-бы невозможно, или очень трудно и рисковано… Его «товарищи«, как называет их приговор, не решились… Они даже могли тешиться мечтой: авось их соображения окажутся вздором: ведь Каракозов ничего не говорил о своем намерении совершить цареубийство. И тут-то внезапно и «без их ведома» прозвучал выстрел 4 Апреля. Преступление В. Федосеева принадлежит к разряду замыслов и есть много оснований думать, что в область действительности оно бы не перешло. Между Федосеевым и Каракозовым разница громадная: первый очевидно колеблется, борется, не решается, открываема брату и дозволяет разбить банки с ядом, т. е. положительно отказывается от своего намерения. Как велик был кружок, в котором задумалось отцеубийство, приговор умалчивает: вероятно два, три человека, а может быть всего один, о котором говорится: Николаев. Ясно, что ни цареубийство, ни отцеубийство не были делом общества многих лиц. Первое вытекло из чисто индивидуальных условий; второе — также, так как В. Федосеев лицо число пассивное, действовавшее по собственной инициативе; Николаев-же один обвиняется «в доставлении средства к совершению отцеубийства». Воззрения Николаева нам также отчасти известны. Все преступления массы сводятся к «старались рассуждали и готовились». Мы уже могли убедиться, что все эти «рассуждения» и* пр. так-таки и остались бы рассуждениями. Самая форма, в которой предлагались вопросы: отвлеченно-теоретическая, заоблачная и мечтательная, ясно уже доказывает, как далека она была от практического разрешения. Не забудемте, что эти рассуждения известны комиссиям и суду из рассказов «чистосердечно-каявшихся»: кто-же определить, какая доля к ним преувеличения, фантазии, искажения? На сходках говорили десятки людей: кто-же упомнит с точностью их слова? Попробуйте сказать речь и десять человек, которые вас слушали, разно передадут ее. Кто-же поручится, что невинные рассуждении о том, что рабочим жить плохо, что для улучшения их быта придумываются такие-то вот средства и что было -бы очень недурно применить их у нас; что это невинное рассуждение и спор, вызванный им, где могло высказаться множество и здравых и нелепых мнений, не были перетолкованы и переданы суду, так нечто, с точки зрения этого суда, такое, что возможно выразить следующею формулой: «были заявлены цели самые преступные и средства самые безнравственные».

Однако, где-же пресловутая «организация?» где-же «ад» с своими кинжалами? Обь «организации» в приговоре нет ни слова, между тем, как поименовываются ее члены. Отсюда мы и можем умозаключить, что под именем организации кн. Гагарин разумеет тех некоторых, «задумавших организовать свою деятельность на определенных началах». Ей-же приписывается учреждение школ, ассоциаций и пр. Об «аде»-же положительно не говорится; два, три раза это слово проскользнуло в приговоре, да Ишутин обвиняется в «основании тайного, революционного общества: ад», которого ни в действительности, ли в приговоре не оказывается.

Из всего сказанного, неизбежно вытекают два главные вывода:

1) «Организации» не существовало;

2) «Ада» не существовало.

Или приведя к одному знаменателю:

Заговора не было и никакого революционного общества не существовало.

Чтобы рассеять всякие сомнения читателя, чтобы окончательно убедить его в непреложной истинности этих выводов, перейдем опять к приговору верховного уголовного суда, к его дальнейшим подробностям. Поэтому, снова становясь на его почву, я буду называть «организациею» тот кружок, которому тщетно силится придать это имя кн. Гагарин. Мы уже видели деятельность «организации», теперь рассмотрим деятельность каждого ее члена в отдельности, но прежде всего определим ее численные силы. На то и другое нам дает нужные материалы приговор, к которому и обращаемся снова;

Из этого официального акта мы узнаем, что лиц оказавшихся, по мнению Муравьева, преступными и потому подлежащими суду — ТРИДЦАТЬ ШЕСТЬ. Факт этот чрезвычайно важен. Из всего огромного количества арестованных после 4 Апреля, самое пристрастное и жестокое следствие, для которого достаточно было бездоказательного наговора, находит виновными только 36 человек; остальных или освобождает, или признает «неважными, замешанными косвенно», и не считает их достойными даже упоминания. С ними разделается полиция, III отделение, т. е. с ними расправятся «административным путем».

После переследования дела верховным уголовным судом, оказалось: двое (Кобылин и Вознесенский) попали в список обвиняемых по ошибке; один (Никифоров) по оговору; двенадцать (Худяков, В. Федосеев, Маркс, Маевский, Шостакович, Лаунгауз, кн. Черкезов, Петерсон, Маликов, Бибиков, Оболенский и Никольский) к организации не принадлежали и замешаны случайно, по неважным обстоятельствам (исключая четырех, из которых двое обвиняются в довольно преступных замыслах и двое в укрывательстве государственных преступников). Таким образом оказывается, что к организации, включая в это число и Каракозова, принадлежит Двадцать один человек.

Нечего сказать — сила!…

Но мы читаем следующие замечательные строки: «Подсудимые: Кичин, Соболев, Сергиевский, Борисов, Воскресенский, Кутыев, Полумордвинов, хотя также принадлежали к числу членов «организации», но никто из них не имел точных сведений о целях и предположениях общества, на сходках которого они бывали редко и не могли себе составить понятия даже о том, что такое социализм, нигилизм и коммунизм (точь в точь гг. Воейков и Арапов). Будучи вовлечены в это общество главными его членами (трудно решить, кто добродушней и наивней: главные-ли члены, вовлекающие таких простоватых и незлобивых ребят, или же сами ребята, «не могшие составить себе понятия даже» и проч.), под благовидным предлогом учреждения общества взаимного вспомоществования, для которого предполагалось испросить разрешение правительства, (вот видите-ли, само правительство находить этот предлог «благовидным»: ясно, что общество взаимного вспомоществования не было ни революционным, ни «пагубным» и т. д.), они, вступая в это общество, имели в виду только обещанное им облегчение своей крайней нищеты и убеждение, что без посторонней помощи, они не могут кончить образования, которое одно могло облегчить их будущность».

Скажите по совести: есть-ли возможность признать за членов организации этих злополучных, плаксивых и неразвитых людей? Цели их самые мирные, законные, с политикой не имеющие ни одной точки соприкосновения. Они даже жалуются, «что по младости и неопытности, находясь в крайней нищете, но желая докончить курс наук узаконенный, дабы снискать пропитание на службе престолу и монарху, были вовлечены и пр.» Нам остается пожалеть о бедственном их роке, но из числа членов организации неизбежно исключить.

Кроме того мы знаем изо всего предыдущего, что Каракозов стоял особняком, действовал самостоятельно, не спрашиваясь ни чьего совета и никому не сообщая о своих намерениях, и что ни к «аду», ни к организации и ни к какому другому обществу он не принадлежал, что признано и доказало самим верховным уголовным судом. И так, на основании точных и неоспоримых официальных данных, из числа членов организации мы должны исключить девять человек. Сколько же остается?— ДВЕНАДЦАТЬ!!!…. Этот вывод сделан не мною: верховный уголовный суд в своем окончательном определении степени виновности каждого подсудимого и наказания «за доказанные преступления» (какое лицемерное кощунство!) называет, без всяких ограничений и оговорок, «членами организации» только двенадцать человек. Запишем же официальной факт:

Революционное общество «Организация» состояло из двенадцати членов.

Теперь мы знаем математически верно численные силы организации, знаем ее деятельность, из которой можем вывести определение ее нравственных сил. Но в этой деятельности, грозившей такими бедствиями нашему дорогому отечеству, мы должны все выяснить и не оставить ни одной тени. Для этого нам остается рассмотреть деятельность каждого члена организации в отдельности; таким образом мы получим и мерку преступности каждого, и в общей сложности — деятельность целого революционного общества.

Начинаю снова выписки из приговора:

1) Николаев, Шаганов, Ермолов занимались писанием проэктов устава; Мотков поправлял проэкт Ермолова и хранил у себя проэкт Шаганова, Но вместе с тем принимал меры для противодействия насильственному перевороту. Николаев добывал рецепты для отравления отца Федосеева.

2) Малинин, Дм. Иванов, Лапкин и А. Иванов старалась вообще расстроить «организацию», препятствовали ее сходкам и образовали кружок, ей враждебный, имевший целью социальную пропаганду, без насильственного переворота в государстве. Что касается обвинения некоторых из нить в знании о разговорах(!) относительно образования более преступного, общества «ад», то судебным следствием доказано, что им были известны только рассказы Моткова относительно образования этого общества, и что они, имея намерение противодействовать этому обществу и даже донести на него, не успели еще убедиться, действительно-ли предположено основать его.

Из этого параграфа мы видим, что треть организации, т. е. четыре ее члена действуют в качестве ее врагов: и их не прикажете-ли вычеркнуть из организации, кн. Гагарин? Этот же параграф подтверждает ту истину, что «ад» не существовал; что он вероятно сложился в фантазии Моткова и Ишутина, из которых первый и излагал в тесном приятельском кружке свои мечты. Он же излагал их перед Муравьевым и кн. Гагариным. Что Муравьев поверил басне, это понятно; но кн. Гагарин не поверил, да и поверить не мог. Нет ни одного подсудимого, который бы обвинен был в принадлежности к «аду» {Обвинялись многие, да никто обвинен то не был.}: зачем же нелепую сказку возводить в тяжкое обвинение и не исключить ее совершенно из обвинительного акта? Затем, отвечу я, что в таком случае пришлось бы исключить самую возможность появления этого акта, так как он весь состоит из подобных обвинений.

3) Странден готовился ехать в Сибирь за Чернышевским.

4) Юрасов и Загибалов не выказывали никакой особой деятельности (какую же «особую», т. е. особенную деятельность выказали другие то члены организации)?

Все эти лица, кроме четырех противодействовавших организации, рассуждали о цареубийстве, но «все однако возражали против ВСЯКИХ ПРЕДПОЛОЖЕНИЙ о цареубийстве». Юрасов, Ермолов, Странден и даже Ишутин противодействовали Каракозову и останавливали его.

5) Ишутин возбудил рассуждения о цареубийстве и основал никогда не существовавшие общества (за что и был приговорен к повешанию).

Теперь мы должны определительнее формулировать математически точные выводы из предидущих параграфов.

Из двенадцати членов организации четверо (треть) были ея врагами (см. выше) и потому мы неизбежно должны исключить их из организации. (Пояснять этот очевидный вывод я считаю оскорбительным для читателей). Отсюда:

Так называемая Организация состояла из ВОСЬМИ ЧЛЕНОВ.

Половина этих членов (4) писала и взаимно поправляла и хранила проэкты уставов. Другая половина положительно ничего не делала, так как готовиться к поездке не только в Сибирь, но и в Патагонию и даже на луну, и основывать общества, в действительности никогда и ни где, ни во времени, ни в пространстве не существовавшие, не значит действовать, дело делать.

Вся организация, без изъятия даже Ишутина, «который возбудил вопрос о цареубийстве» и т. д., противится и принимает меры против:

1) Насильственного переворота в государстве.

2) Всяких рассуждений о цареубийстве.

Для вящей ясности капитального вывода сопоставьте факты, признаваемые в одно и тоже время верховным уголовным судом, и потому непреложные и обязательные для всякого подданного русского императора.

А. Тайное революционное общество «Организация» имеет целью ниспровергнуть правительство во всем государстве, произвести экономический и социальный переворот посредством устной и письменной пропаганды и насильственных мер: цареубийства, революции, дележа собственности и т. д.

а) Тайное революционное общество «Организация» противится и принимает меры против насильственного переворота в государстве, то есть против революции, дележа собственности и всяких даже предположении о цареубийстве.

  1. Организация существует, следовательно она организована.
  2. b)Организация не организована, даже общих определенных начал и дельного проэкта не выработало, следовательно организации не существует.
  3. Ишутин обвинен между прочим за основание тайного революционного общества «ад»: ад существует.
  4. c)Никто, кроме Ишутина, не обвинен в принадлежности к аду. Сам Ишутин обвинен косвенно. Вот текст приговора: «… и как основателя обществ, действия коих клонились» и пр., т. е. организации и ада, так как общества переводчиков и переводчиц и взаимного вспомоществования, что уже доказано Официальными данными, были общества мирные, законом разрешаемые и не имевшие никаких иных целей, кроме добывания работы и хлеба: ад не имеет ни одного члена, кроме основателя; одно лицо не может составлять общества: ад не существует.
  5. Ишутин возбуждает вопрос о цареубийстве.
  6. d)Ишутин противится всяким разсуждениям о цареубийстве и «вызывает Каракозова в Москву» {Смотри в приговоре эпизод встречи Моткова и Ишутина с Худяковым.— «Как, разве он в Петербурге?» — спросил Ишутин испуганным голосом. «После этаго известия Мотков (вероятно вместе с Ишутиным) просил Худякова следить за Каракозовом, и если он старается скрыть свое пребывание в Петербурге, из чего можно заключить, что он действительно имеет намерение совершить цареубийство, то НАВЕСТИ НА ЕГО СЛЕД ПОЛИЦИЮ». Этот официально признанный факт, доказывает еще раз: 1) Точных сведений о намерениях Каракозова не имели самые близкие ему люди; 2) Зная его характер, они только догадывались об его намерении и по его действиям хотели убедиться в своих догадках; 3) Ишутин и все другие «члены» мнимой организации не только не разделяли воззрений Каракозова, но решались на донос, на предание его в руки полиции. И после этого нас стараются уверить в «адах и организациях» и тому подобных сказках! И после этого осуждают людей на смерть и на каторгу за недонесение: если б убедились — донесли бы!….}.
  7. Ишутин основывает тайные революционные общества Ад и Организацию.
  8. e)ни Ада, ни Организации не существует.

Возьмите любое место в приговоре верховного уголовного суда: факт, строчку, фразу и вы немедленно найдете другой факт, другую строчку, другую фразу, которые совершенно, диаметрально противоречат первым и взаимно исключают друг друга. Продолжайте сопоставления, утомлять которыми читателя я не могу более; возьмите любое обвинение и любого обвиненного, разделите пополам лист и ставьте на одной стороне черты факты за, на другой — против и вы убедитесь ясно, наглядно, осязательно, что за имеются факты положительные; против — не доказанные, т. е. отрицательные, и если найдутся один или два положительных (т. е. доказанных и реальных), То на другой стороне (за) будет находиться еще большее число таких-же реальных фактов и в итоге у вас всегда (исключений почти нет) получится за положительная величина, против — отрицательная. В этом убеждает самое простое рассуждение, самая простая, азбучная арифметика, доступная пониманию пятилетнего ребенка. Чтобы покончить с логикой знаменитого приговора, я должен в последний раз остановить внимание читателя на постоя и по встречающейся фразе: «Противились и принимали меры против насильственного государственного переворота«, что в применении к подсудимым принималось «за смягчающее обстоятельство» и таким образом принципы строгой справедливости и милосердия соблюдались в глазах простодушных зрителей. «Противиться и принимать меры» возможно против кого нибудь или чего нибудь существующего, действительного, реального, например, против нападения разбойников, наводнения, бури и т. п. Противиться и принимать меры против чего нибудь или кого нибудь воображаемого, в действительности не существующего, возможно только при сумашествии и белой горячке, вообще при расстройстве головного мозга. Общество восьми человек {Ведь это были бедняки и мирные граждане, а не особы царской фамилии, не Валуевы, не Гагарины и не Панины.} (и даже восьми тысяч, которые изобрела московская полиция), ни добровольного, ни насильственного переворота в русской империи, содержащей 400,000 кв. геогр. миль и 75,000,000 населения, произвести не могло, что очевидно для каждого, умственно неповрежденного человека. Отсюда самый благонамеренный читатель должен умозаключить: или подсудимые, или судья страдают потерей умственных способностей (сумасшествием); или-же существует другое громадное революционное общество, стремящееся к насильственному государственному перевороту, которому возможно «противиться» и против замыслов которого возможно «принимать меры». Но так как действительность отрицает эти умозаключения, то лам остается один вывод:

Приговор верховного уголовного суда весь построен на лжи и есть чудовищный обман.

Раз усвоив эту истицу, мы открываем смысл знаменитой фразы «противились» и пр.: подсудимые противились допускать теоретическую возможность теоретической, отвлеченной, заоблачной идеи насильственного, государственного переворота, могущего произойти в далеком и неизвестном будущем, и принимали меры против всяких отвлеченных рассуждений и туманных споров об этом предмете. (Вот каковы были в действительности члены этого страшного, кровавого общества, более крайнего, по мнению дальновидных россиян, чем клуб якобинцев, более свирепого, чем сто тысяч Дантонов и Маратов, умноженных на такое-же количество Робеспьеров).

Неужели же и теперь, спрашиваю я, не ясно для читателя, что этот каннибальский, чудовищный приговор, весь построен на самой бессовестной лжи? Что людей приговорили к вечной, и более или менее продолжительной каторге — не за действия, но «за разговоры«? Что сами члены, этой так называемой организации, пугались своих разговоров и все противодействовали крайним и насильственным мерам, т. е. самой мысли о них, так как никто в действительности и не прибегал, да и не мог прибегнуть к этим мерам? Что таким образом весь заговор сводится на разговор, что приговор 24 Сент. заключает в себе еще более суровый приговор кн. Гагарину и всему верховному уголовному суду «доказывает, что заклятые злодеи, заслуживающие виселицу и каторгу — не осужденные, но судьи?

Кн. Гагарин совершил замечательный фокус: весь Ад он окунул в Лету о вызвал бледный, туманный призрак «организации», который исчезает не только при блеске солнечных лучей, но и при том тусклом свете ночника, которым я осветил его.

Впрочем и этот слабый, неполный и далеко неудовлетворительный очерк может рассеять заблуждение читателей, веривших в заговор, и доказать ту неоспоримую истину, что он, этот заговор, есть та каллигуловская голова, которую измыслило правительствочтоб одним ударом меча покончить со всеми честными и светлыми стремлениямизародышами, начинаниями и возможностями. Удалось-ли ему — покажет будущее; я же не войду ни в какие рассуждения об этом предмете, считая их вредными и потому неуместными в настоящее время и при настоящих обстоятельствах.

И пусть решат сами читатели, как далеко ушел князь Павел Павлович Гагарин от графа Михаила Николаевича Муравьева, приговорив «за разговоры» одного к виселице, двух к вечной каторге, одного к двадцатилетней, трех к двенадцатилетней и т. д., поддержав нелепую басню о заговоре, который имел целью истребление царей и правительств, реки крови и всякие ужасы; и как велико и искренно правосудие и милосердие благодушного царя, утвердившего этот позорный акт, заменившего могилу на Голодай, в которой нет «ни печали, ни воздыхания» — живой могилой в Шлюссельбурге, полной мрака, ужаса и отчаяния…

И пусть сами читатели подведут итоги. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

ГЛАВА VIII.
Некоторые дополнительные подробности.— Публичное объявление приговора на Смоленском Поле.— Опять московская полиция «отличается».— Третия категория.— Причины ее заточения.— Еще раз «чистосердечнокающиеся».— Дело о литературно-музыкальном утре в пользу нуждающихся студентов Петровской Земледельческой Академии.— «Добровольно-политические».— Аресты продолжаются и в перспективе рисуются новые «следственные дела о нигилистах».— Несколько заключительных слов к читателю.

Теперь мне остается перейти к некоторым частностям «для восстановления исторической истины».

Арестованных офицеров допрашивали: не принадлежали-ли они к какому-то «военному заговору«, который будто бы крылся или кроется в войсках и по поводу которого, как слышно, еще в прошлом году было произведено несколько арестов. Эти аресты, как видно, не повели ни к каким открытиям. Что это за таинственный военный заговор, известный «по слухам» правительству? Не есть-ли это новое измышление доносчиков или. самого правительства, задумавшего, быть может, с «корнем вырвать» какие нибудь воображаемые революционные зародыши в среде офицеров? Предупреждаем последних, что правительство замышляет против них что-то недоброе, что оно чего то доискивается, докапывается, донюхивается. Горе тем, в кого оно метит; если с «гражданскими» оно расправляется так кротко за «разговоры» — как же поступит оно с «военными»!…

Показаний подсудимых не давали читать даже их адвокатам. Ограничивались тем, что вышивали некоторые листики из дела. Хороша обещанная гласность и хорошо обещанное правосудие: у адвокатов отнимают средство для зашиты их клиентов! Этот факт лучше всяких разъяснений доказываете что подсудимые судимы и наказаны неправо и беззаконно; что их показания заключают в себе массу оправданий, но не обвинений, которые правительство, по очень понятным причинам, держит в глубочайшем секрете.

Павел Федосеев, как видно из обвинительного акта, привлеченный к делу, как свидетель, ни в чем не обвинялся, но напротив, он «уговорил своего брата оставить преступное намерение и пораженный ужасом, хотел разбить стклянки с ядом». За что же его, как преступника, полиция отправила к отцу (в Кирсанов и в Октябре!) по этапу. Не за то-ли, что он не мог взнести прогонных и суточных денег на содержание двух жандармов, с которыми, как преступника, решили его отправить. И за что, наконец, приговорили его к ссылке на родину?

Зная этот факт, мы верим, что некто (просим сообщить его фамилию), косвенно замешанный в дело, без суда и следствия отдан в солдаты,

Никифоров оправдан и освобожден от суда, по «за неосмотрительность поведения, давшего повод к столь важному обвинению», предоставлен в распоряжение министра внутренних дел, который и распорядился сослать его в вятскую губернию; а так как Никифоров, человек бедный и к тому же имеет несчастье быть мещанином, то его и пошлют в конце Октября, в какой нибудь отдаленнейший уезд вятской губернии по этапу (впрочем, Ѳедосеев дворянин и единственной гарантией от этапа — кошелек. Вот разница между Гагариным и Валуевым: первый лишает всего состояния, второй занимается мелким грабежом). Неправда-ли, какая строгая логика у русского правительства: на вас донес шальной негодяй или подкупленный шпион, вы оправдались, вы доказали свою невинность, вы освобождены от суда, но за то, что на вас могли донести, вас ссылают в какую нибудь непроходимую дебрь вятской губернии, да еще по этапу и в Октябре.

Маликов {Бывший судебный следователь Холма (псковской губ.). Прежде занимал туже должность в козельском уезде Калужской губ., но по проискам известного эксплуататора Мальцева, у которого на откупе все власти, начиная с губернатора Спасскаго и до земского исправника и его помощника, едва не потерял места и был переведен в Псковскую губернию.}, Бибиков {Мировой посредник козельского уезда.}, Оболенский {Секретарь земской управы того же уезда.} и Никольский освобождены от суда или, другими словами, оправданы, но Отданы в распоряжение Валуева, который и порешил: Маликов ссылается в Архангельскую губернию, Бибиков в Вологодскую, Оболенский в Костромскую, Никольский или в Вятскую или в Вологодскую.

Всем им, если кошелек не набит туго, грозит этап.

Кого пощадил Гагарин, тех добьет Валуев.

Даже кн. Вадбольский переводится в Рязанскую губ. и с Голофтеевым вероятно будет поступлено подобным же образом. Оба они были мировыми посредниками Козельского уезда и обоих вина состоит в «знакомстве с Маликовым и Бибиковым». Вот она строгая-то последовательность!

Маккавеев, оправданный следственною (даже) комиссией и освобожденный от судебных преследований, ссылается в Костромскую губернию под надзор полиции, в силу собственноручной резолюции благодушного монарха, написавшего: «за политическою неблагонадежностью, водворить на месте жительства, отдав под строгий надзор местной полиции». (Можно подумать, что Александр II лично знаком с Маккавеевым и хорошо знает образ его мыслей). Говорят, будто бы наш «освободитель» не очень-то был доволен приговором (неужели князь не попал в тон и взял слишком ниже надлежащего!) и находил, что «даже миловать трудно». Если это справедливо, то зачем-же было подвергать опале Муравьева или не поручить суд и расправу Кауфману? Неосмотрительно!

Будет «водворен на месте жительства», т. е. сослал в Енисейскую губернию, Елисеев, один из очень известных литераторов. Он оправдан еще следствием и вся вина его заключаема в том, что у него кто-то из осужденных обедал и кто-то завтракал: преступность его очевидна {Елисеев, кажется, попал под амнистию и не сослан, к чем убеждает нас его объявление об издания «Истории русской литературы XVIII столетия». Ред.}!…

Кичин едва не сошел с ума в Петропавловской.

Маркс тоже близок к помешательству. В московских частях двое сошло с ума, фамилия одного из них Органов.

Маркс в своих показаниях выражался следующим образом: «я достал стрихнина для отравления бешеной собаки или литератора Каткова«. Суд очень предупредительно заменил бешеную собаку «мышами».

Вознесенский, по возвращении в Москву, тотчас-же слег в Екатерининскою больницу. Замечательно, что ему заключение в крепости, стоившее здоровья, вменено в наказание «за посещение общества взаимного вспомоществования, не разрешенного правительством». Мы уже знаем, что это общество еще не существовало. Члены учредители собирались для составления и обсуждения проэкта устава, который должны были представить на разрешение правительства: есть-да в этом что-нибудь преступное даже с полицейской точки зрения? Прежде-ли испрашивается у правительства утверждение общества и потом составляется устав, или же наоборот?

Заканчиваю этот список беззаконных действии русского правительства. Я знаю, что он крайне не полон, как и вся предлагаемая статья: пусть-же пополнит и исправить их, кто может.

4го Октября, ровно через полгода после грустной катастрофы 4 Апреля, на Смоленском Поле, на том-же месте, где казнили Каракозова, возвышались одиннадцать позорных столбов и виселица. У этих позорных столбов должны были стать люди, «вознамерившиеся совершить экономический, социальный и государственный переворот Я ниспровергнуть все законные правительства, истребить всех земных царей»; эти одиннадцать позорных столбов сконцентрировали вокруг себя тот ужасный и могущественный заговор, при мысли о котором трепетали сердца простодушных россиян и они взывали к Муравьеву: «крови!» возсылая одновременно с этим «теплые мольбы» к Иверской и всем московским святителям и чудотворцам (в их числе и к Михаилу Каткову).

Приговоренные взошли на эшафот гордо, с достоинством и с выражением презрения к палачам (конечно не к тем, которые действовали в качестве исполнителей). Это были люди очень молодые, полные жизни и сил, одному только Марксу было 50 лет. Никакого «благоговения» {Никак не могут эти борзописцы разных «Голосов» и пр. «Ведомостей» воздержаться от бессовестной лжи, в которую они-же первые не верит.} не изображалось на их лицах, когда они прикладывались ко кресту. Священник подходил к каждому и прикладывая!» к его губам крест, так что вернее будет сказать: не они прикладывались ко кресту, а крест прикладывался к ним. Ишутин так же не «сгибался под какою-то невидимою тяжестью!», когда разыгрывали с ним гнусную комедию одевания в саван и надевания петли. В казнь эту никто не верил и все положительно знали, что придет помилование и смягчение. (Конечно, Ишутин и остальные осужденные знать этого не могли. Все они подавали к государю просьбу о помиловании, о смягчении приговора, по прочной надежды не могли иметь).

В тот-ли день или на следующее утро, не знаю положительно — приговоренные были отправлены на каторгу и в ссылку. Очень многих из них ждали в Москве родители, жены, братья, сестры. Всем им обер-полицмейстер обещал свидание и даже уверял, что пришлет с известием курьера, как только ссыльных привезут в Москву. В его канцелярии и в следственной комиссии обнадёживали, что осужденные проживут трое суток, в одной из частей (Рогожской), именно для того, чтобы проститься навсегда с своими близкими. Но их провезли ночью, в закрытых каретах, под прикрытием большого конвоя. Об их приезде узнали очень немногие родственники, сторожившие на дебаркадере железной дороги, но допущены не были даже к каретам. Спрашивается: для чего эта тупая, изуверская жестокость, до которой даже Николай редко возвышался? Сама московская полиция, не смотря на всю свою невообразимую гнусность и желание отличаться, усердие заявить, так не посмела-бы распорядиться очевидно, она действовала в силу инструкций свыше. В крепости-же, в промежуток между объявлением приговора в суде (24 Сентября) и исполнением его на Смоленском Поле (4 Октября), свидания с осужденными дозволялись. Московская полиция была очень озадачена, заметив, что ссыльные снабжены до некоторой степени теплой одеждой, происхождения очевидно не казенного, и в лице двух представителей, Воейкова и Позняка (первый олицетворяет исполнительную тупость и шпионство самое грубое; второй — полицейского Одиссея), — решилась раскрыть виновников этого преступления. Пока еще трудно сказать, увенчается-ли успехом славное патриотическое предприятие, поведет-ли оно к новым розыскам, арестам, заточениям и ссылкам, или-же их доблестное рвение не получить простора, так как снабжение теплой одеждой иначе и произойти не могло, как с разрешения начальства и через его посредство. С дороги, не доезжая, как говорят, до Нижнего, Ишутин был возвращен и замурован в шлюссельбургские застенки.

Замурован не один Ишутин: целая, так называемая, третия категория, по неважности обвинений не подпавшая, к своему несчастью, решению верховного уголовного суда, томится в омерзительных помещениях московских частных домов (с Апреля и Мая; самые-же поздние с Июня. Вновь взятые вряд-ли могут быть причислены к этой несчастной категории). Трудно отвечать на вопрос: в чем заключается ее вина? Одни обвиняются в участии в швейной, другие в чтении романа «Что делать», третьи в отношении кринолина, четвертые в знакомстве с Ишутиным, Странденым и другими осужденными, пятые… но читатель уже чувствует тяжесть остальных обвинений: все они в этом-же роде. (Только на одного или двух человек комиссия взводит очень грозные обвинения и порешила упрятать ихво чтобы то ни стало). Но ни в исчисленных преступлениях вина третией категории. Ларчик открывается очень просто: московской следственной комиссии крайне выгодно тянуть дело до бесконечности и разыскивать воображаемые нити и корни. Лица, составляющие комиссию или-же прикомандированные к ней, все эти Позняки, Павловские, Воейковы, Михайловские, Сухаревы, вся эта жадная свора висельников и шпионов, сверх жалованья, получает очень большое содержание (говорят, что даже писарям дается не менее двух и трех рублей в сутки). Прибавьте к этому перспективу чинов, крестов, бантов, пряжек и прочих всемилостивейших цацек, которыми уже украсились некоторые из «ревностнейших»; можно стяжать и денежную награду «за отличное усердие»… Иные уже заканчивают, другие упрочивают свою карьеру; золотое юношество, à la ММ. Michaylowsky и Souchareff, только делают ее и стараются блеснуть полицейскими доблестями.

Благодаря «чистосердечно-кающимся», можно надеяться, что следственная комиссия долго еще просуществует. Они продолжают действовать в ее интересах, своими признаниями давая новые матерьялы для новых следственных дел и запутывая новые количества людей самых разнообразных профессий, званий и состояний, которые никак не могли предположить, чтобы их возможно было впутать, каким бы то ни было способом, в совершенно чуждое им дело.

Для образца расскажем одно из таковых дел.

В феврале месяце, в зале артистического клуба дано было литературно-музыкальное утро, в пользу бедных студентов Петровской Земледельческой Академии. Оно было дано с разрешения правительства; участие в нем принимали литераторы и артисты, хорошо знакомые и любимые московской публикой: Плещеев, Островский, Садовский, Гербер и др., т. е. люди благонамеренные и никогда не отказывающие в своем содействии доброму делу; это утро даже удостоилось присутствием полковника Джолио, казалось бы — чего еще? Сбор был разделен между бедными студентами, расписки от них получены. Через семь с половиной месяцев Борисов и Соболев доносят, что сбор поступил в кассу организации…

Невозможно также не упомянуть о новом типе совершенно «новых людей», — о «добровольно-политических». Они гораздо опаснее «чистосердечно-кающихся», так как страстное желание во что бы то ни стало попасть в политические преступники заставляет их решаться на самоотверженные поступки: они сами накликали на себя полицию, отдавались ей в руки и обвиняли себя в ужасных замыслах и в небывалых преступлениях. К этому новому типу относятся исключительно особы «прекрасного пола». В мирное время они сгорали не менее пламенною жаждой попасть в так называемые нигилистки, для чего и совершали разные изумительные деяния, достойные князя гг. Клюшникова и Стебницкого. Этот тип насчитывает никак поболее четырех или пяти представителей и неизбежно должен исчезнуть очень скоро. Я упомянул ось нем в виду тех гнусных и омерзительных сплетен, которые с целью «подорвать нигилизм» распускает московская полиция о всех арестованных женщинах без исключения. В этом полезном деле ей оказывает самые важные и бескорыстные услуги наше «золотое юношество», наша «салонная сволочь», рыскающая по балам, раутам и принимающая участие в благотворительных спектаклях гр. Соллогуба и в филантропической деятельности генеральши Стрекаловой.

Аресты, как я уже заявил в начале статьи, продолжаются; делу «о нигилизме» и конца не предвидится {В эпоху, когда солидарность с «заговором» видели везде и во всем, «малороссийская община» подверглась гонению, обыскам, конфискациям. В ней зрели язву сепаратизма я гнездо «вольнолюбивых замыслов». Но в действительности, ни с сепаратизмом, ни с либерализмом она не имеет ничего общего и в большинстве своих членов представляет самое утешительное явление для г. Каткова. Так напр., в ней вотируется предложение: допускать в ее члены только студентов, которые получают в общем выводе не менее 3 1/2 и изъяты университетским начальством от платы за лекция и только таковым выдавать пособия из общинной кассы! (Вот она, суть-то, где!) Интереснее всего, что птенцы Баршева и Чичерина, осмелившиеся сделать это нелепое и бесчестное предложение, были арестованы, но подозрению в красных замыслах. Библиотека «малороссийской общины» и до сего дня запечатана семью печатями и полиция, неизвестно для чего, хранят грозное statu quo.}. В Петербурге также предсказывают новое следствие: известный доносчик и шпион, студент Корево или Корейво, при командированный к московской следственной комиссии для розысков и посещавший московский университет, сделавшийся в настоящее время рассадником мракобесии, появился несколько дней тому назад в Петербурге, «подъезжал» ко многим в трактирах и кафе с либеральными рассуждениями, наконец быль узнан. Теперь оказывается, что он взят в крепость для добровольных признании. Люди опытные утверждают, что вероятно начнется скоро новое дело. Не знаю, на сколько все это справедливо; могу только заверить читателя, что этот слух идет из непосредственных, полицейских источников.

Многие надеются, что свадьба наследника прекратит хотя на очень короткое время деятельность третьего отделения и облегчить участь некоторых. Что касается до меня, я этому положительно не верю.

В настоящей статье изложены официальные факты, не составляющие тайны и ближе (других известные самой полиции. Я счел нужным огласить их в Колоколе, так как большинству, массе общества она совершенно неизвестны; в Москве-же и Петербурге ходят в виде разноречивых рассказов и слухов, ложно толкуемые, ложно понимаемые. Свои выводы о заговоре и его членах я делал на основании официального акта — приговора верховного уголовного суда; читая их, проницательный читатель, фигурирующий в романе «Что делать», может указать мне начало статьи и уличить в величайшей непоследовательности и противоречии с собою. Возражать ему я не стану: пусть он остается с своей проницательностью и торжествует победу и да опочиет непробудно на славно пожатых лаврах.

На неполноту сведений я уже указывал и просил пополнять их. Этот недостаток находится вне моей воли; небрежность-же языка, отсутствие всякой литературной отделки, спешность работы и тысячи других пороков, ставящих статью, «Белой Террор», ни же всякой газетной статейки, читатель великодушно извинит, «принимая во внимание», что автор не имеет ничего общего с профессией литера тора и никогда не мнит отличаться на арене российской журналистики.

И так прощайте и прощайте навсегда, мои случайные читатели. Гонимый роком в гиперборейские страны (не знаю, погонит-ли он меня по этапу или-же на почтовой паре), которые так благодетельно влияют, по мнению русского правительства, на благонравие и «политическую благонадежность», я не вполне убежден, что эти строки дойдут до свободной Швейцарии и увидят себя в свободном журнале Колокол. Во всяком случае, я-то их вряд-ли когда нибудь увижу.

 

Один из сосланных под надзор полиции.

10 Октября 1866.

 

 

«Колокол», 1 января, 1 февраля, 1 марта, 1867